Часть I

1

Умереть им всем предстояло еще до ночи, не позже первых сумерек. И то благо: к смерти они приготовились еще утром. Впрочем, нет, не благо. Мучителен и труден оказался для братьев этот день.

А ведь прошлым вечером ничто этого не предвещало. Увидели отряд сарацин, открыто следующий по пологому склону, возмутились такой наглостью, ударили с налета, не устрашившись численного превосходства… Что это не сарацины и что в сложившихся обстоятельствах такое превосходство следовало бы уважить, поняли очень быстро – и вовремя сумели оттянуться назад, почти без потерь. Повезло: те тоже слегка оторопели от наглости внезапной атаки. Да и отбросил их этот таранный натиск, рассеял, чуть было и в самом деле не смял. Дюжина копий полного состава – не шутка. Особенно если десять из них тевтонские.

Впрочем, вскоре, даже слишком вскоре, чужаки опомнились, оценили соотношение сил – и погнали братьев неотступно, как волки. Счастье еще, что местность им была в новинку… Лютгер, быстро переглянувшись с Бизанти, вывел свои копья к валунной гряде, откуда деваться было вроде бы совершенно некуда. Поэтому преследователи и не торопились, приотстали, сберегая силы коней… А на самом-то деле оттуда открывался путь в три расходящихся ущелья, все одинаково каменистые, всадники там следов не оставят. Главное – успеть исчезнуть из виду, и это получилось – враг не прямо на плечах висел.

Вот теперь пусть гадают, особенно когда тьма падет. Могут, конечно, натрое свое войско разделить, но тогда, даже если настигнут, окажутся в положении охотника, поймавшего секача за хвост.

Чужаки, скорее всего, это понимают и рисковать не станут. Так что двинутся всеми силами по какому-то одному из ущелий. И тут уж – один шанс из трех…

Однако чужаки поступили иначе. Основные силы придержав позади, они хлестнули вслед беглецам треххвостой плетью легких полусотен. То есть по двум другим ущельям, может, и десятки послали, как знать? А их настигла полусотня. Уже во тьме, но луна светила некстати ярко.

Счастье и чудо, что они сумели эту полусотню вырубить подчистую, ни единому не дав уйти. Тут главное было подстеречь, обернуться из бегущей дичи охотником. Одолеть-то просто: их все еще оставалось десять братьев-рыцарей, каждый со своим копьем, то есть по семеро конных ратников-полубратьев при каждом, и двое «гостей», ну, у этих копья рыцарские, не орденские, по пять ратников при полном оружии. На самом деле после недавней стычки число ратников чуть уменьшилось, но все равно – сила. Особенно если атаковать грамотно. Что тут сможет поделать жалкая полусотенка без доспехов, с луками и саблями, на легких некованых конях…

Тем не менее отбивались чужаки люто и сумели еще поуменьшить число бойцов чуть ли не в каждом копье. Последний даже едва не ушел. Да что там «едва» – ушел бы: пятеро его сородичей встали в заслон и отважно умерли, чтобы он пробился на простор, а там его настичь оказывалось некому. Лютгер рванулся было, но он явно не успевал.

Значит, все. Домчит весть своим, те сразу, еще до наступления утра, возьмут верный след – и уже не оторваться…

Бизанти в бою не участвовал, да от него, проводника, этого и не ждали. Но тут он вдруг ударил пятками своего коня, перемахнул через завал трупов, лошадиных и людских, и устремился следом. Тоже без доспехов, легкий, лишь с тремя дротиками-джеридами в седельном туле, на прекрасном арабском скакуне, не изнуренном сражением, он догнал беглеца почти сразу. Тот обернулся к нему с последней стрелой на тетиве, однако Бизанти коротко взмахнул рукой – и чужак полетел из седла, пронзенный насквозь: кажется, даже выстрелить не успел.

Затем проводник взмахнул рукой еще дважды. После первого взмаха лошадь чужака вздыбилась. Грузно опустилась на все четыре, мотнула головой, будто в недоумении, но свистнул последний джерид – и она рухнула.

Лютгер наблюдал за этим с некоторым изумлением. Да, упустить ее было нельзя: лошадь без всадника, получись у нее ускакать, сама по себе вестью станет. Но намного резвее был галоп жеребца Бизанти… а им сейчас ох как не помешают запасные кони… Неужто и вправду поймать отчего-то оказалось настолько труднее, чем убить?

Проводник приближался ходкой рысью, держась в седле как влитой, и Лютгер сам не понял, отчего его удивление вдруг сменилось беспокойством. Лишь когда всадник оказался в полутора рутах [1] от него, вдруг сделалось ясно: выстрелить чужак все-таки успел.

Стрелу, пронзившую грудь, Бизанти выдернул и теперь держал ее в правой руке. Рану зажимать не пытался: даже в мертвом обманчивом мерцании лунного света было видно – это без толку.

– Смотри! – произнес Бизанти неожиданно звонко. Последним живым усилием протянул cтрелу Лютгеру – и обмяк, повалился на шею нервно затанцевавшего на месте жеребца.

Скрипнув зубами, Лютгер той же рукой, что взял стрелу, ухватил и повод. Сменные лошади и вправду сейчас нужны, они в цену жизни.

Повернул к своим. Навстречу ему, прямо по телам, выехал Бруно, почему-то все еще с мечом наголо, будто хотел бой продолжить. Впрочем, опомнился. Бросил клинок в ножны, поднял забрало, хотел заговорить – но Лютгер опередил его:

– Кто?

– Брат Удо и брат Мостар. А брат Карстен ранен.

Другие воины, кроме братьев-рыцарей, для него не существовали. Лютгер промолчал, через плечо Бруно нашел взглядом сержанта Матиуса. Тот высоко поднял обе руки с широко растопыренными пальцами, потом левую пятерню сжал в кулак, а на правой снова пальцы развел – четыре, поджав большой. Ясно.

– И еще Бизанти ибн Курух, – подытожил Лютгер. – Доблестный рыцарь и наш брат во Христе. Вечный покой даруй ему, Господи, и свет вечный да воссияет ему.

Сейчас он уже снова смотрел на Бруно. Но даже если у того и шевельнулись губы, поди это различи: луна столь глубоко под забрало не заглядывала.

Мимолетом подумалось, что лучше бы им и вовсе не видеть лиц друг друга. Но увы: у обоих были новые шлемы, выкованные по особому заказу, с полностью поднимающимся наличником. В бою это иногда бывает очень полезно, пусть даже увеличивает риск. Однако сейчас…

– Да упокоит Господь его душу, – в один голос подхватили оба оказавшихся рядом гостя, бретонец Жансель де Тьерри и британец Мархог. А еще брат Вольфганг и с десяток ратников-полубратьев – все, кто был тут. После чего стало совершенно неуместно отвечать командиру что-то в таком духе: «Из сарацин подлинных христиан не получается, рыцарями они тоже не бывают».

– И да примет ее в свою славу, – деловито продолжил отец Петар, которого только что поблизости не было. Впрочем, он всегда успевал вовремя туда, где без него сложилось бы хуже. – Через Христа Господа нашего. Аминь.

Теперь уж и вовсе незачем стало что-то возражать. Да и некогда. Едва хватило времени над своими мертвыми краткую молитву прочесть. А потом предстояло взять уставших коней в повод, пересесть на тех, что посвежее, – и спешить прочь. Ибо не вернувшаяся полусотня – это ведь тоже весть, точно указывающая, по какому из ущелий надо отправлять погоню. Вот только теперь она запоздает. Может запоздать.

Лютгеру подвели было одну из трофейных лошадок, но он пересел на коня Бизанти: тот не всякого всадника примет, да и вообще… И только тут заметил, что продолжает держать стрелу: ту самую, которую вручил ему проводник, считая это важным. Самым важным в последние мгновения своей жизни.

Стрела действительно выглядела необычно. Наконечник ее был огромен, почти в ладонь: чуть ли не как у малого копьеца.

– Тартары, – сказал Бруно. Он так и сидел на своем громадном жеребце, хотя ему тоже подвели сменную лошадь: ту самую, от которой отказался Лютгер. – Воины ада. Показывал мне дядя их стрелы…

Наверное, он был прав. Бруно вообще довольно часто прав оказывался, ибо умен, опытен и многознающ. И родней богат, хотя это для орденского брата, может, не такое уж благо.

Но о воинах ада ему совершенно точно не следовало говорить в полный голос. От этих слов по отряду сразу круги пошли, как от камня, брошенного в пруд.

Лютгер кивнул, принимая к сведению, – и рысью послал коня вперед.

* * *

В мировых окраинах просвистев осою,

Саранча надвинулась черной полосою,

Выкосила пастбища смертною косою,

Жалами язвящими изготовясь к бою [2].

Адские выходцы. Тартары, они же татары, а еще их почему-то мунгалами иногда называют. Стрел их Лютгеру прежде видеть не доводилось, а те, которые свистели сегодня, не удалось рассмотреть. Но о самих воинах из ада он слышал, конечно. Да кто о них не наслышан…

Вроде прежде не заходили они в Святую землю. Но на окраинах ее слух о них уже пошел – и если хоть десятая часть того, что рассказывали, была правдой, то расстояние им не помеха.

Говорят, что против них еще ни один осажденный город не выстоял. И в поле тоже христианское воинство победы над ними не одерживало: ни в Венгрии, ни в Полонии или Русции, ни в Персеиде с Тураном. Эти последние, правда, не христианские страны. Что ж, им от адских сил тоже пощады нет.

В справедливой ярости род людской карая,

Дланью наказующей судьбы размеряя,

Страшный Тартар Бог разверз от края до края,

Тартара копытами грешных попирая.

А сейчас под копытами малорослых тартарских лошадок и могучих орденских жеребцов гнойно пузырилась болотистая жижа: скверная вода, ржавая, будто кровью подкрашенная, вот только разглядывать ее цвет некому. Ночь растянула над землей черный плат, шлемы всадников мертво поблескивают в лунном свете, а на уровне конских бабок даже тени не ложатся – сплошной мрак, непроглядный, зыбкий. Трескуче ломается жесткий тростник. Такие вот нежданные болотца посреди щебенистых пустошей – проклятие здешних мест, но раз уж они есть, о них надлежит знать… и использовать себе во благо.

Может быть, выходцы из Тартара о них не слышали. Хотя у них там, наверно, болота из серного пламени.

Тартара с татарами

Разимые ударами,

Стонем мы от оного

Воинства Плутонова!

Глупость все это. Если не прямая ересь, богохульство, дезертирство, оставление в страхе рядов воинства Господня. Из плоти и кости тела этих воинов и их ездовых животных, берет их оружие, как любого смертного. Подвластны они усталости. Ошибаться тоже могут.

Вот пусть они ошибутся этой ночью, пусть гнилая трясина станет для преследователей худшей преградой, чем для преследуемых…

Тьмой Тартара изрыгнуты,

Геенною воздвигнуты,

Свирепствовать подвигнуты

И ими мы настигнуты!

Вот и врешь, неведомый клирик, сочинивший эти строки, не настигнуты!

Говорят, реки они пересекают, пуская коней вплавь и сами плывя рядом, вооружение же переправляя на надутых мехах. Что ж, пусть применят это искусство в болоте, пусть попробуют напоить коней солоноватой влагой! И сами пусть надышатся лихорадочным смрадом. А нам дай силу выстоять, о Боже, прибежище наше в бедах, да обретем мы избавление по милосердию Твоему…

Звенело комарье. Проникало под кольчуги, жрало поедом.

Царства опрокинуты, вытоптаны грады,

Под кривыми саблями падают отряды,

Старому и малому не найти пощады,

В Божиих обителях гибнут Божьи чада.

Что ж. Наша обитель – с нами. Если все же будем настигнуты, то о пощаде молить не станем, но дорого продадим то, что враг думает взять за дешевую цену.

И вот тут, наконец, кончилась жижа, и под копытами зазвучал даже не камень, а травянистая степь.

Чуть не повалились все наземь от облегчения, люди и лошади. Но нельзя. Лютгер даже перевел коня с шага на рысь, так что остальным волей-неволей пришлось подтягиваться, пусть и из последних сил. Только в десятый раз дочитав про себя «Те Deum», объявил привал. И то сомневался – не рано ли, лучше бы раз пятнадцать, но что тут поделаешь, следует идти шагом слабейшего, а слабейшие и вправду были готовы упасть.

– Одно копье в дозор. Брат Бруно, у тебя все люди целы?

– Да, брат Лютгер.

Вдруг засомневался: следовало ли именно этому копью приказ отдавать? Но Бруно уже подал знак своим людям, и они стянулись к нему, чтобы выслушать распоряжения.

Вокруг раскинулся невысокий саксаульник. Кто-то из полубратьев устремился было к кустам, чтобы веток для костра наломать, но сержант Матиус глухо рыкнул на него – и тот осекся.

Скупо напоили коней из кожаных фляг, себе оставив лишь по глотку. Всухомятку перекусили несколькими горстями сухой чечевицы – овечий сыр, соленый, сейчас в горло не лез. Наспех проверили повязки раненых: только у одного рана начала кровить сильнее, остальные как-то перемоглись, и главное, перемогся брат Карстен, что раньше было не очевидно. Выпущенная почти в упор тяжелая стрела, точно такая же, как и та, которую вырвал из своей груди Бизанти, пробила Карстену пришлемную бармицу и глубоко вошла в шею – но, как стало ясно только сейчас, не задела ничего важного. Воистину чудо. Отец Петар, перекрестив повязку, бодро заявил: «Теперь до ста лет жить придется: non bis idem! [3]». Брат Карстен бледно улыбнулся.

– От стрелы его проклятой

Не спасут ни щит, ни латы, – тихонько проговорил он, должно быть, проверяя, как действует горло, с которым уже почти готов был распрощаться.

– Сын мой, сын мой… – укоризненно покачал головой отец Петар. И, сам не удержавшись, тут же продолжил:

– Их стрелы пролетают вдаль,

Их стрелы пробивают сталь…

Смущенно хмыкнул, но тут же махнул рукой. Чего уж там: сейчас, конечно, у всех одно на уме.

– А правду говорят, что тартарские кони человеческим мясом вскормлены? – робко осведомился какой-то совсем юный ратник. Имени его Лютгер не помнил, а пожалуй, что и не знал: это был человек из копья брата Ланге, даже не полубрат, а просто кнехт, боевой слуга. Вот Ланге бы и следить за тем, что болтают его люди, однако он сидит на сложенном плаще рядом и, судя по всему, ничего не имеет против.

– Ну, сын мой, ты ведь сейчас вроде на таком коне и ехал, – отец Петар весело взглянул на парня. – Как, не отгрыз он от тебя кусок?

Вокруг приглушенно хохотнули. Кто-то тут же предположил, какой именно частью юноши свирепая лошадка должна была пообедать. Лютгер тоже усмехнулся: трофейные лошади были свирепы и непокорны, но не настолько, чтобы создать умелому всаднику вовсе уж неодолимые сложности. А умелы тут все.

Вообще же чего и ждать от коней, только что сменивших владельцев? Подседельная тварь, которая в таких случаях сразу покоряется, – это не боевой скакун, а какая-то неездячка, ко всему безразличная. В сражении от нее проку мало.

С кремневыми копытами,

Подковами подбитыми,

Кореньями питаются,

Со стойлами не знаются!

И снова ты соврал, неведомый клирик: вовсе не кованы тартарские лошади. Хотя насчет копыт ты не ошибся – каменной прочности они. Пожалуй, таким подковы и не требуются.

С вершин дальних холмов перекликались шакалы обычными своими голосами – словно на волчий вой плач ребенка накладывается. Пока было не похоже, что их кто-то беспокоит.

Будто камень из пращи, стремительно пронеслась летучая мышь.

– А правду ли говорят, отче… – начал было другой ратник, но Лютгер за разговором уже не следил, ощутив присутствие Матиаса. Повернулся к нему, вопросительно подняв бровь.

– Кольчугу бы вам снять, хозяин, – негромко посоветовал сержант. Он, старший в копье, пользовался негласной привилегией обращаться к своему рыцарю по-простому, как зажиточный селянин к землевладельцу. – Хоть верхнюю.

– Выдержу.

– Кто спорит. Всю ночь выдержите. А поутру, когда она вам по-настоящему понадобится, держаться будете уже из последних сил.

– Пожалуй… – с очевидным Лютгер спорить не стал, давно уже вышел из такого возраста. – Помоги-ка.

Осторожно стянул через голову верхний кольчатый доспех, безрукавный, на толстом подбое из барсучьего меха. Подумав немного, развязал шнурок у ворота – и хауберк [4] снял тоже, весь целиком, вместе с капюшоном и кольчужными рукавицами, будто змеиную кожу сбросил.

Как всегда в эти первые мгновения, словно заново на свет родился: легко стало, хоть выше головы прыгай. Зато броня, перекочевав с тела на руки, обманчиво налилась неподъемной тяжестью. Сержант привычно перехватил ее. Сам он так и стоял в железе; впрочем, у него кольчуга попроще – и лишь в один слой.

– И поножи тоже, хозяин. Дайте-ка пособлю.

– Не надо: потом возиться, зашнуровывать заново… Не будет у нас столько времени. А это на Вервольфа погрузи, – Лютгер понизил голос, покосившись в сторону отца Петара. Чуть заметно улыбнулся: священник очень неодобрительно относился к тому, что коням дают имена «бесовской нечисти», но уж так у братьев-рыцарей повелось. Брат Христиан своего жеребца Грифоном назвал, а конь брата Хагена и вовсе Мантикором именовался, ибо зело кусач был, словно обладал тройным набором зубов.

Имени арабского жеребца, доставшегося ему от Бизанти, Лютгер не знал. Прежний хозяин называл его Садык, то есть «брат», но это было внешнее обращение, для посторонних ушей, а подлинное имя – оно меж ними двумя было, в тайне…

– Нет, не Магомеду они молятся, – отвечал Петар очередному ратнику. – У них в чести даже более древнее зло: Астарот, Белиал, Аполлон и… как его… Тенгри – это их мунгальский Сатана. (Вокруг испуганно закрестились.) Да тебе-то что: устреми свои упования к Господу, спасителю нашему, источнику света и целителю всех грехов – вот и жив будешь вечно, даже если падешь, сражаясь против языческих идолов!

Вокруг снова закрестились, но теперь с явным облегчением.


Повезло им со священником. В других знаменных отрядах святые отцы могли разве что мессу отслужить или исповедь принять. Тоже полезно, уж всяко угодней Господу, чем взаимные рыцарские исповеди по орденскому канону. Но у них отец Петар, несмотря на некоторые чудачества, – воистину укрепа ослабшим душам, да и телам врачеватель. А вражеским телам – наоборот.

Что же до чудачеств, то они духовной особе простительны.


Лютгер махнул сержанту рукой: поспеши. Ибо время передышки и вправду заканчивалось.

Поежился: ночная прохлада напомнила, что поддоспешное одеяние от пота мокро насквозь.

– Может, не стоит Вервольфа грузить, хозяин… – Матиас задумчиво взвесил на могучих руках чуть слышно звякнувшую броню, покачал головой.

– Стоит. Ничего. Такой вес его не изнурит, меня же нет внутри.

Главное вслух произнесено не было, но они и без слов поняли друг друга. Сержант предлагал Лютгеру подвести для доспехов еще одну лошадь, наверное, из числа тартарских. Это бы позволило лучше сберечь силы Вервольфа – и для Лютгера, командира, лишняя лошадь даже в нынешнем их положении найдется, никто слова против не скажет, но…

Но… Если занять ее под перевозку кольчуг, значит, завтра поутру кто-то будет ехать на совсем заморенном коне.

А ведь завтра поутру им всем надлежит быть на как можно более свежих лошадях. И в доспехах, конечно.

Племя кровожадное,

Громадное и гладное,

В коварствах беззаконное,

В набегах необгонное!

– А правда ли, святой отец, что будто бы у тартар острия и лезвия просмолены гееннской смолой и окурены тамошней серой? – задал вопрос очередной ратник. Этого Лютгер знал: тоже из копья Ланге, но не кнехт, а мечник, Карл по имени. – Чтобы каждая рана от них адским огнем воспалялась?

Лютгер начал было движение, но остановился. Что толку затыкать дураку рот оплеухой, если камень уже брошен в пруд, сейчас от него пойдут круги – и оплеуха их только усилит.

– Врут, – равнодушно ответил Петар – и незримый камень, перехваченный бестелесной рукой, так и не достиг водной глади.

Брат Карстен украдкой ощупал повязку.

– По коням, – таким же равнодушным голосом, как и священник, произнес Лютгер. И даже не оглянулся проверить, споро ли все бросились выполнять его приказ.

* * *

Когда рассвет вырозовелся над грядой холмов, арабский жеребец еще сохранял достаточно сил, чтобы идти уверенной рысью, но Лютгер все же пересел на Вервольфа. И всем остальным скомандовал сменить лошадей на свежих. Остановки для этого делать не стали, раненым помогли соседи. Все четверо держались хорошо, а Карстен даже в броню облекся, правда, тяжелый шлем ему надевать будет покамест невмочь. Да, может, и не потребуется. Пока все без шлемов ехали.

Куда же их все-таки занесло? Бизанти бы и до того, как полностью развиднеется, определил, он тут каждую скалу в лицо знает… знал. Лютгер же пока точно знал лишь одно: они сильно к северу от замка Шуф уклонились, и к востоку тоже. Ну, вскоре солнце взойдет…

Не похоже, чтобы у выходцев из Тартара были сейчас местные проводники.

Он украдкой оглядел ближних ратников. Бодрее всех выглядел Матиас, этой ночью имевший передышки меньше всех, чуть ли даже и не меньше своего рыцаря. Вон, даже напевает что-то себе под нос.

Рыцарь прислушался – и очень удивился.

– Коцита воды слезные

И Стикса пламя грозное

Дохнули эфиопами,

Проклятыми циклопами!

В повествовании о выходцах из Тартара хватало строк попроще – для тех, кто и сам был попроще. Лютгер знал, конечно, что старший мечник его копья на самом деле ох как непрост, но чтобы до такой степени…

– А знаешь ли ты, сержант, кто такие циклопы?

– Само собой, знаю, хозяин! – Матиас ни на миг не смутился. – Одноглазые великаны-человекоядцы. Во всяком случае, человечек у одного такого из пасти торчит.

– Где же ты видел такого, с человеком в пасти?

– На стене у нас в церкви, хозяин. Там и эфиоп был. Почти такой же, только черный, весь опален адским пламенем. И клыки кабаньи изо рта.

– Гм…

Между ними словно искорка проскочила. Матиас был родом не из того владения Варен, которое вот уже свыше века держат предки Лютгера… не совсем из того. Но церковь, о которой он говорил, Лютгеру, кажется, была известна. Правда, он, по крайней юности, плохо запомнил ту фреску, о которой говорил сержант, – но вроде что-то такое там и было. Карта ада, геенны огненной, со всеми ее обитателями.

– Коцит и Стикс ты там же видел?

– Там, хозяин. Две адских реки, – словоохотливо объяснил сержант. – Меж тамошними чудищами вились, струили потоки жидкого пламени. Священник наш, отец Герт, любил во всех подробностях рассказывать, что и где в геенне находится, будто сам там бывал…

– Он-то мог знать и не побывав. А вот прихожанам такие рассказы на пользу – чтобы им после смерти своими глазами тех рек не увидеть!

– Воистину так, хозяин…

Чудище рогатое в мир дохнуло смутою;

Миролюбцы глупые гибнут смертью лютою;

Дьявол миром властвует, сетью смертных путая,

И волна стигийская ждет их, скорбно вздутая.

Лютгер вдруг осознал, что сержант его столь не в меру разговорчив то ли потому, что в восторге от своих несбывшихся тревог, то ли, наоборот, «забалтывает» опасность, все еще видящуюся грозной. Мгновение спустя он в точности то же самое понял и о себе самом.

Что ж, солнцу и вправду скоро взойти полностью. Тогда они окончательно разберутся, куда их занесло ночное отступление. Если замок Шуф окажется в пределах видимости, так у отца Петара даже будет возможность утреню наскоро отслужить, возблагодарив Господа за избавление от тартарской напасти.

Чтоб от ярости Господней,

Чтоб от зева преисподней

Нам избавиться сегодня,—

Вознесем наш дух восходней…

Сейчас в дозоре копье брата Рика. Он еще совсем молод, но люди его опытны. Один из них сейчас осторожно пробирался по склону ближнего холма, чтобы полный рассвет встретить уже близ его вершины. Лютгер понукнул было Вервольфа, желая и сам в миг рассвета оказаться рядом, – но тут голова и плечи дозорного показались на фоне розовеющего неба.

В то же мгновение ратник вскинул руки, будто вознося молитву, и, покачнувшись в седле, опрокинулся навзничь. Его лицо, горло и грудь щетинились черенками множества стрел.

И сразу, будто великанской рукой в небо зашвырнутое, над грядой холмов показалось солнце. Багряное, распухшее, подобное глазу циклопа, яростно ворочающему по сторонам огненным зраком.

Кровавые тени потянулись от него вниз по склону.

Летит орда ревущая,

И гнущая, и мнущая,

Как туча, град несущая,

Как буря, в берег бьющая,

Летит с горы в долину,

Разливом чрез плотину…

* * *

И вот уже близок вечер, а с ним наступает время умереть.

В чем-то им повезло, что враг замкнул их кольцом меж холмами, а не на самой гряде. Тут, внизу, отыскался малый источник. Воду он сочил по капле, и сейчас каменистая яма в его ложе очередной раз была вычерпана до дна – однако это все же лучше, чем ничего. Фляги у всех опустели еще ночью, так что без родника солнце в союзе с тартарами до полудня умыло бы их отряд горючей желчью.

Впрочем, сами тартары обустроились куда роскошней. Оно и понятно: царство адского жара милостиво к своим подданным. Где-то по ту сторону холмов протекал ручей, и они посменно отводили к нему конные десятки. Дважды за день ветер доносил запах кизячного и саксаульного дымка над незримыми кострами: как видно, вражеские предводители разрешили воинам побаловаться горячей пищей. Могли себе такое позволить.

С сарацинами был бы шанс, улучив момент, когда у них устанут кони и подыссякнут стрелы, пойти на прорыв, пробиться к тем, кто стоит в стороне под знаменем, и вырубить их подчистую – но воины ада такой оплошности не допустили. При первой попытке братья потеряли троих, ратников же чуть ли не вдесятеро больше, а до вражеских командиров так и не дорвались. Да и не выходило как-то понять, где эти командиры, потому били наугад, по самому большому скоплению всадников, – но те, сильные свирепой выучкой, огрызнулись очень уж смертоносно, а потом вдруг слаженно раздались в стороны, как бы открывая дорогу к бегству… которая стала бы путем смерти.

Пролетит и скроется рать передовая,

Устрашая саблями, но не задевая,

А на ободрившихся мчится рать вторая,

И тогда уж нет резне ни конца, ни края…

Братьям-рыцарям хватило опытности понять это, так что они не соблазнились. Отошли назад в межхолмье, огрызаясь арбалетными выстрелами, а когда тартары сунулись вдогон, возжелав опрокинуть их, – развернулись и обрубили дотянувшиеся до рыцарского строя кончики щупалец. Урон тогда причинили бо`льший, чем понесли, однако что толку – врагу его легче пережить.

Среди прочих тогда пал брат Карстен. Не прав оказался священник с его non bis idem и предсказанием долгой жизни. Впрочем, над жизнью едино Господь властен, ныне и присно, аминь!

Вторая попытка, через час, вообще обманной была, с надеждой выманить на себя, под залп арбалетчиков, конных и спешившихся. Отчасти это даже удалось, вот только к спешенным стрелкам, что ожидали в укрытии меж скалами, тартары на дистанцию верного выстрела не приблизились, а потому и серьезного урона не понесли.

Их стрелы бьют, а наши нет,

И недруг, лют, за нами вслед,

Как барс на жертву, прядает,

Дождем каленым падает!

На самом деле зло и метко бьют арбалетные болты, а против барса надобно становиться вепрем, превращаясь в сплошную оскаленную морду: чтоб тело исчезло и остались только глаза и клыки во все стороны разом.

В этот раз удалось отбиться, но не пробиться. А солнце, жадное и безжалостное, все сыпало с неба горячие угли, до багряного цвета раскаляло кольчуги, кипятило под ними пот. Томило раны. Обессиливало людей и коней.

Перед атакой, коей предстояло стать последней, выдалась особо долгая передышка. Оба гостя, бретонец с британцем, воспользовались этим, чтобы написать завещания, у обоих для такого случая было по клочку пергамента и флакону чернил. Де Тьерри справился сам, а Мархог не так-то грамотен оказался, пришлось ему у отца Петара помощи попросить, тот как раз закончил отпускать грехи умирающему кнехту.

Потом они долго маялись, не зная, что с этими завещаниями теперь делать. Бретонский рыцарь даже попытался было свое Лютгеру вручить как командиру, но напоролся на взгляд – и раздумал. Вовремя. Иначе услышал бы язвительный совет обмотать пергаментом арбалетный болт и пустить в сторону тартар, желательно так, чтобы прямиком их командиру доставить. В грудь.


Братьям-рыцарям завещать было нечего: все, что у них есть, – собственность Ордена. Давно распределены меж родичами все семейные владения, и никому нет дела до того, что Лютгер, например, всего лишь фон Варен, а Бруно – целый фон Хельдрунген, пусть даже из младшей ветви…

Во всяком случае, никому не должно быть до этого дела. Особенно сейчас, перед лицом погибели.

К граду подступаются, хитростью вникают,

С яростью врываются и смертей алкают!

Вервольф затрепетал ноздрями, засипел, всхрапнул. Лютгер успокаивающе похлопал его по шее.

Шагом объехал котловину меж холмами, где им надлежало принять последний бой. По нему не стреляли, а если бы и начали, опасаться было нечего: на столь дальнее расстояние стрелы мечут неприцельно, да и то самые легкие. Кольчугу им не пробить, Вервольфа его стеганая попона тоже от ран убережет.

Лютгер даже подумал: а вдруг? Запас стрел у тартар исчерпаем, силы их не безграничны тем паче, а над ними и их лошадьми слепящий жар того же солнца. Вряд ли каждому своему отряду ад подкрепление присылает, иначе давно уже весь мир пал бы.

С досадой поймал себя на том, что уж совсем через силу старается думать о врагах как о демонах, выходцах из преисподней. Нет. Кем бы они ни были – будь то неведомый языческий народ с мировых окраин или вправду порождения Тартара, – но здесь, в наземном мире, они всем Божьим законам подвластны. Двумя днями боев проверено.

Тут в воздухе переливчато засвистало – и Лютгер вскинул над головой щит, потому что с такой дистанции стрела падает почти отвесно, по крутой дуге. Он уже знал, как это бывает: кто-то из тартарских предводителей, определив наиболее опасного врага, пускает в него свистящую стрелу – и это знак для остальных лучников, по кому бить. Мгновенно оказывается тот истыкан стрелами.

Так сегодня все копье брата Хельмута было выкошено вместе с ним самим.

Лук натянет, рот оскалит,

Дальним выстрелом ужалит,

Трижды важного умалит,

Трижды стойкого повалит!

Но ведь свистящая стрела – она и сама из тяжелых, бронебойных, так далеко ее не послать. Или он опрометчиво подъехал ближе, чем можно было?

Однако стрелы вокруг посыпались без меткости, из десятка только одна ударила в край щита, слабосильно, даже не воткнулась: кажется, у нее вообще костяное жальце было.

Поворачивая коня, Лютгер оглянулся. На дальнем склоне высился один тартарин – в полной броне (что для этих воинов редкость!), даже шлем с наличником, конь его тоже панцирем укрыт от храпа до репицы хвоста. Всадник тоже смотрел на Лютгера. Угрожающе поднял лук, но снова стрелять не стал.

Понятно. Ему, значит, и не требовалось, чтобы стрела-свистулька долетела, достаточно лишь направление обозначить.

А колчаны у них, выходит, еще далеки от опустения.


Возвращаясь, Лютгер раньше других поравнялся со священником. Отец Петар был пеш; он зачем-то далеко отошел от своих, чуть ли не к центру котловины, но сейчас тоже возвращался.

Раздумав ехать дальше, рыцарь остановил коня рядом. Снял с седельной луки рог, дважды коротко протрубил: сигнал сбора на воинский совет. Этот звук, конечно, услышат и на холмах, но таиться от них уже не имело смысла.

Полуминуты не прошло, как вокруг собрались все, даже двое рыцарей-гостей, хотя их вообще-то никто не звал сюда, сигнал касался лишь орденских братьев. Ладно, пусть постоят рядом, раз уж братьев все равно недочет. К тому же Мархог привел в поводу Петарова коня, а это точно кстати.

– Итак? – первым заговорил священник. – Что ты решил, сын мой?

– Ночью у нас появится шанс пробиться, – Лютгер обвел глазами всех. – Поэтому ночи они ждать не будут.

Он выждал немного, давая возможность каждому осмыслить сказанное.

– Что ж, мы все исповедались, – кивнул брат Христиан. Остальные молча склонили головы.

– Дадим им бой прямо сейчас? – предложил брат Рик. Глаза его сияли нездешним блеском, он уже был почти в раю, изнемогал от нетерпения.

– Экий ты торопыга, сын мой… – отец Петар неодобрительно поморщился.

– А и вправду, чего тянуть? – поддержал юношу брат Отто.

– Да вам-то, дети мои, и вправду нечего, ваши грехи отпущены, – в голосе священника звучало подлинное раздражение, – но когда тут один из братьев (не буду на него палицей указывать) сказал, что, мол, исповедались все – он кое о ком забыл. Мечники, арбалетчики, кнехты еще отнюдь не все к вечной жизни готовы! Что же, бросите их тут во грехе, как надменный полководец простую рать на поле боя оставляет, дабы самому спастись?

Отто только крякнул: возразить ему было нечего. Юный Рик весь залился багрянцем.

Лютгер быстро глянул на Бруно, но тот словно бы не проявлял интереса к происходящему.

– Прошу простить меня, друзья мои, – с явным смущением заговорил Жансель де Тьерри. – Мне, наверно, не следовало бы подавать голос в вашем собрании, но… но неужто это единственный путь? Мы уже доказали свое мужество, бились храбро, никто не сможет с презрением сказать, будто мы сдались раньше, чем изнемогли. Не знаю, платит ли орденская казна выкуп, но я торжественно клянусь из доходов своего лена выкупить еще двоих, друзья мои и братья, а христианские владыки в Святой земле наверняка…

– Эти не станут брать в плен тех, кто пролил кровь стольких их воинов, – резко ответил Мархог, которому в собрании орденских братьев голос подавать тоже не следовало, но сейчас даже хорошо, что гостю возразил гость. – И говорить тут не о чем.

– Я бы тоже не стал, – отчеканил Бруно. И это оказались единственные его слова за все время совета.

Солнце опускалось над раздвоенной вершиной дальнего холма, крася распадок багряной жижей. Еще долго до времени, когда вокруг зашевелятся сумеречные тени.

– Воистину сказано: «Уже и секира при корне дерев лежит…» [5] – усмехнулся отец Петар, глядя при этом на бретонца. – Не бойтесь, дети мои. И ты не поддавайся страху, герр Жансель. (Бретонский рыцарь поежился.) На земле, где нам надлежит пасть, я начертил крест, – он указал в ту сторону, откуда шел, прежде чем поравняться с Лютгером. – Значит, вся земля вокруг, насколько хватит глаз, – святая. Это если кто в слепоте своей забыл, что и так-то вокруг – Святая земля.

– Благословим Господа! – хором произнесли все.

– Благодарение Ему! – священник размашисто осенил их крестным знамением. – И давайте завершим на этом, дети мои, если начальник, поставленный над нами, не возражает. (Лютгер качнул головой.) Ибо моя паства сейчас в тревожном ожидании: успею ли я отпустить грехи всем им.

Смиренно дождавшись, когда «начальник, поставленный над нами» кивнет, подтверждая, что совет завершен, отец Петар ловко вскочил в седло, только доспехи прозвенели. Они на священнике были ничуть не легче, чем на любом из братьев-рыцарей.

Встал Господь Возмездия ныне на пороге,

Грозен меч разительный, грозно трубят роги,—

Да обрящет праведный утешенье в Боге,

Да оплачут грешники прегрешенья многи.

* * *

– А свое завещание, брат, ты, наверно, ему передал? – вполголоса осведомился Лютгер, когда они возвращались к отряду. И кивнул на святого отца, едущего чуть впереди.

– Я… – Мархог замялся. – Мессер Жансель передал, я, вслед ему, тоже хотел, но…

– Ничего, – Лютгер улыбнулся. – У отца Петара вправду много дел сейчас, и дела его важнее наших. Так где оно?

– Вот, – британец стукнул себя по груди. – Рядом с крестом, в ладанке. Четырежды сложенное. Когда демоны с моего тела кольчугу снимут – пусть сами решают, как с ним поступить. И спасибо, что назвал меня братом… брат…

Тут он смутился и умолк. Пока говорил – бел был как полотно: видать, близость райских врат его воодушевляла куда меньше, чем юного Рика; а теперь вдруг покраснел, сделавшись лицом чуть ли не под цвет своих волос, темно-медных. Тоже совсем молод он еще, этот британский рыцарь. И если называть его братом, то…

Лютгер скрипнул зубами. Послал коня вперед, опережая Мархога.

– И вовсе не так у меня много дел сейчас, сын мой, – негромко произнес священник, продолжая глядеть строго перед собой. – Паства моя, конечно, думает, что ее простые грехи отпустить страх как тяжело, потому без личной исповеди не обойтись. Но на самом-то деле их души мне ведомы. А общая исповедь совсем мало времени потребует. Да и паствы уже мало осталось…

Мрачнеть при этих словах отец Петар не стал, краснеть или бледнеть тем более. Лицом он владел так, как подобает воину Христову.

Как тигров стая сущая,

Рычащая, грызущая,

Плоть рвущая, кровь льющая

Рекой, рекой невинной

В свирепости звериной,

Бесчинной, беспричинной…

– Так и я бы мог сказать, отче, что в тревожном ли ожидании наши люди или безмятежны, но нас они дождутся и свой долг выполнят неукоснительно, – в тон ему ответил рыцарь, тоже углом рта, головы не поворачивая. – Однако и вправду пора было совет заканчивать. Пока тартары к нам не явились свое суждение вынести.

– Воистину, сын мой. Кстати, не распорядишься ли насчет помощника? Рюдигер меня, сам видишь, обогнал, как только ему не стыдно… – Священник перекрестился.

– Отче! До помощников ли сейчас, в самом деле? Да и случая воспользоваться им не будет…

– До помощников, – взгляд отца Петара построжел. – Ныне и присно. Что же касается случая – то на все Господня воля!

– Да свершится воля Его. Тогда…

Они были уже совсем близко к «пастве». Матиас, в отсутствие всех рыцарей остававшийся за старшего, тронул каблуками коня и выехал навстречу, как видно, готовясь отрапортовать, что все тверды духом и готовы выполнить приказ.

– Тогда… – вдруг решился Лютгер, – да будет вам в помощь мой сержант, отче!

Он сказал это громко, чтобы Матиас услышал. И отвернулся, не желая увидеть его взгляд.

Ничего. Так и до`лжно. В предстоящем бою Матиасу лучше не быть рядом с ним. Тот наверняка станет думать о защите и подмоге своему рыцарю больше, чем о самом сражении, иначе невозможно… а сегодня это не ко времени. Ибо в месте смерти – сражайся.

…Объята злобой пущею,

Гнетущею, не чтущею

Ни молодость цветущую,

Ни старости седины,—

Летит на нас лавиной

И губит в миг единый.

– Господу известно, чего стоила тебе эта жертва, сын мой… – священник посмотрел на рыцаря просто и строго. И перевел взгляд на сержанта. – Сойди с коня, сын мой. Тебя я исповедую лично.

И сам тоже спешился.


Исповедь оказалась быстрой. Лютгер едва успел выстроить поредевшие копья в том порядке, как они прямо сейчас в бой пойдут, когда отец Петар появился перед строем – уже верхом, в кольчужном капюшоне, но все еще без шлема. Воздел руку двуперстно:

– Passio Domini nostri Jesu Christi, merita Beatae Mariae Virginis …[6]

Орденские братья, уже безгрешные, стояли рядом со своими людьми, склонив головы и держа тяжелые шлемы перед собой.

– Et omnium sanctorum, quidquid boni feceris…

Сержант Матиас, тоже безгрешный, верхом следовал за священником вдоль рядов. Искал ли он взглядом своего рыцаря, было не понять.

– Amen! – завершил отец Петар. И нахлобучил шлем на голову. Матиас сперва помог ему застегнуть пряжку, затем сам шлемом покрылся. У них у обоих были шлемы глухие, без забрал, с узкими прорезями в наличниках.

Лютгер свой подшлемный ремень застегнул собственноручно. Ему потянулись было помочь сразу двое полубратьев, но он отстранил их.

У него-то шлем был снабжен забралом, однако поднимать его было не время, так что мир Лютгера тоже сразу сузился до просвета глазной прорези.

Место в строю, пустующее без Матиаса, ныло, как загноившаяся рана.

* * *

У всех бывают чудачества. Отец Петар, например, считал, что духовному лицу не подобает проливать кровь – даже в бою и даже если это кровь неверных. Поэтому меч он не носил. И никакие доводы на него не действовали: ни то, что братья-рыцари тоже по сути своей клирики, ни рассказы о подвигах Эльсана [7]. За упоминание Эльсана он вообще мог епитимью наложить.

Но сказать, что он не носил оружия вовсе, было бы ошибкой: для орденского священника это уж слишком большая роскошь. А палица – она, конечно, кровь обычно не проливает, особенно при ударе по кольчуге… Если же человек после этого не встанет, то такова уж его судьба. После ударов отца Петара вообще-то вставали редко.

Но в бою всякое случается, и иногда доводится «благословить» врага по шлему. От такого, понятно, иной раз кровь из носа и ушей хлынет, а порой даже глаз на щеку вывалится, что тоже без крови не бывает.

В таких случаях отец Петар очень огорчался, называл себя великим грешником. После сражения, бывало, порывался читать молитвы за загубленные души, даже если души эти принадлежали неверным. А это уже подлинный грех, да и просто ересь.

Немного утешало его сравнение последствий такого удара со взмахом аспергиллума, кропила для святой воды. От него точно брызги летят. Значит, можно считать: неверный в последний миг своей жизни получает-таки шанс принять крещение, раз уж все другие случаи он отверг. И это никакая не ересь…

Была и другая проблема. Все-таки, как ни крути, палица – оружие не на все случаи смерти. Кто бы иначе тогда мечи ковал? Иной раз враг, получив удар, пошатнется, упадет лицом на шею своего коня, но потом, глядишь, и в себя придет. Не через дни – через мгновения. Как раз когда ты к нему спиной окажешься.

Для подстраховки от такого был у священника помощник – Рюдигер, боевой кнехт. Огромный, свиреповидный, в совершенстве владевший искусством дорубать и докалывать. Своему пастырю он был верен беззаветно, спину его прикрывал в каждом бою… вот и сегодня прикрыл, а свою грудь от трех бронебойных стрел, пущенных почти в упор, уберечь не смог.

Отец Петар, с ревом развернувшись, сумел воздать должное одному из убийц; второму в сумятице ближней рубки отдал долг кто-то другой; третий же ускользнул.

Мчатся, скачут, ратуют, метят и пронзают,

Хищными волчищами грабят и терзают…

* * *

…Словно волки и гиены,

Коих манит запах тлена!

На самом деле секачу, когда он бросается в атаку, не дано полностью превратиться в клыкастое рыло. Это у него получается только в обороне, когда он вжимается задом в чащобу, в камышовый залом.

А когда вепрь атакует врага – его тело открыто. Тугое, щетинистое, крепкое на рану. Но все же уязвимое. Особенно когда враг – не барс, а многотелая свора кровожаждущих псов, за которыми маячат охотники, держа разящую сталь наготове, но избегая подступаться, пока собаки не сделают свою работу.

Страшный натиск с таранными копьями наперевес мог бы опрокинуть любой встречный удар, но нет сейчас в копьях-отрядах ни одного копья-оружия, сослужили они службу в первые сутки, изломаны во вражеских телах или брошены во время ночного бегства. Да и не сходятся адские воины с орденскими братьями грудь с грудью, сила на силу. Слаженно вертятся на своих злых конях, заходят с разных сторон языками пламени.

Все это ведомо по битвам с сарацинами, и от такой отравы есть противоядие. Но тут иная слаженность, и даже сила иная.

Горят огни клинков, грохочут о железо булавы и кистени. Дождем льются лучные стрелы. Редко, но весомо огрызаются в ответ конные арбалетчики.

Слева летит аркан, падает на плечи, но Лютгер, пришпорив Вервольфа, сокращает дистанцию, не давая затянуть петлю. Тартарин разворачивает своего скакуна. В открытом поле он успел бы, однако они в тесной круговерти схватки, на земле бьются и страшно кричат поверженные кони – и легкому всаднику не суждено уйти от тяжелого. Срубив врага одним ударом, рыцарь сбрасывает с себя волосяную смерть.

Несколько раз стрелы бьют в Лютгера, отскакивают от шлема, пронзают верхнюю кольчугу и вязнут в нижней. Вспышка боли отозвалась в ноге: кольчужный чулок однослоен, и стрела дорвалась до мяса. Ничего.

Сбоку наскакивает еще один всадник. Щит давно расколот и брошен, Лютгер принимает сабельный удар на левую руку – она враз онемела, потому что кольчатый рукав однослоен тоже, но от ответного удара тартарин пошатнулся.

Вервольф насел на степную лошадку грудью, сотряс ее, опрокинул. Его боевая попона истыкана стрелами, но лишь вокруг трех-четырех из них расплываются бурые пятна – а рыцарский конь на рану крепче любого вепря.

Пыль. Мелькание, мельтешение. Солнце коснулось расщелины между вершинами, багряный свет тускнеет – и нет у предводителя возможности следить за полем боя сквозь смотровую щель. Лютгер поднимает забрало.

Псы, извернувшись, вгрызлись в плоть вепря, но он отбивается так, что прыжок их вышел крив. Мимо шеи промахнулись, на загривке не повисли. Терзают панцирно-крепкие бока, захлебываются кровью, его и своей.

Каждая капля крови теперь важна и каждая капля пота, любая уцелевшая кость, железо, вздох…

Где же охотники? Им сейчас не скрыться за своими воинами: почти все силы должны быть в бой брошены…

Вот они. То есть он: тот же, что пускал свистящую стрелу со склона двуглавого холма. При нем еще с десяток воинов, тоже в доспехах куда лучше, чем у прочих, кое у кого даже шлемы с наличниками, а под иными и кони в броне. Но это не имеет значения: все они – лишь оружие охотника, его рогатина, кинжал, свинокольный меч.

Кажется, с утра по меньшей мере двое охотников было. Должно быть, один сложил-таки голову. Или с самого начала был единственный. Не важно.

Важно – как бы вепрю обрести упор, чтобы стряхнуть псов и рвануться еще раз. Он еще в силах. Тогда с воем осыплются с него собаки, и откроется путь к охотнику, пускай лишь на мгновение, но можно успеть, можно… А сейчас кабан бестолково топчется на месте, цепляя клыками собак, но не видя их хозяина.

И будет меч под корень сечь: разящий не устанет,

Ни здешнего, ни пришлого пощадой не поманит!

Лютгер вдруг ощутил себя в этот момент одновременно глазами и клыками вепря. Только ноги его сейчас увязли: между ним и охотником – ложбина, до краев заполненная кровавым водоворотом. Кипение людей, коней и оружия. Не пробиться.

Рука его потянулась к задней луке седла за рогом – но рога там не оказалось, одни осколки.

Тяжелая стрела гулко ударила в шлем. Лучник метил в лицо под отверстым забралом, но дал промах. Опускать забрало по-прежнему нельзя.

– Помощь наша в Тебе, Господи! – в отчаянии воззвал Лютгер – и был услышан.

– В имени Твоем! – донеслось единственно оттуда, откуда надо сейчас: из-за пределов водоворота. – Благодарение Тебе! Сотворившему небо и землю!

Если бы Лютгер не узнал отца Петара по молитве – узнал бы по булаве, в алой жиже до самой рукояти. Как видно, настал час, когда разрешаются все запреты.

– Отче! – крикнул он. И указал мечом.

Крик его, сопровождаемый этим жестом, перелетел над полем боя, как свистящая стрела. Ударил в цель.

– Всех народов спасение! – объяснения священнику не потребовалось. – Свет к просвещению язычников! Слава народа Израилева!

С каждым выкриком его опускалась палица – и кто-то валился под ней. Или под мечом спутника святого отца. Матиас был жив, оставался в седле и исполнял свой долг.

Двое, изнеможенные и окровавленные, они неслись на тартарского полководца и сторожевой десяток при нем. Священник кропил алой влагой щедро, направо и налево, молился в полный голос, сержант был словно нем, но меч его проливал алое столь же исправно.

К Господу Спасителю,

Милости гласителю,

Света источителю,

Всех грехов целителю!

Тут на Лютгера наскочили сразу трое – и долгие мгновения он был занят неотрывно. Все же какая-то часть его естества продолжала следить за охотником и теми, кто пробивался к нему, поэтому он понял, когда случилось… это.

Со стороны охотника сухо и звонко перелетел пронзительный свист, проскакал по воздуху, подобно пушинке одуванчика, несомой шквалом. Вслед за ним хлынул и самый шквал – ливень стрел. С обычным свистом. С бронебойным стуком в железо – и с тупыми ударами в сокрытую за ним живую плоть.

К тому времени одного из своих противников Лютгер свалил, а в рубке с двумя оставшимися изнемогал и проигрывал. Но отчаяние его вдруг сделалось столь велико, что он тут же сразил обоих.

Однако на поле боя уже не было никого, кто пытался бы прорваться к охотнику…

Тут вдруг как-то разом иссякло кипение схватки на ближнем краю ложбины. На всем остальном ее пространстве еще ратоборствовали, но прямо перед ним водоворот затих. Лишь две лошади без всадников (одна – под орденской попоной, другая – в кожаной тартарской защите), осатанев, рвали друг друга, как хищные звери, как обитатели ада.

Вместо хмеля – сласть им пущая

Кровь, из жил живущих бьющая.

И Лютгер вновь ощутил себя глазами умирающего вепря – последним его уцелевшим глазом и последним клыком.

Вервольф, успевший получить еще несколько ран, захрипел, переходя на галоп. Он тяжело пронесся вплотную к сцепившимся в терзании коням, задел их боком – и они оба рухнули.

Глухо бьют в землю копыта. Горячий, колючий, тугой ветер бьет в лицо, подобно стреле, рвется в захлебывающиеся легкие. Но он драгоценен, и снова нет возможности опустить забрало: железо помешает пить воздух.

Очередной воин ада мчится навстречу, и Лютгер понимает, что сейчас умрет. Но тот, видимо, исчерпал стрелы: почти все тут исчерпали их, кроме полководца и десятка, стерегущего его жизнь.

Взлетает в замахе вражеский клинок – и отлетает прочь, вместе с рукой и плечом.

Ничего это не изменит. Лютгер уже видит рубеж, где все свершится, – в полусотне шагов от охотника. Внимание того все еще обращено в сторону, но вот он уже начинает поворачиваться и ближе не подпустит.

Поднимает охотник свой лук, высоко его искусство, и не притомилась сегодня рука. Свистящая стрела на тетиве. Сейчас пропоет она – и следом за ней вспорхнут остальные стрелы.

Серая тень опускается сверху. Солнце до середины диска погрузилось в межхолмье.

И вдруг, одновременно с падением этой тени, что-то неуловимо изменилось. Свист сигнальной стрелы унесся куда-то прочь, туда же дернулись луки и взгляды окружающих полководца стражей. Заметались под ними лошади. С разных сторон зазвучал яростный незнакомый крик.

Уже не десятеро, а лишь двое преграждают путь Лютгеру.

Он поднял Вервольфа на дыбы, заслоняясь от выстрелов этих двоих, – и, не доставая мечом, обрушился на них всем весом огромного коня, его копытами, оскалом пасти. Смял, задавил, прорвал заслон. Но, как свою, почувствовал боль Вервольфа, принявшего в тело еще несколько смертей.

Охотник рыскнул было в сторону, и он успел бы уйти – его конь, пусть и отягощенный доспехами, был утомлен столь же мало, как рука седока. Но что-то помешало ему. Наверно, то же, что отвело свистящую стрелу от Лютгера и рассеяло сторожевой десяток. Лютгер не видел этого, он сейчас даже с поднятым забралом воспринимал все словно сквозь смотровую щель.

Яростно и твердо тартарский предводитель повернулся ему навстречу. О сдаче явно и не думал, думал о бое.

Небрегут с презрением теми, кто сдается.

О пощаде вскрикнувший кровью обольется…

Их кони сошлись грудь в грудь – и Лютгер всем своим естеством ощутил, как на этом последнем напряжении из Вервольфа уходит жизнь.

Выпростав ноги из стремян, он соскользнул с оседающего коня не вбок, а вперед, пал животом ему на затылок. Весь превратился в свой выпад, в продолжающую руку линию меча.


Соударение чуть не вышибло плечо из сустава. Но рыцарь почувствовал, как треснула, раскололась под острием его клинка шлемная маска, хрустко расселись кости лица – а потом меч упруго дрогнул, ткнувшись изнутри в назатыльник шлема, и только там переломился.

Лишь после этого Лютгер счел возможным обернуться на то, что сделалось для предводителя воинов ада роковой помехой. Но то ли потому, что сумерки накрыли долину, то ли в глазах у него мутилось, долгое время он ничего не мог понять.

Когда понял – не поверил своим глазам.

2

– А разве Магомед не запретил вам изображать живое или часть его?

– А разве мы с тобой, незнакомец, встретились здесь для того, чтобы ты объяснил мне, что именно запрещал или не запрещал пророк Мухаммед, мир ему?

Да уж. Существуй в мире перечень самых неуместных вопросов, Лютгер сейчас вписал бы в него новую строку.

Возможно, его частично оправдывала усталость, давившая на плечи каменной плитой. Или боль – за павших орденских братьев, за священника, за Матиаса… За Вервольфа. За всех.

А еще боль в ноге, наспех перебинтованной. И в нескольких местах по телу: там, возможно, без ран обошлось, однако выяснится это, лишь когда будет снята кольчуга… что делать пока рано.

Но пока под его командой остается хоть полтора копья, он – военачальник Ордена. И как таковой не имеет права на горе или изнеможение.

– Ты прав, уважаемый. Назвать свое имя первым следовало мне. И по возрасту, и в благодарность за спасение. Лютгер фон Варен, фогт Ордена немецкого братства госпиталя Пресвятой Марии, что в Иерусалиме.

Название святого города Лютгер произнес без колебаний, хотя при общении с магометанами иногда рекомендовалось именовать Орден сокращенно. Но посмотрим, что скажет тот, кто мог бы не ввязываться в бой ради их спасения. И посмотрим, скажет ли что-нибудь Бруно по поводу фогта.

Из орденских братьев только они с Бруно и остались. А из рыцарей кроме них – еще Мархог. И восемь полубратьев с двумя кнехтами, все из разных копий. И конный арбалетчик из копья де Тьерри.

А их спасителей сейчас было под три десятка. Тоже понесли урон, но меньший.

– До сих пор в Иерусалиме? – удивился его собеседник, кажется, искренне.

– Уже – и еще – нет.

– Ага. Ну, не будем об этом. Мое же имя…

И тут возникла некоторая заминка. Совсем крохотная. Спутники Лютгерова собеседника уже занимались теми обыденными делами, которые всегда возникают после победоносного боя, – но сейчас они словно бы замерли на толику мгновения, а один из них, все время остававшийся рядом, вдруг, обращаясь к своему предводителю, вполголоса произнес: «Бей…» И не договорил.

– …Имя мое – Гюндуз-оглы.

Это было сказано совершенно невозмутимо. Но все вокруг перевели дыхание и вернулись к своим прежним делам.

Значит, тюрок, сельджук. Ну и раньше на то похоже было, хотя разговор и велся по-арабски.

Тот, кто назвал себя Гюндуз-оглы, был стар, но крепок, как дубленая кожа. Облачен в чешуйчатую броню непривычного вида, а шлем искусной работы с серебряной насечкой сразу снял, отдал одному из своих людей. Тот продолжает стоять рядом, с этим шлемом в руках, и можно заметить: наносник выкован в виде лапы цапли.

Перехватив взгляд рыцаря, старик усмехнулся:

– Вообще-то ты прав, друг мой Лютгер. Изображение птицы, даже одной только ее лапы, – это действительно харам. Но так уж повелось со времени наших предков, чтивших цаплю, как… и в самом деле скорее подобает идолопоклонникам, чем правоверным. Из почтения к родоначальникам мы по сей день закрываем на это глаза. Так что же, убрать мне шлем с твоих глаз долой? Или он не настолько оскорбляет твои чувства?

– Вообще не оскорбляет, почтенный. Разреши еще раз поблагодарить тебя за избавление от гибели.

– Есть за что, – кивнул старый сельджук. – Хотя ты, возможно, и сам меня спас. Этот турхаг уже собирался избрать мою седую бороду целью для своей свистульки, когда ты налетел на его десяток.

Борода Гюндуз-оглы, действительно седая, пятном выделялась на вороненых пластинах его брони. А «турхаг», надо понимать, – тот, кто командовал тартарским отрядом. Что ж, потом расспросим. Это важнее, чем причина, по которой в племени этого Гюндуза выборочно трактуют постановления лжепророка.

Те, кто что-то знает об устройстве адского воинства, – ценные союзники. Даже если они неверные. Против сил ада с кем угодно договариваться допустимо.

Смотреть на Бруно сейчас было совершенно излишне.


Какой-то юный воин спешил к ним, на ходу разворачивая кошму. Старик, не оборачиваясь, сделал было движение, готовясь сесть, – но тот, кто держал шлем, вдруг шикнул на молодого доброхота так, что тот замер, точно остолбенев. Гюндуз чуть удивленно оглянулся. Меж его людей произошло какое-то движение, один из них метнулся к коню, торопливо достал из седельной сумки другую кошму, белую, – и торжественно расстелил ее на земле.

Юноша топтался рядом, явно не зная, что ему делать. Кошма в его руках была багряной, это даже в свете наспех разложенного костерка удалось разглядеть, и сам он понемногу обретал тот же оттенок. Третий раз за сегодня Лютгеру доводилось видеть, как краснеют молодые воины.

Вновь усмехнувшись, Гюндуз сказал что-то юнцу; тот поспешно расстелил кошму рядом с Лютгером и отступил на шаг. Старик же постоял еще немного, заложив руки за спину, качнулся с носка на пятку – и вдруг сел, скрестив ноги по-тюркски. Ну кто бы сомневался…

– Красная кошма – не бесчестье, тут другое совсем… – объяснил он каким-то невеселым голосом. – Черная – тоже не бесчестье… но большая беда, да минует она всех нас. Садись же, гость мой, не заставляй смотреть на тебя снизу вверх!

«Значит, гость… Ну, пожалуй, так и есть: у его костра мы сейчас заночуем».

А вообще обычаи гостеприимства – это очень хорошо, но получалось так, что сейчас под самым что ни на есть благовидным предлогом напротив Лютгера, одного, оказались четверо. И если он сядет, то трое из них останутся стоять. Но это уж совершенно ненужные домыслы. Будь так – просто нечего бы этим людям в бой вступать.

Лютгер расстегнул оружейный пояс, опустил его наземь вместе с мечом в ножнах. Принялся было снимать кольчугу, но левая рука ослушалась. Вспомнил, как вчера, почти в такое же время, ему помогал Матиас – и сердце засаднило куда сильней, чем левое предплечье.

– Позволь-ка услужить тебе, брат, – Бруно невесть как оказался рядом. Впрочем, руки его были умелы, даже бережны, и хауберк он помог снять, лишней боли не причинив.

Лютгер опустился на кошму, преклонив колени, по- арабски: за долгие годы привык, да так и вправду удобнее в поле. Сделал жест Бруно: садись и ты. Кто-то из Гюндузовых людей заспешил было к ним с очередной кошмой, но Бруно, не дожидаясь, сложил вдвое плащ и опустился на него. Вообще-то зря: может, и стоило увидеть, какого цвета кошму ему подадут, пусть даже предводитель сельджуков и сказал, садясь на белую, что красная – не бесчестье, а черная…

Черная.

Чернота.

Лютгер не потерял сознания и даже не упал, но всем телом привалился к Бруно. Тот поддержал его. Это длилось считанные мгновения.

– Не лучше ли тебе прилечь, брат? – ровным голосом произнес Бруно по-арабски.

– Не дождешься, брат, – ответил Лютгер по-немецки. И, вновь перейдя на арабский, учтиво осведомился у Гюндуза, найдется ли место возле «предводительского» костра еще и для Мархога, ибо их здесь трое равных.

Это, кажется, не очень понравилось старому сельджуку, он даже сказал что-то вроде того, что «у костра простых воинов мясо сочнее». Но место нашлось. Кроме того, у их костра вдруг появился мех с вином – и совершенно точно не следовало уточнять, нарушается ли Магомедов закон тоже из уважения к предкам или по иной причине.

* * *

От второго костра долетел взрыв смеха. Орденские и тюркские ратники сидели там вперемежку, свободно общались, не понять, на каком языке – и вот сейчас, как видно, кто-то отпустил шутку, развеселившую всех и без перевода.

У их костра больше молчали. Причем лишь Мархогу и вправду сказать было нечего – он не владел ни одним из тех языков, на которых в Святой земле можно было общаться с магометанами.

В сельджукском отряде нашелся опытный лекарь. Он осмотрел руку Лютгера, смазал ее остро пахнущим бальзамом, а потом признал очевидное: железо спасло. Если бы не кольчатый рукав, расстался бы рыцарь с большим куском своего тела, а скорее всего – и с душой.

Тут бы в самый раз спросить о тех, в бою с которыми расставались сегодня души и тела. Вместо этого Лютгер отчего-то задал вопрос о цвете кошмы.

– Есть у нас такое правило: на племенных советах тот, у кого есть сыновья, сидит под белым знаменем на белой кошме, ест мясо белого барана, – охотно пояснил Гюндуз. – Тот, у кого лишь дочери – под алым знаменем, на красную кошму садится, вкушает мясо барана бурого или рыжего. А под черным знаменем на совет приходят бездетные. Черную кошму расстилают, мясом черношкурого барана давятся.

Лютгер перевел его слова Мархогу. Юноша, кажется, всерьез обеспокоенный, привстал, чтобы увидеть, какая под ним кошма. И, кажется, не сумел этого понять в пляшущем свете костра, который съедал все цвета. Лютгер, во всяком случае, не смог рассмотреть сейчас, но темной она была точно.

У дальнего костра снова засмеялись. Бог весть, от какого барана там ели мясо и было ли оно сочнее: на самом деле вряд ли, сушеное мясо в любом случае сок не сохраняет. Но веселее уж точно.

– Нас это не касается, – качнул головой Бруно.

– Конечно, – спокойно ответил старик. – Это даже соседних племен не касается. Тех, которые в пору Джахилии [8] считали, что их предки не из яйца священной цапли вылупились, а были снесены какой-то другой птицей. Да ты-то, гость мой, и вовсе на своем плаще сидишь.

– Я мог бы и на голой земле сидеть. Мы – те, кого твои единоверцы называют «зухиддим» и подобных которым у вас нет. Для нас мирские блага – тлен, а семья запретна.

– Не может благо быть тленом, если ты сам не отверг его. А отвергая, делаешься неправ. Ибо сказано: «Женитесь на часто рожающих! Поистине, даже не снискав иных заслуг, в Судный день сможете гордиться многочисленностью ваших потомков перед другими!» И тот, кто сказал это, знает лучше смертных.

– Во всяком случае, отрадно видеть, что ты, достопочтенный, сидишь на белой кошме, – поспешил вмешаться Лютгер. Потому что не дело неучтиво говорить с тем, с кем только что сражался против общего врага. Особенно если ваши воины сейчас отдыхают у одного костра. И твоих воинов меньше.

– Да, иметь сыновей – великое благо, – голос старика был по-прежнему невозмутим. – И горе тем, кто их лишен. Но погодите-ка…

Он отпил вина из чаши, задумчиво посмотрел на своих гостей, очевидно, решая что-то про себя. И, видимо, взвесив все «за» и «против», вновь заговорил:

– Не уверен я, что мы одно и то же значение вкладываем в слово «зухиддим». Однако, слыхал я, есть среди христиан этого края отшельники-воители, которых называют «теутон». Слышал ли ты о таких, гость мой фогт?

– Доводилось, – степенно кивнул Лютгер, с трудом сумев подавить изумление.

– Сможешь ли привести меня к ним?

Этот сельджук и вправду прибыл очень издалека. Едва ли удастся найти среди окрестных магометан тех, кто не знал бы, что немецкое братство госпиталя Марии – это и есть Тевтонский орден. И не узнал бы при первом же взгляде знак этого ордена – черный крест на белом фоне. Знак, которым помечены знамена, плащи, надоспешные котты и попоны боевых коней.

– Смогу.

– Воистину, сам Аллах свел нас вместе! – с воодушевлением воскликнул старый сельджук, или уж кем он там был. – Потому что, да будет ведомо тебе, у меня есть важное предложение для их тарау, главы.

– Добиться приема у Великого магистра ох как непросто, – произнес Бруно. – Не всякому фогту это удается…

Он перевел взгляд на Лютгера.

– Но Всевышний и вправду свел тебя с нужными людьми, почтенный, – ответил Лютгер, продолжая смотреть на Гюндуза. – Этому фогту – удастся.

Луна висела на ночном небе, почти столь же полная, как прошлой ночью. Одна из ее щек чуть заметно подтаяла, но пройдет еще много ночей, прежде чем тьма выест на этой щеке глубокую язву, источит лунный лик до переносицы, подберется к противоположной щеке…

Спать. Вот прямо сейчас уронить голову на грудь и погрузиться в забвение, даже молитву не успев прочесть.

Голосами безумных детей или демонов перекликаются в ночи шакалы. Совсем неподалеку, за соседним холмом, у них пир горой над конскими и человеческими трупами.

– Да свершится по твоим словам, друг мой, – голос старика словно бы плывет сквозь густую шерсть, вязнет в твердеющем воздухе. – Потому что есть под этим небом дела, в которых людям моей и твоей веры до`лжно участвовать плечом к плечу. И борьба против воинства Хутаме-Малика [9] – в их числе.

Лютгер не знал, кто таков Хутаме-Малик, но догадался. Глупцом надо быть, чтобы не догадаться…

Такими сведениями с первым встречным не делятся, но… они друг для друга уже не первые встречные. Цели обозначены, намерения ясны – и в этом вопросе совпадают.

– Скажи мне, почтенный Гюндуз… – медленно произнес Лютгер.

– Гюндуз-оглы, – строго произнес старик. – Мой отец, да упокоит его Аллах, носил имя Гюндуз. А я – сын его.

– Почтенный Гюндуз-оглы, – согласился Лютгер. – Верно ли я понял, что ты и твои люди, вступая в бой, не знали, кого именно поддерживают?

– И против кого выступают, тоже не знали, – кивнул его собеседник. – Потом-то сумели это понять – и возрадовались, ибо с посланниками Хутаме-Малика у нас счеты давние.

– Как же вы выбрали, на чьей стороне сражаться?

Это был вопрос, ответ на который важней, чем жизнь. Но Гюндуз-оглы ответил без колебаний, зато с некоторым удивлением:

– Мы устремились на помощь тем, кто терпел поражение. Как же иначе?

– Действительно, как же иначе… – пробормотал Лютгер. Глаза его слипались.

Опять доносится смех от соседнего костра, но уже куда менее многоголосый. Там уже спать укладываются понемногу.

Насчет часовых он распорядился. Надо бы проверить их, но сил нет. Спать.

Всему есть свои пределы. Силам тоже.

Два адских дня в седле и одна адская ночь. Спать.

Убьют так убьют.

Что-то еще было сказано и сделано, но Лютгер совершенно не в силах этого вспомнить.

Ущербной щекой легла луна на черный валик, скатанный из кошмы ночи, смяла его и примяла свою щеку. Спать.

Под щекой – войлок кошмы. Мягкий. Темный. В отблесках умирающего костра, в мертвенном свете дремлющих лунных бликов может показаться, что он черен, но Лютгер знает: кошма эта красного цвета. Спать.

А должна быть белая. Нет у него дочерей, и не будет, он – воин-монах. Но раньше, в прежней жизни, был у него сын…

Спать…

* * *

Людвиг, старший брат, говорил, что будет очень интересно. Но то ли он приукрасил, то ли ему гораздо больше повезло с семейством, перед которым довелось роль «молодого господина» исполнять.

А может, дело было в Лютгере. Даже скорее всего в нем. За год он как-то притерпелся к мысли, что вот теперь он – старший сын и наследник, однако порой воспоминания о брате подступали, как омут, как петля или нож, – и все дела, где ему надлежало пройти по следу Людвига, вдруг становились тягостны до смертной тошноты.

Или проще все. Ему уже сравнялось четырнадцать лет, и он вполне представлял себе, что такое позывы плоти, но это покамест занимало его куда меньше, чем мечевые состязания с благородными сверстниками, когда тем случалось оказываться в замке Варен или самому ему выпадал случай бывать в соседских замках, чем тяжесть охотничьего копья, бешеная скачка сквозь лес… даже, пожалуй, чем игра лютнистов, когда не по обязанности, а в охотку.

К тому же плотских утех сейчас и не предполагалось.

Лютгера больше всего беспокоило, как быть, если эти деревенские хитрованы не положенную монетку ему заплатят, а тот выкуп за невесту, который издавна был установлен для домохозяйств с их уровнем дохода: хребтовую часть свиной туши, бочонок пива и… и… Что-то еще там было, не менее пяти наименований, ему вправду боязно делалось. Кажется, одной из этих пяти вещей был живой гусь. Или даже два гуся.

Право слово, следовало по-тихому приказать кому-нибудь из слуг, чтоб дожидался с возком неподалеку.

Он утешался мыслью, что мужики не захотят, конечно же, поставить молодого господина в глупое положение, такое ведь весьма чревато. Так что выкуп будет серебром. Даже знал, каким именно: «вечный пфенинг», большущий, полновесный и восхитительно роскошный для крестьянского глаза. Пять таких монет, очень тщательно хранимых и лелеемых, уже несколько лет кочевали по окрестным деревушкам, время от времени переходя в собственность владельцев замка, но потом снова вовлекаясь в круговорот.

Для этой монеты Лютгер специально прицепил к поясу новенький кошель. Но что делать, если жених все-таки расплатится свиной хребтиной, пивом, гусями и… вспомнил: отрез тонкого холста, большой круг овечьего сыра, а еще…

Что-то ведь полагается еще…

Если пиво будет то же, что к свадебному столу подали, то придется весь бочонок слугам отдать. Но могут и лучшее выставить. Домохозяйство все-таки зажиточное.

Он делал все как надо: улыбался, поднимал за молодых кружку, одобрительно кивал. Немудреные крестьянские песни тоже подхватывал. Когда родня невесты начала бить во дворе глиняные миски и плошки, отгоняя от новобрачных зло, лихо расколошматил вдребезги пару посудин. Одобрительными возгласами подбадривал молодых, когда те шустро собирали осколки. У невесты это получилось ловчее, чем у жениха, да она и постарше его была, и на полголовы выше. Лютгера тоже старше на целый год, но ему-то что, он ведь тут жених не настоящий.

А вообще ему она ростом почти вровень, не то что женишку своему малолетнему. Как его зовут хоть? Ян Младший, вот как: в доме его отца, Яна Беспалого, они сейчас и праздновали. А невеста – Вальбурга, дочь Вотцеля Пчеловода. Рослая девица и крепкая. Красивая, некрасивая – это поди разберись: она ведь не кольчуга и не лошадь, чтоб такое понять можно было…

После битья посуды полагалось плясать до упаду, и нашлись охотники превозмочь молодого господина. Это уж дудки, где тут мужику против будущего рыцаря устоять: танцы в доспехах – то, в чем с детства упражняются, без этого в пешем бою никак…

Пригоршню зерна в молодых, для грядущего многочадия, тоже кинул, сразу после родителей невесты, согласно обычаю.

Интересно по-прежнему не было, было тоскливо. Временами приходила непрошеная мысль: а как Людвиг держался на его месте? Вокруг него, наверно, любая деревенская свадьба искрилась весельем. И жених, небось, с опаской поглядывал, всерьез тревожась, не решит ли молодой господин воспользоваться Ius primae noctis [10] в его древней первозданности… а невеста, наоборот, поглядывала с лукавой надеждой и украдкой вздыхала, вытирая слезинку, когда Людвиг, получив «вечный пфенинг» в уплату за ее девственность, удалялся прочь…

Вот что еще, последнее в перечне, входит в традиционный выкуп невесты вслед за овечьим сыром – живая овца. Да, вроде все.


Теперь предстояло выдержать только обряд «выметания гостей», когда мать молодой и пять служанок (обе семьи были зажиточными, чего уж!), усердно водя метлами над полом, выставили всех посторонних из устланной свежим камышом полуподвальной клети, где новобрачным предстояло провести ночь. Лютгер посторонним не был: он вошел туда прежде всех, а когда юные дру´жки жениха и подружки невесты под руки ввели оробевшую пару, которой к утру предстояло стать мужем и женой, торжественным жестом отстранил жениха, поставил ногу на кровать и с облегчением принялся ждать выкупа. Облегчение его было связано с тем, что в брачную подклеть точно не затащат кусок свиной туши, овцу и прочее – значит, можно будет спокойно взять пфеннинг и, пожелав крестьянам доброй ночи, отправляться домой.

* * *

Он не понял, что произошло. Даже тогда не понял, когда жениховы дру´жки вдруг затолпились вокруг невесты, а девчонки, наоборот, окружили его самого.

Что-то неладное заподозрил, лишь поймав оценивающий взгляд матери новобрачной. Та подбоченясь стояла наверху, у самой двери, будто преграждая выход, – а из-за ее спины почему-то выглядывал угрюмый жених. Лютгер понятия не имел, как он там оказался. Вроде же должен был быть тут, возле свадебного ложа, с пфеннингом наперевес? Или не жених, а кто-то другой должен серебро вручать?

Сам Валентин фон Терни [11] не разберется в обычаях этих мужланов…

Мальчишки, обмениваясь солеными шутками, стянули с Вальбурги платье: она стояла в рубахе, плотно зажмурясь, лишь покряхтывала, когда ей неумелыми руками расплетали волосы и вынимали серьги из ушей. Подружки невесты зачем-то принялись расстегивать верхнюю одежду на самом Лютгере. Да, это в обычае – вот так менять все привычное, прежде чем жизнь тоже перевернется, будет пролита кровь, умрут дети и возродятся в тех же телах уже взрослыми. Но что, вручать выкуп как бы почти в постели – разве именно так и полагается? Старший брат не рассказывал о таком, но, значит…

Полураздетых, их усадили на ложе, на квадрат чистого полотна, расстеленного поверх тюфяка. Парни разули невесту, сняли с ее ног чулки. Девчонки вокруг Лютгера тоже завозились, захихикали, опустившись на колени.

Колышутся огоньки сальных плошек. Свежо и пряно пахнет душистое сено, которым набит свадебный тюфяк.

Один из дру´жек что-то шепчет Вальбурге на ухо. Она, не открывая глаз, покорно поднимает руки, чуть привстает – и тут же с нее через голову сдергивают рубаху.

Когда Лютгер осознал, что его тоже раздевают совсем, он чуть было не рванулся – и, конечно, расшвырял бы всех невестиных подружек. Но оказывать сопротивление малолетним девчонкам означало бы сделаться совсем смешным…

Они, все так же пересмеиваясь, стремительно ускользнули вверх по лестнице. Дру´жки дали деру тем же путем еще раньше. И когда последняя из девчонок исчезает наверху – мать невесты, которую они в своем отступлении обтекали, как воды ручья обтекают громоздкий валун, захлопывает за ними и за собой дверь.

И тут же снаружи грянула песня: разудалая, веселая, полная освященной обычаем похабщины. Родичи обоих молодых, собравшиеся во дворе, будут петь и пить, плясать и петь, может быть, петь и драться – час, два, три, сколько потребуется, пока из дома не прозвучит крик боли, доказывающий, что невеста стала женой…

Чьей женой? Этот, как его, Ян Младший – он что, сидит там сейчас, среди всех этих добрых бауэров, наливается пивом и ждет, когда его нареченная принесет сыну его господина тот дар, который девушка может вручить мужчине лишь единожды? Все остальные Яны, Вотцели и прочие, что собрались сейчас во дворе, тоже ждут именно этого?! И их жены тоже ждут?

Не помнил он имена этих бабищ – да и Людвиг вряд ли считал нужным запоминать. Но дело в их мужьях.

Им не может быть жалко пфеннинга. Они обеспеченные домохозяева! Замок Варен скорее опекает их, чем давит из них соки! Им самим должно быть стыдно, перед родней и соседями, так крохоборничать!

А если не жадность тому причиной – то что тогда?!

Где это вообще видано: выплачивать господину такие долги натурой, даже среди беднейших крестьян?!

Дверь, конечно, на засов не задвинута. И одежда его вся здесь осталась, вот она, на сундуке, аккуратно сложено и верхнее, и исподнее платье, а рядом свернулся змеей пояс с кинжалом. Никто не помешает ему встать, облачиться в господское платье и выйти… Но сделать это сейчас – означает навлечь позор на замок Варен. И на себя, ныне старшего сына, которому когда-то предстоит…

Вот, наверно, в чем дело: их сердцу был мил Людвиг! Эти бауэры не могут отказать тому, кто пришел ему на смену, в праве называться старшим сыном… отказать не могут, но показывают: ты не мужчина, ты не твой брат, ты не сможешь поступить так, как подобает!

Лютгер с ненавистью посмотрел на бревном лежащую рядом с ним Вальбургу – конечно, она тоже участница заговора! И тут его ненависть куда-то испарилась.

Обыкновенная крестьянская девица. Рослая, крепкая, очень чисто вымытая. Очень юная, пускай и старше его. Очень испуганная: до сих пор глаза раскрыть не посмела.

Людвиг уже год назад, в свои тогдашние пятнадцать, был мужчиной. И не только телесно. Он бы смог оценить, красива эта девица или нет. Ну, просто представил бы, что она – что-нибудь понятное: если кольчуга – то гибкая, легкая, прочная, обтягивающая тело, как вторая кожа… Отличная скаковая кобылка, необъезженная еще, пугливо трепещущая ноздрями, но изгиб ее шеи горделив, бабки изящны… Меч со струйчатым, вьющимся узором вдоль лезвия: в бою он, наверно, поет…

Песня грузно топталась во дворе – не как меч, а как пьяная сороконожка. Билась в забор и стены дома неуклюжими изгибами тела, сама себе лапы оттаптывала.

Лютгер осторожно коснулся тела Вальбурги. Девчонка вздрогнула так, будто в руке у него было раскаленное железо. Эх ты… заговорщица…


Он постарался немедленно доказать, что заслуживает права называться мужчиной. Она судорожно предприняла неловкие, но жаркие попытки помочь ему.

Оба примерно знали, что следует делать, однако у них долго не получалось. Это было как первая охота на оленя: копьем владеть умеешь, в убойное место вроде попал – а вот не удается толком пронзить, сам измучаешься и зверя измучаешь, пока, наконец, рухнет он, многажды израненный. Песня еще трижды опоясала двор и зашла было по четвертому кругу, когда Вальбурга, уже нежданно для них обоих, закричала под Лютгером, с этим криком перенесясь на другой берег той реки, которая отделяет девушку от женщины.

Тут же с пьяным смехом ворвалась родня, осыпала их лепестками цветов, и сразу после этого Лютгера вдруг словно бы перестали замечать. Он едва мог поверить своим глазам. Все поздравляли мужа и жену, Вальбургу и младшего Яна, их лица светились счастьем… Кто-то подхватил с тюфяка окровавленное полотно и, размахивая им, выбежал наверх, откуда сразу донеслись новые ликующие вопли…

Значит, дело не в том, что новому молодому господину стремились указать его место, заставить сравниться с покойным братом и ощутить свою малость?

Молодой господин торопливо натянул одежду, препоясался кинжалом. На него по-прежнему не обращали внимания.

Не зная, что и думать, он подошел к коновязи. Маявшийся там вороной с радостным ржанием потянулся ему навстречу. Лютгер затянул подпругу, вскочил в седло – и едва удержался от того, чтобы махнуть через изгородь: померещилось вдруг, что он здесь в осаде и со двора его живым не выпустят.

Уж на этот поступок точно обратили бы внимание. Но он превозмог себя и выехал через ворота, так никем и не замечаемый. Обе семьи бурно веселились, отмечая свершившийся брак своих детей.

Всю дорогу до замка Лютгер ломал голову, пытаясь понять, что это было. Так и не понял. В замке никому ничего не рассказал.

* * *

Вальбурга понесла сразу после свадьбы. Может быть, с первой же брачной ночи – но кто угадает такое наверняка? Срок, который требуется женщине, чтобы выносить новую жизнь, не может быть вычислен с точностью до дня. И даже до недели.

В положенное время она родила мальчика. Назвали его, конечно, Ян. Теперь он считался Яном Младшим, а отец его, то есть муж Вальбурги, звался Ян Недомерок. Среди бауэров такое прозвание обидным не считалось: можно зваться Недомерком и стать исправным хозяином, когда придет твой черед сменить отца.

Если о происхождении этого ребенка и шептались в деревне, до замка эти слухи не доходили. А скорее и не шептались – принимали все как есть. И без того забот по темечко.

Лютгер пару раз видел Вальбургу с младенцем на руках: она ему кланялась, конечно, и оба старших Яна тоже склоняли головы положенным образом, молодой господин есть молодой господин… А младенец – ну, он тоже младенец и есть, кем бы ни был зачат: нечто запеленутое, попискивающее, с красным пятном рожицы. Второго взгляда не стоит.

Потом судьба Лютгера изменилась. Правда, это уже через три года произошло. О семействе Яна Недомерка он что-то специально узнавать не стремился, скорее наоборот, но владение Варен – не графство и даже не баронство, тут поневоле хоть что-то да будешь знать о любом из сколько-нибудь заметных хозяев.

Детей в той семье больше не было, первенец так и остался единственным. Для замковых слуг это оказалось поводом почесать языки – и кто-то обмолвился, что, мол, сын Яна Беспалого вроде как совсем слаб по мужскому делу, и будто это сделалось ясно еще в его подростковые годы, меж деревенскими парнями такое не утаить. Даже странно, отчего Беспалый решил его женить столь рано – но вот, выходит, не прогадал: хоть один внук да растет у него!

Вон оно что…

Конечно, могло не сработать, тогда этим деревенским хитрованам пришлось бы что-нибудь иное выдумывать. Но вот сработало. И не бесполезная девчонка родилась, а кто надо – наследник.


Последний раз Лютгер навещал родовое гнездо уже с орденским плащом на плечах, незадолго до того, как в Святую землю отправиться. В ту пору мальчишка уже в штанах бегал и отцу вовсю по работе помогал. Смышленый он рос и крепкий, но по-прежнему единственный. А муж Вальбурги теперь звался Яном Старшим. Бывает.

С обитателями замка тоже перемены случаются: еще недавно молодым господином звался второй сын старого фон Варена – а вот уж и третий, Лотарь… Причем второй-то жив, просто иную стезю выбрал.

Если раньше Лютгер избегал мимо этого дома проезжать, то сейчас специально выбрал случай. Мальца рассмотрел хорошо. Даже имей он прежде сомнения, утратил бы их: себя в этом возрасте, он, конечно, со стороны не видал, а вот младшего братишку Лотаря, теперь ставшего молодым господином, таким помнил хорошо. Очень похож. И лицо фон Вареново, и движения…

Ни отцу, ни брату так ничего и не рассказал. Мало ли что!

Потом, уже через годы, понял с опозданием, что отец-то, скорее всего, и сам все знал. Причем с самого начала. Не слепец же он и не глупец…

Но тот, кто уходит в Орден, с отцовскими владениями расстается навсегда. С детьми тоже, даже будь они рождены в законном браке. Впрочем, из такого брака в Орден не уходят, точнее, не принимают в Орден женатых. Четвертый пункт присяги.

Так он и не заговорил со своим сыном – ни разу в жизни. И с матерью его слова не сказал. Даже в ту ночь, на ложе соития.


Если Ян Младший жив сейчас – он совсем взрослый парень, молодой мужчина. Мог бы и сам в Орден вступить – пункт первый присяги: «Клянусь, что происхожу из благородного рыцарского рода, а отец мой был рыцарем или имел право быть им». Благородство, кажется, только по отцовской линии обязательным считается. Во всяком случае, нигде четко не сказано иное. А в ночь зачатия сына Лютгер, конечно, рыцарем еще не был, но…

Вот уж безумие. Пункт второй присяги: «Клянусь, что был рожден в законном браке». Только во сне можно о таком забыть!

Тут он и понял, что пребывает во сне. Но еще успел увидеть, как Ян стоит рядом: такого же роста, шириной плеч не хуже, лицом тоже похож. А цветом глаз – в мать.

Без кольчуги и без плаща с орденским знаком. Невозможно. И не надо. Полубратьев без рыцарского статуса принимают по упрощенной присяге, в ней таких пунктов нет – но наверняка Ян, старший и единственный наследник, не жаждет стать орденским полубратом.

Наверное, женат уже законным браком: ведь он теперь куда старше своего отца той поры, как… как тот стал отцом. Поди, и род уже несколько лет как продолжил…

Cвой род.

* * *

Ночь после боя чаще всего проводишь прямо под небом, без шатра.

Просыпаться после этого случается по-всякому. Иногда просто будит свет, пробивающийся сквозь смеженные веки, или тепло солнца, что осторожно трогает пальцами обращенное к небу лицо. Порой будит ветер. Это чаще всего скверная побудка: хотя ветер может нести запах полыни, дым костров, вкусный аромат горячей похлебки – но рядом с полем боя обычно властвуют иные запахи.

Бывает, просыпаешься от молитв и разговоров вокруг, если прочие в твоем отряде пробудились раньше тебя.

От птичьего хора – тоже бывает. Просто удивительно: без малого пустыня вокруг – а птичьё орет, как в отрочестве на охотничьих биваках посреди леса. Причем в основном то же самое птичьё – дрозды, черные и серые.

Иной раз вскакиваешь посреди ночи, по тревожному возгласу часового, его предсмертному вскрику – или придушенному хрипу, который громче любого вопля.

Лютгер фон Варен проснулся от боли – саднила раненая нога. Эта боль была ровной, как пламя свечи в безветрие, она не вгрызалась в плоть гнилостными толчками, не дергала свирепо – и оттого наполняла тело почти что радостью, знакомым ощущением легкой раны, которая вскоре уйдет, оставив на память лишь рубец.

– От сна восстав, прибегаю к Тебе, Владыко Боже, Спаситель мой. Благодарю Тебя за то, что привел меня увидеть сияние этого дня, – шепотом молился рядом Бруно. – Благослови меня и помоги мне во всякое время и во всяком моем деле. Озари светом благодати темноту души моей…

– …и души усопших по милосердию Твоему да почивают в мире, – подхватил Лютгер. – И да обновится лик земли.

– Аминь! – слитно произнесли они оба. И посмотрели друг на друга.

– Помоги сменить повязку, брат.

Братство госпиталя Приснодевы – не просто слова. Любой рыцарь Ордена должен помнить: он – госпитальер. И какие-то азы врачебного дела ему ведомы.

Бруно были ведомы даже беты. Он сноровисто размотал повязку, достал из лежащей под головой седельной сумы чистую тряпицу.

– Если хочешь, можно послать за вчерашним лекарем с его бальзамами, брат.

– А есть ли в том нужда, брат?

– На мой взгляд – никакой, брат. К чему тут бальзамы: рана чистая, сухая. Пусть дышит сквозь перевязку. Я на всякий случай rot puluer [12] еще раз посыпал.

– Благодарю, брат. А тебе самому…

– Нет, – сказал Бруно, как отрезал; все его отношение к «бальзамам неверных» было в этом ответе.

Они помолчали немного.

– Старый человек, – Лютгер словно бы счел себя обязанным заступиться за Гюндуза-оглы. – В долгом походе… Удивительно ли, что с ним лекарь, а с лекарем снадобья?

– Не удивительно. И имени своего этот старый человек, как ты мог заметить, не назвал. Только отцовское прозвание, по которому не поймешь, кто он такой.

– Не назвал, – вынужден был признать Лютгер. – Ну так ведь не мы его спасли – он нас. Да и если уж старый… племенной вождь едет невесть откуда, чтобы предложить Ордену союз против всеобщего врага… В общем, он имеет право часть своих секретов открыть только магистру.

Они продолжали говорить шепотом. Вокруг серела предрассветная муть. Постанывал во сне Мархог: ему ран не досталось, но, должно быть, страшен оказался сон юноши после вчерашней битвы.

– Магистру, – особенным голосом произнес Бруно. – Ну да, раз уж нашелся фогт, который обеспечит неведомому пришельцу аудиенцию у брата Анно…

– Давай-ка очистим место для трапезы [13], брат. Бруно фон Хельдрунген, ты имеешь в виду, что я должен был сказать что-то иное? Или сделать не то, что сказал?

Тут были кое-какие подводные камни. Фогт – орденская должность; не комтур, конечно, тем паче не ландмейстер, однако первая, о которой имеет смысл говорить. А такой отряд вести, какой был у них еще позавчера, – это для фогта близко к верхнему пределу, потому что тут уже совсем рядом пределы малых комтурств начинаются.

Так что лишнего Лютгер фон Варен на себя не взял. Однако фогтом он в этой вылазке назван не был, хотя и командовал отрядом. В Ордене, как известно, все семейные связи и мирские титулы прекращают свое существование, даже Великий магистр рядовому орденскому рыцарю – брат. Только вот в действительности не все обстоит так просто, а если и все, то не всегда. Раз уж Хартман фон Хельдрунген, прежде имперский рыцарь, сейчас – вторая фигура в орденской иерархии (и по заслугам, кто же спорит!), то… В общем, если в каком-нибудь отряде окажется его племянник Бруно и при этом не он будет этот отряд возглавлять, то должность подлинного командира тоже прямо определена не будет.

Так что согласно букве закона Лютгер – никакой не фогт. Другое дело, стоит ли такие подробности объяснять тому мусульманскому вождю, который сейчас рвется на переговоры с Великим магистром? И можно ли чинить ему препятствия? Особенно если он, вдобавок ко всему, твой спаситель.

– Нет, брат-рыцарь, – очень недолго подумав, ответил Бруно совершенно обычным голосом. – И в сказанном, и в сделанном ты абсолютно прав.

– Сделанного-то покамест немного…

– И вот чтоб лучше это начатое завершить… В общем, сам на всякий случай знай и магистра извести: это не сельджуки.

Лютгер выжидающе посмотрел на Бруно.

– Чуть иная речь у них, когда они переговариваются друг с другом, – пояснил тот. – Язык тюркский, но акцент более гортанный. Ряд слов вовсе незнакомых. Ну и – где встретишь сельджука, чтоб прилюдно пил вино? А цапелью лапку ты и сам заметил.

– Ага… – Лютгер мысленно переложил несколько бусинок на невидимом абаке, но общая сумма от этого не изменилась. Есть ли разница, ближний сосед или дальний предлагает союз против всеобщего врага? От ближнего обычно больше проку, но ведь дальний имел в виду что-то совсем особенное, раз уж в путь отправился! – Не знал, что ты владеешь тюркскими наречиями. Да еще столь совершенно.

– Ты многого обо мне не знаешь, брат-рыцарь…

– Верно. Я, например, не знаю, как ты зовешь своего коня.

Бруно фон Хельдрунген своего коня сохранил, единственный из всех братьев и полубратьев, кто выжил вчера. Не потому, что как-то специально его берег: никто во вчерашней битве не щадил ни лошадей, ни себя. Теперь нехватки в конях не будет, но все они потеряли всадников, и орденских, и тартарских. Да, кони теряли всадников, всадники – коней, но так уж вышло, что огромный смоляной масти жеребец остался неразлучен со своим хозяином.

Бруно издал горлом странный звук. А еще он, кажется, изменился в лице. К счастью, сейчас этого было толком не разобрать – потому что легче представить, как его исчерна-смоляной конь меняет масть на белую в яблоках.

– Азраилом…

Это имя Бруно едва выдавил, мучительно замявшись. И тут же принялся оправдываться:

– Сугубо для страха магометан, брат. Чтобы, только увидев его, – и меня на нем, конечно! – они сразу понимали: сейчас им путь в преисподнюю откроется…

– И, разумеется, каждому магометанину, которого стопчешь этим конем, ты успеваешь его имя назвать, – без улыбки кивнул Лютгер. – Да не оправдывайся, брат-рыцарь! Что ты, право слово, будто не брат-рыцарь!

Он вдруг зевнул так, что едва не вывихнул челюсть. А потом, кажется, клюнул носом – всего на миг, но за это дремотное мгновение, прежде чем подбородок коснулся груди, ему увиделось странное.


Азраил, огромный конь Бруно, сидел на земле, как очень редко сидят кони и как, бывает, полулежат усталые путники. Боевая попона на его спине складчато сложилась, будто покрывая крылья или сама в крылья превращаясь. И была та попона не орденских черно-белых цветов, но сплошь черна, как шерсть самого Азраила.

А перед ним, не касаясь земли, в струящемся светом воздухе сидел некто, подобный человеку.

«Пожалел ли ты за все века кого-нибудь из моих рабов, навещая их?» – спросил этот некто Азраила.

«Я пожалел двоих – ответил тот, и речь его была человеческой, голос же казался подобием одновременно конского ржания и далекого грома. – Одним из них был маленький ребенок, оставшийся в пустыне один после того, как погибли его отец с матерью. Другой был владыкой, который правил честно и справедливо. И я пожалел его, когда забирал его душу, – но не забрать уже не мог. А душу первого мог. И не забрал ее, нарушив твою волю».

По глади сияния там, где должно находиться лицо собеседника Азраила, проходит рябь улыбки. «Тем справедливым правителем был как раз тот сирота, душу которого ты оставил в его теле, – говорит он. – Так что пожалел ты только одного, и волю мою при этом не нарушил. Я тоже его пожалел».

Черный конь совсем по-человечески качает головой. Грива его взлетает, как грозовое облако.

«До сих пор не могу понять, зачем ты сотворил смерть в столь прекрасном облике, как мой», – говорит-ржет-грохочет он.

«Я и жизнь сотворил в облике столь же прекрасного коня, – вновь улыбается его собеседник. – Только белого. Кого он коснется своим дыханием, тот оживет в то же мгновение. Потому и называют его ангелом жизни. Когда выдыхает он, жизнь приходит в мир, когда вдыхаешь ты – она уносится. А когда ваши вдохи совпадут, наступит Судный день. И никогда не следует забывать, что этот мир представляет собой лишь вздох ангела…»

Лютгер что есть силы всматривается в лицо того, кто говорит с конем Бруно. Черты его изменчивы, но ясно: это не сам Бруно.

«Значит, в день Суда именно мне надлежит разом вдохнуть все души? – угрюмо интересуется Азраил. – И кому же это наказание – им или мне?»

«В тот день все будет не так, как пытаются представить смертные и бессмертные, – следует ответ. – Отстранены будут ото всех дел и ангелы-истребители, и ангелы-допрашиватели, и ангелы-стражи. Жизнь сделается вечной, а смерть умрет».

«Стало быть, заколешь меня над могилой мира? – все тем же мрачным ржанием вопрошает конь. – Так, как язычники приносят в жертву скакунов на курганах своих вождей?»

«Не тебя и не так, – следует ответ. – После того, как все обитатели рая войдут в рай, а все обитатели ада войдут в ад, приведут смерть в образе белой овцы и зарежут ее. Обитатели рая, увидев это, возрадуются, поняв, что не суждено им покинуть место вечного блаженства, а обитателям ада это доставит еще горшее мучение, ибо лишатся они надежды, что смерть избавит их от мук…»


И тут подбородок Лютгера коснулся, наконец, груди, принося пробуждение.

Одновременно с этим предрассветная серая мгла сменилась прозрачной лазурью и багрянцем. Почти сразу лагерь наполнился нечестивыми завываниями: воины Гюндуза-оглы молились своему лжепророку Магомеду.

Мархог вдруг тоже взвыл чуть ли не таким же голосом, будто тщась перекричать их. Но при этом не проснулся.

Кошма, на которой он лежал, была черного цвета.

3

Анно фон Зангерсхаузен, «брат Анно», равный среди равных в рыцарском братстве, но при этом – Великий магистр Тевтонского ордена, чья власть над рядовым членом Ордена превыше, чем власть епископа над послушником.

По этой причине Лютгер испытывал сейчас большую неловкость. Бояться ему было нечего, но все же – для чего он нужен брату Анно?

– Прошу простить, ежели…

– Нет-нет, ты не запоздал, брат, ты прибыл вовремя, – магистр угадал с полуфразы. – Как твоя рана, брат Лютгер?

– Полностью исцелена, – терпеливо ответил Лютгер четвертый раз за сегодня и третий раз за миновавший час. «Далась им всем моя нога!»

– Ты уверен? – поинтересовался магистр с гораздо большей настойчивостью, чем ему подобало.

Лютгер ответил не словами: он быстро проделал комбинацию, которую про себя именовал «клюка», тут же перешел с нее на «полущит» – а это, между прочим, по четыре стремительных скачка в каждой, с переменой стойки из левосторонней на правостороннюю. Последнюю четверку завершить не успел: брат Анно, пристально наблюдавший за ним, вдруг оказался рядом и с большой грамотностью провел движение контратаки. Пришлось проделать уклонение со встречным подшагом. Но магистр на маневр не поддался, принял защитную позицию.

Некоторое время они славно выплясывали на равных, у Лютгера даже возникло было желание вежливо поддаться: не проиграть, конечно же, а выиграть с минимальным преимуществом. Однако Великий магистр спрашивал насчет раны – и в этом случае у него могло создаться превратное впечатление. Поэтому Лютгер ускорился, в результате чего противник почти сразу перестал попадать в темп его движений – раз, два, а на третьем прыжке фон Варен, сорвав дистанцию, оказался напротив его незащищенного бока.

Оба они при этом руки держали перед собой, слитно, словно в одной из них малый щит, а в другой – легкий скоростной меч. Лютгер потаенно улыбнулся. Магистру долгое время казалась сущей ересью идея, что в пешем мечевом бою успех на семь пунктов из дюжины зависит от игры ног, а в бездоспешном варианте и до восьми-девяти дюжинных возрастает. Но после некоего случая у стен Акры он поневоле был вынужден признать ее истинность.

Впрочем, если бы не тот случай – брат Анно и вовсе ни о чем бы не узнал. Где он, а где брат Лютгер…

– Убедительно, – Великий магистр перевел дыхание. – Но у меня все же есть оправдание, брат: за пятьдесят лет – не за тридцать…

– В бою оправданий не бывает, брат Анно, – возразил Лютгер: от него не лесть требовалась. – И потом, на мне ведь сейчас сапоги, даже со шпорами, а на твоих ногах – легкие туфли.

– Убедительно, – повторил магистр. – Вижу, твоя нога, хвала Господу, и правда в добром здравии. А это важно, потому что, брат-рыцарь, тебе предстоит…

Лютгер мысленно содрогнулся. Неужели брат Анно не отказался от мысли утвердить его на должности ширммейстера, «мастера защиты»? И как быть, если сейчас это будет не просто устное предложение, а официальный рескрипт, утвержденный орденским капитулом?

– …Предстоит долгая поездка с короткими стременами, – будничным тоном завершил магистр. И выжидающе посмотрел на своего собеседника.

– Да будет на то твой приказ и воля Ордена, брат Анно, – Лютгер склонил голову. – Я готов.

– Но не радостен? – проницательно усмехнулся магистр.

– Прошу простить, это чувство для мирян, брат Анно. Радостен, не радостен… Если, по соизволению Господа, эта служба на пользу Ордену – то она и в радость. А справлюсь я с ней не хуже любого и лучше многих. Мой язык, мои навыки, моя жизнь – все в твоих руках. Да свершится. Так что радостен.


На самом деле радостен он не был, но тут уж воистину оставим чувства для мирян. Это в первые годы – и на Святой земле, и в Ордене… в Тевтонском ордене – Лютгер буквально кипел рвением, каждая такая поездка виделась ему приближением конечной победы над язычниками. С тех пор он разного насмотрелся. Принимал как должное. Если Орден действительно считает, что именно такая служба ему нужна, причем именно сейчас, – да будет так.

Тут же он понял, что этими словами опрометчиво дает согласие и на служение в качестве «мастера защиты», лишив себя права на отговорку, что, мол, учитель, даже наставляющий в боевых искусствах, – все же слуга, а брату-рыцарю такое не подобает. Ну что ж, если его сейчас захотят поймать на слове, придется быть верным слову…

Впрочем, это вряд ли. Желай магистр в таком случае действовать вопреки воле рядового орденского брата, ему бы не потребовалось идти столь обходным путем. Довольно было бы и прямого приказа.

– О навыках и поговорим, – кивнул фон Зангерсхаузен. – Кавалерийским луком, надо полагать, не владеешь?

– Скверно владею, брат Анно, – сразу признал Лютгер. – Так и не выучился толком. Но в метании дротиков искусен.

Это было важно, ибо с короткими стременами ездят сарацины и прочие, так что название поездки означает рейд во вражеский тыл. Там не только стременные ремни на восточный манер подтянуты, но и все им под стать: кони, седла, оружие, облачение всадников… умение держаться и говорить…

Иногда, правда, случаются такие рейды, в которых умение говорить на каком-то из местных наречий не требуется вовсе. Даже для допроса пленников. Впрочем, если все же доведется допрашивать – кто-то понимающий в отряде обычно есть, хоть один.

В поездках такого рода и внешность важна не особо: издали ее доспехи с плащом создают да манера посадки, вблизи же, если кто и увидит незагорелую кожу или светлые волосы из-под шлема, он об этом уже не расскажет.

Это все же случается редко. И не похоже, чтобы сейчас готовился именно такой рейд. Но да свершится. Если понадобится, провести допрос без толмача Лютгер сумеет, а лицо у него давно уже выкрашено здешним солнцем. С дротиками же вместо луков здесь многие ездят, среди сарацин вообще меткие стрелки довольно редки.

(Тут он поневоле вспомнил один недавний бой – и украдкой поежился.)

– О твоем владении су´лицей наслышан, – кивнул магистр, без заминки использовав славянское название, что Лютгера несколько удивило, а при других обстоятельствах и встревожило бы. – Но вообще-то буду очень рад, если тебе во время этой поездки вовсе не придется пускать оружие в ход.

Это тоже было удивительно. А поскольку больше вопросов магистр не задавал, то спрашивать пришлось уже Лютгеру. У тех, кто выезжает с короткими стременами, свои привилегии.

– Сколько человек я смогу взять с собой?

В этом вопросе содержалось сразу несколько дополнительных, а на самом деле основных. Магистр ответил сразу на все, но так, что яснее не сделалось:

– Ты сможешь отобрать полтора десятка ратников. Братьев-рыцарей с нашей частью отряда отправится двое. Старший из них – ты, брат Лютгер.

Так. О том, кто второй рыцарь – которого выбрать нельзя, который в отряд назначен, но не назначен старшим, – можно будет спросить потом. Или вообще не спрашивать. Все и так ясно.

– Могу я узнать что-то о… не нашей части отряда?

– Разумеется, брат. Союзные тюрки, числом двадцать семь.

Вот оно что…


Именно столько их и было: двадцать три воина, двое вооруженных слуг, лекарь – тоже при оружии, но абсолютно не воинственного вида, старше средних лет… и предводитель. Возрастом много старших лет. Таких лет, в какие вообще-то не ехать в запредельные дали и там ввязываться в схватку на стороне слабейших нужно, а полеживать на кошме, белой, дожидаясь прихода Азраила.

И обтекаемый оборот «союзные тюрки» в речи фон Зангерсхаузена…

– Я понял, брат Анно.

Пауза. Обмен взглядами.

«И ты даже не хочешь знать, кто является старшим в вашем объединенном отряде?» – спрашивают глаза магистра.

«Нет», – отвечает Лютгер. Ибо понятно: предводитель – тюрок из запредельных далей – предложил Ордену тайный, но выгодный союз. Такой, о котором он мог говорить только самолично, не через представителя. И союз этот настолько важен, что Орден выделит старому тюрку сопровождение, которое будет подмогой его собственной свите. Свита эта, надо думать, была повнушительней, когда выезжала из своих запредельных далей, но в пути поистаяла… и обратный путь ей без тевтонского усиления не преодолеть.

А как орденский отряд будет преодолевать возвратную дорогу – это вопрос отдельный. Может статься, некому будет и преодолевать. На таких маршрутах воинские отряды имеют свойство истаивать.

Конечно, это статочная цена, раз уж дело по-настоящему важно для Ордена – а надо думать, так и есть. Лютгер и сам бы ни минуты не колебался, принимая такое решение. Для других – и для себя.

Извечный выбор: как не потерять слишком многих (ибо Орден даже в лучшие времена ощущал нехватку верных и умелых мечей, а эти времена позади), но при этом достичь цели. Все правильно. Именно эти двое орденских братьев – наилучший выбор, то, что сведущие люди называют optimum. Что до подбора полубратьев, то тут следует…

«Имя второго орденского брата ты тоже не спросишь?»

«Нет», – молча повторяет Лютгер.

«Ну, тогда сам понимаешь: не могу я его не назначить… – во взгляде фон Зангерсхаузена сквозит неловкость. – Но командир над нашими людьми – ты, это решено!»

«Я понимаю. Все в порядке».

Это действительно так, потому что воитель Бруно яростный и умелый, а его знание тюркского в походе с короткими стременами может оказаться бесценным. И, в конце концов, разве он не брат-рыцарь, такой же, как все? Разве своего боевого коня Бруно назвал не так, как прочие братья?

Правда, в этот поход он совершенно точно отправится на другом коне. Громадина, призванная нести на своей спине орденского рыцаря, слишком приметна, никакое сарацинское седло с короткими стременами тут ничего не изменит. Это все равно что оставить на голове рыцарский шлем, а на плечах – орденский плащ с черным крестом.


– Жду твоего возвращения, брат Лютгер. Живым – и с подробным описанием, – голос фон Зангерсхаузена тверд и сух.

До сего момента это была беседа равных в рыцарском братстве. Рыцарь Анно, пожилой и доброжелательный, говорил с другим рыцарем, тем самым, который двумя годами ранее спас его, выбитого из седла, в бою с мамелюками. Соскочил наземь, подвел упавшему своего коня, а потом, спешенный, сумел прорубиться сквозь скопище врагов, проявив такое мастерство, что воистину заслужил право стать учителем меча и щита для молодой братии… вот только упрямец считает эту должность недостойной.

Так было. Но сейчас Великий магистр Тевтонского ордена отдавал приказ младшему орденскому брату.

– А теперь ступай готовиться к походу, в коий надлежит выступить не позже чем через три дня, от этого считая. Отныне, брат, не задерживаю тебя.

Покидая резиденцию магистра, Лютгер уже знал, каких ратников он отберет для этой миссии. Точнее, о десяти из них знал. Восемь полубратьев и двое боевых кнехтов, все из разных копий.

Не всякий орденский ратник умеет держаться в седле на восточный манер, но за эту десятку он мог поручиться. Сам видел. С места битвы все они ехали на тартарских лошадках, а у тех седла на сарацинские похожи – с невысокими луками и короткими стременами.

Арбалетчик из копья покойного мессира де Тьерри не во власти Ордена, к тому же в этом походе конные арбалетчики – губительная помеха. И Мархог тоже мирянин, так что третьим рыцарем ему не быть.

Да и не шла речь о третьем рыцаре.

Ну, пусть юноша продолжит свой род. Даром что он провел ночь на черной кошме, ему это не помеха: уж его-то предки никогда не считали, что вылупились из яйца священной цапли…

* * *

Степь ложилась коням под ноги, невесомыми волнами накатывала ветер, будто передергивая травяной шкурой, как лошадь, которую тревожат слепни. Жила.

Кто-то из тюрок, сидя в седле боком и закинув ногу поверх передней луки, наигрывал немудреную мелодию на простеньком эль-уде [14] с меньшим количеством струн, чем Лютгеру прежде доводилось видеть.

Проскакал в отдалении дозорный; вдруг, развернувшись, мгновенно наложил стрелу на тетиву и выстрелил куда-то в заросли близ вершины холма: казалось, именно в заросли, в кустистое сплетение ветвей, где ничего живого не виделось, – однако там пискнуло. Подъехав, свесился с коня и подобрал пронзенного стрелой зайчишку. К седлу у него уже два таких было приторочено. Вот уж кого посадка с упором в короткие стремена не утомляла вовсе, он и за добычей нагнулся почти на полном скаку, свободно удерживая поводья.

Лютгер к этой манере езды приноровился вскоре: несколько лет не доводилось, но за пару дней тело все вспомнило, а эти дни они ехали по безопасным землям.

Вообще-то его не очень радовали такие охотничьи подвиги дозорных. У них иная задача. Даже в пределах земель, контролируемых Орденом. А эти земли уже остались позади.

– Не волнуйся, – с усмешкой произнес Гюндуз-оглы, беззвучно появляясь рядом: поступь его коня была так мягка, что, казалось, тот на кошачьих лапах ступает. – Сюда же мы доехали…

– А сколько вас было, почтенный, когда вы из своего Турана выезжали? – не согласился Лютгер.

– Тоже верно…

Впрочем, старик так и не сказал, со сколькими воинами он отправился в путь из Турана. Что именно он предложил Ордену и чего ждал от него взамен, тоже не сказал. Лютгер, разумеется, и не спрашивал: раз уж сам магистр пожелал оставить это в тайне…

Тронул коня шпорой, выехал на гребень, чтоб своими глазами окрестность увидеть. При других обстоятельствах поостерегся бы вот так на фоне неба показываться, но дозорные-зайцестрелы уже столько раз это проделали, что если кто выслеживал их отряд – давно знал все.

Долго ехал так, присматривался. Когда впереди потянулась новая цепь холмов, спустился ниже. Дозорные к тому времени уже убавили прыть, так что теперь у них был шанс остаться незамеченными.

Теперь наверх выглядывал лишь в распадках, густо закрытых кустарником. Зайцы там резвились в десяти шагах от него, не остерегаясь, а однажды даже молоденькая газель на открытое пространство вышла, глянула безбоязненно. Между прочим, зря она не боялась: в юности дротиком он косулю и на тридцати шагах мог уметить.

Мудры орденские законы, воспрещающие охоту иначе, как сугубо для пропитания. Отвлечение всех духовных сил это, проклятый азарт, растрата мирского достояния. Только начни – и не остановиться: соколы с сокольничими, собачьи своры с псарями и доезжачими, особые охотничьи кони… охотничьи замки и дворцы… Все светские владыки впали в это искушение, ни один не устоял.

Лютгер с трудом заставил себя убрать руку с древка сулицы.

Вечером добытых зайцев испекут на золе, но это лакомство, услада, а не спасение от голода. Припасов у них с собой вдосталь: рядом со всадниками семенят крепконогие мулы под вьюками.

Очень далеко, в соседней долине, поднималась к небу тонкая струйка кострового дыма. Там, возможно, пастухи остановились, но даже если кто иной – оттуда не уследить за этой долиной. Пока мы костры тут жечь не начнем, во всяком случае. А мы до ночи не начнем.

Почти так же далеко открывается солончак, бесплодная земля. Там, на краю зрения, медленный, растянутый хвост едкой пыли. Должно быть, торговый караван путь торит: конные предпочли бы обойти, но нагруженному верблюду это бо`льшая тягость, чем соленой пылью дышать. Этим тоже, кроме них самих, никто не нужен. Скорее они сами нас стали бы опасаться, окажись поближе.


– Брисмилла рахмон… – чуть слышно донеслось снизу.

Все верно: солнце еще оставалось белым, но уже показывало, что вот-вот начнет багроветь, склоняясь к закату. Еще по длине тени срок отмеряют. Лютгеру тут, на склоне, не разобраться, для него любая тень вытянется длинно – но остальные-то движутся внизу, по ровному. Значит, вычислили, что настал урочный час магометанской молитвы.

Лишь в такие минуты и можно заметить, что их отряд не един. Так-то все в тюрбанах поверх голов и шлемов, в бурнусах, арбалет или рыцарское копье тоже ни у кого не мелькнет.

Туранцы молились, обратившись лицами туда, где, по их соображению, должна была быть Мекка. Старому предводителю расстелили особый коврик, остальные стали на молитву попроще. Опустившись на колени, били челом по своему всеобщему обычаю. Поджидай их тут неприятельское войско или разбойничья засада – враги точно так же прервали бы свои приготовления, чтоб молитву вознести, и лишь потом к убийственным планам вернулись бы.

Тевтонцы в такие минуты собирались отдельно, встав тесно друг к другу: брат-рыцарь, простой полубрат, кнехт – это сейчас перестало быть важным. По негласному уговору, тоже молились, стремясь истинной молитвой перешибить лжевоззвания магометан.

– Кульху Аль-лаху рахат…

Послеобеденный намаз – из самых длинных. С четырьмя коленопреклонениями. Каждый, кто провел в Святой земле много лет, знает: по мнению магометан, эта молитва важнейшая из пяти обязательных; кто совершает ее, подобен проведшему в поклонении половину ночи, а потому не войдет в ад.

Жалко их: ведь как раз туда все и отправятся, слепцы. А ведь среди них есть поистине достойные люди – тот же Гюндуз-оглы каков!

Но уже давно ясно, что не убедить их перейти на тропу, ведущую к раю. Даже мечом. Это только в песнях благородный эмир охотно принимает таинство крещения…

Придется терпеть. В бою против воинов ада воистину и с неверными плечом к плечу встанешь!

В первые дни особенно тяжко было, это и вправду вериги неудобоносимые. Лютгер поэтому старался своих подальше увести. Еще не хватало, чтобы две части отряда вдруг бросились рубить друг друга. Но привычка все смиряет.

Труднее всего приходилось Бруно. Однако и он все же умел заставить себя помнить, что свершает подвиг терпения во имя Ордена.

Сейчас Лютгер сам оказался всех дальше. Наскоро пробормотал слова молитвы, даже не спешиваясь.

– О-ми-ин!..

Достойно удивления то, насколько похоже завершается молитва у правоверных и у неверных.

Лютгер пожал плечами, еще раз огляделся – и направил коня вниз.

* * *

Травы еще сочны, но влага уже начинает уходить из них. Многие источники в эти месяцы скудеют, а слабейшие так и вовсе замыкают уста.

Этот родник был бодр, журчал свежей водой. Величайшее сокровище.

Расставили часовых. Коней, напоив, стреножили, отпустили пастись. Развели три костра, все в укромном месте: больше чем с двадцати шагов не увидишь, а дым, хотя к ночному небу он поднимается столь же исправно, как к дневному, во тьме не виден.

Лютгеру, как обычно, выпало сидеть у того же костра, что и Гюндуз-оглы. Это было неизбежно, иначе получалось бы, что у отряда не двое предводителей, а один, и тевтонцы – его свита. Так нельзя… даже если, пожалуй, так и есть.

Он мог настоять, чтобы Бруно оставался с ним, и на сей раз предводитель туранцев не сказал бы, что, мол, «у костра воинов мясо сочнее». Но для Бруно это была бы мука мученическая. К тому же действительно одному из братьев-рыцарей надлежит пребывать со своими людьми.

Молодой воин, тот, что даже днем теребил струны, обычно тоже бывал зван к предводительскому костру – особенно когда он сочинял новую песню. Сейчас как раз был такой случай. Парень что-то пел почти по-девичьи нежным голосом, сам себе аккомпанируя на эль-уде.

– Эмре вспоминает о той, которая была ему обещана, когда мы вернемся из похода, – пояснил Гюндуз-оглы: слова песни были тюркскими. – Его сердце всегда с ней, он закрывает глаза и забывает о разлуке, зато вспоминает о днях, которые они провели вместе… Жалуется на беды, разлучившие их, – то есть на злосчастную судьбу, которая обрекла его сопровождать меня, своего бея… Так, ийыгыт?

Последнее слово, Лютгер уже знал, означает «воин-удалец». Знать-то знал, а вот произнести не сумел бы: оказалось слишком чуждым его гортани. По-сельджукски оно звучало как «джигит» и делалось в результате несколько более произносимым.

– Не так, Эртургул-бей, – вспыхнув, дерзко ответил юный Эмре.

А вот этого Лютгер как раз и не знал…

Доселе имя предводителя подчеркнуто нигде не называлось. Рыцарю оно, правда, говорило не больше, чем Гюндуз, давно известное имя отца. Но надо запомнить…

«Эмре», Бруно объяснил ранее, было не именем, а прозванием: слово это обозначало песнопевца, менестреля, можно сказать. Миннезингера.

Впрочем, как раз это не важно. Гораздо важнее мгновенно сгустившееся облачко мрака, окутавшее троих из тех, кто сидел у костра: самого Гюндуз-оглы, лекаря и воина-слугу. Паузы молчания как раз не было, облако это, наоборот, разразилось кратким дождиком насмешливых фраз, улыбок и жестов, на которые Эмре отреагировал задорно и обидчиво – судя по всему, песнопевец пользовался особыми привилегиями. Сам он ничего не понял и не заметил; двое обычных воинов, званых в этот вечер к костру предводителя, заминки не обнаружили тоже.

Лютгеру, разумеется, тем паче ничего замечать не следовало. Он с улыбкой потянулся к инструменту Эмре – тот вскочил чуть ли не испуганно, прижимая к груди эль-уд, как кормилица прижимает младенца. Это вызвало новый шквал насмешек. Рыцарь краем глаза наблюдал за тем, кого уже начал мысленно называть Эртургулом: прикажет ли отдать? Нет, не приказал, смеялся вместе со всеми, подшучивал.

Эмре, отступив на шаг, запел, теперь уже на арабском:

– Тяготы судьбы терпя, ты не плачь от боли,

Потерпи, Ширин, и Аллах поможет!

Час придет – тебя Фархад унесет на волю:

Потерпи, Ширин, и Аллах поможет!

Изгони, Ширин, ты из сердца му´ку,

Потерпи немного – и Аллах поможет!

Не сгореть Фархаду в огне разлуки

Потерпи еще, и Аллах поможет!

Смолкли насмешки. Все внимали горестной истории Ширин, которой на самом деле не судьба соединиться с Фархадом – вот только еще неведомо это ни луноликой деве, ни крутоплечему дробителю скал, сокрушителю гор.

– Время скорби, верь, долго не продлится,

Потерпи чуть-чуть – и Аллах поможет,

Суждено влюбленным возвеселиться.

Потерпи, Ширин, и Аллах поможет!

Горделиво выпрямился, раздул ноздри, со скрытым презрением глянул на Лютгера – но тот продолжал протягивать руку. Со стороны сидящих у костра вновь прозвучали смешки. Еще немного помедлив в надежде, что как-нибудь обойдется («потерпи, Ширин, и Аллах поможет!»), песнопевец, злобно сверкнув глазами, все же вручил инструмент нежданному сопернику.

Теперь насмешливые взгляды устремились на него: многие явно ожидали, что рыцарь сейчас опозорится, не зная, за какой конец брать то, что ему дали. Он, по правде сказать, и сам опасался неудачи: четыре парных струны вместо привычных пяти, иной изгиб грифа… колки` – о Боже! – не друг напротив друга, но под углом…

Сколько же лет он не брал в руки лютню?..


Осторожно тронул струны. Ощутил, как, несмотря ни на что, радуется ему инструмент, льнет к пальцам. Тут же вновь умолкли все, а во взгляде Эмре злоба сменилась ревностью.

– По двадцать лиг град Вавилон

Имеет с каждой из сторон:

Кто стены строил, те работу

Вели по точному расчету.

Цемент столь прочен, что едва ль

Его пробьет любая сталь.

А высота тех стен с оградой —

Пятнадцать ро`стов: их осадой

Не взять; внутри – сто сорок врат,

А сверху – мощных башен ряд,

А внутренних коль башен счет

Вести – их больше семисот,

И в каждую вселен вассал,

С тем, чтобы город охранял…

Слушайте же, неверные, почитающие себя правоверными, – и знайте, что благородное искусство напева под струнную игру ведомо христианским рыцарям!

– Есть в центре башня кладки древней,

По высоте, знать, сотни две в ней

Туаз, и сто туаз длина,

Вся круглая, как печь, она.

Зеленомраморные плиты

По стенам деревом не крыты.

Как колокольня, свод высок,

Верх кровли – золотой конек,

Да весит золото конька

Уж марок сто наверняка.

Карбункул в край искусно вделан,

Чтоб негасимо там горел он:

И впрямь, с той высоты лучи,

Подобно солнцу, он в ночи

Струит по городу всему,

Столь ярко озаряя тьму,

Что ходят слуги здесь не зря

Без факела и фонаря…

Слушайте же и любуйтесь! Все мы знаем, что великий Вавилон, как говорят, ныне представляет собой дикий холм, из вершины которого выступают лишь каменные развалины исполинской башни, будто скелет великана, а у подножия ютится жалкая деревушка. Но ни вам, ни мне, ни зонгу из стихотворного повествования о любви юного Флуара к белоплечей Бланшефлор нет до того дела…

– …Коль путь купца, иль пилигрима,

Иль рыцаря проходит мимо

Стен города, отыщет всяк,

Заставь его полночный мрак

На суше где-нибудь иль в море,

Дорогу правильную вскоре;

И чьи за двадцать лиг стези

Лежат, все видят как вблизи.

– Да, нам бы не помешало увидеть правильную дорогу, – задумчиво молвил Эртургул, выждав немного и убедившись, что прозвучавшая строка – последняя. – Вскоре. Двадцать лиг – это сколько?

– Двадцать раз по полторы тысячи двойных шагов. То есть шагов обеими ногами.

– Человечьими шагами пусть ференги [15] расстояние меряют. Тому, кто в седле рожден и, да будет на то воля Аллаха, умрет тоже в седле, привычней меры четвероногого хода.

– Бей… – испугано подал голос Эмре, думать забыв о том, доказал ему что-то Лютгер своей игрой или, наоборот, опроверг. И тут же вокруг зашептались остальные, столь же испуганно: «Не надо о смерти, бей! Не надо! Куда же мы без тебя!»

Эртургул только рукой махнул.

– Если четвероногим ходом, то лига – это раза в два с лишним меньше, чем верблюд под предельным грузом без остановки проходит, – быстро вмешался Лютгер, все высчитавший. – То есть двадцать лиг – около дюжины фарсангов.

– Ох, – старик скупо усмехнулся, – это даже в счет не идет. Никакая Бабил кулеси [16] не поможет нам увидеть стены Сёгюта…

И снова махнул рукой.

– Бей… – на сей раз это произнес воин-слуга. А лекарь разомкнул было губы – но ничего не сказал.

Что такое «Бабил кулеси», Лютгер догадался. А Сёгют… Ну, во всяком случае, это нечто более конкретное, чем неопределенно-расплывчатый Туран, о котором говорить все равно что о «Востоке» или «Азии»…

* * *

Полог шатра Лютгер приподнял тихо, но был уверен, что от Бруно это не скроется, даже если тот успел задремать. Плох тот брат-рыцарь, к которому в шатер можно пробраться незамеченным!

На сорок два человека, считая тевтонцев и туранцев вместе, было всего два шатра. Побольше – для туранского предводителя, малый – для обоих братьев-рыцарей. Остальные воины коротали ночи под открытым небом, закутавшись в плащи. Кроме тех, кто был в дозоре, конечно.

Бруно, впрочем, и не спал. Полулежал на подстилке, держа руку в головах, близ мечевого эфеса.

Лютгер отстегнул свой меч, положил его в изголовье. Опустился на кошму.

– Что мы делаем, брат? – голос Бруно прошелестел чуть слышно, как порыв ночного ветра.

– Готовимся отойти ко сну, – Лютгер пожал плечами.

– Я не об этом, и ты понимаешь. Что мы делаем, брат? Находимся в услужении магометанина, помогаем ему в его начинаниях?

Луна была изрядно на ущербе, но еще сильна. Лучи ее косо падали на покрывало шатра, проходя перед этим сквозь сплетение ветвей – и пятная белый полог диковинным теневым узором.

– Ты тоже понимаешь все. Мы на службе Ордена, брат.

– Да. Это я понимаю.

Лютгер стянул сапоги, выставил их наружу, не забыв перевернуть. Шатер был окружен кольцом волосяного аркана, который вроде бы надежно останавливает скорпионов и прочую кусачую нечисть – но лучше не давать ей шанса забраться в голенище.

– Тогда у тебя не должно быть сомнений. Тебе известно, против какого врага заключен союз, – даже если ни магистр, ни этот… Гюндуз-оглы не считают правильным говорить о союзе вслух. И тебе известно, что враг этот не делает различий меж крестом и полумесяцем. Ты же видел его!

– Видел. И обагрил руки его кровью. Как и ты, – Бруно вздохнул в темноте. – Значит, именно ради победы над этим врагом ты сейчас бренчал на виоле перед магометанским вождем и говорил ему угодливые речи?

В голосе Бруно звучала усталая обреченность. Он словно уже настроился на положительный ответ – и готов был себя убеждать: «Даже если так – я все равно верен Ордену и исполню свой проклятый долг, пускай это и погубит мою душу…»

Поединки в Ордене запрещены куда более строго, чем охота и турниры.

– Не угодливые, просто вежливые. И не на виоле. И не ради этого, – терпеливо объяснил Лютгер. – Вообще-то одна только вежливость осуждения не заслуживает, особенно по отношению к тому, кто нам обоим жизнь спас… и кто нам с тобой, брат, просто по возрасту даже скорее в деды годится, чем в отцы. А еще, если вспомнишь, прежде я перед братьями пел неоднократно, остальные братья, кто струнному искусству обучен, тоже лютню в руки брали. Устав Ордена не воспрещает. Тебя, кажется, это ранее не смущало.

– Ты и вправду не видишь разницы, брат? Одно дело, когда мы меж собой это искусство являем: тут, если все время помнишь, что ты воин-монах и крестоносец, то хоть о прощании с возлюбленной пой. Лишь бы не о фрау Минне [17], которая умучивает сердца своих воздыхателей шестнадцатью разными способами. Но перед… ними, – это слово Бруно будто выплюнул, – разве что кройцляйт достойно исполнить!

Кройцляйт. Песни о крестовых походах. Ну да, разумеется, для этого Великий магистр присоединил их к туранскому отряду. И старый туранец, бросая в бой свой маленький отряд, дабы спасти тех, кто терпел поражение, – он, конечно же, мечтал о том, что спасенные будут петь ему именно об этом.

Хотя…

– Может быть, и так, брат. Как раз нашему спутнику на крестоносцев сетовать нечего. С христианами он никогда не воевал, единоверцы ему не в помощь, в помощь мы – а нас не было бы здесь без крестовых походов. Чтобы понять это, я уже сделал все, что мог. А теперь настало время, когда нужны твои умения.

– Мои?!

Говорят, старый конь воспламеняется при звуке боевого рога. Видеть такое вживе Лютгеру не доводилось. Но выглядеть оно должно было как-то похоже.

– Тише! – зашипел Лютгер.

Бруно кивнул, покаянно прижимая ладонь к губам. Глаза его сияли.

– Говори же, брат-рыцарь! – прошептал он.

– Арабский язык мы знаем оба. Тюркский – ты один. Слушай же: не Гюндуз-оглы, а Эртургул Гюндуз-оглы. Эртургул, сын Гюндуза. Из города под названием Сёгют. То есть о том, что такое Сёгют, я ничего не знаю – но, надо думать, это все же город, раз у него есть стены…

4

Рынки рабов бывают разные.

Иные расположены в старинных городах и сами печатью уважаемой старины отмечены. Сотни лет на постоянном месте, со своими обычаями, за толстыми стенами, под охраной умелых и опытных стражей – все это поневоле уважением обрастает. Иной раб за честь готов почитать, что был на том рынке куплен, хвастается потом этим всю жизнь.

Бывают рынки поспешные: на пристани или вовсе на пиратском берегу, близ караванной тропы, на ежегодном племенном торжище.

Бывают тайные. Не потому, что на свете есть места, где рабство совсем уж напрочь запрещено (может, и есть, но о них никто не слышал), а… В общем, много причин бывает.

Этот был явный, но вовсе невиданного образца – подвижный.


Медленно, важно тянулся богатый караван по известной тропе, широко раскинув вокруг паучью сеть охраны, – разбойникам и думать нечего сунуться. Только в обычных караванах весь товар – во вьюках, у этого же на верблюдах лишь малая толика перевозилась, в специальных носилках или паланкинах.

Красивые дети в нежном возрасте. Особо ухоженные девушки, нетронутые или, наоборот, тщательно обученные тому высокому искусству, которое мужчины ценят превыше всего. Диковинные уродцы и карлики-потешники, то увечно неуклюжие, то ловкие, как нечистый зверь обезьяна: один из них шустро лазил по верблюду, как по дереву, прыгал с горба на горб, уцепившись за какие-то распорки на сбруе, вставал вверх ногами и читал при этом то суры из Корана, то фривольные стихи таких достоинств, что краснели тянущиеся сзади верблюды… Тот, на котором ехал сам потешник, не обращал внимания ни на выкрики его, ни на кувырки – он тоже был специально обучен. Как и бредущий впереди, на котором как раз сейчас привселюдно, для острастки прочим невольникам, пороли провинившуюся рабыню. Он, не сбиваясь с ноги, лишь изредка недовольно взревывал, перекрывая ее визг, когда какие-то из ударов, предназначенных ей, случайно приходились по нему.

Основной товар, что попроще, бредет рядом с верблюдами своим ходом. Женский и мужской. Покупатели, стянувшиеся к шествию каравана, ездят вокруг, вертко маневрируя между горячими конями стражи и осликами ведущих учет караванных писцов, привычно нагибаются с седел, заставляют товар открывать рот и показывать зубы, некоторых принуждают раздеваться и осматривают внимательней… Бешено, с руганью в полный голос, торгуются – но их голоса тонут в ослином реве.

А рева этого порой не слышно за воплями дервишей.

Закон воспрещает дервишу напрямую просить милостыню, поэтому дервиш ее не просит, даже не требует – но держит себя так, что любой правоверный чувствует себя крайним грешником, не вручив святому человеку достодолжное подаяние. Во всяком случае, должен чувствовать.

Загрузка...