Длина катетера около ста десяти сантиметров, диаметр 0,42 миллиметра, он сделан из полиуретана. К концу катетера прикреплен электрод в виде четырехмиллиметровой иглы. Каждый электрод имеет свой номер. На его электроде стоял номер 18085402350. Врачам в принципе не обязательно знать этот номер, но бухгалтеры в клиниках должны знать, чтобы провести его по статье «Амортизация аппаратуры». Электрод списывается после трех процедур. В министерстве здравоохранения решили, что электрод можно воткнуть в три сердца и после этого его можно «снять с баланса». В случае летального исхода снятие с баланса происходит автоматически, на любой стадии эксплуатации и сопровождается «свидетельством о смерти пациента». Катетер вводят в бедренную вену справа в паху.[1]
У него была вздутая бедренная вена справа в паху. Я это отлично знаю, потому что целовала это место много раз. Всегда, когда я касалась его губами или языком, он накрывал мою голову ладонями, дрожал и шептал мое имя. В разных местах трогал пальцами мою голову, иногда нежно, иногда сильно прижимая их. Но только левой рукой. Правой в это время гладил меня по волосам. Я никогда не спрашивала его, какой концерт в эти минуты звучал в его воображении. Он скорее всего стал бы отрицать, чтобы не ранить меня. Но это наверняка было бы ложью. Ведь я всегда проигрывала в сравнении с его музыкой. В постели тоже.
Он даже раздевал меня так, будто доставал из футляра свою скрипку. Благоговейно, торжественно. Как скрипач, который ласкает свой инструмент. Гладит пальцами старое, благородное дерево, смахивая какие-то незаметные и только ему одному видимые пылинки. Потом смотрит на нее. И этот взгляд, наверное, самое прекрасное. Вот так же он смотрел и на меня, обнаженную, как на свою скрипку перед большим и важным концертом. И хотя я знала, что этим концертом он приведет меня в восторг, опьянит и выпьет до дна, я чувствовала, что, даже когда он изольется в меня, он будет слышать при этом не мой крик и не мой стон, а какой-то чертов контрапункт. Потому что даже постель была для него концертным залом.
Я чувствовала его дыхание, ощущала вибрацию смычка, скользившего по струне. Как будто он проник в мою душу и нежно подул на волосы. С этой поры все стало общим: дыхание, время, воздух, тело. И не в тягучих альтовых звуках слышались тоска и страсть, а в быстрых, резких, сильных. Сначала солист, piano, выводил тему. Наши взгляды встретились на середине зала, задав общий темп, добавив экспрессии, колорита. Потом зазвучало tutti оркестра, и лес смычков синхронно менял направление, быстрее возрастало напряжение, громче и необузданней становилось звучание. Наконец только он, скрипач, и я, в совершенной гармонии, оба едва переводившие дыхание, испытывали нечто незабываемое, необходимое для утоления иссушающей жажды друг друга. С той только разницей, что я в конце пути слилась в единое целое только с ним, тогда как он — с последним тактом финала…
Катетер, вставленный через интродьюсер,[2] помещенный в точке прокола бедренной вены, постепенно идет в направлении сердца. Сначала в правый желудочек, потом в правое предсердие. Оттуда он должен в результате пункции межжелудочковой перегодки пробиться в левое предсердие. В левом предсердии его подводят к устью легочных вен и высокочастотным током разогревают его конец до 60–70 градусов. Этой температуры достаточно, чтобы вызвать микроповреждения в стенке легочной вены и скоагулировать — как они это называют — ее ткань, или, проще говоря, сделать шрамы, которые должны препятствовать распространению патологических импульсов, вызывающих аритмию сердца.
Шрамы.
Его шрам расползался, когда я увидела его в первый раз. Два года тому назад.
В тот день я ушла из общаги около четырех утра. Кто-то как раз приехал из Амстердама и привез «план». Или перебрала вина и чересчур накурилась, или эта канабка была пропитана какой-то жесткой химией. У меня было жуткое похмелье. Глухое темное безграничное пространство, перечеркнутое поперек широкой белой струей горячего молока, вливающегося мне в рот. Оно обжигало мне губы и небо, протекало через меня, задерживалось в пищеводе, проникало в грудь, приподнимало ее, разрывая мой лифчик, и возвращалось, чтобы выстрелить фонтаном между бедер. И оно больше не было белым. Смешанное с кровью, оно становилось розовым. Я стала задыхаться и кашлять, не успевая проглатывать это молоко, и выбежала из комнаты. Пах разрывало от пронизывающей боли. У меня начались месячные. Через окружавший общежитие лесок, спотыкаясь о наледи, я добралась до улицы и села в первый трамвай.
Он сидел с закрытыми глазами в утреннем воскресном трамвае. Прислонив голову к заиндевевшему грязному стеклу, оставляя на нем след своего теплого дыхания. Сидел в обнимку со скрипичным футляром. Как с ребенком на руках. Правую щеку пересекал широкий шрам. Трамвай тронулся. Я встала напротив него и стала всматриваться в этот шрам. Наркотическая галлюцинация не проходила. Я видела, как он медленно разрывается, расходится, будто какие-то неестественно узкие синие губы, и наполняется кровью. Я достала из кармана платок, встала перед ним на колени и приложила платок к шраму, чтобы промокнуть кровь. Он открыл глаза. Дотронулся до моей руки, касавшейся его щеки. Какое-то время не отпускал ее, нежно поглаживая мои пальцы.
— Простите…
— Я задремал. Присаживайтесь.
Он встал, уступая мне место. В пустом трамвае.
Трамвай несся как шальной. При очередном торможении я упала на грязный пол и не смогла подняться с колен. Он заметил это. Осторожно положил скрипку под сиденье, обнял меня за талию и посадил на свое место. Потом снял кожаную черную куртку и прикрыл меня ею.
— Куда вам? — спросил он тихо.
— Домой, — ответила я, пытаясь перекричать лязг тормозов останавливающегося трамвая. — У тебя шрам на щеке, — улыбнулась я, — но кровь больше не течет…
Мы вышли на следующей остановке. Он поймал такси. Проводил меня до самых дверей моей съемной квартиры. На следующий день я поехала вернуть ему куртку. Меня впустила его мачеха. Он не заметил, что я тихо вошла в комнату. Он стоял у окна спиной к двери, в проеме которой я остановилась. Он играл на скрипке. Неистово. Всем своим существом. А я слушала, не в силах оторвать взгляда от смычка в его руке. Не могу передать, что я почувствовала в тот момент. Очарование? Душевную близость? Музыку? Я помню только одно: как я изо всех сил прижимала к себе его куртку и неотрывно смотрела на его правую руку.
Он кончил играть. Повернулся. Ничуть не удивился тому, что я в его комнате. Как будто знал, что я здесь стою. Подошел ко мне так близко, что я увидела у него на лице капельки пота. Был как будто в трансе. Плакал.
— Только моя мать прикасалась к моему шраму, как вы тогда, в трамвае, — сказал он, глядя мне в глаза.
Через две недели он перешел на «ты». А месяц спустя я уже не могла вспомнить свою жизнь «до него». Через полгода я просто шалела, когда он уезжал на гастроли со своим оркестром и его мобильник по нескольку часов был отключен.
28 июня, в субботу, он раздел меня в первый раз. И долго смотрел на меня. А я смотрела на свое отражение в его глазах. Как принцесса в зеркало. Меня тогда нисколько не смущало, что он смотрит на меня как бы через линейки нотного стана…
В ту ночь я не испытала оргазма. Но и без того прекрасно знала, до каких восторгов он может довести меня. Я помнила эти свои восторги так, как помнят свой первый большой детский стыд…
В полночь 30 апреля он стоял, запыхавшийся, у моей двери. Начинался мой день рождения. Он даже не спросил, хочу ли я с ним ехать. Такси ждало внизу. Он велел водителю остановиться около маленького костела на Мокотове[3]. Скрипка была с ним. Мы вошли через боковой неф в совершенно темный костел. Я испугалась, когда он оставил меня одну на лавке напротив алтаря. Зажег свечи на мраморной плите. Прислонил ноты к одному из подсвечников. Достал скрипку и встал под распятием. Зазвучала музыка. Это было нечто большее, чем прикосновение. Значительно более проникновенное. Я ощущала физическое возбуждение. С каждым тактом все более явственно. Вдруг я почувствовала теплую влагу между бедрами. В темном зале холодного пустого костела.
Прежде чем кончил он, я кончила три раза.
Во время процедуры абляции легочной вены катетер с абляционным электродом находится в сердце несколько часов и его движение в кровеносных сосудах, как и в сердце, видно на рентгеновском мониторе. Во избежание тромбозно-эмболических осложнений за несколько дней до процедуры пациенту дают препараты, понижающие свертываемость крови. При направленной на легочную вену абляции в сердце редко ищут другие источники аритмии и коагулируют преимущественно лишь ткань легочной вены.[4] Во время процедуры пациент находится в лежачем положении и все время в сознании. Поскольку есть вероятность предсердно-желудочковой (атриовентрикулярной) блокады, в течение всей процедуры в сердце располагается электрод для временной кардиостимуляции. При нарушении дыхания используются аппараты для подачи кислорода и механической вентиляции легких.
Часто, когда мы лежали рядом, я клала голову ему на грудь. Он нежно гладил мои волосы, а я слушала, как бьется его сердце. Я никогда не замечала никакой аритмии. Когда он засыпал, я часами наблюдала, как он дышит, ровно и спокойно. Иногда его дыхание вдруг учащалось и губы слегка раскрывались. И тогда я хотела быть в его голове. Больше всего именно тогда…
Абляция — высокоэффективная лечебная процедура, но и после нее бывают нарушения ритма. Если фармакологическое лечение не дает результатов, процедура абляции может быть повторена. Исключением является абляция устья легочной вены.
У него было больное сердце. Он скрывал это ото всех. И от меня тоже. Он стыдился этого так же, как взрослеющие мальчики стыдятся ломающегося голоса или прыщей на лице. Я узнала, что он болен, случайно. Он уехал на несколько дней с оркестром в Ганновер. Незадолго до сочельника. Нашего первого общего сочельника. Его отец с мачехой и его сводной сестрой уехали на праздники в Швейцарию.
Я купила елку. Мы должны были провести сочельник вдвоем в его квартире и на следующий день поехать к моим родителям в Торунь. Я наводила порядок в его комнате. Собрала с полу написанные его рукой партитуры и хотела убрать в ящик стола. Ящик был забит розовыми распечатками электрокардиограмм. Общим числом 360! Сделанных в больницах большинства польских городов. Но также в Германии, Италии, Чехии, Франции, Испании и США. Кроме того, там были выписки из нескольких больниц, счета за лечение на нескольких языках, два стетоскопа, неиспользованные рецепты, направления в клиники, диагнозы психотерапевтов и психиатров, копии заявлений о его согласии на процедуры восстановления сердечного ритма электрошоком, иглы для акупунктуры, надорванные упаковки с таблетками, распечатки интернет-страниц с текстами об аритмии и тахикардии.
С двенадцати лет у него были приступы мерцательной аритмии. Только за то время, что мы были знакомы, он прошел через восемь проведенных под общим наркозом процедур кардиоверсии, или восстановления сердечного ритма электрошоком. Последнюю кардиоверсию ему делали в Гейдельберге, за две недели перед тем, как я обнаружила этот забитый распечатками ЭКГ ящик. Его оркестр участвовал там в каком-то фестивале. Двенадцать часов ни он не звонил, ни я не могла дозвониться до него. Потом сказал, что оставил мобильник в отеле. На самом деле все было иначе. В палатах интенсивной терапии пациентам не разрешается пользоваться мобильниками, потому что они мешают работе аппаратуры. Из даты и часа электрокардиограммы следовало, что приступ аритмии случился во время концерта.
В первый момент я хотела позвонить ему и спросить. Прокричать свой панический страх. Я чувствовала себя жестоко обманутой и преданной. Он знал обо мне больше, чем мой отец, который пеленал меня, а между тем какие-то засранцы-врачи по всей Европе знали о нем больше, чем я! Хорош, ничего не скажешь! Я знаю вкус его спермы, но ничего не знаю о том, что пропускают ему через сердце примерно раз в шесть недель!
Он молчал бы. Я кричала бы в трубку, а он бы в это время молчал. И только когда я начала бы плакать, он сказал бы: «Дорогая… Все не так. Просто я не хотел огорчать тебя. Это пройдет… Вот увидишь».
Я хотела, чтобы ему не казалось, что он успокоил меня своим «это пройдет». Потому и не позвонила. Я решила, что спрошу его только тогда, когда смогу выложить перед ним эту пачку в триста шестьдесят электрокардиограмм. И сказала себе, что не стану при этом плакать.
После ужина он расставил по всей комнате зажженные свечи, надел свой концертный фрак и играл для меня колядки. Только в детстве на Рождество я чувствовала себя такой беззаботной и счастливой, как с ним в тот вечер.
Ночью он встал с постели и пошел на кухню. Со стаканом воды подошел к письменному столу и выдвинул ящик. Я не спала и зажгла свет как раз в тот момент, как он принял таблетку.
— Расскажешь мне о своем сердце? — спросила я, дотрагиваясь до его шрама.
Через пять месяцев этот сукин сын кардиолог с прилизанными волосами и званием профессора, делавший ему абляцию, убил его во время пунктирования межпредсердной перегородки по пути катетера из правого предсердия в левое, проткнув ему сердце и вызвав кровотечение в околосердечную полость — перикард.[5]
Убил его и как ни в чем не бывало поехал в отпуск. В Грецию. Через два дня после процедуры. Одной иголкой проткнул две жизни и спокойно полетел загорать.
Тенерифе, Франкфурт-на-Майне,
август 2003