Вечером Варьке стало плохо. Полученный ею толчок в живот в ночных снах не проходил целый день. Внутри живота все онемело. Варя почему-то очень хорошо понимала, что ей нельзя ни есть, ни пить. Они как обычно все вместе легли в глинобитной мазанке. На подворье был еще совсем новый деревянный дом с обстановкой, выстроенный для родителей ее отцом, но бабушка почему-то не любила в нем жить. Кое-как, промучившись без сна ночь, Варя поняла утром, что ни вставать с постели, ни даже переворачиваться она не может. Бабушка подошла к ней, потому что внучка ответила на ее зов невнятным мычанием. Глянув на ее запавшие глаза, бабушка испуганно села возле нее и с трудом выговорила: "Варька! Ты что-то не так там с Надькой сделала?". Варька смогла только утвердительно прикрыть глаза. Жесткой страшной рукой, ухватившей ее прямо за внутренности, среди белого дня ее утягивало куда-то, откуда возврата не было. Бабушка с дедом, обтерев внучку от липкого пота влажным полотенцем, потащили ее в новый дом, уложили одну в постель. Бабушка принесла ей взвару, но Варька отрицательно покачала головой. Ей было даже какое-то время хорошо одной в необжитой холодной постели и сумеречной прохладе дома. Она была рада, что не участвует уже в дневной, хозяйственной суете, что никто не отвлекает ее от изматывающей боли в животе. Любое движение вызывало немедленный, острый толчок. Словно кто-то хотел сказать ей, что она у него в руках, из которых ей не вырваться. Зашедшая проверить ее бабушка была спокойна, разговаривала с ней как обычно. Варя уже ей почти не отвечала. Но под домом был один из погребов, в котором бабушка с дедом перебирали картошку, готовя ее к рынку. Настасья Федоровна не знала, что все, о чем они там говорили, слышала Варя.
— Дед, Варька очень плоха!
— А что с ней?
— Да обычное ваше поветрие. Затягивает ее туда, где была. Не то у них с Надькой вышло.
— Говорил ведь, что надо было ее гнать!
— Выгонишь ее, как же! А кабы надолго осталась, тогда как? Выхода у нас не было. А все ваша родова подлая! Теперь девка до утра не доживет. Я вон скольких деток схоронила, уж я в эти глаза насмотрелась.
— Давай фершалку позовем?
— А-а, толку от нее, от фершалки! Что тут сделаешь? Она спросит, как ребенок заболел, и что ты про свою племяшку-ведьмачку ей объяснять станешь? Да смотри-ка, Надька-то ведь мигом с хутора убралась!
Варя тихо обрадовалась, что ждать ей осталось уже недолго. Солнце уже садилось, а утром у нее уже ничего не будет болеть. Пришел брат Сережка, который, в тревоге за сестру, тоже подслушал разговор стариков. Варя собрала последние силы и держалась с ним по бодрее.
— Варька, не умирай! Я тут один оставаться не хочу! Я вот тебе конфет принес, в кооперации купил.
— А где денег взял?
— Да не трогал я те, что ты в чемодане прячешь. Я у бабки из ее кошеля достал.
— Мне нельзя ничего есть, Сережа. Иди от меня, играйся!
— Дай мне слово, что не помрешь!
Это было совсем жестоко. Он не понимал, как ей больно. В своем бесконечном эгоизме семилетний мальчик, привыкший к ее опеке, не хотел ее отпускать. С ней так никто не носился, пусть и он начинает жить один.
— Не могу, Сережик!
— Дай слово! — Сережа заплакал возле нее, размазывая грязь по щекам.
У него опять были грязные руки! И маечка вчерашняя, бабка ему так и не сменила. Вот помрет она, он тут опять в кизяках играть будет и к кнурям в стайку лезть.
— Хорошо, Сережа! Я не помру, но пойди умойся, смени одежу и на базу не трись!
Обнадеженный Сережа убежал. Господи, зачем она дала ему слово? В комнате становилось совсем темно, из-за штор и портретов медленно выползли мохнатые южные ночные бабочки, похожие на разжиревшую до одури моль. Варя с трудом натянула на лицо простыню, чтобы бабочки, летавшие по комнате, не коснулись ненароком ее лица цепкими холодными лапками. В сумерках ей стало страшно, ей казалось, что кто-то пристально смотрит на нее с веранды. Мучаясь от боли, Варя подтянула одеяло из овечьей шерсти на себя и, давясь сухой желчной рвотой, закрылась с головой, потому что этот самый кто-то неслышно подходил к ней совсем уже близко. С каждым его шагом к ней, у Вари все сильнее, лихорадочнее стучало сердце, заболели виски, голову изнутри стал разламывать нараставший звон, и Варька рухнула в разверзшуюся перед ней темноту.
Потом она ненадолго оказалась в странном, очень печальном месте. Это была широкая равнина с недвижной рекой, вдали, у горизонта поднимались горы. Преобладали желто-коричневые тона. И в тот момент, когда ее душа еще окидывала всю равнину прощальным взглядом, все вокруг нее переменилось, застыло, оказалось просто бутафорской картиной перед чем-то еще немыслимым для нее. Небо над дальними горами вдруг с треском разорвалось, как папиросная бумага, возникла страшная черная дыра, и то, что еще оставалось от Варьки, почувствовало, как она с огромной скоростью несется в темный тоннель. — Не-е-е-т! — завопило что-то в ней, хотя она знала всю тщетность своих стенаний, но теми остатками человеческого, что еще хранила ее душа, она успела выкрикнуть: "Я дала слово!".
Вначале было Слово. Слово имеет свою магию, свою силу, свою власть. Человеческое слово лишь слабый беспомощный отголосок того, что сказано миру в момент его рождения из тьмы. И только язык души может отразить всеми приобретенными за свою жизнь красками то заветное, хранимое в каждом рассветном луче светил с начала всех миров, Слово…
Утром, до которого, слабо шевелясь, дожила Варька, в дом ворвался незнакомый злой молодой мужик.
— Я тебя, тетка Настя, как-нибудь пришибу! Отойди! Ведь весь день молоковоз под окнами стоял! Ведь могла сказать, дура старая!
— Ты не ори на меня, Петя! Не твоя она уже, видишь, помирает!
Петька сгреб Варю с постели, отчего из глаз у нее от боли сами собой полились слезы, и бросил бабушке: "Подушки неси пуховые, сука старая!". Плакавшая бабушка принесла подушки, заложила ими кабину молоковоза и сквозь слезы, оправляя на безразличной ко всему Варе рубашку, сказала: "Все равно не довезешь!". Петька выматерился и вскочил в кабину.
Дорогу она помнила только бесконечной болью, всплесками отмечавшую каждый степной ухаб. С тревогой оборачивавшийся к ней Петька просил так же, как и ее брат: "Держись, не помирай!". Ну, что им всем надо было от нее? Вот не умерла она, вот мучается теперь. А там, может быть, все было бы не так, лучше. Но Петька, глядя, как она устало закрывает глаза, просил опять, и она опять, помня данное Сереже слово, не умирала.
Петр привез ее в районную больницу в ближайшей станице к доктору, приехавшему сюда после окончания Ростовского мединститута, с которым они вместе ездили на рыбалку. Доктор лечил его от чириев, мучавших Петьку каждую весну, а он таскал ему фляги с медом и сало. Лежа на больничном столе, глядя на огромную бестеневую лампу над ним, Варя равнодушно слушала, как Петька что-то объясняет маленькому худому армянину в белом халате. Она лежала абсолютно голая, но уже не испытывала никакого стыда перед двумя стоявшими рядом мужчинами, потому, что ей, по большому счету, было уже совершенно безразлично где лежать.
— Петя, как ты ее довез? У нее же перитонит, ее уже даже оперировать поздно. Я ее только измучаю, у меня ведь даже общего наркоза нет!
— Сурен, ты меня знаешь, если она помрет, живым ты из станицы не уйдешь!
— Ой, не пугай, Петя, я — пуганый! Что мне-то с ней делать? Ведь она умирает уже…
— Я тебя, Сурен, предупредил, поэтому — решай!
— Ладно, езжай, Петр! Телеграмму ее родителям отбей, мне еще с ними, из-за тебя, дурак, объясняться. Вот каким они меня выпустят! Чем вы там на хуторах занимаетесь, что потом таких девчонок привозите?
— Ты, Сурен, на меня, что ли думаешь? Да, я жениться на ней хотел!
— Я знаю, что ты не при чем, у нее аппендицит. Только очень необычный аппендицит, и прорвался уже. Ты ее адрес у сестры из карточки возьми, она там что-то ей нашептала. Слушай, Петь, ты только народ хоть не смеши! Жениться! Она сестре сказала, что ей двенадцать лет!
— Сколько?
И двое мужчин с интересом посмотрели на еще красивое женственное Варькино тело, в коже которого уже явственно угадывался землисто-восковой оттенок.
Больничку Сурен содержал в чистоте. Варе меняли белье по несколько раз на день, потому что он решил колоть ей ударными дозами пенициллин, а после уколов в дырочку у нее все сочилась сукровица. Она так же упрямо отказывалась от еды и питья, зная, что ей нельзя ничего брать в рот. Сурен и Петька съездили по другим больницам района за необходимыми лекарствами. Для умирающей казачьей девочки с глухого хутора им отдавали последнее. Сурен приказывал ей ставить капельницы, Варя все впадала в сон, а сны под капельницей получались ужасными. Ее измучило часто повторявшееся видение, что брат Сережка тянет к ней ручки из какого-то огромного горящего каменного дома, каких Варя нигде, даже в Москве и Ростове не видела. Она кричала ему: "Прыгай сюда! Я поймаю!", Сережка прыгал, Варя тянула к нему руки и с ужасом видела, что они у ней обрублены по локти и поймать его она уже не сможет…
Она приходила в себя от укола иглы капельницы и снова уходила куда-то в свои сны. Она все продолжала жить, страшная рука отпустила ее перед самым входом в тоннель и теперь уже не держала, боль потихоньку сворачивалась в ней, уменьшалась. На третьи сутки она понемногу стала ходить. Она бы еще лежала, сил у нее совсем еще не было, но, зная, что Петька должен был дать телеграмму, очень ждала маму. А с ее фамилией ее все время вызывали радостные за нее няни. Она тащилась к выходу, потому что строгий до самодурства Сурен запрещал вход в больницу кому-нибудь из посетителей, а больным и персоналу в чем-то не больничном, начиная с нижнего белья. Причем, это не распространялось на Петьку, проведывавшего ее в палате в кирзовых сапогах после очередного налета на соседние больницы. У входа всегда стояли какие-то незнакомые люди, они с испугом вглядывались в Варьку и говорили: "Это вы кого нам позвали? У нас бабушка старенькая, а это молодая… вроде бы". Раздраженный персонал орал, что просили они Ткачеву, так вот это Ткачева и есть! Находившись так вдоволь, она отказалась идти в пять утра к приехавшей маме.
— Не пойду, опять скажут, что вы им страсть Господню привели!
— Но ты ведь — Варя?
— Варя…
— А маму у тебя Еленой зовут?
— Ну…
— Вот она и приехала, телеграммой твоего Петьки трясет, с трех ночи тебя требует!
— Да брешете вы все!
— Ну-ка, выходь! А то Сурену пожалуюсь!
Варя ничего не ела и не пила шестые сутки, двое из которых ее били понос и рвота. Теперь уже ничего невозможно было в ней понять: молодая она или старая, красивая или некрасивая, кожа приобрела зеленоватый оливковый оттенок. Она была больше похожа на скелет, рот ее был приоткрыт, потому что губ не хватало, чтобы закрыть ровные крупные зубы. Петька только с тоской смотрел на оставшиеся от прежней Варьки большие зеленые глаза.
Варя узнала в сидевшей на скамейке женщине свою маму. Она протянула к ней руки, но мама почему-то смотрела ищущим взглядом за ней, в дверной проем. Значит и ее мама ждет совсем не ее. Варя позвала маму и очень удивилась, когда мама, вглядевшись в нее, вскрикнула и упала в обморок, больно ударившись о скамейку…
А через неделю тот же Петька вез их с мамой назад, на хутор. Варька быстро поправлялась, Сурен, правда, сказал, что ей все равно у них в городе надо делать операцию, но месяца через два, не раньше. Мама всю дорогу ругалась на бабушку и весь хутор. Она заявила, что они немедленно уезжают, немедленно! И Петька грустно подмигивал через ее голову своей несостоявшейся супруге, ставшей уже почти хорошенькой.
Больше Варю и Сережу на хутор не отправляли. С трудом пережив последующую зиму, старики перебрались с хутора сначала к одной дочери, потом к другой, теряя в дорогах свой трудами добытый скарб. Подворье их вначале стояло пустым, и Варя еще питала какие-то неясные надежды на то, что когда-то она сможет вернуться на хутор. А потом колхоз, что-то заплативший дедушке, передал уже разграбленный к тому времени надел чужим людям. Варя тосковала, плакала, но поделать ничего не могла. В их уральском городе можно было жить, работать, но умереть Варе хотелось бы на хуторе.
Отдаваясь вечной ночи
В миг последний, час прощальный,
Что захватишь между прочим
В сборах скорых и печальных?
Может запах тополиный?
Детский отклик злому горю?
Или клекот журавлиный,
Что зовет к чужому морю?
Лес в росе? Родные лица?
Лай собак? Степное лето?
Там, когда я стану птицей,
Не забыть б в полете это!