Бездомность становится судьбой мира.
Можем ли мы, вслед за Гуссерлем, продолжать рассматривать китайцев, индийцев и персов как «антропологические типы человечества», а эти общества прошлого – как лишенные проблематичности, как предлагает Паточка, или как всего лишь частные экономики, как утверждает Ханна Арендт? На мой взгляд, в начале XXI века философам крайне необходимо развить историческое чувство, которого, по словам Ницше, им так не хватает, и признать, что эти дискурсы о Европе – не более чем идеологическая конструкция и результат концепции мира, проистекающей из колониализма, с которым, к сожалению, название «Европа» по-прежнему тесно связано.
В XVIII веке Новалис описал философию как своего рода томление, ностальгию, тоску по дому: «Философия есть, собственно, ностальгия, тяга повсюду быть дома»[5]. [Die Philosophie sei eigentlich Heimweh – Trieb, überall zu Hause zu sein.] Корень heim- здесь указывает не только на дом, но и, что важнее, на родину (Heimat). Эта тоска по Heimat стала вездесущим феноменом в процессе колонизации и модернизации. Правда, в тот же период дом стал всего лишь географическим объектом на поверхности одного из бесчисленных небесных тел, а значимость географического объекта стала оцениваться с точки зрения обилия природных ресурсов и экономического потенциала. Можно, подобно Хайдеггеру, вспомнить летний проселок Heimat, старые липы, глядящие ему вослед через стены парка; проселок, бегущий светлой нитью мимо покрывающихся свежей зеленью нив и пробуждающихся лугов[6]. Однако сегодня эта деревушка полна туристов со всего мира, желающих посетить Heimat знаменитого философа, и для удовлетворения их запросов здесь строится новая инфраструктура. Увы, Heimat уже не та, что раньше.
Экономическое и технологическое развитие продолжает изменять ландшафт этих маленьких деревень, причем еще более радикальным образом – благодаря достижениям в области автоматизации сельского хозяйства. Сегодня в сельских районах широко применяются беспилотники и роботы, полностью автоматизирующие процессы посева, вспашки, сбора урожая, упаковки, транспортировки и т. д. Современные фермеры больше не похожи на старую крестьянку, которую некогда представлял себе Хайдеггер, увидев картину Ван Гога «Башмаки». Сегодняшние фермеры молоды, опрятно одеты и управляют всем с помощью своих «айпадов». Деревня всё еще существует, как и липы с лугами, но ее окрестности джентрифицированы – здесь появляются дорогие кафе и отели, а маршрут хайдеггеровского проселка пересекается траекториями беспилотников и роботов. Именно поэтому в словах философа, если прочесть их сегодня, чувствуется еще больший надрыв:
Если человек не подчинился ладу зова, исходящего от дороги, он напрасно тщится наладить порядок на земном шаре, планомерно рассчитывая его. Велика опасность, что в наши дни люди глухи к речам проселка. Шум и грохот аппаратов полонили их слух, и они едва ли не признают его гласом божиим. Так человек рассеивается и лишается путей. Когда человек рассеивается, односложность простоты начинает казаться ему однообразной. Однообразие утомляет. Недовольным всюду мерещится отсутствие разнообразия. Простота упорхнула. Ее сокровенная сила иссякла[7].
Тоска по Heimat – это следствие чувства оторванности от дома – ближайшего и удаленнейшего, столь близкого и столь далекого, что мы его не замечаем, как говорит Хайдеггер[8]. Мы можем постоянно путешествовать с континента на континент, но, похоже, есть лишь один дом, куда мы в конечном счете возвращаемся, когда чувствуем усталость и не хотим больше никуда идти. За последние столетия концепция дома как места рождения претерпела изменения в связи с растущим числом иммигрантов и беженцев. С точки зрения Heimat, иммиграция – это событие разукоренения, когда растение вынуждено искать новую почву, в которой оно могло бы прижиться. Однако, даже если новая почва обеспечивает его необходимыми питательными веществами, память иммигранта о Heimat всегда возвращается к прошлому, которого уже нет и никогда не будет. Будучи чужаком, иммигрант неизбежно изменяет и саму почву, создавая новую экологическую конфигурацию. Современный человек начинает ощущать свою бездомность на земле, как описывал Георг Тракль в стихотворении «Весна души»:
<…> вот она, душенька наша: на Земле чужестранка.
Синева дышит духом, грезит над поваленным лесом;
долго звучит над деревней колокол; отпеванье[9] <…>
Это ощущение Heimatlosigkeit преследовало мыслителей XX века, для которых важнейшей философской задачей стало пролить свет на грядущую Heimat. Душа – чужестранка на Земле, где любое место становится unheimisch (недомашним). По Хайдеггеру, возвращение домой – это размещение (Erörterung)[10], определяющее местность как корень, без которого ничто не может расти. Однако, когда бездомность становится судьбой мира, душа уподобляется зеленому комнатному растению, в том смысле, что ее можно вырастить и вывезти в любую точку планеты. Гомогенизация планеты посредством техноэкономической деятельности привела к синхронности социальных феноменов. Ритуалы и объекты культурного наследия превращаются в корм для туристов, а камеры мобильных телефонов заменяют органы чувств – глаза и тело. Отношение души к миру опосредовано цифровыми аппаратами и платформами.
Однако память – это не просто когнитивное образование в сознании. Интериорность тела также не всегда способна полностью адаптироваться к новой среде. Пища может стать самым сильным напоминанием о прошлом, как в примере Пруста из романа «В поисках утраченного времени»: крошки мадленки, размоченной в чае из липового цвета. Этот опыт еще более распространен среди живущих за рубежом. Возможно, мы не сумеем обнаружить следы такого опыта в трудах Хайдеггера, поскольку философ никогда не выезжал за пределы Европы, но мы можем найти описание этого опыта у его иностранных студентов. Ниситани Кэйдзи, один из представителей Киотской школы, проучился у Хайдеггера во Фрайбурге два года (с 1937-го по 1939-й). В один из сентябрьских дней 1938 года Такахаси Фуми, племянница Нисиды Китаро, которая тогда только приехала во Фрайбург (апрель 1938 года), чтобы учиться у Хайдеггера[11], пригласила Ниситани вместе с двумя другими японскими студентами на обед. Она приготовила японское блюдо из ингредиентов, привезенных с собой из Японии. Ниситани, который к тому времени уже больше года питался немецкой едой[12], отведав чашку вареного риса, почувствовал нечто необычное. Джеймс Хайсиг заметил:
Съев свою первую чашку риса после длительного питания западной едой, [Ниситани] был потрясен «абсолютным вкусом», выходящим за рамки обычных свойств пищи[13].
Представьте себе, если бы Хайдеггер преподавал в Японии: смог бы он забыть о Schwäbische Küche[14], питаясь сашими и суши? Скорее всего, нет. В случае Ниситани Heimweh[15]заявила о себе, когда вкусовые рецепторы стимулировал сирогохан[16], а не Kornbrot[17], но ощущение также вышло за пределы вкусовых рецепторов и затронуло всё тело[18]. Heimat – не то, что человек узнает о своей нации на уроке истории, а скорее нечто, вписанное в тело как одна из его самых интимных и необъяснимых частей. Этот опыт unheimlich (жуткого)[19] лишь усиливает тоску по Heimat. Как заключает Ниситани, вспоминая об этой трапезе:
Этот же опыт заставил меня задуматься о том, что зовется «родиной»[20]. Это понятие, в сущности, указывает на неразрывную связь между землей и человеком, в частности – его телесной ипостасью. Это «неразделимость земли и тела»[21], о которой говорит буддизм. В моем случае родина – «Страна рисовых колосьев»[22]: земля, пригодная для выращивания риса, и народ, который нашел в возделывании риса основу своего существования. Из поколения в поколение рис был основным продуктом питания моих предков. Своеобразие земли, называемой Японией, стало своеобразием риса, называемого «японским», а питание этим рисом наделило своеобразием «кровь» моих предков, и эта кровь течет по моему телу. С незапамятных времен витальная связь между моими бесчисленными предками, рисом и землей была фоном моей собственной жизни и фактически в ней заключена. Этот опыт оживил в памяти то, о чем я обычно не вспоминал[23].
Чашка вареного риса – не просто пища, которая удовлетворяет биологическую потребность, сводя на нет чувство голода; это еще и опосредование между телом и Heimat. Вкус ассоциируется с Отечеством благодаря языку (tongue). Поэтому неудивительно, что после возвращения в Японию Ниситани активно участвовал в движении за «преодоление модерна», которое объединило историков, музыкальных критиков, философов и литературоведов, размышлявших о том, как преодолеть господство и упадок Европы. Они видели в европейском модерне фрагментирующую силу, а проводимое им разделение культуры на религию, науку и политику (а точнее – демократию) разрушало единое мировоззрение, которое в японской и китайской культуре удерживало вместе Небо, Землю и человека[24]. Однако, хоть европейский нигилизм и продолжал распространяться по всему миру, сама Европа клонилась к закату. Европеизация Востока грозила привести его в то же состояние упадка, в котором пребывал Запад. В своей книге «Самопреодоление нигилизма» (сборнике лекций о нигилизме, прочитанных в 1949 году), комментируя эссе Карла Лёвита «Европейский нигилизм», Ниситани задается вопросом, что значит европейский нигилизм для Японии:
Европейский нигилизм, таким образом, привел к радикальному изменению нашего отношения к Европе и к самим себе. Теперь он заставляет наше действительное историческое существование – наше «бытие собой среди других» – принять радикально новое направление. Мы больше не можем себе позволить необдуманно стремиться к вестернизации, забывая о себе[25].
XX век стал веком размещения (erörtern) Heimat в рамках планетаризации европейского модерна. Ниситани и Танабэ смогли поехать на учебу в Германию благодаря Нисиде Китаро, хотя у самого Нисиды в молодости такой возможности не было. Тем не менее в его сочинениях можно также обнаружить поиск Heimat – которая у него носит название Восточной Азии, или то̄ё̄[26]. Эта тоска по Heimat продолжает усиливаться, потому что модернизация подразумевает разрушение старого и создание чего-то глобального. Уничтожение деревень и лесов ради строительства новой инфраструктуры, реновация городских пространств для развития туризма и стимулирования строительства, рост числа иммигрантов и беженцев – всё это создавало ощущение unheimisch. А после европеизации наступила американизация, или американизм, о котором Хайдеггер и его японские студенты уже хорошо знали и который они рассматривали как продолжение европеизации путем планомерной планетаризации[27]. В эссе «Нужны ли поэты?», посвященном Рильке, Хайдеггер цитирует письмо поэта к Витольду Гулевичу об американизации Европы (1925):
Еще для наших дедов «дом», «колодец», хорошо знакомая башня, да даже их собственная одежда, их плащ были чем-то бесконечно бóльшим, бесконечно интимно-близким; почти каждая вещь была сосудом, в котором они обнаруживали человечное, накапливая там его. Теперь же к нам из Америки устремляются и напирают на нас пустые равнодушные вещи, вещи-мнимости, вещи-оболочки, муляжи жизни [Lebensattrappe]… По-американски понимаемый дом, американское яблоко или тамошняя виноградная лоза не имеют ничего общего с домом, фруктом, виноградом, пропитанными надеждами и задумчивостью наших предков… [Одушевленные, исполненные переживаний, посвященные в нашу жизнь вещи заканчиваются и уже не смогут быть возмещаемыми. Мы – быть может, последние, кто еще знали такие вещи.]
Фундаментальной проблемой для Хайдеггера стала бесчеловечная техника[28]. Современная техника – конечный продукт европейского нигилизма, который начался с забвения вопроса о бытии и с попытки овладеть (beherrschen) сущим. Внедрение технологий в мир породило всеобщую бездомность и преградило путь к вопрошанию о бытии. Heimatlosigkeit равносильна Heillosigkeit (бессвятости, «повреждено-скверности», или безнадежности) Abendland, «вечерней земли», на заре американизма и его имперской силы, поддерживаемой его планетарными технологиями. Опять же, в «Нужны ли поэты?» Хайдеггер наиболее открыто сетует по этому поводу:
Существо техники крайне медленно обнаруживает себя, являясь свету дня. День этот есть переподготовленная к сугубо техническому дню мировая ночь. Этот день – самый короткий из дней. Он несет угрозу уникально бесконечной зимы. Сегодня человек не только лишился защиты, но сама неповрежденность (целомудрие) целостного Сущего пребывает во мраке. Благо цельности (das Heile) уклоняется. Мир становится повреждено-скверным (heillos). Посредством этого пребывает сокрытым не только священное (das Heilige), как след, ведущий к Божеству, но, кажется, что уже стерт даже сам след к священному, спасительная его цельность (das Heile)[29].
В техническую эпоху бытие уходит из мира; остается мир сущего, разложенный на атомы и петли обратной связи. То, что Хайдеггер называл утратой корней (Entwurzelung), больше не является западным феноменом, этот процесс вышел за пределы Европы благодаря ее планетарной технике. Здесь можно вспомнить критическое замечание Толстого, озвученное в 1910 году, в последние годы жизни писателя: «…средневековое богословие или римский разврат развращали только свои народы, малую часть человечества, теперь же электричество, железн[ые] дороги, телеграф, печать развращают всех»[30].
Эти технологии – носители западного мышления, западных моделей индивидуации, способов производства и западной либидинальной экономики. Экономика в первую очередь состоит в обмене техниками и техничностью, замыкающем процесс производства: например, купленный на рынке инструмент производится с помощью сложной технической системы, но мы можем просто пользоваться им, не зная, как создать его самостоятельно. Однако в то же время экономическая система требует технологии как средства обмена – от транспортировки грузов до высокоскоростной торговли. В своей лекции «Что зовется мышлением?» Хайдеггер высмеивает логистику