Он прибыл к нам как корреспондент известной иностранной газеты. Его сопровождал офицер из главного штаба, которого мы потом взяли в плен.
Молодой князь разъезжал по улицам города на бронетранспортере, стоя в открытом люке. Его прапрадед когда-то воевал на Кавказе, был храбрым, беспощадным начальником знаменитых экспедиций, уничтожил несколько аулов немирных горцев. Фамилия его вошла в историю, а далекий потомок унаследовал и сохранил прославленное имя в эмиграции, где после революции оказалась одна из ветвей княжеского рода.
То, что увидел молодой князь на улицах захваченного города, продолжавшего упорное глухое сопротивление, было чудовищным. И ощущение того, что происходящее вокруг является кошмаром последних дней на земле, не покидало его. Так, проезжая довольно близко мимо разбитого танка, увидел он торчавший из башенного люка черный, жирно блестевший труп обгоревшего танкиста, закоченевший в позе мучительной агонии — и страшный труп вдруг покачнулся и как бы махнул рукою в его сторону… Этот качающийся на танке труп удивил не только многострадальную Чечню, пребывающую последние триста лет в состоянии войны, но поразил и весь мир, который в продолжение своей истории не выходил из этого состояния.
Видел журналист и валявшееся посреди широкой простреливаемой площади, там и сям, темневшее кучками нечто, в чем несомненно угадывались человеческие останки — и возившихся над этим гнусно скорчившихся, с поджатыми хвостами, осатаневших собак. Недалеко от третьего корпуса Нефтяного института, на краю дороги, валялся полуобглоданный скелет, который почему-то не привлек к себе ничье внимание, словно это не государственный человек пал на войне, а околела какая-то сбежавшая со двора скотина…
Было непонятным, зачем этот благополучный гражданин богатой страны приехал к нам теперь, когда мы воюем жестоко и беспощадно. Когда мы убиваем и нас убивают. Высокого роста, белолицый, черноглазый, с самоуверенной европейской осанкой, он был прекрасной мишенью, в особенности когда ехал в бронемашине, самым глупым образом выставившись из нее. Может быть, его и не подстрелили только потому, что вел он себя слишком глупо, — такой не может быть нашим врагом, думали боевики, следившие за ним из засады. К тому же и одет он был не в пятнистую форму, как армейцы, а в прекрасную удобную куртку серебристой ткани.
В этот патрульный рейд он напросился сам, и сопровождавший его штабной офицер не поехал в бронемашине, а остался ждать на командном пункте одного из выдвинутых в зону боевых действий федеральных подразделений.
Корреспондент отправился в рейд вместе с майором и двумя младшими офицерами.
Майор был тот самый командир с белыми бровями, с красным лицом, которого мы давно приговорили, а лейтенанты оказались нам неизвестны — из недавно прибывшего пополнения.
Один из них был худощавым, усатым, но еще совсем молоденьким на вид, с тонкой шеей и маленькой головой — ворот штурмовки оказался для него слишком широк, а шапка — явно велика… Другой лейтенант, тоже усатый, явился противоположностью первому — приземистый, с большой круглой головою, на которую он натянул неуставную вязаную шапочку с петушиным гребнем.
Майор предупредил корреспондента, что рейд будет иметь, ввиду обстоятельств, вполне боевой оперативный характер. Тот принял это к сведению спокойно, с хладнокровием и мужеством, достойным своего знаменитого предка. Однако от предложения взять пистолет отказался — являясь представителем свободной прессы, он не мог выступать с оружием в руках. Но чтобы не заподозрили в нем труса, в бронемашине он время от времени поднимался на ноги и ехал стоя. А этот белобровый майор, не желая, видимо, уступать в отваге корреспонденту, тоже вскакивал с места и на полкорпуса высовывался из люка. При этом он странным образом приплясывал, уперевшись кулаком в бок, подскакивая вверх-вниз с застывшей улыбкою на лице.
Остальные сидели смирно, не высовывались из машины. Но все они, и те, что испытывали судьбу, и те, что береглись за броневыми щитами, всего через два часа полегли под нашими пулями. И затем долго, почти до весны, лежали неподобранными за территорией автобазы. Командование, которое посылало их в Чечню, очевидно, совершенно позабыло о них. А тот, на ком была вязаная шапочка, пролежал неподобранным дольше всех, и кто-то уже из наших, небоевых жителей города, подобрал его тело, сильно поклеванное вороньем, погрузил на тележку и ради Бога отвез к комендатуре.
А в тот последний день, уже под вечер, когда все вокруг стало по-волчьи серым, одноцветным, они проехали мимо огромного безлюдного здания Дома печати, просвечивавшего своими пустыми окнами на фоне неба. Далее завернули на одну длинную широкую улицу и поехали по ней, стремясь на предельной скорости проскочить квартал разбитых снарядами и бомбами пустых домов. И когда подъехали к длинному панельному дому-хрущевке, расположенному совсем рядом с дорогой, на глаза им попался этот несчастный мальчишка.
Его одинокая маленькая фигура качалась из стороны в сторону — мальчик изо всех сил стремился добежать до конца дома и скрыться за углом. Но дом был длинный, с высоким сплошным цоколем, двери подъездов были расположены с другой стороны. На ногах у мальчика оказались слишком просторные старые кроссовки, доставшиеся от старшего брата, который был убит во дни штурма президентского дворца, и в этой обуви он не мог разогнаться как следует. Он бежал вразвалочку, безнадежно медленно, время от времени быстро оглядываясь на ходу…
Я не заметил того момента, когда офицеры увидели мальчишку и начали его преследовать. Только услышал две фразы, но не понял, что это значит:
— Жми, давай! Уйдет! — крикнул майор водителю.
— Никуда не денется! — так же криком ответил солдат.
И только тогда, когда машина резко, с грубым рывком остановилась, так что я чуть не слетел с сиденья, мне стало ясно, что была какая-то погоня. Уже выпрыгивали из машины офицеры, лейтенант Киселев и лейтенант Данилов в вязаной шапочке (он форменную зимнюю шапку потерял, оказывается, в ночном бою). Больше никто не двинулся с места, и я спросил у майора:
— Что-нибудь случилось?
— Ничего интересного. Сидите, — ответил он.
Я перегнулся через бронеборт машины. Вечерело, но еще можно было хорошо разглядеть двух офицеров и мальчишку, стоявшего перед ними. Он прижимался спиной к стене и снизу вверх озирал черными бегающими глазами то одного, то другого — лейтенанты с двух сторон закрыли ему путь к отступлению.
Мальчишке лет двенадцать. В распахе незастегнутой большой куртки билась, от частого дыхания трепетала его грудь под светлой рубахой. На ногах огромные кроссовки без шнурков, с отвисшими на сторону язычками. Мальчишка без шапки, с жесткими, коротко стриженными волосами, с круглыми, нежно пылающими скулами, горбоносый…
Испуганный маленький чеченец смотрел на офицеров, настороженно переводя глаза с одного на другого, — и в какой-то миг мы вдруг встретились с ним взглядом. Может быть, не увидев на мне военной формы, он испытал какую-то безумную надежду — в лице его что-то дрогнуло, он даже встрепенулся и, вытянув шею, выглянул из-под локтя одного из офицеров и уставился мне в глаза. Но в следующую секунду взгляд его ушел в сторону, как бы мгновенно вычеркнул меня изо всех возможных вариантов спасительной надежды.
— Поднял руки… Ну? Кому сказано, — спокойным, будничным голосом приказал лейтенант мальчику и с короткого размаха влепил ему тяжелую оплеуху.
Мальчишка покачнулся, выпрямился, затем медленно, как бы через силу, приподнял над головою руки раскрытыми ладонями вперед. Лейтенант склонился к нему, нагнув голову в вязаной шапочке, захватил полы его одежды и рывком распахнул в стороны.
— А-а… Вот они! — воскликнул офицер.
Он выхватил две темные бутылки из внутренних карманов куртки. Мальчик сделал слабое движение, словно непроизвольно хотел удержать то, что у него забирали. Но как бы мгновенно постигнув свою обреченность, он медленно опустил руки, судорожно обхватил одной рукой тонкое запястье другой, переступил с ноги на ногу — и замер на месте, потупив голову.
Этот лейтенант неплохо относился ко мне. Оказалось, мы с ним были одногодками, его звали Борей. Он охотно разговаривал со мной, шутил, рассказывал о себе. Как и моложавый лейтенант, он носил усы — но у того они были узенькие, тонкие, а у лейтенанта Бори усищи были густые, нависающие, казацкие.
— Что происходит? — спросил я у него. — Лейтенант, что есть в этих бутылках?
— Это есть большая дрянь! — смеясь и показывая из-под раздвинутых усов широкие белые зубы, отвечал лейтенант. — Это есть зажигательная смесь под названием «смерть русским танкам».
— Что надо с ним делать? — продолжал я спрашивать. — Неужели арестовать… арестуют его?
Я знал, что, несмотря на все мои старания, свободно говорить по-русски мне никак не удавалось. В особенности когда я волновался. И мне было не очень приятно, когда кто-нибудь замечал это. Но на лейтенанта Борю я не обижался, когда тот начинал откровенно поддразнивать меня. Он это делал с юмором, добродушно улыбаясь. При этом широко разъезжались оттопыренные щеки с двумя ямочками, обозначавшимися за пределами его висячих усов.
— Кого? Этого бандита, что ли? — как бы удивленно произнес он. — Да вы что?
Нет, мы с детьми не воюем. Не воюем с детьми и женщинами, правда ведь? — обратился он к моложавому лейтенанту.
— Ты дело делай, не болтай, — резко оборвал его тот, пристально разглядывая мальчишку.
— Вот ты и делай, я свое уже сделал, — сразу же переходя на другой тон, отвечал лейтенант Боря: и он демонстративно приподнял зажатые в руках бутылки с зажигательной смесью…
Мне было ясно, что эти два офицера не ладят друг с другом. И что-то неизвестное таилось за тем, какими напряженными взглядами они обменялись.
Майор приподнялся в переднем люке и, в нетерпении постукивая прикладом автомата по броне, разразился ругательствами.
— Долго мы будем тут торчать как мишени? — крикнул он. — Лейтенант Киселев!
Дождешься у меня внезапной ракетной атаки. А ну, поскорее сматываемся отсюда! Киселев!
— Я не при табельном оружии, — ответил худенький лейтенант, отводя глаза в сторону.
— Кончай трепаться, змееныш! — набросился на него майор. — Тактик нашелся!
Идет на задание, личное оружие забывает! Командир еще! Где уж тут другим!
Совесть, Киселев! Бери бутылки у Данилова и лезь в машину. А ты кончай комедию крутить, Данилов! Война здесь вам или детсад?
Тут произошло нечто, чего я не понял вначале. Лейтенант Киселев забрал у лейтенанта Данилова бутылки и полез в бронемашину. Нервное, с нежной розоватостью лицо его разгорелось, губы дергались. На несколько секунд он заслонил от меня тех, что оставались снаружи. А когда я, пропустив офицера на его место, снова приподнялся в машине, то увидел, что лейтенант Данилов тащит мальчишку, обхватив его сзади под мышками. Тот извивается в его руках, слабо вскрикивает сиплым мальчишеским голосом, обвисает всем телом, как бы пытаясь присесть… Но сильный офицер тащил его волоком, быстро и решительно, дотащил до конца дома и скрылся вместе с ним за углом.
Мне показалось, что я услышал два последовавших друг за другом выстрела.
Затем я увидел, как лейтенант в вязаном колпаке с петушиным гребнем торопливо выбежал из-за угла дома, на ходу засовывая в кобуру свое табельное оружие, пистолет Макарова. Которым, кстати, он мне предлагал временно одолжиться, когда мы собирались ехать в рейд.
Далее, когда мы возвращались из рейда, я спросил у него, возможно ли такое, чтобы русский офицер застрелил малолетнего мальчишку. Мне показалось, он уверенно ответил: нет, это никак невозможно. И что он, мол, отвел за угол и отпустил этого чечененка на все четыре стороны. Громко смеясь, лейтенант обнимал меня за плечи, хлопал по спине.
Все это я еще смог понять. Но потом, когда мы вернулись на командный пункт, вдруг обнаружилось, что я перестал понимать по-русски. Со мною что-то произошло — я ни единого слова не понимал из того, что говорил сопровождавший меня штабной офицер. А двадцать минут спустя было совершено нападение боевиков на наш командный пункт. Они прошли через канализационные люки и атаковали непосредственно внутри территории автобазы. Казалось, они выскакивают, строча из автоматов, прямо из-под земли. Майор и старший лейтенант Киселев, и штабная охрана были убиты в первые же минуты схватки.
Когда во дворе началась стрельба и загремели взрывы, командиры не успели даже выбежать из полуподвала, где располагался КП, — на лестнице их встретил и отбросил назад, на бетонный пол, жесткий шквал пулеметного огня. И командиры легли вповалку, все головами в одну сторону — к выходу. В темноте, когда погас свет, об их тела спотыкались и с глухой руганью обрушивались наземь те, что атаковали подвал.
Затем принесли и поставили керосиновые фонари. И при их желтеньком трезвом свете я увидел все бесславие того, чем гордились и мои предки, и предки выигравших сегодня бой чеченцев. Я увидел их победу. Ничего раньше плохого не сделавшие друг другу, совершенно не знакомые друг с другом молодые люди сошлись во тьме, в грязи, чтобы навалить в кучу эти неподвижные трупы.
Победу я увидел, да… Но не видел я, и Бог тому свидетель, никакой причины, чтобы подобное произошло. Вся причина была, казалось, дьявольским дымом в ночной мгле, которым заполнило подвал сквозь распахнутые двери и выбитые окна.
Раненного в руку лейтенанта Данилова и с десяток изнемогающих солдат, покрытых грязью, плюющих кровью, заволокли со двора, когда там все затихло.
Позже их, всех вместе, увели бородатые люди в повязках, с автоматами и окровавленными ножами в руках. В смутном сознании я определил, что среди пленных было несколько солдат, принимавших участие в последнем рейде со мною. А меня никуда не повели. Очевидно, потому, что я оказался иностранным корреспондентом. Об этом мог заявить боевикам сопровождавший меня офицер главного штаба, который тоже попал в плен. Сам же я по-прежнему ничего, ни слова не мог сказать по-русски.
Осмотрев мои документы, чеченцы поступили со мною очень странно, непонятным образом. Они отделили меня от остальных пленных — и выдали пистолет, по всей видимости, заряженный. Затем я был выведен в ночную мглу, на край какой-то улицы. Сопровождавший меня чеченец близко склонился ко мне, что-то говорил, мерцая светящимися в темноте глазами. Он оказался таким же высоким, как и я.
Потом он исчез куда-то, и я долго шел один в темноте, сжимая в правой руке пистолет, не понимая, зачем он нужен мне. Потом высокий чеченец снова появился рядом — забрал назад пистолет, махнул рукою в направлении, куда мне следовало идти, даже слегка подтолкнул меня в спину. И я послушно зашагал в ночи.
Я был убит двумя выстрелами, точнее — первым же выстрелом, тем самым, вспышку которого я еще успел заметить. Должно быть, этот выстрел оставил след ожога на моем лице, а пуля прошила дыру где-то во лбу или на перено- сице — офицер стрелял, почти уткнув дуло пистолета мне в голову. Второй выстрел был контрольным, но совершенно ненужным.
Я остался навеки двенадцатилетним, но мой дядя из Гудермеса однажды говорил мне, что новорожденный младенец старше своего отца и внук старше деда, потому что младенец родится намного позже своего отца, и деда, и прадеда. И в нем, в этом младенце, родовая жизнь насчитывает большее число лет, чем в его предках, если он, конечно, переживет их. И он обязан жить дальше, потому что в нем продолжится жизнь его рода. Мне дядя Ибрагим сказал, что теперь, когда погибли и отец мой, и старший брат Валид, а скоро, может быть, и сам дядя погибнет, я самый старший в роду, и я должен уйти в деревню и сделать все, чтобы остаться в живых.
Я собирался это сделать, потому что дядя Ибрагим так велел, я не мог его ослушаться. Но оставалось еще две бутылки зажигательной смеси, и я решил их использовать напоследок. Когда увидел, что бэтээр выехал из ворот автобазы и поехал по левой улице, я побежал напрямик по узким переулкам. Я решил подкараулить бэтээр за углом пятиэтажного дома, на узком месте, где он будет заворачивать и замедлит ход. В этот момент ничего не стоило забросать его бутылками, а потом убежать в развалины, которые начинались сразу же позади пятиэтажки.
Другой обратной дороги для выехавшего бронетранспортера не было — возвращаться можно только по той улице. Я подкараулил бы и сжег его, а потом удалился бы в деревню. Но я не успел добраться до этой улицы раньше, чем бэтээр. Потому что кроссовки моего брата Валида, которые он купил в
Санкт-Петербурге, куда ездил в прошлом году, когда еще был жив, — его «адидасы» были слишком велики для меня, я никак не мог в них бежать быстро.
Меня поймали уже недалеко от перекрестка, около пятиэтажного дома, там и пристрелили за углом. А через несколько минут подоспели наши с дядей Ибрагимом, который догадался, куда я пошел. Но со мной было уже покончено, и тогда гудермесская группа с ходу атаковала командный пункт, который находился в кирпичных подвалах автобазы. Все русские там были перебиты или взяты в плен, никто не ушел, и только отпустили одного иностранного корреспондента. Это дядя Ибрагим попросил, чтобы иностранца отпустили. Но и тот не дошел до своих — по дороге его настигла шальная пуля.
Я запомнил, как днем раньше этот корреспондент разъезжал по самому центру
Грозного, стоя в бэтээре, словно какой-нибудь отчаянный малый из американского кино. А когда меня поймали с бутылками и прижали спиною к стене, он словно столб торчал в машине и смотрел, как надо мной издеваются.
Потом отвел глаза в сторону и не стал смотреть. Когда после захвата КП проверили его документы и оказалось, что он не только корреспондент иностранной газеты, но и старинный кровник нашего рода, дядя Ибрагим и попросил, чтобы иностранца выдали ему.
Дяде стало его жалко. Наверное, ему передалось что-то из того, что почувствовал я перед тем, как потащили меня расстреливать за угол дома. Ведь я смотрел на этого иностранца, как смотрят на того последнего, остающегося в жизни, которого видишь перед самой смертью. И он точно так же смотрел…
Передо мною были испуганные, как у меня самого, глаза иностранца. У остальных, которые выставились из бэтээра, держа автоматы дулами вверх, и у тех, которые стояли на земле передо мною, были совсем другие глаза. В них нельзя было смотреть — да и не надо было мне смотреть в них.
Когда чеченец приходил к врагам, чтобы выкупить у них тело убитого брата, — им в глаза он никогда не смотрел. Если же его самого ловили и собирались убить, он тоже не смотрел им в глаза. Так продолжалось столетиями. Чеченская война была войной не только против русской империи, но и войной против всех империй — за то, чтобы каждый из нас был свободным, жил на своей земле, никому не подчиняясь. И это желание, пожалуй, было единственным, чего не мог изменить чеченец ни в жизни, ни в смерти своей. Желание быть свободным и никому не подчиняться — никакому царю или императору. Так говорил мой дядя из Гудермеса.
Дядя Ибрагим по документам и по свидетельству пленного штабного офицера признал в иностранном журналисте потомка того генерала, под коман- дованием которого сто пятьдесят лет тому назад был дотла сожжен наш большой родовой аул, заколоты все жители от мала до велика, женщины поруганы и сброшены в пропасть — и остались в живых всего несколько человек. От одного из них и продолжился наш род, и я был самым последним — значит, самым старшим в этом роду. Но я погиб, прожив на свете всего двенадцать лет.
И дядя Ибрагим, сопоставив все события, о которых он знал, с тем фактом, что я умер, оказывается, в неосознанном порыве отомстить за старинную кровь — желая поджечь именно тот бэтээр, в котором находился наш кровник, — дядя был благоговейно потрясен столь явным проявлением воли судьбы. Моя часть существования в нашем древнем роду продолжалась недолго и была внезапно прервана выстрелом в голову. Новая вспышка войны в Чечне еще только разгоралась — невиданной по жестокости войны. И мой дядя Ибрагим, учитель истории из Гудермеса, в глубокой печали задумался над тем, не пре- рвется ли скоро и его жизнь, мгновенно взятая злобою этой беспощадной войны.
Но он не мог, Ибрагим из Гудермеса, нарушить древних законов чести и пристрелить, как собаку, совершенно беспомощного и безоружного кровника.
Иностранный журналист, потомок эмигрировавшего за границу сына жестокого генерала, героя Кавказской войны, — пленник был поистине в жалком состоянии.
От перенесенных потрясений что-то случилось с его головою, он перестал понимать по-русски, исподлобья бессмысленно смотрел на окружавших его бородатых и усатых чеченских боевиков.
Когда ему велели встать и выходить из подвала на ночную улицу, покорно поднялся и без единого слова шагнул в темноту. Можно предположить, что в ту минуту он подумал о том, что его повели на расстрел. Тогда поведение пленника должно посчитать в высшей степени мужественным. Он не причитал и не плакал, как другие.
Но вот когда Ибрагим из Гудермеса достал свой ТТ и протянул ему, держа пистолет за дуло, — можно сказать, вложил в его руку заряженное оружие, иностранец выглядел все таким же бесчувственным и отупевшим. Объяснений чеченца, что на улице он сейчас будет нападать, а тот должен защищаться, как истинный мужчина в равном поединке, журналист, очевидно, не понял. Он шел в темноте, спотыкаясь на неровностях дороги, сжимая пистолет, — но не воспринимая, наверное, что это за вещь находится в его правой руке.
И Ибрагим из Гудермеса, подобно всем чеченцам, когда-либо воевавшим, погибшим, погибающим, еще не погибшим в этой бесконечной войне, понял одно — и самое главное. Что его невозможно победить, пока он остается — всегда будет — человеком чести. Он никогда не должен убивать кровного врага, если тот окажется болен, беспомощен, в полном ничтожестве или безумен. Но если чеченец нарушит закон чести и станет убивать, чтобы только удачно убить и при этом радоваться своей удаче, то он проиграет войну — свою войну против всего мира. В таком случае — больше не останется на свете людей, которые захотят жить на своей земле только с тем, чтобы никогда никому не подчиняться. Ибрагим быстрыми шагами вышел из темноты навстречу иностранцу и забрал обратно свой пистолет. Затем вывел журналиста под руку на средину широкого проспекта, над которым прочеркивали, схлестываясь, пересекаясь, светящиеся следы трассирующих пуль. Ибрагим слегка подтолкнул чужестранца в спину, и тот пошел, направляясь в ту сторону, откуда злобно выплескивались из темноты стремительные струи сатанинского огня.