ЧАСТЬ 3



1

Я всплывал медленно, томительно медленно, настолько медленно, что я даже начал было бояться, что мне не хватит дыхания добраться до поверхности, потому что речушка была глубже, чем мы думали с братом, когда ныряли. Ну не всерьез, конечно, с берега, а так, кое-как, потому что брат всегда учил: никогда не ныряй в незнакомом месте, головка у тебя и так слабая и к тому же одна, стоит ли раскроить ее о какую-нибудь корягу. Брат, наверное, уже выплыл. Он потянул меня за руку, и я тоже вынырнул. А может, и не вынырнул.

Речушка была маленькой, веселой, мы ловили в ней крошечных плотвичек с красными глазами. Они смотрели так смиренно, так жалобно, раскрывали рты в немой мольбе, что мы отпускали их обратно в воду. На зеленой траве, что подходила почти к самой воде, меня ждали Ивонна, Тяпа и Путти. Они все трое караулили нашу одежду.

Я знал, что, вынырнув, попаду из зеленоватой воды — у поверхности вода всегда наполнена зеленым светом — в теплый солнечный мир, что брат скажет: ты изумительно плаваешь, точь-в-точь как топор. А Ивонна скажет: как глубоко ты нырнул, я уже начала беспокоиться. А собаки будут носиться по берегу, лаять, но в воду не полезут, потому что обе панически боятся воды, хуже кошек.

Я вынырнул, но не было ни солнечных бликов, трепещущих в речушке, не было брата, Ивонны, моих милых малых пуделей, не было речушки и света. Было темно.

На мгновение выскочившие на поверхность мысли съежились в смертельном ужасе: меня нет, я умер. Но тут же дернулись, распрямились, понеслись, потянули за собой воспоминания свалки на тропинке. Осторожно, боясь спугнуть острое счастье рождения, я протянул руку, ощупал себя, и прикосновение пальцев к лицу было сладостным. Я жив, цел. Но почему я ничего не вижу? Глаза? Снова леденящий удар страха. Я слеп. Мне выдавили глаза в драке эллов. С бьющимся сердцем, безмерно медленно, как картежник, открывающий карты при роковой сдаче, я провел пальцами по лицу. Щеки, ноздри, нос… Глаза мигнули, открылись, и мир вспыхнул оранжевым отблеском.

Неужели можно за столь коротенький отрезок времени испытать столько эмоций? Страх удушья, горе утраты реки, солнца, брата, Ивонны, собак. Ужас смерти, небытия. Кошмар слепоты. Восторг возвращения жизни. Радость дарованного зрения.

Но мы, земляне, неблагодарны, нетерпеливы и ненасытны. Вместо того, чтобы тихо наслаждаться жизнью и зрением, я уже приподнялся со своего жесткого (жесткого, а не невесомого, отметил я автоматически) ложа и осмотрелся. Рядом со мной сидели и лежали эллы. Да, конечно, все девять эллов, с которыми мы выступили совсем недавно с благой целью принести их братьям мудрость. И как это чаще всего бывает в таких случаях, благая цель привела нас к какой-то конуре, в которой мы были заперты.

— Ты проснулся? — спросил Первенец. — Мы боялись потревожить тебя. Какая это все-таки странная вещь — ваше оцепенение. Ты лежал и дышал. Ты был жив, а в мозгу твоем плескалась вода, появлялись и исчезали нелепые существа.

— Почему нелепые? — зачем-то обиделся я. Я хотел объяснить Первенцу, кого именно я только что видел, но клочья сна уже уплывали от меня. Я еще помнил прикосновение воды к телу, но уже не знал, что это была за вода.

— Два существа были похожи на корров, но без рук и очень маленькие.

Да, конечно же, это Чапа и Путти. Ненасытная Чапа с желтыми глазами, которая нетерпеливо толкала меня лапой, если ей становилось скучно, и безмерно терпеливая Путти. Сон вернулся на мгновение и тут же исчез, теперь уже окончательно.

— Где мы, Первенец? — спросил я.

— Я до сих пор не могу опомниться от того, что случилось, — ответил он. — Чтобы кинуться на кого-нибудь, толкать, тащить, бросить в этот склеп… — Он помолчал. — Закон рухнул, Закона больше нет…

— И ты жалеешь? — насмешливо спросил Верткий, вставая с пола и делая несколько шагов. — О чем ты жалеешь? Об этих обручах, что насильно стягивали нас?

— Закон держал Семью. И не насильно.

— Закон ничего не держал. Нас держала вместе немота.

— О какой немоте ты говоришь? Разве не было тебе тепло и уютно в постоянных объятиях Семьи, разве не было тебе покойно от постоянного течения нашей общей мысли? Ты думал о чем-то и чувствовал, как эти мысли тут же расплываются в мозгах всех братьев, и мысли братьев накатывались на тебя, как волны в море, что лежит за большими развалинами. Разве не так, Верткий?

— Так, так, друг Первенец. Так. Все так. Но вспомни, что приносили эти волны. Светило оборачивалось снова и снова, а волны, которые так греют твою память, приносили мысли о том, что пора протирать стены, чтобы они лучше отражали облака, что пора идти собирать багрянец, что теперь багрянца много… Что еще? Иногда волны приносили обрывки смутных воспоминаний о Великом Толчке, но они, как и волны, что умирают на берегу, тут же гасли. Может быть, в чьих-то мозгах и рождались какие-то иные мысли и какие-то иные воспоминания, но тут же хирели, таяли. Потому что Семье не нужно ни мыслей, ни воспоминаний. Что еще? Появление диковинного аппарата, откуда вышли двуглазые? Мы ни о чем не расспрашивали их. Теперь мне кажется, что во мне — это я теперь могу сказать «во мне» — шевельнулся вопрос: кто они? Откуда? Но нерожденные эти вопросы тут же распались. Семью ничего не интересовало. Мои, твои, чьи-то еще вопросы робко пытались вплыть в общий поток, но Семья тотчас же топила их.

— Но Семья — это ведь были мы же, Верткий, мы. Не кто-то со стороны. Значит, это мы не хотели знать. Значит, это мы не расспрашивали пришельцев ни о чем.

— В том-то и фокус, Первенец, что Семья — это не мы.

— Не понимаю.

— По отдельности мы все эллы. Но сложенные вместе мы становимся уже чем-то другим — Семьей. И она живет по своим законам. Вот мы с тобой разговариваем о разных вещах. Нас мучают вопросы. Мы хотим знать. Мы ищем ответа. Мы другие. Но мы же не изменились. Мы те же. Посмотри на меня, разве я изменился? — Он раскинул руки и повернулся. — То же тело, те же три глаза видят все те же вещи, в груди тот же мозг. А мы другие. Только потому, что выскочили из мертвой хватки Семьи. Чем больше я думаю, тем больше она напоминает мне ту таинственную силу, что трясла землю во время Великого Толчка и расплющивала все, что было на ней.

— Может быть, ты прав, — вздохнул Первенец. — Мне тяжко думать об этом так беспощадно, как это делаешь ты.

— Тяжко, гм, тяжко… Скажи мне, какой же смысл было проходить через муки второго рождения, чтобы потом жалеть о прошлом?

— Конечно, это так, друг Верткий, ум твой не знает оков…

— Опять вы за свое, — вмешался Тихий. — Может, Семья действительно сковывала мысли, но вы и без Семьи жуете одну и ту же жвачку. И так вы увлечены своими бесконечными спорами, что не замечаете главного.

— Чего именно? — спросил элл по имени Узкоглазый. Был он молчалив, и я редко слышал, чтобы он спрашивал что-нибудь.

— Не знаю, как вы, но я больше не слышу Семью. Такое же молчание, что было у неживых. Хотя мы в городе и все время слышали голоса Семьи.

Все помолчали.

— Да, — сказал Первенец, — это правда.

— Какая тишина, — подтвердил Верткий, — в точности как там, у неживых. Но что это значит?

— Как будто ты не догадываешься, брат Верткий, — насмешливо сказал Узкоглазый. — Как будто ты еще в Семье и не можешь сам ничего понять. А на тропе ты был смелее, когда витийствовал перед бывшими братьями.

Верткий вскочил и шагнул по направлению к Узкоглазому, который сидел, привалясь к стене, и насмешливо смотрел на него.

— А ты что, не согласен с тем, что я говорил? Может, ты соскучился по «мы»? Иди, элл, поклонись Семье, скажи: простите, братья. Меня больше нет, и имени у меня нет. Не хочу больше быть Узкоглазым, хочу быть без имени и без «я».

— А что, может, это не такая глупая мысль, — лениво процедил Узкоглазый. И трудно было понять, серьезен ли он или подшучивает над Вертким. — По крайней мере не слышал бы твоих приставаний. Ты у нас один заменяешь целую Семью. Один ты все знаешь.

— Братья, — взмолился Первенец, — опомнитесь, прошу вас. Не успели вы получить имя в муках, о которых лучше не вспоминать, как уже накидываетесь друг на друга, как сурми, когда они шипят, стоя друг перед другом на задних лапках, и норовят вонзить друг в друга свой кривой шип. Подумайте сами, кем мы должны казаться Юурану. Он пришел из невообразимого далека, чтобы помочь нам, мы позвали его, а теперь схватываемся то и дело друг с другом. Скажи им, Юуран, скажи.

Что я мог сказать? Нет, не чувствовал я себя достойным судьей их споров. Им, им решать. Им думать. Жалеть или гордиться. Радоваться или страдать.

— Скажи, Юуран. Тебе легче видеть. Ты ведь не элл. Когда я заново рождался, когда корчился в муках, когда становился эллом с именем, меня поддерживала мысль, что пытки эти не напрасны, что откроется мне и другим новая мудрость, выше той, что мы знали в Семье.

И вот у нас есть имена, и мы легко швыряем в разговоре слово «я» и даже не содрогаемся, произнося его, и мысли наши стали свободны. Они уже не втиснуты в тугую общую упряжку Семьи. Их никто не ведет общим строем. Они свободно разбредаются в разные стороны, и никто, кроме нас, каждого из нас, не одергивает их. И что же? Мы презрели Закон, мы принесли в Семью смятение, насилие.

Может быть, наши страдания были напрасны? Может быть, нам надо проклясть корров, похитивших нас, якобы для нашего же блага, может, нам надо проклясть неживых, выпустивших нас на свободу, выпустивших наши мысли. Может, не нужна нам эта свобода, когда разбредающиеся мысли ранят мозг своими когтями, жалят шипами. Не знаю…

— Молчи, Первенец. Мне стыдно слушать тебя, — крикнул Верткий. — О чем ты жалеешь? О небытии?

— Не знаю… Да, Семья надевала на мысли упряжь, но зато снимала заботу, боль, сомнения… Скажи, Юуран, мы ведь позвали тебя, чтобы ты помог… Ты ведь из другого мира, где у всех есть имена, подскажи, пришелец, как нам быть.

— Мы на нашей Земле шли к мудрости трудными тропами. Часто кривыми, еще чаще опасными. И те великие и благородные умы, что учили людей мыслить, учили добру и мудрости, бесчисленное количество раз подвергались насмешкам, издевательствам, их побивали камнями и заточали в сырые темницы. И те, кто не хотел учиться мудрости и добру, прыгали от восторга, гоготали, показывали пальцами, орали: вот, смотрите, он призывает к добру, а сам хромой, ха-ха… Глядите, он говорит, что думает, ха-ха-ха, хорошо ему сейчас будет думать, когда палач выбьет из-под него опору и он запляшет на веревке, ха-ха… Мы, земляне, долго шли по тропе добра, братства и мудрости и дорого платили за каждый шаг, каждый поворот тропы и каждый ее подъем.

Теперь мы живем в светлом мире братства, но все равно каждый, каждый землянин учится думать, учится быть собой…

— Это значит иметь имя? — спросил Верткий.

— Да, можно сказать, так. Но это наш путь, мы оплатили его и никому не подсовываем его — будьте такими же. Мы уже давно поняли, что тропу к мудрости нужно выбирать самому и идти по ней самому. Самому, а не стадом, подгоняемым бичами пастухов и лаем злых овчарок. Плетью к мудрости не погонишь, лаем не воспитаешь доброту. К мудрости идешь сам, а не строем.

— Хорошо ты говоришь, красиво, — пробормотал Узкоглазый, — тропа к мудрости, конечно, вещь хорошая, но, боюсь, искать нам ее не придется.

— Почему? — спросил Верткий.

— Да потому, что мы не выйдем отсюда.

— Как это не выйдем?

— Очень просто.

— Мы заставили Семью нарушить Закон, и теперь она защищается. Она выкинула нас. Она закрыла от нас и общую мысль и выход из этой дыры. Закон, вернее уже не Закон, а обрывки, остатки его, еще живут в Семье. Иначе они бы затоптали нас, побили бы камнями, сбросили в провалы развалин. А так они затолкнули нас в эту дыру, и мы сдохнем здесь от голода, сами, без насилия.

— И что же будет? — вздохнул Первенец.

— А ничего, брат Первенец. Мы будем сидеть здесь, будем спорить о бессмысленных вещах. Потом, одичав от голода, мы будем лязгать зубами и кидаться друг на друга. А потом перестанем лязгать зубами и кидаться друг на друга, и все на Элинии будет идти своим чередом, и память о безумных эллах, что подняли руку на Закон, быстро вымоется из Семьи привычными, каждодневными заботами о сборе багрянца и чистке зеркальных стен. Юуран нам только что объяснил, что тропы к мудрости бывают разные. Будем считать, что наша привела нас в тупик.

— Нет! — крикнул Верткий. — Нет, нет, так легко я не сдамся. Не для того получил я имя, чтобы покорно ждать конца пути.

— Ну хорошо, — вздохнул Узкоглазый, — жди его непокорно.

— Но должен же быть отсюда выход.

— Пока вы думали всю ночь о высоких материях, я ощупал все стены. Они толсты, братья. Семье отвратительно насилие. Она предпочитает, чтобы мы сами разбили себе головы об эти стены…

Меня начал мучить голод, я привычно полез в карман за концентратами, но карманы были пусты. Мысли о пище потянули за собой мысли о воде, и я почувствовал жажду. Человек гибнет от жажды гораздо быстрее, чем от голода. Пока эти мысли были еще сравнительно спокойными: понятия «голод» и «жажда» еще относились к абстрактным понятиям, они пока что еще свободно циркулировали в мозгу, они еще не запекли губы и не затуманили сознание видениями пищи. Я понимал, что могу погибнуть, но не хотел еще всерьез думать об этом. Может быть, костлявая где-то уже бродила неподалеку, но не хотелось мне заранее смотреть ей в глаза. Не готов я еще был к концу пути, как здесь изящно выражаются. Уж слишком это нелепо: издохнуть от жажды или голода в каменной дыре в обществе трехглазых эллов за тридевять парсеков от родной Земли. С другой стороны, возразил я себе, всякая смерть нелепа, и испустить дух в своем круглом гелиодомике в подмосковной Икше нисколько, наверное, не нелепее и не лучше.

А может быть, подумал я, смерть на Элинии даже удобнее. Все здесь было немножко нереально, от трехглазых до неживых, и костлявая тоже покажется мне в последнюю минуту нереальной. Да и неизвестно еще, как она здесь выглядит и что у нее в руках вместо косы.

Ах, Юрочка, Юрочка, одернул я себя, легко думать о конце, когда в глубине души не веришь в него. Даже кокетничать тебе удается с костлявой.

Костлявая дрогнула в моем воображении и покатилась, и я понял, что нижняя ее часть не то ступа, не то шар, как у неживых. Это могло значить только одно — я уже спал.

Не знаю, сколько я продремал, но открыл я глаза, когда в камере нашей висели уже сумерки. Эллы молча сидели, привалившись к стенам. Узкоглазый вытянулся на полу, подложив под голову руки.

Хотелось пить, теперь уже всерьез. Сколько я ни старался отогнать от себя картины питья, воображение упрямо подсовывало различные стаканы, пиалы, бокалы, ведра, речки, пруды и озера. Как я был легкомысленно безумен, что никогда не умел ценить божественный дар воды, этого сладчайшего нектара, основы жизни. Если бы у меня в руке был сейчас стакан самой обыкновенной воды, я бы смаковал ее, как драгоценнейшую амброзию.

Я попытался облизнуть пересохшие губы, но язык был сухой.

Спокойно, сказал я себе, только не впадать в панику. Да, мучит жажда, но прошло еще слишком мало времени, чтобы организм мой серьезно обезводился. Я начал думать о том, сколько может человек прожить без воды, но вдруг увидел, как Узкоглазый неожиданно сел и как бы прислушался к чему-то. Зашевелились и остальные.

— Что случилось? — спросил я.

Узкоглазый предостерегающе качнул головой, и в это мгновение я услышал тихий шепот. Он был настолько тих, что я не сразу смог различить слова.

— Это элл, который там, на тропе, сказал «я», - прошептал Узкоглазый.

— Тш-шш, — шепнул Верткий и вскочил на ноги.

— Мы… — услышал я, — они… Семья прогнала…

Шепот прервался, и Верткий, напрягшийся было, как перед прыжком, разочарованно обмяк. Но Узкоглазый поднял руку, и я опять услышал тихий, запинающийся голос:

— Семья изгнала… К диким коррам… Мы… м-мы… — Мы чувствовали муку, спрессованную всего в несколько звуков. — Мы… мы… — шепот снова затих, — я… я… я… — шептавший словно заставлял себя снова и снова произносить это слово. Слово, которое стоило ему изгнания из Семьи. И казалось, что, заплатив за него такую цену, он старался не выпустить его из рук. — Я… вышел за Большие развалины… Один. С пустой головой. Представляете, с пустой головой, в которой больше не было родного гула Семьи, с которым мы появляемся на свет и с которым проходим конец пути, когда подходит срок. Эта тишина, эта пустота нестерпимы, они причиняют острую боль. Она царапает и зудит ум, и ум не знает, как избавиться от тишины. А она все растет и растет — эта проклятая тишина, она, ненавистная, становится огромной и гулкой, как далекие развалины на берегу, она заполняет весь мир…

Я… я не мог идти. Я бросился на землю, я катался по ней и бился головой о камни. Я думал о конце пути.

Я хотел уйти подальше от Семьи, что прогнала меня, и не мог уйти от нее.

А потом… потом я подумал о вас…

— Долго же ты вспоминал, — сказал Верткий. — Там, на тропе, когда мы пришли, ты сразу крикнул «бей!».

— Мне стыдно и больно. Мы… м… я не знаю, что случилось там. Как будто это был не я…

— И ты пришел к нам? — спросил Первенец.

— Да.

— А как ты нашел нас?

— Не знаю. В какой-то момент в пустоте я начал различать тихие звуки. Сначала мне показалось, что я снова слышу голос Семьи, но потом понял, что это не Семья. Голоса спорили — о чем, я не мог понять, — но спорили, и это не походило на ровный, привычный голос Семьи.

— Спасибо, что объяснил, — сказал Узкоглазый. — Как будто мы никогда не слышали голоса Семьи.

— Прости, мы… я так страдаю, я так измучен, что наши… мои мысли текут с трудом, мешаются… Да, я услышал споры и понял, что слышу тех, кто пришел… Я… я шел на ваши голоса. И пришел. Я хочу быть с вами.

— Ты просто боишься одиночества.

— Может быть.

— Тебя видел кто-нибудь?

— Нет, никто.

— Ты можешь выпустить нас?

— Нет.

— Почему?

— Я уже пробовал. Дверь не подпускает меня.

— Да, отлично они нас здесь замуровали, — вздохнул Узкоглазый.

— Попробуй еще раз, — приказал Верткий.

— Я пробовал много раз. Я хотел сделать что-нибудь для вас. Но каждый раз, когда я подношу руку к двери, что-то невидимое останавливает ее. Мы… я помню, мы запирали так запасы продовольствия от животных, но эллы всегда спокойно открывали такие запоры.

— Он больше не член Семьи, — сказал Тихий. — Такие запоры может открыть только Семья.

— Уж это-то точно, — насмешливо сказал Узкоглазый, и в голосе его звучало странное удовлетворение. — Невозможно.

— Что мне делать? — прошептал элл снаружи. — Я полон страха…

— А что тебе делать? Сиди спокойно и жди, пока тебя не увидят и не прогонят снова.

— Я попрошусь к вам.

— И будешь глупцом. Иди к коррам, к неживым. У тебя уже есть «я». Какое ни на есть, а «я». Будешь хоть жив, будешь сыт. А здесь у нас издохнешь, — сказал Верткий.

— Уж это точно. Все мы тут издохнем, — радостно подтвердил Узкоглазый.

— Иди, элл, — сказал Первенец, — прошу тебя. Ты только что заново родился, и тебе не нужно думать о конце пути.

— Нет, я не хочу уходить. Я хочу пройти конец пути с вами.

— Он так боится одиночества, что готов быть благородным, — заметил Узкоглазый.

— Не будь таким злым, Узкоглазый, — сказал Первенец.

— Скажите, — сказал я, — этот вот запор, что не дает открыть дверь…

— Это не запор, Юуран, это слово.

— Не понимаю.

— Ну как тебе объяснить? Семья мысленно может запереть дверь так, что другие ее не откроют.

— И нужно знать какое-то слово, чтобы открыть ее?

— Нет. Нужно просто захотеть открыть.

— Так откройте.

— Мы пробовали. Перестав быть членами Семьи, мы лишились и той силы, которой они обладают.

Да, я начинал понимать Узкоглазого, который, казалось, получал извращенное наслаждение, круша и без того призрачные надежды на спасение.

Но ведь я не элл, вдруг ухватился я за новую соломинку. Они сами просили прислать им человека для помощи. Помог я или не помог, но вреда им я явно не причинил, и они должны нести какую-то ответственность за меня.

Слова были какими-то канцелярскими и жалкими: нести, ответственность, должны… Ничего они не несут, этот потревоженный муравейник, никакой ответственности не ведают.

И все-таки я не хотел упускать надежду. Я вцепился в соломинку, в хрупкую, ничтожную соломинку. Они придут, обязательно придут, они же понимают, что я не элл. Чужестранец, скажут они, выходи. Ты не можешь умирать вместе с этими…

Я поймал себя на том, что чуть-чуть не произнес мысленно слово «предателями». Неужели я уже готов в обмен на призрачное спасение считать моих товарищей по пленению предателями? Кроткого в своей печали Первенца, буйного, непреклонного Верткого, насмешливого Узкоглазого? Неужели я бы смог выйти из тюрьмы, оставив их там? Наверное, смог бы, дорогой Юуран, если быть честным с собой. Да и незачем пользоваться грубым, шершавым словом «предательство», когда вместо него есть такие удобные, приятные понятия, как долг, посланник иного мира, нормы межпланетного общения. Приступ никчемного моего самоедства прервал Первенец:

— И все-таки ты должен уйти, элл, — уговаривал он изгнанника, что все еще стоял подле нашей тюрьмы.

— Нет.

— Мы просим тебя. Ты должен найти корров…

— Нет, я не хочу уходить отсюда.

— Ради нас. Они отведут тебя к неживым, может быть, те что-нибудь придумают. Они многое знают из того, что неведомо нам.

Мне почудилось, что я услышал долгий, прерывистый вздох, вздох ребенка, который вот-вот расплачется. Этот вздох помог мне выкарабкаться из эгоистического оцепенения, в которое я уже начал было погружаться. Элл, всхлипнул за стеной, страдал.

— А где мне найти корров? — пробормотал он.

— Они сами подойдут к тебе. Иди, элл, иди.

— Хорошо, я пойду. Но я хочу, чтобы вы дали мне имя.

— Я не знаю, — сказал Первенец, — я никому еще не давал имен. Пусть тебя назовут неживые.

— Нет, вы дайте мне имя.

— Пусть будет Настырный, — предложил Узкоглазый.

— Согласен? — спросил Первенец.

— Настырный, — прошептал изгнанник. — Настырный… Я Настырный… Спасибо.

Он ушел, и мы снова остались одни.

— Я об одном жалею, — вдруг сказал Верткий.

— О чем же, брат Верткий? — лениво спросил Узкоглазый. — Что получил имя? А что, набили бы себе сейчас брюхо багрянцем и нежились на легких ложах, а?

— Я не о том. Зря мы отпустили Варду и Курху. Может быть, с ними Семья не смогла бы так легко управиться с нами и притащить сюда…

— Что могли сделать два корра?

Все замолчали. Сумерки давно превратились в темноту, и она окутывала нас, как одеялом.

2

Я сидел в кафе. Стены были зеркально-гладкими, а светильники лили приятный оранжевый свет. У официантки были чуть удлиненные глаза, и в них прыгали искорки. Она кого-то напоминала мне, но сколько я ни пытался вспомнить, никак не мог сообразить, кого именно.

— Я хочу пить, — сказал я. — Пить.

— Пожалуйста, что хотите. Вода обычная, родниковая, талая, магнитная, газированная, минеральная, естественно-минеральная и минерально-сбалансированная, сок всех видов…

— Пить, все равно что…

— Простите, я еще не кончила. Кроме соков, мы можем вам предложить тонизирующие напитки на базе женьшеня и…

— Пи-ить! — взмолился я.

— И китайского лимонника, которые не только прекрасно утоляют жажду, но и снимают усталость…

— Вы что, издеваетесь надо мной? — прокаркал я и не узнал свой хриплый голос.

— Нисколько, Юуран.

Я хотел было удивиться, откуда в кафе с зеркальными стенами могут знать имя, которое дали мне на Элинии корры, но мозг мой тоже запекся от жажды, стал сухим и шершавым и отказывался думать о чем-нибудь, кроме влаги.

— Нисколько, Юуран, — продолжала официантка. — Мы нисколько не издеваемся над вами, у нас и в мыслях такого быть не может. Мы только хотим перечислить вам наш выбор, чтобы вы могли…

— Умоляю вас… что угодно…

— Сейчас, сейчас, мы обязательно должны упомянуть кислородно-обогащенные напитки, которые особенно хороши для детей и выздоравливающих, а также напитки с ультрафиолетовой обработкой…

— Почему вы издеваетесь, почему вы так жестоки? У вас удлиненные глаза, а вы жестоко шутите.

— Можем предложить вам и радиоактивные напитки, рекомендованные преимущественно лицам, потерявшим свое «я».

— А-а-а… — вскричал я. — Я все понял, вы вовсе не официантка, вы зря улыбались мне…

Я открыл глаза. Было темно, сердце мое колотилось. Хотелось пить. Но почему-то не так остро, как во сне. Что-то я только что видел, что-то мне приснилось…

В этот момент я услышал шепот:

— Пришелец, ты слышишь нас?

Вот, вот отчего колотилось мое сердце, они пришли все-таки за мной.

— Да, — ответил я. — Кто ты? Ты тот, кого изгнали из Семьи?

— Нет, нас никто не изгонял.

— Так ты еще не приходил к нам?

— Нет, мы только что пришли сюда.

Даже в эту напряженную минуту я не мог удержаться от дурацкой мысли, что я, похоже, становлюсь довольно популярной личностью среди трехглазых.

— Кто это мы? — спросил я. — Семья?

Бесплотный голос замолчал, словно мой вопрос спугнул его. Ушли. Они ушли, так и не выпустив меня. Зачем, зачем я это сделал?

— Мы… мы… Семья, — шепот стал еще тише, легкий шелест. — Мы Семья… но… мы… Это трудно объяснить, чужестранец. Наши привычные слова вдруг перестают слушаться нас… — Теперь голос звучал торопливо, буквально захлебывался. — Слова выскальзывают, они не хотят слушаться… У нас что-то происходит.

— Что?

— Что-то происходит в Семье. Поток изменился. Он всегда тек в наших умах ровным течением. Он и был нами, этот поток, а мы — им. А теперь… теперь…

Голос опять замолчал. И я вдруг подумал, почему на него не реагируют мои товарищи по несчастью. Наверное, они не слышат.

— А эллы, что со мной, слышат твой голос?

— Нет. Они изгнаны из Семьи.

— Значит, ты — Семья?

— Нет-нет, пришелец. Все вдруг стало так сложно. Поток изменился. Он потерял плавность течения. Он бушует, волнуется, кипит, и мы чувствуем, как в него то и деле впадают странные ручейки, что приносят пугающие вещи. То мелькнет и перевернется в потоке нелепое сомнение: а нужно ли было сражаться с вернувшимися эллами? То вынырнет уродливая мысль: если у них есть имена и они продолжают жить, значит, можно жить и с именами? То задержит поток судорожный вскрик: я… меня! Представляете, в Семье — и слова «я», «меня»!

Эти чудища выныривали из потока, вычленялись из него. Семья тут же обрушивалась на них всей своей мощью. Бывало, и раньше появлялись в потоке какие-то уродцы, но они были хрупки, слабы, и общая ровная мысль Семьи тут же выпалывала их, они исчезали бесследно.

А эти новые, страшные мысли не торопились уходить. Мы топили их в потоке, а они снова показывались на поверхности, еще страшнее и уродливее и… привлекательнее.

И мы вдруг поняли, что не кто-то, а мы роняем этих монстров, мы пускаем их в поток Семьи.

И мы… И мы… вдруг ощутили, как наше привычное, ровное «мы» колеблется вместе с бурлением потока. Оно, наше «мы», как бы истончилось, стало местами прозрачным, и сквозь эти окна видятся смущающие умы пустоты. И угадываются в этих пустотах страшные, непроизносимые понятия. И мозг пытается увернуться от них и не может, потому что в глубине своей он и не хочет этого. И лезут, лезут в мозг, в поток, в «мы» маленькие, юркие, неудержимые твари, и на каждой — «я». Они разбегаются по Семье и грызут, грызут. И хруст закладывает уши.

И мы… я… да, да, да, я, я, я вдруг выскочил из потока, потому что одна из этих тварей пролезла и ко мне в мозг. Слышишь, пришелец, как я сказал? «Я», «ко мне»! Не мог наш мозг сложить такие звуки, не мог вытолкнуть из своих недр такое страшное понятие — «я». Значит, это не он, а пролезшая в него тварь, что хрустит и хрустит, прогрызая все на своем пути. И прельщает, прельщает, манит: я, мне, меня. Ты станешь собой. У тебя будет «я».

Я не мог… Видишь, пришелец, как проклятая тварь крутит мною… О, сияющие облака, что мы… я… говорю…

— А Семья? Она не должна слышать тебя?

— Должна! — с неожиданной силой вскричал голос. — Должна! Она должна была выкинуть, изгнать из себя безумные слова и тех, кто несет их. И меня — меня! — должна была она изгнать. И изгнанный, я — о, опять, это проклятое слово! — я был бы счастлив, потому что Семья — наша сила. Я бы полз в землю диких корров и благословлял Семью, что вышвырнула из себя отступника, потому что Семья должна быть чиста и неприкосновенна. Семья должна была покарать предателя… — Элл замолчал, и я услышал горестный судорожный вздох. — Но этого не произошло.

— Почему?

— Семье некогда больше прислушиваться к нам. Она слышит лишь хруст тварей, что разгрызают ее.

— Зачем ты пришел ко мне?

— Не знаю. Может быть, меня погнал к тебе страх.

— Страх чего?

— Ты ведь родился с «я» и живешь с ним. Ты говорил об этом. И когда мне в голову тоже впервые вползло украдкой это «я», я подумал о тебе. И пришел.

— Я помогу тебе, я успокою тебя, разделю твой страх. Но сначала ты должен открыть дверь. Она закрыта словом.

— Мы… Я знаю. Мы вместе закрывали ее.

— Так открой.

— Хорошо, я попробую. Здесь, сейчас. Но не, оставляй меня, мне спокойнее, когда я рядом с тобой, пришелец. Ты будешь слышать мой зов. Слушай.

— Надо открыть дверь и выпустить пленных.

И тотчас же на нас обрушился водопад.

— Нет, не выпускать изгнанных!

— Пусть пройдут конец пути за толстыми стенами.

— Пусть едят свои имена.

— Пусть накрываются своим «я».

— Пусть их пустые желудки загрызут их, как грызут багрянец.

— Выпустим их, мы ведь нарушаем Закон, совершая насилие.

— Не нужен мне такой Закон!

— Мы сказали «мне»?! Зараза в Семье!..

— Гнать зараженных! Вон из Семьи!

— И быстрее, пока они не заразили всю Семью.

— Освободим пленников, они дадут нам имена.

— Семья гибнет. В нее проникла зараза.

— Вон!

— Если мы их освободим…

— В них есть сила…

— Долой…

— Вон, вон, вон!!!

— А-а-а!!! Меня ударили!

— Ме-ня! Ме-ня! Не ударить, а рвать этих с «я», «мне», «меня». Рвать на куски, вырвать их мозги из груди!

— Мы всех уничтожим, кто открывает ворота заразе!

— Бей зараженных!

— Слушать их мысли! Каждого! Проверить каждого!

— Мы прослушаем все мысли. Мысли каждого, на изнанку их вывернем! Перетрясем, но выжжем заразу. Всех проверим, каждую мысль перещупаем…

— А-а-а! Элл ударил элла. Брат — брата.

— Я тебе покажу «брата»!

— Ты сказал «я»? Ты зараженный, бей его!

— Это ты зараженный! Вот тебе, вот тебе!

Мозг элла, что стоял за стеной в темноте, был одновременно приемником и усилителем, и я слышал крики, стоны, Оханья, уханья, проклятия. Семья распадалась в конвульсиях.

— Что мы делаем?

— Мы же братья!

— Мы губим Семью.

— Сам ты себя губишь, зараженный.

— А-а-а…

Ах, непрочна, непрочна была эта тихая Семья безымянных трехглазых существ, если так легко и стремительно растворялась на составные части. Наверное, держала ее вместе лишь инерция безымянности, сонное оцепенение. Стоило ей столкнуться с первым же испытанием, и она рухнула. Непрочна, зыбка оказалась стена «мы», не сложенная из закаленных, выстраданных, осознанных «я». Мы на Земле выстроили наше «мы» из добровольно вложенных в нее миллионов «я», и единство наше несокрушимо и прекрасно, бесконечно и разнообразно, в нем непохожие кирпичики, и именно их разность сообщает нашему «мы» крепость.

— Все, пришелец. Слово сказано. Вы можете выйти, — услышал я.

— Первенец, Верткий, слово снято, — закричал я. — Мы можем идти.

— Как? — крикнул, вскакивая, Верткий. — Откуда ты знаешь?

— Знаю.

Мы бросились к двери. Она была открыта. По темным улицам с разбойничьим посвистом носился холодный ветер. Небо было черное, и лишь слабый отблеск угадывался там, где всегда победоносно сияли оранжевые облака.

Мы были свободны, и эта свобода сразу же пригнула меня к земле. В мгновение ока я понял, что и свобода может быть бременем.

Там, в камере, запертые словом, лишенные свободы, мы были лишены и ответственности. У нас не было выбора, и можно было предаваться пороку слабых: самосозерцание, самовосхищению, самопоеданию, самосожалению.

Сейчас же, подгоняемый порывом ветра, я должен был что-то решать, что-то делать. И быстро, потому что ночная темь гудела, кричала, стонала, содрогалась в агонии распада.

— Первенец, Верткий, эллы мои милые, надо что-то делать, — вскричал я.

— Поздно, — печально вздохнул Первенец.

— Ничего не надо делать! — яростно выкрикнул Верткий. — Пусть бьют друг друга, пусть убивают, пусть сгинет эта уродливая Семья!

— Не мы давали себе имена, Юуран, — насмешливо сказал Узкоглазый, — не мы решили вернуться сюда. Чего же ты от нас хочешь?

— Я не знаю, что нам делать, — прошептал Тихий. — Я сам никогда ничего не решал. Это так странно, когда можно сделать это, а можно и то, и поток тебя не несет, и ты должен сам выбрать. И от этого кружится голова…

— Грызет, грызет вселившаяся в меня юркая, гнусная тварь, больно мне… — запричитал элл, что помог нам выйти.

Времени не было, и не на кого было спихнуть ответственность, на световые годы вокруг не на кого было перевалить тяжкое бремя. Ах, не готов, не готов я был к роли лидера, предводителя, не учили меня этому ни в первой моей школе, ни в Кустодиевке, а если б и учили, все равно не выучили бы такого лоботряса. И папа не передал мне гены лидерства, их у бедняжки не было, наверное, ни одного. И мама не подготовила к предводительству, потому что один предводитель не может воспитать другого. И Ивонна не учила меня командовать, потому что все равно ни за что на свете не смог бы я командовать этой прекрасной акробаткой, от одного вида которой я таял, как масло на раскаленной сковородке. И даже милые мои пудели, родные Путти и Чапа, не сделали из меня домашнего законодателя. Слишком люблю я их, и если есть у нас непреклонный, суровый характер, то это не я, а невозмутимый и не признающий фамильярности кот Тигр.

И тем не менее, тем не менее не выскользнуть мне, третьеразрядному цирковому артисту Юрию Шухмину, с грехом пополам кончившему школу, из-под бремени ответственности. Не выскользнуть, сколько бы я ни вился и ни крутился.

— Хватит, ребята, — сказал я твердо. — Хватит дискуссий, оставим их на другое время. Вы будете делать все, что я скажу вам.

Я мысленно приготовился к страстному монологу о моей ответственности перед Элинией, перед эллами, ради благополучия и безопасности которых я покинул мою родную далекую Землю. Я уже начал составлять в уме первую фразу: «Я, Юрий Шухмин…», но не успел ее закончить, потому что Первенец сказал:

— Хорошо, Юуран, спасибо.

Я хотел вырывать власть и уже стискивал зубы, а мне кротко говорили «спасибо».

— Будем, все будем делать, веди нас! — пылко выкрикнул Верткий.

— Веди нас. Больше некому, — сказал Узкоглазый.

— Избавь меня от хруста, — взмолился открывший нам дверь элл, — в моем мозгу все время стоит хруст…

— Избавляю. У тебя нет никакого хруста. Слово «я» — прекрасно, это торжество разума, осознавшего себя. И тот же разум должен понимать, что «я» — не центр мироздания. В твоем мозгу нет хруста, нет никаких тварей. В тебе просто рождается новый элл, и я даю тебе имя Свободный, потому что с этого мгновения ты будешь свободен. Ты спокоен?

— Д-да, — недоуменно прошептал Свободный. — Хруст стих… Стих! Нет его! Я свободен!

Откуда-то пришла ко мне уверенность в себе, вспыхнуло вдохновение. Я был всесилен, все было подвластно мне. Потом, потом буду я беседовать со своими сомнениями, рассчитываться по долговым распискам со своими слабостями. Сейчас они покорно лежали у моих ног и подобострастно глядели на меня снизу вверх, и круглые глазки их были льстивы.

— Эллы, прежде всего мы должны прекратить насилие, — сказал я.

— Ты хочешь опять связать нас Законом? — прошипел Верткий.

— Молчать! — гаркнул я. — Плевать мне на ваши законы. Я не допущу, чтобы трехглазые убивали друг друга. Когда меня здесь больше не будет — пожалуйста. Свободный!

— Да, Юуран.

— Ты еще можешь слышать голос Семьи?

— Да.

— Прислушайся и веди нас. Не передавай нам голоса, а веди нас сам. Понимаешь? Туда, где мы нужнее.

— Хорошо.

Он постоял несколько мгновений, прислушиваясь, повернулся и быстро завернул за угол.

— Не отставать, — приказал я.

Моя команда бросилась за мной, мы последовали за Свободным и чуть не натолкнулись на него.

— Вот, — сказал он.

В темноте мы не сразу разглядели двух эллов, выкручивавших руки третьему. Теперь мы услышали их голоса, по крайней мере я услышал:

— А-а, будешь знать!

— Отпустите, больно, ай, ай, а… а…

— Вот тебе, заразный! Вот тебе, я вырву из тебя заразу!

— Прекратить! — загремел я.

И произошло чудо. Эллы замолчали, вскочили и молча смотрели на меня.

— Ты элл? — спросил я того, что грозил вырвать заразу.

— Кто же мы еще?

— Не отвечать вопросом на вопрос! Ты элл?

Сейчас он бросится на меня, промелькнула у меня мысль, он весь клокочет от ненависти. Но чудо продолжалось. Он ответил угрюмо:

— Мы эллы.

— Прекрасно. Могут эллы предаваться насилию? — Элл молчал, и я грозно гаркнул: — Ну? Отвечай!

— Он не элл. Он нес заразу.

— Какую?

— Он заразный, — тупо повторил элл.

— В чем его зараза?

— Он заразный. Он разрушает Семью.

— От того, что ты твердишь одно и то же, ответ твой яснее не становится. Еще раз спрашиваю тебя, в чем заключается зараза элла, на которого вы напали?

— Он… Мы слышали…

— Что?

— Ну, мы слышали…

— Слушай меня внимательно, элл, и мне плевать, что в тебе булькает слепая, глупая ненависть. Когда мы подошли, ты кричал: «Я вырву из тебя заразу». Так?

— Да, — сказал Первенец. — Он так кричал.

— Ты сказал: Я вырву. Ты употребил «я». Ты считаешь, что «я» — зараза? Отвечай!

Элл помолчал, тяжело дыша, и потом буркнул:

— Мы так считаем.

— Мы, мы! Как отвечать, ты прячешься за Семью. А как бить вдвоем одного, тут ты вопишь: «Я вырву». Тут у тебя сразу «я» находится!

— Он нас ненавидит, — угрюмо сказал элл.

— А вы преисполнены любви, добрые эллы. И она помогает вам выкручивать руки.

— Бей его, он туп и жесток! — выкрикнул Верткий и бросился с поднятыми кулаками на элла.

— Стоп! — загремел я. — Так не пойдет, Верткий. Да, он туп и жесток, и пока он прятался за Семью, никто этого не замечал, а теперь, голенький, он себя показал. И ты хочешь быть таким же?

— Ненавижу жестокость, — прошептал Верткий.

— Прекрасно. У тебя есть разум? У тебя спрашиваю, Верткий?

— Да… Теперь есть.

— Теперь думайте все. Вот элл говорит: ненавижу жестокость — и бросается на другого элла, валит его с ног и жестоко избивает его. Избивает, мучает и приговаривает: ненавижу жестокость. Может так быть?

— Может, — вздохнул Первенец. — Может, потому что он только говорит, что ненавидит жестокость, а на самом деле он ее любит, она в нем самом сидит.

Браво, мой добрый и печальный Первенец! Ты правильно все понимаешь!

— Так что же, стоять и смотреть, как это животное колотит ближнего? — запальчиво выкрикнул Верткий.

— Нет, брат Верткий. Наш долг — прекращать насилие. Но желательно без насилия.

— Животные не понимают слов, — не сдавался Верткий.

— Если слов будет недостаточно, нужно употребить силу, ты прав. Но сила твоя должна служить доброте, а не злобе, что клокочет сейчас в тебе.

— Я не…

— Помолчи, Верткий. У тебя теперь есть имя. Ты ни за кого не можешь прятаться. Ты сам отвечаешь за свои мысли и чувства. Собери мужество и будь честен прежде всего с собой. Потому что если ты и себя надуваешь и водишь за нос на каждом шагу, то не обмануть ближнего просто грех. Встречаются ведь такие, которым вроде бы и врать незачем, но они не выносят правду, и она их за версту обходит. Будь поэтому честен с собой, Верткий. И скажи: что ты испытывал, когда поднял кулаки на элла, печаль из-за необходимости поднять кулаки или дикую радость?

Верткий наклонил голову, и все его три глаза неясно блеснули в темноте улицы. Сейчас он уйдет. Или бросится на меня. Бедный пылкий Верткий.

Он стоял, набычив голову, и я вдруг ощутил пронизывающий холод ночного ветра, что посвистывал среди зеркальных стен. Казалось, он дует сразу во всех направлениях, завывая сразу в нескольких тональностях. К черту все эти высокие материи, пусть калечат друг друга… Ветер надувал мою куртку, она пузырилась, словно парус. Странно, что я не сразу заметил, какой ветер…

— Ты прав, — вдруг пошептал Верткий.

Что за вздор лез мне только что в голову, будто ветер холодный и будто он пронизывал меня. С ума, что ли, я сошел? Ветер был теплый, ласковый, и прикосновение его струй к лицу было бесконечно приятным. Но почему же от него пощипывает глаза? Не от слез же… От них, Юрий Александрович Шухмин, от них. Сентиментален ты стал на далекой Элинии, братец. Или нервишки ни к черту не годятся.

— Спасибо, Верткий, — сказал я и шагнул к нему.

— За что?

— За мужество, — ответил я и обнял Верткого. Все его три глаза жутко блеснули у моего лица.

— Как это называется? — спросил Тихий. — То, что ты сейчас сделал.

— Я обнял брата Верткого. Так мы на нашей планете иногда выражаем теплые чувства друг к другу.

— Спасибо, Юуран, — сказал Верткий и тоже неловко положил мне руки на плечи.

— Ну и отлично, мы полны сейчас симпатии друг к другу, и это прекрасно, братья мои эллы. А в таком расположении духа легче решить, что делать с этим воинственным эллом, что рвался воевать с заразой. Какие будут предложения, гвардия?

— Что такое гвардия? — спросил Тихий. Он был явно самым любознательным.

— Так на нашей Земле когда-то назывались лучшие, отборные войска… — Сейчас мне придется объяснять, что такое войска, подумал я, и чтобы не делать этого, добавил: — Мы с вами гвардия Элинии.

— Дать ему имя, — сказал Верткий.

— Хорошая мысль, — кивнул Первенец.

— Попробуйте дать, если он его не возьмет, — усмехнулся Узкоглазый.

— Элл, ты слышал? — спросил я. — Подумай, что тебе лучше — изгнать из себя жестокость, ненависть, получить имя и строить новую Семью или сидеть одному в клетке, откуда мы только что вышли. Но не пытайся обмануть нас, я слышу твои мысли, слышу, как тяжело они у тебя ворочаются.

— Если так, тогда он согласится на имя, — сказал Узкоглазый. — Любой бы согласился.

— Отвечай, — приказал я.

Элл молчал, и я слышал борение его мыслей. Они барахтались в его мозгу, кряхтели, стонали, как борцы-тяжеловесы в трудной схватке.

— Лучше заприте меня, — наконец прошептал он.

— Ты хочешь сидеть один в темной комнате? — недоверчиво спросил Первенец.

— Да.

— Почему?

— Потому что во мне много ненависти.

— Ты молодец, элл, потому что ты честен, — сказал я. — И смел. Если разум видит в самом себе недостатки и тени, значит, он честен и смел. Наверное, настоящий разум начинается только тогда, когда он не просто осознает себя, а видит себя насквозь, оценивает себя сурово и беспощадно. Так, как сделал это ты сейчас, элл. И поэтому я верю тебе. Мы не будем запирать тебя. — Я повернулся к пострадавшему. — А ты, элл, ты хочешь имя?

— Не знаю.

— А кто знает?

— Не знаю, — потупился он. — Все так странно, все так неясно, так страшно. О, облака, что всегда в небе, как было спокойно в Семье… Все было недвижимо и прекрасно. А сейчас все сдвинулось, сорвалось с мест, все кружится…

— За что на тебя накинулись эти двое?

— Не знаю… Может быть, из-за мысли, что раньше в Семье было хорошо…

— Ты шутишь? Не очень-то удачное время ты выбрал для шуток.

— Я не шучу. Я даже не знаю, что это такое. Не было у меня других мыслей, кроме мысли о том, как покойно было раньше в Семье.

— Так? — спросил я второго нападавшего, который молча смотрел на меня.

— Так.

— И вы считали эту невинную мысль заразой?

— Она не невинна. Если элл вздыхает по тому, как хорошо было раньше в Семье, значит, он считает, что сейчас плохо. А это зараза.

— А сейчас в Семье хорошо?

— В Семье не может быть плохо. Семья есть Семья.

— Может или не может — это другой вопрос. Отвечай, в Семье сейчас все хорошо?

— Семью не обсуждают. Семья — не корень багрянца, который подымают с земли, рассматривают, цел ли он, сочен, пробуют на вкус. Семья была и будет, и сомневаться в ней и обсуждать ее — зараза, которую нужно искоренять.

— И бросаться на сомневающихся с кулаками?

— Да, — твердо сказал элл. — Если надо, с кулаками.

— И нарушать при этом Закон?

— Да, если нужно, нарушать Закон. Потому что Семья выше Закона. Закон ведь охраняет Семью, а не Семья — Закон. И если Семья под угрозой, мы не будем считаться с Законом. Мы переступим через него, как переступаем через обломки камней, что валяются на тропе.

— А если другие будут считать, что ты не имеешь права нарушать Закон, не имеешь права судить, что зараза, а что нет, и будут бросаться на тебя с кулаками? И будут тебя бросать на землю и топтать?

— Мы будем сражаться.

— За что?

— За Семью, за свою правоту.

— Ты хочешь имя?

— Нет.

— Значит, ты бесстрашен, и это достойно уважения. Ты будешь сражаться с каждым, кто думает не так, как ты, поскольку только ты думаешь правильно. Так?

— Да.

— Прекрасно. Вот я стою здесь и думаю по-другому. А ты, Первенец?

— И я.

— Верткий?

— Мог бы и не спрашивать.

— Тихий?

— Он мне противен.

— Узкоглазый?

— Он туп.

— Свободный?

— У меня есть имя. Я принял его.

— Видишь, элл? И мы уверены, что именно мы думаем правильно. И выходит, мы должны накинуться на тебя с кулаками. Так? Чего же ты молчишь?

— Не знаю я, что вы думаете. Мы правы, это мы знаем.

— Что же ты тогда стоишь, элл? Что же ты не кидаешься на нас? Мы же думаем не так, как ты. Где же твоя храбрость? Ну, смелее, кидайся на нас. А, ты стоишь? Конечно, бить вдвоем одного удобнее. Гвардия, что делать с этим узколобым?

— Запереть.

— Никто не возражает?

— Нет.

— Узколобый, ты согласен, чтобы тебя заперли?

— Воля ваша. Нам все равно. Мы — одна Семья.

— Свободный, Верткий, отведите его и заприте. Мы пойдем дальше. Догоните нас.

Ну что, Юуран, похоже, что первый экзамен ты сдал. Захватил власть, вершишь суд, изрекаешь истины, упиваешься собственной мудростью и терпимостью. И перестань притворно стонать от тяжести бремени, не симулируй. Ведь сладко же, оказывается, издавать приказы и слушать аплодисменты.

Ну, положим, возразил я себе, особых аплодисментов я не слышу пока. Ладно, не будем спорить, а то вон и притаившиеся сомнения начинают поднимать свои головы. А они действительно поднимали головы, мои сомнения, и покачивали ими, глядя на меня. Не слишком ли я действую по-кавалерийски, не слишком ли лихо навязываю бедным эллам наши земные понятия?

Не сделали мы и сотни шагов, как кто-то схватил меня сзади за плечи, и я стремительно обернулся. На меня виновато смотрел принципиальный элл, что отказался от имени.

— Что ты хочешь? — спросил я, сердясь на него за собственный испуг.

— Я догнал тебя…

— Я вижу.

— Я передумал. Ты был прав. Я хочу имя.

— Молодец. Гвардия, как, дать ему имя?

— Ты сказал, что он честный, — сказал Тихий. — По-моему, это хорошее имя. Честный.

— В нем было много жестокости, — пробормотал Верткий.

— В тебе тоже, — заметил Тихий.

— Сейчас во мне нет больше жестокости, потому я и догнал вас, только печаль и пустота.

— Поэтому ты хочешь имя? — спросил Первенец.

— Да.

— Ты прав.

— Итак, элл, отныне ты Честный. И ты должен оправдать свое имя. Служи ему, и ты заполнишь пустоту в себе и изгонишь печаль.

3

Ночь была на исходе, небо медленно серело, и можно было уже угадать очертания облаков. Вот они начали наливаться цветом и вдруг вспыхнули победоносным оранжевым сиянием. Ветер стих, унеся с собой колючий холод.

И в это мгновение мы увидели лежавшего на земле элла. Я никогда не видел валяющегося трупа, я вырос и жил на планете, обитатели которой давно изгнали с нее жестокость и насилие. И все-таки что-то подсказало мне, что он мертв. Была в этом распростертом трупе какая-то конченность. Мы подошли к нему. Я не ошибся. Он смотрел в небо невидящими глазами, и на лбу его, почти над самым средним глазом, зияла рана. Ниточки черной в утреннем неверном свете крови тянулись от нее вниз линиями дорог на географической карте.

Я нагнулся над ним и коснулся пальцами его щеки. Она уже была холодна. Малышом я никак не мог понять смысла алгебры. Я уже знал цифры, и пусть неохотно и с трудом, но мог их складывать, вычитать и даже перемножать. Но буковки, буковки-то что значат? Числа числами, а буковки буковками. До этого момента было в жестокости гибнувшей Семьи что-то абстрактное, что-то алгебраическое, что-то ненастоящее. Но труп, что смотрел в небо всеми тремя невидящими глазами, был настоящим. Это была жестокость конкретной арифметики, ее не нужно было подставлять в абстрактные формулы.

Кто бы мог подумать, что кроткие, безымянные существа, что совсем недавно несли меня в бесшумном полете, словно ангелы-хранители, таят в себе столько жестокости. Семья, это орудие анонимной безмятежности, разлагаясь, неожиданно выделяла из себя жестокость и нетерпимость. А может быть, не так уж и неожиданно. Может быть, Семья со своим всеподавляющим взаимоконтролем муравейника лишь загнала вглубь семена насилия. Может быть, выпалывать эти страшные сорняки надо только на индивидуальном уровне. Может быть, настоящее добро — это всегда арифметика, а не алгебра.

— Что будем делать, гвардейцы? — спросил я эллов.

— Предадим земле.

— Это само собой. Но где гарантия, что вон там, за тем домом мы не наткнемся еще на труп? Где гарантия, что завтра уже половина бывшей Семьи не накинется друг на друга с тяжелыми камнями в руках? А послезавтра и вторая половина? Что же делать?

Эллы молчали. Первенец скорбно опустил голову и смотрел на лежащее тело. Тихий задумчиво уставился в одну точку прямо перед собой. Верткий сказал:

— Пусть грызутся.

— И убивают друг друга? — спросил печально Первенец.

— А почему бы и нет, если им это так хочется? — пожал плечами Узкоглазый.

— А что можно вообще сделать? — спросил Тихий. — Я стою и думаю, что мы вообще можем сделать. Вот была Семья, мы себя не осознавали, не было у нас ни имени, ни своих мыслей, ничего своего не было, даже злобы. Может, это всегда так? Может, когда осознаешь себя, всегда появляется желание мучить другого? Может, непохожесть, неповторимость всегда несут с собой нетерпимость?

— Нет, Тихий, не всегда, — сказал я твердо. — Мы на моей родной Земле не похожи друг на друга, мы все дорожим своими мыслями и чувствами, но мы воспитали в себе терпимость, дух братства и доброту. Хотя так было не всегда… Но потом, потом, Тихий, сейчас нам нужно думать о конкретных вещах.

Эллы тупо молчали. Их можно было понять, моих трехглазых товарищей. Неважно, прямо скажем, подготовила их Семья для рождения новых идей и принятия новых решений. Может быть, в каком-то смысле Узкоглазый и прав: пусть убивают друг друга, пусть развиваются, как им предназначила развиваться их история. Но ведь вполне может случиться, что скоро у них развиваться будет некому. Конечно, история заслуживает самого почтительного к себе отношения. Поступь ее величественна и так далее. Но насколько легче почитать ту, что уже попала в учебники, а не ту, которая крутит тебя и пытается сбить с ног.

Ах, сложно, сложно все это было. С одной стороны, Космический Совет требует, чтобы посещение чужих цивилизаций не превращалось в навязывание наших взглядов, чтобы мы ни в коем случае не вмешивались в их внутренние дела и не пытались влиять на них, выставлять свою цивилизацию как образец. Как раз то, что я и делаю. Но ведь эллы сами позвали на помощь землян. Да, возразил я себе, позвали, но ведь не поклонились в ножки, научи, мол, о мудрый пришелец, как жить и развиваться, укажи, куда эволюционировать. Позвали для конкретной цели: узнать, почему на них нападают корры.

Значит, Узкоглазый прав. Пусть воюют, пусть убивают — это дело не мое. Еды у меня хватит, найду себе местечко поудобнее и устроюсь зрителем на захватывающем матче: эллы на эллов или кто кого. Спешите посмотреть.

Разумно, но неприемлемо. Тем более что другое правило Совета предписывает оказывать любую посильную помощь инопланетянам, разумным существам, если эти существа просят о помощи и если эта помощь не причиняет вреда другим разумным существам данной планеты. Пусть наши многомудрые профессора космической философии и юриспруденции уточняют все эти правила и рекомендации и их взаимосвязь. Эта премудрость не для циркача-недоучки.

Просят меня о помощи мои товарищи? Да, просят. Стоят молча, как школьники, не выучившие урока, и смотрят на меня с надеждой: подскажи. Повредит кому-нибудь, если эллы перестанут пробивать друг другу лбы камнями? Коррам? Неживым? Нет? А стало быть, вперед.

— Вот что, гвардия, на нас с вами лежит ответственность. Вы получили имена и осознали себя, а стало быть, взвалили на плечи и ответственность разума: думать, искать пути к мудрости, а не брести неведомо куда в тупой покорности скотины. Давайте срочно соберем всех эллов, пока они не истребили друг друга, и выберем, ну, допустим, главу новой Семьи и его помощников.

— Как это, выберем? — спросил Тихий.

— На собрании выступят разные эллы, и каждый изложит свои взгляды. Вот тот, например, что сам отправился под запор, будет, наверное, требовать, чтобы Семья жила по старым законам. Первенец, допустим, предложит, чтобы те, кто хочет жить по-старому, без имени, и жили по-старому, а эллы с именем жили бы по-новому, но не нападая друг на друга. А Верткий…

— Я скажу, — взвился Верткий, — что всем нужно дать имя. Хватит прикидываться Семьей и бегать с камнями в руках. Дать всем по имени и навести порядок.

— И прекрасно. Вот пусть все эллы и решат, что им больше подходит.

— А как это узнать? — спросил Тихий, прищурив все три глаза и наморщив высокий, выпуклый лоб.

— Пусть после каждого выступления те эллы, кому это выступление понравилось, поднимут руку. Мы пересчитаем все руки и потом посмотрим, кто получил больше рук. Тот и станет главой новой Семьи.

— А остальные?

— Остальные должны будут подчиняться выбранному главе и его помощникам и выполнять их требования.

— А если я не захочу подчиняться? — фыркнул Верткий.

— Ты обязан будешь.

— Почему?

— Потому что главу выбрало большинство эллов и меньшинство обязано подчиняться большинству.

— А если большинство ошибается? — спросил Тихий.

Ах, не готов, не готов был я к этим философским дискуссиям. Даже организацию новгородского вече не помнил, недоучка. Знал бы…

— Такое устройство общества называется демократией, то есть правлением народа. Меньшинство подчиняется большинству.

— А если я не хочу? — упрямо спросил Верткий. — Не захочу подчиняться какому-нибудь узколобому дураку, который будет восхвалять Семью.

— Или ты должен добровольно выполнять законы большинства, или оно, большинство, заставит тебя выполнять их силой.

— Э, нет, Юуран. Что-то ты говоришь глупое. Не для того родились мы заново, не для того корчились, когда давила на нас тяжесть непривычного имени, чтобы нами помыкали эти мычащие…

— Мычащие?

— Ну, эти… Мы, мы, мы…

— Ты сможешь высказать свои взгляды, брат Верткий. Это твое право, но ты не должен нарушать законы большинства.

— Это плохое устройство. Не обижайся, чужестранец. Может быть, вам оно подходит, а нам — нет.

— Ты говоришь «нам».

— Ну?

— Кому это «нам»?

— Ну… вообще…

— Нет, брат Верткий, ты должен был сказать «мне не подходит». А другим, может быть, и подходит. А то ты и сам начинаешь мычать: мы, мы, нам… Смотри, что получается. Когда ты высказываешь свои взгляды, ты невольно говоришь «мы». Потому что ты и мысли не допускаешь, что кто-то может думать по-иному. А когда говорит другой, тебе хочется, чтобы он говорил: я думаю. Так?

— Нет, Юуран, все равно ты не так говоришь. Ты вот сам называешь нас красивым именем «гвардия». У нас есть имена. Мы осознали себя, мы идем по тропе мудрости. Вот мы и должны научить остальных эллов, как нам жить без Семьи. Не так, как раньше. Разве не так?

— Смотри, Верткий. Вот сейчас ты посмотрел на своих товарищей и спросил: «Разве не так?» Это значит, что ты предлагаешь им или одобрить, или не одобрить твое предложение. Это и есть демократия.

— Демократия — это когда одобрят? — спросил Тихий. — Или не одобрят?

— И то, и другое. Сейчас мы увидим, брат Верткий, как гвардия относится к твоему предложению захватить власть и установить правление хунты.

— Хунты? Что такое хунта? Мы хунта? — подозрительно посмотрел на меня Верткий.

— Если так произойдет, будете хунтой. Но вначале пусть каждый выскажет свое отношение к словам Верткого. Начнем с тебя, Первенец.

— Я не могу так сразу ответить, Юуран…

— Но нужно.

— В том, что говоришь ты, есть, мне кажется, мудрость. Но и Верткого я понимаю.

— И все-таки?

— Не могу я решить, Юуран, не сердись. Мне нужно подумать.

— Допустим. Это значит, ты воздержался, то есть не высказал своего мнения. Ты, Тихий?

— Мне интересно, как эллы будут выбирать.

— Значит, ты против предложения Верткого о насильственном захвате власти?

— Значит, да.

— Отлично, друзья мои. Видите, мнения сталкиваются. Узкоглазый?

— А у меня свой план: может, уйти к неживым, подальше от этих гладких стен, которые нужно все время чистить, подальше от этой Семьи и этих драк и споров.

— Вот еще одно предложение — уйти всем к неживым.

— Не всем, а мне.

— Ах, эллы, эллы мои бедненькие, тяжело вам дается демократия. Она и нам, между прочим, давалась нелегко. Ты, Честный, какие у тебя идеи?

— Я как все, — вздохнул Честный.

— Все, все, — передразнил его Верткий. — А если все по-разному?

— Тогда и я по-разному.

— Думай, элл, думай, — прикрикнул Верткий. — Ты не можешь идти сразу вперед и назад. Ты не можешь думать по-разному.

Я фыркнул.

— Чего ты смеешься? — спросил подозрительный Верткий.

— Прости, брат Верткий. Я не мог удержаться. Демократия — это выражение своей воли. Добровольное. А ты кричишь на него, чтобы он выражал свою волю. Как же, братья, живуче, оказывается, насилие. Так и лезет во все щели.

— Прости, — сказал Верткий, — я не подумал. Я не хотел заставлять Честного…

— Я еще не привык… — смущенно прошептал Честный. — Но я постараюсь.

Так и шло наше собрание над телом убитого элла, и все его три незрячих глаза выражали, казалось, тягостное недоумение: что здесь происходит, что за нелепые чужеземные слова звучат здесь, надо мной?

Мы все-таки собрали всех эллов, я насчитал их двести семьдесят шесть, но описать в подробностях это вече я не берусь. Я не смогу описать все выкрики, все недоумение, упрямство, страсть, непонимание, злобу, ненависть, страдание. Но постепенно игра начала увлекать эллов. В подсчете голосов было для них что-то неотразимое, и каждый раз, когда я громко пересчитывал поднятые руки, воцарялась напряженная, зачарованная тишина. Больше всех голосов получил Первенец. Должно быть, эллам пришлись по душе его мягкость и склонность к компромиссу. И даже Верткий как будто примирился о ролью помощника.

Воцарилось относительное спокойствие. То есть Семья продолжала распадаться, она, очевидно, принадлежала к тем конструкциям без малейшего запаса прочности, что рассыпаются, как карточный домик, когда падает одна лишь карта, но насилия больше не было.

Верткий и Честный гордо ходили среди зеркальных стен, следя за порядком, Первенец, по-прежнему грустно вздыхал, а я чувствовал себя бесконечно мудрым и усталым основателем нации.

Но на третий день, вернее, ночь, бесконечно мудрого и усталого основателя нации разбудил Верткий, который ворвался в мой кубик и крикнул:

— Убили!

Мне снилось что-то приятное — здесь сны стали моим главным развлечением, невесомость ложа была уютна и тепла, и просыпаться не хотелось. Но и не просыпаться было нельзя, и я с отвращением сбросил ноги на пол.

— Что такое? — пробормотал я, немножко надеясь, что это начался какой-то новый, на этот раз неприятный сон. Сейчас я открою глаза, и сон тихо испарится. Но открыть глаза я не мог, потому что они и так были открыты и обращены на Верткого. — Как убили, кого?

— Как убивают? Убили. Там, около крайних стен, у Больших развалин.

— Кого-нибудь из наших?

— Честного.

— Что ты говоришь!

— Да. Мы пошли с ним на ночной обход. Я к Малым развалинам, а он — в другую сторону. Все было тихо, на улицах никого. Я шел и думал…

— Неважно, что ты думал, рассказывай, что было дальше.

— Мы с ним ходили уже не первый раз. Мы доходили до крайних стен, потом возвращались в центр, а после этого шли уже в другие стороны. Я вернулся в центр. Честного не было. Я ждал, ждал его, его все не было. Тогда я пошел к Большим развалинам. Было совсем темно. Я вдруг споткнулся обо что-то и еле удержался на ногах. Нагнулся и увидел, что это Честный.

— Пойдем.

Мы вышли на улицу. Ночной ветер казался после сна ледяным. Я поежился и втянул голову. Что мне все-таки снилось? Что-то очень приятное. Какие-то веселые, пестрые и мягкие сны тешили мой спавший мозг. Может, это Чапа и Путти, презрев запреты, забрались на кровать, прыгали по мне и радостно лизали в лицо? Увы, ушедший сон не вернешь, им не прикроешься от яви, особенно когда эта явь тонко и гнусно подвывала, прокатывалась по пустым проходам между кубиками поселка. Почему каждую ночь здесь неизменно дуют холодные ветры? Почему вокруг тьма египетская, а стены кубиков слабо светятся, хотя отражать им абсолютно нечего? Послали бы сюда умного, образованного ученого, он бы мигом разложил все по полочкам, не то что я, который только и может, что разевать рот.

Но и этими жалкими мысельками не мог я отгородиться от тягостного смятения. Опять смерть. Честный. Упрямый тугодум, но действительно честное существо. Я вспомнил, как он догнал меня, когда мы брели по таким же темным улицам, схватил за плечо и пробормотал: «Ты был прав, я хочу имя».

— Сюда, — сказал Верткий, — вот за этим поворотом.

Он лежал на животе, повернув голову, вернее то, что от нее осталось.

— Сейчас я прибавлю света, — сказал Верткий.

— Ты принес фонарь?

— Фонарь? Что это?

— Неважно. Как же ты прибавишь свет?

— Смотри.

Ближайшая к нам стена кубика начала медленно светлеть, будто кто-то плавно поворачивал ручку реостата. Она отодвигала плотную темь, пока не оттолкнула ее за труп.

— Как ты это делаешь?

— Не знаю. Мы все так делаем.

— Ладно, потом.

Мы присели на корточки. Да, это был Честный. Даже в смерти он упрямо сжимал губы. Удар буквально размозжил полголовы. Увесистый камень валялся рядом. Я осторожно поднял его. Он был в крови. Был труп, было орудие убийства, было тягостное недоумение. Откуда снова извержение подземной злобы? Кому мешал этот элл, который вместо ночного отдыха добровольно пошел следить за порядком?

Мало мне было лавров мудрого законодателя, надо закладывать на Элинии и фундамент сыска. Становиться Шерлоком Холмсом и… как звали этого второго литературного сыщика, которого придумала Агата Кристи? А, да! Эркюль Пуаро. Но я не был Шерлоком Холмсом, я не жил на Бейкер-стрит в Лондоне, не играл в свободные минуты на скрипке, не увлекался химией и не имел своего доктора Ватсона. И самое главное, я не обладал его проницательным умом и даром дедукции. Равно как и способностями маленького хвастливого бельгийца с тонкими усиками, который говорил на плохом английском, но зато играючи разгадывал самые головоломные ситуации, которые придумывала его плодовитая родительница. Впрочем, я бы тоже выстроил строго логическую цепочку умозаключений, если сам придумал убийство.

Но тело моего трехглазого друга, что лежало, поджав ноги в последней мышечной агонии, не имело отношения к литературе. Оно было тягостно реально. Оно было порождением не чьей-то безобидной фантазии, а чьей-то ненависти. И отыскать носителя этой ненависти нужно было не какому-нибудь литературному детективу, а мне.

На мгновение мелькнула жалкая мысль: а вдруг никто Честного не убивал, он случайно споткнулся и упал, ударившись головой о камень. Мысль действительно была жалкой. Удар, который размозжил Честному полголовы, был нанесен с огромной силой.

— Давай отнесем беднягу в сторонку, а утром предадим его земле, — сказал я Верткому.

Удар камнем остановил безостановочную фабрику тепла, что работает во всем живом, ночной холодный ветер с готовностью уравнял температуру трупа с окружающим воздухом, и руки Честного, за которые я взялся, были уже безжизненно ледяными. Бедный элл, недолго же он пожил с именем, и немного счастья принесло оно ему.

Мы с трудом подняли его и осторожно положили около светлой стены. Мне показалось, что он смотрел на меня с упреком: что же ты…

— Эллы ведь не спят? — спросил я Верткого.

— Ты же знаешь.

— Да, — согласился я. — Я спросил просто так, машинально. Может быть, имеет смысл опросить эллов в ближайших кубиках. Может быть, кто-нибудь что-нибудь слышал?

— Попробуем.

Я постучал тихонько в дверь домика, стену которого Верткий заставил только что светиться.

— Что ты делаешь? — уставился на меня Верткий.

— Как что? Не можем же мы ворваться в чужое жилище.

— Почему?

— Ну что за вопросы? Это чужое жилище, а мы вдруг нарушаем чей-то покой…

— А… Это все твои странные идеи, пришелец. Ты забыл, что у нас не было в Семье чужих и своих жилищ, не было своего покоя и чужого покоя, и любой элл всегда мог без всякого стука войти к любому эллу. Он входил к себе. Пойдем.

Он открыл дверь. С ложа медленно встал высокий худой элл и молча уставился на нас.

— У тебя есть имя? — спросил Верткий.

Элл покачал головой.

— А почему до сих пор ты не выбрал себе имя? — крикнул Верткий. Он распалялся на глазах. — Все держишься за старое? Мы, мы, мы… Ну, чего молчишь?

— Что мы можем сказать? Может быть, кому-то с именем лучше, а мы привыкли к Семье… Теперь у нас нет покоя, все неясно, везде споры, крики… Мы не знаем, что будет дальше…

— Ладно, безымянный, не об этом разговор. Вас еще много, кто вцепился в старые порядки и боится разжать руки. Может, когда-нибудь что-нибудь поймете, хотя мозги у вас, наверное, совсем высохли. Только что на улице убили Честного. Это тот элл, кого выбрали вместе со мной помогать Первенцу. Ты что-нибудь слышал? Или видел?

— Мы ничего не видели и не слышали, — покачал головой трехглазый.

— Ты не мог не слышать, — с яростным спокойствием сказал Верткий. — Вы, те, что все еще цепляетесь за Семью, по-прежнему всегда слышите друг друга. Понимаешь?

— Нет.

— Я тебе объясню, грязный элл. Кто мог убить Честного? Кому он мешал? Только одному из вас, кто все ноет, что кругом все рушится, что имена — принесли в Семью раздор, лишили покоя. И ты не мог не слышать мысли убийцы, когда он поднимал камень, чтобы размозжить Честному голову. Лучше сам признайся. — Мы ничего не слышали.

— Признайся, пока не поздно. Потом будет поздно, элл. Потом ты будешь жалеть о своем упрямстве.

— Мы не слышали, — упрямо сказал элл. — Мы ничего не слышали.

— Так я тебе и поверил, мычащий. Конечно, ты будешь выгораживать себя и своего сообщника.

— Сообщника?

— А как же еще назвать убийцу? Вы же не отдельные эллы, вы — одна Семья. У вас же нет своих мыслей, своих тайн, своих желаний и своей ненависти. У вас все общее. И камень там у стены поднял не один элл, вы все это сделали вместе. Вы все сообщники, и вы все убийцы.

— Ты ошибаешься, Верткий. Ты взял себе имя — это твое дело. Ты вышел из круга Семьи — это твое дело. Ты выбыл из общего потока мыслей — это твое дело. Ты поступил так, как хотел. Мы ничего не хотим. У нас нет желаний. Нам не нужны перемены. Это верно, но у нас нет жестокости, нет насилия, они ведь запрещены Законом.

— Запрещены! А кто бросался на нас с кулаками, когда мы вернулись сюда, кто раскалялся от ненависти? Кто запер нас, чтобы уморить голодом? Кто уже убил двух эллов? Молчишь?

Верткий бросился вперед и начал трясти элла, схватив его за плечи.

— Верткий, друг мой, — взмолился я. — Прекрати. Прошу тебя. У тебя же есть разум. Ты должен наконец понять, что бессмысленно воевать с насилием насилием, а с ненавистью — ненавистью. Иначе ты только будешь плодить их. К тому же мы ведь не имеем никаких доказательств виновности этого элла.

— Не надо никаких доказательств, пришелец. Они все виноваты, все мычащие. Ты хочешь, чтобы я тихо раскланялся с ним и ушел? И чтобы они долго смеялись потом все вместе в общих своих высохших от злобы мозгах над нами? Да они всех нас перебьют, всех по одному, всех, у кого есть имя. Им бы только опять впасть в свою вечную спячку: ничего не хотеть, ничего не знать, ничего не делать.

— И все-таки, Верткий, так нельзя.

— Нельзя? — крикнул Верткий и сжал кулаки. — Ты все еще учишь нас, пришелец, ты все проповедуешь мудрость. Но это твоя мудрость, а не наша.

— Я ничего не навязываю вам.

— Ложь! Это тебе кажется, что не навязываешь. Ты говоришь: мне кажется, и эллы тут же бросаются делать по-твоему, словно это Закон.

— Наверное, ты прав.

— Ты не элл. Ты не знаешь, как у нас можно и как нельзя. Что можно и что нельзя.

— В этом ты прав, Верткий. Наверное, прав. Это ваша жизнь и ваша история, и я не буду вмешиваться в ваши дела.

Я повернулся и вышел. Нужно было быть таким воинствующим невеждой, таким самонадеянным дураком, как я, чтобы забыть правила, которые так терпеливо растолковывали члены Космического Совета. Пытаться экспортировать на другую планету наши идеи и понятия…

Небо заметно посерело, и оранжевые облака наливались на глазах торжествующим светом. Ветер утих. Зря я ушел, надо было сначала похоронить Честного.

Я вдруг болезненно остро ощутил свою малость. Ничтожная пылинка, крошечный атом, заброшенный каким-то нелепым изгибом судьбы в невообразимую даль, в чужой и непонятный мир. Лучшие умы человечества веками пытались научить людей пониманию, терпимости, братству. И только к двадцать первому веку идеи эти восторжествовали во всем мире.

— А я… я пытаюсь что-то сделать здесь, эдакий залетный проповедник, вооруженный лишь своим невежеством и глупой самоуверенностью.

Хватит. Достаточно. Я умываю руки. Буду сидеть и ждать прилета товарищей. Совесть моя чиста. Я сделал, что мог. Попытаюсь сделать хорошие снимки — до сих пор я еще не удосужился взять в руки свой видеоголограф — соберу образчики местной флоры.

Хватит. Я был не только крошечным атомом, но еще и усталым атомом. Пора опуститься на более покойную орбиту. Я внезапно понял членов Семьи. Да, наверное, в их безмятежной спячке была своя сладость…

Я услышал сзади торопливые шаги. Кто-то бежал за мной. Я обернулся. Это был Верткий. Он остановился передо мной, глубоко вздохнул и сказал:

— Прости, Юуран. Я погорячился. Я знаю, ты желаешь нам добра…

— Ничего, друг мой, я не обиделся.

— Ты обиделся. И ты прав, что обиделся. Твои мысли мудры, но так тяжело следовать им, когда перед тобой это тупое стадо мычащих. Они кажутся покорными, но в их покорности непреодолимое упорство безмозглых тварей. Не сердись, Юуран. Пойдем обратно, поговорим еще с несколькими эллами.

Я вздохнул. Как объяснить Верткому значение слов «я умываю руки»? А может, и не надо? Бог с ними, с умытыми руками.

Вторым нашим собеседником был совсем еще юный — так, во всяком случае, мне показалось — элл. Он смотрел на нас широко раскрытыми глазами, и в глазах читалось скорее любопытство, чем привычное равнодушие. Нет, он ничего не видел и не слышал.

— Но ты же соединен с Семьей? — устало спросил Верткий. — Ты слышишь ее мысли и голоса?

— Не так, как раньше. Иногда поток звучит привычно, сильно, а иногда… он словно бы пропадает… И мы… И в такие мгновения «мы» становится таким… маленьким… съеживается, как бы ссыхается, и за ним… как бы объяснить… просматривается… нет, не просматривается… угадывается… другое понятие. Оно как маленький зверек: то высунет мордочку, то пугливо спрячется обратно за «мы». Этот зверек — «я».

— Да, элл. Ты вот сказал это, — кивнул Верткий, — и я ощутил озноб — так ты похоже описал то, что и со мной происходило, когда мне дали имя и когда я мужественно выкарабкивался из безымянного болота. Не бойся, элл, зови к себе этого зверька, мани его, и он преодолеет страх и подойдет к тебе. И ты осознаешь себя. И мы все вместе будем строить новую Семью.

— Спасибо.

— Я помню, как мы рожали тебя и начиняли твои пустые мозги нашим общим сознанием. Это было всего три больших оборота светила назад. А сейчас ты рождаешься снова.

— Спасибо, — прошептал элл. — Мы… ждем…

Мы опросили еще с десяток эллов. Среди них были стойкие сторонники Семьи, были сомневающиеся, были два элла с именами. Но никто ничего не видел и не слышал.

Мы кое-как предали тело Честного земле. Верткий пошел докладывать о случившемся Первенцу, а я вернулся домой. Я вытянулся на своей кровати, паря в невесомости. Хорошо бы снова заснуть, подумал я. Может быть, во сне я бы вернулся домой, на бесконечно родную Землю, и Чапа и Путти прыгали бы от восторга, а Ивонна потерлась бы носом о мою щеку.

Но я знал, что не смогу заснуть и никуда не спрячусь от Честного, которого мы опустили с Вертким в мелкую могилу и кое-как завалили камнями. Он упорно смотрел на меня: эх, ты…

4

Мы медленно шли с Первенцем и Вертким мимо зеркальных стен, и на отражения оранжевых облаков накладывались отражения двух эллов и одного землянина.

— И все-таки я не могу понять, почему никто из эллов не чувствовал убийцу, не слышал его мыслей, — пробормотал я. Я не ждал ответа, я скорее вел бесконечный спор со своими сомнениями.

— Ты видишь сложности, чужестранец, где их нет, — фыркнул Верткий. — Я все это тебе повторял уже не раз. Ты не элл. Ты не можешь понять эллов. Ты пришел из другого мира. Ты и представить не можешь, что такое принадлежать Семье. Это полная растворенность в безликости и безымянности, это полная растворенность в других, а других — в тебе. Я уже давно получил имя, но до сих пор содрогаюсь от ужаса и одновременно от сладостной печали, когда вспоминаю себя мычащим.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что ни один член Семьи не признается.

— Но почему?

— Потому что Семья понимает угрозу. Если мы объявим всем, что Семья убила, — это конец ее.

— Ты прав, Верткий, я не понимаю, прости меня. Ты говоришь: «Если мы объявим всем…» Но ведь Семья и так знает. Вы десятки раз объясняли мне, что такое общий поток мыслей и как он течет в головах эллов. Так кому же мы объявим? Эллам с именами? Они и без того покончили с Семьей. Самой Семье, которая и без нас прекрасно знает, кто убил и почему? Если, конечно, она действительно знает.

— Я не понимаю, Юуран, — медленно сказал Первенец. — Что это значит?

— Это значит, что во мне нет уверенности Верткого. Я не уверен, что Честного убила Семья.

— Значит, — развел руками Первенец, — его убил кто-нибудь из нас, из твоей гвардии, как ты красиво назвал нас. Так?

— Не знаю. Я ни в чем не уверен.

— Но почему ты сомневаешься в виновности Семьи, Юуран? Ты ведь разумное существо. Ты должен мыслить логически. Кого убили? Элла с именем. Кому ненавистны эллы с именами, новые эллы? Семье. Семья защищается от них. Они могут убить еще раз, много раз. Ради сохранности Семьи. Логично?

— Слишком, брат Верткий. Слишком логично.

— Что значит «слишком логично»? — спросил Первенец. — Что-то может быть логичным, что-то — нелогичным, но что значит «слишком логично»?

— Боюсь, я не смогу объяснить тебе достаточно ясно. Понимаешь, как-то все слишком очевидно указывает на вину Семьи…

— Слишком очевидно?

— Да, ты прав, Первенец, я говорю неясно. И все же я не уверен, что это Семья.

— Это Семья, — сказал Верткий твердо. — Ты просто не понимаешь эллов.

— Допустим. Но если я и не могу до конца понять эллов, то и ты не можешь достаточно беспристрастно судить о Семье.

— Почему?

— Ты слишком близок к ней. Ты только недавно вырвался из ее объятий. Ты только что сам сказал, что не можешь думать о ней без ужаса, но и без печали.

— Это верно, — кивнул Первенец. — Ты прав, Юуран.

— Мне трудно поверить, чтобы сотни членов Семьи, среди которых есть, и такие, как тот молоденький элл, что вот-вот проклюнет скорлупку и вылупится на свет со своим «я», чтобы все они единодушно согласились на убийство. Пусть они не хотят перемен, пусть защищаются, но все-таки Семья всегда ненавидела жестокость и насилие.

— Только пока это не угрожало ее существованию, — пробормотал Верткий.

— Все равно.

— Допустим, Юуран, — вздохнул Первенец. — Но ведь альтернатива еще нелепее. Не могли же новые эллы убить товарища. Зачем? Почему? Наоборот, мы все чувствуем себя чужими среди членов Семьи. Мы невольно держимся друг за друга.

К нам подошел Настырный. Одежда его была покрыта пылью. Он рассказал, что только сейчас вернулся от неживых, куда мы послали его, находясь в заточении, что уже знает о случившемся, что встретил на дороге Курху и Варду. Корры возвращались к неживым.

— Да, когда мы все шли к Зеркальным стенам, они предупреждали, что будут прятаться в развалинах на случай, если нам понадобится помощь, — сказал Первенец.

— Они, похоже, измучились порядком, пока ждали, — сказал Настырный.

— Откуда ты знаешь? — спросил я.

— Что знаю? Что они ждали?

— Нет. Что измучились…

— Ну, они не бежали, как обычно бегают корры, а еле брели. Я когда их увидел, сначала испугался. Все-таки корры, да прямо передо мной на тропе, но такие они были какие-то… как потерянные… И страх сразу исчез. Я прошел мимо, и они даже головы не подняли, чтобы посмотреть в мою сторону.

Настырный продолжал разговаривать с Первенцем и Вертким, но я не слушал их. Я прислушивался к тонкому комариному писку в моей голове. Даже не писку, а зуду. Зуд этот был неприятен. Что-то пыталось родиться в моей черепной коробке, что-то зудело и мучило мой бедный маленький мозг, что-то стремилось облечься в слова, и от того, что я в этих родах не участвовал, я чувствовал себя унизительно беспомощным.

Зуд усилился, он щекотал мою голову и вдруг стих. И в голове медленно прошествовала мысль: а почему вообще Честного могли убрать только эллы? С именем или без имени? Почему ему не мог размозжить голову кто-то другой?

Да, возразил я ей, этой новорожденной мысли, но кто? Неживые? Не может быть. У них еле хватает сил добраться до источника, а это в десятки раз ближе Зеркальных стен. Корры? Сама мысль была смехотворной. Чтобы эти кроткие, доверчивые мини-кентавры, гордые своим новоприобретенным чувством долга, своими именами, стремящиеся делать добро эллам, — чтобы они могли убить? И для чего? Можно еще было спорить с ними, когда они помогали неживым насильно вгонять в эллов индивидуальность, но в их рассуждениях была определенная логика. Пусть наивная, пусть жестокая, но логика. А какая логика могла быть в камне, с силой опущенном на череп элла? Логика — предмет эластичный, но даже самая гибкая логика не смогла бы связать убийство со стремлением делать эллам добро. Хотя надо признать, что и у нас на Земле находилось в прошлых веках много желающих помочь ближнему избавиться от заблуждений именно таким радикальным образом.

Нет, все это были какие-то абстрактные упражнения, умственная нелепая гимнастика. Я вспомнил, как нес меня на своей широкой спине Варда. Как мягок и приятен на ощупь его короткий мех. Как осторожно и бережно придерживал он меня рукой.

Так, так, все так. Значит, не Семья, не моя гвардия и не корры. Это он сам, бедняга Честный, нашел подходящий камень и с дьявольской силой опустил себе на голову. Схема удобная, но еще более абсурдная. Если предыдущие версии падали в силу логической и психологической немощи, то эта была просто физически невозможна. Нельзя самому себе размозжить голову, да еще с такой силой и сзади.

Все эти рассуждения накатали в моем мозгу довольно глубокую колею и теперь буксовали в ней, пытаясь выбраться на безопасное место. Я даже не знал, было ли оно вообще, безопасное место. Может быть, я невольно переношу нашу земную логику на планету, где ее законы недействительны? Ведь по моим земным представлениям не должны облака всегда висеть в одном и том же месте, не должна вся планета быть покрыта развалинами, не должны стены отражать облака, а по ночам по мысленному приказу источать свет… Не должны развалины ослаблять силу тяжести, и не должны эллы летать возле своих стен, не делая для этого никаких усилий.

Все так. Конечно, следовало сдаться. Для того, чтобы выкинуть белый флаг, тоже нужно мужество. Иногда легче бессмысленно сопротивляться, сопротивляться по инерции сражения, чем поднять над головой белый флаг. И все же я не мог этого сделать. Пусть не продуманное упорство, не разум заставляют мои мозги снова и снова перемалывать давно уже перемолотые факты, пусть меня подгоняет глупость. Если считать глупостью три упрека в трех глазах Честного.

Почему Варда и Курха показались Настырному такими усталыми, безучастными? Корры, судя по тому, что я видел, отличаются необыкновенной выносливостью. В конце концов они ведь наполовину животные. Они могут пробегать огромные расстояния. Варда нес на своей широкой спине восемьдесят килограммов живого веса, когда доставил меня к неживым. Он бежал всю неблизкую дорогу, бежал легко. У меня даже возникло ощущение, что то был не бег, а плавное скольжение. Он нисколько не устал.

Они пробыли в развалинах несколько дней. Наверное, они никуда не убегали. Они решили оставаться там на случай, если нам понадобится их помощь. Лежали, наверное, в тени и думали о своем приобщении к мудрости, о долге, о стремлении делать добро эллам. Гм… Какое-то было несоответствие между вынужденным отдыхом в развалинах и усталостью, которая поразила Настырного. А может быть, они каким-то образом узнали об убийстве Честного и еще двух насильственных смертях? Ага, в этом явно что-то было. Вполне возможно, что эти прямодушные и кроткие существа были потрясены вспышкой жестокости и насилия у эллов. У тех эллов, которым они стремились помочь.

Да, пожалуй, это и объясняет их потерянность. Тут не только потеряешься. Неживые научили их чувству долга, дали им понятие добра, а выяснилось, что стремятся они помочь злобным и мстительным существам, способным на убийство. Понятно, почему они не посмотрели на Настырного. Могли бы и отвернуться.

Они брели к неживым и думали, наверное, о том, что скажут своим учителям. Вы учили нас делать добро, скажут они, а эллы не понимают добра, они понимают только язык ненависти и силы. Они понимают не язык добра, а язык жестов, язык поднятых и опускаемых на голову камней.

Не хотел бы я быть неживым. Нелегко им будет объяснять коррам, что тропа, ведущая к мудрости, полна крутых поворотов, что она петляет по краям глубоких ущелий, а то и упирается в тупики завалов…

Странные существа эти роботы. Живут лишь воспоминаниями о своем прекрасном рабстве и катятся по утрам к источнику, чтобы освежить в своих разряжающихся мозгах картины восторженного служения господам. Но почему я так суров к ним? Они не сделали мне ничего плохого. А эллам… Возможно, их методы пробуждения у трехглазых самосознания чересчур жестоки, но они явно желают им добра. Даже корров приспособили в качестве четвероногих носителей своих идей. Носителей в прямом смысле этого слова.

Нет, напрасно я обвиняю их в том, что они живут только прошлым. Жили бы они лишь в воспоминаниях, они бы не вели войны за обращение эллов в индивидуальности.

Прекрасно. Все прекрасно. Я был горд своими рассуждениями, ясными, логичными, стройными. Единственным их недостатком было то, что они ни на йоту не приближали меня к ответу на простенький вопрос: кто и зачем убивает эллов?

Мы договорились с Первенцем, что отныне патрулировать по ночам лабиринты Зеркальных стен будут сразу четыре элла, и ходить они будут парами. Мало того, мы попробовали привлечь к дежурствам и членов Семьи. Безымянные неожиданно легко согласились на наше предложение. Очевидно, они тоже поняли, что поддержание порядка — дело не только эллов с именами.

Все шло хорошо, и я уже начал думать, что время смуты и насилия осталось позади. То есть какие-то глубинные процессы в поселке Зеркальных стен продолжались. Юный элл, который так образно рассказывал Верткому и мне о своих сомнениях в ночь убийства Честного, пришел сам ко мне и сказал:

— Чужестранец, зверек осмелел.

— Какой зверек? — спросил я и вдруг вспомнил. Он так описывал появление проблесков самосознания. — Прости, я вспомнил, как ты рассказывал. Ты осознал себя?

— Да, — прошептал элл и стыдливо опустил голову.

— Почему ты опускаешь голову?

— Мне стыдно.

— Почему?

— Не знаю. Я предал Семью. Она ведь была добра ко мне. Она родила меня.

— И ты бы хотел вернуться к ней?

— Нет… Это уже невозможно… Если уже зверек осмелел, если я сказал про себя «я», если я осознал себя, если я выбрался из общего потока на берег, мне трудно было бы вернуться обратно.

— Почему?

— В памяти все равно сидело бы воспоминание о «я». А с этим воспоминанием нельзя быть членом Семьи. В Семье можно быть, когда нет ни «я», ни воспоминаний… Когда тебя вообще нет… Прости, пришелец, что я пришел к тебе, но без гула потока так тихо… Так пусто… Как будто мир перестал существовать, и все остановилось… А в середине этой пустоты мы… то есть я… Один…

— И ты пришел ко мне за помощью?

— Да.

— Чтобы не быть одному в пустоте?

— Да, пришелец.

Может быть, я склонен к преувеличениям, может быть, вырванный из твердых, привычных координат моей земной жизни, я действительно стал сентиментален, но я вдруг остро ощутил: нет, не напрасно я здесь. Даже ради помощи одному трехглазому беспомощному существу, дрожащему в одиночестве своего новорожденного самосознания, стоило лететь на другой конец Вселенной. Преувеличение? Может быть. Но когда кружится голова и не за что ухватиться, хватаешься и за преувеличение.

— Не бойся, элл. Скоро ты откроешь для себя тепло дружбы, ты научишься чувствовать поддержку товарищей и сам поддерживать других. Не слепо, не безымянно, как в Семье, а с широко раскрытыми глазами. Не бойся, элл, разреши мне прикоснуться к тебе рукой. Мы совсем разные, мы из разных миров с разной историей и разными законами развития, но разум обязан преодолевать различия и искать сходство. Только животные, лишенные разума, могут бояться всех, кто не похож на них. Не бойся, элл, ты обладатель разума, ты всесилен, потому что есть, должно быть братство разума.

Наверное, ни перед кем другим я не смог бы произнести эти чересчур громкие слова. Наверное, перед другими я бы стеснялся этих выспренних выражений. Но сердце мое тянулось к юному испуганному эллу, что смотрел на меня широко раскрытыми тремя глазами. Смотрел доверчиво, как смотрели на меня мои милые малые пудели: ты большой, ты все знаешь, защити, согрей, накорми, научи.

— Спасибо, — прошептал элл. — Мне легче. Я уже не одинок.

— Ты смелый, элл. Ты сам проклюнул скорлупку и сам выбрался на свет божий…

— Что такое «проклюнул»? Что такое «скорлупка»? Что такое «божий»?

— Мне не хочется объяснять тебе земные наши слова. Я лучше поясню тебе смысл их. Растения и животные везде развиваются по своим предопределенным программам. В почке уже заложена программа раскрытия ее в лист. В крошечном зародыше, что бывает заключен на нашей Земле в твердую оболочку-скорлупу, уже заложена программа его роста, и в соответствии с этой программой в какой-то момент он разбивает скорлупу и выходит из нее. Он автомат, этот зародыш, безумно сложный, живой, но автомат. Разум — это прежде всего вызов предопределенной природой программе.

Ты, мой новый друг, проклюнул скорлупу Семьи не потому, что это было записано в программе. Твой новорожденный разум сам вырвал себя из прочной обоймы Семьи. Для этого нужна смелость.

— Можно, я буду Смелым? Это красивое имя.

— Конечно. Отныне ты — Смелый, но ты не должен предавать свое имя. Ты должен оставаться смелым, как бы страшно тебе ни было.

Вечером ко мне пришел Первенец:

— Юуран, спасибо тебе.

— За что?

— Ты был очень добр к Смелому.

— Корры и неживые тоже делают вам добро.

— Нет, ты был не такой, как они. Ты был по-доброму добр. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

— Да, мне кажется, я понимаю.

— И мы, твоя гвардия, решили устроить в твою честь… как это выразить твоими словами… пение тела.

— Что это?

— Я не умею объяснить тебе, как это происходит. Ты сам увидишь, если и твое тело сможет петь.

— Тело? Петь?

— Не нужно удивляться, Юуран, мы редко ходили петь. Почему — я не знаю. Но я вспомнил об этом древнем обычае сегодня, сходил на развалины и послушал, поют ли они теперь, как раньше. Они поют. Пойдем.

Мы шли в сгущающихся сумерках, и облака на стенах домов теряли на глазах оранжевое сияние, серели, меркли. Мы прошли мимо последних кубиков, долго брели мимо бесконечных развалин, пока не вышли к сравнительно ровной площадке, окруженной исковерканными узорами труб, балок, стержней. На площадке, уже плохо различимые в темноте, стояли Верткий, Тихий, Узкоглазый; все новые эллы, включая и Смелого.

— Стань рядом с нами, — сказал Первенец. — И вместе с нами ударяй ногой. Смотри, как мы это делаем, и делай так же. И если твое тело сумеет петь, как наши, ты поймешь.

Мы стояли под темным ночным небом Элинии и топали ногами. Мелькнула, было, худосочная мысль о странности этого занятия для циркового артиста Юрия Шухмина, но тут же умерла. Голова моя была пуста. Я поднимал вместе с эллами правую ногу и вместе с ними опускал на ровную поверхность площадки. Я ничего не чувствовал, кроме странного вакуума, что поднимался во мне, вымывая все мысли, чувства, воспоминания. Я был просто придатком ритма, и ритм заполнял ум и тело. Постепенно ритм стал усложняться. Нет, не ритм притоптывания, но в теле, в мозгу, в сердце рос какой-то новый ритм. Он рос, усложнялся и превратился наконец в некое пение, в некую музыку. Она звучала и не звучала. Я чувствовал, как все клетки моего тела то вдруг становились легкими и устремлялись вверх, то сила тяжести сильно и нежно обнимала их. И этот все усложнявшийся узор трепетания, смены невесомости и тяжести и звучал во мне пением.

Мучительно-прекрасно это пение. В нем было сразу все: и восторг — чистый восторг, кода весь ты устремляешься ввысь, и печаль от сознания того, что восторг этот, как и подъем, и все на свете, — не вечен. И грусть разрывания объятий. И острое счастье товарищества, в которое нас сливала общая песня, созданная нами и создававшая нас. И наслаждение таинственным унисоном вибрации всех миллиардов и миллиардов клеточек моего тела. Моего ли? Оно уже принадлежало не только мне, оно вмещало весь мир, все время — прошлое и будущее. И какая-то бесконечная, глубокая тайна угадывалась в трепете клеток, в пении тела, недоступная смертным мудрость…

Я не знаю, сколько мы стояли так, наполненные музыкой сфер. Я пришел в себя, когда услышал голос Первенца и ощутил его руку на своем плече:

— Держись за меня крепче, Юуран. Когда пение кончается, мы все должны касаться друг друга.

— Да, — прошептал я, не зная, почему я это сказал.

— Если пение кончается и элл при этом один, он может умереть. Он не в состоянии расстаться с пением тела, если он один. И оно убивает его.

— Да, — снова прошептал я. Я верил ему.

Было совсем темно. Мне казалось, что сейчас я провалюсь куда-то, споткнусь, рухну.

— Как мы найдем дорогу? — почему-то прошептал я. — Здесь ведь нет стен, которые могут светить.

— Ты ошибаешься, Юуран. Почти все развалины могут светить. Одни сильнее, другие еле-еле. Надо только уметь различать их свет. Он другой, и его лучше видишь средним глазом.

— Но у меня же только два глаза.

— Прости, Юуран, я забыл. Песня сделала меня рассеянным. Тебе понравилось пение тела?

— Как ты можешь спрашивать?

— Это хорошо, пришелец. Эта песня для тебя.

— Спасибо, Первенец.

Мы любим обобщения. Мы любим говорить: я живу для того-то и того-то. Я руководствуюсь такими-то и такими-то принципами и так далее. Все это правда, и не совсем правда. Потому что большую часть жизненного пути мы проходим по инерции. Мы двигаемся как бы по баллистической траектории, запущенные на нее воспитанием, обстоятельствами, наследственностью, жизненным опытом. Нам кажется, что мы сами прокладываем свой маршрут, не замечая, что на самом деле эта траектория наша ведет нас вперед.

Но случаются моменты, когда мы как бы заново определяем свои координаты. И если координаты эти совпадают с нашими принципами, мы счастливы: желаемые и действительные жизненные маршруты совпадают.

Даже на Элинии, за тридевять парсеков от дома, я уже набирал инерцию. Я уже двигался зачастую, не особенно думая, куда и зачем иду.

Но вот странные трехглазые существа спели для меня свою песню, для меня. В знак благодарности. И я вдруг предельно остро осознал, что я здесь не напрасно, что я кому-то оказался нужен, что кто-то благодарен мне…

Когда мы подошли к крайним кубикам поселка, мы вдруг услышали крик.

— Что это? — спросил я.

— Не знаю, — сказал Первенец.

— Кто-нибудь дежурит сейчас?

— Да, — крикнул Верткий, переходя на бег. — Члены Семьи. Представляю, что они натворили… Я говорил…

Мы мчались по геометрическим изгибам лабиринта, и он казался бесконечным. Вдруг мы выскочили на прямой участок. Стены здесь ярко светились, и в ровном их безжизненном свете я увидел несколько десятков эллов, которые сбились в кучу и яростно размахивали руками. Со всех сторон подбегали все новые и новые эллы, куча росла, и уже нельзя было ничего понять в этом мелькании рук и ног.

— Хватит! — крикнул Первенец. — Прекратите! Что здесь происходит?

Я не подозревал, что в этом тихом элле может быть столько властности. Не зря они выбрали его своим главой. Мелькание конечностей разом прекратилось. Куча в центре начала распадаться на отдельных эллов, которые с трудом вставали на ноги, поправляя разорванную одежду. А под кучей, на самом ее дне остались лежать два тела: элл и корр. Корр был жив. Я понял это, когда он приподнял голову и посмотрел на меня. Это был Варда.

— Что произошло? — спросил Первенец.

— Мы шли мимо этих стен. Внезапно из-за угла кто-то выскочил и бросился на нас. Мы успели отскочить в сторону и мгновенно заставили светить стены. И в свете увидели корра. Может быть, он не ожидал оказаться освещенным, может быть, он замешкался, но он замер на мгновение, держа в руке камень. И мы сразу бросились на него. И мы все слышали призыв: это корр! Корр хотел убить нас! Бей корра! И все бежали сюда, чтобы мы могли совладать с чудовищем. Один из тех, кто получил имя, Верткий его зовут, все кричал, что это Семья убивает, что Семья полна ненависти, а это, оказывается, их друзья корры. Грязные корры. Злобные корры. Это они нападали на нас, уносили на своих спинах. Это они давали нам имена, вырывали нас из Семьи.

— Успокойтесь, братья. Верткий извинится перед вами за необоснованные подозрения. И спасибо, братья, за храбрость. Вы совладали с корром. — Первенец повернулся ко мне. — Юуран, ты умеешь читать мысли корров. Он жив?

— Да, это Варда.

— Варда… Как неожиданно… Может быть, ты поговоришь с ним? Мне все еще не верится…

— Давайте перенесем его в мой кубик, — предложил я.

— Ты не боишься?

— Нет.

— Но он может попытаться убежать.

— Заприте мой кубик словом.

В конце концов я уговорил эллов, и Варду перенесли ко мне в дом. Мы остались одни. Не знаю почему, но я вдруг вспомнил корра, придавленного балкой. Див — да, его звали Див.

Я прислушался. Варда был жив, но я не мог разобрать ни одной его мысли. Они метались в его голове, сталкивались, разлетались, снова сталкивались. Он страдал. Я понял, почему я вспомнил Дива. Тот тоже страдал, мечтая о быстрейшем конце пути. Я ни о чем не расспрашивал Варду. Я сидел, смотрел на него и ждал.

5

Ночь была на исходе, когда Варда вдруг спросил:

— Юуран, почему ты все время смотришь на меня так?

— Я жду.

— Чего?

— Пока ты ответишь мне.

— Что?

— Ты ведь добрый. Ты корр, которого неживые научили долгу и научили помогать эллам. И вы гордились этим. Так?

— Да.

— И ты хотел ударить элла камнем?

Корр шумно вздохнул, помолчал и ответил:

— Да. Я уже убивал эллов.

— Но почему? — вскричал я. — Почему? Когда я думал, кто мог оказаться убийцей, я гнал от себя мысли о коррах. Это невозможно, говорил я себе, эти кроткие и добрые существа не могут быть убийцами…

Я замолчал, молчал и корр. Наконец он ответил мне, и в голосе его звучали боль и смятение:

— Мы хотели помочь эллам.

— Что? Помочь, убивая?

— Да.

— Я не понимаю.

— Мы тоже долго не могли понять. Но неживые объяснили нам. Они были терпеливы. Они говорили: вы, корры, только недавно перестали быть животными. Ваш разум еще слаб, глаза ваши остры, а мысленный взгляд затуманен. Да, мы вместе помогали эллам вырваться из небытия Семьи. Так говорили неживые. Но Семья крепка. И даже прозревшие и получившие имена эллы не смогли разрушить свою Семью. Она крепка. Она держит эллов, как западня, в которую попадают звери, проваливаясь в ямы. И наша цель, наш возвышенный долг — освободить эллов от ярма Семьи. Вы, корры, не можете перетаскать на своих широких спинах всех эллов, их слишком много для этого. Мы надеялись, что, вернувшись, эллы с именем расколют Семью и освободят братьев. Может быть, когда-нибудь это произойдет, но сейчас Семья еще цела. А мы не можем ждать. Раз наш долг освободить эллов, вырвать их из небытия, значит, нам нужно как-то ускорить распад Семьи, ослабить ее. Легче всего сделать это, тайно убив несколько эллов. Их смерть вызовет в Семье еще большую сумятицу, хаос. После этого долго она протянуть не сможет. Одни эллы будут обвинять других, каждый будет видеть в другом убийцу.

— Но неужели мы должны для этого убить? — спрашивали мы.

— Да, — твердо отвечали неживые, — не просто должны. Это ваш долг.

— Я не смогу… — сказал Курха. — Вы учили нас делать добро. Разве убивать — это добро?

— Бедные, бедные корры, — говорили нам неживые, — как нелегко вам преодолеть сомнения, и ваши сомнения прекрасны. Они доказывают, какой путь вы пробежали от тех диких беспечных животных, что бродили в лесах и среди развалин, не ведая, кто они и зачем живут, до понимания высшего смысла существования. Да, друзья, лишать живое существо жизни — жестоко. Но жестоко ли лишать жизни двух, трех или даже пятерых живых существ, чтобы спасти сотни? Или гораздо более жестоко никого не убивать и смотреть, как гибнут эти сотни?

— Я не знаю, — пробормотал Курха. — Но убить…

— Мы понимаем, — говорили неживые. — Мы все понимаем. Действительно, если смотреть на убийство как просто на убийство, это жестоко и недостойно мыслящего существа.

— Убийство всегда убийство, — упрямо сказал Курха.

— Нет, Курха, — говорили неживые. — Ты просто не понимаешь. Убийство перестает быть убийством, если убиваешь ради блага других. Мысль эту может понять только развитый ум, умеющий подняться над привычными понятиями. Ум, которым движет великий долг.

Мы не знали, что ответить неживым. Мы были смущены, и разум наш был в смятении. Мы так гордились открытым для себя добром и были благодарны неживым за то, что они научили нас понимать долг и добро. Мысль об убийстве заставляла нас содрогаться, но в словах неживых была какая-то грозная правда, с которой мы не умели спорить.

Курха страдал ужасно. Он осунулся, глаза его ввалились, шерсть сразу потускнела. И другие корры были смущены. Некоторые роптали: мы не хотим никого убивать, с долгом или без долга. Давайте уйдем от неживых, пока они не сказали нам, что наш долг убивать друг друга. Давайте вернемся в лес.

Неживые позвали меня и сказали:

— Варда, мы понимаем вас. Понимаем Курху. И мы полны печали. Ваше горе — это наше горе. Разве не мы научили вас смыслу жизни?

— Вы, — вздохнул я.

— Разве не было вначале таких, кто тоже не хотел утаскивать эллов из их Семьи?

— Были.

— Разве не видели мы все, как мучился Первенец и другие эллы, осознавая себя? Отвечай, Варда!

— Видели, — ответил я.

— Но разве не наполнились потом наши сердца радостью и гордостью, когда они превратились из безымянных рабов своего стада в свободных эллов?

— Да.

— Ты не животное больше, Варда, — сказали неживые. — Ты разумное существо. Да, ты умнее своих сородичей. И ты должен видеть дальше. Да, убивать отвратительно. И если ты знаешь лучший способ освободить эллов от бремени Семьи, скажи.

Я не знал, и неживые продолжали:

— Разум тем и отличается от зверя, что умеет преодолевать инстинкты, если эти инстинкты стоят на пути. Зверь не умеет, а разум умеет. Ты должен преодолеть инстинкт, Варда. Напрягись, Варда, и заставь замолчать слепой инстинкт, обуздай его и смело иди по тропе мудрости. Ты ведь не элла убиваешь, так может думать только жалкий ум, ничего не знающий, не видящий. Ты не убиваешь, а помогаешь освободиться другим, сотням других эллов. Да, корр, убить нелегко, но кто сказал, что творить добро легко? Мы надеемся на твой сильный и гордый ум, Варда. Все корры уважают тебя, а мы — еще больше них. И как бы ни была тяжка твоя ноша — мы верим в тебя. Иди, Варда, иди и выполняй свой долг. Старайся убивать быстро, так, чтобы после твоего удара жизнь сразу покидала тела эллов. Творя добро, старайся при этом причинять как можно меньше мучений. Иди, Варда, иди, и ты станешь настоящим освободителем эллов.

И я пошел. Я взял с собой Курху. Но он так и не смог увидеть истину. Он не мог выйти из развалин и ждал меня, дрожа и скуля.

— И ты убил? — спросил я корра.

— Да, — коротко ответил Варда.

— И ты… гордишься, что с такой силой размозжил голову элла? То-то я все думал, как нужно было ударить камнем, чтобы разнести полголовы… Его звали Честный. Не сразу, но он сам захотел получить имя…

Я замолчал. Молчал и Варда. Мне не хотелось больше с ним разговаривать. Можно ли спорить о нравственных основах с ножом? А он, Варда, был, в сущности, просто орудием убийства. Простодушное, наивное орудие, созданное волей других.

Но откуда такая неукротимая воля у неживых? Почему эти дряхлые роботы, которые каждое утро с трудом тащатся к источнику, чтобы подкрепить свои немощные тела и мозги, так жаждут уничтожения Семьи?

Еще тогда, когда я узнал, что стало с похищенными эллами, я подивился их альтруизму. Теперь я их просто не понимал. Душа их, если можно так назвать их наполовину вышедшие из строя логические цепи, была обращена ведь вовсе не к эллам. Их полуразвалившиеся искусственные души тянутся к давно исчезнувшим хозяевам и создателям. И это понятно. В их полустертых воспоминаниях прошлое не светится, а сияет. Это было время, когда они были молоды, их тела переполнены энергией, и шары их катились без устали. Их хозяева и создатели были всесильны, и рукотворные роботы гордились ими свирепой гордостью верных слуг. Все было прекрасно в прошлом, все было тягостно в настоящем.

Что им эллы? Что могут дать им трехглазые, даже получив имя? Что-то не похоже, чтобы эллы могли заменить неживым их исчезнувших богов и повелителей…

И тем не менее они почему-то страстно заинтересованы в разрушении Семьи. Заинтересованы так, что не жалеют красноречия и изощренной словесной эквилибристики, чтобы заставить четвероногих корров служить им в качестве помощников… Мне неожиданно пришла в голову одна мысль, и я спросил Варду:

— Скажи, вы, корры, знали раньше о существовании неживых?

— Что значит раньше? Раньше чего? Конечно, мы всегда знали о них. Когда я был совсем еще детенышем и ноги мои быстро уставали, мать как-то показала нам на них — мы притаились в развалинах — и сказала: это неживые. Можете их не бояться. Они никогда не обращают на нас никакого внимания.

— Она так и сказала?

Варда поднял голову и посмотрел на меня:

— Что значит «так и сказала»? Разве можно изменять чьи-то слова? Конечно, она сказала именно так.

— Никакого внимания?

— Да, никакого внимания.

— Обожди, Варда, обожди, страдающий кентавр, не мешай больше мне.

Мне было жарко, я весь пылал, сердце колотилось. Я не знал разгадки, но я чувствовал ее запах, она скрывалась где-то неподалеку. Я был в этом уверен. Да, неживые долгое время не обращали на корров никакого внимания. Да и зачем нужны были им эти кроткие полузвери. Они жили в прошлом и тихо угасали, и меньше всего на свете их интересовали корры, эллы с их Семьей, освобождение разума от оков анонимности, добро, долг и прочие возвышенные материи.

Конечно, возразил я себе, это так, но существует же логика эволюции. Нет, довод был несостоятельным. Какая уж эволюция у стремительно ветшавших роботов, какое устремление к благородству, когда все тающие силы направлены лишь на то, чтобы продлить свое никчемное существование, когда все их глаза-объективы были обращены назад, в прекрасное прошлое, а щупальца протянуты к исчезнувшим господам.

И вдруг все переменилось. Почему? Я по-прежнему не знал разгадки. Но зато я знал: она где-то совсем рядом. Мне почудилось даже, что я видел ее промелькнувшую тень. Мысль моя работала с бешеной быстротой, голова гудела от непривычных перегрузок.

Вдруг все изменилось. Почему? Их жизнь, если можно назвать жизнью жалкое существование роботов, которые постепенно выходят из строя от ветхости, отсутствия запасных частей и обслуживания, их жизнь была однообразна. Пока они не открыли для себя источник в развалинах, о котором мне рассказывал Шестой. Он подкреплял их силы и оживлял каким-то образом воспоминания о прошлом, то есть об их хозяевах.

Стоп. Не упусти юркнувшей мыслишки, наступи ей на хвост.

— Варда, скажи мне, когда неживые первый раз позвали вас, они уже нашли источник?

— Да. Они каждое утро катились к нему.

— Так, так, так… Они расспрашивали вас об эллах?

— Сначала они расспрашивали нас вообще о разных развалинах…

— Стой! — заорал я, чувствуя, как охотничье возбуждение разгоняет сердце. — Стой, Варда! Повтори, что ты только что сказал.

— Только что я сказал: сначала они расспрашивали нас вообще о разных развалинах.

— Как?

— Что значит как? Они просили: расскажите нам об интересных развалинах…

— Обожди, кентавр, не торопись, спокойнее. Они так и говорили «интересных»?

— Да, Юуран. Ты сегодня какой-то странный. Ты все время заставляешь меня повторять слова, как будто ты их плохо понимаешь.

— Ничего. Так нужно, Варда, миленький.

— Ты назвал меня «миленький»?

— Теперь ты переспрашиваешь меня.

— Я чувствовал, что ты презираешь и ненавидишь меня.

— Нет, Варда, нет! Скорее я жалел тебя.

— Жалел? Почему?

— Не будем отвлекаться. Ты скоро все сам поймешь. Значит, неживые просили вас рассказать об интересных развалинах?

— Да.

— А что именно они хотели знать?

— Они не уточняли. Они говорили: расскажите нам об интересных развалинах, о таких, где что-то кажется вам необычным, где вы чувствуете себя не так, как везде…

— Прекрасно, Варда. Ты даже не понимаешь, кентавр, как ты помогаешь мне.

По стене снова промелькнула тень тайны. Она явно нервничала и пыталась спрятаться от меня, но я уже шел по ее следу. Я был гончей, и ничто теперь не могло остановить меня.

— И вы в какой-то момент рассказали им о поселке Зеркальных стен, который вы не раз видели, и о том, как трехглазые поднимаются иногда в воздух. И неживые попросили вас рассказать об эллах поподробнее, особенно об их полетах. Так?

Варда с трудом поднялся с пола. Ноги его дрожали. Он долго смотрел на меня, и глаза его были совсем круглыми.

— Да, так, — прошептал он. — Но откуда ты знаешь? Тебе говорили неживые?

— Нет, не говорили. Я строю умозаключения, корр, — с гордостью сказал я. — Попробую выстроить еще одно: когда вы рассказывали неживым о полетах эллов, они спросили вас, всюду ли те летают, а когда вы ответили, что только возле Зеркальных стен, они пришли в волнение и заставили вас подробно описать им, где находятся ближайшие развалины. Так?

— Да, Юуран. — Корр хотел подойти ко мне, но ноги его подкосились, он издал жалобный стон и упал на бок.

Я бросился к нему:

— Нет, Варда, не смей закрывать глаза.

— Мне больно.

— Ничего, ничего, лежи тихонько. Я посмотрю, что с тобой. Не будем забывать, Варда, что ты получил по заслугам, даже недополучил.

— Да, — прошептал он. — Ты прав…

Я нагнулся и осторожно ощупал ноги Варды. Когда я дотронулся до задней правой, он дернулся и заскулил. Похоже было на перелом. Да, похоже. Но что делать с переломом ноги у кентавра на другом конце Вселенной? Я не знал. Разве что попробовать перевязать, сделать нечто вроде лубка. Но чем? А может быть, наоборот, не следует делать этого?

— Потерпи, — сказал я. — Я знаю, тебе больно, но страшного, я думаю, ничего. Скорее всего, у тебя сломана нога. Что вы делаете в таких случаях?

— Когда корр повреждает ногу, он ждет, пока кости не срастутся снова.

— А долго они срастаются?

— Очень долго. Иногда целый день. Или ночь.

Мне даже некогда было улыбнуться. Потом.

— Хорошо, Варда, лежи спокойно. Ты можешь говорить или тебе слишком больно?

— Теперь могу, Юуран.

— Ты хотел встать на ноги, потому что я угадал, так? Неживые хотели знать, где находятся ближайшие развалины к Зеркальным стенам.

— Да.

— А после этого они вскоре начали объяснять вам, что ваш долг — помочь эллам.

— Да.

— Спасибо, корр. Лежи, страдай, Варда. И находи удовлетворение в том, что сломанная нога очень, в сущности, невысокая плата за те глупости, которые ты по недомыслию сделал. А я должен подумать немножечко.

Когда я был совсем маленьким, мама принесла как-то красивую коробку, в которой были сотни разнообразных и разноцветных кусочков дерева. По крышке коробки брел тигр. У него было очень хитрое выражение лица. Должно быть, он что-то задумал против обезьян, которые довольно испуганно пучили на него с деревьев глаза.

— Попробуй, Юрчонок, — сказала мама. — Все эти кусочки надо сложить так, чтобы получилась вот эта картинка.

— С тигром? — спросил я.

— С тигром и обезьянками.

— А зачем?

— Как зачем? Чтобы была картинка.

— Такая же, как эта, с тигром и обезьянками?

— Да.

— А зачем вторая картинка, если и на этой тигр задумал что-то против обезьянок?

— Ты не понимаешь, из этих кусочков сложить картинку трудно, для этого нужно терпение.

— А подавно зачем тогда складывать?

— Ты бываешь невыносим, — пожала плечами мама.

Головоломку мы так никогда и не сложили. Зато сейчас, лет через двадцать, я упорно складывал другую головоломку, и кусочки ее ложились рядом друг с другом, образуя картинку вовсе не похожую на хитрого тигра, который забавно топорщил усы, и суетливых обезьян.

Итак, робот, которого они назвали для моего удобства Шестым, случайно нашел развалины. Эти развалины каким-то образом заряжали их энергией и освежали память.

Неживые неглупы. Не знаю, какую часть интеллекта они потеряли за время тихого угасания после Великого Толчка, но и того, что осталось, им хватило кое для каких выводов. Прежде всего, очевидно, они поняли, что развалины, во всяком случае, те, что нашел Шестой, сохранили какой-то источник энергии. Судя по всему, она как-то связана с гравитацией. Эта энергия когда-то подчинялась их хозяевам. Это было ясно хотя бы из того, что их тела воспринимали эту энергию.

Если в глубинах одних развалин теплится источник энергии, когда-то созданной их хозяевами, вполне может быть, что другие развалины скрывают под собой более мощные источники. Эллы, например, летают. Если бы они могли летать всегда и везде, это значило бы, что они обладают потребной для этого энергией. Если они летают лишь у своих стен, да и то в определенных местах, это значит, что именно там сила тяжести каким-то образом ослабляется настолько, что позволяет им отрываться от земли.

Эта энергия источников обладает для неживых поистине волшебной притягательной силой. Она не только дает им энергию. Она не только освежает их память. Она как бы связывает их с их исчезнувшими, но все еще обожаемыми создателями и господами.

Но они не могут согнать эллов с насиженного места. Их слишком мало, и они слишком немощны, а эллов сотни. И хотя эллы кротки, нечего и думать, чтобы они добровольно оставили, свои Зеркальные стены и развалины. К тому же немощные роботы даже докатиться самостоятельно до Зеркальных стен не смогли бы.

В этот момент появляются корры, и начинается их иезуитское воспитание. Неживые понимают, что корры, никак от них не зависящие, не станут выполнять их волю по принуждению. Возникает идея убедить корров, существ кротких, доверчивых и наивных, в необходимости помочь эллам.

Идея, надо отдать неживым должное, незаурядная. Идея, которая воодушевила мохнатых кентавров. Они начали похищать эллов, чтобы подорвать, а точнее взорвать впоследствии Семью изнутри.

Корры, разумеется, были уверены, что действуют во благо эллов. Они гордились, что помогают им. Они были воодушлевлены идеей добра. Они были полны энтузиазма дикарей, только что вступивших на стезю цивилизации. Они вышли из леса и тотчас же получили из рук неживых смысл своего существования.

Эти пылкие четвероногие носители идеи добра не могли, разумеется, даже на мгновение усомниться в словах неживых. Неживые были богами, даровавшими им благородную миссию помощи ближним.

Ну а роботы, наверное, потирали свои металлические руки. Они были уверены, что столкновение Семьи с измененными эллами приведет к хаосу. И в этом хаосе неживым нетрудно будет завладеть их источником.

Такова была идея, одним из последствий которой была космограмма на Землю и появление на Элинии некоего Юрия Александровича Шухмина.

Все кусочки головоломки подошли друг к другу, даже подгонять ничего не нужно было. Картинка сложилась. Довольно неприглядная картинка. По сравнению с ней тигр, подкрадывавшийся к обезьянкам, казался святым. Он честно хотел полакомиться хвостатыми тварями и даже особенно не скрывал своих планов. Он не говорил, что стремится помочь обезьянкам обрести смысл жизни. Разве что смысл их жизни он видел в своем желудке.

Теперь нужно было прикинуть, что делать дальше, но как раз этого сделать я не мог. После возбуждения охоты я чувствовал себя бесконечно усталым. Варда спал, прижав руки к передним ногам. Лицо его было спокойно. Я вздохнул, лег на свою кровать. Невесомость мягко приняла меня в свои объятия. Я закрыл глаза.

Я проснулся оттого, что кто-то пристально смотрел на меня. Варда стоял, скрестив руки на широкой мохнатой груди, у моего ложа. Должно быть, и на этот раз во сне я отогревал душу посещением милой Земли, потому что несколько мгновений пушистый кентавр, скорбно глядевший на меня, никак не хотел укладываться в мое сознание. Но вот остатки земных снов испарились, подгоняемые явью Элинии, и Варда занял свое место в оранжевой реальности. Жаль, жаль было расставаться с драгоценно-нелепыми осколочками земных снов, но не мог я цепляться за них, когда на меня молча и пристально глядел корр, и круглые глаза его были полны муки.

— Ты стоишь? — спросил я. — Как твоя нога?

— Кость срослась, — вздохнул Варда, — ведь прошла целая ночь. Но мне еще больнее, чем всегда…

— Что у тебя болит?

— Не знаю. Мне плохо, Юуран. Мне никогда не было так плохо. Знаешь, на некоторых развалинах бывает так легко, кажется, подпрыгни изо всех сил, — и взмоешь вверх, как крылатые стражи, что пищат над головой. А сейчас наоборот, мне тяжело. Голова тяжелая, ноги тяжелые, руки тяжелые, тело тяжелое, словно на спине у меня тяжкая ноша, а внутри я набит камнями. И нет сил сбросить ношу, выкинуть камни… И нет сил думать… Я… хочу быстрее пройти конец пути…

— Это тоже цена, Варда, за то, что ты сделал. Ты совершал насилие, ты отнимал у эллов жизнь, и недобитые твои инстинкты восстали против тебя.

— Но я же… Я хотел эллам добра.

— Ты думал, что творишь добро. Но ты ошибался. Ты творил зло, насилие.

— Но ведь неживые учили нас…

— Они лгали вам.

— Что значит «лгали»?

— Они говорили одно, а думали другое.

— Разве это возможно? Разве может слово значить не то, что оно значит?

— К сожалению, Варда, может. Слушай меня внимательно, я объясню тебе, что на самом деле хотят неживые.

Я рассказал корру о плане роботов. Он долго молчал, потом спросил меня:

— Но как же так, Юуран? Ты мудр, ты пришел сюда из, далекого мира, ты понимаешь суть вещей, но ты ведь только сейчас догадался о замыслах неживых? Может быть, ты ошибаешься? Мне трудно поверить тебе. Ты ошибаешься, Юуран. Может, ты просто хочешь мне показать, как слова разделяются: слово идет в одну сторону, а тень его в другую? Вот я могу повторить твои слова, что неживые обманывали корров, но это только тень слов, сами слова этого значить не могут. Потому что неживые учили нас добру. Так, Юуран? Скажи, пришелец.

— Нет, Варда. К сожалению, я тебя не обманываю. Тебе хочется, чтобы я тебя обманывал.

— Я не понимаю, Юуран.

— Тебе тяжко поверить в то, что я рассказал. Потому что, поверив, ты сразу теряешь все, чем жил: смысл жизни, веру в то, что вы творили добро, несли эллам освобождение. И исчезает добрый и благородный Варда, а вместо него появляется жалкий, обманутый неживыми маленький кентавр, который убивал ни в чем не повинных эллов. Ты смутно чувствовал, что что-то не так, поэтому тебе тяжко. Теперь тебе будет еще тяжелее. Правда, брат Варда, бывает тяжелее и острее камней, и многие ее боятся, а увидев, обходят побыстрее стороной, такая она колючая, неприятная и неудобная… А некоторые и узнавать ее не хотят. Увидят и отвернутся. Зачем, думают, портить себе глаза, глядя на такую уродину. Она ведь, Варда, и впрямь часто бывает уродливой.

— Уродливой?

— Конечно. Вот и говорят себе: не-ет, это не правда. Правда не может быть такой отталкивающей.

Вот и ты сейчас думаешь: врет он все, пришелец. Это не неживые, а он расщепляет слова: смысл в одну сторону, шелуху слов — в другую. Не неживые обманывали нас, а он. Он, пришелец, задумал злое, он сбивает нас с толку. Схватить его сейчас за шею, она у него тоненькая, хрупкая, крутануть, и нет его ледяных, пугающих слов. Все — нет его правды, а есть наша правда. Она нам ближе и нужнее. Она красивая и благородная, с ней приятно и спокойно.

Но кто-то в тебе возражает тебе же, друг Варда. А может, он все-таки прав? Может, правы были мои инстинкты, которые предостерегали меня от насилия и жестокости? Может, насилие и жестокость всегда насилие и жестокость, что бы ни говорили неживые? Может, зря я предал свои инстинкты, зря давил их в себе, долго и упорно затаптывал, как топчут корры корни эсы, чтобы они стали мягче?

Посмотри внутрь себя, Варда, и реши, кто прав. Пусть тебя обманули, но ты же стремишься к мудрости и добру, а они требуют правды, как бы ни было тяжко и мучительно пробираться к ней. Смелей, корр. Ты же не трусил, когда заносил острый камень над головой Честного.

По коричневому меху корра прокатывались короткие волны судорог. Он покачивался и тихо стонал. Он поднял голову и посмотрел на меня. Глаза были полны ненависти. Он сжал руки и шагнул ко мне. Сейчас его крепкие пальцы сожмутся на моей шее, я услышу хруст — последний звук в жизни. Я знал, что мне нужно было вскочить, бежать, хоть бы приготовиться к обороне, но я не мог пошевелиться, я был обесточен, и мышцы не слушались команд. Мгновения чудовищно растягивались, превращались в гигантский пузырь, и прозрачные стены его колебались в такт ударам моего сердца. Как медленно, как неправдоподобно медленно движется ко мне Варда. Пусть он прорвет прозрачный пузырь, и пусть все быстрее закончится, пусть иссякнет тягостный ужас, что душил меня.

Пузырь лопнул с легчайшим шорохом, кошмар исчез. Варда протягивал ко мне руки не для того, чтобы убить меня, а в немой мольбе, в просьбе о помощи. И была в его глазах не ненависть, а мольба. И оцепенение мое тут же спало, я кинулся к страдающему корру и нежно обнял его за мохнатую шею.

Я не помню, что я говорил ему, как, наверное, мать не вспомнит, какими словами утешала ребенка. Ему нужна была помощь, и я старался помочь ему как мог. Мы стояли вместе в холодном беснующемся прибое, мы пытались удержаться на ногах в яростных порывах ветра, чтоб не сбил с ног, не погубил. И выстояли. Прибой стих, ветер улегся.

Варда медленно опустился на пол. Он был обессилен, но в глазах больше не было ненависти, в них стояла тихая печаль.

— Спасибо, Юуран, — прошептал он. — Но как же теперь жить? Все исчезло, внутри меня те же развалины, что на земле.

— Нет, брат Варда, не все исчезло. Исчезла ложь, зато вместо нее у тебя есть правда, пусть неудобная, пусть тяжелая, но правда. Приучайся к ней, если хочешь действительно быть разумным существом, потому что, бедный мой корр, ложь — это спасение для слабых и трусливых умов.

— Да, — прошептал Варда, — мне кажется, я понимаю… Но что же делать?

— Неживые не отступятся от своих планов по уничтожению Семьи эллов, я в этом уверен. Я думаю, они пришлют других корров. Я попрошу Первенца усилить охрану Зеркальных стен.

— Нет, Юуран, это бесполезно.

— Что бесполезно?

— Охрана. Эллы ведь не могут все время сидеть за своими Зеркальными стенами. Они должны есть, они должны выходить за развалины, чтобы собирать багрянец. Они должны выходить, чтобы чистить свои стены. Ты не представляешь, Юуран, как тихо мы умеем подкрадываться к добыче, как терпеливо застываем в засаде. Элл может пройти совсем рядом с корром и ничего при этом не заметить. Мы можем долго ждать, слившись с тенью, с пятнами. А потом одним стремительным прыжком добраться до жертвы. Нет, пришелец, это не путь…

— Что же делать?

— Я вернусь к коррам и расскажу им все.

— Я боюсь за тебя.

— Чего ты боишься?

— Они могут не поверить тебе, как ты только что не хотел верить мне. Ты ведь не хотел верить мне, друг Варда?

— Не хотел.

— Видишь.

— Но я же поверил тебе в конце концов.

— Ты страдал. И от сломанной ноги, и от разброда в твоей душе. И мы были один на один, каждый со своей правдой. А там тебя будут окружать корры, которым твои слова будут казаться такими же отвратительными, как мои — тебе.

— Они выслушают меня. Они поймут.

— Будем надеяться.

— Они поверят, — твердо сказал Варда. — Поверят! — почти выкрикнул он. — Курха поверит. Он и без того не мог заставить себя убить элла, хотя неживые сто раз втемяшивали нам в голову, что это нужно для их же блага. И другие поверят.

— Но неживые…

— Не бойся, — усмехнулся мрачно Варда. — Они не узнают. Я усвоил урок. Мои слова, обращенные им, будут совсем пустенькие и сухонькие, как высохшие растения, в них не будет правды.

— И все-таки я боюсь за тебя.

— Не бойся. Раньше ты говорил, что плачу невысокую цену за то, что делал, — Варда шумно и глубоко вздохнул. — Ты прав, я еще не доплатил. Я не искупил еще вины, если ее вообще можно искупить. Я иду. Юуран.

— Иди, брат Варда, береги себя. Как я узнаю о том, что произошло у неживых?

— Я что-нибудь придумаю. Но охрана все равно должна пока быть. Прощай. — Он посмотрел на меня. — Можно?

— Что?

— Дотронуться до тебя… Мне сразу становится легче.

Мы обнялись. Двуногий цирковой артист с планеты Земля и четвероногий мохнатый кентавр с Элинии. Нет, наверное, предела разнообразию форм жизни во Вселенной, но что-то все-таки объединяет разум…

Наверное, я задремал. Потому что пришла, мне в голову странная мысль. Еще до того, как человек вышел в космос, ученые пришли к выводу, что вся Вселенная сложена из одних и тех же элементов и подчиняется одним и тем же законам. Первые же образчики лунного и марсианского грунтов подтвердили гипотезу. Такому профану, как я, это казалось удивительным: жуткое разнообразие миров — и все построены из одинаковых кирпичиков. Потом я понял, что Вселенная, в сущности, единый дом, в котором мы занимаем крохотное помещеньице, и поэтому в одинаковости ее стройматериалов нет ничего поразительного.

А может быть, чудилось мне теперь не то во сне, не то наяву, и разумная жизнь во Вселенной тоже сложена из одинаковых частичек. И существует некая периодическая таблица нравственных элементов: благородства, подлости, дружбы, расчета, преданности…

Я почувствовал необыкновенную гордость. Наверное, я даже подумывал о Нобелевской премии за свое грандиозное открытие, потому что тут же стал набрасывать тезисы выступления на торжественной церемонии в Стокгольме.

Ну, начало обычное:

«Дамы и господа, дорогие товарищи! Периодическая таблица позволила предсказать свойства еще не открытых элементов. Моя таблица тоже позволяет…»

Я замолчал и испуганно уставился на сияющие лысины ученых мужей и государственных деятелей. А что же она действительно позволяет? Боже, как неудобно, столько людей, и молодой лауреат вдруг онемел. Думай, думай, заклинал я себя.

«Так, значит, в отличие от алхимиков и химиков, которые лишь постепенно и с огромным трудом заполнили пустующие клеточки знания о своем материальном мире, знатоки человеческой души исследовали ее намного раньше. И вряд ли мы знаем о ней больше, чем наши предки…» — Но как же в таком случае мое открытие? Я понял, что запутался и нужно просыпаться.

Премии, конечно, было жалко, жалко уезжать из Стокгольма, но что поделаешь. Стокгольм далеко, и я уже думал о Варде. Что-то с ним будет, с моим бедным кентавриком…


Загрузка...