Свои вещи Самешкин, как всегда, привез на тележке, которую тащил пудель. И пуделя, и тележку он держал в сарае, а сам со своей печкой и каштанами располагался перед трактиром. И сразу же на всю округу разносился запах осени, овечьего тулупа Самешкина, сгоревшего угля, а сильнее всего — поджаренных каштанов. Этот чад, состоявший из всех запахов сразу, как вестник тянулся по поселку, чтобы оповестить народ о прибытии Самешкина. И уже через час вокруг него собиралась толпа, все спешили купить у него жареные и сырые каштаны. В центре этой толпы пылали красные угли, на которых эти каштаны и лежали.

Не было никакого сомнения, надвигалась зима. На Швабы надвигалась зима и вместе с ней беды поверителя стандартов Айбеншюца.


26

Да, в то время и начались все его беды.

— Ты больше не можешь здесь оставаться, — однажды ночью сказала ему Ойфемия, — ты же знаешь, что приехал Самешкин!

— Какое тебе и мне дело до Самешкина? — спросил он.

— Самешкин приезжает сюда каждую осень, и я принадлежу ему, — ответила она.

— Ради тебя, — начал поверитель стандартов, — я отказался от своего дома, от своей жены, от ребенка (он не сказал «от своего ребенка»), и теперь ты хочешь меня выгнать?

— Так должно быть! — сказала она.

Сквозь отверстия в оконных ставнях пробивался лунный свет, и Айбеншюц смотрел на прямо сидевшую в постели Ойфемию. Никогда еще не смотрел он на нее с такой жадностью. В лунном свете она виделась ему настолько желанной, словно до этого он никогда не видел ее обнаженной. Он подробно знал каждую черточку ее тела, знал лучше, чем ее лицо.

Почему сейчас? Почему вообще? — думал он, и в нем против этой женщины начала подниматься волна гнева. Но чем больше он гневался, тем драгоценней она ему казалась. Точно этот гнев с каждой секундой делал ее еще привлекательней. Выпрямившись, он схватил Ойфемию за плечи и со всей силой повалил на подушки. Он крепко держал ее, зная, что причиняет ей боль, но она ни разу не застонала, и это ожесточило его еще больше. Он набросился на нее, испытывая сладостное чувство оттого, что сейчас уничтожит ее, но в ответ не услышал ни одного ожидаемого звука. Она оставалась тихой и холодной. И ему казалось, что он обладает не Ойфемией, а ее далеким отражением. Где же она была в это время? В объятьях Самешкина?

— Ну, скажи хоть что-нибудь, — просил он.

Она молчала совершенно так, как в его представлении могло молчать ее изображение.

— Почему ты ничего не говоришь?

— Я уже все сказала!

— Ты действительно хочешь жить с Самешкиным?

— Я должна!

— Почему ты должна?

— Не знаю!

— И поэтому я должен уйти?

— Да!

— Ты что, не любишь меня?

— Не знаю.

— Ты любишь Самешкина?

— Я принадлежу ему.

— Как это?

— Не знаю.

Отвернувшись от него, она сразу заснула. Словно, не попрощавшись, уехала куда-то далеко-далеко.

Чувствуя себя бесполезным, никчемным, он долго еще лежал, глядя на луну через отверстия в ставнях. Вся его жизнь стала бесполезной, бессмысленной. Какой злой бог привел его к Ойфемии? После, только лишь оттого, что он задался вопросом о том, кто вообще правит этим миром, он решил, что попросту ополоумел. Его страх был настолько велик, что он, дабы отогнать его и самому осуществить свою судьбу, сел в кровати и произнес этот вопрос вслух.

Он походил на человека, который из страха перед смертью пытается покончить с собой. Однако, продолжая жить, он терзался вопросом, не умер ли он уже, не сошел ли с ума?

Айбеншюц встал очень рано. Ойфемия еще спала, и он долго смотрел на нее спящую, отстранившуюся от него копию. Она спала в необычной позе, скрестив руки поверх обнаженного тела, как будто знала, что он на нее смотрит.

Основательно умывшись и побрившись, как и каждое утро со времен своей службы, он почистил всю свою одежду. Вел он себя очень осторожно, чтобы не разбудить Ойфемию.

Затем, принявшись укладывать чемодан, вдруг решил, что ввиду служебных обязанностей у него есть еще здесь дела, и, оставив чемодан, на цыпочках вышел из комнаты.

Спустившись вниз, Айбеншюц столкнулся в трактире с Самешкиным, который, улыбнувшись ему, обнажил все свои замечательные зубы. Самешкин пил чай и, постоянно подсаливая, ел хлеб со смальцем, а Айбеншюцу казалось, что соль он сыплет не на хлеб, а прямо на него, на Айбеншюца. Пересилив себя, он все-таки сказал:

— Доброе утро!

Вымолвив это, он почувствовал к Самешкину прилив жгучей ненависти.

Долго разглядывая болтающего, смеющегося Самешкина, Айбеншюц начал ненавидеть и Ойфемию.

Он надеялся, что если уйдет, то обретет какую-то ясность.

Как хорошо, что лошадь была такой умной. Без нее Айбеншюц не нашел бы дороги домой. Но сперва он заехал в контору. За много дней там скопились бумаги, перед которыми он испытывал страх.


27

Всю следующую неделю поверитель стандартов жил дома. Регину он не видел, но иногда слышал плач ребенка.

Однажды, сидя в повозке с вахмистром Слама, когда они ехали в Блоты, Айбеншуц заговорил. На сердце у него было так тяжело, что ему необходимо было выговориться, а вокруг, кроме вахмистра, — ни души. С кем поговорить? Человеку нужен человек.

Вот и рассказал поверитель стандартов вахмистру свою историю. Он поведал ему, что до того часа, как увидел Ойфемию, он вообще не знал, что такое жизнь. А еще он рассказал об измене его жены с писарем Йозефом Новаком.

Жандармский вахмистр был очень простым человеком, но он понял все, что рассказал ему поверитель стандартов, и в доказательство снял свою остроконечную каску, словно с обнаженной головой он мог кивать более убедительно.

После рассказа у Айбеншюца на сердце сразу стало как-то легко, он даже повеселел. И все же ему было очень грустно.

Вахмистру Слама ничего не приходило в голову, но он хорошо знал, что надо сказать что-нибудь подбадривающее, и сказал незамысловато и честно:

— Я бы такое не перенес!

Желая утешить Айбеншюца, он лишь еще больше опечалил его.

— Я тоже был обманут, — начал Слама, — откровение за откровение. Моя бывшая жена спуталась с сыном начальника округа и умерла при родах.

— Мои соболезнования! — только и сказал Айбеншюц, которого вся эта история не тронула. Что ему до умершей жены Слама, когда его волновала его собственная судьба?

Но, увлекшись рассказом и бередя свое раненое сердце, вахмистр продолжал:

— Мы были женаты двенадцать лет. И, знаете, изменила она мне не с мужчиной, а с юнцом, с сыном начальника округа, с курсантом, — и, будто это имело какое-то особое значение, через мгновение добавил: — С курсантом кавалерийского корпуса из моравской Белой церкви.

Айбеншюц давно уже перестал его слушать, но ему было приятно, что рядом с ним звучит человеческая речь. Так, порой не понимая о чем говорит дождь, мы слушаем его благотворный шепот.

В Блотах они зашли только в один магазин Брочинера, молочника и владельца трактира, но пробыли там целый день. У этого Брочинера были найдены пять фальшивых полукилограммовых гирь. На него заявили, а потом пошли в его же трактир.

Проштрафившийся Брочинер, подойдя к столику, за которым сидели поверитель стандартов и вахмистр, попытался завязать с ними разговор, но они держались строго, по-деловому.

Строго, по-деловому, так им, по крайней мене, казалось.

Пробыв в Блотах до самого вечера, Айбеншюц предложил поехать в Швабы, и они поехали.

В Швабах с Каптураком, который постоянно выигрывал, они сразились в торок. Поверитель стандартов, если бы только был повнимательнее, мог бы и выиграть, но его мысли были заняты Ойфемией и Константином Самешкиным.

Наконец, уже глубокой ночью, они оба, рука в руке, напоминая брата и сестру, спустились по лестнице и подошли к столу. Айбеншюц вдруг заметил, что у них одинаковые иссиня-черные волосы, и он разом почувствовал, что желает эту женщину не из любви, а из ненависти. Между тем Самешкин, как обычно, добродушно улыбнувшись всеми своими белыми зубами, протянул свою загорелую, сильную, большую и щедрую руку. Протянул так, будто раздавал дары. Он сел и на своем малопонятном наречии начал рассказывать, что у него сегодня был удачный день, что к нему за каштанами приезжали даже из Златограда. Ойфемия, словно цветок, который вместо того чтобы поставить на стол, разместили рядом с ним, безмолвно сидела между мужчинами.

Айбеншюц беспрерывно разглядывал ее. Он старался хоть разок перехватить ее взгляд, но нет, глаза ее блуждали где-то далеко отсюда, и одному Богу было известно, о чем она думала!

Игра возобновилась, и Айбеншюц начал выигрывать. Немного смущаясь, он засовывал в карман деньги, а Ойфемия, как немой цветок, все сидела и молчала.

Вокруг царил привычный, исходящий от дезертиров шум. Умастившись на полу, они играли в карты и кости. Как только все было проиграно, они принялись петь и, как водится, хриплыми голосами фальшиво затянули «Я любил тебя».

В конце концов Ойфемия и Самешкин встали и, взявшись за руки, поднялись наверх, а несчастный поверитель стандартов беспомощно смотрел им вслед. И тут ему пришло в голову, что он должен здесь остаться. Да, остаться! Он, Айбеншюц, уже немного выпил, и ему вдруг показалось, что если он только здесь останется, то сможет оттеснить Самешкина.

Кроме того, его ужасно пугало возвращение домой, хотя он точно знал, что не увидит ни своей жены, ни ребенка Новака. Внезапно почувствовав небывалое доверие к вахмистру Слама, он обратился к нему:

— Скажите, как вы думаете, мне следует здесь остаться?

— Думаю, что следует, — схватившись за голову так, будто он собирается снять и так уже давно снятую каску, недолго поразмыслив, изрек жандарм.

И поверитель стандартов Айбеншюц остался в приграничном трактире.

Позже, спустя несколько недель, он уже и сам не знал, зачем спросил у жандарма Слама совета и зачем здесь остался. Ему все это время было так скверно. Наступила зима.

Она нагоняла на Айбеншюца страх.


28

Ох, что это была за зима! Подобной не было уже много лет! Она приблизилась как-то внезапно, приблизилась, как очень крепкий, напористый хозяин с хлыстом в руке.

Сразу же, в один день замерзла речка Штруминка. Ее покрыл толстый пласт льда, и казалось, что состояла она не из воды, а лишь одному Богу известно из чего.

Воробьи не только замертво падали с крыш, они замерзали на лету. Даже вороны, чтобы добыть для себя хоть немного тепла, держались поближе к человеческому жилищу.

С первых же дней с карнизов домов свисали здоровенные сосульки, а окна походили на крупные кристаллы.

Господи, как же одиноко было тогда поверителю стандартов Айбеншюцу! У него были знакомые. Например, вахмистр Слама, деляга Балабан, ничтожный Каптурак. Но чего они все стоили! В его безмерно большом одиночестве эти несколько человек казались ему мухами, потерявшимися в ледяной пустыне. Он был очень несчастлив. И он больше не искал людей, ему в его пустыне было почти что хорошо.

Он снова жил в трактире, жил вблизи Ойфемии. Чтобы ее увидеть, ему приходилось вставать очень рано. Она спускалась на час раньше добродушного и очень ленивого Самешкина. Да, тот терпеть не мог утра и не любил рано вставать. К тому же люди, желающие купить каштаны, появлялись только во второй половине дня.

И тем не менее Айбеншюц терпеливо ждал его. Ему было приятно находиться рядом с Самешкиным. Его прямо тянуло к нему. Он, поверитель стандартов Айбеншюц, был так одинок в эту безумно холодную зиму, а от Самешкина как-никак исходило манящее тепло Ойфемии!

Поверитель стандартов был настолько одинок, что иногда, невзирая на свою должность, становился перед большими, ржавыми воротами трактира рядом с продавцом каштанов Самешкиным и даже снисходил до того, чтобы в то время, когда Самешкин отлучался, продавать за него каштаны. Он и сам не совсем понимал, чем ему так мил этот Самешкин, но со временем полюбил его как родного брата.


29

Все было хорошо или более-менее хорошо до того дня, когда произошло нечто невероятное.

Случилось так, что зима как бы вдруг решила перестать быть зимою. Жители всего округа с ужасом услышали, как примерно через неделю после Рождества на Штруминке затрещал лед.

По старинному здешнему преданию такое происшествие означало приближение большой беды. Все были напуганы и ходили с опрокинутыми лицами.

Все так. Старинное предание оказалось верным. Уже через пару дней после того как река вскрылась, в городе начала бушевать страшная болезнь, которая обычно случается только очень жарким летом. Это была холера.

Таяло; казалось, уже наступила весна. По ночам шли дожди. Они шли исподволь, осторожно, словно небеса посылали свое утешение, но утешение это было фальшивое. Быстро, не проболев и трех дней, люди умирали. Врачи говорили, что это холера, но местные жители утверждали, что это чума. И какая разница, что за болезнь, если в любом случае от нее умирают.

Увидев, что смертность не уменьшается, в Златоградский район было направлено много врачей и медикаментов. Но находились люди, говорившие, что в лучшем случае врачи и лекарства не навредят, а вот распоряжения властей еще хуже самой чумы. Они считали, что лучшим средством для сохранения жизни является алкоголь, и в результате началось повальное пьянство. Очень многие обитатели тех мест, которых раньше никогда не видели в Швабах, теперь приезжали туда в приграничный трактир.

Поверитель стандартов Айбеншюц тоже начал злоупотреблять алкоголем. И не из-за того, что сильно боялся болезни и смерти, а потому что всеобщая страсть к пьянству была ему очень кстати. Ему было важно избежать не страшной эпидемии, а собственных страданий. Да, можно сказать, что он был рад приходу этой заразы, поскольку она давала ему возможность не так остро чувствовать свою собственную боль, казавшуюся ему больше и сильнее любой напасти. В сущности же, он стремился к смерти. Мысль о том, что он может стать одной из жертв холеры, была ему даже приятна. Но как ждать смерть, не одурманивая себя, не зная наверняка, придет она или нет?

Короче говоря, поверитель стандартов Айбеншюц запил.

Все, не говоря уже о дезертирах, предавались шнапсу. Холера уже выхватила троих кредиторов Ядловкера, но еще оставался Каптурак, этот маленький, несокрушимый Каптурак. Он тоже пил, но его желтое, помятое лицо даже не розовело, его не брали ни бациллы, ни алкоголь.

Конечно, умирали не все, но многих болезнь повергла в тяжелое состояние.

В приграничном трактире играли только поверитель стандартов, жандарм Слама, пройдоха Каптурак и продавец каштанов Самешкин. Вообще-то его уже не стоило называть «продавцом каштанов», потому что больше он почти ничего не продавал. Что можно продавать там, где господствует холера? И какая холера!

Люди умирали как мухи. Так говорится, но в действительности мухи умирали медленнее. Болезнь продолжалась от трех до восьми дней, смотря по обстоятельствам, а потом люди синели, из открытого рта у них вываливался язык, они делали пару последних вздохов и отходили в мир иной. Какая польза была от посланных властями врачей и лекарств?

Одним прекрасным днем из военного управления пришел приказ о незамедлительной эвакуации из Златоградского округа целого полка тридцатипятилетних военных. И тут поднялась еще большая паника. До сих пор бедные люди верили в то, что смерть лишь случайно заглянула в их дома и домишки, но теперь, когда по воле государства уехал весь гарнизон, они поняли, что эта, как они ее называли, «чума» пришла надолго.

Зима вовсе не собиралась возвращаться. Люди тосковали по морозам, которых обычно боялись, но ни морозов, ни снега не было. В лучшем случае временами шел град, в основном же лили дожди. Повсюду людей косила и душила смерть.

А однажды произошло что-то и вовсе из ряда вон выходящее: на протяжении нескольких часов шел красный, как говорили — «кровавый дождь», похожий на очень мелкий красноватый песок. Он сыпался с как бы кровоточащих крыш и покрывал все улочки сантиметровым слоем. Тут люди испугались еще сильнее, чем при эвакуации гарнизона. И, несмотря на то, что в Златоградский округ приехала государственная комиссия, и несмотря на то, что эти ученые мужи, собрав народ в общинном доме, объяснили, что «кровавый дождь» — это хоть и редкий, но известный науке феномен пришедшего издалека, из пустыни, красного песка, страх не отступил от людских сердец, и люди стали умирать еще стремительнее, чем прежде. Они поверили, что наступил конец света. А кому же от таких мыслей захочется жить?

Холера со скоростью огня распространялась от дома к дому, от села к селу. Нетронутыми оставались лишь отдельные хутора и замок графа Хойницкого.

Невзирая на то, что в швабском приграничном трактире бывало так много людей, холера не тронула и его. Она словно замерла в парах обволакивающего трактир алкоголя.

Что касалось поверителя стандартов Айбеншюца, то он, как уже говорилось, пил вовсе не из страха перед болезнью и смертью. Наоборот, пил он оттого, что оставался живым. Живым без Ойфемии. Какое-то время он вообще ее не видел. Магазин, который, впрочем, очень мало посещали, был под присмотром Каптурака и Самешкина. И только одному Богу было известно, чтó все это время в своей комнате, одна, делала Ойфемия. Что же она делала?

Как-то ночью выпившего много медовухи вперемешку со шнапсом поверителя стандартов охватила какая-то смутная решимость зайти к ней в комнату. Собственно говоря, это была и его комната. Чем путаннее становились мысли, тем яснее вставал перед его глазами образ Ойфемии. Он чуть ли не касался руками ее обнаженного тела. Мне бы только до нее дотронуться, думал он, только бы дотронуться! В этом желании не было ничего от воспоминаний о блаженстве, какое он испытывал от ее тела. Только бы дотронуться, только дотронуться!

Повторяя эти слова вслух, нетвердой походкой он поднялся наверх. Дверь в комнату была открыта, и он вошел. Сидя в полутьме к нему спиной, Ойфемия смотрела в окно.

Что она могла созерцать? Там, на улице, как и все эти дни, шел дождь. Что же в темноте дождливой ночи искала она за окнами? Стоя на платяном шкафу, напоминая Айбеншюцу мутную звезду, горела крошечная керосиновая лампочка.

Почему она не поворачивается? Может, он настолько тихо вошел? Но он не был в состоянии дать себе отчет в том, как он вошел, он даже не знал, когда вообще это произошло. И хотя он пошатывался, ему казалось, что он стоит, стоит здесь уже целую вечность.

— Ойфемия! — позвал он.

Повернувшись и тут же встав, она подошла к нему, обвила руками его шею, потерлась щекой о его щеку и сказала:

— Не целуй! Не целуй!

Затем, коротко произнеся «как грустно», она отпустила его, и ее руки, как два раненых крыла устало повисли вдоль тела. В этот момент она казалась Айбеншюцу прекрасной, большой, раненой птицей. Ему хотелось сказать ей, что она — самое дорогое для него существо на свете и что он готов отдать за нее жизнь, но вопреки своей воле он только вымолвил:

— Я не боюсь, не боюсь холеры!

В его сердце для Ойфемии было так много добрых, нежных слов, но язык не подчинялся ему. Нет, не подчинялся.

Внезапно он почувствовал сильное головокружение и, прислонившись к двери, которая тотчас открылась, упал на пол. Он хорошо понимал все, что происходило, он отчетливо видел, как вошел Самешкин, как поначалу он на секунду с удивлением остановился, а потом своим веселым, зычным голосом спросил:

— А он что тут делает?

— Ты же видишь, он пьян, он заблудился, — ответила Ойфемия.

Значит, я пьян, подумал поверитель стандартов и почувствовал, как чьи-то сильные руки подняли его и вытащили за дверь. Это точно не были руки Самешкина. Потом его отпустили, и он ясно услышал, как Самешкин пожелал ему доброй ночи.

Это воистину добрая ночь, подумал Айбеншюц и, как собака, заснул под дверью любимой Ойфемии рядом с сапогами Самешкина.


30

Рано-рано утром Айбеншюца разбудил слуга Онуфрий, у него для поверителя стандартов было письмо с гербовой печатью. Разбитый, уставший Айбеншюц поднялся с холодного, жесткого пола. Испытывая некоторую неловкость перед Онуфрием оттого, что спал здесь, перед порогом Ойфемии, он взял письмо. Оно было от участкового врача Киниовера, и в нем говорилось:


Уважаемый господин Айбеншюц, по долгу службы сообщаю, что вчера вечером умер Ваш ребенок и что Ваша супруга находится при смерти. Полагаю, она не переживет грядущую ночь.

С глубоким уважением,

доктор Киниовер.


Написано было письмо на пустом рецептурном бланке торопливым, неразборчивым медицинским почерком. Оно потрясло поверителя стандартов Айбеншюца.

Он запряг лошадь и поехал домой.

Свою жену он застал в постели, в той самой постели, в которой он всегда с ней спал.

Сейчас она была обставлена разного рода лекарствами. Оглушительно пахло камфорой.

Регина сразу узнала его. Сама она, сильно изменившись, лежала посиневшая с фиолетовыми губами. Ему вспомнились эти целовавшие его губы, когда они еще были красными, как вишни. Он не боялся заразиться. Чего тут бояться? Щадя его, жена сама не захотела протянуть ему свою обессилевшую руку. Подавшись ему навстречу, она из последних сил сказала:

— Ты мой муж, и я всегда любила тебя. Я что, должна умереть?

Поверителя стандартов поразило, что она обратилась к нему не по имени, а назвала «мужем». Он и сам не знал, почему его это так взволновало.

Мертвого ребенка уже давно унесли. Регина даже не знала, что его больше нет.

У изножья кровати с крестом и четками в руках неподвижно сидела монахиня. Она была тиха, как икона, и, только изредка шевеля губами, крестилась.

Айбеншюц, сидя у изголовья, позавидовал этой ее неподвижности. Сам он постоянно вставал, ходил по комнате, останавливался у окна и смотрел на исходящую от дождя скорбь.

Он охотно сделал бы для своей жены что-нибудь приятное. Может, сыграл бы на скрипке. Когда-то еще мальчиком он играл на скрипке.

Периодически тело умирающей пробирала дрожь, и от этого подрагивала вся широкая кровать. Иногда Регина резко приподнималась, и тогда в своей гладкой, белой блузе она походила на угасшую свечу. Вскоре она падала навзничь, но не как человек, как опрокинутый предмет.

Пришел доктор. Он больше ничем не мог помочь, он только рассказал, что единственная в области больница уже давно переполнена, что больные лежат на полу и что новых больных приходится оставлять дома. От него навязчиво несло камфорой и йодоформом. Он постоянно находился в сопровождении этого зловонного облака.

После ухода доктора в комнате стало особенно пусто. И когда монахиня неожиданно встала, чтобы поправить подушки, показалось, что произошло большое событие. Сделав это, она в оцепенении тут же села на место. Дождь тихо барабанил по оконным карнизам. Временами с улицы доносился тяжелый скрежет колес. Это мимо проезжали доверху набитые черными гробами телеги. На кучерах были мокрые от дождя блестящие черные капюшоны, и несмотря на то, что был день, сзади на телегах, покачиваясь, висели зажженные тусклые фонари. Могло показаться, что они еще и дребезжат, но из-за тяжеленных колес это было невозможно. На лошадей были надеты гирлянды из множества тихо и жалобно стонущих колокольчиков. Иногда мимо проезжала принадлежавшая церкви полуоткрытая коляска, в которой сидел священник. Медленно ковыляла хромая кляча, внятно слышался скрип увязших в клейкой грязи колес. Изредка можно было увидеть быстро прошмыгнувшего под зонтом, будто под натянутым над трупом брезентом, пешехода. В комнате тикали часы, жена еще дышала, и что-то шептала монахиня.

Когда начало смеркаться, сестра милосердия зажгла свечу. Неправдоподобно большая и одинокая стояла свеча посреди комнаты в центре круглого стола. От нее исходил поздний, мягкий свет, и поверителю стандартов чудилось, будто в ней одной сосредоточено все лучшее, что есть на свете.

Вдруг, встав и протянув к мужу руки, Регина тотчас с пронзительным криком упала на кровать. Сестра, нагнувшись над ней, перекрестила покойницу и закрыла ей глаза.

Айбеншюц попытался приблизиться к умершей, но монахиня, поклонившись ему, не допустила этого. Ее черное платье и белый колпак неожиданно возымели силу. Она напоминала собой черный дом с заснеженной крышей, и дом этот отделял Айбеншюца от его мертвой жены.

Прижавшись горячим лбом к холодному оконному стеклу, он отчаянно зарыдал. В поисках носового платка Айбеншюц наткнулся на бутылку, которая последнее время всегда была при нем. Он вытащил ее из кармана и сделал большой глоток. Рыдания сразу же прекратились.

Без пальто и шапки он тихо вышел из дому в гнилой, неумолкающий дождь. Он стоял под ним и чувствовал, как на землю спускается болотная топь.


31

Становилось все хуже и хуже. Уже начался февраль, а эпидемия не отступала. К этому времени скончались трое работников погребальной конторы. Работники общины отказывались заходить в помещение, куда свозили умерших. Из городского управления пришло распоряжение об использовании каторжан для захоронения трупов. И из большой золочевской тюрьмы в Златоградскую область были доставлены заключенные. Они, связанные по шесть человек длинными грохочущими цепями, поднимались в поезд в сопровождении жандармов с обнаженными штыками. Их распределили по всему Златоградскому округу: в селах — по шестеро, а в городке — по двенадцать. На них надели специальные обработанные хлороформом плащи с капюшонами. В этих страшных песочно-желтых плащах охраняемые жандармами каторжане, непрерывно звеня кандалами, заходили в дома, выносили оттуда гробы и грузили их на большие телеги. Спали они в жандармерии, на полу.

Некоторым из них, якобы заболевшим холерой, удавалось попасть в больницу.

В действительности же они были здоровы. Некоторым даже удавалось прикинуться мертвыми. Это значило, что под давлением Каптука жандармский писарь фиксировал ложные трупы.

В реальности из всех заключенных умер только один-единственный человек, и тот был стар и уже давно болен. Самые сообразительные остались живы. Выходило, что цепи и жажда свободы защищали их от эпидемии надежнее, чем меры предосторожности доктора Киниовера. Прибывшие из России дезертиры тоже избежали заразы. Что такое крошечные бациллы в сравнении с колоссальной тягой человека к свободе?

Среди прибывших тогда в Златоград арестантов был и Лейбуш Ядловкер. Он тоже, сопровождая однажды телегу с трупами, нарочно упал наземь. С него сняли кандалы, и он очень медленно, под присмотром жандарма, потащился в сторону златоградской больницы. «Совершенно случайно» в этом же направлении шел и Каптурак. Ядловкер доставил себе удовольствие еще раз грохнуться в обморок, а Каптурак, отставив в сторону свой зонт, вместе с жандармом поднял его. Затем Каптурак в одну руку взял зонт, а другой — под руку Ядловкера. Жандарм следовал за ними.

Каптураку не надо было ничего говорить, он объяснялся с «больным» быстрыми взглядами и очень выразительными рукопожатиями.

— Куда бы нам с тобой податься? — спрашивало пожатие Каптурака.

— Очень опасно, — отвечали мускулы Ядловкера.

— Вот увидишь, — утешая, говорила рука Каптурака, — все образуется.

Итак, очень медленно плелись они в лечебницу. Перед входом в нее Ядловкер получил бутылку шнапса, которую проворно и надежно спрятал.


32

Каптурак ломал себе голову, каким образом «устроить» смерть Ядловкера. Это было непростым делом. Слишком известен был тот как владелец трактира и просто как Ядловкер. Его знали и вахмистр Слама, и поверитель стандартов Айбеншюц. Правда, по счастливой случайности, вахмистр Слама на основании прошения, поданного им во время вспышки холеры, был переведен в Подгорчу на должность штабс-вахмистра и начальника жандармерии.

Стало быть, с одним врагом — покончено. Но оставался еще один, поверитель стандартов.

Ядловкером и Каптураком было решено уничтожить его. Но как?

Однако в первую очередь вставал вопрос, как и где спрятать Ядловкера. Через три дня в больнице от холеры умер крестьянин Михаэль Хомник, до которого никому на свете не было дела. Его похоронили как уроженца Коломыи, владельца трактира, сорокадвухлетнего Лейбуша Ядловкера. К слову сказать, все эти данные были ложными. Ядловкера звали не Ядловкер, ему было не сорок два года и он не был уроженцем Коломыи.

Из больницы Ядловкера как выздоровевшего выпустили под именем Михаэля Хомника. Но где же его приютить?

Взяв Ядловкера под руку, Каптурак прямо из больницы повел его к себе домой. У него была болтливая жена, которой он не доверял, и поэтому, появившись с гостем, сказал:

— Это мой любимый двоюродный брат Худес, и он поживет у нас пару дней.

— Ладно! Чего не сделаешь даже в такие времена для двоюродного брата, — ответила жена.

У Каптурака была одна комната и кухня. Вымышленному Худесу постелили на составленных вместе шести стульях, по три с каждой стороны, которые в таком виде стояли весь день, и казалось, занимали всю комнату. Из дома гость не выходил, долго спал и много ел. Поев, сытый, спокойный и сильный, как прежде, он ложился и сразу же засыпал. От его храпа дрожали стены.

А что можно было с ним поделать? Каптурак ждал окончательного отъезда жандармского вахмистра Слама, до которого оставалось еще несколько дней.

Невзирая на холеру, Слама прощался с земляками со всей ответственностью, на какую только был способен. Прощался даже с теми, кого бы с удовольствием арестовал. Сначала он отправился в приграничный трактир, чтобы проститься с поверителем стандартов Айбеншюцем. Увидев его, Слама испугался.

Айбеншюц сильно преобразился и был попросту пьян. Тем не менее они пропустили еще два-три стаканчика и сердечно простились. Поверитель стандартов немного всплакнул, чем очень тронул вахмистра.

Сидя неподалеку и наблюдая эту сцену, ничтожный Каптурак театрально извлек носовой платок и вытер свои сухие глаза. Он думал только о том, как уберечь Ядловкера.

Прежде чем уйти, Слама приблизился к Айбеншюцу и прошептал:

— Вы же знаете, что Ядловкер умер от холеры. Не говорите ничего Ойфемии. Теперь по закладным гостиница будет нашей!

— Несмотря на холеру, я продолжаю здесь все контролировать, — сказал поверитель стандартов.

Вахмистр Слама застегнул шинель, приладил саблю, надел свой шлем и еще раз пожал Айбеншюцу руку.

— Итак, — с некоторой торжественностью произнес Слама, — Ядловкер мертв!

Это выглядело так, будто он прощался и с воображаемым покойником. Уходя, он лишь двумя пальцами козырнул Каптураку, и все.

Айбеншюц чувствовал себя покинутым людьми и Богом. В этот момент он тосковал по Самешкину, но тот спал наверху со своей любимой, очень любимой Ойфемией.


33

Двадцать первого февраля в полдень совершенно внезапно ударил сильный, обрадовавший весь мир мороз.

Добрый и жестокий Бог посылает нам то холеру, то мороз. По обстоятельствам. И люди после холеры радовались морозу. За ночь замерзла Штруминка. Прекратился дождь. Илистое месиво посреди улицы, высохнув и затвердев, стало как стекло, как серое, мутное стекло. А на ясном, прозрачном небе показалось очень яркое, но и очень далекое солнце. На деревянных тротуарах застыли остатки дождя, и люди, чтобы не поскользнуться, ходили с окованными железом палками. Дул ледяной ветер. Он не был ни северным, ни южным, ни западным, ни восточным. Это был ветер без направления, скорее всего, он дул прямо с неба, сверху вниз, как это бывает, когда с неба падает дождь или снег.

Этой ночью скончалась сама холера. Больные выздоравливали, а здоровые оставались здоровыми. Мертвых оплакали, похоронили и забыли, как их всегда в конце концов забывают. В Златоградский округ снова вернулась жизнь.

Да, жизнь вернулась, но поверителю стандартов Айбеншюцу было все равно, свирепствует холера или нет. После кончины жены он все время пил, пил более остальных. Пил не от страха смерти, а от тоски по ней.

Он снова жил в Швабах, его домом в Златограде занималась горничная, и его не беспокоило, как она это делает. Его уже больше вообще ничего не беспокоило.

Он пил. Он бросился в алкоголь, как в пропасть, как в соблазнительную, мягко устланную пропасть. Он, всю свою жизнь по долгу службы так тщательно следивший за своим внешним видом, что это, собственно, стало уже свойством его натуры, теперь во всем стал крайне небрежен. Это касалось также и работы. Все началось с того, что после целой ночи пьянства он, не раздеваясь, ложился в постель. Отстегнув подтяжки, он ленился стянуть с себя брюки и носки. Со времен казармы, так как служба начиналась в шесть утра, Айбеншюц привык по вечерам, перед сном мыться и бриться. Теперь бритье он перенес на утро. А когда вставал, было уже поздно, был полдень, и он вспоминал о том, что некоторые вообще бреются через день. У него только хватало сил на то, чтобы помыться. На себя в зеркало он смотрел не для того, чтобы увидеть, как он хорошо выглядит, а скорее для того, чтобы узнать, не достаточно ли он плох. После ночи его часто охватывало мерзкое желание внимательно рассмотреть свой язык. И это притом что он его совсем не интересовал. Но как только из какого-то упрямого любопытства он себе, так сказать, показывал язык, он уже не мог удержаться от всевозможных гримас, а иногда даже от пары бранных слов, которыми обзывал свое отражение. Бывало, он не мог отойти от зеркала, и лишь бутылка, которая всегда стояла возле кровати, могла отвлечь от него Айбеншюца. Он делал один глоток, потом еще один, и еще. После третьего глотка ему уже казалось, что он снова видит прежнего Анзельма Айбеншюца. В действительности же этого не было. Это был совсем другой, сильно изменившийся Анзельм Айбеншюц.

Обычно рано утром он пил горячий чай с молоком. Но как-то ночью ему вдруг пришло в голову, что он не должен этого делать, пока здесь живет Самешкин и он не может быть вместе с Ойфемией. «Только весной! Только весной!» — прокричал он себе, и чай, что ему приносили в комнату, выливал в раковину, потому что стыдился и не хотел никому показывать, что не пьет по утрам горячее. Взамен горячего он пил девяностоградусный шнапс.

Ему тотчас становилось тепло, приятно, и, несмотря ни на что, он весело смотрел на жизнь.

Он казался себе очень сильным, способным все на свете преодолеть. И потом, уже совсем скоро должен был исчезнуть Самешкин.

Прежде Айбеншюц и в военной форме, и в гражданском всегда придавал большое значение отутюженным стрелкам на брюках. Но с тех пор как он спал не раздеваясь, эти стрелки казались ему не только лишними — они казались ему отвратительными.

И точно так же казалось ему лишним и отвратительным выставлять за дверь свои сапоги, чтобы их почистили.

Но при всем при этом он все еще выглядел статным мужчиной, и лишь немногие замечали происходившие в нем перемены. Так, к примеру, Самешкин со всей его наивной доброжелательностью однажды утром сказал:

— Вас, господин Айбеншюц, одолело большое, огромное горе.

Айбеншюц встал и, не сказав ни слова, ушел.


34

В скором времени бедный Айбеншюц вынужден был сам признаться, что в его мозгу разворачиваются какие-то странные вещи. Он, например, заметил, что запамятовал недавно прошедшие события, что не мог вспомнить, что вчера делал, говорил, ел…

Он, всегда такой значительный поверитель стандартов, теперь стремительно опускался. Ему приходилось вспоминать, какие распоряжения давал он своему писарю накануне. Пуская в ход весь свой ум, он выведывал у писаря, что же им вчера было сказано.

Внешне он все еще был видным тридцатишестилетним мужчиной. И на ногах, и в повозке держался он сильным, несгибаемым человеком. Но внутри него, когда он пил, горел шнапс, а когда не пил — горела жажда шнапса. На самом же деле внутри Айбеншюца пылала тоска по человеку, по какому-нибудь человеку, и еще — ностальгия по Ойфемии. Ее образ прочно врезался в его сердце. По временам он чувствовал, что стоит ему лишь раскрыть свою грудь, и он достанет из нее этот образ. Он в самом деле думал, что однажды сделает это.

В то время в нем происходили странные перемены, он замечал их и, можно сказать, тосковал по себе прежнему больше, чем по другим людям. Он сожалел о случившемся, но стать, каким был раньше, уже не мог.

Все непреклонней, все безжалостней вел он себя и на службе. Этому явно способствовал прибывший вместо вахмистра Слама новый вахмистр Пиотрак. Он был рыжим, и это только совпадало с народным поверьем, гласившим, что рыжеволосые, как правило, — злые люди. Даже блеск его глаз, несмотря на то, что они были ярко-голубыми, содержал в себе какую-то воспаленность. Когда он говорил, казалось, что он рычит. Входя в магазин, он всегда с большим нежеланием отставлял в сторону, как того требует устав, свое ружье. Он редко смеялся и на полном серьезе постоянно рассказывал Айбеншюцу разные докучливые истории. Когда они вместе заходили в магазин для проверки мер и весов, Пиотраку ничего не нужно было говорить: Айбеншюц чувствовал его взгляд. И этот острый, голубой и одновременно красноватый взгляд непременно падал на подозрительные вещи. Однажды вахмистр Пиотрак с уверенностью сообщил, что они должны проверять еще и качество товаров. И подчинившийся ему поверитель стандартов находил подгнившую селедку, разбавленный водой шнапс, изгрызанный мышами линолеум, отсыревшие спички, побитые молью ткани и поставляемую бедными крестьянами из России самогонку — самодельный шнапс.

Айбеншюц никогда не думал, что проверка товаров входит в обязанности поверителя стандартов, и указавший ему на это жандарм Пиотрак вырос в его глазах. Постепенно Айбеншюц впадал в определенную зависимость от жандарма. Не отдавая себе отчета, он это чувствовал и порой даже испытывал перед этим рыжеволосым человеком страх. В особенности же его пугало, что жандарм был очень воздержанным, всегда трезвым и всегда сердитым. Из его небольших, крепких кулаков торчали рыжие волоски, напоминающие колючки ежа. Этот человек не только был при оружии — он сам был оружием.

Иногда он доставал из своего большого черного портфеля бутерброд с ветчиной, ломал пополам и одну половину предлагал Айбеншюцу. Несмотря на голод, тот брал бутерброд с некоторой брезгливостью. Он представлял себе, что несколько так обильно росших на руках Пиотрака рыжих волосков попали на масло или на ветчину.

И в то же время Айбеншюц чувствовал, что сам обозлился и что Пиотрак был не намного хуже его самого.

Вытащив из заднего кармана брюк плоскую бутылку и сделав один большой глоток, он сразу решил, что он вовсе не злой, а строгий, что он просто выполняет свой долг, — ну и хватит об этом. Наполненный какой-то возбужденной бодростью, он смело входил в большие, средние, маленькие и очень маленькие магазины, из которых от страха перед жандармом, властями и вообще перед законом выбегали и без того редкие покупатели.

Жандарм вынимал из портфеля обтянутый черным репсом удлиненный формуляр и карандаш, выглядевший чуть ли не как его штык. За стойкой стоял поверитель стандартов, а рядом с ним казавшийся чахлым и сморщенным продавец (представьте себе сморщенный нуль рядом с внушающей ужас цифрой), и Айбеншюц диктовал жандарму: «три фунта», или «шесть килограммов», или «два метра». Он, большой, широкоплечий, выставлял перед собой фальшивые гири, как шахматные фигуры, и казался себе могущественным исполнителем закона. Жандарм записывал, продавец дрожал. Иногда из задней комнаты, заламывая руки, выходила жена хозяина магазина.

Люди спрашивали себя, почему холера не забрала поверителя стандартов Айбеншюца. Они спрашивали так, потому что он свирепствовал сильнее холеры. Из-за него в тюрьму угодили торговец кораллами Пиченик, торговец сукном Торчинер, молочник Кипура, рыболов Горокин, торговка домашней птицей Чачкес и многие другие. Он, Анзельм Айбеншюц, лютовал как холера, а потом возвращался домой, то есть в швабский трактир, и напивался.

Случалось, что во время его ужасных визитов жена и дети какого-нибудь торговца бросались перед ним на колени и умоляли не доносить на них. Цепляясь за тулуп, они не отпускали его, но рядом безучастно стоял рыжий Пиотрак, а к нему, поскольку он был в мундире, не отваживались подойти ни жёны, ни дети.

Прежний Айбеншюц сказал бы: «За что на него доносить? Кому он что плохого сделал? Они здесь все обворовывают друг друга. Оставь его, Айбеншюц!»

Но новый Айбеншюц говорил: «Закон есть закон! Здесь присутствует вахмистр Пиотрак, и я сам двенадцать лет был солдатом, а кроме того, я очень несчастлив. И на службе у меня нет сердца». И как будто бы на каждое слово нового Айбеншюца своей рыжей головой кивал жандарм Пиотрак.


35

В конце февраля Айбеншюц получил уведомление о смерти заключенного Лейбуша Ядловкера, надзор за которым из определенных соображений власть поручала именно ему, поверителю стандартов.

Вечером того дня, когда он узнал об этом, в трактире после долгого отсутствия снова появился Каптурак. Как обычно, подобострастно поклонившись, он подсел к столу, за которым уже сидели Айбеншюц, Самешкин, Ойфемия и новый вахмистр Пиотрак. Все они сыграли в торок. Каптурак проиграл, но тем не менее остался в чрезвычайно веселом настроении. Было только непонятно почему. Помимо обычно принятых во время игры в торок дурных словечек и бессмысленных выражений, он употреблял новые, только что приобретенные, еще более бессмысленные, как например, «свинский ветер», или «я теряю подтяжки», или вообще «дерьмо — это золото», ну и много подобного. Между тем, продолжая игру и напряженно обдумывая следующий ход, он с типичной для игрока рассеянной интонацией, в точности как он изрекал свои нелепые афоризмы, сказал:

— Господин поверитель, ну, вы добились своего? Теперь ваш враг мертв.

— Какой враг? — спросил Айбеншюц.

— Ядловкер! — кладя на стол карту, сказал Каптурак и продолжал: — Он был среди осужденных, болевших холерой. Там он заразился и теперь гниет в земле, кормит червей.

— Это неправда, — побледнев, сказала Ойфемия.

— Да, это так! — сказал Айбеншюц. — Я получил официальное извещение.

Ойфемия молча вышла из-за стола и поднялась наверх. Ей надо было выплакаться.

Только один Самешкин, положив карты, сказал, что больше играть не будет. Рыжий Пиотрак тоже отложил карты. Один Каптурак делал вид, что играет сам с собой, но потом, будто приняв неожиданное решение, остановился и, глядя на поверителя стандартов, произнес:

— Стало быть, мы, шестеро, теперь наследуем этот трактир.

За столом стало так тихо, что добрый Самешкин не смог этого выдержать и, встав, подошел к игральному автомату возле буфета и вбросил в него три пфеннига. Тут же зазвучал Ракоци-марш в потрясающем исполнении грохочущих медных духовых инструментов. Посреди этого шума Каптурак обратился к жандарму:

— Знаете, с тех пор как вы здесь работаете, наш поверитель стандартов стал больно строгим. Его проклинают все торговцы. Трое из них благодаря ему уже лишились своих лицензий.

— Я исполняю свой долг, — сказал Айбеншюц.

В это время он думал об Ойфемии, о старом, каким он был раньше, Айбеншюце и о своей умершей жене. Но особенно об Ойфемии, да, особенно о ней и о том, что в этом гиблом месте он уже стал гиблым человеком.

— Вы не всегда выполняете свой долг, — тихо сказал Каптурак.

Но в этот самый момент музыка замолчала, и поэтому его слова прозвучали очень громко.

— Как же тогда объяснить, что один известный магазин вы никогда не проверяете? — продолжал Каптурак. — Вы знаете, о чем я!

Айбеншюц хорошо знал, что имеет в виду Каптук, но он спросил:

— Какой же?

— Магазин Зингера!

— Где находится этот Зингер? — спросил жандарм Пиотрак.

— В Златограде, в центре Златограда, — ответил Каптурак, — рядом с рыбной лавкой Шайеса, у которого вы две недели назад отобрали лицензию!

Жандарм вопросительно, с недоверием посмотрел на Айбеншюца.

— Мы завтра проверим! — сказал поверитель стандартов, внезапно сильно испугавшись и Каптурака, и жандарма.

Ему было необходимо выпить.

— Завтра же проверим! — повторил он.

Каптурак беззвучно усмехнулся. Его тонкие губы обнажили всего четыре желтых зуба, два сверху и два снизу. Он будто жевал ими свою собственную усмешку.

Поверитель стандартов и вправду еще ни разу не проверял магазин Зингера. И он, несомненно, был единственным в округе. Вопреки своей честности и добросовестности Айбеншюц умышленно не беспокоил Зингера.

К слову сказать, это была такая убогая лавчонка, что она отличалась даже от самых бедных магазинов этого района. На ней и вывески-то не было, а была обычная черная доска, на которой госпожа Блюма Зингер почти каждый день, а особенно когда шел дождь и надпись было не прочесть, заново писала мелом их фамилию. Это был крошечный домик, состоявший из одной комнаты и кухни, которая одновременно была и магазином. На махонькой площадке перед входом располагалась среднего размера навозная куча, а рядом с ней стояла деревянная будка. Это был туалет семьи Зингер. Неподалеку от него была покрытая сейчас толстым слоем льда и снега куча мусора, на которой в редкие, свободные от занятий часы играли оба сынишки Зингера. Детям необходимо было учиться. По меньшей мере, один из них должен будет когда-нибудь перенять наследство своего отца Менделя Зингера.

Боже упаси, это не было какое-нибудь вещественное наследство! Это был лишь зов ученого и праведника.

В расположенной за кухней-магазином комнате, между двумя примыкающими к стенам кроватями и лежащими на полу набитыми соломой мешками для детей, денно и нощно учился Мендель Зингер. Никогда и ничем не был озабочен этот человек, кроме как святыми, набожными словами. У него было много учеников. Дважды в неделю, по понедельникам и четвергам, он постился, а в остальные дни питался только супом, который хлебал деревянной ложкой из деревянной миски. И только в пятницу вечером ел форель в соусе с хреном.

В городе его знал каждый. Два раза в день можно было увидеть, как он бежит на тонких ногах в молельный дом и обратно. На нем были белые чулки и сандалии, поверх которых зимой он надевал тяжелые галоши. Его пальто всегда развевалось, а на голову до самых глаз была натянута большая, изношенная меховая шапка. С дрожащей от ветра бородкой, как бы прокладывая себе дорогу крепким носом, он бежал, никого и ничего не видя вокруг. Он был погружен в свое смирение, и свою набожность, и в мысли о тех святых словах, что уже прочел, и в радость от тех, что еще прочтет.

Его все уважали, и даже окрестные крестьяне, попадая в сложное положение, приходили к нему за советом и ходатайством. И хотя казалось, что он никогда не видел ни людей, ни вообще белого света, в результате выходило, что он всех и вся понимал. Он давал очень меткие советы, и его заступничество имело силу.

Повседневной, земной жизнью занималась его жена. У нескольких состоятельных людей Златограда она выпросила деньги на лицензию и покупку товаров.

Ах, что это были за товары! Лук, молоко, сыр, яйца, чеснок, сухой инжир, изюм, миндаль, мускатный орех и шафран. Но как малó было количество и как ужасно качество этих продуктов!

Все смешалось в маленькой, отштукатуренной, темной кухоньке. Это выглядело как детская игра в продавца и покупателя. Маленькие мешочки с луком и чесноком лежали на большом ведре с кислым молоком. Изюм и миндаль — на промасленной бумаге располагались кучками на сыре. Возле двух горшочков со сливками, как сторожевые львы, сидели две желтые кошки. В самом центре потолка с плафона свисал черный, деревянный крюк с большими, проржавевшими весами, а гири стояли на подоконнике.

Таких бедных людей, которые покупали бы что-то у Блюмы Зингер, в этих местах не было.

И все-таки эта семья как-то существовала. Бог помогает бедным. Для этого Он дарит богатым самую малость сердца, и тогда один из них изредка покупает что-нибудь, что-нибудь ненужное, и что потом, на улице, выбрасывает.


36

В общем, это и был тот магазин, в который наутро пришли поверитель стандартов Айбеншюц и жандарм Пиотрак. Несмотря на сильный мороз, перед магазином собралась добрая дюжина людей, а из находившейся напротив еврейской школы прибежали дети. Было около восьми утра, и Мендель Зингер возвращался из молельного дома. Увидав такое сборище, он испугался, подумав, что у него пожар. Некоторые из любопытствующих бежали ему навстречу с криками: «Пришли жандарм и поверитель стандартов»!

Он вошел и испугался еще пуще, чем в случае пожара. Там стоял настоящий живой жандарм с ружьем, а Айбеншюц проверял товары, весы и гири. Обе кошки исчезли.

Сливки оказались прокисшими, молоко — свернувшимся, сыр — червивым, инжир — пересохшим, весы — неустойчивыми, а гири — фальшивыми.

Приступили к оформлению официального акта. Когда жандарм вытащил свой большой черный формуляр, для Менделя Зингера и его жены это было, как если бы он обнажил против них свое самое опасное оружие. Поверитель стандартов диктовал, рыжий жандарм записывал. Пожар в сравнении с этим показался бы мелочью.

Штраф составлял два гульдена и семьдесят пять крейцеров. До той поры пока деньги не будут уплачены, торговля запрещалась. Новые весы и гири стоят еще три гульдена. Откуда у Менделя Зингера возьмутся такие деньги? Господь, конечно, очень добр, но столь незначительные суммы Его не заботят.

Обдумав все это, Мендель Зингер подошел к поверителю стандартов, снял свою меховую шапку и сказал:

— Ваше благородие, господин генерал, прошу вас, вычеркните, пожалуйста, все это. Вы же видите, у меня жена и дети!

Айбеншюц увидел эти поднятые сухие руки, эти худые, костлявые щеки, трясущуюся жалкую бородку и влажные, умоляющие черные глаза. Он хотел что-то сказать, ну, например: «Голубчик, так нельзя. Ведь существует закон». Он даже хотел сказать, что сам ненавидит эти законы и себя вместе с ними, но ничего не сказал. Почему он промолчал?

Господь закрыл ему рот, и жандарм оттолкнул Менделя Зингера. Достаточно было одного его взгляда, взгляда, как удар кулака.

Госпоже Зингер было сказано, что, если она продаст хоть один-единственный миндаль, ее посадят на четыре месяца. Прихватив весы и гири, они вместе со своим черным формуляром ушли. Поджидающие их любопытствующие и дети сразу же разбежались.

— Мы не должны были этого делать, — сказал Айбеншюц Пиотраку, — несмотря ни на что, Зингер очень честный человек!

— Честных людей нет! А закон есть закон! — ответил жандарм, но самому ему тоже было довольно муторно.

Они поехали в контору, оставили вещи у писаря и оба почувствовали, что им надо выпить.

Хорошо! Значит — в трактир Литвака! Была среда, то есть базарный день, и в трактире было полно крестьян, евреев, торговцев скотиной и просто жуликов.

Когда поверитель стандартов и жандарм уселись за большой стол, где на отесанных скамейках, прижавшись друг к другу, уже умастились примерно две дюжины человек, поначалу пронеслось подозрительное брюзжание, шепот, а потом начались громкие разговоры, и в них упоминалось имя Менделя Зингера.

В этот момент с противоположной скамьи поднялся коренастый, широкоплечий бородач и с чрезвычайной меткостью плюнул через стол прямо в стакан поверителя стандартов, выкрикнув при этом:

— Остальное — еще впереди!

Тут поднялась страшная суматоха, все повскакивали со скамеек, а Айбеншюц и жандарм попытались перелезть через стол, чтобы поскорее добраться до двери, но в тот самый момент, когда они были у цели, широкоплечий бородач толкнул ее и выбежал на занесенную снегом дорогу. Еще какое-то время было видно, как темное, сгорбленное пятнышко на белом снегу очень быстро бежало в сторону елового леса по обеим сторонам от дороги.

Затем, словно проглоченное лесом, пятнышко исчезло.

День приближался к вечеру, начинало смеркаться, снег окрасился в голубоватый цвет.

— Мы поймаем его, — сказал жандарм, и они вернулись в трактир.

Он, Пиотрак, никак не мог успокоиться. Не был бы он так вооружен и обут в предписанные правилами тяжелые зимние сапоги, наверняка догнал бы этого проворного типа. Но он утешался тем, что был уверен: он найдет беглеца и расследует это дело. Возможно, это был опасный уголовник.

Пиотрак допросил всех присутствующих в трактире, но никто не знал преступника, и все говорили, что он не из этих мест.

Правда, у Айбеншюца было чувство, что он уже где-то видел этого человека, но он не знал, где и когда. В его несчастной голове царила ночь и не предвиделось никакого рассвета.

Он пил в надежде на просветление, однако становилось все темнее и темнее. Со всех сторон он ощущал такую сильную человеческую неприязнь, какой никогда раньше не знал.

В конце концов Айбеншюц и Пиотрак вышли, сели в сани и поехали в Швабы.

— Каптурак знает, кто этот человек, — дорóгой сказал Пиотрак.

— Мне это безразлично, — после короткой паузы проронил поверитель стандартов. Больше ему ничего не приходило в голову.

— А мне нет! — возразил непреклонный Пиотрак.


37

Уже несколько недель Ядловкер сидел в доме Каптурака. Терпение его лопнуло, и он совершил вылазку в трактир Литвака, думая, что в базарный день наверняка не встретит там никого из знакомых. И вот, пожалуйста: туда приходит новый жандарм и старый враг Айбеншюц. Как же необдуманно и легкомысленно было привлечь к себе внимание этим плевком.

Чтобы из леса, куда он бежал, снова вернуться в дом Каптурака, Ядловкер выбрал очень дальний путь. К счастью, поскольку стоял сильный мороз, можно было попробовать пройти через болото. Дождавшись ночи, он так и сделал, пошел на юг по огибающей город кривой. Хоть мороз и был ему на руку, но он был ужасен, он хлестал, он жалил все тело. В коротком кожушке Ядловкеру было так же холодно, как если бы он был в одной рубашке.

Когда он добрался до дома Каптурака, была уже глубокая ночь. Его страх, который во время пути он настойчиво подавлял, теперь дал о себе знать с удвоенной силой. Больше всего он боялся, что его ждут жандармы, но все же решился совсем тихонечко постучать в оконные ставни. Увидев вышедшего ему навстречу Каптурака, он с облегчением вздохнул. Тот поманил его, и тут Ядловкера обуял новый приступ страха: можно ли доверять Каптураку? А кому же тогда можно? — сказал он себе и направился к нему.

Они вошли в дом, и Каптурак отправил свою жену на кухню.

— Что ж ты творишь? — набросился на него Каптурак. — Ты что, хочешь погубить и себя, и меня? Ты же взрослый человек. Что это за выходки, что за мальчишество?

— Я по-другому не могу, — ответил Ядловкер.

— Тебя же могли узнать, — снова начал Каптурак, — мне о случившемся рассказал Литвак, и я тут же понял, что это ты. Ну, разумеется, я не подал виду, но что ты будешь делать теперь?

— Понятия не имею! — сказал замерзший Ядловкер, уши которого пылали, как две красные лампы.

— Так, я решил! — сказал Каптурак и пояснил. — Я запру тебя, у меня тебе будет лучше, чем в золочевской тюряге.

Но где спрятать гостя, которому угрожает опасность? Неопытные люди спрятали бы его в подвале. И это было бы ошибкой! Если нагрянут жандармы, то в первую очередь они осмотрят именно подвал. Бежать из подвала тоже нельзя. Опытные люди спрятали бы такого гостя на чердаке. Туда жандармы заглянут в последнюю очередь. И потом там лучше слышно, что происходит внизу. И главное — на крыше имеется чердачное окошко: свежий воздух и возможность своевременного побега.

Таким образом, по ведущей наверх подставной лестнице Ядловкер поднялся на чердак, где его ждали стул, набитый соломой мешок, бутылка шнапса и кружка воды.

Каптурак пожелал ему спокойной ночи, пообещал регулярно приносить еду и ушел. Из предосторожности он задвинул засов ведущей на чердак створки, спустился вниз, остановился и задумался: убрать лестницу или оставить. В результате он отнес ее во двор и приставил к крыше, решив доставлять Ядловкеру пищу только через чердачное окошко.

На чердаке было холодно, холоднее, чем в тюремной камере. Ядловкер разорвал мешок с соломой, залез внутрь и прикрыл голову кожухом. В неприкрытом окошке мерцала ясная, морозная ночь. Прежде чем уснуть, он увидел на свисающих с потолка веревках неподвижно спящих летучих мышей. Впервые в жизни испытав настоящий страх, этот дикий человек провалился в глубокий, беспокойный сон.

Разбудило его леденящее дыхание раннего утра. С трудом выбравшись из мешка и сделав глоток из бутылки, он натянул кожух и подошел к окошку. Стаи только что проснувшихся ворон кружили над крышами, и казалось, что делают они это только для того, чтобы согреться. Он увидел красное, похожее на апельсин восходящее солнце, и в этот самый момент почувствовал голод. Он знал, что прихода Каптурака с едой надо ждать еще добрых два часа, и все время прислушивался к дверям. Кроме голода, его ничего не занимало, словно голод был вопросом не желудка, а головы. В конце концов с чаем и хлебом появился Каптурак. Но появился не со стороны двери, а в чердачном окошке, и все осторожно передал Ядловкеру. За время короткого пути чай на морозе успел остыть, но изголодавшийся Ядловкер с жадностью выпил и съел все принесенное.

— Есть какие-нибудь новости? — спросил он.

— Пока никаких, — спускаясь вниз, ответил Каптурак и уже на земле отставил лестницу чуть в сторону.

А насытившегося Ядловкера стали занимать уже совсем другие мысли. Вдруг, сам не понимая почему, он начал думать о больших карпах и щуках, которых всегда по четвергам продавал на рыбном привозе. Он вспоминал, как, чтобы убить рыбину, он брал ее за хвост и бил о бордюрный камень. При этом он еще подумал, что человека убивают противоположным способом, его бьют по голове. Бьют камнем или головкой сахара. Странные мысли посещают человека, когда он взаперти сидит на чердаке. Он может, к примеру, подумать о том, что у него в жизни есть враги и что самый ужасный из них — поверитель стандартов Айбеншюц, виновник всех его несчастий и вдобавок любовник Ойфемии. Самешкин тоже ее любовник, но это совсем другая история. У Самешкина старые, пожизненные права, и потом он никакой не чиновник. И кроме того, он не сажал Ядловкера в тюрьму. Не было бы Айбеншюца, можно было бы спокойно жить. По весне уедет Самешкин, вахмистр Слама получил другую должность… Кто узнает Ядловкера с этой светлой, окладистой бородой? Так много чужих людей поселилось в этих краях! И его ведь уже не зовут Ядловкер, он же поменял имя. Он берет за хвост рыбу и бьет ее головой о бордюрный камень. А с человеком, наоборот, — берут головку сахара и бьют ею сзади по голове.

Но где? Когда? Айбеншюца там, в одесском порту, ночью нет.

Как было бы хорошо, если бы его совсем не было. А он есть. Его больше не должно быть, думал Ядловкер, думал беспрерывно.

Временами на чердачное окошко садились вороны, и Ядловкер подбрасывал им остатки еды.

Он сидел, мерз и ждал весны, ждал свободы и мести.


38

И вот однажды произошло нечто невероятное: главный лесничий Степанюк нашел в приграничном лесу повесившегося человека. Когда его сняли, он был холодным, одеревенелым и синим.

Окружной врач Киниовер сказал, что мертв он уже давно и что произошло это примерно неделю назад. Человек был неизвестен, и жандарм Пиотрак доложил об этом судебному следователю. Тот прибыл в Златоград, и по его распоряжению труп был перемещен в тамошний морг. В назначенные дни на опознание со всего округа вызывались по десять местных жителей. Их можно было и не вызывать, поскольку из любопытства все ринулись на опознание сами. Даже Самешкин, не будучи вызванным, ибо не был местным, даже он пришел из любопытства и именно он узнал покойника. Им был табунщик Михаил Клайка. Два года назад его посадили в тюрьму, и он точно был одним из заключенных, умерших потом от холеры в больнице. Дата его погребения была зарегистрирована и скреплена печатью.

Как же это? Он что, воскрес, чтобы потом самому повеситься? Началось расследование.

Михаила Клайка также узнали некоторые приведенные из тюрьмы заключенные. Все продолжалось всего одну неделю. Были арестованы два писаря, признавшиеся в том, что за взятки выписывали фальшивые свидетельства о смерти. Более того, они признались, что взятки им давал Каптурак.

Прошла еще одна неделя. Ждали результатов расследования, после которых жандармскому вахмистру Пиотраку и поверителю стандартов Айбеншюцу было поручено продолжать, как и прежде, общение с Каптураком в приграничном трактире. Что они и делали, играя с ним в тарок. Каптурак чувствовал себя вполне уверенно. Он ничего не знал об аресте обоих писарей, а полученные им деньги от родственников якобы умерших заключенных давно были надежно спрятаны у менялы Пичемка, по ту сторону границы.

Через несколько дней, достаточно рано, вскоре после того как он передал Ядловкеру завтрак, Каптурак услышал хорошо знакомый звук, звук едущих саней. Этот дрожащий звук был еще какое-то время слышен после того, как сани остановились. Ни малейшего сомнения, они остановились у ворот его дома, и ничего хорошего это не предвещало.

Что в такую рань могло привести чьи-то сани к его дому? Он открыл ставни. В санях сидели жандарм Пиотрак и поверитель стандартов Айбеншюц. У Каптурака не было времени на то, чтобы убрать лестницу. Подумав минуту, он решил, что будет лучше тотчас выбежать и радостно встретить этих страшных гостей. Одним словом, он выскочил из дому и прямо с порога воскликнул:

— Какая неожиданность! Какой сюрприз!

Оба гостя вылезли из саней.

— Мы к вам ненадолго! — сказал Айбеншюц. — Дело в том, что еще слишком рано, и Литвак пока что закрыт. Если позволите, всего на четверть часа. Этого достаточно, чтобы выпить шнапса и немного чая. Чай и шнапс у вас найдутся, не так ли?

У Каптурака больше не было сомнений, они приехали, потому что подозревают, что он кого-то у себя прячет или, по меньшей мере, прячет что-то вызывающее подозрение.

— Сейчас принесу шнапс, — сказал он и, выйдя из дому, очень проворно вскарабкался по лестнице и крикнул в чердачное окошко: — Они здесь!

Вниз он не спустился, а слетел, хватаясь руками за рейки лестницы, затем помчался в кухню за шнапсом и снова в радушном настроении вошел в комнату с бутылкой и тремя стаканами.

— У вас есть подвал? — спросил Пиотрак.

— Да. Но шнапс не из подвала. Там слишком холодно, — ответил Каптурак.

— А откуда же вы его тогда принесли? — спросил Пиотрак.

— С чердака, — улыбаясь, сказал Каптурак.

Его улыбка выглядела так, словно, сострив, он в то же время извиняется за свою шутку.

Рыжеволосый жандарм и правда принял это за шутку и рассмеялся, а Каптурак, хлопнув себя по бедрам, поклонился и не из тщеславия, а из преданности засмеялся вместе с ним.

Выпив по стакану, поверитель стандартов и жандарм встали.

— Спасибо за угощение, — в унисон сказали они.

Каптурак проводил их. Гости сели в сани, и он видел, как они покатили в сторону Позлот.

Как только сани исчезли из виду, Каптурак перенес лестницу в дом. У него были дурные предчувствия, и он решил, что Ядловкеру пришло время уходить отсюда. Ловко поднявшись наверх, он открыл дверную створку, вошел и увидел Ядловкера, беспокойно ходившего туда-сюда между свисающими веревками со спящими летучими мышами.

— Сядь, — сказал Каптурак, — надо поговорить!

— Значит, я должен убираться, — начал Ядловкер, понявший о чем пойдет речь, — но куда?

— Это мы и должны обсудить, — ответил Каптурак, — сдается мне, что тебя больше не считают умершим. Отсюда и этот неожиданный визит. Мне жаль, но тебе надо уйти. Ты должен признаться, что, несмотря на то, что я твой кредитор, я обращался с тобой как с собственным ребенком. Я не взял с тебя ни одного пфеннига!

— Куда же мне теперь податься? — спросил сидевший в кожухе на стуле замерзший Ядловкер.

Сквозь маленькое, круглое чердачное окошко, напоминающее корабельный иллюминатор, как серый волк, как разъяренный, голодный серый волк, пробиралась стужа. Было темно, хотя на улице светило солнце. Но неумолимые небеса посылали на этот чердак лишь скудный, льдистый свет. И в этих холодящих сумерках оба они казались смертельно бледными.

— Куда? — заговорил Каптурак. — Куда? Всем, кого я освободил, я дал бежать куда они хотели. Наверное, это была ошибка. Надо было их всех вместе держать при себе. Но что делать с тобой, я не знаю. Думаю, лучше всего, если ты вернешься домой, в Швабы. Кто может тебя там узнать? Ойфемия тебя не выдаст, а дурак Самешкин не узнает. Но еще остается Айбеншюц! Да, Айбеншюц!

— Что же с ним делать? — встав, спросил Ядловкер.

Он не мог сидеть, когда дело касалось Айбеншюца.

Каптурак, который все время неподвижно стоял, начал ходить, и могло показаться, что таким образом он хочет согреться, но в действительности ему не было холодно, ему от постоянно копошащихся мыслей было прямо-таки жарко. В нем давно уже жила мысль, что на этом свете было бы лучше, если бы не было поверителя стандартов Айбеншюца.

— Айбеншюца не должно быть! — остановившись, сказал он.

— Но как? — спросил Ядловкер.

— Головка сахара! Ничего другого не остается, — сказал Каптурак, постоял и добавил: — Мы едем сегодня вечером, я зайду за тобой!

Прежде чем покинуть чердак, Каптурак сделал обеими руками движение, будто сверху вниз бьет кого-то головкой сахара. Лейбуш Ядловкер только утвердительно кивнул.


39

Вечером Каптурак с Ядловкером сели в сани и поехали в Швабы. Ядловкер, дабы его не узнали, закутался в овечью шубу с высоко поднятым воротником.

Было уже поздно и темно, когда они через открытые ворота въехали во двор приграничного трактира. Ядловкер постучался в покрашенные красной краской задние двери, выходившие на проселочную дорогу, а Каптурак прямиком пошел в трактир.

Был четверг, и этой ночью гостей было немного. Прошло какое-то время, прежде чем Онуфрий услышал стук и открыл заднюю дверь.

— Это я, — сказал Ядловкер, — скорее впусти. Жандарм здесь?

— Входи, хозяин, — сказал Онуфрий, не знавший, что Ядловкер считался умершим. — Ты что, сбежал из тюрьмы?

— Да, шевелись побыстрее! — скомандовал Ядловкер и, когда они оказались под лампой, спросил: — Меня смогут узнать?

— Только по голосу, хозяин, — ответил Онуфрий.

— Где сейчас Ойфемия?

— Еще в магазине, — прошептал слуга, — а перед магазином со своими каштанами стоит Самешкин.

— Это хорошо! Ты иди! — сказал Ядловкер.

Радостно принюхиваясь и виляя хвостом, к Ядловкеру подбежал пес по кличке Павел.

— Не лай! Молчи! — тихо скомандовал Ядловкер.

И собака, высоко подпрыгнув, тихо лизнула ему руки.

Сперва он заглянул в выходившие во двор окна. В трактире было почти пусто. По дороге сюда, проезжая мимо замерзшей Штруминки, он не забыл вылезти из саней и выкопать из снега большой, ребристый камень, которых там было бесчисленное множество. Этот камень он завернул в платок.

Вернувшись назад к воротам, он притаился и начал поджидать. Его переполняла непреодолимая страсть к убийству. Он больше не думал о цели этого убийства, а только об убийстве как таковом. Его уже не волновала собственная безопасность. Он хотел одного — убивать. Его сердце накрыла одна огромная волна ненависти и сладострастной жажды убийства. Все этой ночью в этом мире было беспощадно. Время от времени Ядловкер поглядывал на небо. Серебро звезд было чужим, холодным, злобным. Ядловкер ненавидел и небо, и звезды. А ведь в тюрьме не отрываясь смотрел на них!

Почему он, Ядловкер, в этот момент ненавидел небо?

Верил ли он, что там наверху, над звездами, есть Бог? Может быть, и верил, но не хотел себе в этом признаться. Снова и снова какой-то голос в нем говорил, что Бог есть, что Он видит его и знает, что он затевает. Но другой внутренний голос отвечал, что там нет никакого Бога, что в небе пусто, что звезды холодные, чужие и жестокие, и что можно делать все что хочешь.

Словом, Ядловкер ждал знакомый звук саней ненавистного ему Айбеншюца. Кончик платка, в который был завернут камень, он обмотал вокруг правой руки. Он ждал.

Айбеншюц придет, обязательно придет.


40

Через полчаса действительно появился Айбеншюц, но, к сожалению, в сопровождении жандарма Пиотрака. Ядловкер, который думал, что поверитель стандартов прибудет один, понял, что с этим уже ничего не поделаешь, и, затаившись в тени стоявшего на краю двора сарая, пока что стал ждать. Увидев, что поверитель стандартов пропустил жандарма вперед, а сам начал распрягать лошадь, Ядловкер почувствовал, как его сердце содрогнулось от блаженной надежды. Вскоре поверитель стандартов приблизился к сараю, чтобы привязать лошадь к приделанному к двери большому железному кольцу. В это время Ядловкер вышел из укрытия. Айбеншюц не успел издать ни одного звука, крик застрял у него в горле. Ядловкер ударил своего врага по голове завернутым в платок ребристым камнем, и тот с шумом повалился наземь. Ядловкер не думал, что Айбеншюц был таким тяжелым.

Поскольку лошадь не была еще достаточно крепко привязана, она с волочащимися по снегу поводьями начала ходить по двору. Сначала Ядловкер нагнулся над поверителем стандартов, убедился в том, что тот не дышит, что он мертв, а затем взялся за лошадь и привязал ее к железному кольцу на двери сарая. После чего и сам спрятался в нем.

Лишь спустя два часа вахмистр Пиотрак, выйдя посмотреть, куда подевался Айбеншюц, нашел его, бездыханного, возле сарая. Он позвал Онуфрия, и они вместе дотащили тяжелого Айбеншюца до саней. Онуфрий принес веревку и крепко привязал неподвижное тело, лежавшее поперек этих маленьких саней, запряг лошадь, и жандарм, взявшись за поводья, двинулся в сторону Златограда прямо в больницу. Вахмистр думал, что везет мертвого поверителя стандартов, которого возле сарая неожиданно ударили камнем по голове, но это было не так. Поверитель стандартов был еще жив. Знал ли он о том, что его ударили камнем по голове и что он теперь привязан веревкой к саням? В то время как его уже считали мертвым, ему открылось нечто совсем иное:

Он больше не поверитель стандартов, он — торговец. Вокруг него одни фальшивые гири, тысячи, десятки тысяч фальшивых гирь. Он стоит за прилавком, перед ним все эти гири, которые уже не помещаются на стойке, и в любой момент может войти поверитель стандартов.

На двери вдруг зазвенел колокольчик, и вошел главный, самый главный поверитель стандартов. Он немного похож на еврея Менделя Зингера и немного на Самешкина.

И тут Айбеншюц говорит:

— Я же вас знаю!

— Мне это все равно! Служба есть служба! Вот мы сейчас проверим твои гири и весы! — отвечает главный поверитель стандартов.

Ладно, пускай проверяют, говорит себе Айбеншюц, они все фальшивые, но что я могу с этим поделать? Я такой же продавец, как и все в Златограде, и я тоже отпускаю неправильный вес.

Позади главного поверителя стандартов в каске и со штыком стоял совсем незнакомый Айбеншюцу жандарм. Ему стало очень страшно от исходившего от штыка сверкания.

Главный поверитель стандартов начал проверку. Наконец он произнес, и это сообщение в высшей степени удивило Айбеншюца:

— Все здесь фальшиво и тем не менее все правильно. Стало быть, мы не будем на тебя доносить! Мы полагаем, что правильных гирь и весов не бывает. Это говорю я, главный поверитель стандартов.

В эту минуту жандарм Пиотрак добрался до златоградской больницы, и поверителя стандартов сгрузили с саней. Пришел дежурный врач и сразу же сказал Пиотраку:

— Зачем вы его привезли? Этот господин мертв!


41

Вот так и закончилась жизнь поверителя стандартов Анзельма Айбеншюца, и, как говорится, никому на свете не было до него дела.

Вахмистру Пиотраку удалось расследовать, что убил его Ядловкер. После ареста и строжайшего допроса Каптурак рассказал о коварстве Ядловкера по отношению к Айбеншюцу.

Случайно были обнаружены еще двое, так сказать, умерших от холеры, а именно: карманник Канюк и конокрад Киевен.

Каптурак и Ядловкер уже восемь дней сидели в следственном изоляторе, когда в Златоградском округе разразилось знаменательное ежегоднее событие: на Штруминке треснул лед, и началась весна!

Продавец каштанов Самешкин упаковал свои вещи. Сначала мешки, затем духовку и только потом в специальный кожаный мешок — остаток товара, каштаны.

Перед отъездом он обратился к Ойфемии:

— Эта граница — гиблое дело. Хочешь навсегда со мной уехать отсюда?

— В следующем году, — ответила Ойфемия, подумав о том, какую выгоду еще может принести ей трактир.

Но Самешкин ей больше не верил. Он не был таким простаком, каким всем казался. Он обо всем догадывался и про себя решил, что никогда больше не приедет в это опасное место.

Когда он уезжал, стоял великолепный весенний день. В повозке стояла его духовка. За плечами свисали опустевшие мешки. В небе насвистывали жаворонки, в болоте весело квакали лягушки, а добрый Самешкин шел себе своим путем. Что ему, собственно, за дело до всего этого?

Никогда больше я сюда не приду, думал он, и казалось, что жаворонки с лягушками ему поддакивают.


© Вера Менис. Перевод, 2022


Загрузка...