Что, если труд помогал нашим рукам и ногам осознать, что ценность наша не исчисляется только монетой? Что, если мы и наши тела трудились ради единой цели – построить тело статуи, чтобы та устремилась в небеса и поведала Господу наши тайны?
Я никогда не тосковал по дому. Я тосковал по надежде.
Потому что, видите ли, ее тело под многотонным грузом меди хранило свои тайны. Однажды Джон Джозеф рассказал, что на островах Бедлоу и Эллис были кладбища и захоронения священных артефактов ленапе. Когда-нибудь, сказал он, люди начнут раскопки и обнаружат доисторические предметы, принадлежавшие его предкам, индейцам ленапе – железо, трубки, глиняные горшки и монеты. Ему не нравилось, что мы работали на костях его предков. Иногда в перерывах он просто стоял и смотрел на землю. Нам тоже это не нравилось. У нас – Эндоры, Дэвида и у меня – возникало такое чувство, будто мы оскверняли могилы, но мы трудились, чтобы построить статую на этой земле, и труд нас сплотил. После того, как Джон Джозеф рассказал нам о ленапе, мы иногда останавливались и тихо шептали молитвы, обращенные к земле.
С Джоном Джозефом мы познакомились у стойки гостиницы, когда оба искали жилье. Администратор сказал, что у него есть комната на четверых, комната без прикрас, ночлег для рабочего люда. Я взглянул на волосы Джона Джозефа – они были черные и доходили ему до лопаток. Он взглянул на пятна на моем лице. Этот молчаливый разговор оказался красноречивее слов; мы сняли комнату. Вскоре к нам подселили Эндору и Дэвида.
Много лет спустя нас с Джоном Джозефом наняли для работы над другим проектом – памятником индейцам, который хотели построить на утесе с видом на Нарроуз. Я обрадовался; нам нравилось работать вместе, и я решил, что нашей статуе понравится, что у нее появится друг. Новая статуя должна была изображать индейского воина примерно такого же роста, как женщина, которую мы построили, но все же чуть выше. Замысел был таков, чтобы с борта прибывающих в город океанских лайнеров сперва был виден индеец, а потом уже женщина, которую мы построили. На церемонию закладки памятника явились тридцать два вождя; среди них был и Красный Ястреб, вождь оглала-лакота, и вождь шайеннов Две Луны. Оба сражались с армией США при Литл-Бигхорне и много где еще. Две Луны позировал для пятицентовой монеты.
А потом финансирование отозвали. Из-за споров политиков и богачей проект бросили, как цепь, что теперь лежала у ног статуи. Через год началась мировая война, и о проекте забыли. Даже имена вождей – Сетан Лута, Эсехе Охнесесестсе – стали произносить неправильно, на другом языке.
Так переписывали историю. В моей родной стране историю рабства переписали как историю великих географических открытий. Когда французские колонизаторы прибыли в Сан-Доминго, они выкосили местное население и построили свою историю на его костях.
Однажды я спросил Джона Джозефа, что он думает о «великих географических открытиях».
– Остерегайся мореплавателей, прибывающих в шторм, – ответил он. – У историй, приплывающих по морю, острые зубы. – Я не знал, что он имел в виду, но его слова запали мне в душу.
Бывало, вечером после трудового дня мы вместе выпивали – Джон Джозеф, Дэвид, Эндора и я. Мы говорили о том, как все могло бы сложиться, если бы женщина, которую мы строили, на самом деле символизировала свободу и держала в руке разорванные цепи. Если бы все было, как в жизни, и статуя стояла бы на костях индейца, убитого здесь, но была бы не памятником кровопролитию, а напоминанием о том, что рождение этой страны несло с собой смерть, и отрицать это было бессмысленно. Что, если статуя стала бы частью этой истории, а индейский воин – ее стражем и спутником, и они вместе смотрели бы на воды пролива? Что, если бы историей Америки стала бы именно эта история, а не та, другая, которую придумали потом?
Когда-то Эндора была монахиней Доминиканского ордена. Мы познакомились на борту «Фризии», когда плыли из Ирландии. Наша встреча была то ли спасением, то ли проклятием; я так и не понял. Я плыл на запад, потому что мне нужна была работа; я надеялся найти работу на сталелитейной фабрике. Там платили больше, чем на бумажных фабриках, тростниковых плантациях или в шахтах.
На пятый день плавания на нижней палубе ко мне привязался пьяница. Я не мог спать, на корабле было слишком тесно, приходилось ютиться среди сотен людей и груза, и я взял в привычку по ночам выходить и стоять у ограждения рядом с лестницей, ведущей в трюм. В ту ночь пьяница вышел на палубу, чтобы опорожнить желудок в море, а увидев меня, достал нож и напал. Он прижал меня к ограждению, размахивал лезвием, голова болталась. Он был очень пьян. Я слышал за спиной шум воды. Стояла глухая ночь, почти утро. В такой темноте можно творить, что угодно; никому нет дела до происходящего. К тому же мы оба были пассажирами, не обладающими никакой ценностью; он с его дырявой курткой и черными зубами, да я. Он, видимо, хотел утвердиться за мой счет. Пьяница резанул ножом мою руку и оттяпал кусочек кожи. Неужто у нас на борту прокаженный, сказал он, имея в виду мои пятнистые лицо и шею. Ты, кажется, превращаешься в морское чудище, не лучше ли тебе вернуться в океан, где тебе самое место? Он говорил и другие слова, слова, которыми меня обзывали всю жизнь во всех четырех странах, где я жил. Я не знал, откуда он родом, но его рот был полон желчи, и он полосовал воздух ножом все ближе и ближе к моему лицу. Тогда я понял, что он хочет убить меня или выбросить за борт. Я бросился на него, попытался опрокинуть его на палубу, но он ударил меня по спине, и я потерял равновесие. Истекая слюной, он закричал на меня и занес руку для удара. Больной ублюдок, выпалил он, и изо рта его пахнуло гнилыми яблоками.
Он занес нож над моей головой, и я закрыл глаза. А потом услышал ее голос.
– У этой болезни есть название, – прокричала она. Я открыл глаза и увидел ее – Эндору – за миг до того, как она разбила ему голову пожарным топором. Безжизненное тело пьяницы рухнуло на палубу.
– Она называется витилиго, – сообщила она бездыханному телу у наших ног.
Мы таращились на мертвеца. Вокруг его головы растекалась лужа крови.
– Помоги сбросить эту крысу за борт, – сказала она.
Вокруг не было слышно ни звука, лишь шумели волны. Было очень темно; горели только тусклые навигационные огни и звезды.
Мы сбросили пьяницу за борт; тот приземлился в воду почти бесшумно. Эндора кинула вдогонку топорик. Океан молча сомкнул над ними воды.
– Жаль с ним расставаться, – посетовала она. – Отец выменял этот топорик в «Дохлом кролике» в Файв-Пойнтс[5] давным-давно. А я с тех пор носила его при себе; мне так было спокойнее. – Она взглянула на ночное небо. На горизонте гремел гром. Пахло небом и морем. А потом вдруг пошел дождь, такой сильный, что нам пришлось укрыться под спасательной шлюпкой.
На ней была серая монашеская мантия и очки. Ей нельзя было дать и шестнадцати лет, но мне запомнилась ее физическая сила – она легко орудовала топором, легко схватила труп мужчины и перекинула его через борт. Порывшись в складках своей мантии, она достала флягу. Мы выпили. Она долго молчала и наконец произнесла:
– Меня зовут Эндора. – Глотнула из фляги, запрокинув голову, и я увидел крест у нее на шее. Но он был не из золота, а темнел сине-черным на коже – любительская татуировка чуть ниже челюсти. Потом я узнал, что напавший на меня пьяница надругался над ней в начале нашего плавания. Она заметила, что я смотрел на ее шею. Опустила глаза и взглянула на мою шею, где пятна на коже были ярче всего. Так мы и смотрели друг на друга и изучали истории, написанные на нашей коже. Потом она встала, сняла вуаль, чепец и нагрудник, из которых состоял верх ее монашеского одеяния, и швырнула их за борт. Сняла мантию и тоже выбросила ее в море – та взметнулась на ночном ветру, как взмывший над водой дельфин, и упала в пенные волны.
Без мантии Эндора стала неопределенного пола; ее волосы торчали во все стороны. Она их взъерошила. Она была и похожа на мужчину, и не похожа.
– Меня зовут Кем, – сказал я.
Не знаю, был ли в тот момент с нами Бог или нет.
Дэвид Чен стал одним из нас и вписал свое имя в нашу историю, когда железный каркас статуи начал подбираться к небу. Он представлял собой чугунный квадрат в девяносто четыре фута высотой. Дэвид и Джон Джозеф работали рядом – крепили железные заклепки, опоры, арматуру и устанавливали двойную винтовую лестницу, находившуюся внутри статуи. Она похожа на вертикальную железную дорогу, закрученную в спираль, сказал Дэвид. А по мне так на металлическую циновку, заметил Джон Джозеф. А мне кажется, она похожа на корсет, сказала Эндора. Изнутри становилось понятно, как устроено ее тело – она состояла не из костей, а из паутины балок, опор и железа.
Джон Джозеф заявил, что никогда не видел никого ловчее Дэвида, парящего между балками и арматурой. Тот спускался по веревкам с изяществом танцора, привязывал их, отвязывал и цеплял к новому месту, перемещаясь по телу статуи. Бывало, Дэвид висел на одной руке, обхватив веревку одной ногой; вторая рука просто болталась свободно, голова была запрокинута, и он смотрел на что-то вверху, а может, смотрел в пустоту. Джон Джозеф говорил, что не было на свете никого отважнее его предков-высотников, но мне казалось, что Дэвид, прекрасный в своей отваге, превосходил даже их.
В один особенно знойный день во время перерыва Дэвид снял рубашку и повернулся полюбоваться гаванью. Он-то думал, что никого рядом не было, но мы его видели и заметили на его спине странные отметины, похожие на сотни крошечных белых перышек. Я открыл было рот, хотел спросить, что это, но Эндора бросила на меня красноречивый взгляд, и я промолчал. Потом я спросил ее об этом, и она произнесла одно лишь слово: «Шрамы». Во время войны Эндора была сестрой милосердия и повидала всякое. Ночами мне снились сны о том, как Дэвид мог заполучить эти отметины. Они покрывали всю его спину целиком; словно ударная волна вонзилась в его спину тысячами осколков шрапнели.
Иногда по ночам Дэвид не возвращался в гостиницу. А когда ночевал в нашей комнате, спал плохо. Однажды перед самым рассветом я слышал, как во сне он произнес единственное слово: аврора. Мне показалось, что ему снился сон; лицо его было, как у ребенка. Я улыбнулся. Больше всего на свете мне нравилось наблюдать за Дэвидом во сне в любое время дня и ночи.
Дэвид был единственным из нас, кому довелось работать над венцом. В газетах он прочел, что венец создали по образу колпака, который надевали древнеримским рабам после освобождения. Семь лучей символизировали свободу, протянувшуюся через океаны и достигшую всех континентов. Двадцать пять просветов венца отражали свет, как грани бриллианта, создавая иллюзию сияния.
Казалось справедливым, что именно Дэвид трудился над венцом. Что бы ни случилось с ним и его телом, это давало ему право взойти на самый верх.
По столу разбросаны мои рисунки на кремовом пергаменте; они смотрят на меня – наброски, нарисованные красным карандашом Конте[6], сперва кажутся царственными и изящными, но потом словно насмехаются надо мной, как бесплотные призраки, обретшие материальную форму лишь для того, чтобы посмеяться над моей неумелостью и снова стать абстракцией. Никак не получается нащупать форму. Тело. Свет в кабинете тусклый и желтый, как моча. Под этим светом я должен нарисовать эскиз скульптуры, подобных которой еще не было. Памятник франко-американскому союзничеству. Отодвигаю неудачные наброски в сторону и вижу последнее письмо Авроры. Закрываю глаза. Вдыхаю его запах. Океанская вода с легкой примесью лаванды. А может, земли.
Иногда мне кажется, что наши отношения с Авророй, моей кузиной, напоминают отношения Франции и Америки. Она всегда вдохновляла меня и бросала мне вызов. Благодаря моей работе нам снова предстоит встретиться, и эта случайная встреча волнует меня и пугает. Я распечатываю ее письма, и меня охватывает желание пересечь океаны – временные и водные – и снова очутиться рядом с ней. Когда я распечатываю ее письма, мне нужно сидеть. Я нюхаю конверты, надеясь уловить хотя бы частичку ее запаха – запаха лаванды и ее кожи. Дрожащими руками я открываю конверт.
Мой талантливый кузен, мой непристойный гений, мой Адонис Фредерик!
Я влюблена в наброски твоего колосса, а наблюдать за работой твоего ума для меня – чистое счастье. Случись тебе однажды перестать мне писать, и я брошусь в реку из этого самого окна и потону, как каменная статуя. Как безгранична твоя фантазия! И сколько идей возникло у меня, когда я увидела твои рисунки! Мое сердце чуть не выскочило из груди от восторга, чуть не треснуло пополам! Наш греховный союз прекрасен, совершенен.
А вот что я думаю по поводу трех набросков, которые ты мне прислал:
1. Здесь она слишком похожа на египетскую статую. Она будет стоять не над Суэцким каналом, мой птенчик. Я знаю, ты расстроен, что упустил этот проект[7], но все же.
И статуя – не маяк, по крайней мере в традиционном смысле. Ты слишком увлекся экзотикой. Или все еще тоскуешь о путешествии в Египет со своим соблазнительным другом-художником Жан-Леоном Жеромом.
2. Что держит в руке этот прекрасный андрогин? Разорванную цепь? Боюсь, что несчастные и недалекие богобоязненные граждане, которым по-прежнему не дает покоя их поражение в Гражданской войне, сочтут это святотатством. Станут протестовать, бунтовать, пытаться снести статую. Эта нация, этот крикливый сучащий ножками младенец никогда не смирится с тем, что ее лишили возможности порабощать и убивать других людей, как будто те и не люди вовсе, а неодушевленные предметы. На этом они построили свое государство. И за это будут сражаться. Но лично я в восторге от этих разорванных оков, которыми статуя потрясает у всех перед носом!
3. Здесь мне не хватает ее грудей. Куда они делись? Хотя мне нравятся мужские черты ее лица. Пожалуй, это мой любимый эскиз.
Теперь давай обсудим книгу, о которой я тебе рассказывала, – ты должен ее прочитать. Да, мне понятны твои возражения; да, автор написала ее, когда ей не исполнилось и двадцати; да, для меня это не имеет значения. Поверь, современный Прометей не заслуживает столь пренебрежительного отношения. И ты не знаешь того, что знают девушки. Я же знаю, как ты, вероятно, помнишь. Помнишь яблоко? Твое пробуждение? Когда мы были маленькими?
Как точно она все подмечает, эта «девчонка», как ты ее называешь. Ей удалось создать самое совершенное описание мужских амбиций; она описала их так реалистично, что я ахнула, я намокла, меня пленило творение ее ума. Монстр, созданный ею на этих страницах, достоин сострадания. Эта девушка обезумела от любви к мужчине – ведь автор всегда пишет о себе, не так ли? И сотворяет новую историю, пытаясь справиться со своим горем? Умерли ли ее собственные дети при рождении? Или еще в утробе? Потеря ребенка – горе, которое женщине никогда не пережить. Дыра в женском сердце тоже своего рода памятник.
Я вот что предлагаю – нужно украсть из всех церквей все Библии и сборники псалмов, как мы делали, когда нам было одиннадцать, помнишь? И отдать дань почтения ей, сотворившей монстра, заменив эти книги ее произведениями. Мы совершим революцию.
Поселим Франкенштейна на всех церковных скамьях.
Помни, я в восемнадцать лет ушла на войну. И потеряла ногу прежде, чем мне исполнилось двадцать. Вот такая я «женщина». Подумай об этом, любимый.
Аврора, моя ослепительная заря!
Принимаю вызов. Мой Дарвин в обмен на твою Шелли. Как тронули меня твои слова! Впрочем, как и всегда. А благодарность за твою оценку моих рисунков не выразить словами.
Меня терзает вопрос, который тебе, должно быть, уже наскучил: как изобразить абстрактную идею? Можно ли оживить идеал?
Меня ужасает мишура в скульптуре. Это искусство должно отличаться широкими, масштабными и простыми формами и воздействием. «Добродетель», «мужество» и «знание» невозможно воплотить в камне и металле не иносказательно. Не говоря уж о «свободе». У абстрактных идей по природе нет формы, очертаний и текстуры. Ум отправляется туда, где нет времени и пространства, и пребывает в месте, не существующем в реальности. Чтобы визуализировать идею, художник должен олицетворить ее, свести к узнаваемой для смотрящего форме. Вспомни Пьету, вспомни Венеру Милосскую. Первая воплощает священное материнское горе и любовь; вторая – плотское влечение.
Но в этом проекте мое воображение наткнулось на преграду. Статуи вроде Пьеты и Венеры прекрасны, но не подходят для воплощения моей идеи. Однако потом я увидел скульптуру крылатой Ники Самофракийской – и, клянусь, у меня подкосились колени. Я смотрел на нее – а у этой статуи нет головы и рук – и она, казалось, дышала. Как, как, как, недоумевал я, как могла фигура Христа повлечь за собой столько последователей, если в мире существовала такая царственность, такая красота? Вот она, фигура, истинно достойная поклонения. Эта статуя казалась живым олицетворением действия, движения вперед, торжества, воплощенных в мраморе островов Тасос и Парос. В фигуре Ники неистовость движения встречается с глубоким и вечным спокойствием. Говорят, что прежде, чем она лишилась рук, ее правая рука была приставлена ко рту, как рупор, в который она кричала: «Победа!»
Потерянные части ее фигуры – части женщины – то и дело возникали у меня перед глазами. Ее голову так и не нашли. Руки затерялись в недрах истории. Потерялась и часть крыла. И хотя я до сих пор думаю о них, мне предстоит воплотить другую идею. Меня наняли не для того, чтобы создать статую Победы.
Я должен создать статую Свободы.
Будет ли Свобода женщиной, мужчиной, ни тем, ни другим, или и женщиной, и мужчиной в одном лице?
Мое первое воспоминание о кузине Авроре – сцена из ее комнаты. Мы тогда были детьми; ей исполнилось двенадцать, но для своего возраста она была высокой. Мне было всего десять. Она стояла у невероятно красивых темно-красных бархатных портьер.
Авроре недавно сделали операцию: у нее была частичная расщелина губы. Ее тело всегда реагировало на творившуюся в мире несправедливость; так было с губой, так будет потом с другими его частями. После операции ей нельзя было есть твердую пищу, и ее неделями кормили молочными коктейлями, мороженым и кашей. Я страшно ей завидовал, хотя она делилась со мной всеми своими лакомствами.
В тот день она затащила меня в свою комнату и с совершенно серьезным выражением лица достала из кармана платья яблоко. Я оторопел. Она протянула мне яблоко – ее зашитая губа покраснела и опухла – и произнесла:
– Не шевелись и никому об этом не рассказывай, иначе я забуду о твоем существовании. – Из-за зашитой губы ее слов было почти не разобрать. – Замри как статуя, – велела она. Я замер.
В тот момент я доверял ей, как не доверял никому в своей короткой жизни. Она единственная в целом свете обращала на меня внимание, ей одной не казалось, что я слабак и трачу свое время на всякую ерунду, которая больше никому не интересна.
Она подошла ко мне; нас разделяло только яблоко. Я пристально взглянул в ее глаза. Почувствовал запах ее кожи. От нее пахло лавандовым мылом, девчачьим потом и кровоточащей губой. Яблоком. Я почувствовал запах мальчика, который не знает, что будет дальше; всю оставшуюся жизнь я буду с тоской вспоминать это чувство.
Она вонзилась зубами в яблоко, чтобы держать его в рту без помощи рук. Швы натянулись; губа закровоточила сильнее.
Потом она подождала, пока я сделаю то, что она мне велела. Я дрожал всем телом. Но ради Авроры я был готов на все – тогда и сейчас, и буду готов до конца своей жизни. Я взял свой глупый маленький кулачок, отвел в сторону свою глупую маленькую руку и выбил яблоко у нее изо рта.
Ее голова откинулась на сторону. Она не издала ни звука.
Повсюду была кровь.
Швы разошлись.
Раненый рот выглядел непристойно.
Она повернулась ко мне. Улыбнулась. Ее красота была чудовищной. Смех, вырвавшийся из ее разорванного рта, пробрал меня до костей.
Я испугался. Но меня необъяснимо к ней тянуло. И я тоже улыбнулся.
Потом она начала снимать с себя окровавленное платье, ничуть меня не стесняясь. Я увидел ее белую нижнюю рубашку, ее фигуру, крошечную капельку крови в ложбинке грудей, которые только начали округляться.
Этот образ Авроры на всю оставшуюся жизнь определил мое понимание мира. В тот миг я понял, что буду предан ей вечно.
Тот день в детской комнате определил ход всей моей жизни, а возможно, и ее собственной.
Много лет спустя Аврора лишилась ноги на войне, и я наконец смог доказать ей свою преданность на деле. Мысли о ее потерянной ноге не давали мне покоя. Мне снились кошмары; я видел, как она пытается идти и падает, пытается стоять и падает, пытается хоть как-нибудь пошевелиться и снова падает, как статуя, но ударяется намного сильнее.
И я решил спроектировать и построить для нее новую ногу.
Сперва я изучил историю протезирования. К моему удивлению, оказалось, там было что изучать.
В Древнем Египте считалось очень важным, чтобы человек попал в загробный мир целым. До нас дошли древнеегипетские протезы: так, большой палец ноги Гревилла Честера[8] был изготовлен из льна, клея и гипса.
В Китае пользовались популярностью ножные протезы с лошадиным копытом.
Средние века изобиловали деревянными и железными ногами.
Ацтекский бог творения Тескатлипока лишился стопы, сражаясь с Земным Монстром. Его часто изображают с зеркалом из обсидиана на месте стопы.
Современный ножной протез изобрел Амбруаз Паре во второй половине шестнадцатого века. Паре считают отцом современной хирургии. Он был цирюльником, хирургом и анатомом и служил при дворе четырех французских королей. Он усовершенствовал технологию ампутации конечностей, повысив уровень выживаемости пациентов и разработал функциональные искусственные конечности для всех частей тела. Его шарнирный коленный протез с защелкивающимся механизмом и регулируемым ремнем используется по сей день.
В США спрос на ножные протезы возрос во время и после Гражданской войны. Выздоравливая после ампутации ноги, инженер Джеймс Эдвард Хэнгер – конфедерат и первый ампутант Гражданской войны – разработал и запатентовал искусственную ногу, названную «протезом Хэнгера». Хэнгер и другие первопроходцы протезирования, в том числе Салемская ногопротезная компания из Массачусетса, выпустили на рынок множество товаров и на все лады расхваливали их удобство, прочность, долговечность, комфорт и элегантность. В этих изделиях использовались втулки, листовой металл и сталь, что способствовало повышенной устойчивости, гладкости и бесшумности; протезы часто отделывали кожей, окрашенной под цвет человеческой, и даже снабжали искусственными волосками.
Могу сказать без преувеличения, что дизайн и конструкция Аврориной ноги захватили меня целиком.
Я начал с изучения базовой конструкции протеза Салемской компании, разработанного в 1862 году. Меня восхитили его сочленения и гладкие очертания стопы. Однако для Авроры важнейшим качеством будущего протеза являлась красота. Она ждала, что он будет красивым, как произведение искусства, достойное выставляться в музее. Для изготовления протеза я взял наше любимое розовое дерево – Аврора в шутку называла его «кровавым деревом». Разработав собственную базовую конструкцию – задача сама по себе непростая, – я принялся вырезать деревянный каркас вручную, украшая его резными розами, лозами и золотой инкрустацией. Я нарисовал на ноге кроваво-красные ноготки. Я трудился несколько недель и наконец посчитал творение своих рук достойным ее взгляда; тогда я упаковал драгоценный предмет и отправил ей за океан.