Глава 3 За кулисами

Алымов не очень любил чеховские пьесы, хотя играл как-то Треплева – не слишком удачно. Но слова Саввы о предполагаемой постановке «Иванова» вдруг произвели в нем странную, почти химическую реакцию, и, придя домой, он первым делом пошел искать пьесу – у них было полное собрание сочинений Антона Павловича. Нашел, тут же прочел и задумался. Несмотря на почти бессонную предыдущую ночь, он до утра перечитывал пьесу, думал и даже пробовал проигрывать какие-то сцены.

Через пару дней он отправился к деду. Художественный руководитель театра, актер, режиссер, лауреат всевозможных премий, председатель всяческих президиумов и комитетов, мудрый, циничный и хитрый, прошедший огонь, воду и медные трубы, он держался на своем посту уже третий десяток лет и руководил театром железной рукой в бархатной перчатке. Хотя все за глаза именовали худрука Дедом, один Алымов имел на это законное право, ибо Валентин Георгиевич Горячев на самом деле приходился ему дедушкой. Из всех женщин своего непутевого сына он признавал только Иларию и всегда обращался с ней с трепетной нежностью, а Сережу обожал, старательно скрывая это ото всех – и от себя самого в первую очередь. Он категорически не хотел, чтобы Сергей стал актером, и тот поступал в театральное втайне от деда, который как раз слег в больничку с приступом холецистита. Валентин Георгиевич далеко не сразу оценил талант внука и никогда не делал ему поблажек: на публике они держались официально, и далеко не все знали, кем они друг другу приходятся.

При последней встрече дед с внуком поссорились, и Сергей мучился, зная, как тяжело переживает это Валентин Георгиевич. Они случайно столкнулись, и Сергей хотел было прошмыгнуть мимо, но старик остановил его, положив руку на плечо, и близоруко вгляделся в сумрачное лицо внука – сначала без очков, потом сквозь очки:

– Как ты?

– Нормально.

Дед вгляделся еще:

– А ну-ка дыхни.

И Сергей взвился. Теперь он не мог без стыда вспоминать свои истеричные вопли, которые к тому же слышала пробегавшая мимо молоденькая актриса. Он сидел в приемной Деда и вздыхал под понимающим взглядом секретарши, которая работала в театре сорок лет и все про всех знала. Наконец появился Дед – высокий, вальяжный, седой, он медленно прошествовал в кабинет, на ходу кивнув Сергею – заходи. Тот зашел.

– Дед, прости меня. Я нахамил тебе тогда…

– Да уж. Опозорил старика.

– Ну, прости, пожалуйста, прости. Я больше не буду.

Дед невольно рассмеялся, глядя на притворно-умильное выражение лица внука.

– Ладно, с кем не бывает. Ты тоже прости.

– Дед, я тебе сто миллионов раз говорил – не пью я. Физически не могу. Может, и хотел бы напиться, но…

– Я переживаю, ты ж понимаешь. Один ты у меня остался.

– Ты у меня – тоже. – У Сергея вдруг так перехватило горло, что он скривился.

Дед обнял его за плечи:

– Ничего, мальчик, ничего. Тяжело, я понимаю. Эх, горе…

Алымов справился и отошел к окну.

– Дед, я чего пришел-то. Правда, что «Иванова» будем ставить?

– Да, Синицкий поставит. Он, конечно, свое-образный парень, но талантливый. Ты знаком с ним?

– Знаком. Мы учились вместе. А роли уже распределяли? Кого он метит на Иванова, не знаешь?

– Насколько я знаю, он хотел со стороны брать. Подожди, ты что? Неужто ты хочешь сыграть Иванова?

– Да.

– Сережа, тебе не кажется, что это не совсем твое амплуа? Да и молод ты еще для этой роли.

– Дед, мне уже четвертый десяток.

– Да откуда четвертый десяток? Не выдумывай.

– Тридцать шесть скоро стукнет!

– Тридцать шесть! – Старик вздохнул и покачал головой. Как быстро пролетело время: казалось, только вчера он держал на коленях худенького мальчика, живого и подвижного, как кузнечик. И каков вымахал, верзила!

– А Иванову тридцать пять! – горячился между тем внук. – Амплуа! Тебе не кажется, что мне пора уже выходить за рамки вечного Дориана Грея.

– Тридцать пять Иванову? Надо же, мне казалось – больше.

– Ну да, всегда его чуть ли не старики играют. Самому Чехову двадцать семь было, когда написал.

– Да что ты? Вот не знал! А может, забыл…

Сергей усмехнулся – это было любимое присловье Деда: «Я больше забыл, чем вы знаете».

– Дед, я могу сыграть. Именно сейчас, именно я! Еще год назад – не смог бы, а сейчас… Я же тебя никогда в жизни ни о чем не просил, правда?

– Да, верно. Так чего же ты хочешь? Чтобы я надавил на Синицкого?

– Ни в коем случае! Просто… поддержи меня.

– Ты можешь что-нибудь показать из роли?

– Да, я готов.

– Ну ладно, поболтайся пока в театре. Как только Синицкий появится, я тебя вызову.

Увидев Алымова, Синицкий на секунду нахмурился, быстро взглянул на Деда и понимающе усмехнулся – ни Дед, ни Сергей не показали виду, что прочли его мысли: родственничка продвигаем, так-так… Алымов мило улыбнулся режиссеру, а Дед хмыкнул про себя: с первой секунды своего появления Сергей играл. Это называлось: «Сергей Алымов – журнальный вариант» – эдакий звездный мальчик, герой-любовник, блестящий и обаятельный.

Они с Синицким до смешного походили друг на друга: почти ровесники, выученики одной школы, оба высокие, длинноногие и элегантные. Правда, элегантность режиссера была тщательно продумана, если не сказать – вымучена, а Алымов уродился таким и носил любые отрепья с изяществом аристократа. Для этого визита он приоделся, заменив привычные джинсы и джемпер на костюм с жилеткой и галстуком – почти в таком же был и режиссер. «Надо же, они как псы одной породы… Но морды разные!» – веселясь про себя, думал Дед, глядя, как вытянулась физиономия у Синицкого. На редкость некрасивая физиономия. Синицкий некоторое время с отвращением рассматривал актера, потом сказал:

– Валентин Георгиевич сообщил мне о вашем намерении сыграть Иванова. Боюсь, это невозможно. Я не вижу вас в этой роли.

– А кого же вы, любезный Александр Владимирович, видите в роли Иванова? – сладким голоском спросил Валентин Георгиевич. Он сидел, сложив руки на животе, и развлекался вовсю. – Меня чрезвычайно интересует ваша концепция.

– Ну… Видите ли… В первую очередь мне хотелось бы для этой роли кого-то не столь… эээ… декоративного.

Алымов не дрогнул и продолжал смотреть на Синицкого со светской улыбкой.

– Мне хотелось бы построить эту роль на преодолении физических данных актера. Чтобы зритель сначала недоумевал, почему в него влюблены такие прекрасные женщины, как Сарра и Саша, и лишь постепенно… Ведь Иванов – самый обыкновенный человек, совсем не герой.

– Понимаю, понимаю, – протянул Дед. – Вы предполагаете кого-то вроде Давыдова?

– Давыдова?

– Если вы помните, Чехов сначала хотел видеть в этой роли Владимира Николаевича Давыдова. Но это был первый вариант пиесы, комический. – Дед поднял палец, акцентируя свою мысль. – И Давыдов вполне соответствовал замыслу: толстый, лысый. Но впоследствии Антон Павлович пиесу переработал, так что Иванов хотя и не герой, но все же персонаж вполне трагический. Я бы даже сказал, что это эдакий своеобразный Гамлет, который склоняется под ударами судьбы и выбирает небытие, сон смертный… м-да-а… бежит от жизни.

– Ну да, конечно. Я не собирался зайти так далеко, чтобы пригласить комического актера, но…

– А впрочем, все новое, как вам наверняка известно, Александр Владимирович, есть хорошо забытое старое. Вы, естественно, в силу вашего юного возраста не могли видеть спектакль, но наверняка слышали, что году эдак в тысяча девятьсот семьдесят четвертом или в семьдесят пятом Марк Анатольевич Захаров поставил у себя в Ленкоме «Иванова», а заглавную роль сыграл Евгений Павлович Леонов, актер прекрасный, великолепный, но известный широкой публике прежде всего своими комическими персонажами в кино. Вот это было действительно преодоление физической природы актера. Народ ломился. Как это: «Винни Пух» – играет Иванова? Блистательно сыграл, надо сказать, просто блистательно!

– Да, я слышал об этом спектакле, – довольно уныло произнес режиссер. Сережа даже пожалел его: противиться невероятной дедовой харизме было очень трудно, он знал по себе.

– Александр Владимирович, дорогой мой! Я вполне разделяю ваши сомнения по поводу господина Алымова, и как раз перед нашей с вами встречей высказал эти сомнения Сергею Олеговичу, но, может быть, мы дадим молодому человеку возможность показать нам его видение роли?

– Ну, хорошо. – Синицкий сдался. – Давайте. Что вы подготовили?

– На ваш выбор. Любой эпизод любого действия. – Алымов встал.

Синицкий вытаращил на него глаза:

– Вы что, знаете всю пьесу?.

– Да.

– Ладно, решайте сами.

– Тогда из последнего действия? Разговор с Сашей?

– Давайте из последнего.

Алымов на пару секунд отошел к окну, потом повернулся к своим двум зрителям. Он как-то ссутулился и потерял весь свой блеск. Рассеянно снял неведомо как оказавшееся у него на носу пенсне, потер переносицу и посмотрел сначала на Деда, а потом на Синицкого беспомощным взглядом близорукого человека. Дед одобрительно кивнул.

– «Нет, уж я не ною! Издевательство? Да, я издеваюсь. И если бы можно было издеваться над самим собою в тысячу раз сильнее и заставить хохотать весь свет, то я бы это сделал! Взглянул я на себя в зеркало – и в моей совести точно ядро лопнуло! Я надсмеялся над собою и от стыда едва не сошел с ума. Меланхолия! Благородная тоска! Безотчетная скорбь! Недостает еще, чтобы я стихи писал…»

Произнося текст, Алымов рассеянно вертел в руках пенсне: размахивал им, убирал в карман пиджака, доставал снова, надевал, потом снимал, машинально протирая стекла. Он дочитал до конца и на словах: «Ослабел я. Где Матвей? Пусть он свезет меня домой» сел на стул, опустив голову. Пенсне упало на пол.

Некоторое время все молчали. Потом Синицкий сказал чрезвычайно скучным тоном:

– Ну что ж, это интересно. Я подумаю и дам вам знать. – Он поднялся и вышел из кабинета, а Горячев состроил ему вслед красноречивую гримасу.

– Дед, ну как тебе?

– Молодец. Роль твоя.

– Ты думаешь?

– Да куда он денется! Нет, ты и правда – молодец. Я даже не ожидал. С пенсне неплохо придумал.

– А ты считал, я только Дориана Грея могу играть, да?!

– Дался тебе этот Дориан! Послушай, а почему он тебя так ненавидит?

Алымов поморщился:

– Это у него я тогда Дару увел.

– Вон оно что. Надо же. Смотри-ка, какая, однако, загогулина: если бы Дара вас обоих не бросила, он, может быть, и не замахнулся бы на «Иванова», а ты не созрел бы для этой роли. А?

– Дед, ну что ты говоришь! Ты же знаешь, как дорого мне это обошлось.

– Да, постаралась твоя дамочка на славу. Не переживай, мальчик, – перемелется, мука будет.

– Ну да, мука. Если бы я тебя тогда послушал. И мама была бы жива… А теперь… вот…

Алымов закрыл лицо руками. Дед встал, подошел и обнял внука:

– Так вот почему ты… Сережа, ты не виноват. Ни в чем не виноват. Это просто аневризма, понимаешь? Она могла в любой момент сработать, в любой. Просто так совпало, к несчастью, с этой гнусной травлей. Ну, перестань.

– Все нормально, я справлюсь. Теперь справлюсь. Спасибо тебе.

– Я слышал, ты у Веры живешь? А почему ко мне не пришел?

– Да ничего, Дед, не волнуйся. Я уже дома. Все хорошо, правда.


Ничего особенно хорошего пока не было – Сергей маялся дома, изнуряя себя на тренажерах, и отворачивался, проходя мимо комнаты мамы, куда зашел после похорон только один раз, за Чеховым. На Иванова его все-таки утвердили, начались репетиции, на которых не все получалось, и Сергей пытался понять, как наладить отношения с режиссером. Он все время чувствовал обоюдное напряжение, возникающее между ними при любом общении. В институте Сергей мало знал Синицкого – у них были разные факультеты и компании. Сейчас же, наблюдая его каждый день, Сергей чувствовал, что Синицкий проникается к нему уважением.

Синицкого в театре прозвали Замороженным Умником. У него было некрасивое, но мужественное лицо, длинный нос, тонкие губы и высокие залысины. Он строго держал дистанцию, обращаясь ко всем исключительно по имени-отчеству. Когда что-то нравилось, мрачно говорил: «Годится», когда не ладилось – «Так не пойдет». Синицкий избегал показов, хотя делал это прекрасно – старался разъяснить словами, чего добивается от актера. Хуже всего обстояло дело с доктором Львовым, которого играл Леша Скворцов – удивительно добрый и беззлобный молодой человек. Именно поэтому ему никак не давалась та яростная ненависть, которой добивался режиссер: в свои двадцать шесть лет Леша не обзавелся ни одним врагом, всех любил и искренне не понимал, как это – ненавидеть кого-то до скрежета зубовного? Он старался, но получалось плохо.

– Готовый князь Мышкин, ты подумай! – в перерыве сказал Алымову Савва, игравший Боркина. – Такой же юродивый.

– И не говори. Надо Деду намекнуть – пусть «Идиота» поставят.

– Да нет, не вытянет. Молод еще. Это он по жизни идиот, а так… «Так не пойдет», – скопировал Савва интонацию Синицкого.

После перерыва Синицкий вышел на сцену, походил там, потирая лоб, потом обратился к Леше:

– Что же нам с вами делать, Алексей Анатольевич? Так не годится. У вас получается какое-то жалкое существо. А он вовсе не жалок, нет! Это сильная личность. Не зря же он именно Львов. Да, сильная. Хотя и ограниченная. Но! Львов болен Ивановым. Очарован им. Да-да, именно так! И поэтому ненавидит. Не может освободиться. Понимаете? А Иванову до него и дела нет. Он помнит о существовании Львова только потому, что тот лечит его жену. И все.

– Ну да, – неуверенно ответил окончательно запутавшийся Леша.

– Давайте мы сделаем вот что: Сергей Олегович, вы можете сыграть за Скворцова?

– Да, пожалуйста. – Алымов удивился, но не подал виду.

– После реплики: «Вы, доктор, не любите меня и не скрываете этого. Это делает честь вашему сердцу». Начинайте.

Алымов встал на место Леши:

– Проклятый характер… Сейчас… «Проклятый характер! Опять упустил случай и не поговорил с ним как следует… Не могу говорить с ним хладнокровно! Едва раскрою рот и скажу одно слово, как у меня вот тут начинает душить, переворачиваться, и язык прилипает к горлу. Ненавижу этого Тартюфа, возвышенного мошенника, всею душой… Вот уезжает… У несчастной жены все счастье в том, чтобы он был возле нее, она дышит им, умоляет его провести с нею хоть один вечер, а он… он не может… Ему, видите ли, дома душно и тесно. Если он хоть один вечер проведет дома, то с тоски пулю себе пустит в лоб. Бедный… ему нужен простор, чтобы затеять какую-нибудь новую подлость… О, я знаю, зачем ты каждый вечер ездишь к этим Лебедевым! Знаю!»

– Вот видите? Он ревнует Иванова и к Сарре, и к Саше, он страдает от того, что Иванов не так хорош, как мог быть. Я понимаю, вам этого не сыграть так, как Сергею Олеговичу, поэтому просто копируйте его. Решим это технически. Львов все время следит за Ивановым. Следит за ним и подражает – неосознанно! Не может не следить, не может не думать о нем. Зациклен, понимаете?

– Вы так это видите? Именно такой подтекст? – осторожно спросил Алымов.

– Да! Я не имею в виду никаких нетрадиционных отношений, избави боже! Но разве никто из нас не переживал хоть однажды в жизни подобной очарованности человеком – неважно какого пола? Не сотворял себе кумира? И не мучился потом, когда оказывалось, что кумир – дешевка? И чем больше мы осознаём, что сами выдумали этого кумира, тем больше его ненавидим. Вот это и происходит со Львовым.

Синицкий нервно оглядел изумленных актеров – на щеках у него горели пятна от волнения. Впервые он позволил себе такое эмоциональное выступление. Он ни разу не взглянул на Алымова, но у Сергея было четкое ощущение, что все говорится лично для него. Так вот оно что, подумал он. Значит, не в одной Даре дело.

Синицкий вернулся в зал и махнул рукой:

– Продолжаем! Шaбельский, Иванов, Львов. Всю сцену сначала, с реплики: «Вы, милый друг, кончили курс только в прошлом году, еще молоды и бодры, а мне тридцать пять». Давайте.

Он не сделал ни одного замечания и закончил репетицию раньше времени. Алымов спустился в зал к Синицкому:

– Александр Владимирович, я хотел спросить, довольны ли вы моей игрой? Вы ничего не говорите, и я не уверен…

– Меня все устраивает. Вы справляетесь. В результате, правда, получается не совсем то, что я изначально замыслил, но… Может, это и к лучшему.

Они постояли некоторое время, глядя друг на друга, но когда Сергей повернулся, чтобы отойти, Синицкий сказал:

– Сергей… Олегович! Я хотел…

– Да?

– Я хотел сказать, что… Вы оказались совсем не тем человеком, какой мне представлялся, – видно было, что слова даются Синицкому с трудом. – Я отнесся к вам предвзято. И сейчас я рад, что мы работаем вместе.

– Спасибо. Я тоже рад.

На лице Синицкого появилось что-то вроде улыбки, улыбнулся и Алымов. Оба почувствовали, что напряжение между ними тает.

– Александр Владимирович, вам не кажется, что нам нужно поговорить?

У Синицкого на щеках опять вспыхнули багровые пятна.

– Пожалуй, вы правы, – ответил он, не глядя на Алымова. – Может, перекусим где-нибудь?

– Я не против, но… Не хотелось бы в ресторан. Я избегаю появляться на публике.

– Что, достают?

– Да. После… после развода меня узнают даже те, кто никогда не слышал о моем существовании.

– Да уж, Дара постаралась облить вас грязью. Похоже, я легко отделался. Скажите, а как вам удалось с этим справиться?

– Не уверен, что справился. Это было… больно. Так что про ненависть я очень хорошо понимаю.

– Верно, самое трудное – перестать ненавидеть. Кто это из литературных героев молился: «Господи, сделай так, чтобы я стал равнодушен к Теодоре»?

– Кажется, кто-то у Стендаля? А, нет, Бальзак – «Шагреневая кожа»! Не разлюбил, не возненавидел, а стал равнодушен.

Пару секунд они смотрели друг другу в глаза, потом Синицкий отвел взгляд и сказал:

– Знаете что – поедем ко мне. Я тут недалеко, на Солянке. Только позвоню жене, предупрежу.

Беременная жена Синицкого, невысокая симпатичная брюнетка, радостно вспыхнула при виде Алымова – Синицкий только усмехнулся:

– Танечка большая ваша поклонница. Раз двадцать смотрела «Капитанскую дочку».

Таня покраснела еще больше:

– Саша, ну зачем ты?.. Проходите, пожалуйста.

Алымов галантно поцеловал ей ручку и прошел на кухню вслед за Синицким.

– Ничего, что мы здесь?

– Нормально. У вас прелестная жена.

– Да. Наконец повезло. Это четвертый мой брак.

– Может, перейдем на «ты»? – осторожно сказал Алымов, глядя в напряженную спину Синицкого, который доставал что-то из холодильника: что ж за человек такой? Он никогда не расслабляется?

– Хорошо, – согласился Синицкий. – Что будем пить?

– Я – минеральную воду или сок, если есть.

– Вы… Ты не пьешь?

– Вообще. У меня аллергия на алкоголь. Мой отец все выпил за меня.

– А мне говорили… Неважно. И тут вранье. А я, пожалуй, выпью водки.

Синицкий одним махом опрокинул стопку и подцепил на вилку ломтик ветчины.

– Никогда не думал, что мы будем вот так сидеть.

– Саша… Можно, раз мы на «ты»?

– Да, конечно.

– Может, поговорим о том, что было сегодня? Мне почему-то показалось, что твоя речь о докторе Львове была обращена ко мне. Я не прав?

– Ты понял!

– Да, понял. Знаешь, я хочу, чтобы ты сделал этот спектакль. И мне совсем не нужно, чтобы тебя отвлекали какие-нибудь… не знаю… душевные терзания. Потому что это лучшая моя роль. Пока. Дальше будет видно.

– От скромности ты точно не умрешь. – Синицкий махнул еще одну стопку и поморщился.

– Ну, в гробу я буду лежать уж такой скромный, что дальше некуда. Саш, что такое между нами? Я сначала думал, все дело в Даре, но, похоже, есть что-то еще? Ты мне симпатичен, я уважаю тебя, как режиссера. И ты все-таки взял меня на эту роль. Почему, кстати? Надеюсь, не из-за Деда?

– Нет. Мне понравилось то, что ты показал. Это оказалась не совсем та трактовка, которую я представлял себе, но… Это было интересно.

– И мы даже похожи с тобой.

– Чем это?

– Мы оба – человеки в футлярах. Только мой футляр более… декоративный.

– Обиделся!

– Так ты ж и хотел обидеть.

– В общем, да. Прости.

– То, что ты видишь, – это фасад. Красивая вывеска. Посторонним вход воспрещен.

– Да, я здорово в тебе ошибался.

– Саша, просто расскажи мне все. Освободись, наконец. Я пойму. Мне кажется, уже понимаю.

Синицкий взглянул на Алымова несчастными глазами. Его уже слегка развезло от выпитого – Сергей с некоторой тревогой наблюдал, как тот опрокидывает стопку за стопкой. Еще не хватало, чтобы он оказался алкоголиком!

– Я не хочу, чтобы ты думал… Черт, как трудно! – У Синицкого задрожали руки, и он спрятал их под стол. – Я вовсе не гей! Но тогда, в институте… В общем, я был одержим тобой. Ну, как Львов – Ивановым.

– Я так и понял. Знаешь, что я думаю? Нас сейчас так заморочили, сведя все к сексу, что простые человеческие чувства начинают казаться каким-то извращением.

– Да, наверно. Не знаю. Почти двадцать лет прошло! Я думал, что избавился от этого наваждения навсегда! А тогда… Я всерьез опасался, что у меня нетрадиционная ориентация. Собирался покончить с собой, если бы это оказалось правдой.

– Господи…

– Такой вот был идиот. И в результате возне-навидел тебя, потому что боялся признать… ну… что я…

– Я понимаю.

– Мучился страшно. Был бы гомиком, тогда хоть понятно! А так… Что это? Какое-то безумие, болезнь. Не знаю, чего я жаждал на самом деле: быть с тобой или… быть тобой. А ты меня просто не замечал. Я страшно хотел в вашу компанию, завидовал вашей легкости! Вы так радостно существовали – словно летали. Особенно ты.

– А ты нам казался снобом, высоколобым интеллектуалом. Такой Артур Миллер. Я, честно говоря, робел. Полным дураком себя чувствовал, правда! Вот, думал, серьезный парень, умственный. Из него точно выйдет толк. А я был страшно в себе не уверен.

– Ты?

– Я. Меня же сначала никто всерьез не принимал. Ах, какой красавчик! Неужели он еще и играть может? И даже текст выучил? Какая прелесть!

– Мне это и в голову не приходило. Ты знаешь, ведь я приехал в Москву из Пензы, провинциал, родители самые простые, отец – пьяница. Да, и в этом мы похожи. Поступил не сразу. Как я гордился! Как я хотел всем доказать, что не лыком шит, понимаешь? Из кожи лез! А вы все такие столичные, блестящие, успешные. И ты – самый блестящий и успешный. Словно из звездной пыли сотканный. Я когда тебя первый раз увидел… У меня сердце остановилось. Я четыре раза женился, баб этих без счета у меня было, но ни к одной из них я не испытывал и сотой доли того, что тогда к тебе. Ты мне снился. Ничего эротического. Снилось, что ты у меня в комнате и мы просто разговариваем. Такое счастье! Вчера опять приснилось. Впервые за двадцать лет. Потому меня и понесло.

– Ну вот видишь: сон твой сбылся, мы просто сидим и разговариваем, и никакого конца света. Если бы мы тогда с тобой смогли как-то подружиться, у тебя, мне кажется, этих мучений и не случилось бы. Понял бы сразу, какой я болван, и успокоился бы.

– Возможно.

– Саш, а сейчас… это так же… мучительно, как тогда?

– Нет. Совсем нет. Все по-другому. Понимаешь, я же всю жизнь убеждал себя, что ты полный мерзавец.

– Зелен виноград?

– Ну да. И то, что Дара к тебе ушла, тоже в эту концепцию вписалось. И когда пошла волна этого дерьма в СМИ, я верил. Хотел верить! Но даже тогда сомнения были: я же видел, что ты ей вообще не отвечаешь, не оправдываешься. Ты ведь ни одного плохого слова о ней не сказал. А когда мы с тобой стали чаще общаться… Я понял, каким дураком был. Так что – прости.

– Да ладно. Все в прошлом.

– Ты знаешь, я думаю, это была одержимость красотой. Когда видишь что-то поистине прекрасное – мучаешься, потому что не понимаешь, что с этим делать, как жить…

– Возможно. Моя мама однажды в Эрмитаже в обморок упала, представляешь? В галерее скульптуры. Антонио Канова, кажется, скульптор. Какая-то нимфа, что ли, или богиня, неважно – лежала ничком, обнаженная. Мама говорила, так свет падал волшебно! Особенно на ее ноги – на пяточку. И она в обморок упала. От совершенства этой мраморной пяточки.

– Здорово!

Оба старались скрывать смущение: не часто им приходилось пускаться в подобные откровенности. Синицкий налил себе еще водки и вздохнул:

– Может, зря я тебе рассказал?

– Нет. Ты же чувствуешь, нам легче стало? И потом, все останется здесь, на этой кухне.

– Я надеюсь.

Дверь приоткрылась, и заглянула Татьяна:

– Мальчики, вы как? Не поубивали друг друга?

– А должны были? – рассмеялся Алымов.

– Танюш, все хорошо. Сережа понял.

– А что вы ничего не едите? Саш, ты плохо угощаешь. Давайте я вам котлет разогрею? Вы же голодные. Что эта закуска.

– Тань, не суетись.

– Может, вы с нами посидите? – предложил Алымов.

– Да я неважно себя чувствую. Токсикоз.

– Ну вот, а тут еще я притащился…

– Все хорошо, Сережа. Все нормально. Я рада, что вы нашли взаимопонимание. Саш, а ты не увлекайся, ладно? Закусывай, закусывай.

– Я закусываю…

Татьяна быстро поцеловала его в макушку и ушла, Синицкий смущенно покосился на Алымова.

– Саш, а Таня что – знает?

– Да. Слушай, правда, хочешь котлету? Я, честно говоря, холодные больше люблю.

– Давай.

Синицкий достал из холодильника кастрюльку – каждый положил по котлете на кусок хлеба, и они одновременно откусили, усмехнувшись. Прожевав, Синицкий сказал:

– Таня все знает. Она же меня спасла тогда. Не хотел тебе говорить, да ладно. В общем, была у меня попытка самоубийства. – Увидев выражение лица Алымова, он замахал рукой: – Да глупость сплошная, ничего страшного, один позор. Не переживай. А Таня медсестричкой была. Ну, и вытащила меня из депрессии. Сейчас она врач, хороший.

– А как же ты говоришь, что она – четвертая жена? Что-то я не понял.

– Да так. Она моя первая женщина и четвертая жена. Бросил я ее с ребенком. Нашему сыну шестнадцать, представляешь? Отношения у меня с ним – хуже некуда. Никак простить не может. Таня, бедная, между нами как меж двух огней! Мы с ней случайно встретились, уже после Дары. И я понял: вот оно – настоящее. Любит меня всю жизнь, такого идиота. Она и настояла, чтобы мы с тобой поговорили. Я же все время напрягался – боялся, что повторится то безумие. Да, и спасибо, что ты первый подошел. А то я никак не решался. И вообще – спасибо. Что выслушал. И понял.

– Я думаю, прежнее не повторится.

– Ну да, наверное. Нельзя дважды вступить в одну и ту же реку.

– Но на одни и те же грабли можно наступать сколько угодно! Ладно, шучу. Мы ведь оба изменились. Повзрослели, наконец. Надеюсь, что мудрости прибавилось. Да и звездная пыль с меня слегка по-осыпалась, так что…

– Да ладно, ты еще вполне ничего. Все такой же… декоративный.

– Ну, спасибо.

Они посмеялись, чувствуя, что бывшее между ними напряжение совсем ушло. Алымов усмехнулся:

– А вообще, говоря словами Берти Вустера, наша с тобой история лишний раз подтверждает ту истину, что половина людей не знает, как живут остальные три четверти.

Загрузка...