Неудача демократизации в России, вопреки расхожим представлениям либералов и демократов, может объясняться особенностями политической культуры, ценностной и институциональной блокировкой процессов структурно-функциональной дифференциации и сохранением «вертикальной» (суверенной, независимой от общества) структуры власти. В публичном дискурсе есть все «необходимые» слова и понятия, возникшие после краха СССР: «демократия», «правовое государство», «верховенство права», «суверенитет народа», проявляющиеся в электоральных процессах и выборах, но за ними уже давно нет должного смысла. Такого рода понятия – не более чем поддельные ярлыки известных фирменных брендов на «самопальных» товарах.
Проблема заключается в том, что не возникли (отсутствуют, оказываются незначимыми) обозначаемые этими словами генерализованные ценностные представления, способные служить моральной основой и институциональными направляющими для социальных (групповых) интересов, соответственно, мотивации социального действия res publica. Последние не возникают как действенные социальные регуляторы: нет ментальных механизмов, которые должны были бы задавать идею «общества» и соответствующих ему институтов. Ее заменяет комплекс значений «общества-государства», тоталитарных по происхождению, заметно ослабленных в последние десятилетия, но еще вполне действенных. Если не углубляться в давнее прошлое (наследие русской политической культуры, включающей как крепостное сознание массы крестьянского населения, так и имперские слои поверхностно образованного городского населения), то мы имеем дело с резидуумами идеологии брежневского социализма – сочетанием государственного патернализма, признания безальтернативности существующей власти с верой в Россию как «Великую державу русских». Агрегаты таких очень стертых, остаточных идеологических стереотипов, охватывающих весь имеющийся набор представлений о коллективном единстве и общих ценностях, обеспечивают достаточную легитимацию авторитарного режима. В этот набор объединяющих символов входят прежде всего различные знаки государственного патриотизма русских, тезисы о России как «особой цивилизации», о важности противостояния Западу, «особом пути развития» и, соответственно, необходимости повышенной заботы о «национальной безопасности», гордости военной мощью и победой во Второй мировой войне. Ключевой момент: утверждение приоритета государственных интересов над индивидуальными и частными целями и проблемами существования. Объявляя себя единственным легитимным хранителем и держателем общенациональных ценностей и интересов, действующий режим последовательно подавляет любые возможности публичного представительства взглядов и интересов различных категорий населения, делая бессмысленным личное участие граждан в общественно значимых делах, ответственность за положение дел в разных сферах коллективной жизни, их включенность в текущие события в обществе. Новый российский политический класс, присваивая себе суверенное право защиты «традиционных ценностей», стремится закрепить свою легитимность через обращение к идеологически переработанному прошлому – интерпретации прошлого (ставшей в этих обстоятельствах единственно возможной) как героической истории становления русского государства, колоссальной континентальной империи. Все другие подходы и версии объявляются «фальсификацией истории», подрывающей и разрушающей единство власти и народа. Политический «инстинкт» властей предержащих видит в плюрализме мнений и общественных дискуссий, разнообразии форм гражданского общества угрозу своему положению, заставляя режим последовательно уничтожать зачатки автономных публичных элит и шансы на допустимую рефлексию и оценку действий власти. Мифология прошлого (генезис или становление «Великой державы») выступает единственной основой легитимности власти, уничтожающей плюрализм в обществе и идеи демократии, разделения ветвей власти, представительства и общественного контроля над правительством.
В этом контексте проблематика молодежи становится важной частью государственной политики контроля над прошлым. Необходимость «правильной» трактовки и освещения российской истории означает исключение из преподавания и обучения, из практик социализации каждого нового поколения любых сомнительных вопросов, связанных с преступлениями государства в прошлом, террором и массовыми репрессиями. Это означает, что из общественной повестки удаляются любые вопросы, связанные с природой советского тоталитаризма, демографической цены за проводимую политику. Вся суть воспитания «патриотизма» заключается в том, чтобы устранить саму мысль об ответственности представителей власти за свои действия, оставив лишь «гордость» как основу для национальной консолидации. Как заявлял политолог Л. Поляков (один из авторов концепции единого учебника истории для школы) в дискуссии об исторической политике, организованной фондом Ф. Наумана, «нам нужно счастливое забвение прошлого, чтобы не порождать конфликтов между поколениями».
Российским руководством предпринимаются особые усилия для стерилизации всякого рода проблемных тем, способных стать поводом для сомнения в абсолютном суверенитете действующей власти (или власти в советском прошлом). Поэтому почти все исследования молодежи недавнего времени тщательно обходят любые упоминания об отношении молодежи к политике или участии в деятельности организаций гражданского общества (В. Радаев) и подчеркивают «патриотизм нового поколения россиян» (М. Горшков и Ф. Шереги и др.).
В результате сама проблематика поколения в работах российских социологов производит очень странное впечатление: затрагиваются лишь частные особенности поведения молодых людей (поведенческие «практики»), отличающие их от взрослых, а именно: активное использование Интернета и технологий, склонность к развлечениям, потребительское и гедонистическое отношение к жизни, снижение уровня асоциального поведения и т. п. Без внимания остаются вопросы воспроизводства социальной системы в целом и роли новых поколений в этих процессах. Теоретическая проблематика поколений, таким образом, оказывается неразвернутой и в сущности ненужной. Отсылки к западной литературе носят конъюнктурный или декоративный характер, обозначая лишь соответствие проводимых интерпретаций уровню «современной науки».
Совершенно иной характер имели и имеют дискуссии о поколении в Германии. Именно взаимосвязь проблематики ключевых сфер – политики, проработки прошлого (Vergangenheitsverarbeitung), освобождения от наследия тоталитаризма – становится фокусом анализа и исследовательского внимания. Констелляция общественных, политических, моральных и исторических обстоятельств немецкого общества после войны сделала старую статью К. Мангейма о поколениях, которая в момент ее публикации (1928 год) не вызвала большого интереса, остро актуальной и продуктивной[6].
«Дискурс поколений имел центральное значение для политики прошлого (Vergangenheitspolitik) Германии после 1945 года. Он стал площадкой, на которой происходили дискуссии о политической и моральной власти. Самоопределение индивидов как представителей или членов какого-то поколения замещало или перекрывало парадигму жертв и соучастников преступлений. Именно поэтому дискурс поколений нередко представлял собой скрытый национальный дискурс, в котором артикулировались защита от сознания вины и стремление к очищению. <…> Поколение функционировало как медиум политики памяти. В период непосредственно после конца Второй мировой войны культурно-политический дискурс был отмечен программой „юного поколения“, которая обусловлена радикальным отрицанием тематики происхождения»[7]. В 1947 году А. Андерш в программной статье «Молодая Европа формирует свое лицо» от имени «Группы 47» выдвинул тезис о необходимости для молодежи начать все сначала, порывая с нацистским прошлым. Сама по себе такая постановка вопроса означала не только отказ от идентификации с предшествующим поколением, поддержавшим гитлеровский режим, войну, а стало быть, ответственным за преступления нацистского тоталитарного государства и неотделимого от него общества, но и вытеснение самой проблематики социокультурного воспроизводства. «Известная риторика о „нулевом пункте“, с которым связаны фантазмы молодого поколения, не затрагивающая тему „его происхождения“, соответствовала логике „непорочного зачатия“. Этот конструкт молодого поколения является предпосылкой для того, чтобы авторы определяли свое самопонимание как одновременность и общность с другими ненемецкими группами, вместо того чтобы выводить из этого свое отношение к недавнему прошлому»[8].
Проблематика поколений в немецкой научной и общественной литературе в середине 1960-х годов[9] с самого начала оказалась связанной с крайне важными моментами коллективного самосознания и интеллектуальной ответственности: моральной позицией, национальной идентичностью, трезвым анализом общественных изменений, а также с методологической саморефлексией исследователей, вынужденных проверять и саму постановку вопросов исследования, и адекватность используемых понятийных инструментов. Последнее обстоятельство стало стимулом для различного рода критики К. Мангейма и самих исследований поколений.
В ходе этих дискуссий обнаружилось весьма широкое, но и очень противоречивое поле значений самого понятия «поколение». Поколение могло означать:
а) привязку к символическим событиям, ставшим основой для групповой идентичности (по выражению В. Зеебальда, «Zeitheimat»);
б) понятие временного упорядочения исторических и квазиисторических связей;
в) формулу самотематизации определенных культурных групп или течений;
г) аналитическую категорию, фиксирующую последовательность смены фамильных и общественных генераций и, соответственно,
д) делающую коллективный опыт отдельных возрастных когорт предметом возможного осмысления своего происхождения;
е) определение позиции в политических процессах, в системах коммуникаций и освоения новых технологий, отношение к элитам, к различного рода субкультурам или к господствующей культуре большинства и многое другое.
Среди важнейших тем, связанных с центральными мотивами поколенческих исследований, следует назвать процессы и особенности социализации, проблемы семьи и отношений между ее членами, психоаналитические аспекты межпоколенческого взаимодействия (травмы, фрустрации, зависимости, отталкивание и дистанцирование и проч.). Другими словами, именно критика и развертывание внутренней структуры понятия «поколение», используемого разными группами ученых и публицистов в своих целях и ценностных перспективах, показали значительные логические противоречия и нестыковки в использовании этого слова.
Критики Мангейма указывали на то, что так или иначе характеристики некоторого меньшинства, иногда элитной группы, вносящего новые смыслы и значения в систему общественных коммуникаций и реинтерпретацию реальности исходя из своего опыта и экзистенциальных переживаний, произвольно или неконтролируемо распространяются на весь массив современников – возрастные группы, объединенные по признаку общности времени (годов) рождения, синхронности социализации или включенности в исторические события и процессы. При этом происходит вменение особенностей поведения, идентификации, манифестации своих ценностей определенными группами тем массивам, которые не могут характеризоваться тем же самым образом, что и описываемое меньшинство. Они подчеркивали, что имеет место идеологическая проекция, вызванная слабостью методического самоконтроля исследователя.
Наконец, следует упомянуть также вполне резонные упреки, что все исследования поколения обращены главным образом к проблематике социализации молодежи и ее особенностей в сравнении с другими возрастными когортами. Тем самым пренебрегается или недоучитывается проблематика других возрастов, занимающих иное функциональное место в системе социокультурной репродукции, политики, экономики и т. п.
Однако, вопреки всем подобным критическим оценкам поколенческих исследований, это понятие остается широко распространенным и продолжает использоваться в публицистике, общественных и политических дискуссиях. А это, в свою очередь, говорит о функциональной значимости комплекса представлений, образующих это понятие.
Следует согласиться с ведущей исследовательницей этих проблем, историком Ульрикой Юрайт, которая после критического разбора выраженных подходов к этой тематике предлагает считать понятие «поколение» коммуникативным понятием (коллективным понятием среднего уровня – ein Kollektivbegriff mittlerer Reichweite), позволяющим связывать различные области публичных дискуссий и научного знания, транслируя тем самым общественный интерес к данной тематике в специализированные сферы, связывая науку и общество[10].
Подводя итог своему разбору различных подходов и концепций поколенческих исследований, она формулирует четыре вопроса, направляющих внимание исследователя:
1. Акторы – кто определяет себя как «поколение», в какой момент времени, под действием каких интересов и с какими аргументами?
2. Система координат – какие базовые значения устанавливаются и фиксируются в качестве основания поколения?
3. Предмет – как, каким коммуникативным образом производится генерационная взаимосвязь (= символическое отнесение себя к поколению)? (курсив наш. – Прим. авт.)
4. Контекст – какое изменение общественного опыта выражается в представлении себя в качестве поколения?
В России не было ничего похожего на интенсивные дискуссии, идущие в немецкой научной и общественной среде, о проблематике «поколения», критике различных подходов к этой тематике или, напротив, защите исходной мангеймовской постановки проблемы[11]. Напротив, все усилия университетских и академических социологов, занимающихся изучением молодежи, направлены на то, чтобы при обсуждении проблематики смены поколений снять все вопросы перспектив социального изменения, взаимосвязи политики и морали, общественной активности молодежи по изменению существующего порядка и подтвердить выводы, что у нас с молодежью «все в порядке», как в других развивающихся странах, или что новации, неизбежные с течением времени, не затрагивают принципиальных аспектов сложившегося в 2000-х годах авторитарного режима.
Дело осложняется тем, что предшествующая система бюрократического культурного воспроизводства («интеллигенция») оказалась абсолютно неспособной к выработке необходимых представлений и взглядов, которые могли бы стать идеологической основой демократии в России, ее защитой, подготовкой новой генерации управленческого персонала в важнейших для этого институциональных сферах – суде, полиции, государственном управлении и т. п. Необходимым условием для этого должны были быть принципиальная проработка советского прошлого и морально-правовая оценка советской коммунистической системы как «преступной», чего не произошло и не могло произойти в силу того, что новая власть сознательно объявила себя преемником прежнего государства. Новый политический класс при путинском правлении, объявив себя заимствованным словом «элита» или «новое дворянство», «новая аристократия», закрыл любые возможности рефлексии и рационализации прошлого, а значит, любые формы критики и оценки политики, проводимой ее представителями. Вопросы национального развития оказались подмененными интересами сохранения авторитарного и репрессивного политического порядка. Поэтому любые теоретические или практические вопросы о роли молодежи, конфликте поколений, социокультурной динамике были закрыты как проблемы общества.
С уничтожением идеи истории, ее драматической сложности и многовекторности, с маргинализацией и вытеснением из сферы публичности групп, выступавших с проектами других вариантов национального развития, тема поколений в России приобрела либо чисто политический и прикладной смысл (технологий и методик «патриотического воспитания молодежи»), либо иллюзорный характер рассуждений о «новациях, вносимых молодежью» в сферы потребления, коммуникативных практиках, явлениях, объявляемых фактами «низовой модернизации» (которые следовало бы называть инфантильным смещением в сторону аффективных переживаний и развлечений).
Разложение институциональной системы советского тоталитаризма шло как процесс «дифракции» и фрагментации принудительной (нормативной) системы контроля и управления поведением в закрытом обществе: ослабление связей между символическим уровнем и прагматическим уровнем действия. Символический уровень (поддержание образцов социального целого) обеспечивается и поддерживается социальными институтами, отвечающими за сохранение и воспроизводство коллективной идентичности, а именно организациями и ведомствами легитимации власти (пропаганда, СМИ, массовое образование, ведомства «культуры») и структурами господства – армией, полицией, государственным управлением. Они отделились от повседневного уровня существования и поведения обычных людей. Прежде единая система государственно-бюрократической организации жизни: работа в государственных организациях – от армии, министерств, НИИ, вузов до закрытых «ящиков» и колхозов, органов социального обеспечения, медицины, образования, воспитания (массовая школа, пионерские лагеря или детские сады), система распределения материальных благ (жилье, «торговля», профсоюзы), разделилась на отдельные сегменты, в которых государственная идеология представлена с разной степенью определенности и жесткости принуждения по отношению к отдельному субъекту. В ходе реформ 90-х годов все прежние советские структуры социального обеспечения (главный предмет «отеческой заботы» государства) либо деградировали (как система общедоступного «бесплатного здравоохранения» и «заботы о детях») и развалились, либо исчезли (как профсоюзные дома отдыха, санатории, профилактории, детские сады, пионерлагеря и т. п.), будучи приватизированными объектами, сменившими свое назначение. Перестав быть государственными, они утратили свой идеологически нагруженный смысл, как и любое ставшее коммерческим заведение (значительная часть прежних функций сохранилась в виде коммерческой медицины, платного образования, системы страхования, изменения пенсионного законодательства и обслуживания, высоких цен в учреждениях культуры и проч.).
Дезинтеграция социальной системы – развал интегрирующих механизмов связи между подсистемами целеполагания (политикой), поддержания образцов (идеологией), религией, культурой (сферой коллективных ценностей) и адаптацией (экономикой) – самым негативным образом сказалась на общественной морали и солидарности, сделав семью хранителем самых элементарных принципов поддержания взаимодействия норм (в первую очередь солидарности в малых группах и дистанцирования от власти как предпосылки физической безопасности и выживания, то есть опыта, усвоенного многими поколениями советских людей). Функции этих институтов, которые должны были бы стать условием рецепции новых идей и ценностей, приняла на себя семья, ставшая в самый острый и кризисный период (десятилетие реформ в 1992–2002 гг.) своего рода резервным социальным институтом для воспроизводства основных социальных отношений – источником образцов адаптации к изменениям внешней среды и выживания, а также целеполагания. Семья как базовая социальная структура за редкими исключениями не может быть институтом, функция которого заключается в интеллектуальной проработке текущих процессов, особенно сложных, меняющих тектоническую структуру социума[12].
Ограниченные масштабы рыночной экономики – монополизация рынка, государственное регулирование, доминирование в экономике так называемых «госкорпораций» (систем перераспределения доходов, обеспечение приоритетности политических целей руководства над частно-экономическими интересами) в сочетании с тотальной коррупцией, рейдерством и изъятием собственности распорядителями силовых ресурсов – породили «гибридные» формы организации жизни: сочетание формальных и неформальных институтов, использование права и правовых институтов преимущественно в интересах обладающих властью групп, административных кланов и теневых альянсов бюрократии с криминальным миром.
Проблемы «демократического транзита» развития осложняются еще и тем, что институт, претендовавший на то, чтобы быть хранителем, распределителем культурных благ, ценностей, – так называемая «интеллигенция» к моменту коллапса советской власти – оказался недееспособным, не имеющим в запасе сколько-нибудь значимых и продуктивных идей, идеологических и программных проектов, способных служить ориентиром и мотивацией радикальных преобразований. «Интеллигенция», если снять весь флер ее самохарактеристик, была в социальном плане не творческой элитой, каковой считали себя ее представители, а частью репродуктивной и управленческой бюрократии, обеспечивающей воспроизводство централизованной системы господства, образования и подготовки кадров управленцев, цензуры, идеологического обоснования режима. Самое большее, что эта бюрократия смогла произвести, – это идея рыночного детерминизма социальных реформ, вера в то, что переход к рынку повлечет за собой трансформацию всей социальной системы: развитие демократии, становление правового государства, гуманизацию и открытость общества и т. п. В очень вульгаризованном виде этот набор заимствованных транзитологических взглядов и положений стал не программой изменений, а переделом власти и собственности, условием прихода к руководству страной и легитимации своего статуса представителей силовых структур, восстановивших во многом централизованную дирижистскую систему государства.
Продолжительный социетальный кризис и аномия 1990–2000-х годов вывели на поверхность те структуры двоемыслия и цинизма, которые ранее имели латентный, ситуативно определенный характер значимости и действия. В этих условиях «семья» как институт (в ее современной, эрозированной, нуклеарной или неполной форме) становится главным звеном социального воспроизводства, прежде всего каналом передачи комплекса элементарных нормативных требований и представлений о партикуляристской морали (верности членам семьи и ближайшего, неформального окружения – родственников, друзей; в меньшей степени – коллег). Нормы социальности сократились до условий совместного выживания, с одной стороны, и снижения давления коррумпированного и утратившего прежний авторитет государства на индивида, на его повседневную жизнь, с другой.
То, что семья в России оказалась главным институтом, обеспечившим устойчивость и репродукцию общества в ситуации краха советского государства, имело самые серьезные последствия: прежде всего, партикуляризм основных интересов и ресурсов семьи означал ограниченность или пределы структурно-функциональной дифференциации институциональной системы общества, отсутствие или ограничение потенциала для развития страны, усложнение ее внутренней организации. Для этого ее ресурсов было явно недостаточно. Семья не могла компенсировать импотенцию культурной «элиты», претендовавшей на роль «совести нации», выразителей «чаяний и духа народа», слабость политических партий, аморализм и ограниченность человеческого потенциала общества, отсутствие воображения и новых идей.
Максимум того, что могла совершить гуманитарная интеллигенция, – выпустить в свет, опубликовать запрещенную в советское время литературу 1917–1987 годов. Но этот поток произведений, как и «нежелательная» литература консервативных авторов второй половины XIX века вместе с переводной зарубежной литературой, не стал предметом критического осмысления и проработки прошлого, а превратился в догматический массив бесспорных утверждений и аргументов консервативного толка[13]. Но публикация этого обрушившегося на общество массива «запоздавших» книг заблокировала доступ современных авторов к читателю. В итоге целое поколение писателей и литераторов не получило доступа к своей аудитории, а значит, оказался прерванным процесс адекватного отражения переживаний и проработки опыта нового поколения интеллектуалов. Этот тренд к консервации наследия соответствовал общим интересам и установкам новой власти. В результате прошлое так и осталось непроработанным.
Разочарование в результатах реформ (и девальвация надежд на будущее, утрата самого «образа будущего»), падение уровня жизни, общая дезориентированность значительной части населения страны вызвали острую потребность в социально-психологической компенсации, обращении к обновленным мифам величия державы и идеализации прошлого. О значимости таких массовых запросов, стремлении найти образцы убедительного «прошлого» свидетельствует оглушительный успех сентиментальных картин мирной жизни в СССР, появление телепередач типа «Старые песни о главном», первый выпуск которых приходится на 1995–1996 годы, регулярное повторение на ТВ советских фильмов, вроде «Кубанских казаков» и проч.[14] «Лирическое государство» и сентиментальный образ по-отечески заботливой власти, смоделированной по шаблону традиционной семьи, стали важным инструментом блокирования проблематики социальных изменений и нового, вносимого молодежью. Идеологически это если не остановило, то по крайней мере затормозило процессы осмысления прошлого, подавив тем самым стимулы к определению будущего.
Естественный социальный консерватизм семьи и узость ее запросов, ограниченность ее потенциала стали условием реставрации и частичного воспроизводства вертикально структурированного государства силовиков. Другими словами, то, что именно семья в условиях крупномасштабного кризиса тоталитарного общества-государства взяла на себя роль социальной репродукции, обернулось, с одной стороны, отсутствием принципиальных (содержательных) изменений в системе коллективной идентичности, сохранением в общем и целом советских представлений времен холодной войны или брежневского застоя (отсутствием нового), а с другой – ограниченным характером и рамками поверхностных, номинальных заимствований из стран, являющихся образцами для подражания (масскультурного и иного потребительского рода).
Цена таких изменений – резкое сокращение возможностей генерализации ценностных и нормативных представлений, примитивизация «общества» и повседневных социальных отношений, радикальное падение рафинированных форм культуры и интеллектуальной жизни, сохраняемых лишь в виде эпигонского подражания внешним источникам заимствований («идеологически», а не актуально).
Вся система институтов, сохранившихся в постсоветской России, направлена на подавление формирования универсальных моральных и правовых представлений и, напротив, воспроизводство норм, правил, социальных механизмов, обеспечивающих пассивную адаптацию к неконтролируемой власти. Было бы ошибкой полагать, что власти путинского режима сознательно, целеустремленно и планомерно проводят политику по разрушению групповой солидарности, что подобные социальные технологии господства могут быть предметом намеренных действий. Эффекты такого рода возникают как следствия совсем других действий и культуры снижающегося приспособления к повседневным обстоятельствам, вытеснения или девальвации «высоких» представлений о человеческом достоинстве, жизни, справедливости и т. п.
То, что вначале, в середине 1990-х годов, воспринималось как новая «открытость» российского общества и расцвет организаций «civil society», поддерживаемых деятельностью зарубежных благотворительных организаций и фондов (фонда «Открытое общество» Дж. Сороса, фонда Макартуров, фонда Форда, USAID, немецких фондов – Ф. Эберта, Ф. Наумана, Г. Бёлля, К. Аденауэра и др.), оказалось очень хрупким и недолгим явлением. Начиная с 2005 года укрепляющийся авторитарный режим, напуганный демократическими процессами в бывших республиках СССР (в Грузии, Украине, в республиках Средней Азии), взял курс на усиление цензуры и введение разнообразных ограничений для работы НКО в России, а затем и выдавливание иностранных фондов из страны.
В наибольшей степени эта ограниченность возможностей семьи и других репродуктивных систем (массовой школы, университета) сказалась в сфере проработки прошлого, без которой трудно помыслить себе какие-либо успехи в преодолении институционального наследия и культуры тоталитаризма. Эта работа, ведущаяся очень ограниченным числом неправительственных организаций, прежде всего ассоциацией исторических, краеведческих, правозащитных НКО «Мемориал», издательством РОССПЭН (ранее фондом «Демократия», возглавляемым А. Н. Яковлевым) и отдельными учеными, историками, была парализована и почти остановлена. Ее результаты (публикация документов, материалов о терроре и массовых репрессиях, способных стать основой для государственно-правовой оценки советского государства и, соответственно, институционального закрепления демократии) были очень важны, но недоступны публике из-за цензуры в СМИ, в системе образования и блокирования общественных дискуссий вокруг этих проблем. Вместо проработки прошлого режим во все больших масштабах проводил политику традиционализации и возвращения к государственной «идеологии патриотизма», ресоветизации и запрета на осмысление прошлого. В итоге новое поколение социализировалось уже в условиях восстановления прежних идеологических стереотипов и мифов, вытесняющих моральную потребность знаний о прошлом, навязывания населению «традиционных ценностей» и исторической метафизики «великой, тысячелетней России».
Собственно проблематика молодежи начала привлекать наше внимание в последние 25 лет. «По понятиям Нового времени и развитых общественных систем, молодежь – это ресурс ценностных сдвигов, социальных изменений, а потому заблаговременные ответы на вопрос о будущем можно в какой-то мере получить уже сегодня, глядя на то, как ведут себя те или иные слои внутри более молодой части общества, какие напряжения они испытывают и какие ориентиры выбирают. …[Особенность] этой проблематики состояла в том, что деление общества по возрасту – по поколенческим когортам или по ролям в семейной иерархии – на какое-то время в целом совпало с поляризацией населения страны по главной оси: по отношению к реформам политической и экономической системы, по вопросам о направлениях и темпах перемен, их носителях и механизмах. По исследованиям ВЦИОМа последнего пятилетия, включая экономический и социальный мониторинг прошедшего года, носителей „классического“ советского сознания год за годом все больше смещало к „социальной периферии“ – в самые старшие, пенсионного возраста группы, в слои менее образованных, за пределы крупных городов. И, напротив, признаки возрастной молодости, высокого образования, отчетливой урбанизованности, социальной активности и поведенческого динамизма, психологической мобильности как будто стягиваются к другому идеологическому полюсу – к позитивной оценке перемен, требованию их ускорить»[15].
Акцент на разном наборе проективных антропологических качеств, служащих стандартами для идентификации, позволяет выявить различия в значимости достижительских, неиерархических и социально-коммуникативных образцов у продвинутых, реформистски настроенных групп, обладающих большими социальными и культурными ресурсами, и ориентацией на традиционалистские, пассивно-адаптивные образцы демонстративной лояльности (послушания, веры в Бога и др.) основной массы населения. Перенос нереализованных моментов самоопределения на фигуры «детей» в порядке символической компенсации, детей, «лишенных» самих по себе собственных характеристик, сохраняет характерную архаическую поколенческую структуру социализации недифференцированного общества[16].
Принципиальное понимание молодежной проблематики должно строиться на пересечении двух перспектив: внешней – с точки зрения «мира взрослых» – и внутренней, самоопределения молодых людей, осознания и символического выражения своего отличия от взрослых.
С точки зрения взрослых, «молодежь» – это не полностью социализированная возрастная когорта общества, не обладающая всей полнотой прав, обязанностей и свободой действия, а значит, отличающаяся в каких-то существенных аспектах от того, что понимается под «взрослым» человеком, вписанным в социальную систему, «адекватным», соответствующим нормативным социальным ожиданиям основной массы населения.
С точки зрения молодых, «молодежь» – это неопределенное множество «сверстников», определяемое как потенциально взрослые, но еще не взрослые, поскольку они лишены тех прав, статуса и возможностей, которыми пользуются полноценные взрослые (возможность самостоятельной жизни, заработка, которого хватает на самообеспечение и обеспечение своих сексуальных партнеров (сожителей, семьи), включая жилье и другие необходимые блага и формы поведения. Это принимаемая на себя точка зрения взрослых, задающая нормы социального неравенства, иерархии и требований/ожиданий соответствующих норм поведения и санкций за их нарушение. В некоторых (довольно редких) случаях «молодежь» осознает себя как социально-культурное множество, обладающее собственной самодостаточной идентичностью, конституированной специфическими ценностями и убеждениями, характерными именно для молодых в противопоставлении миру взрослых.
Поколенческие особенности могут осознаваться и подчеркиваться как:
1) принятие роли зависимых от взрослых и потому неполноправных, не полностью дееспособных в социальном, экономическом, гражданском, сексуальном и физическом плане; такого рода «инфантильность» может носить двойственный характер: во-первых, быть средством эксплуатации молодыми взрослых (например, проживание «взрослых», часто семейных, «детей» вместе с родителями, жизнь за их счет, хотя бы в какой-то своей части), а во-вторых, быть основанием для самоуважения и утверждения статуса у старших членов сообщества, «взрослых», отказывающих себе во многом для того, чтобы «молодежь жила лучше, чем мы, поскольку мы все сделали для нее». Эта «отложенная жизнь» старшего поколения становится важным ресурсом связанных с молодежью ожиданий на будущее и условием социализируемой «инфантилизации» молодых;
2) требование равенства прав со взрослыми и утверждение своей социальной полноценности, полученной в силу более раннего физиологического созревания, сексуальной активности, более высокого образования, преимуществ стартовых позиций, накопленных другими акторами, прежде всего – старшими членами сообщества социальных активов;
3) обладание ресурсами, компетенциями, навыками и способностями, которыми не обладают взрослые, что составляет очевидное преимущество молодых в социальной сфере – на рынке труда, в информационном поле, мобильности и т. п.;
4) обладание особым опытом, которого не имеют взрослые, полученным в чрезвычайных обстоятельствах – исторических событиях (участие в войнах или вынужденное переживание страданий в качестве жертв военных действий, катастроф, социальных потрясений, массовых репрессий, проводимой властями политики, участие в общественных акциях – государственных мобилизациях или, напротив, спонтанных движениях волонтеров, студенческих бунтах, протестных манифестациях, неизвестных старшему поколению);