Она была у меня всегда, эта женщина-цветок. Я с таким трудом написал слово «женщина», оно, это слово и этот знак так далеки от образа той, кому посвящено повествование! Разгуливающие по улицам существа, к которым они применимы, так непохожи на мою возлюбленную! Назову ее — Хлоя! — как велит литературная ассоциация, — в груди той, какая вспомнилась из книги, расцветали белые водяные лилии, которые и убили ее, она ушла на дно водоема, и ее возлюбленный Колен ходил к ней на «могилу», чтобы разглядеть под толщей воды прекрасные черты где-то вблизи дна… И видел белые цветы в сумраке сгущенного небытия… Впрочем, все читали Бориса Виана и его «Пену дней».
Хлоя настоящая расцвела, в отличие от виановской, во мне. В момент наибольшего приближения ко мне, к «поверхности воды», ей было лет восемнадцать. До того она бутоном, свернутым цветком незаметно жила во мне, чтобы всплыть и дать обвить себя руками. Потом началось ее погружение. Медленное.
Она то возникала, то исчезала. Так лилии на ночь свертывают алебастровые лепестки, а наутро открывают их вновь… Ночи становились длиннее, дни исчезали совсем. Мы были почему-то разлучены, мечтая друг о друге…
Каждый из нас в этой непростой жизни вынужден был идти еще и своим путем, жить своей отдельной, упрямо текущей жизнью; уверен, каждый из нас в иную минуту все равно называл эту жизнь счастливой. Пусть Бог рассудит, было ли это счастьем.
Что важнее, жить или мечтать? И не надежда ли на всречу наполняла жизнь смыслом?
А жизнь, та жизнь, брала свое. У Хлои подрастала дочь, у меня где-то далеко взрослел сын. Значит, в прошлом каждый из нас побывал в браке. Сейчас мы были свободны. В этом, как оказалось, и заключается проблема — в свободе.
Некоторое, достаточно большое время назад Хлоя уехала со своим заграничным мужем в Швейцарию, страну озер, приютившую на закате жизни русского писателя Владимира Набокова. Впрочем, она приютила не его одного на старости лет, людей искусства почему-то тянет туда умереть, как, например, Томаса Манна. Маленькая и нейтральная страна гномов. Я, было, совсем потерял среди этого народца свою Хлою.
Пришлось и мне уехать в сторону заката, ведь всякий знает, что на немецком Запад — это «Абендланд», — «Страна вечера» буквально.
Нет ничего, наверное, удивительного, что человека на закате своих лет удаляется в Страну Заката. И, конечно, я вспомнил о Хлое. Ведь она оказывалась где-то по соседству!
Соседство соседством, но нас разделяло добрых пятьсот километров или около того, ведь я поселился на северо-западе Германии! К тому же пересечение границ в ту пору выдвигало свои сложности. Но когда неожиданно для всех вдруг рухнули и эти ограничения и множество других, когда наступила та самая свобода, о которой я упомянул, что-то продолжало удерживать меня немедленно броситься сломя голову навстречу Хлое, ожидавшей меня, как я нафантазировал, среди туманных гор, голубых озер и скользящих по ним пароходиков, увитых гирляндами. Почему гирляндами? И гирляндами чего? Мне представлялись лампочки, как на елке. И на пароходиках кишмя кишат эмигранты. Швейцария, по моим представлениям, должна быть набита эмигрантами, как арбуз семечками. Даже местные жители, швейцарцы, мне представлялись этакими европейскими вечными эмигрантами. Временно притормозившими кочевниками.
Вообще-то «кобальды» — немецкое название гномов — больше обитают в моей нынешней стране, стране Лорелеи и Фауста, а в Швейцарии так в шутку называют банкиров. Вот чем, надо полагать, набита Швейцария, так это сейфами и, соответственно, деньгами.
Моя бабка, гласит семейное предание, была владелицей счета в одном из тамошних банков, ее покойный первый муж не оставил ей детей, а оставил перед смертью некую сумму денег, которую положил в швейцарский банк на ее имя, справедливо полагая, что бабка наделает глупостей без него, и деньги ей пригодятся. Тут он не ошибся, «бабка Оля», как называли ее уже родственники следующего мужа, моего деда, Ольга Григорьевна Мышкина (не родственница ли литературного и такого же непрактичного князя?) только и делала, что совершала глупости.
Впрочем, в те далекие времена так поступали в России многие. Дело кончилось тем, что она умерла от голода в эвакуации, разлученная и с мужем, моим дедом, и с сыном, моим отцом. Разлучена она была и со своим швейцарским банком. Революция и война не оставили ни иллюзий, ни надежд таким людям, которые склонны поступать, руководствуясь только своими прихотями. Бабка Оля была именно такой. В семье ее называли еще «не от мира сего», или «сумасшедшая бабка Оля».
Замечу, что я горжусь ей и хочу походить на нее. От нее не осталось даже фотографий. Только неведомый счет. Гримасы рока: владелица счета в Швейцарии умерла от голода в глухом татарском селе. Бабка Оля терпеть не могла трех вещей: мыться, мужа — моего деда и мою мать, свою невестку. Это было, кажется, взаимно. Любила она своего сына — моего отца, французскую поэзию и музыку, к которой безуспешно пыталась приобщить сына. Не имея слуха, он играл только по нотам и в одном темпе. Не приведи Господь слушать такое исполнение!
Все это лирическое отступление понадобилось для того, чтобы читатель уловил, какие намеки посылала судьба автору этих строк, ухитрившемуся унаследовать бабкину манеру делать только ошибки, в том числе покидать близких и насиженные места, селиться по соседству со Швейцарией и ее банками, имея в кармане суммы, соизмеримые со стоимостью сигарет, да еще соединять свою судьбу, Бог знает с кем.
Надо добавить, что у меня отсутствует музыкальный слух, я пишу стихи и мучаюсь с языком, в моем случае немецким. Стихи я как-то послал Бродскому, с которым мельком познакомился на Ордынке, в доме друзей моей юности. Бродский ответил ледяным молчанием, из чего я заключил: или мои стихи несовершенны, как наверное, были несовершенны стихи Бабки Оли (она их писала по-французски), или несовершенна поэзия Бродского. Время нас рассудит. Пока побеждает Бродский.
Как известно, Сергей Довлатов старался писать так, чтобы в одной фразе не было слов, начинающихся с одинаковой буквы. Это он сделал своим авторским знаком. Мой знак — начинать как можно больше слов не только с одной и той же буквы, но и с созвучий, дающих сходные аллитерации. Мой авторский знак проступает явственно в следующей фразе: склонность к поэзии привела меня к Хлое, а отсутствие слуха — к охлажденности души, сродни холодности лилий.
Отсутствие денег обделило меня дружбой с хорошими людьми, так что Швейцария с ее банками родит холодность уже во мне.
И тем не менее в наших отношениях с Хлоей все отговорки, в том числе и «аллитерационные», перестали действовать: я должен был или обосновать свое отсутствие на берегах Женевского озера уже не литературно, а житейски убедительно, или пригрозить присутствием. А Хлоя уже сама бы решила, насколько это присутствие украсило бы это озеро. (Ура! Два «это»!)
Хлоя меня опередила. В письме она не очень замаскированно вопрошала, какие такие причины мешают мне выполнить угрозу? Я не знал сам, почему не еду, и стал думать. Наконец, я придумал кошку.
Если я что придумываю, то делаю это на совесть. Кошку мою будут звать Сара, решил я, а вы, дорогой читатель, сами найдите литературные ассоциации к этому имени у Уальдера. (У — у!) Она персидская, голубой масти. Глаза у нее малиновые с желтым, она привередлива в еде и очень нервна. «Она не перенесет дороги, — писал я в ответном письме Хлое, — а оставить ее здесь, среди чужих людей, мне не с кем».
Ответ Хлои был, против ожидания, весьма благосклонным и сочувственным даже: «Конечно, я прекрасно понимаю и тебя, и бедное животное, — писала женщина, — трудности пути на перекладных, духота в электричках, отсутствие удобств для животных в европейских поездах, да еще проблема со свежим питанием! (Я писал, что Сара ничего не ест, кроме свежей говяжьей печенки безо всякой селитры, которой склонны баловать местные мясники.) Но, может быть, — писала дальше Хлоя, — ты отдашь бедное животное в приют или гостиницу для животных за известную плату, — такие гостиницы существуют во многих европейских городах?! Подумай! Все-таки пора нам повидаться, я, например, с удовольствием посмотрела бы на тебя!»
Конечно, я хотел бы большего тепла в отношениях, чем просто «посмотрела бы на тебя», да и к Саре она могла бы отнестись с большим сочувствием: каково-то будет бедной кошечке в приюте? Но в ответном письме я скрыл свой ропот под личиной скорби по поводу несчастного положения кошек в моей Земле Северный Рейн-Вестфалия. Я писал: «Дорогая Хлоя! В нашей Земле приюты для кошек столь отвратительны, что в них могут выдерживать только бродячие и отвергнутые особи! В гостиницах же для кошек царит произвол! Бедных постояльцев кормят „Вискасом“, да и то не каждый день, чередуя его с кошачьими консервами, от которых Сара впадает в черную меланхолию, будучи сама по окрасу нежно-голубой. Согласись, я не могу обрекать ни в чем не повинное животное на такие испытания! Может быть, ты сама найдешь возможность приехать к нам с Сарой в гости? Кстати, отели для людей у нас отличаются от кошачьих в лучшую сторону».
Только абсолютная уверенность, что Хлоя не захочет сделать первый шаг, позволила мне выступить с таким легкомысленным предложением! Ведь приедь ко мне женщина-цветок, я был бы разоблачен! И не только в том, что придумал Сару. А сразу и в том, что придумал ее как отговорку от визита, повод для уклонения оттого, что, по мнению Хлои, должно быть пределом моих мечтаний!
Я оказался прав в своих выкладках, об этом свидетельствовало полученное мной незамедлительно письмо. «Дорогой имярек! Я бы с радостью посетила тебя в твоем добровольном изгнании, но у меня на руках дочь, к тому же я работаю, а в отпуск должна отвезти дочь в Испанию, потому что ее хочет видеть отец. У меня будет всего одна свободная неделя, пока они будут отдыхать вдвоем, но согласись — будет ли удобно перед ними, перед Сарой, наконец, если я заявлюсь первой? Подумай! Целую, твоя Хлоя».
От прощальных слов, особенно от «твоя Хлоя» я пришел в восторг. Омрачала же восторг мысль, что у Хлои существовали обязательства и перед «отцом», то есть бывшим мужем, это как-то касалось меня не тем боком. И все же неделя вдвоем — это будоражило кровь, несмотря на швейцарских гномов, безденежье и холодность Бродского.
Я послал телеграмму:
«Сообщи удобную для тебя дату. Сговорился по поводу Сары с соседкой. Буду указанный тобой срок базельским экспрессом. Целую. Я».
Ответ тоже был телеграфным.
«Обстоятельства изменились связи декадой африканской культуры Женеве. Подробности сообщу дополнительно. Твоя Х.».
Вот тебе и «твоя»! Я обиделся: при чем тут Африка?
Прибыли с письмом «подробности». Хлоя по роду своей деятельности обязана была в союзе с Министерством культуры Швейцарии организовывать мероприятия, хотя бы отдаленно связанные с культурой. За это Хлое платили деньги. «Ну, да! Ведь франкоязычная Африка довольно обширна, а Хлоя, разумеется, говорит по-французски, раз живет в Женеве, (живет — Женева — восхитительно!) К тому же она закончила Сорбонну, значит с культурой у нее тоже имеются какие-то связи, пусть и слабые. Я вспомнил, что она защищала диссертацию на звание бакалавра по теме „Журнал „Новый мир“ 60-х годов“. Вот куда ее унесло от „Нового мира“ и 60-х! В знойную Африку! Где, как известно, „не видать идиллий“! Выходит, идиллии по боку!»
Я воспринял все как отговорку. Я бы не помешал Африке, в конце концов, моя страсть хоть и не африканского свойства, тоже требовала со стороны Хлои каких-то жертв!
Несколько дней после письма я боролся с желанием позвонить в Женеву и наговорить обидных дерзостей. Следующие несколько дней я боролся с желанием запить горькую. Все-таки чувства переполняли меня, мне нужна была, выходит, эта женщина-цветок.
Дело кончилось тем, что я завел привычку гулять по вечерам вместо телевизора. Как раз было полнолуние, луна всегда помогала мне собрать свои вечно разбредающиеся, как стадо баранов, мысли.
«А что, если все это — игра? — спрашивал я луну, усевшуюся, как Шалтай-болтай, на заборе из темного леса на горизонте. — При чем игра не очень достойная, хотя ведут ее несчастные по-своему люди? Два человека, всю жизнь мечтавшие о любви, но всю жизнь этой самой любви боявшиеся. — Луна, заинтересовавшись, вылезла из замшевой тучи. — А что, если эти два человека попросту не заслуживают любви?»
Недовольная ответом луна спряталась в жилетный карман Мефистофеля.
Я сел на скамейку, уже попавшую в один из моих рассказов, рядом с прудом, описанным мной не единожды. Я смотрел на темную поверхность пруда и некстати вспомнил метафору начинающего Василия Аксенова, восхитившую Катаева: «Поверхность пруда напоминала пыльную крышку рояля».
«У нее африканский фестиваль. У меня — сочинительство. Боже, а когда же жить?! (Восхитительное жужжание!) Надо что-то решать. Я хочу быть счастливым, как все люди!»
Неожиданно крышка рояля поднялась. Мелкий ветер низом помел по патине бронзовой воды. Островок мелколистых ив воспрянул изо сна и встрепенулся дождем серебристых уклеек лиственных изнанок. Музыкальный гул обступил меня, в невидимую клавиатуру погрузились чьи-то руки. И первые звуки рояля полились со дна водоема, тяжело груженого водой. Играли неумело, по складам, но с большим чувством. Душа в испуге сжалась, как во время сердечного приступа. Со дна поднимались охапками белые лилии и поселялись у меня в груди.
Прожить всю жизнь мимо жизни. Что-то было обещано кем-то когда-то.
«Боже, ну почему я так несчастлив?» — обида каждого второго на земле, потому что каждый первый просто не чувствует обмана.
Она села рядом, моя Хлоя.
Самое время осуществить эпистолярную угрозу, и Хлоя тотчас целует меня.
Я отвечаю на поцелуй со всей неистраченной страстью… И вижу пустоту.
Судорога прошла по всему телу. Судорога неосуществленного порыва. Куда?
В аэропорт? Хотя бы к телефону: молить! О чем?
Я встал и пошел окоемом пруда.
Пора было кормить Сару.