Последняя сцена моей предыдущей книги завершилась в Олнвик-Хаусе, и первая сцена нынешней открывается здесь же. Как я люблю утренние картины! Свежесть во всех и вся еще не сменилась утомлением от дневных трудов. Когда спускаешься из спальни, гостиная выглядит особенно опрятной, огонь в начищенном до блеска камине — особенно ярким, а завтрак на столе — особенно заманчивым. Все названное присутствует в обшитой дубовыми панелями комнате со стеклянными дверьми, куда моим читателям случалось заглядывать уже не раз. Сейчас она кажется еще более уютной из-за удручающего зрелища за окном. В потемневшем воздухе вихрем кружит снег, серое набрякшее небо — сгусток морозного бурана, обледенелые ветви хлещут друг друга под яростными порывами ветра, который мог бы заживо содрать кожу с несчастного, оказавшегося на улице без одежды. Но тсс! Обитатели дома проснулись. Посмотрим, в каком порядке они выйдут к завтраку.
Первым спускается господин в шлафроке малинового дамаста с меховой оторочкой. Ворот его рубахи расстегнут, шейный платок не завязан. Лицо раскраснелось — отчасти это румянец здоровья, но в большей мере — следствие ледяного обтирания. Волосы обильно сбрызнуты туалетной водой, тщательно расчесаны и завиты. Руки, белые и чистые, видимо, холодны как ледышки. Он трет их, идя к столику у камина; по дороге бросает взгляд на окно и присвистывает, словно говоря: «Ну и погодка!» Затем берет газету из кипы, только что доставленной почтальоном, бросается в кресло и приступает к чтению. Тем временем слышатся другие шаги и шелестение шелка. Входит графиня Зенобия в сером платье и белом газовом тюрбане на смоляно-черных кудрях.
— Доброе утро, Артур! — произносит она бодрым голосом, свидетельствующим, что у нее все хорошо.
— Доброе утро, Зенобия, — отвечает герцог, вставая. Он пожимает ей руку, и они стоят рядом на коврике у камина.
— Экое утро выдалось! — продолжает он. — Снег так и валит. Кабы не ветер, я бы вытащил вас на улицу поиграть в снежки — просто чтоб вы нагуляли аппетит перед завтраком.
— Да, — ответила графиня, — наша с вами комплекция — как раз для таких детских забав.
И она выразительно глянула сперва на «величайшего из пустозвонов короля Ангрии», затем на свой внушительный стан.
— Вы полагаете, мы слишком упитанны для такого рода упражнений? — спросил его величество.
Зенобия рассмеялась.
— Я так точно, — сказала она и добавила: — Ваша светлость в превосходной форме — какой торс!
— Так не годится, — покачал головой герцог. — Куда бы я ни пришел, меня поздравляют с тем, что я стал шире в груди. Пора принимать меры. Умеренность и упражнения — вот мой девиз.
— Нет, Адриан, пусть лучше будет «Изобилие и покой», — возразил его светлости куда более мягкий голос. К ним присоединилось третье лицо — молодая дама. Она стояла чуть поодаль и не могла погреться у огня, потому что графиня в пышном платье и герцог в просторном шлафроке совершенно закрывали от нее камин. В сравнении с этими величественными особами она казалась очень маленькой и субтильной, а когда герцог подтащил ее ближе к огню, чтобы и ей перепало хоть немного тепла, совсем затерялась между ними.
— Изобилие и покой! — воскликнул его светлость. — Таким манером у вас вместо мужа скоро будет человек-гора!
— Да, я хочу, чтобы вы стали по-настоящему солидным. На мой взгляд, вы чересчур худы — совсем тростиночка.
— Вот видите! — сказал Заморна. — Мэри всегда за меня заступается.
Следом спустилась леди Хелен Перси, а вскоре и граф медленно и беззвучно сошел по ступеням, чтобы занять свое место за накрытым к завтраку столом. Ели в полном молчании. Заморна читал. Он раскрывал газету за газетой, проглядывал и швырял на пол. Одна упала на ногу лорду Нортенгерленду. Тот отпихнул ее, словно боялся подхватить заразу.
— Отпечатано в Ангрии, если не ошибаюсь, — пробурчал граф. — Кто принес в дом эту пакость?
— Газеты — мои, — отвечал его зять, отправляя себе в рот столько еды, сколько тестю хватило бы на весь завтрак.
— Ваши?! Зачем вы их читаете? Чтобы разжечь аппетит? Коли так, они свою задачу выполнили. Артур, вам следует лучше пережевывать еду.
— Мне некогда. Я очень голоден. За весь вчерашний день ел только один раз.
— Хм! А теперь наверстываете, как я понимаю. Только отложите газету, пожалуйста.
— Нет. Я хочу знать, что говорят обо мне мои любящие подданные.
— И что же они о вас говорят?
— Вот, некий достойный джентльмен выражает опасения, что их обожаемый монарх вновь подпал под влияние роковой звезды, чей восход принес Ангрии столько бедствий; желая прослыть остроумцем, этот джентльмен именует звезду нордической. Другой утверждает, что их отважный государь — Гектор на войне и Парис во дни мира. Он вспоминает Самсона и Далилу, Геркулеса и прялку и смутно намекает на опасности женского правления — это, Мэри, в ваш огород камешек. Третий угрожающе ворчит про старых негодяев, обессиленных годами и разгульной жизнью, которые, подобно Беньянову великану, сидят у входа в пещеру и силятся угрозами либо посулами заманить путников поближе, туда, куда достают их кровавые когти!
— Это я? — тихо осведомился граф.
— Нимало не сомневаюсь, — последовал ответ. — А вот четвертая газета, «Военный вестник», известная своею пылкостью, напоминает, что Ангрия вполне способна избрать себе нового государя, если недовольна старым. Зенобия, еще чашечку кофе, пожалуйста.
— Полагаю, вы напуганы, — сказал граф.
— Трепещу с головы до пят, — ответствовал герцог. — Впрочем, меня утешают две пословицы: «Собака лает, ветер носит» и «Стриг черт свинью: визгу много, а шерсти нет». Очень по существу, если вспомнить, что я всегда называл ангрийцев свиньями. И кто я, если не черт, который их стрижет?
Со времени завтрака прошло примерно четверть часа. В комнате было совершенно тихо. Графиня и герцогиня читали отброшенные Заморной газеты, леди Хелен писала агенту своего сына, сам граф мрачно расхаживал из угла в угол; что до герцога, никто не знал, где он и чем занят. Впрочем, довольно скоро на лестнице послышались его шаги, затем голос, отдающий какое-то распоряжение в передней. Через мгновение герцог вошел в комнату. Он сменил малиновый шлафрок на черный сюртук и клетчатые панталоны. Наряд дополняли большой синий плащ с меховым воротником и меховая шляпа. В руках его светлость держал перчатки. Короче говоря, он был полностью одет для путешествия.
— Куда это вы? — спросил граф останавливаясь.
— В Витрополь, оттуда — в Ангрию, — был ответ.
— В Витрополь! Под таким снегом! — воскликнула графиня, глядя на кружащий за окном белый вихрь.
Леди Хелен подняла глаза от письма.
— Какая нелепость, милорд герцог! Вы шутите.
— Ничуть. Мне надо ехать; карета сейчас будет у дверей. Я зашел попрощаться.
— С чего такая спешка? — спросила леди Хелен, вставая.
— Никакой спешки, мадам. Я пробыл здесь неделю и теперь хочу уехать.
— Вы и слова не сказали о своем намерении.
— Я не собирался объявлять его заранее. Впрочем, карста уже подъехала. Счастливо оставаться, мадам.
Он взял леди Хелен за руку и поцеловал, как всегда при встрече и расставании. Затем подошел к графине.
— До свидания, леди Зенобия. Приезжайте в Эллрингтон-Хаус, как только убедите нашего друга вас сопровождать.
Ее он тоже поцеловал. Теперь настал черед графа.
— Прощайте, сэр, и будьте вы прокляты. Вашу руку?
— Нет. Вы всегда так больно ее стискиваете. Счастливого пути. Надеюсь, гнев ваших хозяев не так силен, как вы опасаетесь. Впрочем, вы правильно сделали, что поспешили к ним при первых признаках неудовольствия. Сожалею, что стал его причиной.
— Неужто мы так и расстанемся? — спросил герцог. — И вы на прощанье не подадите мне руки?
— Нет!
Заморна побагровел, однако же повернулся к двери и натянул перчатки. У крыльца стоял четырехместный экипаж, конюх и камердинер ждали. Заморна, по-прежнему мрачнее тучи, двинулся к ним, но тут вперед выступила его жена.
— Адриан, вы забыли про меня, — промолвила она очень тихо, однако глаза ее выразительно блеснули. Герцог вздрогнул, поскольку и впрямь позабыл о Мэри за мыслями об ее отце.
— Что ж, до свиданья, Мэри, — сказал он, торопливо обнимая и целуя жену. Она удержала его руку.
— На сколько я остаюсь? И почему вы не берете меня с собой?
— В такую-то метель? — воскликнул он. — Как только распогодится, я за вами пришлю.
— Как скоро это будет? — спросила герцогиня, выходя за ним в переднюю.
— Очень скоро, мой ангел, — наверное, даже завтра или послезавтра. Ну же, не глупите. Вы не можете ехать сейчас.
— Могу и поеду, — быстро возразила герцогиня. — Я не хочу оставаться в Олнвике. Вы не должны меня бросать.
— Идите в комнаты, Мэри. Дверь открыта, и в нее задувает снег. Видите, сколько уже намело?
— Никуда я не пойду. Если вы не дадите мне времени на сборы, я сяду в карету как есть. Возможно, вам достанет человечности укрыть меня полой вашего плаща.
Говоря, Мэри дрожала. Холодный ветер, который дул в открытую дверь, неся с собой снег и мертвые листья, развевал ее волосы и платье. Его светлость при всей своей черствости все же встал так, чтобы заслонить жену от ледяных порывов.
— Я не позволю вам ехать, — сказал он. — И не упрямьтесь.
Герцогиня взглянула на него с тем встревоженным выражением, которое в последнее время редко сходило с ее лица.
— Интересно, почему вы не хотите взять меня с собой? — проговорила она.
— Кто вам сказал, что я не хочу? — был ответ. — Смотрите сами, какая метель! Как можно подвергать хрупкую женщину таким тяготам?
— Тогда, — с жаром произнесла герцогиня, выглядывая в снежную круговерть, — вы могли бы подождать, пока метель уляжется. Я не думаю, что вашей светлости стоит ехать сегодня.
— Но я должен ехать, Мэри. Рождественские каникулы закончились, и дела не ждут.
— Тогда возьмите меня с собой. Я уверена, что выдержу.
— Исключено. Можете сколько угодно стискивать свои глупенькие маленькие ручки, такие тонкие, что они почти просвечивают, можете трясти кудряшками, чтобы они падали на лицо, скрывая от меня его бледность. А это что? Неужели слезы? Черт побери, что мне с нею делать? Ступайте к отцу, Мэри. Он вас избаловал.
— Адриан, я не могу жить в Олнвике без вас, — пылко возразила герцогиня. — Это слишком живо пробуждает воспоминания о самых горестных моих днях. Я не расстанусь с вами по доброй воле.
И она одной рукой стиснула его локоть, а другой принялась торопливо утирать слезы.
— Нет, ей нельзя стоять на пороге, она простынет. — Заморна открыл боковую дверь в комнату, которая на время приезда служила ему кабинетом. Здесь горел огонь, к камину была придвинута кушетка. Сюда герцог отвел жену и принялся ее увещевать, что было нелегко: его обманы, холодность и нескончаемые измены рождали в сознании Мэри чудовищные фантазмы ревности; нервическое состояние сделало герцогиню жертвою неопределенных страхов, которые отступали лишь в те минуты, когда супруг сжимал ее в объятиях или хотя бы оставался у нее на виду.
— Я же сказал, — произнес Заморна, улыбаясь наполовину ласково, наполовину досадливо, — я же сказал, что пришлю за вами через два-три дня.
— А я застану вас в Уэллсли-Хаусе? Вы говорили, что едете из Витрополя в Ангрию.
— Да, и пробуду там от силы неделю.
— Неделю! По-вашему, это небольшой срок? Для меня он будет целой вечностью! Впрочем, я должна покориться; вашу светлость не переубедить. Однако же я могу поехать с вами. Я не буду вам мешать! Я не часто докучаю вашей светлости.
— Лошади застынут, если будут так долго стоять, — заметил герцог, пропуская мимо ушей ее последние слова. — Ну же, вытрите слезы и будьте снова моим маленьким философом. Дайте мне на прощанье увидеть вашу улыбку. Неделя пролетит мигом. Я же не на войну ухожу.
— Не забудьте послать за мной через два дня, — взмолилась герцогиня, когда Заморна выпустил ее из объятий.
— Не забуду. Завтра же и пошлю, если метель уляжется, и, — тут он немного передразнил ее голос, — не ревнуйте меня, Мэри, если не опасаетесь, что чарующие прелести Энары, Уорнера, Керкуолла, Ричтона и Торнтона заставят меня позабыть о некой белокурой и кареглазой особе, которая вам не совсем чужда.
Он вышел. Мэри подбежала к окну. Через несколько минут ландо бесшумно проехало по заснеженной лужайке, выкатилось на дорогу и вскоре пропало в сгустившемся вихре вьюги.
Герцог Заморна добрался до Уэллсли-Хауса глубокой ночью. Его сильно замедлила необходимость то и дело менять лошадей, которые быстро выбивались из сил. За день на дороге намело такие сугробы, что господину и слуге не раз приходилось вылезать из кареты и брести по колено в снегу. Любой другой путешественник остановился бы на ночлег в отличной придорожной гостинице, однако герцог славился своей твердолобостью, и препятствия лишь подстегивали его в намерении быстрее добраться до цели. Сегодня это свойство проявилось особенно сильно. Напрасно Розьер намекал, что неплохо бы задержаться на постоялом дворе, где они меняли лошадей, тщетно уговаривал не ограничиваться стаканом мадеры и половинкой печенья, которыми его хозяин не столько утолял, сколько растравлял неукротимый голод. Наконец, оставив его светлость в одиночестве наслаждаться своим упрямством в отдельной комнате постоялого двора, которую тот мерил шагами с поспешностью, вызванной отчасти пронизывающим холодом, отчасти нетерпением, Эжен направился в общий зал. Здесь, поглощая курицу с шампанским, он немного утешился тем, что пробормотал сквозь зубы: «Пусть хоть совсем себя уморит».
Выпрыгнув из ландо перед собственным домом, герцог, отнюдь не в кротком состоянии духа, прошел через анфиладу освещенных комнат, где еще отдавался эхом двенадцатый удар домового колокола, начавшего отбивать полночь в ту самую минуту, когда карета подкатила к крыльцу. Звук, казалось бы, звал немедленно улечься в постель, однако Заморна не внял его убеждению. Обернувшись на первой площадке широкой мраморной лестницы, под бронзовой лампой, в окружении мраморных статуй, которые своей неподвижностью являли полный контраст его собственной нетерпеливой фигуре, герцог крикнул:
— Розьер, пусть мистер Уорнер явится ко мне немедленно. Отправь кого-нибудь из слуг в Уорнер-Хаус.
— Ваша светлость хочет сказать, сегодня же ночью? — спросил камердинер.
— Да, сударь.
Месье Розьер выпятил языком щеку, однако ж поспешил исполнить приказание.
— Хатчинсон, отправь кого-нибудь сию же минуту. Ты слышал повеление его светлости. И еще, Хатчинсон, скажи кухарке, пусть пришлет мне в комнату стакан глинтвейна, я весь закоченел. И вели ей приготовить для меня горячий ужин: телячье фрикандо или омлет. А главное, Хатчинсон, — тут молодой джентльмен понизил голос до тихого доверительного тона, — передай мадемуазель Харриет, что я вернулся. Можешь добавить, что я приехал совсем больной — застудил горло на ледяном ветру. А вот и она! Я сам ей все скажу.
Пока всевластный Эжен говорил, в галерее, опоясывающей внутренний зал, показалась юная дама с фарфоровым кувшином. Французский гарсон запрыгал по лестнице как блоха.
— Ma belle! — воскликнул он. — Permettez moi porte cette cruse-là![1]
— Нет, месье, нет, — со смехом отвечала юная дама, вскидывая голову в очень красивых темных кудряшках. — Я сама отнесу. Это для герцога.
— Я должен вам помочь, — ответил учтивый Розьер, — и тем заслужить поцелуй.
Барышня мотнула головой и отступила на шаг, выставив напоказ хорошенькую ножку, которую отнюдь не скрывала короткая, до щиколоток, пышная юбка розового муслина и еще более короткий черный передник. Шею служанки украшал скромный платочек из тонкого кружева. К описанию ее облика необходимо добавить бойкие глазки, хорошенькое личико и ладную пухленькую фигурку. В конце галереи завязалась презанятная любовная сцена, когда очень громко зазвонил колокольчик.
— Черт! Это герцог! — воскликнул Розьер. Он тут же выпустил свою милую из объятий, и она стремглав побежала к личным покоям герцога. Эжен следовал за нею настороженно, если не сказать ревниво. По лабиринту комнат горничная добралась до королевской опочивальни, откуда была дверь в туалетную. Его светлость сидел в кресле перед огромным, в человеческий рост, зеркалом. Лицо герцога немного осунулось от усталости, однако его оживляла игра тени и света от камина.
— Харриет, — сказал Заморна, когда вошла горничная. — Я ждал воду гораздо раньше. Поставь кувшин и налей мне стакан. Где тебя носило?
Харриет, покраснев, поднесла стакан с освежающей влагой к пересохшим губам хозяина (лень мешала ему сделать это самому) и принялась с запинкой лепетать какие-то оправдания, но тут взгляд герцога упал на дверь. Там стоял Розьер.
— А! — воскликнул его светлость. — Все понятно! Осторожнее, Харриет, не дай ему вскружить тебе голову. А теперь можешь идти, и передай своему ухажеру, чтобы он подошел ко мне, иначе я вышибу ему мозги.
Эжен подскочил к хозяину, громко мурлыкая какой-то мотивчик. На его лице не было и тени смущения. Как только Харриет вышла, герцог принялся выговаривать слуге, который тем временем как ни в чем не бывало помогал хозяину переодеться из дорожного платья в домашнее и так далее.
— Пес, — начал добродетельный господин, — полегче с этой девицей. Я не потерплю в своем доме ничего предосудительного.
— Поскольку я беру пример с вашей светлости, мои поступки никак не могут быть предосудительными, — усмехнулся камердинер, который прекрасно знал многие слабости хозяина и потому частенько безнаказанно говорил то, что не сошло бы с рук никому другому.
— Если ты ее обольстишь, я заставлю тебя на ней жениться, — продолжал Заморна.
— А если жена мне прискучит, — ответил Розьер, — я всегда смогу найти утешение на стороне.
— Держи себя в узде, голубчик, — тихо посоветовал герцог.
— Должен ли я обуздывать язык или свои чувства?
— Научись различать сам! — воскликнул Заморна, сопроводив эти слова приложением руки, от чего месье отлетел на другую половину комнаты, но, впрочем, быстро оправился и через мгновение уже вновь расчесывал длинные и мягкие темно-каштановые кудри своего господина.
— Я принимаю особое участие в Харриет, — добродушно заметил герцог. — Я не особо приглядываюсь к другим горничным, но иногда встречаю эту нимфу в коридоре или в галерее, и она всякий раз производит на меня впечатление девицы скромной и порядочной.
— Она была служанкой в гостинице «Стэнклиф», — с намеком произнес Розьер.
— Знаю, сударь. У меня были причины запомнить ее на этом постоялом дворе. Она подала мне стакан холодной воды в то время, когда ни одна живая душа в мире не шевельнула бы ради меня пальцем.
— Я слышал эту историю от мадемуазель, — ответил Розьер. — Ваша светлость тогда были в плену у мятежников и вас доставили к Мактерроглену. Еще мадемуазель рассказывала, что через полгода вы вновь остановились в Стэнклифе и в благодарность за услугу взяли ее горничной в свой дом, а в придачу, коли она не лжет, еще и наградили поцелуем ваших августейших уст.
— Да, черт тебя побери, сударь! Поцелуй — не большая награда за стакан холодной воды и слезы сострадания, пролитые от чистого сердца.
— Всецело с вами согласен, — ответил Розьер, но она, возможно, думает иначе. Знатные дамы за один по целуй вашей светлости готовы выцарапать друг дружке глаза, так что не знаю, как отнеслась к нему простая девушка из гостиницы.
— Эжен, вашу нацию отличает склонность к самоубийствам. Поди утопись, — ответил Заморна.
— Если ваша светлость больше во мне не нуждается, я немедля исполню ваше веление и обрету кончину в том превосходном кларете, который виноградники милой Франции производят в особо удачном расположении духа.
Как только блистательный слуга убрался прочь с очей еще более блистательного господина, через другую дверь вошел человек, нимало на него не похожий: коротышка в меховом плаще. Сбросив это одеяние, гость огляделся и приметил Заморну. Тот, в шлафроке малинового дамаста, которым сменил неудобное дорожное платье, полулежал на низком твердом ложе, готовясь уронить кудрявую голову на подушку, и одной рукой уже тянул на себя бархатное, подбитое мехом одеяло. Уорнер застал его перед отходом ко сну.
— Я думал, ваше величество звали меня по делу! — воскликнул министр. — А я прихожу и вижу вас в постели!
Заморна потянулся, скрестил руки на груди, зарылся щекой и темными локонами в подушку и слабым голосом попросил расправить одеяло, а то у него нет на это сил.
Губы премьера дрогнули, силясь побороть улыбку, что не составило большого труда, ибо это выражение было для них несвойственно.
— Ваше величество прогнали месье Розьера и позвали меня, чтобы я заменил его при вашей особе?
— Ну вот, теперь мне хорошо, — сказал герцог, когда одеяло было расправлено, к его удовольствию. — Прошу вас, садитесь.
Уорнер придвинул кресло к постели его светлости.
— Почему ваше величество так бледны? — спросил он. — Чем вы занимались? Кутили?
— Да простит вас Бог за ваши слова! Конечно, нет! Я не щадя сил трудился на благо Ангрии!
— Вот как? Должен ли я понимать, что ради блага Ангрии надо было ехать в Олнвик и сидеть у постели больного Нортенгерленда?
— Не правда ли, весьма самоотверженный поступок с моей стороны, а, Говард? Надеюсь, мои подданные мною восхищаются?
— Не шутите, милорд герцог. Чувства, вызванные вашим опрометчивым шагом, не дают повода для веселья. Что за дух противоречия побуждает вас совершать те самые ошибки, которые приписывают вам враги? Какой толк от проявлений вашего блистательного таланта, если в промежутках ваша политическая жизнь заполнена такими чудовищными промахами?
— Успокойтесь, Говард. Что такого я натворил?
— Милорд, я вам расскажу. Вспомните: ваши недруги всегда утверждали, что вы человек слабый, подверженный дурным влияниям. Сколько раз Ардрах и Монморанси объявляли вас игрушкой в руках Нортенгерленда! Они тщетно пытались доказать свое обвинение, и вы с поистине христианской добротой взяли этот труд на себя. Теперь оно доказано окончательно и бесповоротно.
— Как так, мой дорогой Говард?
— Милорд, вы сами это видите и чувствуете. В каком состоянии была Ангрия год назад? Припомните: она лежала в руинах. Мор, глад и междоусобная брань состязались за скипетр, вырванный из вашей руки опустошительной войной. И я спрашиваю, милорд, кто вверг Ангрию в эту пучину бедствий?
— Нортенгерленд! — без запинки отвечал герцог.
— Истинная правда! Так что — слабость или упрямство — увлекло вас к одру болезни развращенного мятежника и заставило склоняться над ним с заботливостью нежного сына? — Уорнер помолчал, но ответа не последовало. Он продолжил: — Что этот человек умирает, я не сомневаюсь, — умирает, подточенный беспутствами, позорящими любую природу, не только человеческую, но и скотскую. Так почему вы не даете ему умереть в одиночестве, в тоске и отчаянии, как заслуживают его преступления, его пороки? Что заставило вас мчаться туда и считать пульс безвременного старика? Можете ли вы продлить биения его сердца? Зачем вы мешаете свое свежее дыхание с последними ядовитыми вздохами развратника? Неужто в надежде очистить то, что отравлено безудержным разгулом? Зачем вам марать юные руки прикосновением к липким безвольным пальцам умирающего? Неужто ваше касание вернет силу его мышцам, заставит кровь быстрее бежать по жилам? Или вам недостает силы духа остаться в стороне, дабы тот, кто всю жизнь был рабом порока, встретил свою кончину?
Герцог приподнялся на локте.
— Вы очень грубо выражаетесь, Говард, — сказал он. — Так не годится. Я отлично знаю, что реформаторы, конституционалисты и мои собственные излишне самоуверенные ангрийцы говорят о решении своего короля провести рождественские каникулы в Олнвике. Я заранее знал, что они скажут и, в частности, что скажете вы. Однако же поехал я не в пику общественному или частному мнению и не под влиянием внезапного неодолимого порыва. Нет, поездка была предпринята по зрелом размышлении. Мои ангрийцы имеют на меня определенные права. Мои министры — тоже. А у меня есть определенные права независимо от них, независимо от кого-либо из живущих под небесами. Я утверждаю, что вменяем. Я не умалишенный и не безмозглый дурачок, как бы всесовершенный Харлау ни силился доказать обратное. И покуда это так, есть два-три вопроса, о которых я могу судить без чужой подсказки.
Первый из них — степень моей близости с милордом Нортенгерлендом. В общественном смысле я давно с ним порвал. Разрыв был для меня мучительным, ибо по двум-трем конкретным пунктам наши взгляды созвучны и никто не заменит мне его, а ему — меня. И хотя мне пришлось выкорчевывать чувства, пустившие глубокие корни в самые недра моего сердца, разве я с тех пор словом или взглядом выказывал желание примириться? Нет, этого не было и не будет. Я выбрал свой путь, и он не пересекается с дорогой Нортенгерленда. Реки крови, пролитые Ангрией в прошлом году, горы хладных трупов, которые наша страна повергла к алтарю свободы, навсегда, бесповоротно разделили нас духовно. Однако телесно мы можем — и будем! — встречаться, доколе не вмешается смерть. Знайте, Уорнер, что ни ропот подданных, ни насмешки врагов, ни укоры друзей не поколеблют мою решимость в этом вопросе.
Говард, вы не похожи на Нортенгерленда, и все же позвольте шепнуть вам один секрет. Вы тоже любите подчинять себе людей. Дай вам волю, вы бы опутали меня чарами своего острого ума, заключили в магический круг, очерченный вашим разумением. Этому не бывать. Презирайте Нортенгерленда, коли вам так угодно, ненавидьте его, гнушайтесь им — у вас есть на это все основания. Он не раз обходился с вами жестоко, говорил о вас уничижительно. Если у вас есть такое желание и представится случай, застрелите его. Только не смейте навязывать мне ваши обиды, не требуйте, чтобы я за них мстил. Отплатите ему сами! С вашей стороны это будет благородно, с моей — подло. Точно так же я не склонюсь перед Ардрахом и перед грязным рогоносцем Монморанси. Я не стану по их указке подавлять лучшие движения очень скверной натуры, не отрину те чувства, которые только и делают меня сколько-нибудь терпимым для окружающих. Я не оставлю человека, который как-то был моим товарищем, моим другом, умирать в тоске одиночества из-за того, что Ангрия бунтует и Витрополь презрительно кривится. Мое сердце, моя рука, мои силы принадлежат народу, мои чувства — только мне. И не трудитесь меня переубеждать.
Уорнер и не стал. Он молча глядел на своего монарха, который смежил веки и отвернулся, как будто готовился отойти ко сну.
— Опрометчивый шаг, — проговорил наконец министр. — Опрометчивый, хоть убейте!
Заморна очнулся от мгновенного забытья.
— Полагаю, Говард, у вас есть для меня бумаги на подпись. Давайте их сюда. Я хочу нынче же погасить все долги и ехать в Ангрию: лично убедиться в тамошних настроениях и направить их в законное русло.
Уорнер вытащил плотно набитый зеленый портфель. Герцог встал с ложа и, пересиливая усталость, начал проглядывать бумаги одну за другой. Почти час тишину нарушали лишь короткие замечания, с которыми документы переходили из рук в руки. Наконец Уорнер вновь запер портфель на замок, встал и со словами «я бы советовал вашему величеству лечь спать» взялся за плащ.
— Уорнер, — беззаботно полюбопытствовал герцог, — где лорд Хартфорд? Я давно его не видел.
— Хартфорд? Лорд Хартфорд — болван и прикидывается больным: мол, слабые легкие не позволяют ему участвовать в общественной жизни. Он удалился в Хартфорд-Холл, чтобы вдали от света лелеять свою слезливую дурь.
— Болеть — слезливая дурь? Вы очень жестоки, Говард.
— Болеть, сэр?! Чепуха! Да он так же здоров, как вы, милорд герцог! Это все действие того недуга, который, полагаю, будет преследовать его до седых волос. Лорд Хартфорд влюблен. Престарелый волокита!
— Он сам вам так сказал?
— О нет, не посмел. Однако лорд Ричтон недвусмысленно на это намекает. Я больше не желаю знать Хартфорда, сэр. Я его презираю. Его следовало бы прогнать с позором.
— Вы чересчур суровы, Уорнер. Будьте снисходительнее. А теперь я с вами прощаюсь.
— Желаю вашей светлости приятных снов, а также выспаться покрепче и набраться сил.
— Постараюсь, — со смехом отвечал герцог.
Уорнер запахнул плащ и вышел. Если бы он незримо наблюдал за монархом еще часа два, то задумался бы, какие чувства не дают сомкнуться его темным беспокойным очам. Долго Заморна лежал без сна. Ни молодость, ни здоровье, ни утомление не могли приманить к его подушке сон. Светильник догорел и погас, догорел и огонь в камине, остались только тлеющие уголья; какое-то время они мерцали, вспыхивая алым, затем тоже потухли. Мрак и безмолвие сомкнулись вокруг герцога, однако его недремлющие глаза по-прежнему следили за картинами, которые рисовало воображение. Наконец мысль уступила, и дремота взяла верх. Герцог Заморна спал мертвым сном в кромешной темноте своей комнаты.
Лорд Хартфорд только что отужинал в одиночестве и теперь читал расстеленную на столе газету, опершись на нее локтем. Перед ним стояли графин с вином и полупустой бокал. Окна обеденного зала выходили на охотничьи угодья, которые летом радовали взгляд зеленой листвой, а сейчас, в хладном убранстве зимы, внушали тоску. В былые дни холостяцкое жилье не раз оглашали дружеским смехом избранные друзья хозяина, не раз зеркальная гладь махагонового стола отражала примечательные физиономии Ричтона, Арундела, Каслрея и Торнтона. Однако сегодня Эдвард Хартфорд сидел во главе этого стола один. Увенчанный самыми зелеными и пышными лаврами, какие собирала Ангрия на брегах Цирхалы, он удалился от двора, из совета, от общества, покинул Витрополь в разгар самого блистательного сезона за всю историю города, чтобы одиноким призраком бродить по пустынным залам своей ангрийской усадьбы. Многие считали, что тяготы последней кампании немного повредили генеральский рассудок; в числе тех, кто не находил иных объяснений поступку своего друга, был и милорд Ричтон.
Сумерки сгустились, и комната стала еще тоскливее. Хартфорд отбросил газету, до краев наполнил бокал янтарным вином и залпом осушил его в память года, когда был собран виноград. Если верить книгам, люди, оставшись в одиночестве, рассуждают вслух, и Хартфорд не стал исключением.
— Какого дьявола, — начал он, — нашего короля понесло в Ангрию? Пьяный издатель «Военного вестника» очень бойко живописует продвижение монарха. На улицах Заморны его освистали, а он в обычной своей манере, вместо того чтобы проехать через город как можно тише, велел форейторам остановиться перед гостиницей «Стэнклиф» и ну метать громы и молнии! Вот это была речь! Какое начало! «Дьявол вас разберет, ребята! Вы переменчивы, как вода! Никто с вами не сравнится…» Резковато, но этот западный денди знает душу нашей земли. Его девиз — «Брать быка за рога». Пока тактика сработала. Впрочем, как сказано то ли в Апокалипсисе, то ли у кого-то из пророков, это еще не конец.[2] Лучше бы он в Ангрию не совался.
Наступила пауза, которую Хартфорд заполнил еще одним бокалом золотистого вина.
— Итак, — продолжал его милость, — мне не следует пить это гваначе.[3] Оно распаляет, а мне лучше бы сидеть на хлебе и воде. Однако же, прости Господи, в сердце у меня поселилось чувство, которое я не могу ни вырвать, ни подавить — остается лишь заливать его вином. Рассказывают про обманы зрения — интересно, какой порок зрительных нервов удерживает перед моими глазами образ, который не пропадает во тьме и не рассеивается на свету? Определенно какой-то демон разжег костер в моих внутренностях. Жгучий трепет пробежал по моим жилам, когда ее теплая мягкая рука коснулась меня последний раз — о небо, уже год назад! — и с тех пор никак не уймется. Страсть выпила из меня все соки! Я исхудал вдвое! И все же я по-прежнему хорош собой.
Хартфорд поглядел в большое зеркало, висевшее между двумя окнами. Там отражалось смуглое властное лицо с четким профилем, высоким лбом и выразительными глазами. Густые, черные как смоль волосы, усы и бакенбарды, мужественная осанка, широкая грудь и внушительный рост довершали образ воина и патриция, делающий честь породившей его стране. Его милость вскочил из-за стола.
— Почему я отчаиваюсь? — вопросил он, быстро расхаживая по комнате. — Клянусь Богом, я могу внушить ей любовь! Я не раскрыл перед нею своих чувств. Не предложил ей титул, руку и мое истерзанное сердце. Но я это сделаю. Кто сказал, что она захочет оставаться его любовницей, если может стать моею женой? Мир будет смеяться над Хартфордом — мне плевать на мир. Это несовместимо с родовой честью — я сжег родовую честь и растворил пепел в гваначе. Подло вмешиваться в дела другого — в дела человека, который был мне другом. Да, мы были рядом в пирах и в сражениях, мы делили горе и радость. Клянусь Богом, задумай такое кто-нибудь другой, я бы первым вызвал его на поединок. Однако Заморне до нее столько же дела, сколько мне — до этой глупой рождественской розы[4] на лужайке, пожухшей от зимнего холода. Он вспоминает о ней, только когда она зачем-нибудь ему нужна. К тому же каждый за себя. Я попытаюсь, и если не преуспею, буду пытаться снова и снова. За нее стоит побороться. А тем временем, быть может, Энара или Уорнер пригласят меня отобедать свинцом, либо я сам, позабыв воинский устав, обращу дуло не к противнику, а к себе. Так или иначе, придет конец мученьям, которые ночью гонят от меня сон, а днем — рассудок.
Довольно сумбурная речь; впрочем, странный блеск в глазах его милости подсказывал, что здесь не обошлось без действия вина. Итак, оставим Хартфорда расхаживать по комнате и беситься от неутолимой страсти. Достойный представитель аристократии!
Ясным январским вечером луна взошла над синими вершинами Сиднемских холмов и озарила тихую дорогу, ведущую к деревушке Риво. Промерзшая земля искрилась. Хоксклифский лес был тих как могила. Его черный безлистый простор уходил вдаль, разделяя небо и землю четкой зубчатой линией. Серебристо-синюю твердь там и сям пронзали алмазы звезд, и лишь луна, огромная, полная, золотистая, смягчала его холодный оттенок. Упомянутая мною проселочная дорога была совершенно безлюдна. Призрачные сосны и раскидистые старые буки стояли вдоль нее словно часовые Хоксклифа. Дальше она ныряла под темную сень леса, а здесь проходила по старой, выбеленной инеем насыпи под стеной, заросшей плющом и мхом. Алый краешек солнца исчез за горизонтом и последними лучами зажег окна домика на краю Хоксклифского леса. Освещенная луною дорога как раз и вела к нему от Риво кратчайшим путем. И здесь мы с вами помедлим, надеюсь, закутанные в меха, ибо никогда еще столь лютый мороз не сковывал воды Олимпианы.
Вы едва успеваете заметить, как на дороге появляется человеческая фигурка. Она неспешно движется в спокойствии зимнего вечера. Судя по наряду, это кто-то из обитателей домика. Постепенно приближаясь, вы видите стройную молодую женщину с прекрасной осанкой; в ее походке есть что-то величаво-царственное, хотя сама женщина едва ли это осознает: ее ноги так безупречны, что она при всем желании не смогла бы ступать иначе, чем ступает: легко, твердо, прямо. На лице густая вуаль: о его чертах можно только гадать. Но вот женщина скрывается за поворотом.
В тишину врывается цокот копыт. На проселок перед нами вылетает всадник. Лошадиные подковы вышибают искры из кремнистой дороги. Седок мчится во весь опор. Он то и дело привстает в стременах, словно высматривая впереди что-то ускользающие. Вот, увидел! Он безжалостно вонзает шпоры в конские бока. Лошадь и наездник исчезают в вихре.
Молодая женщина, пройдя через железные ворота, вступила в границы хоксклифского поместья. Она остановилась взглянуть на луну, сиявшую сквозь ветви древнего вяза. Ворота отделяла от домика лужайка, и здесь серебристый лунный свет казался золотым. За спиною у женщины раздался грохот копыт, и отчаянный всадник, которого мы видели пять минут назад, вылетел из-за поворота дороги. Он так резко натянул поводья, что лошадь присела на задние ноги.
— Мисс Лори! Добрый вечер! — сказал всадник.
Дама отбросила вуаль, глянула на него и ответила:
— Лорд Хартфорд! Рада вас видеть, милорд. Вы мчались во весь опор; ваша лошадь в мыле. Дурные вести?
— Нет!
— Тогда, полагаю, вы скачете в Адрианополь. Переночуете здесь?
— Если вы меня пригласите — да.
— Если приглашу?! Где же отдыхать на полпути между двумя столицами, если не в этом доме? Вечер холодный, заходите.
Они были уже у двери. Хартфорд спрыгнул с седла. Подбежал слуга, чтобы отвести измученного скакуна в конюшню, а Хартфорд вслед за мисс Лори вошел в дом.
Гостиная, куда она его провела, казалась особенно уютной после стужи зимнего вечера: небольшая, просто обставленная комната с занавесками и подушками зеленого шелка и большим простым зеркалом. Лампада под потолком добавляла свое тихое сияние к более яркому свету от камина, где по случаю мороза жарко полыхал огонь.
Хартфорд огляделся. Он и прежде бывал в гостиной мисс Лори, но никогда — в качестве единственного гостя. До охвативших королевство волнений ему не раз случалось быть одним из членов могущественного трио, собиравшегося в Хоксклифе. Уорнер, Энара и сам Хартфорд нередко стояли у этого очага вкруг диванчика мисс Лори. Сейчас лорд припоминал, как она слушала их разговоры с вдумчивым интересом, к которому не примешивалось и тени женского кокетства. Генерал помнил, как зародилось пламя, пожирающее его теперь: он любовался красотой Мины и тем пылом, с которым она вникала в важные государственные заботы. Она частенько делала для великих людей то, что не смог бы сделать никто другой: хранила их тайны, исполняла их волю без вопросов и возражений. С кротким женским смирением она ждала, пока ей поставят задачу, и уж тогда никто, даже Уорнер, не мог превзойти мисс Лори в упорстве, с каким она эту задачу выполняла.
Сложись судьба Мины иначе, она бы никогда не вмешивалась в такие дела; не вмешивалась она в них и сейчас, только служила. Даже тень интриги не мрачила ее действия. Она рассказывала, что сделала, и спрашивала, что делать дальше; всегда была благодарна за то, что ей доверяют, и за их усердие; другими словами, была предана им телом и душой, ибо верила в их столь же беззаветную преданность общему господину. Эти глубоко конфиденциальные совещания между тремя сановниками и очаровательной сподвижницей породили рыцарское восхищение мистера Уорнера, теплую привязанность генерала Энары и жгучую страсть лорда Хартфорда. Его милость всегда был человеком сильных, плохо сдерживаемых чувств, а в юности (если верить слухам) и несколько беспорядочного образа жизни, однако представления о чести глубоко укоренились в его душе. Будь Мина женой или дочерью его арендатора, генерала бы это не смутило, но в данном случае он терзался мучительным выбором.
Мисс Лори принадлежала герцогу Заморне. Она была его неоспоримой собственностью, точно так же как домик в Риво или Хоксклифский лес, и не мыслила себя в ином качестве. Хартфорд общался с нею исключительно по делам герцога, и она всегда выказывала глубочайшую приверженность интересам своего господина, не оставлявшую места всему остальному в мире. У нее была одна мысль — Заморна, Заморна! Мысль эта вросла в мисс Лори, стала частью ее натуры. Его отлучки, холодность, длительное небрежение не значили ничего. Она не могла отстраниться от герцога, как не могла бы отстраниться от самой себя. Даже когда он ее забывал, Мина не роптала: так верующий не ропщет на божество, когда оно отвращает свой лик, предоставляя смертного временным испытаниям. Казалось, она могла бы жить одной лишь памятью о господине, ничего более не требуя.
Все это Хартфорд знал, как знал то, что Мина ценит его в той мере, в какой считает преданным государю. Ее дружба с генералом держалась на одном стержне: «Мы были соработниками и сострадальцами в общем деле». Так она сама сказала однажды вечером, прощаясь с тремя государственными мужами накануне охватившей Ангрию бури. Хартфорд помнил выражение, с которым мисс Лори произнесла эти слова: как будто бы моля о понимании людей совершенно другого склада ума. Впрочем, не будем об этом больше. Довольно сказать, что Хартфорд, вполне осознавая свое безрассудство, решил все же следовать велению страсти и теперь стоял перед хозяйкой Риво в отчаянной надежде обрести ее благосклонность.
Более двух часов прошло с тех пор, как лорд Хартфорд вступил под кров охотничьего домика. Чаепитие закончилось. Гость и хозяйка остались одни в тиши зимнего вечера. Хартфорд сидел по правую сторону камина, мисс Лори — по левую; их разделял только ее рабочий столик. Она вышивала по тюлю и сейчас, задумавшись, положила ладонь на рукоделие. Ее белые пальцы зачаровали Хартфорда. Все его сердце заполнила волна блаженства. Она так близко! Так ласкова, так кротка с ним! Он забылся и почти невольно схватил ее руку.
Мисс Лори подняла глаза. Если само действие и могло оставить хоть каплю сомнений, взгляд генерала развеял их окончательно: взгляд, в котором читалось яростное исступление чувств.
Изумленная, потрясенная, мисс Лори тем не менее быстро овладела собой. Она отдернула руку, вернулась к вышивке и, склонив голову, постаралась скрыть смущение под видом сосредоточенности на работе. Понимая, что неловкая пауза затягивается, хозяйка нарушила тишину. Голос ее был совершенно спокоен.
— Кольцо, которым вы только что любовались, некогда носила герцогиня Веллингтон.
— И вам его подарил ее сын? — горько спросил генерал.
— Нет, милорд, мне дала его сама герцогиня за несколько дней до смерти. На камне выгравировано ее девичье имя: Кэтрин Пакенхем.
— Однако, — настаивал Хартфорд, — я взял вашу руку не потому, что залюбовался кольцом. Нет, мне пришла мысль: если я когда-нибудь женюсь, то хорошо бы у моей жены были такие же тонкие снежно-белые руки.
— Я дочь простого солдата, милорд, а говорят, что у высокородных дам руки куда белее, чем у крестьянок.
Хартфорд, не отвечая, вскочил и облокотился на каминную полку.
— Мисс Лори, сказать вам, какой час был счастливейшим в моей жизни?
— Попробую угадать. Может быть, когда парламент принял Билль о независимости Ангрии?
— Нет, — с многозначительной улыбкой отвечал Хартфорд.
— Быть может, когда лорд Нортенгерленд вернул государственные печати? Я знаю, вы с графом издавна враждовали.
— Да, я ненавидел графа, и все же есть счастье большее, нежели триумф над поверженным врагом.
— Тогда буду надеяться, что вы говорите о Реставрации.
— Снова неверно. Удивительно, что в столь юные лета, мадам, ваш ум целиком занимает политика и вы не можете вообразить радости или горести, с нею не связанные. Вы напоминаете мне Уорнера.
— Наверное, я и впрямь на него похожа, — ответила мисс Лори. — Он часто сам мне так говорит. Я так давно живу среди государственных мужей, что почти разучилась думать по-женски.
— Неужели? — пробормотал Хартфорд. — Вот бы вы сказали это герцогу при ближайшей встрече.
Мисс Лори пропустила двусмысленное замечание мимо ушей и продолжила:
— Я не могу разгадать вашу загадку, милорд; придется вам раскрыть ее самому.
— Тогда, мисс Лори, приготовьтесь к неожиданности. Вы такая горячая патриотка, что, наверное, меня осудите, но счастливейший час мой жизни пришелся на самый черный день величайшего из бедствий Ангрии.
— Как так, милорд?
— Более того, мисс Лори, для вас самой то было горькое время. Час ваших величайших страданий стал для меня часом упоения.
Мисс Лори задрожала и отвернулась. Она, видимо, поняла, о чем он говорит.
— Вы помните первое июля тридцать шестого? — продолжал Хартфорд.
Она кивнула.
— Вы помните, что события того дня завершились ужасающей бурей?
— Да, милорд.
— Припоминаете, как вы сидели в этой самой комнате у огня и не уходили спать из страха, что проснетесь наутро в ином мире? Местность была тогда не так тиха, как сейчас. Вы не забыли прокатившийся в ночи пушечный гром, сказавший вам, что ваши жизнь и свобода висят на волоске, что враг подступил к Риво, а мы, оставшиеся защищать последнюю хрупкую надежду, застигнуты внезапной атакой? Тогда, наверное, вы вспомните и то, как я в час ночи вошел сюда и посоветовал вам бежать немедленно, дабы не угодить в позорный плен к Джордану. Вы сидели у погасшего камина, Эрнест Фицартур спал у вас на коленях. Вы ответили мне, что слышали пальбу и терпеливо ждали указаний, чтобы паническими действиями не нарушить моих планов. Я усадил вас в приготовленную карету и, вместе с остатками разбитых соратников, проводил до Заморны. Что было потом, мисс Лори?
Она, не в силах ответить, закрыла лицо руками.
— Что ж, — продолжал Хартфорд, — в самый разгар бури, в кромешной тьме, когда вся Заморна обратилась в населенный демонами ополоумевший ад, моих ребят зарубили саблями и вашу карету остановили. Я помню, как отчаянно вы сражались за Фицартура и как посмотрели на меня, когда его вырвали из ваших рук. Что до вашего спасения, им — нет нужды повторять — вы обязаны только мне. Вы признаете это, мисс Лори?
— Хартфорд, я это признаю. Но зачем вы вспомнили ту ужасную ночь?
— Потому что я сейчас я подхожу к счастливейшему часу моей жизни. Я отвез вас в дом своего арендатора, на которого мог положиться. Утро застало нас в тесной комнатке крестьянского дома. Мы были одни, и вы, припав головой к моему плечу, рыдали на груди, которую переполняло желание сделать для вас все возможное и невозможное.
Мисс Лори взволнованно встала и подошла к Хартфорду.
— Милорд, вы были очень добры ко мне, и я вам чрезвычайно признательна. Возможно, когда-нибудь я сумею вас отблагодарить. Мы не знаем, как повернется судьба. Бывало, что сильный помогал слабому, и я буду ждать малейшего случая оказать вам услугу. Однако не говорите так. Я плохо понимаю, куда вы клоните.
Мгновение лорд Хартфорд, скрестив руки на груди, смотрел на нее из-под сведенных бровей, затем проговорил:
— Мисс Лори, что вы обо мне думаете?
— Что вы один из благороднейших людей на свете, — без колебаний отвечала она.
Мисс Лори стояла прямо перед Хартфордом, глядя на него снизу вверх. Завитки волос изящно оттеняли виски, тонкую шею, прелестные черты, еще более обворожительные в своей серьезности, озаренные светом глаз, таких больших, темных и бездонных, наполненных жалостливой кротостью и встревоженным участием, как будто их хозяйка разом страшилась того, что происходит в голове великого человека, и соболезновала ему. Хартфорд не мог выдержать этот взгляд. Он бы снес женский испуг или гнев, но теплая, искренняя благодарность, смягченная состраданием, едва не обезоружила его. На мгновение генерал отвернулся, однако страсть возобладала. Красота Мины, когда он вновь на нее поглядел, пронзила его до глубины души, и отчаяние придало этому чувству исступленную остроту.
— Вы полюбите меня! — вскричал он. — Я вас обожаю! Я готов за вас умереть! Так неужто наградой мне будет лишь хладное дружелюбие? Я не платоник, мисс Лори. Я не ваш друг. Я — слушайте, мадам! — вас люблю. Нет, вы не уйдете, клянусь Небом! Я сильнее вас!
При начале его слов мисс Лори попятилась, напуганная их жаром. Хартфорд подумал, что она хочет уйти, и решил этому воспрепятствовать. Он тут же стиснул ее в объятиях и принялся целовать, скорее неистово, чем нежно. Мисс Лори не делала попыток освободиться.
— Хартфорд, — произнесла она, стараясь говорить ровно, и тем не менее голос ее дрогнул. — Это наше прощанье. Я никогда больше с вами не увижусь, если вы сейчас же не возьмете себя в руки.
Хартфорд видел, как побелела Мина, чувствовал ее дрожь. Его руки разжались. Он позволил ей отступить на шаг. Она села в кресло и торопливо вытерла лоб, влажный и бледный как мрамор.
— Мина Лори, — проговорил его милость, — никто в мире не любит вас так, как я. Примете ли вы мое имя и мой титул? Я бросаю их к вашим ногам.
— Милорд, вы знаете, кто я? — отвечала она очень тихо. — Вам известно, какими чудовищными, какими кощунственными кажутся мне ваши слова? Понимаете ли вы, насколько невозможно для меня вас полюбить? То, что сейчас произошло, совершенно перевернуло мои привычные воззрения. Я считала вас верным, искренним человеком. А вы оказались предателем.
— И вы меня презираете? — спросил Хартфорд.
— Нет, милорд, не презираю.
Мисс Лори замолчала и опустила взгляд. Румянец залил ее бледные щеки. Из груди вырвалось рыдание — следствие порыва, рожденного западной горячностью. Она подняла лицо, однако теперь в ее глазах горело божественное, истинно ирландское вдохновение.
— Хартфорд, — сказала она, — если бы я встретила вас до того, как покинула Эллибэнк, забыла Сент-Киприан и опозорила моего отца, то полюбила бы от всего сердца! Я бы вышла за вас замуж и с радостью посвятила себя тому, чтобы согреть и озарить ваш дом. Однако же теперь этому не быть. Я впервые увидела моего господина, когда он едва вступил в пору возмужания. Думаете, Хартфорд, я расскажу вам о чувствах, которые тогда испытывала? Язык бессилен их описать. Они были такими яркими, что затмили все остальное. Я утратила способность дорожить мнением окружающих, различать добро и зло. Я ни разу в жизни не перечила Заморне, не медлила в исполнении его желаний. Он заслонил все: все привязанности, все интересы, страхи, надежды и принципы. Без него мой разум был бы пустым — холодным, мертвым, нечувствительным ни к чему, кроме отчаяния. Как бы я тосковала, если бы меня оторвали от него и отдали вам! Не просите этого; я скорее умру. Ни одна женщина, любившая моего господина, не согласится его покинуть. Во всем мире ничто не сравнится с Заморной. Хартфорд, будь я вашей женой, я пошла бы за ним как раба, по первому его взгляду. Я опозорила бы вас, как прежде опозорила родных. Подумайте об этом, милорд, и больше не говорите, что любите меня.
— Вы меня не испугали, — произнес лорд Хартфорд, — я готов на этот риск, да и на любой другой, лишь бы увидеть вас во главе стола в старом обеденном зале Хартфорд-Холла в качестве моей жены и хозяйки. Меня зовут гордецом, но я бы показал всем, каких вершин может достичь гордость, если бы мог, возвращаясь вечером домой, застать там ждущую меня Мину Лори, если бы мог сидеть и смотреть на вас, зная, что ваша дивная красота целиком принадлежит мне, что я в любую минуту волен затребовать эту щеку, эти губы, эту прелестную ручку, и вы не посмеете мне отказать. Тогда я был бы счастлив.
— Хартфорд, скорее уж, вернувшись, вы застали бы свой дом пустым и очаг — брошенным. Я знаю меру своей любви. Я бы кинулась к Заморне и на коленях молила, чтобы он позволил мне вновь сделаться его рабой.
— Мадам, — ответил Хартфорд, хмурясь, — вы бы не посмели, будь вы моей женой. Я бы вас стерег.
— Тогда я умерла бы под вашей стражей. Однако до этого не дойдет.
Хартфорд подошел, сел рядом с Миной и наклонился к ней. Она не отстранилась.
— О! — сказал он. — Я счастлив. Было время, когда я не отваживался подойти к вам близко. Однажды летним вечером, два года назад, я гулял в сумерках меж деревьев и, повернувшись, увидел вас: вы сидели, прислонясь к стволу, совсем одна, и глядели на звезду, мерцающую над Сиднемскими холмами. Вы были в белом. Вы сложили руки на коленях, волосы сияющими завитками лежали на вашей шее. Я стоял и смотрел. Мне думалось: если бы она сидела сейчас в моем лесу, если бы я мог подойти, прижаться губами к ее лбу и ждать улыбки в ответ на ласку, если бы я мог заключить ее в объятия и отвлечь от единственной звезды и дальней страны, над которою та сияет (ибо звезда горела на западе, и я знал, что вы думаете о Сенегамбии), если б мог обратить ее мысли ко мне, то земля стала бы для меня раем. Тут я услышал звук растворяемого окна, и голос Заморны позвал: «Мина!» В следующий миг я имел удовольствие наблюдать, как вы стоите на лужайке, под самым подоконником, на котором сидит, перегнувшись наружу, Заморна, и его рука скользит по вашим волосам, а губы…
— Лорд Хартфорд! — воскликнула мисс Лори, заливаясь краской. — Довольно. Я еще не рассердилась. Я думала, глупо злиться на вас за то, что вы признались в любви. Однако ж ваши теперешние слова нестерпимы — это все равно что растравлять открытую рану. Я не обязана сносить ваши оскорбительные колкости. Все знают, кто я. Но есть ли в Африке девушка, которая, подвергнись она такому же искушению, повела бы себя мудрее?
— Другими словами, — отвечал Хартфорд, и в его глазах блеснула бесшабашность отчаяния, — есть ли в Африке девушка, которая сказала бы «нет» юному Доуро, когда на романтических холмах Эллибэнка, теплой лунной ночью в разгар лета, он молил ее о любви и двое остались одни в зеленой долине, где кроны деревьев были их пологом, далекие звезды — часовыми, а ночь — их широким балдахином?
Хартфорд видел, как бешено колотится сердце Мины Лори под атласным лифом, и даже — когда прекратил свои язвительные насмешки, дабы посмотреть, какое произвел впечатление, — услышал его стук. Они по-прежнему сидели совсем близко, и Мина не отодвинулась. Она молчала. В тусклом свете лампады ее губы были белы, щеки — бескровны.
Хартфорд продолжал, горько и неумолимо:
— В последующие времена, несомненно, Хоксклифский лес видел много не менее нежных сцен, когда король Ангрии удалялся от изнурительных дел и докучливых брачных уз к любви и покою с прелестной возлюбленной.
— На этом, Хартфорд, мы должны расстаться, — перебила мисс Лори. — Я вижу, каково ваше мнение обо мне. Оно справедливо, но выслушивать я его не хочу. Вы причинили мне боль. Прощайте. Я постараюсь больше с вами не видеться.
Мина Лори встала. Хартфорд не пытался удержать ее. Она вышла; когда дверь захлопнулась, он услышал судорожное рыдание — выплеск чувств, доведенных насмешками до агонии.
Уход Мины оставил его опустошенным. Внезапно Хартфорду захотелось вернуть ее и утешить. Он встал и открыл дверь. На маленькой веранде тихо горел единственный светильник. Там никого не было, как не было и на крыльце — нескольких широких ступенях, которыми она оканчивалась. Мисс Лори как будто исчезла.
Шляпа и дорожный плащ Хартфорда лежали на полке у входа. Ничто больше не удерживало его в Риво. Пьянящий сон развеялся. Страстная упрямая натура бурлила от разочарования. Генерал вышел в темную морозную ночь, сжигаемый огнем, который не могла погасить метель. Он потребовал лошадь, вскочил в седло и, безжалостно вонзив колесики шпор в бока благородного скакуна, с победой пронесшего его по кровавым полям Вествуда и Лейдена, яростным галопом поскакал по дороге в Риво.
Мороз не слабел, и снег, холодный и бесприютный, лежал по всей Ангрии. Было хмурое утро. Крупные белые хлопья медленно падали, сгущаясь с каждой минутой. Деревья вкруг величественной усадьбы, стоящей чуть в стороне от дороги, за парковой стеной, клонились под ветром, который налетал порывами с резким воем. Сейчас мы на широком общественном тракте. Слева от нас раскинулся большой город, под арками моста струится полноводная река. Это город Заморна, а усадьба, на которую мы смотрим, именуется Хартфорд-Холл.
Ветер усилился, небо потемнело, в воздухе стало бело от начинающейся метели. По дороге, сквозь снежную бурю стремительно мчал открытый экипаж. Четверка великолепных серых коней, запряженных цугом попарно, и два форейтора придавали ему аристократический вид. В коляске сидели два джентльмена. Один из них, лет тридцати — сорока на вид, с благородной осанкой, был закутан до глаз и застегнут по меньшей мере в три сюртука. Наряд довершали непромокаемая касторовая шляпа, огромный макинтош и касторовые перчатки. Скорбно-насмешливое выражение, казалось, говорило, что он готов терпеть любые тяготы, но холодный восточный вечер и густой снег уже несколько поколебали его стоицизм. Второй седок — молодой, с резкими чертами бледного лица и темными, тонко выгнутыми бровями — был плотно завернут в меховой рокелор. Голову укрывала меховая шапка. Впрочем, природа снабдила ее куда более надежной защитой от холода: длинными и густыми темно-каштановыми кудрями, которые сейчас свободно струились на ветру. Молодой человек встречал этот ветер плотно стиснутыми зубами, оскаленными в решительной усмешке, словно желал померяться со снегом их белизной.
— О, — простонал старший из путешественников, — и почему только ваша светлость глухи к велениям разума? С чего вам вздумалось выехать в такую погоду?
— Полно, Ричтон! Старому вояке не пристало сетовать на тяготы. А впрочем, морозит и впрямь чертовски. Думаю, на нас надвигается Гренландия. Но вы же не ослабеете, Ричтон? Эй, на что вы уставились? Черта увидели?
— Кажется, да, — отвечал лорд Ричтон. — И если ваша светлость глянет на два ярда вперед, то согласится с моим мнением.
Карета сейчас огибала угол парковой стены, где между двумя сторожками, под сенью великолепных деревьев, располагались большие красивые ворота — от них шла дорога к усадьбе. Сейчас эти ворота были открыты. Перед ними, на обочине тракта, стоял высокий, хорошо одетый человек в синем сюртуке и серых панталонах военного покроя с широкими алыми лампасами по бокам. Его величавая осанка, красивое смуглое лицо и уверенный вид — он стоял совершенно неподвижно, уперев одну руку в бок, — делали особенно заметным отсутствие шляпы. Летним днем это удивляло бы не так сильно, хотя даже в самую жару джентльмены, как правило, не разгуливают по общественному тракту без головного убора. Сейчас, на пронизывающем ветру, задувающем сквозь ветви высоких деревьев над воротами, под снегом, густо устилающим короткие смоляно-черные кудри, он выглядел поистине чудно.
Резко выступив вперед, человек ухватил за узду первою коренника, заставив ею попятиться. Форейторы уже приготовились хлестнуть лошадей, обрекая решительного простоволосого джентльмена той участи, которой ищут поклонники Джаггернаута,[5] когда лорд Ричтон закричал:
— Бога ради, остановите коней!
— Думаю, их уже остановили, — сказал его молодой спутник, затем, подавшись вперед с крайне недовольным выражением бледного лица, крикнул: — Дайте этому джентльмену полминуты, чтобы убраться с дороги, а потом гоните как черти!
— Милорд герцог, — вмешался Ричтон, — вы разве не видите, кто это? Позвольте умолять вас о нескольких минутах терпения. Лорд Хартфорд, должно быть, болен. Я вылезу из коляски и поговорю с ним.
Прежде чем Ричтон успел исполнить свое намерение, джентльмен отпустил конскую узду и встал рядом с коляской. Выставив угрожающе стиснутый кулак, он обратился к Заморне со следующими словами:
— У меня нет шляпы, чтобы снять ее перед вашим величеством, так что уж простите мое мужицкое воспитание. Я увидел королевскую карету и вышел в некоторой спешке. Благодарение Богу, я все же успел! Не соблаговолит ли ваша светлость вылезти из экипажа? Клянусь небом, я не уйду отсюда живым, покуда не получу аудиенции.
— Ваша милость мертвецки пьяны, — процедил герцог, стиснув зубы от отвращения. — Просите аудиенцию, когда проспитесь. Вперед, форейторы!
— Ни с места, если вам дорога жизнь! — вскричал Хартфорд. Он вытащил пару пистолетов и, взведя затворы, наставил на форейторов.
— Розьер! Мои пистолеты! — крикнул Заморна сидящему рядом слуге. Через мгновение он, выпрыгнув из коляски, уже стоял лицом к лицу с Хартфордом.
— Это вы пьяны, — отвечал генерал. — И я скажу чем: вином Кипра или Киферы. Ваше величество слишком любвеобильны; вам следовало бы завести гарем!
— Вот что, сударь, — с высокомерным презрением молвил Заморна, — так не пойдет. Я вижу, вы повредились в уме. Форейторы, скрутите его, а ты, Розьер, сбегай в дом и позови пять-шесть слуг. И пусть прихватят смирительную рубашку, если найдут!
— Ваша светлость хочет бросить меня в темницу, — произнес Хартфорд, — но это свободная страна, и мы не потерпим западного деспотизма. Извольте меня выслушать, милорд герцог, или я застрелюсь.
— Невелика потеря, — отвечал Заморна, кривя губы в усмешке.
— Не распаляйте безумца, — зашептал Ричтон. — Дозвольте я с ним поговорю, милорд герцог. Садитесь в коляску, а я провожу Хартфорда. — Затем, обратясь к генералу: — Обопритесь на мою руку, Эдвард, и вернемся домой. Вы не совсем здоровы.
— Подите прочь со своим лицемерием, — проговорил отважный генерал. — Я требую сатисфакции и намерен ее получить. Его светлость жестоко меня оскорбил.
— Отличный ход, сэр! — ответил Заморна. — Тогда берите ваши пистолеты — и вперед. Розьер, поезжай обратно в город. Зайдешь к доктору Куперу и попросишь его приехать в Хартфорд-Холл. Что глаза вытаращил, прах тебя побери? Исполняй.
— Он вытаращил глаза оттого, что государь страны намерен стреляться с безумцем, — сказал Ричтон. — С дозволения вашей светлости я съезжу за отрядом полиции, который посадит и монарха, и подданного под строгий арест.
— Довольно глупостей! — с досадой воскликнул Заморна. — Идемте, вы будете секундантом.
— Что ж, — ответил Ричтон. — Не хочу отказывать ни вашей светлости, ни моему другу Хартфорду, но это чудовищная нелепость. Умоляю вас обоих умерить пыл. Хартфорд, одумайтесь: что вы затеяли?
— Отмстить за тысячу обид и страданий — был ответ. — Его светлость сгубил счастье моей жизни.
Ричтон покачал головой.
— Это надо остановить, — проговорил он вполголоса. — Какой бес обуял Эдварда Хартфорда? И Заморну тоже — я никогда не видел такого дьявольского блеска в его глазах. Странное безумие!
Благородный граф плотнее застегнул сюртук и последовал за двумя джентльменами, которые уже направились к дому. Коляска тем временем согласно приказу покатила к городу Заморне.
Лорд Хартфорд не сошел с ума, хотя его действия и выглядели действиями безумца. Разочарование прошлого вечера привело его в такую ярость и безрассудство, что их последствия, коих мы стали свидетелями, укрепили давние сомнения лорда Ричтона в душевном здравии товарища. Покуда генерал не открыл мисс Лори свою страсть, он мог ласкаться мечтательною надеждою на успех. Бродя в одиночестве по лесам, окружающим Хартфорд-Холл, влюбленный грезил о днях, когда она заполнит его дом светом и радостью красоты. Дни напролет ее образ преследовал лорда Хартфорда. Ему чудилось, будто Мина обращается к нему с тем кротким дружелюбием, что отличало ее при всех прежних встречах, а затем распаленное воображение воскрешало тот час, когда женская слабость и отчаяние заставили ее искать у него душевной поддержки; тогда он держал мисс Лори в объятиях и прижимал к своей груди. Генерал помнил, как нес ее, бледную и дрожащую, чудом избегшую ужасного пленения, по убогой лестнице деревенского дома. Растрепанные черные кудри Мины лежали на его плече, к коему нежная щечка прижималась доверчиво, как если бы спаситель был и вправду супругом. Казалось, то были добрые предзнаменования. Увы, они солгали. Теперь Хартфорд не мог больше тешиться обольщениями. Истина была слишком горька. К тому же он обидел мисс Лори своими колкими попреками и посему утратил даже ее благодарную дружбу.
Разобравшись таким образом в состоянии его чувств, я позволю себе продолжить рассказ.
Хартфорд провел своего высокородного гостя в тот самый обеденный зал, где читатель недавно наблюдал его сидящим в одиночестве под двойным действием вина и страсти. Сейчас генерал был куда более сдержан и даже снизошел до того, чтобы выказать своему государю некое подобие учтивости. В зале было одно кресло, которое Заморна всегда занимал в те более счастливые дни, когда частенько оказывался среди гостей за великолепным обедами в Хартфорд-Холле. Сейчас генерал предложил ему это кресло, однако герцог, поблагодарив хозяина лишь едва заметным кивком, предпочел встать подле камина, опершись локтем о каминную полку и опустив глаза. В таком положении веки и длинные ресницы отчасти скрывали горящий под ними мстительный жар. И все же кривая усмешка, надутые губы, беспорядок в прическе и раскрасневшееся чело Заморны явственно выражали ту разновидность злости, которую легче представить, чем описать.
Хартфорд по укоренившейся привычке не мог сидеть в присутствии монарха и потому вместе с Ричтоном отошел в глубокую приоконную нишу. Сей последний, человек достойный и осмотрительный, надеялся уладить дело без намечающейся нелепой крайности, и потому теперь принялся увещевать друга.
— Хартфорд, — проговорил он тихо, чтобы не слышал Заморна, — прошу вас, подумайте хорошенько о том, что вы затеваете. Я понимаю, что сцена, которую я сейчас наблюдал, не первопричина ваших с герцогом разногласий, кои вы хотите разрешить столь роковым образом. Я понимаю, что прошлые события породили жгучую неприязнь с обеих сторон. И я прошу вас отказаться от задуманного шага. Он бесполезен: дама, о которой идет речь, никогда не будет вашей.
— Знаю, сударь, оттого и бешусь. Мне незачем больше жить; если Заморна хочет моей крови, пусть получит ее.
— Вы можете его убить, — заметил Ричтон, — и каковы будут последствия?
— Не убью, — ответил Хартфорд, — хоть он и заслуживает смерти, бесстыжий западный развратник, на котором негде ставить клейма! Однако его ненависть куда сильнее моей. Гляньте: вон в том зеркале отражается его лицо. Боже! Как он жаждет моей крови!
— Тише, он услышит, — сказал Ричтон. — Его светлость и впрямь смотрит не слишком благожелательно, но опомнитесь: это вы оскорбившая сторона.
— Знаю, — мрачно ответил Хартфорд. — Однако я не от злобы на герцога пытаюсь отбить его любовницу. А сколько раз за последние полгода он ее навещал? Или хотя бы думал о ней? Собака на сене! Другой король, прискучив любовницей, давно бы ее бросил, а он!.. Мне хочется прострелить ему голову. Я бы так и сделал, если бы с его смертью мог получить мисс Лори.
Имя, хоть и произнесенное очень тихо, коснулось слуха Заморны, и тот сразу понял, о чем идет речь. У него не часто возникали поводы к ревности; весьма занятно понаблюдать за ним под действием этой страсти. Она наполнила все фибры его тела, вскипела в каждой жиле. Румянец волнами приливает к его щекам: стоит схлынуть одной, как накатывает другая, более темная (эта способность то краснеть, то бледнеть в минуты сильных переживаний отличала его с детства). Бакенбарды встопорщились, и даже кудри на лбу как будто зашевелились.
Повернувшись к Хартфорду, герцог заговорил:
— Что за блажь пришла вам в голову, сударь? Как вы смеете даже смотреть на то, что принадлежит мне? Безмозглый идиот! Вздумать, будто я позволю грубому ангрийскому сквайру завладеть тем, что хоть когда-то было моим? Как будто я умею уступать! Черт побери вашу дерзость! Ричтон, мои пистолеты у вас? Несите их сюда немедленно. Я не буду ждать ни докторов, ни кого другого.
— Милорд герцог… — начал Ричтон.
— Молчать, сударь! — прогремел его светлость. — Давайте пистолеты!
Граф не пожелал сносить такой деспотизм.
— Я умываю руки от этого кровавого дела, — сурово произнес он, кладя пистолеты на стол, и без дальнейших слов вышел из комнаты.
Демон, сидящий в Заморне, теперь окончательно им завладел. Низким и хриплым голосом, более всего напоминающим львиный рык, герцог злобно велел Хартфорду отмерить дистанцию прямо в комнате, поскольку не хотел откладывать дело и на минуту. Хартфорд исполнил сказанное молча, без возражений.
— На позицию! — взревел варвар.
— Я на ней стою, — отвечал его милость, — и мой пистолет заряжен.
— Так стреляйте!
Последовали грохот, вспышка, и все окуталось дымом.
Покуда комната еще содрогалась от этого звука, почти до того как вспышка погасла и дым вырвался вслед за ней, в медленно отворившуюся дверь вошел лорд Ричтон с выражением более суровым и мрачным, чем мне когда-либо доводилось видеть на его лице.
— Кто ранен? — спросил он.
В дыму была видна лишь одна стоящая фигура, и в голове Ричтона пронеслась мысль: «Второй, должно быть, убит».
Лорд Хартфорд лежал поперек дверного проема, бледный и неподвижный.
— Мой бедный друг! — вскричал лорд Ричтон и, встав на одно колено, приложил руку к его груди. Это движение исторгло у раненого стон.
— Благодарение Богу, он еще жив! — невольно вырвалось у Ричтона. Человек решительный и хладнокровный, привыкший к виду трупов на поле брани, он тем не менее был поражен зрелищем жестокого смертоубийства в мирной домашней обстановке. Отважный и прославленный воитель, выходивший невредимым из яростных битв, умирал под крышей родного дома. Между пальцами Ричтона текла кровь, огромное багровое пятно расплывалось на оборках его рубашки. Та же алая жидкость пузырилась на губах Хартфорда, который тщетно пытался заговорить. Его ранило в область легких.
Зловещую тишину нарушили громкий стук и оглушительный трезвон дверного колокольчика. Прибыл доктор Купер. Он торопливо вошел. С ним был и цирюльник со всеми необходимыми инструментами. Ричтон молча препоручил им друга и впервые за все время повернулся ко второму участнику сцены.
Герцог Заморна стоял у окна. Он только что убрал пистолет за пазуху и теперь хладнокровно застегивал сюртук.
— Ваше величество ранены? — спросил Ричтон.
— Нет, сэр. Не будете ли вы любезны подать мне перчатки?
Они лежали на комоде рядом с графом. Тот учтиво исполнил просьбу, передав вместе с перчатками большой шарф алого шелка, который герцог снял, когда вошел в комнату. Его светлость укутал шарфом горло и значительную часть лица, так что остались видны только лоб, глаза, и крупный римский нос. Натягивая перчатки, Заморна повернулся к доктору Куперу.
— Каков характер раны, сэр? Есть ли вероятность, что лорд Хартфорд выживет?
— Есть, милорд герцог, но рана серьезная. Задето легкое.
Герцог подошел к дивану, куда уложили его генерала, посмотрел на рану, в которой цирюльник еще орудовал ланцетом, затем перевел взгляд с окровавленной груди на бледное лицо страдальца. Хартфорд, перенесший извлечение пули без единого звука, со стиснутыми зубами, поймал на себе испытующий взор монарха, слабо улыбнулся и заговорил, несмотря на запрет врачей.
— Заморна, — сказал Хартфорд. — Вы меня ненавидите, но вам не уничтожить меня своей ненавистью. То, что случилось, — пустяк. Почему вы не причинили мне больших мучений, чтобы я мог снести их не дрогнув? Десять минут назад вы назвали меня грубым ангрийским сквайром. Ангрийцы такие же люди, как уроженцы Запада.
— Скорее животные, — отвечал Заморна. — Верные, отважные, благородные животные.
Он вышел на крыльцо, у которого уже ждала вернувшаяся коляска. Ричтон задержался, чтобы проститься с другом.
— Что ж, — проговорил Хартфорд, слабыми пальцами отвечая на рукопожатие графа. — Заморна со мной поквитался. Однако ж я не держу на него зла. Я полюбил его подругу вопреки рассудку и не жалею об этом. Я буду боготворить ее до конца. Букет, если я умру, передайте мисс Лори залог моей искренности. — Он снял с мизинца золотое кольцо и вложил в ладонь Ричтона, затем отвернулся и пробормотал: — Боже правый! Я стерпел бы муки ада, чтобы завоевать ее взаимность. Мои чувства неизменны: я люблю ее и горько упрекаю себя за то, что предал господина. Что ж, он взыскал плату кровью, чистейшей монетой в глазах уроженца Запада. Прощайте, Ричтон.
Они расстались, не сказав больше ни слова. Ричтон вышел, занял свое место в коляске, и она понеслась как ветер.
Мисс Лори сидела после завтрака в маленькой библиотеке. Перед нею было переносное бюро и две разграфленные книги in quarto с записями и цифрами, которые она, по всей видимости, проверяла. За спиною мисс Лори стоял высокий, хорошо сложенный молодой человек с военной выправкой и светлыми волосами. На нем было простое партикулярное платье, и только эполет на одном плече указывал на воинский чин. Молодой человек с пристальным вниманием следил за тоненьким пальчиком, который скользил вдоль длинных столбцов, покуда мисс Лори быстро считала в уме. Странно было видеть глубокую сосредоточенность на ее белом личике, обрамленном темными завитками кудрей, и едва заметное шевеление губ, таких нежных, что они казались созданными исключительно для улыбок. Эдвард Перси за своими конторскими книгами не мог бы глубже погрузиться в таинство сложения дробей и пересчета фунтов в пенсы и шиллинги. За этим занятием прошел примерно час; тишину нарушали только редкие замечания мисс Лори касательно оправданности того или иного пункта либо затерявшегося фартинга, которого не хватало в общем итоге. Ее тщательность и деловитая аккуратность изумляли. Ни малейший огрех не ускользал от внимания мисс Лори; она отмечала их в немногих словах, но с быстрым испытующим взглядом. Впрочем, молодой счетовод был, очевидно, привычен к ее строгим ревизиям, и в целом его записи являли собой образец прилежания.
— Отлично, — сказала мисс Лори, закрывая книги. — Ваши счета делают вам честь, мистер О’Нилл. Можете передать его светлости, что все верно. Мои записи в точности сходятся с вашими.
Мистер О’Нилл поклонился.
— Спасибо, мадам. Ваши слова очистят меня от обвинений лорда Хартфорда. Когда его милость в прошлый раз инспектировал форт Адриан, мне пришлось выслушать в свой адрес много нелестного.
— Из-за чего? — спросила мисс Лори, отворачивая лицо, чтобы скрыть румянец, вспыхнувший при упоминании лорда Хартфорда.
— Трудно сказать, мадам, но его милость был чрезвычайно зол. Придирался ко всем и вся. Мне подумалось, что он не в себе, и это общее мнение.
Мисс Лори мягко покачала головой.
— Не говорите так, Райан, — произнесла она с легкой укоризной. — У лорда Хартфорда много забот, и он по натуре довольно суров. Вам надо учиться сносить его вспышки.
— Нужда не знает законов, мадам, — с улыбкой ответил О’Нилл, — так что мне приходится их сносить. Однако его милость в армии не любят. Он наказывает плетьми за малейшую провинность. Нам в сто раз милее граф Арундел.
Мисс Лори тоже улыбнулась.
— Мы с вами уроженцы Запада, мистер О’Нилл, — ирландцы, и предпочитаем соотечественников. И тем не менее Хартфорд — храбрый офицер. Солдаты всегда могут на него положиться. Не будем пристрастны.
Мистер О’Нилл отвесил поклон, давая понять, что не станет оспаривать ее слова, но при этом улыбнулся, как если бы сомневался в их справедливости. Он взял конторские книги и пошел к выходу, однако перед самой дверью обернулся к мисс Лори и сказал:
— Герцог просил уведомить вас, мадам, что, вероятно, приедет часа в четыре-пять.
— Сегодня? — взволнованно спросила мисс Лори.
— Да, мэм.
Она мгновение молчала, затем сказала быстро:
— Очень хорошо, сэр.
Мистер О’Нилл вышел с еще одним низким и почтительным поклоном, на который мисс Лори ответила немного рассеянно. Ее мысли кружились в водовороте. Еще долго после того, как счетовод удалился, она сидела, подперев голову рукой, захваченная потоком образов и картин, рожденных простой фразой: «Герцог приедет сегодня».
Бой часов вывел ее из задумчивости. Мисс Лори вспомнила, что два десятка дел ожидают ее указаний. Всегда деятельная, всегда занятая, хозяйка Хоксклифа не имела обыкновения проводить долгие часы в праздных мечтаниях. Она встала, закрыла ящичек с письменными принадлежностями и вышла из тихой библиотеки туда, где царила домашняя суета.
Пробило четыре, и на лестнице послышались шаги: мисс Лори спустилась из спальни в широкий освещенный коридор — видение женского изящества и красоты. Она принарядилась. Черное атласное платье замечательно шло к ее стройной фигуре, которую окутывало пышными складками, а темный цвет еще более подчеркивал свежесть миловидного личика. В кудрях блестел бриллиантовый обруч, такие же капельки подрагивали в маленьких прелестных ушах. Эти царственные камни были подарком царствующей особы и надевались главным образом ради счастливых воспоминаний, которые пробуждал их блеск.
Мисс Лори вошла в гостиную и остановилась у окна. Отсюда, сквозь сгустившиеся тени Риво был виден короткий отрезок тракта; впрочем, с наступлением сумерек и он почти скрылся в морозной мгле. Все было тихо и в доме, и в лесу. Приближалась карета. Мисс Лори слышала стук копыт. Через мгновение на дороге мелькнул экипаж. Однако то был не Заморна. Колесницей правил не Ииуй, сын Намессиев,[6] а на лошадях скакали не форейторы Ииуя. В следующее мгновение мисс Лори поняла, что с конями что-то не так: то ли сбруя запуталась, то ли они напуганы. Кучер с ними не справлялся: они взбрыкивали и пытались встать на дыбы.
Мисс Лори позвонила в колокольчик. Вошел слуга. Хозяйка велела немедленно помочь людям в карете. Два конюха тут же выбежали на тракт, но не успели подскочить к лошадям, как одна из них, вскидываясь, поскользнулась на обледенелой дороге и упала. Другие принялись рваться еще сильнее, и вскоре карета уже лежала опрокинутой на обочине. Один из посланцев мисс Лори вернулся. Она распахнула окно, чтобы не дожидаться, пока он войдет в дом.
— Кто-нибудь пострадал? — спросила она.
— Надеюсь, не очень, мэм.
— Кто в карете?
— Дама, и, кажется, она в обмороке. Когда я заглянул в экипаж, она была очень бледна. Что делать, мэм?
С ирландской простотой мисс Лори ответила не задумываясь:
— Устройте их здесь. Лошадей пусть отведут в конюшню, а слуг… сколько их?
— Трое, мэм. Два форейтора и лакей. Выезд явно господский — без форсу, но очень приличный. Кони — красавцы.
— Ты узнал ливрею?
— Нет, мэм. Форейторы в сером и белом, лакей в обычном платье. Они говорят, коней испугало стадо сиднемских коров. Горячие лошади!
— Ладно, делай, что я сказала. Даму пусть несут прямо сюда, слуг разместите поудобнее.
— Да, мэм.
Конюх прикоснулся к шляпе и отошел. Мисс Лори закрыла окно. Было очень холодно. Довольно скоро на лужайке показались слуги пострадавшей дамы. Они несли ее на руках.
— Положите ее на диван, — сказала мисс Лори, когда слуги вместе со своей ношей вошли в гостиную.
Те повиновались. С дамы аккуратно сняли дорожный плащ, и взглядам предстала миниатюрная фигурка в темном платье. Пуховые подушки почти не проминались под ее весом, такая она была легонькая.
Даму положили рядом с камином, и тепло довольно скоро вернуло ее к жизни. Она открыла глаза и взглянула на мисс Лори, которая, склонившись над потерпевшей, подносила к ее губам чашку согревающего напитка. Увидев незнакомку, дама смущенно отвела взгляд и осведомилась, где ее слуги.
— Они в доме, мэм, целы и невредимы, но сегодня вы уже не сможете продолжать путь. Экипаж поломан.
Дама не ответила. Она обвела глазами комнату и, увидев элегантную обстановку и мирно пылающий камин, несколько успокоилась. Чуть-чуть повернувшись на подушках, однако по-прежнему глядя не на мисс Лори, а в прямо противоположную сторону, она спросила:
— Кого я должна благодарить за доброту? Где я?
— Это гостеприимная страна, мадам. Здесь не поворачиваются спиной к незнакомцам.
— Я знаю, что я в Ангрии, — тихо ответила дама. — Но где? Как зовется дом, и кто вы?
Мина Лори слегка покраснела. Ей не хотелось называть свое настоящее имя, известное широко — слишком широко. Услышав его, дама скорее всего отвернулась бы от нее с презрением, а Мина чувствовала, что не сможет этого пережить.
— Я всего лишь экономка, — сказала она. — Это охотничий домик крупного ангрийского помещика.
— Что за помещик? — спросила дама, на давая сбить себя с толку уклончивыми ответами.
И вновь мисс Лори замялась. Под угрозой смерти она не могла бы выговорить «его светлость герцог Заморна» и потому сказала поспешно:
— Один западный джентльмен, дальняя ветвь великих Пакенхемов. По крайней мере так гласит родовая хроника, но семья уже давно живет на Востоке.
— Никогда о таких не слышала, — заметила дама. — Пакенхемы… фамилия не ангрийская.
— Быть может, мадам, вы не очень хорошо знакомы с этой частью страны?
— Я знаю Хоксклиф, — сказала дама, — а ваш дом стоит на самом краю леса, в королевских владениях, не так ли?
— Да, мадам. Он был здесь еще до того, как герцог приобрел эти земли. Его величество разрешил моему хозяину сохранить за собой дом и привилегию охотиться в Хоксклифском лесу.
— И вы экономка мистера Пакенхема?
— Да, мадам.
Дама еще раз искоса посмотрела на собеседницу, задержав взгляд на алмазных серьгах и обруче с бриллиантами в гуще смоляно-черных волос, скользнула глазами по миловидному личику и точеной фигуре юной экономки, затем вновь отвернулась к стене с выражением, которое говорило громче любых слов. Мине хотелось вырвать из ушей сверкающие серьги. Она была глубоко уязвлена.
«Все меня знают, — подумала она про себя. — „Любовница“ выжжено у меня на лбу».
Мисс Лори, в свою очередь, взглянула на гостью. Та, несмотря на молодость, держалась очень повелительно и надменно. У нее было маленькое женственное личико, приятные глаза, белая, красиво изогнутая шея, изящные аристократические руки и ноги. Одежда не позволяла определить, какого она звания. В волосах не поблескивало камней, выдавших положение мисс Лори. Платье темно-синего шелка, лайковые перчатки и черные атласные туфельки могли принадлежать жене любого ангрийского джентльмена.
— Нельзя ли выделить мне отдельную комнату? — спросила дама, глядя на мисс Лори с неким подобием улыбки.
— Конечно, мэм. Сейчас я вас устрою. Вы сможете подняться по лестнице?
— О да!
Гостья встала с дивана и оперлась на руку мисс Лори с уверенностью, показывающей, что такая помощь ей не в новинку. Мина устроила свою прекрасную, но несколько высокомерную гостью на роскошном малиновом ложе в тихой и просторной спальне. Как только та опустила кудрявую голову на пуховую подушку, сомкнула большие робкие глаза и сложила маленькие ручки на груди, готовясь отойти ко сну, мисс Лори собралась выскользнуть из комнаты. Дама шевельнулась.
— Вернитесь на минутку, — сказала она.
Мисс Лори подчинилась; что-то в голосе дамы внушало повиновение.
— Я не знаю, кто вы, — продолжала та, — но глубоко признательна вам за доброту. Если мое поведение кажется неучтивым, прошу меня извинить. Я не хотела вас обидеть. Полагаю, вы желаете знать мое имя. Меня зовут миссис Ирвинг, мой муж — пастырь северной церкви. Я из Хитрундии. Теперь можете идти.
Мисс Лори вышла. Сперва миссис Ирвинг не поверила ее словам, теперь она не поверила словам гостьи. Обе дамы пали жертвой собственного обмана.
Пробило пять. За окном почти стемнело. Слуга свечой зажигал канделябры в столовой, и загоравшиеся огоньки отражались в серебряной посуде на большом, накрытом к обеду столе. Вспыхивали они и на буфетной стойке, где все было готово к приезду великого, долгожданного гостя.
Если Заморна обещался куда-то прийти и намеревался обещание сдержать, то обыкновенно бывал более или менее пунктуален. Он вошел, когда музыкальные часы в коридоре заиграли волшебную симфонию маятника. О его приходе возвестил звук открываемой двери, резкий порыв ледяного ветра и приближающиеся шаги. Мина Лори, которая в столовой завершала последние приготовления, еле успела обернуться к своему повелителю. Он прижал холодные губы к ее лбу, стиснул ее руки в своих замерзших ладонях, и она ощутила то блаженство, которого ждала неделями и месяцами и которое в ее глазах вполне искупало все труды и страдания.
— Я продрог до костей, Мина, — сказал гость. — Последние четыре мили скакал верхом, а мороз — как в Канаде.
Согревая его ледяные руки в теплых ладонях, она ответила не словами, а взором, который переполняли счастье и преклонение перед ее идолом.
— Что я могу сделать для вас, милорд? — были ее первые слова, когда его светлость подошел к камину и протянул руки к огню.
Он рассмеялся:
— Обними меня, Мина, и поцелуй в щеку, такую же теплую и цветущую, как твоя собственная.
Будь Мина Лори Миной Уэллсли, ее не пришлось бы уговаривать. Сердце щемило от желания исполнить эти слова буквально, однако она лишь почтительно придвинула к огню кресло. Заморна уселся и принялся разглаживать и расправлять кудри, спутавшиеся на висках. Мина приметила, что как только первая улыбка встречи сошла с лица ее господина, его омрачила тень, которая не рассеивалась во все время дальнейшего разговора.
— Что за гости в доме? — спросил Заморна. — Перед конюшней грум чистит четверку вороных. Это ведь не хоксклифские?
— Совершенно верно, милорд. Примерно час назад перед домом опрокинулся экипаж. Дама, которая в нем была, лишилась чувств, так что я велела принести ее сюда, а слуг разместить на ночлег.
— А ты знаешь, кто она? — спросил его светлость. — Лошади превосходные — первый класс.
— Она сказала, что ее зовут миссис Ирвинг и что ее муж — пастырь пресвитерианской церкви на Севере, но…
— Ты ей не поверила? — перебил герцог.
— Да, — ответила мисс Лори. — Я бы подумала, что это знатная дама. В ее манерах и облике есть что-то аристократическое, и она много знает об Ангрии.
— Какая она из себя? — спросил Заморна. — Молодая или старая, хорошенькая или уродина?
— Молодая, стройная, ростом пониже меня. Изящная, но не сказать, что мила. Очень бледная и держится холодно. Подбородок и рот маленькие, точеная шея.
— Хм! По описанию похоже на леди Стюартвилл, — заметил его величество. — Не удивлюсь, если это и впрямь она. Впрочем, выясню. Ты, возможно, не сообщила ей, кому принадлежит дом?
— Я сказала, — с улыбкой ответила мисс Лори, — что это дом крупного ангрийского помещика, потомка западных Пакснхемов, а я его экономка.
— Отлично! Наверняка она тебе не поверила. Ты похожа на кралю ангрийского помещика. Дай-ка мне руку, голубушка. Мы ведь с тобой сверстники?
— Да, милорд. Я родилась в тот же день и час, что ваша светлость.
— Мне так говорили, но здесь какая-то ошибка. Мне двадцать пять, а тебе с виду не дашь и двадцати. Моя прекрасная ирландка! Какие глаза! Смотри на меня прямо, Мина, и не красней.
Мина посмотрела на него, однако вторую часть приказания исполнить не смогла — она покраснела до корней волос.
— Фи! — воскликнул герцог, отталкивая ее от себя. — Прикидываемся скромницей? После десяти лет знакомства не можем без страха смотреть мне в глаза? Ты потеряла то кольцо, которое я тебе подарил, Мина?
— Какое, милорд? Вы дарили мне много колец.
— То, про которое я сказал, что выгравированный на нем девиз выражает самую твою суть.
— «Верность»? — спросила Мина и протянула руку с изумрудным перстнем на указательном пальце.
— Точно! — был ответ. — По-прежнему ли это твой девиз?
Ревнивый взгляд герцога как будто силился проникнуть в ее мысли. Мина поняла, что недавние события не остались между нею и лордом Хартфордом, а еще — что его светлость взбешен и не намерен держать себя в руках. Она долго смотрела на него печально, испуганно, затем отвернулась и проговорила:
— Если ваша светлость на меня сердится, то мне незачем жить.
Появление слуг с обедом помешало ему дать ответ. Заняв место во главе стола, герцог обратился к стоящему рядом лакею:
— Передай миссис Ирвинг, что мистер Пакенхем был бы глубоко признателен за честь разделить с нею трапезу.
Лакей вышел и вернулся через пять минут.
— Миссис Ирвинг очень устала и не может принять любезное предложение мистера Пакенхема, но охотно присоединится к нему за чаем.
— Отлично, — сказал герцог, затем обернулся. — Где мисс Лори?
Мина собиралась выскользнуть из комнаты, но при звуке его голоса машинально остановилась.
— Я что, буду обедать в одиночестве? — вопросил Заморна.
— Ваша светлость желает, чтобы я присутствовала?
Вместо ответа он встал, отвел ее к столу и усадил на стул, затем сел сам. Лишь по окончании трапезы, когда скатерть убрали и слуги вышли, герцог, поднеся к губам единственный за вечер бокал шампанского, возобновил так неприятно начавшийся разговор.
— Иди сюда, голубушка, — сказал он, придвигая соседний стул ближе к себе.
Ни страх, ни какое иное чувство не понудило бы мисс Лори ослушаться его веления.
— Итак, — продолжал его светлость, наклоняясь к Мине и кладя руку ей на плечо. — Ты счастлива? Может быть, у тебя есть какое-нибудь заветное желание?
— Нет, милорд.
Она не лгала. Все, что могло сделать ее счастливой, было сейчас с нею. Просторная гостиная дышала покоем. Лампы горели, будто прислушиваясь. Огонь в камине не трещал и не вспыхивал, но озарял комнату ровным, не мерцающим светом. Рука Заморны лежала на плече Мины; она видела, слышала и ощущала только его. Все ее существо было наполнено блаженством.
— Моя Верность! — продолжал мелодичный голос. — Если хочешь о чем-нибудь меня попросить, проси сейчас. Я сама доброта, щедрость и уступчивость. Какое желание твое, царица Есфирь? оно будет удовлетворено; и какая просьба твоя? хотя бы до полуцарства, она будет исполнена.[7]
— Мне ничего не нужно, — прошептала мисс Лори. — Ничего, милорд. Какие у меня могут быть желания?
— Ничего?! — повторил герцог. — Никакой награды за десять лет самоотверженной любви? За те полгода, когда ты делила со мною тяготы изгнания? За ласковую ручку, которая разглаживала мне подушку на одре болезни, за нежные губки, что прикасались к воспаленному лбу, снимая жар своей росистой прохладой? За черные ирландские глаза, ночь за ночью неусыпно смотревшие на меня, покуда я метался в лихорадке? Надо ли говорить об участии и мужестве, которые ободряли меня в испытаниях, о коих известно лишь нам двоим? О том, как ты умирала от голода, Мина, и все же отдавала мне свой хлеб? А ведь и полутора лет не прошло! За все это и за многое другое — неужто никакой награды?
— Я получила награду, — сказала мисс Лори. — Сейчас она со мной.
— А что, если я придумал награду, достойную тебя? — продолжал герцог. — Ну-ка подними личико и слушай.
Она подняла глаза и тут же вновь опустила, не в силах выдержать его взор, горящий инфернальным огнем.
«Что он скажет?» — подумала мисс Лори и задрожала.
— Так вот, милая, — продолжал мучитель, привлекая ее ближе к себе. — Я дам тебе в награду мужа. Этот муж будет дворянин, и этот дворянин — лорд Хартфорд. А теперь, мадам, извольте встать, чтобы я на вас поглядел.
Он разжал руки, и мисс Лори вскочила, словно распрямившийся лук.
— Вашу светлость упредили! — воскликнула она. — Это предложение мне уже делали. Я слышала его от самого лорда Хартфорда три дня назад.
— И что вы ответили, мадам? Не юлите, уловки вам не помогут.
— Что я ответила? Заморна, не знаю. Какое это имеет значение? Вы наградили меня, милорд герцог, но я не снесу вашей награды. Мне дурно…
Она коротко всхлипнула, побледнела и рухнула на пол, головой к ногам герцога. Еще никогда в жизни Мина Лори не падала в обморок. Однако страшное напряжение, сковавшее все ее существо при словах повелителя, оказалось сильнее, чем крепкое здоровье. Она поверила, что он говорит искренне, что он ею прискучил, и не смогла этого вынести.
Полагаю, в первый миг Заморна испугался за Мину; во второй, почти не сомневаюсь, испытал глубокое облегчение. Меня упрекают в недостаточной к нему строгости, иначе дальше шло бы полстраницы справедливых обличений — столь же прочувствованных, сколь и заслуженных. Я же просто опишу его поведение, воздерживаясь от оценок и замечаний. Он взял со стола свечу и склонился над мисс Лори. Нет, она не разыграла обморок. Ее лицо было бело как мрамор и неподвижно как камень. Значит, она и впрямь любила его всем сердцем, и эта страсть не оставляла места даже для тени мысли о другом.
Не думай, читатель, будто Заморна и впрямь намеревался великодушно уступить Мину Лори Хартфорду. О нет, это было бы не в его характере: он всего лишь проверял чувство, в котором его давным-давно должны были убедить тысячи каждодневных доказательств. Покуда он смотрел, мисс Лори начала приходить в себя. Ее веки дрогнули. Большие темные глаза открылись и, встретив его взгляд, до краев наполнились скорбью. В них не было ни искры гнева, ни тени укоризны. И очи, и губы говорили одно: «Я не могу тебя покинуть».
Она с трудом поднялась. Герцог протянул руку, чтобы ей помочь, и поднес к ее губам почти не тронутый бокал с вином.
— Мина, — спросил он, — ты довольно оправилась, чтобы меня слышать?
— Да, милорд.
— Тогда слушай. Я охотнее отдал бы Хартфорду половину… нет, все мои владения, нежели мою Мину. Я просто тебя испытывал.
Мисс Лори подняла глаза и вздохнула, словно очнувшись от страшного сна, однако говорить по-прежнему не могла.
— Неужто, — продолжал герцог, — неужто я отдам свою первую любовь в чужие руки? Да я бы ее раньше убил! Я лучше уложу тебя в гроб, такую же мраморную и безжизненную, как сейчас, когда ты лежала у моих ног, чем — под угрозой, за мольбы или за деньги — уступлю другому один твой взгляд или одну улыбку твоих губ. Теперь я вижу, Мина, что ты меня любишь, ибо ты не могла бы разыграть это волнение. А потому я расскажу, как доказал вчера свою любовь. Хартфорд упомянул при мне твое имя, и я в отместку за богохульство послал ему пулю, так что сейчас он лежит в постели полуживой.
Мисс Лори содрогнулась. Однако так темны загадки человеческой души, так тесно спаяны в ней порок и добродетель, что, боюсь, это кровавое доказательство любви вызвало у Мины не столько ужас, сколько восторг. Она не сказала ни слова, ибо теперь Заморна вновь заключил ее в объятия. Его ласки, его вкрадчивые речи прогнали всякую другую мысль, все былые укоры стыда, все сомнения, усталость и сердечную боль мучительных ожиданий. Он назвал ее своей первой любовью, и теперь ей хотелось верить, что она не только первая, но и единственная. Не по-женски сильная духом, деятельная, самостоятельная и развитая во всех других отношениях, в этом смысле Мина Лори была слаба, как дитя. Она утратила себя. Всю ее жизнь поглотила жизнь другого человека.
Постучали. Заморна встал и отрыл дверь. За нею стоял его слуга.
— Можно поговорить с вашей светлостью в приемной? — спросил месье Розьер несколько торопливо.
Герцог вышел вслед за ним.
— В чем дело, сударь? Что-нибудь срочное?
— Хм! — начал Эжен. Его смуглая заостренная физиономия выражала несвойственное ей смущение. — Хм! Удивительные дела, милорд герцог. Прямо-таки фокус-покус, с дозволения вашей светлости.
— Как это понимать, сударь?
— Sacré![8] Я и сам толком не знаю. Малость опешил, когда увидел.
— Что увидел? Выражайся яснее, Розьер.
— Что вашей светлости делать, ума не приложу, — отвечал слуга, — хоть и помню: ваше величество выкручивались из таких переделок, когда я думал, будто все, конец. Но эта уже, на мой взгляд, из ряда вон… Я и вообразить не мог…
— Давай к делу, Розьер, или я… — Заморна поднял кулак.
— Mort de ma vie![9] — воскликнул Эжен. — Я расскажу вашей светлости все, что знаю. Минут десять назад я шел по коридору, когда на лестнице раздались шаги — очень легкие, как будто ступает совсем маленькая ножка. Я обернулся — по лестнице спускалась дама. Милорд, это была дама!
— Так ты ее узнал?
— Узнал, если глаза меня не обманывают. Я стоял в тени, за колонной, и она прошла совсем близко, не заметив меня. Я видел ее очень отчетливо. Так вот, разрази меня гром, если это не…
— Кто, сударь?
— Герцогиня!
Наступила тишина, затем герцог очень четко и протяжно присвистнул, сунул руки в карманы и раза два медленно прошелся по комнате.
— Ты не ошибся, Эжен? — сказал он. — Знаю, ты не осмелишься мне лгать в таком деле, поскольку испытываешь похвальную и естественную приязнь к собственной шкуре. Да, все сходится, прах меня побери. Миссис Ирвинг, жена северного пастыря — сатирический намек на мою царственную особу! Бледная красивая шея, маленький рот и подбородок! Отлично! Желал бы я, чтобы эти рот и подбородок были в сотне миль отсюда! Что ее сюда понесло? Тревога за своего бесценного мужа… не может больше терпеть разлуки… должна выяснить, что с ним. Впрочем, удачно, что этот щенок Розьер ее узнал. Если бы она неожиданно вошла в комнату минут пять назад… Боже! Мне бы оставалось только связать ее по рукам и по ногам. Она бы этого не вынесла. Дьявол, что делать? Главное — не вспылить. С нею сейчас надо помягче. Говорить ласково, клясться и божиться на чем свет стоит, что никак не связан с экономкою мистера Пакенхема.
Закончив монолог, герцог вновь повернулся к слуге.
— Куда пошла ее светлость?
— В гостиную, милорд. Она и сейчас там.
— Ладно, Розьер, ни слова об этом, если тебе дорога жизнь. Понял, сударь?
Розьер прижал руку к сердцу, и Заморна вышел из комнаты, чтобы начать операцию.
Неслышно отворив дверь гостиной, он увидел у камина даму. Она стояла спиной к нему, но сомнений не оставалось. Фигура, наряд, кудрявая белокурая головка могли принадлежать только одной женщине — его единственной, надменной, ревнивой маленькой герцогине. Заморна прикрыл дверь так же бесшумно, как открыл, и сделал шаг вперед. Внимание Мэри было поглощено какой-то книгой. Стоя незримым за ее спиной, герцог видел, что она читает вложенный листок, на котором его собственной рукой было выведено:
Сент-Киприан! Твоя волна
По-прежнему поет,
Здесь юность выпита до дна,
Ночь приближается, темна,
Горит в закате пелена
Уединенных вод.
Прощай же! Ты меня манил
Твой берег посетить,
Опять изведать пламень жил,
Первоначальной страсти пыл,
Что холод лет не остудил,
Боль не дала забыть;
Доколь ты путь не изменил,
Тому, увы, не быть.
Под стихами стояло: «Морнингтон, 1829». Мэри почувствовала у себя на плече чью-то руку и подняла глаза. Сила притяжения возымела свое всегдашнее действие: герцогиня припала к тому, кого увидела.
— Адриан! Адриан! — только и могли вымолвить ее губы.
— Мэри, Мэри! — ответил герцог, противясь ее объятиям. — Хорошенькое дело! Как вы здесь очутились? Сбежали из дома в мое отсутствие?
— Адриан, почему вы меня покинули? Вы обещали вернуться через неделю, а прошло уже восемь дней. Я не могла более терпеть. С самого вашего отъезда я потеряла сон и покой. Вернитесь!
— Так значит, вы отправились на поиски мужа, — рассмеялся Заморна, — и вынуждены были из-за поломки экипажа остановиться в охотничьей избушке Пакенхема?
— Почему вы здесь, Адриан? — спросила герцогиня, которой тревога не позволяла подхватить его смех. — Кто такой Пакенхем? И кто эта особа, называющая себя его экономкой? И почему вы разрешили кому-то поселиться так близко к Хоксклифу, ни словом мне не обмолвившись?
— Я забыл сказать, — ответил его светлость. — Когда эти карие глаза на меня смотрят, у меня все остальное вылетает из головы. Что до Пакенхема, правду говоря, он ваш побочный кузен — незаконный сын старого адмирала, моего дяди, а экономка — его сестра. Voila tout.[10] А теперь поцелуйте меня.
Герцогиня исполнила сказанное, однако с тяжелым вздохом. Тень ревнивой тревоги, лежащая на ее челе, отнюдь не рассеялась.
— Адриан, мое сердце по-прежнему не на месте. Почему вы так надолго задержались в Ангрии? О, вы совсем обо мне не думаете. Даже и не вспомнили, что я вас жду. Адриан…
Она умолкла и заплакала.
— Мэри, возьмите себя в руки, — сказал его светлость. — Я не могу постоянно быть у ваших ног. Когда мы только поженились, вы не были так малодушны. В ту пору вы меня часто отпускали без всяких ревнивых сцен.
— Я хуже вас знала, — ответила Мэри. — А если мой разум малодушен, то лишь потому, что все его мужество растрачено в слезах и страхах о вас. Я совсем не так мила и хороша, как прежде, но вы должны простить мое увядание, поскольку сами стали его причиной.
— Упадок духа! — воскликнул Заморна. — Стремление во всем видеть дурное! Помилуй Бог! Грешница впала в свои тенета. Хотел бы я добавить: в стороне я буду от них. Мэри, никогда больше не говорите, что подурнели, пока я сам такого не скажу. Поверьте мне: в этом и во всем остальном вы мой идеал. Вы так же не можете поблекнуть, как не может увянуть мрамор, — по крайней мере в моих глазах. Что до вашей нежности, хотя я порой и упрекаю вас за ее избыток, потому что она иссушает вас, превращая в тень, это крепчайшая цепь, связывающая меня с вами. Приободритесь же! Сегодня вечером вы отправитесь в Хоксклиф — до него всего несколько миль. Я с вами поехать не могу, потому что должен решить с Пакенхемом кое-какие неотложные дела, но завтра утром буду в замке до зари. Карету к тому времени починят; я усажу вас в нее, сяду рядом, и мы помчимся в Витрополь, и следующие три месяца я буду утомлять вас своим обществом дни напролет. Чем еще я могу вас успокоить? Если вы предпочитаете ревновать меня к Анри Фернандо, барону Этрею, или к Джону, герцогу Фиденскому, или к обворожительному графу Ричтону — ибо, клянусь Богом, в нынешнем путешествии он был моим единственным спутником! — тут я ничего поделать не могу. Мне остается в полном одиночестве заливать тоску содовой водой. Или обратиться в камень, чтобы из меня изваяли Аполлона для вашей туалетной комнаты. Боже, в моей добродетели усомнились!
Так, ложью и смехом, хитрец добился желаемого. Герцогиня тем же вечером уехала в Хоксклиф, а он, в кои-то веки верный данному слову, на следующий день отбыл с нею в Витрополь.
Лорд Хартфорд по-прежнему лежит между жизнью и смертью. Страсть его не ослабела от боли, причиненной отказом, и не остыла в разлуке. В стальных нервах этого человека запечатлелся образ, который ничто не в силах стереть. Уорнер проклинает былого соратника, Ричтон о нем скорбит.
Прощай надолго, читатель. Автор всячески старался тебе угодить, и хотя понимает, что убожеством слога, длиннотами и повторами скорее утомил тебя, нежели развлек, будь снисходителен, ибо он сделал все, что в его силах.
— Аминь!
Сей краткий возглас завершил вечернюю службу в Эбенезеровской методистской часовне. Мистер Бромли встал с колен. На лбу блестел пот от трудов праведных. Испустив тяжкий вздох и промокнув влагу платком, рьяный священнослужитель рухнул на скамью и, положив на кафедру мускулистые руки — в одной был зажат пожелтевший от пота платок, — принялся наблюдать, как пустеют галереи.
— Ах какая духота! — произнес нежный голосок. Дамская шляпка качнулась вперед, махнув лентами у моего лица.
— Не продохнуть, — согласился я. — Да еще наш благочестивый брат нагнал жару. В своем молитвенном рвении он не знает удержу.
— Чарлз, что за манера выражаться! Смотрите, толпа редеет. Пора пробираться к выходу, мне не терпится глотнуть свежего воздуха. Подайте шаль.
Дама встала, и пока я бережно укутывал ее плечи в шаль и боа — защиту от вечерней прохлады, она очаровательно улыбнулась и промолвила:
— Сегодня вы провожаете меня и ужинаете на моей вилле редиской с черным хлебом, без затей.
В знак согласия я стиснул белые пальчики, стянутые лайковой перчаткой, а дама взяла меня под руку, и мы вместе покинули церковь.
Тихая звездная ночь приняла нас в свои объятия, особенно усладительные после спертого воздуха часовни. Не мешкая мы протиснулись сквозь толпу и свернули на оживленную торговую улицу. Спустя полчаса она привела нас в сумрак долины, который в сей поздний час никто не тревожил.
— Чарлз, — проворковала моя очаровательная спутница, — ах, Чарлз, что за прелесть эти ранние летние сумерки! Не хватает лишь луны, чтобы осветить белоснежный фасад моей виллы, скрытый зарослями лавра. Но откуда льется тот дальний свет? Уж не из окна ли гостиной?
— Возможно, — сухо ответствовал я. Право, вкрадчивая манера ее милости порой граничит с неуместной ажитацией.
— Чарлз, — не унималась она, вне всяких сомнений уязвленная моей хладностью, — сколько дорогих сердцу воспоминаний пробуждает в нас тихая летняя ночь, когда видна «вся глубь небес и звезды все»![11] Угадайте, чей образ воскрешает она в моем сердце?
— Вероятно, достославного Ричарда, маркиза Уэллсли, когда тот, увенчав обильный ужин из риса карри, индейки с острой подливкой и гуавы изрядной порцией кларета, раскинулся в подагрическом кресле?
Луиза заливисто расхохоталась.
— Вы почти угадали! Набросок, созданный вами, живет в моем сердце. Позволите мне дорисовать картину или предпочтете сделать это сами?
— Передаю кисть мастеру, несравненно более искусному, — не стал я упрямиться.
— Тогда оставим удобное кресло, скамеечку для ног и господина, лелеющего свою подагру, и вообразим арфу, ту самую, что ныне украшает мой будуар. Рядом сидит дама. Нет нужды ее описывать, это ваша покорная слуга. Но пальцы дамы не перебирают струн, ибо она внимает тому, кто, облокотившись на арфу, смущает ее слух речами сладостными, словно ветер, шевелящий ветви акаций.
— Хм, осмелюсь предположить, ваш таинственный незнакомец лыс и немолод?
Луиза утвердительно кивнула.
— Кстати, ходят упорные слухи, что он пристрастился к…
— О нет! — перебила маркиза. — Никогда не поверю, чтобы он, кому всегда хватало разбавленной голландской водки, перешел на крепкие напитки!
— Умерьте ваши страхи, мадам. Я намекал на его наряды. Отныне он не носит длинных панталон, а щеголяет в кюлотах и шелковых чулках.[12]
С замиранием сердца я ждал, какое впечатление произведет на Луизу это поистине ошеломляющее известие, которое я сообщил ей доверительным шепотом. Эффект не замедлил воспоследовать. Луиза в первый миг утратила дар речи, затем, слабо хихикнув, выговорила:
— О Боже! Вот чудеса! Впрочем, по здравом размышлении приходится признать сей выбор разумным, ибо форма его ног поистине безупречна! К тому же в такие лета неуместно щеголять в модном платье. С другой стороны, обтягивать ляжки при его худобе…
— У вас есть вести о его сиятельстве?
— Увы. Около полугода назад я получила от него короткое послание, но по ошибке отдала Макаре и теперь не представляю, что с ним сталось.
— Известие, что вы до сих пор состоите в переписке с сиятельным графом, воспламенило ревность виконта?
— О да. Макара заявил, что подобное учтивое послание заслуживает столь же любезного ответа.
— И вы ответили?
— Разумеется. Я сочинила изящную цидулку на розовой бумаге и скрепила ее зеленой печатью с изображением двух сердец, поглощенных единым пламенем. Однако вследствие досадного недоразумения письмо спустя несколько дней вернулось нераспечатанным, в новом конверте, и адрес был написан не рукою его сиятельства. Макара утверждает, что это почерк графини.
— Вы бывали в нынешнем пристанище графа, Селден-Хаусе?
— Бывала. Во время свадебного путешествия, по пути в Россландию, мы навестили полковника Селдена, тогдашнего владельца дома и старинного приятеля моего великовозрастного супруга. Кстати, мне вспомнилось забавное недоразумение. В гостиницах и частных домах, где мы останавливались, все принимали меня за дочь лорда Уэллсли, а полковник называл не иначе как леди Джулией. Редкий красавец, лет на двадцать младше моего благоверного. Помню, я спросила Дэнса, который сопровождал нас, почему он не выбрал мне в мужья душку полковника, — видели бы вы, как того перекосило.
— А вот и ваша вилла, — прервал я воспоминания ее милости. — Спокойной ночи. Я занят сегодня, посему буду лишен удовольствия отужинать с вами.
— Ах нет, Чарлз! — воскликнула она, не отпуская моей руки. — Не упрямьтесь, я так давно не разделяла с вами трапезу!
Я продолжал настаивать на своем, но по прошествии некоторого времени вынужден был уступить вкрадчивым мольбам и вслед за маркизой вошел в дом.
В гостиной горели свечи, на столе стоял поднос с едой. У камина в одиночестве коротал вечер лорд Макара Лофти. Безвольно повисшая рука сжимала два распечатанных письма, глаза неотрывно смотрели на огонь, словно виконт пребывал в глубокой задумчивости.
Луиза разбудила его, и, не скрою, я был ошарашен безжизненным взглядом, который тот обратил к любовнице. Пустота и оцепенение — вот что в нем читалось.
— Мы не припозднились? — спросила Луиза. — Я уж решила, Бромли никогда не закончит.
— Пожалуй, — ответствовал виконт. — Пожалуй. Что? Припозднились? А разве мы не сидим тут вдвоем уже два часа кряду, Луиза? Начинало темнеть, когда я вернулся с прогулки. Припозднились, еще как!
Я бы не удивился, будь сей невразумительный ответ дан человеком, очнувшимся от тяжкого забытья, но, когда мы вошли, благородный виконт бодрствовал. Произнеся эту речь, Макара немедленно впал в прежнее оцепенение.
— Вы будете с нами ужинать? — спросила маркиза.
Ответа не последовало. Она повторила вопрос.
— Черт… нет, — буркнул виконт, раздраженный ее настойчивостью. Мучительная сосредоточенность, казалось, поглотила все его чувства без остатка. Маркиза нахмурилась и, отвернувшись от Макары, прошептала мне:
— У великих свои причуды.
Нимало не встревоженная престранным поведением виконта, Луиза освободилась от шляпки, шали и боа. Бросив их на диван, она провела ладонью по волосам, поправляя выбившуюся прядь, и отвернулась к зеркалу. В нем отразилось личико отнюдь не юное и цветущее, отнюдь не классически правильное, однако этот острый носик, этот взгляд с поволокой, этот коварный изгиб губ и вкрадчивая улыбка все еще пленяли величайший ум нашей эпохи.
— Прошу к столу, Чарлз, — промолвила Луиза. — Берите сандвич, а мне передайте куриное крылышко. Ничто не мешает нам насладиться обществом друг друга, пока Макара не изволит очнуться и не станет вести себя как подобает здравомыслящему христианину.
Читатель, я не стал расспрашивать маркизу о причине столь глубокой задумчивости виконта, ибо сам обо всем догадался. Нимало не смущаясь, я принялся живо обсуждать с хозяйкой сандвичи и курятину, а она тем временем щедро одаривала меня и тем и другим. Ее лукавые глаза над краем бокала лучились — поглощенная сиюминутным удовольствием, маркиза и думать забыла о своем бессловесном и зачарованном cher ami,[13] неподвижно застывшем у камина.
Исступленная улыбка, время от времени, словно солнечный свет, озарявшая лицо Макары, начала угасать. Почти сладострастная гримаса всепоглощающего удовольствия уступила место апатии. Кажется, наши голоса вернули виконта к жизни. Макара заерзал в кресле, затем встал и нетвердой походкой прошелся по комнате. Мутный, застывший взгляд остановился на мне.
— Вы? — неуверенно выговорил виконт. Голос почти не повиновался ему. — Я вас не заметил. Как, и Луиза здесь? Должно быть, мною овладел какой-то порок… вернее, морок. Как вам проповедь? Вы пришли из церкви? Я что-то такое слышал, но, возможно, мне почудилось. Должно быть, вас удивляет мое состояние, но я готов объясниться. Только с мыслями соберусь.
Неверной рукой виконт плеснул воды в бокал, остатками смочил лоб и виски.
— Голова гудит, — пожаловался он. — Впредь буду осмотрительнее.
Рука Макары так тряслась, что ему стоило больших усилий поставить стакан на стол. Мрачно усмехнувшись, виконт заметил:
— Только посмотрите на меня, Тауншенд! Как думаете, чем вызвано это состояние?
— Опьянением, — бросил я сухо. — Вы пьяны как сапожник. Право, Макара, накачались бы бренди, и то лучше.
— Откровенно говоря, — промолвил виконт, постукивая по столу дрожащей рукой, — вы правы, Тауншенд. Я вынужден признать, что моему рассудку — а я привык ему доверять — пришлось пережить сильнейшее потрясение.
Поверь, читатель, иметь дело с людьми вроде Макары — сущее наказание. Такие, как он, готовы с пеной у рта защищать малейшую свою слабость. Вместо того чтобы отрицать очевидное, он с жаром признает собственную неправоту, после чего пустится в пространные рассуждения о ее метафизической природе, выискивая все тайные движения души, ставшие причиной его падения. В соответствии с избранной им тактикой виконт начал с самобичевания:
— Стоял дивный вечер, и я решил прогуляться по долине — развеять уныние, томившее меня весь день. Тауншенд, вам неведомо, что значит любоваться безоблачными небесами, восхитительными лугами и младой зеленью леса — и не чувствовать ничего, кроме пустоты. Однако сей образ мыслей не нов для меня, посему, выйдя из калитки и свернув в аллею, где меж лавров пламенело небо, я не обольщался: и дивный день, клонившийся к закату, и обещание завтрашнего блаженства — вся эта летняя благодать оставляла меня равнодушным.
Я вошел в дом, желая найти Луизу. Мне сказали, что она вернется поздно. Тогда я уселся в кресло и приготовился ждать. Смеркалось. В том душевном состоянии, в коем я пребывал, мне казалось, что сумрак, наползающий на деревья и кусты, придает им причудливые очертания, рождающиеся в беспокойном мозгу безумца. Память услужливо нашептывала, что в иные времена созерцание сумерек и луны и эта тихая мирная комната рождали во мне лишь довольство прожитым днем и спокойную уверенность в дне завтрашнем. Куда все ушло? Не стану лукавить, мистер Тауншенд, будто способен связно описать свое состояние. Меня снедала черная тоска, мучили тревожные предчувствия, коих я не мог побороть. Я ощущал, что стою на краю пропасти, и в тщетных попытках обуздать страх едва не лишился рассудка.
Судите сами, Тауншенд, мог ли я, жалкий страдалец, устоять пред тем восхитительным забвением, что предлагал порошок? Я немедля открыл коробочку — и избавление от мук не заставило себя ждать. Еще пять минут назад я был несчастнейшим из смертных, а ныне наслаждался гармонией тела и духа, с упоением вкушал благодать, отрешившись от тягостных мыслей и воспарив в высшие сферы, кои только способно создать воображение. Заметьте, Тауншенд, я не причинил зла ни единому живому существу, не обратился в дикого зверя. Вероятно, потакание сей постыдной слабости сократит отпущенный мне срок, но что с того? Всем уготована вечность, раньше или позже.
— Не смею возражать, — холодно промолвил я. — А вы, Луиза?
— Никогда не понимала, что люди находят в опиуме, — ответила маркиза. — И не раз повторяла Макаре, что все его терзания воображаемые.
Виконт тихо вздохнул, слабой ладонью сжал ее руку и промолвил:
— Дай вам Бог, Луиза, и дальше пребывать в этом заблуждении!
Рассудив, что не вынесу долее сей мелодрамы, я скоро откланялся. Маркиза проводила меня до двери.
— Чарлз, а он, часом, не помешался? — спросила она. — Разводит сантименты на пустом месте. Макара напоминает мне Эшуорта, уверявшего, что после нескольких дней неустанного чтения проповедей и столь же неустанных возлияний стал замечать рядом бормочущего чертенка. О чем Эшуорт не преминул поведать Бромли — и тот поверил. А вы бы поверили, Чарлз?
— Несомненно, мадам. Спокойной ночи.
Я люблю город. Зимой вам ни за что не удастся выманить меня из его многолюдных пределов, да и затяжной весной с ее промозглыми дождями и скудным солнцем я остаюсь верен театрам по вечерам и клубным читальням по утрам. Но приходит июнь — пора жарких дней, ласковых закатов и томных вечеров под луной — и меня неудержимо влечет к лесам, холмам и прозрачным ручьям. Я изнываю от желания совершить вылазку в деревню.
Знакомое чувство охватило меня, когда я прочел в колонке светской хроники:
«Замок Рослин, владение лорда Сен-Клера на севере, готовится принять семейство его милости, а также его прославленных гостей, приглашенных провести лето среди величественных лесов, которыми славится поместье.
Принц Август Фиденский в сопровождении наставника отбыл в Нортвуд-Зара, где вскоре к ним присоединятся герцог и герцогиня Фиденские.
Лорд и леди Стюартвилл покинут город завтра. Цель их путешествия — Стюартвилл-Парк в Ангрии.
Граф Нортенгерленд по-прежнему проживает в Селден-Хаусе. Очевидно, граф утратил интерес к политике.
Генерал Торнтон с супругой на прошлой неделе отбыли в Гернингтон-Холл. Генерал намерен произвести в своих обширных ангрийских угодьях новые сельскохозяйственные посадки.
Граф и графиня Арундел остановились в Саммерфилд-Хаусе в провинции Арундел.
Генерал Гренвилл с супругой собираются провести лето в Уорнер-Холле, поместье У. Г. Уорнера, эсквайра, премьер-министра Ангрии.
Банкир Джон Беллингем, сраженный жестоким приступом инфлюэнцы, удалился в Голдторп-Моубрей. Доктора прописали страдальцу морские ванны.
Маркиз Харлоу с друзьями Д. Биллинджером, мистером Маккуином и прочими позволили себе краткий отдых от государственных забот в поместье полковника Счастла, в Кэттон-Лодже.
Лорд Чарлз и юная леди Флора присоединились к своей благородной матушке в Моубрее. Гостиница „Сигстон“ целиком предоставлена в распоряжение леди Ричтон и ее домочадцев.
Лорд Чарлз Букет, а равно и его сестры, оправились от кори, но до сих пор находятся на попечении доктора Моррисона. Посол пребывает в южных краях».
Эти новости неопровержимо свидетельствовали, что зимний сезон завершен. Пришел конец приемам в Букет-Хаусе, званым ужинам в Фиденском дворце и салонам в «Торнтон-отеле», опустели Эллрингтон-Холл и Уэллсли-Хаус, тишина стояла в обиталищах Каслреев и шатрах Арунделов. Тем временем в дальних лесных краях дымок вился из труб Гернингтон-Холла, посылая весть о том, что родовое поместье обрело хозяев; легкий зефир влетал в широкие окна Саммерфилд-Хауса, неся дыхание степей в гостиные, где по случаю приезда владельцев чистили зеркала, раскатывали ковры и стелили постели. Через распахнутые ставни Стюартвилл-Парка широкие окна бесстрашно взирали сквозь алые занавески на зеленый склон, откуда Эдвардстон улыбался молодым посадкам. По утрам в Уорнер-Холле галдели грачи, и премьер-министр Ангрии, стоя на крыльце, любовался солнцем, встающим над его спящими владениями, дремучими лесами и унылыми вересковыми пустошами Говарда.
Мною овладевает поэтический настрой. Я готов воскресить иные времена, иные места — чем дальше в глубины памяти, тем драгоценней, — связанные с событиями более давними, чем кампания тридцать третьего или волнения тридцать шестого. Готов задаться вопросом: встает ли солнце как прежде над вязами и башенками Вуд-Черч? Но я преодолеваю искушение и ограничиваюсь дилеммой: ехать или не ехать? И если ехать, то куда направлю я свои стопы? Выбрать ли Грейхаунд — мое старое жилище в Моубрее, напротив дома приходского священника? Или ферму Тома Ингема у подножия Боулсхилла? Навестить старых знакомцев на севере, в окрестностях Фидены? Иль обрести приют в скромной хижине на юге, в родовом поместье моего друга Биллинджера? Положусь на милость случая. Я не испытываю стеснения в средствах, недавно переступил рубеж двадцатилетия. Я превосходно сложен, принят в свете, меня считают талантливым ученым и популярным писателем. Кто смеет мною повелевать? Разве я не сам себе господин?
Allons,[14] читатель, пора собирать саквояж. Составим же опись багажа: четыре сорочки, шесть манишек, четыре пары носков, две пары чулок, одна пара бальных туфель, четыре атласных жилета, один фрак, две пары панталон, нанковые брюки, щетка и гребень, бутыль макассарового масла, зубная щетка, коробка зубного порошка, банка крема из лепестков роз, бритвы (учти, читатель, только для видимости — брить мне пока нечего), два куска миндального мыла, флакон eau de cologne,[15] флакон eau de mille fleur,[16] щипцы для завивки. C’est tout![17] Отныне я сам себе камердинер. Ты готов, читатель? Эге-ге-гей, а вот и коляска. Скорей же, вперед!
«Кажется, придется заночевать в Заморне. Вот так погодка для июня!» — так рассуждал я, глядя из гостиничного окна на зонты, плащи и макинтоши, запрудившие Торнтон-стрит. День был рыночный, и двуколки торговцев неслись вдоль тротуаров, подгоняемые ливнем и громовыми раскатами, коими вышеупомянутый июньский вечер задумал обставить свой уход. Мимо окна пролетали конные кавалькады подвыпивших коммерсантов. Сии достойные джентльмены наверняка отобедали en comié[18] в «Шерстяном тюке» или «Гербе Стюартов». Бесшабашность их езды, а равно и довольство, написанное на физиономиях, беспорядок в одежде и развязность манер свидетельствовали об их, говоря технически, ярмарочной кондиции. Владельцы двуколок от всадников не отставали — бешеная скорость их передвижения объяснялась изрядным количеством разбавленного бренди. Неудержимые и яростные, как пыльный вихрь, что пронесся по городским улицам, перед тем как на землю упали первые тяжелые капли, эти герои, снаружи надежно защищенные водонепроницаемыми капюшонами, а изнутри — верным бренди, устремлялись в сторону Эдвардстона и Адрианополя, бросая вызов ливню, свирепствовавшему на открытой местности вне хрупкой зашиты городских стен.
Общий зал гостиницы «Стэнклиф» отнюдь не напоминал уединенную келью отшельника. Джентльмены вбегали и выбегали, оставляя на грязном полу мокрые следы, неопровержимо свидетельствующие о ярости бушевавшей снаружи стихии. Неумолчный трезвон, громогласные требования внести саквояжи и портпледы и немедленно высушить промокшие плащи и набухшие водой сюртуки, обрывки яростных споров, в которые были посвящены лишь перепуганные слуги и разгневанные постояльцы. Некий господин, чья двуколка подлетела к гостинице в самый разгар ливня, ворвался в гостиную мрачней тучи, скинул крылатку, с которой ручьем лилась вода, и с нескрываемым отвращением воззрился на камин.
— Слуга! — взревел он аки лев.
Вошел слуга. Постояльца — дородного господина апоплексического вида — душила ярость, но он справился с собой и выпалил:
— И это вы называете пламенем? Неужто вы думаете, сэр, что эти жалкие клочки голубой и желтой бумаги заменят добрый огонь?
— На дворе восемнадцатое июня, сэр, — отвечал слуга. — Летом мы не разжигаем камин на первом этаже.
— Черт подери! — вскричал постоялец. — Сейчас же разожгите, иначе вашему хозяину не поздоровится! Должен заметить, милостивый государь, вы совсем разболтались. С прошлого раза не могу забыть вашу отвратительную стряпню. Если подобное повторится, перееду в «Герб Стюартов», так и знайте! А теперь разожгите камин и примите плащ. Вычту из счета за каждую мокрую нитку! И подать сюда горячего пунша и устриц. И пусть горничная хорошенько проветрит спальню. Будь я проклят, если соглашусь спать на влажных простынях!
Таких сквалыг, как ангрийские торговцы, днем с огнем не сыщешь. Пожалуй, в жадности с ними могут соперничать лишь ангрийские издатели — подобных беспринципных негодяев и распутников свет не видывал. На лицах полудюжины господ, собравшихся в этот ненастный вечер в общем зале гостиницы «Стэнклиф», куда я привел тебя, читатель, явственно проступали вышеописанные пороки. Под звон бокалов тут слышались следующие фразы:
— Повезло тебе, Браун. Ночуешь в гостинице.
— А ты как же?
— Мне придется проехать еще десять миль, хоть бы и лило как из ведра. В девять встречаюсь в Эдвардстоне с одним из компаньонов.
— С Калпепером или Хоскинсом?
— С Калпепером, черт бы его побрал, строптивого пса!
— Приятная погодка, не находите? — вмешался юный рыжеволосый денди в бархатном жилете.
— Как же, приятная, вроде твоей физиономии, — огрызнулся разгневанный господин, требовавший зажечь камин. Теперь он сидел, уперев ноги в решетку над чадящими углями, которые по его настоянию сгребли в кучу.
— Купюру разменяете? — спросил господин, по уши закутанный в белый платок.
— Ангрийского банка или частного?
— Частного. «Амос Керкуолл и сыновья».
— Могу разменять однофунтовыми билетами банка Эдварда Перси и Ститона.
— Я им доверяю больше, чем соверенам, — меньше вероятность нарваться на фальшивку.
— Что пишут про политику? — затеребил плечо коммерсанта, прилежно изучавшего газетную передовицу, его неугомонный сосед с золотой цепью на груди.
— Да разве их поймешь! — последовал ответ. — Не удивлюсь отставке премьера.
— Давно пора! — присоединился к разговору третий господин. — Вы читали утренний «Военный вестник»? Помяните мое слово, они ни перед чем не остановятся!
— «Военный вестник» славится независимостью мнений, — заметил первый господин. — Смело выражает чаяния нации. И то сказать: кто смеет ущемлять наши права? Разве мы не свободные ангрийцы?
— «Восходящее солнце» клянется, что Перси подал в отставку, но его уговорили остаться. Что вы на это скажете?
— Что Перси представилась отличный случай высказать нашему падишаху обиды, которые он последние три года вынужден был держать при себе.
— И все равно я думаю, никуда он со своего поста не уйдет ни в эту сессию, ни в следующую.
— Верно сказано. A propos[19] толкуют, что «Военный вестник» у него на содержании.
— Не удивлюсь; Перси — известный выжига. Вам приходилось иметь с ним дело?
— Нет, мы ножовщики.
— А нам пришлось. Он оказался редким скупердяем — заломил бешеные деньги и потребовал немедленной оплаты за несколько бочек марены, когда мы были не при наличности. Старший партнер поклялся на Библии, что не станет иметь с ним дел ни за какие коврижки.
Рассерженный посетитель, нахохлившийся у огня, который его усилиями теперь полыхал вовсю, обернулся и сладко проворковал:
— Буду счастлив, мистер Дрейк, снабжать вас мареной, индиго, кампешем и барильей по самым умеренным ценам. Своим заказом вы окажете нам честь. — И он вытащил записную книжку и карандаш.
— Кого вы представляете? — спросил мистер Дрейк.
— «Милнз, Дафф и Стивенсон. Энвейлские красильни», — отвечал огнеглотатель.
— Хм, где-то мне попадалось это название, — усмехнулся Дрейк и изобразил раздумье. — Да вон же оно! — Он прищелкнул пальцами. — «Газетт» пишет: они выплатили второй дивиденд месяц назад — полкроны за фунт.
Рассерженный посетитель не нашелся с ответом. Он еще глубже вжался в кресло и закинул ноги на столбики решетки, словно ища спасения от всяческих contretemps[20] в любимой стихии — жарко и ровно горевшем пламени.
— Черт, а снаружи-то развиднелось! — воскликнул господин, утверждавший, что его ждут в Эдвардстоне. Он выскочил из комнаты, потребовал двуколку, вернулся, осушил бокал и с помощью Доусона облачился в макинтош. Расправив ворот, он обратил к последнему прочувствованную речь:
— Держись, дружище! Судя по твоему носу, следующая порция тебя доконает. Прощай!
В окно я видел, как он прыгнул в двуколку и метеором пронесся по мокрой улице.
Облака и впрямь рассеялись. Дождь прекратился, ветер стих, и если бы я мог обратить взор к закатным небесам, то узрел бы прощальную улыбку заходящего над Олимпианой светила.
Путешественники заторопились с отъездом, требуя плащи и двуколки. На месте остались лишь те, кто намеревался заночевать в гостинице. И пока они обсуждали свои сделки, я устроился у окна, наблюдая за теми, кого поднял с места и выгнал на улицу ясный закат дождливого дня.
Мое внимание привлекла юная прелестница, ждавшая кого-то в дверях модной лавки через дорогу. Отведя в стороны зеленые занавески, я попытался привлечь ее внимание, ослепив золотым блеском табакерки, а равно и сиянием колец, унизывающих мои аристократические пальцы. Уловка достигла цели — стрельнув глазами из-под густых кудрей истинно ангрийского оттенка, красавица опустила взгляд на свое шелковое зеленое платье и ножку в изящной туфельке и состроила презабавную гримаску. Впрочем, даже если мне это почудилось, я ответил чаровнице обольстительной улыбкой. Она вспыхнула. Вдохновленный сим знаком внимания, я послал ей воздушный поцелуй. Прелестница хихикнула и скрылась в лавке. Я безуспешно пытался разглядеть ее ладную фигурку, слившуюся с шелковыми и ситцевыми отрезами в сумраке лавки, когда кто-то коснулся моей руки.
— Сэр, простите, вас спрашивают.
— Кто?
— Господин, который прибыл сегодня днем. Я принес ему вино, а он пожелал, чтобы я передал юному джентльмену в черном сюртуке и белых панталонах, что будет рад разделить с ним компанию.
— Как его имя?
— Имени не знаю, сэр, но господин прибыл в собственном богатом ландо. Судя по выправке, армейский офицер.
— Что ж, проводи меня.
Шагая вслед за слугой, я гадал, кем мог быть владелец изысканного ландо. Впрочем, ничего удивительного: лучшая гостиница Заморны привыкла к визитам аристократических персон. Сам падишах, проезжая через город по пути в столицу и обратно, не раз менял здесь лошадей.
Протиснувшись по непривычно шумному и грязному гостиничному коридору — только что прибыла почтовая карета из Витрополя, и ее пассажиры устремились вслед за своим багажом, на ходу требуя ужин и постель, — так вот, протиснувшись в этой жаркой melee[21] и едва не сбив с ног даму с маленькой девочкой, причем ее спутник, усатый верзила, не преминул обозвать меня неуклюжим мерзавцем, протиснувшись, повторюсь еще раз, по коридору, где насквозь промокшая (ибо ехала на крыше кареты) женщина с ребенком на руках врезалась в меня на всей скорости, я наконец-то свернул, миновал раздвижные двери и оказался в другом мире.
Двери номеров — перед каждой лежал зеленый ковер — выходили в просторный вестибюль, в центре которого стоял светильник. Широкая лестница поднималась на галерею, что опоясывала вестибюль с трех сторон. С четвертой его украшало массивное сводчатое окно. Все вокруг дышало покоем и роскошью. Я находился в новом крыле, воздвигнутом в год провозглашения независимости. До тех пор гостиница «Стэнклиф» была ветхим унылым строением, а лучшие здешние номера выглядели едва ли пристойней нынешней гостиной.
Поднимаясь по лестнице, я воспользовался случаем рассмотреть из окна величественное здание суда, построенное напротив лучшей гостиницы Заморны. Именно здесь после падения Эдвардстона, в такой же вечер, как сегодня, Джеремайя Симпсон вершил военно-полевой суд. Подумать только, в такой же час, когда сумерки венчают вечернюю зарю, человек в тюрбане и отороченном мехом халате, перевязанном кушаком, взобрался по ступеням над морем голов и воскликнул: «Солдаты, ведите пленника!» Затем, давя и сметая юных и старых, под звон гонгов Квоши и грохот литавр Медины, людское море прорезали молодцы Джулиана Гордона. Орудие, установленное на крыше, как впоследствии утверждали перед палатой пэров, выстрелило в толпу. Сквозь дым было видно, что арестант простоволос, а его руки связаны; двери за ним захлопнулись, отделив пленника от толпы.
— Сюда, сэр, — произнес слуга, распахивая передо мной двери огромных апартаментов, изящное убранство которых, будь я ценителем менее искушенным, ослепило бы меня. По великолепию и изяществу отделки апартаменты не уступали любой великосветской гостиной.
Занавеси алого шелка придавали окружающим предметам розоватый оттенок. Роскошный мягкий ковер украшал восхитительный цветочный орнамент. На каминной полке стояли изысканные мраморные статуэтки, белоснежные вазы под стеклянными колпаками, серебряные лампы, посередине — заграничный хронометр. Над полкой висела единственная в комнате картина: ангрийский пэр в парадной мантии, и впрямь весьма внушительный субъект. В первое мгновение странное одеяние сбило меня с толку, и я не узнал человека на портрете, но в следующую минуту отметил поразительное сходство модели с Фредериком Стюартом, графом Стюартвиллом, виконтом Каслреем, лордом-наместником провинции Заморна.
«Поистине, — подумал я, разглядывая комнаты, — эти ангрийцы не знают меры: гостиницы у них как дворцы, дворцы — как грезы джиннов. Остается надеяться, у них есть чем обеспечить свои бумажные деньги».
За столом, уставленным графинами и корзинами с фруктами, расположился мой таинственный приятель, владелец роскошного выезда. Слуга удалился, прикрыв за собой дверь, и я вошел.
Я не сразу признал его в сумраке — он сидел, отвернув лицо к пылающему камину, — тем не менее вежливо поздоровался.
— Как поживаете, сэр?
— Превосходно, благодарю вас, — ответил он, медленно вставая, придерживая фалды и подставляя спину пышущему жаром камину.
— Так это вы, сэр! — воскликнул я, когда его лицо проступило из мрака. — Но, черт подери, откуда вы узнали, что я здесь?
— А за каким чертом вы сюда явились? — парировал он.
— Какого черта вы любопытствуете? — ответствовал я.
— Почем мне знать, где вас черти носили? — спросил он.
На время истощив запас острот, я расхохотался, давая себе передышку. Однако мой неутомимый приятель рвался в бой:
— Ради всего святого, садитесь.
— Во имя Господа, так и быть, сяду.
— Бог свидетель, я наполню ваш бокал.
— Побойтесь Создателя, до краев!
— Заклинаю вас Спасителем, вино не кислит?
— На Коране присягаю, видал я вино и получше.
— Клянусь браком в Канне Галилейской, вы лжете.
— Чудесами Моисеевыми свидетельствую, и не думал.
— Вас послушать, сэр, так вы обрезанный!
— А вас послушать, так вы не крещены!
— Таинства сего мне сподобиться не довелось.
— Магометанский обряд надо мной совершен не был.
— Так ты нехристь!
— А ты гяур неверный!
— Давайте бутылку, дружище! — воскликнул мой приятель, сел в кресло и принял у меня из рук графин. Мы наполнили бокалы и посмотрели друг на друга.
Любой сторонний наблюдатель отметил бы, как мы похожи. Молодые, стройные, бледнокожие, светловолосые и голубоглазые, одетые с иголочки. Узкая обувь подчеркивала изящество ступней, холеные пальцы были унизаны тяжелыми перстнями. Впрочем, мой приятель превосходил меня ростом, к тому же отличался выправкой бравого вояки. Над его верхней губой пробивались рыжеватые усики, щеки украшали бакенбарды. Выпятив грудь, он сидел подбоченившись, гордо вытянув длинные стройные ноги в сапогах со шпорами. Лицо, от природы болезненно-бледное, несло несомненный след тягот военной службы — кожу моего старинного знакомца, как и мою, выжелтило беспощадное солнце.
На нем был синий фрак с бархатными лацканами, бархатный жилет и отличные белые панталоны. На мне — зеленый сюртук превосходного кроя и легкие брюки. Ужели, читатель, ты не видишь нас пред собой?
Тем временем молодой офицер сжал ладонью виски и, задумчиво наполняя бокал шампанским, спросил:
— Осмелюсь предположить, вы удивлены нашей встречей?
— Еще бы! Я думал, вы в Газембе, Донголе, Боновене или Сокатто, в одном из этих варварских мест, расставляете ловушки дикарям или спите, подобно Моисею, в тростнике у берега реки.
— Ваше описание, Тауншенд, превосходно рисует жизнь, которую я вел последние полгода.
— Неужто вы к ней охладели?
— Охладел? Вы забываетесь, сударь! Газеты на каждом углу только и твердят: «Бравые гусары Десятого полка под командованием полковника Уильяма Перси не знают усталости. Их доблестному командиру неведома жалость. Только вчера пятеро или шестеро туземцев были повешены под стенами Донголы». Или вот: «Возмездие неминуемо! Что подтвердил неделю назад в Катагуме сэр Уильям Перси. Изувеченные останки гусара, похищенного дикарями, были найдены в джунглях. Сэр Уильям немедленно отрядил на поиски негодяев трех самых свирепых ищеек, которые и обнаружили негров-убийц несколько часов спустя. Запятнанные кровью своей жертвы мерзавцы по горло увязли в болоте. Сэр Уильям собственноручно прострелил им головы, и тела негодяев погрузились в зловонную трясину, ставшую им достойной могилой». Неужто не впечатляет, Тауншенд?
— Еще как впечатляет, полковник. Но что заставило вас оторваться от праведных трудов во благо Отчизны?
— Экий вы непонятливый, Тауншенд! Десятый гусарский полк — боги, нет, лучше богоподобные герои! — истерзанный малярией и беспощадным солнцем, не мог долее выносить тягот жизни в пустыне, поэтому милостью добрейшего монарха был отозван, впрочем, не его собственными августейшими устами, а посредством У. Г. Уорнера, нашего верного и возлюбленного советника, доставившего распоряжение генерал-аншефу и командующему фортами Анри Фернандо ди Энара, от которого его получил ваш покорный слуга.
— И запрыгал от радости?
— Запрыгал? Отнюдь. Надеюсь, я изучил сию депешу с приличествующей холодностью, однако, не скрою, был до глубины души тронут проявлением высочайшей милости. Впрочем, в пот меня не бросило и чувств я не лишился. Нам, младшим чинам, не пристало выказывать радость или скорбь, довольство или разочарование.
— И что теперь, полковник?
— Господи помилуй, мистер Тауншенд, к чему такая спешка? Дайте мне время утишить ярость и смятение чувств, в которые привел меня визит в Газембу!
— Но что случилось?
— Всему виной моя редкая скромность, доходящая порой до самоуничижения. Шишка почтения к начальству на моем черепе развита сильнее всех остальных и когда-нибудь доведет меня до могилы. Путь в Адрианополь лежит через Газембу, где мне пришлось исполнить тягостную обязанность — предстать пред светлые очи командующего на его прелестной маленькой вилле. Туда я и отправился, поддев под мундир холщовую рубаху (согласитесь, было бы несколько самонадеянно фланировать в батисте перед его милостью, который признает лишь грубый лен). Синьор Фернандо истинно мужественный человек, если соглашается жить среди грязного отребья, которое набрал в прислугу. Арестанты плавучей тюрьмы перед ними — сущие агнцы.
Отцеубийцы, матереубийцы, братоубийцы, сестроубийцы, подлецы и мерзавцы всех мастей, взяткодатели и лжесвидетели — вот челядь, которой его милость доверил свой дом.
Фальшивомонетчик в обличье привратника открыл мне дверь, карманный воришка, замаскированный под лакея, препроводил меня в переднюю, где я угодил в объятия субъекта, изображавшего дворецкого, — на его совести три срока за поджог. Этот последний и назвал мое имя секретарю, мистеру Гордону, явно снятому с виселицы, что не позволило правосудию свершиться во всей полноте, без всякого недостатка.
Стоит ли удивляться, что, добравшись до цели, я весь взмок, и когда мистер Гордон ввел меня в кабинет — зловещий склеп, где восседал генерал-аншеф Энара, — у меня дрожали колени и зуб на зуб не попадал. Сей дородный господин был облачен в льняную полосатую блузу и широченные брюки. Шейные платки и жилеты его милость презирает, и даже самая привередливая леди будет сражена, стоит ей узреть этот мощный торс и грудь, заросшую мужественной шерстью. Во рту командующего дымила сигара, а в руке он держал коробку этого колониального товара прямиком с островов, где растут благоуханные травы. Склонив голову и нахмурив в раздумье бровь, доблестный генерал, казалось, пребывал в замешательстве, не зная, какую выбрать. Заметьте благородную простоту, с коей великий ум не гнушался отдаваться заботам, достойным магазинного приказчика!
Приняв наконец решение, генерал протянул гаванскую сигару другому господину, стоявшему ко мне спиной, и воскликнул:
— Черт подери! А вот эта весьма недурна!
— Недурна, будь я проклят! — отозвался его приятель после секундной паузы, затянувшись сладчайшим виргинским табаком. Наконец-то я его разглядел. Тауншенд, вы не поверите! За спиной генеральского кресла стоял, засунув руки в задние карманы, человек в потертом коричневом сюртуке; над жесткий воротничком красовались вытянутая багровая физиономия, усы с проседью и седая шевелюра! Отвращение мое было так велико, что я не признал его с первого взгляда. Однако, присмотревшись, я понял: передо мной генерал Хартфорд. Что было делать? Во мне вскипела благородная патрицианская гордость, но усилием воли я подавил ее и приблизился.
— Как поживаете, сэр Уильям? — спросил Энара. — Весьма сожалею, что вынужден был вас отозвать, и понимаю, что вы огорчены.
— С чего бы? — осмелился возразить я вслух.
Генерал посмотрел на меня, словно я задал вопрос по-гречески.
— Как человек чести, разумеется. Впрочем, утешьтесь, возвращение в строй не за горами. Я замолвлю за вас словечко перед герцогом. Благодарю за примерную службу.
Мне оставалось только поклониться и остаться на месте, ожидая продолжения, но генерал, кажется, сказал все, что намеревался. Лорд Хартфорд забормотал что-то неразборчивое, впрочем, с самым высокомерным видом — выпятив нижнюю губу, с которой свисала сигара, и хмуря фамильные брови над злобными красными глазками. Мне показалось, Хартфорд слегка задыхался — полагаю, следствие ранения, полученного прошлой зимой. Поняв, что ни любви, ни денег мне от них не дождаться, я простерся ниц. В ответ Энара сухо кивнул и буркнул, что надеется вскоре меня увидеть, ибо припас для меня работенку. Хартфорд слегка прогнул прямую спину в надменном поклоне, заставив меня испытать сильнейшее желание обойти его сзади и свалить подножкой.
Когда сэр Уильям закончил рассказ, я расхохотался.
— Вы задали им жару, полковник! Надутые педанты! Желаю им и дальше оставаться в дураках! А как прошло в Адрианополе? Повидались с премьером?
— Да, по приезде я сразу направился в казначейство, и не успел зайти в кабинет, как премьер заныл своим бабьим голоском: «Ах, сэр Уильям, сэр Уильям, расскажите мне все без утайки! Мне нужен полный отчет о ваших деяниях, сэр. Депеши генерала Энары недостаточно подробны, слишком кратки, слишком скупы. Правительство блуждает в потемках — впрочем, я несколько утрирую, — поэтому нам нужны надежные источники. Я желаю знать все о последней кампании в Каттал-Кьюрафи».
Премьер замолчал и посмотрел на меня. Я поглядел на него и с удобством устроился в кресле, предварительно взбив подушку.
После весьма продолжительного молчания я заметил, что утро сегодня выдалось превосходное.
— Что? — спросил премьер, навострив уши.
— Прохладное и ясное, — добавил я.
— Невозможно! — возопил премьер. — Сэр, не могу поверить, что эта пустая реплика, достойная праздного бездельника, — первые и единственные слова, сорвавшиеся с губ человека, только что вернувшегося с поля боя, из диких мест, где правят насилие и беззаконие, мест, кишащих дикарями и язычниками!
— А что вы хотите услышать? — спросил я, подцепив со стола памфлет и пробежав глазами титульный лист.
— Сэр, — с досадой и изрядной долей высокомерия отвечал премьер, — я ценю свое время. Если наш разговор вас не занимает, отложим его.
Подавив зевок и вытянув ноги — весьма стройные, согласитесь, Тауншенд? — я промолвил:
— Разговор? Ваша честь, понятия не имею, что вам рассказать. Пустая трата времени. Лучше поведайте мне, что нынче носят? Должен признаться, Каттал-Кьюрафи — дыра по части модных новинок.
— Сэр, — отвечал Уорнер, — желаю вам всего хорошего. Мистер Джонс вас проводит.
— Не поминайте лихом, — сказал я и вылетел из казначейства, словно получил пинок.
— И куда вы оправились после?
— К парфюмеру, где накупил всякой всячины: перчаток, гребней. Угадайте, кого я встретил на обратном пути?
— Понятия не имею!
— Самого президента торговой палаты!
— Неужто Эдварда Перси?
— Его самого. Он встал как вкопанный и завопил: «Эй, Уильям, я слыхал, тебя отозвали? Мне доподлинно известно, сэр, что ты слезно умолял об этом начальство. И не отпирайся!»
«И не подумаю, — отвечал я. — Доброе утро, Эдвард! Какая дивная погодка, не находишь? Как раз по сезону. Береги легкие, свои чахоточные легкие. Могу рекомендовать бальзам из собачьей мяты, превосходное укрепляющее средство! Счастливо оставаться!»
И, изящно помахав ему рукой, я удалился.
Слуга внес свечи и поднос. Сэр Уильям предложил мне разделить с ним курицу в устричном соусе, однако я отказался, поскольку уже заказал ужин в номер. Мы расстались, на прощание обменявшись рукопожатиями по обычаю, практикуемому полковником, — с важным видом соприкоснувшись указательными пальцами.
Утро следующего дня выдалось чистым и ясным — настоящее погожее утро на пороге лета. Разбуженный лучами, пробившимися в щели между плотно закрытыми занавесками, я возликовал, а отдернув их, узрел в величественной мраморной арке перистых облаков, в прозрачности и свежести утреннего воздуха ласковое обещание грядущего зноя. Бурные грозы, ливни и холодные ветра, терзавшие нас весь прошлый месяц, отступили, омыв и очистив небеса.
Мне потребовалось полчаса, чтобы одеться, и еще столько же — чтобы хорошенько рассмотреть себя с головы до ног в превосходном зеркале. Не стану скрывать: любуясь своей стройной фигурой, облаченной в изящный утренний костюм, блестящей шевелюрой, лихо зачесанной набок, я сказал себе: «Такого красавца, как Чарлз Тауншенд, на свете поискать».
Спустившись, я снова преодолел грязный и тесный гостиничный коридор. Впрочем, сегодня утром он выглядел чище вчерашнего благодаря служанке с громадной бадьей, на коленях драившей пол с таким усердием, словно от этого зависела ее жизнь.
У входа стояла коляска. Слуги выносили багаж, пассажиры — почтенное многодетное семейство — ждали у двери. Крепкие и розовощекие юные ангрийцы уже погрузились в коляску, их мать обменивалась прощальными любезностями с высокой белокожей дамой, выплывшей из боковой комнаты. То была миссис Стэнклиф, хозяйка огромной гостиницы. Я приблизился к ней, когда коляска отъехала, и засвидетельствовал почтение, так как имел на нее некоторые виды. Миссис Стэнклиф приняла знаки внимания с достоинством графини Нортенгерленд, только еще учтивее. Миссис Стэнклиф меня не слышит, посему позволю себе заметить, что в отношении роста и комплекции они с ее сиятельством почти неотличимы — пышные величественные матроны, внушающие окружающим трепет. Впрочем, и в рассуждении характера обе дамы весьма схожи, о чем свидетельствует такой анекдот.
Когда несколько месяцев назад торговое товарищество Заморны давало обед в честь лорда-наместника провинции, графа Стюартвилла, и сэра Уилсона Торнтона, отмечая заслуги этих господ перед страной, все заботы об угощении были поручены попечению миссис Стэнклиф. Однако случилось так, что некто отвечавший за свежую дичь подвел достойную матрону. В день обеда накрытые столы в здании суда ломились от яств. Тарелки с гербом гостиницы, доставленные в железных сундуках, сияли царственным великолепием. На обед были приглашены гости из всех уголков провинции. Пробило шесть — подали суп и рыбу.
Лорд-наместник, безупречно воспитанный джентльмен, вошел под оглушительные возгласы своих поклонников, улыбнулся и кивком поблагодарил горожан. За ним в зал вступили генерал сэр Уилсон Торнтон и член парламента Эдвард Перси. Последним по порядку, но не по значению, шел гордый владетель Хартфорд-Холла, с лицом словно небеленое голландское полотно (следствие ранения). Его поддерживали сэр Джон Керкуолл и Уильям Мур, знаменитый адвокат. Его преосвященство доктор Керкуолл, примас Заморны, торжественно прочел молитву. Аминь, возгласил доктор Кук, викарий Эдвардстона, и пир закипел. После супа и рыбы пришел черед дичи. Однако вместо дичи в пиршественный зал величаво вплыла миссис Стэнклиф в лучшем наряде и тюрбане с пером, излучая алмазное сияние, словно какая-нибудь графиня. Зайдя за спинку кресла лорда Стюартвилла, она с достоинством и весьма отчетливо — так, что ее слова услышали все присутствующие, — промолвила:
— Милорд, вынуждена извиниться перед вашим сиятельством за проволочку с переменой блюд. Дичи не будет. Мои слуги не справились со своими обязанностями. Я не намерена оставить безнаказанным оскорбление, нанесенное вашему сиятельству и джентльменам Заморны, и собираюсь радикально изменить свой домашний уклад. До завтрашнего утра я рассчитаю всех слуг до последнего конюха и горничной.
Вежливый граф прикрыл рот рукой, пряча улыбку, и постарался утешить разгневанную даму. Генерал Торнтон, в свою очередь, заверил миссис Стэнклиф, что стол чрезвычайно изыскан и обилен, а посему отсутствие зайцев и куропаток никто не заметит.
Однако миссис Стэнклиф не желала прислушиваться к доводам рассудка. Все с тем же непреклонным выражением лица она учтиво поклонилась и величественно выплыла из зала. Верная данному слову, она и впрямь в тот же день уволила всю прислугу: никогда еще на улицы города не выбрасывали разом столько официантов, горничных, конюхов и лакеев. Это происшествие снискало почтенной хозяйке прозвище герцогини Заморнской, как с тех пор прямо в глаза величает ее лорд Стюартвилл. Впрочем, подобная вольность разрешена лишь любезному графу. Любому другому не поздоровится, если он позволит себе излишнюю фамильярность в присутствии миссис Стэнклиф.
Не успел я позавтракать, как лакей принес записку, которая гласила: «Дорогой Тауншенд, приглашаю вас на утреннюю прогулку. Ваш и прочая У. Перси».
Я черкнул в ответ: «Дорогой баронет, почту за честь. Ваш и прочая Ч. Тауншенд».
Мы встретились в передней и рука об руку направились на поиски приключений.
Столица бурлила. Казалось, половина населения высыпала на недавно проложенные широкие улицы. От вчерашнего ненастья не осталось и следа. Знойное безоблачное лето вступило в свои права. Везде мелькали белые платья дам, спешивших укрыться от жары в прохладе роскошных магазинов.
Перед нами возвышался новый собор: величественный фронтон и резные башенки сверкали, словно мрамор, на фоне безоблачного южного неба. Звон колоколов, нежный, как арфа Бокса, разносился в прозрачном утреннем воздухе, и юная столица ускоряла свой бег, вдохновленная этими божественными звуками. А ведь еще недавно процветающую и оживленную Заморну попирала железная пята Симпсона! Где ныне тирания и угнетение? Ничто не выдавало последствий недавнего вторжения, тяжкого бремени государственного долга, былой бедности и страданий. Всюду взгляду представали прекрасные женщины, величественные дворцы, фабрики и модные лавки.
В начале нашей прогулки воздух был чист и ясен, но как только центр города остался позади и мы подошли к мосту через реку, по берегам которой возвышались башни фабричных труб, воздух сгустился. Клубы плотного угольно-черного дыма поднимались над двумя громадными фабричными зданиями — владениями Эдварда Перси и мистера Сиднема — и медленно заволакивали небо над столицей.
— Курительная трубка Эдварда, — задрав голову вверх, сказал Уильям, проходя мимо цилиндрической трубы, взлетевшей на три сотни футов в небо. За мостом мы вышли на широкую дорогу и лишь тут в полной мере ощутили прелесть погожего июньского утра.
Перед нами раскинулась ширь Олимпианской долины; молочно-белая дорога, извиваясь, бежала меж тучных пастбищ и волнующихся лесов. Мое сердце возликовало при виде мягкой линии холмов, спускавшихся к реке — великой реке, что с неумолчным гулом дальних морей несла свои широкие тихие воды среди райской зелени лугов. Мы подошли к воротам Хартфорд-Парка. Отсюда хорошо просматривался дом. Буки, что росли вдоль аллеи, вздымали высоко над дамбой серебристые кроны. Каждые пять минут мимо нас проезжали богатые экипажи, проносились величественные всадники на благородных скакунах.
Почти полчаса мы гуляли в молчании. Внезапно сэр Уильям воскликнул:
— Смотрите, Тауншенд, какая красотка!
— Где?
Он указал на юную даму, восседавшую на маленьком горячем пони. Даму сопровождал верховой слуга. Летящие пурпурные одежды мягко окутывали прелестные округлые формы, подчеркивая изящество посадки и плавность движений. Я не сразу разглядел лицо — мешали длинные локоны и вуаль, — но вот обворожительная наездница обернулась и я узрел тонкий профиль, ясный взгляд и божественно прекрасные черты. А ведь я ее знаю!
— Знакомое лицо, — заявил я. — Я видел ее вчера у витрины модной лавки перед гостиницей «Стэнклиф».
Ибо то была вчерашняя прелестница, которой я любовался из окна.
— И я знаю, — отвечал баронет. — Это мисс Мур, дочь знаменитого адвоката.
— Неужели? Джейн — прекрасная ангрийка!
Возможно, читатель еще не забыл портрет юной леди, которую я живописал, сравнивая прелести восточных и западных женщин.
— Я видел ее прошлой осенью на музыкальном празднике в соборе Заморны, — продолжил сэр Уильям. — Помните, что писали тогда газеты?
— Едва ли.
— Будто бы она очаровала его величество, который учредил в ее честь титул Роза Заморны.
— Это правда?
— Как сказать. Его величество глазел на мисс Мур, как и все прочие, ибо невозможно было оторвать взгляд от ее великолепной фигуры в белом атласном платье и белоснежного страусового пера в волосах. Доподлинно известно, что он спросил ее имя и, получив ответ, воскликнул: «Клянусь Богом, вот истинная Роза Заморны! Остальные женщины ей в подметки не годятся!» Вот и все. Вряд ли он хоть раз вспомнил о ней впоследствии. Она не в его вкусе.
— Рассмотреть бы ее поближе, — сказал я. — Э-эх, кажется, я влюбился!
— И я, — вздохнул Перси. — По уши! В жизни не встречал такой превосходной наездницы! Какая грация, какой норов! Кажется, она завернула за поворот. Увы, мое солнце закатилось! А ваше, Тауншенд?
— И мое. Но почему бы нам не последовать за ней, полковник? Где она живет?
— Неподалеку отсюда. Думаю, это можно провернуть, хоть я ей и не представлен, да и вы, полагаю, тоже.
— К прискорбию, да.
— Отягощены ли вы излишней застенчивостью? В таком случае спрячьте ее в жилетный карман и застегните пуговицы на сюртуке. Ну что, приятель, избавились от этой обузы?
— Вполне.
— Тогда вперед. Ее отец в отъезде, на сессии суда присяжных. Что мешает двум элегантным джентльменам нанести визит этому почтенному господину — поговорить о закладной на имение друга или собственное, обсудить иск о наследстве богатого дядюшки? Лакей скажет, что хозяина нет дома, однако поручение, которое мы хотим оставить батюшке мисс Мур (кстати, матушки у нее нет), невозможно доверить слугам, оно должно быть передано лично дочери известного адвоката. Понимаете, к чему я клоню?
Я приложил большой палец к носу, и мы ускорили шаг.
Дом мистера Мура стоял на землях лорда Хартфорда, а сам адвокат имел репутацию одного из его подпевал. Человек не без способностей, по слухам, мистер Мур не был обременен принципами, посему при нынешнем составе выборщиков и собственном немалом состоянии мог когда-нибудь претендовать на должность мэра. И тогда поддержка лорда Хартфорда оказалась бы нелишней.
— Войдем здесь, — сказал Перси, остановившись у зеленой калитки, за которой буйствовали заросли ракитника и ласкала глаз ровная, словно бархат, лужайка. Белые стены виллы утопали в цветущем кустарнике, тропинка вилась между розарием и широким каретным въездом.
В такой час (было около полудня) всякий путник стремится в тень и прохладу — вилла выглядела даже заманчивее просторного поместья и величественного дворца, на фоне которых она разместилась со скромным изяществом.
Сэр Уильям постучался. Дверь открыл лакей.
— Дома ли мистер Мур?
— Нет, сэр. Хозяин уехал на прошлой неделе.
Сэр Уильям изобразил разочарование и, обернувшись ко мне, прошептал несколько слов. Затем обратился к лакею:
— В таком случае дома ли мисс Мур?
— Дома, сэр.
— Будьте любезны, передайте ей, что мистер Кларк и мистер Гардинер желают видеть ее по неотложному делу.
Слуга поклонился и, вежливо пригласив нас войти, приоткрыл дверь в небольшую, со вкусом обставленную гостиную.
Легкий ветерок, влетавший в единственное широкое окно, смягчал томную полуденную жару. Это окно и диван с белыми подушками в глубокой нише прямо под ним манили разомлевших на солнце путников. Муслиновые занавески на окне трепетали.
Обосновавшись в сей тихой гавани, мы откинулись на подоконник, вдыхая нежный аромат жасмина.
— Это гостиная мисс Мур, — промолвил сэр Уильям, показав на рабочий столик, где лежали ножницы, наперсток и кружево, затем — на кабинетный рояль с открытыми нотами на пюпитре.
— Обожаю исследовать дамские будуары, особенно когда хозяйка ненадолго отлучилась, — добавил полковник и привстал с дивана, намереваясь стянуть что-нибудь с рабочего столика, но голос в коридоре спугнул его. Перед нами беззвучно, словно видение, предстала мисс Мур. Перси отпрянул от столика, и хозяйка дома вошла в гостиную.
Перед тем как заговорить, полковник некоторое время не сводил с нее глаз. Казалось, мисс Мур светится изнутри. Во всем ее облике было что-то лучезарное — не карие очи Запада, не ровные дуги бровей, не романтический взор или пышные темные локоны, а просто девушка в белом, статная и очень высокая.
Она успела переменить амазонку на обычное платье и снять шляпку; золотистые локоны (учти, читатель, я пишу «золотистые» исключительно из вежливости[22]) нежно оттеняли самую белоснежную шейку в Ангрии. Кожа светилась здоровьем. Между розовыми губками, словно жемчуг, сверкали ровные зубы, нос поражал благородством формы, а в глазах сияло подлинное чувство. Без сомнения, именно гармония всех черт — сочетание цветущей молодости и пышной фигуры — составляла главную прелесть мисс Мур.
Хозяйка поприветствовала нас сухо и с достоинством.
— Позвольте представиться, мадам, — начал полковник. — Я мистер Кларк, этот джентльмен — мистер Гардинер. Мы клиенты вашего батюшки. Должно быть, вы слыхали о процессе «Кларк и Гардинер против Жове»?
— Возможно, но сейчас не припомню. Присаживайтесь, джентльмены.
Сама мисс Мур устроилась на кушетке, изящно опершись локтем о спинку.
— Жаркое выдалось утро, — заметил сэр Уильям для поддержания разговора.
— Пожалуй, — обронила мисс Мур.
— У мистера Мура прекрасный дом, — сказал я.
— Весьма. — Хозяйка рассеянно подхватила со столика рукоделие и спросила: — Чем могу быть полезна, джентльмены?
Сэр Уильям потер ладони.
— Мадам, не будете ли вы так любезны передать по возвращении мистеру Муру, что Джеймс Картрайт, наш упрямый свидетель, согласился выступить на процессе и теперь суд состоится в следующем месяце, если мистер Мур не возражает?
— Непременно передам, — пообещала мисс Мур и, не поднимая глаз от рукоделия, спросила: — Вы приехали издалека? Или живете по соседству?
— Нет, мадам, мы не местные и здесь по делу. У нас в Заморне небольшая фабрика.
— Должно быть, после прогулки по жаре вы не прочь освежиться?
Мы дружно отказались, но мисс Мур ничего не хотела слышать. Она позвонила в колокольчик и велела слуге принести вина, затем спокойно вернулась к работе.
Казалось, мы доставляем мисс Мур не больше беспокойства, чем дети или комнатные собачки. Впрочем, сэр Уильям не уступал ей по части притворства. Закинув ногу на ногу, он сверлил хозяйку пристальным взглядом. Полагаю, мисс Мур догадывалась, что он не сводит с нее глаз, но, следует отдать ей должное, держалась как ни в чем не бывало.
Наконец полковник решился.
— Я уже имел удовольствие вас видеть, мадам, — произнес он.
— Возможно. Я отнюдь не затворница.
— На музыкальном празднике, в сентябре.
Мисс Мур слегка зарделась и рассмеялась, несомненно вспомнив, как часто в те дни мелькало в газетах ее имя и как тысячи глаз следили за каждым движением статной красавицы в белом атласе, сидевшей на галерее собора среди знати.
— Не вы один, — ответила она. — Из-за роста меня трудно не заметить.
— Только роста? — вопросил сэр Уильям, сопроводив свои слова красноречивым взглядом.
— Не хотите салмагунди, мистер Кларк? — спросила хозяйка, принимая поднос от слуги.
Мистер Кларк, равно как и мистер Гардинер, tie стали отнекиваться. Мисс Мур щедрой рукой разложила салаг, и гости приступили к закуске.
В дверь постучали. Мисс Мур подошла к окну и выглянула наружу. Кивок, белозубая улыбка, начисто лишенная жеманства, — и она выбежала в коридор и сама открыла гостю дверь.
— Ну, Джейн, как поживаете? — услышали мы звучный мужской голос. Перси подмигнул мне.
— А вы? — ответила Джейн. — И что привело вас сюда в такую жару?
— Кажется, мне не рады?
— Рады, ведь вы так продрогли! Увы, летом мы не зажигаем камин, но вы можете погреться на кухне.
— Ишь шутница! Мур, никак, в Ангрии?
— Никак, в Ангрии, но вы можете войти. — Понизив голос, мисс Мур продолжила: — У меня в гостиной двое визитеров, похожи на бухгалтеров или аптекарей. Не хотите на них взглянуть?
Мы застыли, не донеся вилок до рта. Аптекарей? Да как она смеет!
— Вот негодница! — возмутился полковник.
Я промолчал. Сдается, мы угодили в переплет. Голос, раздававшийся из-за двери, был знаком нам обоим, а теперь его обладатель приближался к двери гостиной тяжелой поступью, звеня шпорами и на ходу продолжая разговор:
— Я решил отобедать с вами, Джейн, а потом у меня дело в Хартфорд-Холле. В шесть, на обратном пути, я еще загляну. Джулия велела без вас в Гернингтон не возвращаться.
— Полагаю, моего согласия не требуется, генерал?
— Не требуется, — подтвердил Уилсон Торнтон и замолчал, разглядывая нас с полковником, попивавших вино из запасов мисс Мур.
Ни я, ни сэр Уильям не изменились в лице. В глазах Торнтона при виде меня, как обычно, мелькнуло холодное раздражение.
Я непринужденно обратился к нему:
— Как поживаете, генерал? Как вы, однако, разгорячились от прогулки по жаре! Что я вижу: у вас вспотело лицо?
— Ничего подобного, мистер Тауншенд, — буркнул тот и, поклонившись сэру Уильяму, сел.
— Дражайший генерал, — продолжил я, — ни в коем случае не пейте воду! В вашем теперешнем состоянии это опасно. Однако как вы исхудали! Надеюсь, это не простуда, которая со временем сведет вас в могилу? О Боже, как, должно быть, неловко вы себя ощущаете рядом с юной прелестницей вроде мисс Мур!
— Коли я чем не угодил мисс Мур, она сама мне скажет, — вспылил генерал.
— Скарлатиной переболели? — не унимался я.
— А вам что за дело до моих болячек? — огрызнулся генерал.
— Неужто английская потница?
Тут генерал, сняв с рукава пылинку, резко развернулся и спросил у мисс Мур, уж не этих ли двух бездельников она приняла за аптекарей.
— Этих, но, кажется, я ошибалась.
— Хотелось бы мне знать, что они тут потеряли, — сказал Торнтон. — Эти двое такие же аптекари, как я. Перси, неужто вы не нашли занятия получше, чем таскаться под ручку с Тауншендом?
— Перси! — воскликнула мисс Мур. — Это же сэр Уильям Перси! А я все гадала, где же я вас видела. На параде, в свите его величества!
Полковник поклонился.
— Это лучший комплимент в моей жизни. Сама мисс Мур выделила мое лицо из толпы.
— Все дело в вашем поразительном сходстве с лордом Нортенгерлендом.
— Не важно, мадам; в любом случае вы оказали мне честь.
Сэр Уильям всмотрелся в мисс Мур. На лице полковника промелькнула чувственная и одновременно недобрая ухмылка, которая и впрямь делала его весьма похожим на отца. Боюсь, он остался недоволен результатами своих наблюдений. Мисс Мур улыбалась все так же безмятежно. Покрасней она или отведи глаза, сэр Уильям праздновал бы победу. Однако мисс Мур, вероятно, не имела склонности к чувствам подобного рода — чувствам безнадежным, тайным, иссушающим душу, — воспламенять которые было призванием сэра Уильяма Перси.
— Идемте, Тауншенд, — сказал он, натягивая перчатки. — Нам пора.
— Да уж, молодцы, ступайте с Богом, — заключил Торнтон. — Ни вы, ни Тауншенд не заслужили хорошего приема.
Однако нам обоим хватило нахальства подойти к ручке мисс Мур. Впрочем, и ей достало добродушия, а возможно, безрассудства, чтобы с чистым сердцем пожать нам руки и заявить, что, когда ее отец вернется, она будет рада принять его клиентов, мистера Кларка и мистера Гардинера, по делу или с дружеским визитом. Мисс Мур, нужно отдать ей должное, оказалась весьма тактичной барышней. Думаю, я не скоро забуду ее прекрасное лицо, нежный голос и дивный блеск ее глаз.
Когда мы вышли из калитки и ступили на раскаленную дорогу, я спросил сэра Уильяма, разбито ли его сердце.
— Еще чего, — отвечал он. — Я и не думал терять голову. И если я когда-нибудь женюсь, мой выбор никогда не падет на Розу Заморны.
Впрочем, как ни храбрился полковник, а его тщеславию был нанесен удар. Возможно, Перси вывело из себя вмешательство генерала Торнтона. Какова бы ни была причина, но с каждой минутой сэр Уильям все сильнее раздражался, брюзжал и фыркал без видимого повода. Мы не прошли и четверти мили, как он заявил, что неотложные дела требуют его присутствия, и мы попрощались. Баронет свернул на уединенную аллею, а я продолжил путь по прямой.
Вторженье неизбежно, по всей Заморне страх,
Но Тернер Грей взывает:
«Ардсли в первых рядах!»
Хартфорд своих сбирает, клан Уорнера на рысях,
Но неудержимо скачет Ардсли в первых рядах!
Тюрбаны вокруг Медины, Ииуй бросает в сердцах:
«Тысячи хвост поджали, только Ардсли в первых рядах!»
Стяги над полем боя реют на всех ветрах,
Доблестный вымпел Ардсли вьется в первых рядах!
Пали они, сражаясь, один за другим по прах,
Некого вывести больше Ардсли в первых рядах!
Скорбные трубы подъемлют плач о мертвецах,
Отныне клич ангрийцев:
«Ардсли в первых рядах!»
Готовьте же могилы на их родных берегах,
Покойтесь, павшие с честью
В битве, в первых рядах!
Зовите их поименно, в радости и слезах:
Страна непобедима,
Коль такие в первых рядах!
Древние холмы Гернингтона внимали прочувствованным строкам, звуки рояля просачивались в сумеречный парк сквозь распахнутые окна. Немеркнущее сияние небес улыбалось восходу негасимой луны. И пока пламенеющий запад притворял ворота знойного летнего дня, бледные дорожки проступал и на востоке, давая проход тихой летней ночи.
Не об этом ли лучезарном сиянии, бьющем в просветы между ветвями, размышляет всадник, чья фигура мелькнула на фоне деревьев? Ему недосуг оглянуться. Печали не гнетут его: путник поднимает голову, прислушивается к звукам — и улыбается смеху, летящему из окон особняка, рядом с которым он спрыгивает с коня.
Генерал и леди Торнтон расположились друг против друга у окна гостиной. Предвечерний свет окутывал леди Джулию, делая ее в глазах мужа похожей на ангела. В глубине комнаты, почти в полной темноте, кто-то сидел за роялем, умудряясь музицировать и болтать одновременно. Этот голосок мог принадлежать только мисс Мур из Керкем-Лоджа, что в Хартфорде, гостье генерала Торнтона.
— Генерал, — проговорила мисс Мур в ответ на какую-то добродушную шутку хозяина, — сдается мне, я окончу свои дни старой девой.
— Сами виноваты, Джейн.
— Но ведь никто еще не просил моей руки!
— Вы слишком дерзки, слишком разборчивы, — вступила в разговор леди Джулия, — и сами отпугиваете кавалеров.
— Ах нет, вы ошибаетесь! На свете есть мужчина, которого я мечтаю завоевать.
— Кто же он?
— Лорд Хартфорд. Я давно по нему сохну. Право, никому другому не отдала бы я руку и сердце охотнее! Однако мы танцуем, я улыбаюсь ему, исполняю перед ним прочувствованные куплеты, вкладывая в пение всю душу, а крепость и не думает сдаваться. Однажды мне почудилось: она готова пасть перед моим натиском. Лорд Хартфорд просил меня спеть еще раз песню, которую я исполнила сейчас. В тот же вечер — батюшка был в отъезде — он одолжил мне свою карету, а утром нанес визит. Как старалась я ему угодить! Пустила в ход все свои чары! Но тщетно ждала я, что вечером лорд Хартфорд явится с предложением руки и сердца. Увы, все мои усилия оказались бесплодны.
— Граф Стюартвилл, — доложил слуга, и граф вошел в гостиную.
— Добрый вечер, Торнтон, — произнес гость. — Вы не зажигаете свечей — предпочитаете романтический полумрак? Неужели эта чаровница в лунной вуали и есть леди Джулия? О небо, мое сердце разбито. В жизни не видел ничего более возвышенного! Торнтон, можете немедленно вызвать меня на дуэль!
Граф упал в кресло, вытянул длинную стройную ногу и склонился к леди Джулии, словно влюбленный француз.
— Откуда вы, Каслрей? — спросила ее милость. — Простите, любезный граф, что не употребляю ваш новый титул, но вы знаете, Каслрей, как дорого мне ваше старое имя. Сколько светлых воспоминаний о днях минувших с ним связано!
— Вы о тех давних временах, когда ваша милость изволили шутливо прозвать меня обезьянкой?
— Беззаботные старые дни! — вздохнула леди Джулия. — В голове лишь наряды, обеды и танцы. Ни министров, ни генералов, ни политических склок, ни дворцовых интриг!
— Ваша правда, леди Джулия. В те благословенные времена я вставал в два пополудни, наряжался до четырех, до семи слонялся без дела, обедал в девять и танцевал до шести!
— О да, мой дорогой лорд, таков был ваш тогдашний уклад. Но кто мог подумать, что обладатель самого модного жилета и самых неотразимых усов в Витрополе променяет светский лоск на тяготы зимней кампании, не боясь повредить в пылу сражения свой монокль!
Конец фразы утонул в бравурных аккордах и прочувствованном пении:
Глубок поток Цирхалы,
Ившем стоит над ней.
Нега последней ночи плывет
В спокойной тишине.
Все на копья склонились,
Все спят внутри и кругом.
Иным, лишь настанет новая ночь.
Спать непробудным сном!
Сошла роса незримо
На камне стен блестит.
Когда раздастся битвы гром,
Что землю оросит?
Трубы и литавры
Победу возвестят
Но кто, обернувшись, скажет:
Вот лучшие лежат?
Могучие герои
Придут в дома отцов,
Вернутся с полей кровавых:
Где бросят они мертвецов?
В почве неродной,
На берегах чужих,
Под взором Бога мучеников,
Что хранит могилы святых.
Допев последний куплет, мисс Мур встала.
— Мне пришлось запеть, лорд Стюартвилл, ибо вы решительно меня не замечали. И не извиняйтесь, я не приму ваших отговорок! Так и знайте, вы нанесли мне смертельную обиду. Темнота вас не оправдывает. Чутье должно было подсказать вам, что я здесь.
— Чутье? О нет! — воскликнул его милость. — Розу Заморны должен был выдать ее аромат. Мисс Джейн, садитесь, я принес вести, которые заставят ваше сердечко возмущенно забиться.
— Что случилось? — спросила мисс Мур, усаживаясь на оттоманку рядом с графом.
— Надеюсь, вы понимаете, я не примчался бы сюда на ночь глядя, не будь у меня на то достаточных оснований?
— Так не тяните! — перебил Торнтон. — Что, стоило мне уйти, магистраты перессорились?
— Вовсе нет, — ответил граф, — разве что мы с Эдвардом Перси повздорили, обсуждая права незаконнорожденных, однако все кончилось миром. Как раз когда Эдвард опрокидывал последний стакан разбавленного бренди, Сиднем, стоявший у окна, заметил, что в конце улицы собирается толпа. И тут мы услышали вопль, достойный предвыборных баталий. Я велел Маккею разузнать, что происходит, но не успел он выйти, как в комнату влетели пятеро или шестеро заморнских джентльменов, а их предводитель заявил — скорее радостно, чем огорченно, — что в городе волнения.
«Волнения? С чего бы?» — удивился я.
Ответом мне было молчание. Некоторые из присутствующих джентльменов изменились в лице, заслышав рев толпы. Не прошло и двух минут, как площадь между гостиницей «Стэнклиф» и зданием суда заполнили орущие оборванцы всех мастей.
— Окна били? — спросил генерал.
— Отнюдь. Им не было до нас никакого дела. Эти голодранцы не сводили глаз с гостиницы и истошно орали, но даже ради спасения собственной жизни я не осмелюсь повторить их речей. Не тревожьтесь, генерал: констебли не мешкая отправились усмирять крикунов, а войскам в казармах было приказано встать под ружье.
Мы с Перси вышли на площадь и, не жалея глоток, стали уговаривать горожан разойтись. Однако толпа продолжала неистовствовать:
— Долой Нортенгерленда! Долой французов! Долой Ардраха!
— Друзья мои, кого вы называете французами? — возмутился я. — Кого причисляете к сторонникам Нортенгерленда и Ардраха? Я с радостью присоединю свой голос к вашим — и разойдемся подобру-поздорову!
Толпа ответила оглушительным криком. Затем вперед выступил Эдвард. Заложив пальцы в проймы жилета, он гаркнул:
— А сейчас, друзья, воздадим должное нечестивому сластолюбцу Нортенгерленду! Не стесняйтесь, дайте себе волю, я засекаю время!
Оглушительный рев толпы сотряс ступени.
— Сограждане, вы были на высоте! — объявил Эдвард. — А теперь ступайте по домам, на сегодня довольно!
Однако горожане не пожелали внять нашим призывам. Толпа недовольно роптала, злобно пялясь на окна гостиницы, словно то, что вызывало их гнев, пряталось за ними.
— Нортенгерленд остановился в гостинице? — спросил я.
— Вовсе нет! — заорали из толпы. — Будь он там, мы бы пустили ему кровь!
А какой-то голос добавил:
— Довольно и того, что там этот пес, его зять!
Сообщив это ошеломляющее известие, Каслрей замолчал. Торнтон вскочил с кресла и нервно прошелся по комнате. Леди Джулия вскрикнула. Мисс Мур не проронила ни звука, но даже в тусклом лунном свете стало заметно, как вспыхнуло ее лицо.
— Услышав такое, мы с Эдвардом вернулись в здание суда. Перси заявил, что умывает руки, что он скорее сдохнет, чем шевельнет пальцем для усмирения волнений.
«Если толпа не рассеется, мне придется вызвать из казарм три сотни кавалеристов, которые раздавят их как червей», — признал я.
«Вы не посмеете! Солдаты не вправе препятствовать народному волеизъявлению! Будь прокляты кровавые тираны!» — вскричал Эдвард.
Я заявил, что даже его гнев не остановит меня и я исполню свой долг. Верхом проделав путь сквозь толпу, я добрался до гостиницы. Стоит ли удивляться, что челядь изрядно струхнула. Я послал за хозяйкой и осведомился у нее, правда ли, что герцог находится среди ее постояльцев. Нет, отвечала она, а слухам о визите его светлости мы обязаны карете графа Ричтона, прибывшей час назад. Посол ехал в карете? Нет, в карете был семейный врач герцога, доктор Моррисон, который заявил, что Заморна покинул Селден-Хаус и прибудет в столицу завтра в полдень. Ричтон путешествует с ним, а доктора послали вперед.
Разузнав все подробности, я вернулся на площадь и объявил толпе, что завтра в полдень они будут иметь счастье лицезреть своего монарха во плоти.
«Вот тогда и посмотрим, на что вы способны, — крикнул я. — А покуда нас разделяют двести миль, отправляйтесь-ка по домам».
На сей раз толпа вняла призыву, и спустя пару часов улицы Заморны очистились. Итак, Торнтон, что скажете? Завтра нам лучше быть на месте загодя. Эдвард заявил, что до вечера не встанет с постели.
— Ну и черт с ним! — пробормотал Торнтон. — Плевал я на Перси, а герцог получит по заслугам. Сам нарывается. Сдалось ему тащиться триста миль с гаком, чтобы навестить этого дряхлого распутника! Прав Эдвард. Заморна сам заварил кашу, пусть сам и расхлебывает. А где Хартфорд?
— Вернулся из Газембы. Только что от него проку? Он тоже не поднимется с постели.
— Плохи наши дела, — заявил доблестный генерал. — Не хватало еще, чтобы армия шла супротив народа! Но ежели они попрут напролом, у нас есть пушки. Вы, Каслрей, припугните их хорошенько, и я припугну, а там пусть сам разбирается. Надеюсь, при виде герцога смутьяны одумаются.
— И я! — воскликнула леди Джулия, заламывая руки. — И я надеюсь! Ах, Торнтон, неужто они готовы на него напасть?
— А чья это печаль? — рявкнул генерал.
— Ваша, чья ж еще! Вы не допустите беспорядков.
— Джулия, помолчите! — одернул ее муж.
Леди Джулия послушно замолчала. Мисс Мур глянула на нее из-под длинных ресниц с полупрезрительный выражением, которое, впрочем, в следующий миг исчезло, как не бывало.
— По пути в Заморну герцог проедет мимо ворот Гернингтона, — нарочито небрежно обронила гостья.
— Думаю, вы вряд ли отличите его выезд от прочих, — заметил Каслрей. — Герцог передвигается в простой коляске: упряжка в шесть лошадей и три форейтора.
— Но самого-то герцога отличить нетрудно, — протянула мисс Мур, все с той же загадочной улыбкой покосившись на графа.
— Джейн, а ну-ка цыц! — вспылил генерал, заслужив изумленный и яростный взгляд красавицы. Однако мисс Мур не стала развивать свою мысль, а лишь вспыхнула и закусила губку. Торнтон пригласил Стюартвилла в кабинет, и общий разговор прервался.
Утром двадцать шестого июня столица замерла в ожидании. Возбуждение горожан было как в день выборов. Женщины на улицах не показывались, но у каждого фонарного столба толпились джентльмены и ремесленники. Почти все фабрики стояли.
В десять пополудни двери суда распахнулись, и у подножия лестницы, вопреки уверениям лорда Стюартвилла, остановилась карета лорда Хартфорда. Получившие особые указания констебли прямиком из комнаты магистратов направились сквозь густеющую толпу к гостинице «Стэнклиф». К полудню площадь перед нею заполонили горожане.
День выдался превосходный: жаркое солнце пламенело в лазури небес, — однако никто словно не замечал изнуряющего зноя, а на лицах горожан застыло напряженное ожидание. Я наблюдал за происходящим из окна: превосходная позиция для чужестранца, который захотел бы узнать в лицо самых заметных людей города — все они то и дело пересекали площадь в разных направлениях. Генерал Торнтон, стоя на ступенях, указывал мистеру Уокеру, крупнейшему фабриканту Заморны, на тяжелый алый стяг, безжизненно свисавший с высокого древка, которое поддерживали двое хмурых ремесленников. Когда алое полотнище развернулось — скорее от собственной тяжести, чем от ветра, — стали видны слова: «Ангрия презирает предателей — Нортенгерленда к ответу!» На другой стороне значилось: «Перси нам не указ!»
Я расслышал, как лорд Стюартвилл сказал: «Отличный девиз! Не опускайте флаг». Видно было, что дворяне и знать не только не противятся выражению мятежных настроений низших слоев, но и от души поддерживают народное недовольство, направленное против их заклятого врага, чьи оскорбления были еще свежи в их памяти, и желают лишь удержать чернь от неразумных и неподобающих действий.
Тем временем гомон усиливался, а толпа прибывала. Казалось, самый воздух сгустился от криков, а народное нетерпение достигло предела. Люди то и дело бросали взгляды на ярко освещенный солнцем циферблат ратуши, стрелки которого приближались к двенадцати. Наконец над площадью разнесся глубокий раскатистый гул. Ему ответил мелодичный звон с колоколен собора и церкви Троицы. Не успел он стихнуть, как на дальних подступах к площади взметнулись флаги. Гулкий рокот, устрашая сердца, рвался сквозь возбужденную толпу, с каждым мигом нарастая, пока прямо под окнами не раздался многоголосый вопль, подхваченный сотнями глоток: «Едет! Едет!»
В коридоре послышался топот, дверь распахнулась, и в комнату влетели десятка два горожан, которые принялись отпихивать друг друга, стремясь занять лучшую позицию. Высунувшись наружу, я увидел, что все окна на широком фасаде гостиницы усеяны такими же любопытствующими.
Магистраты высыпали на ступени здания суда. Я выглядывал Эдварда Перси, но тот, вероятно, носу не казал из дому. Тем временем на дальнем краю людского моря непостижимым образом — на площади яблоку негде было упасть — разверзлась широкая колея. Вдали виднелись лошадиные гривы и фигуры форейторов. Горожане встретили их издевательским ропотом. В нем слышалась нешуточная злоба, толпа клубилась и раскачивалась из стороны в сторону, над головами грозно реяли два кроваво-алых штандарта. Казалось, все встали на цыпочки, чтобы разглядеть карету, медленно, но верно торившую путь к крыльцу. Лошади, пришпоренные форейторами, вскидывали головы и скалили морды. В большой открытой коляске сидели трое. Я впился в них взглядом, гадая, какие чувства их обуревают.
Первый, в белой шляпе и синем мундире с галуном, сидел, подавшись вперед и криками направляя форейторов. Он явно хотел подъехать ближе к зданию суда и обеспокоенно переглядывался с джентльменами на крыльце.
Джентльмены (магистраты) стояли с непокрытыми головами. Вперед, сверкая на солнце кудрями, выступил лорд Стюартвилл. В одной руке он держал шляпу, другой делал толпе знаки расступиться. Генерал Торнтон, тоже простоволосый, что-то взволнованно говорил своему адъютанту, показывая рукой в сторону казарм. Лорд Хартфорд стоял молча, выпрямив спину и не сводя пристального взгляда с коляски. Лорд Ричтон (несомненно, белая шляпа могла принадлежать только ему) никогда не отличался отчаянной храбростью, однако умел сохранить самообладание перед лицом явной угрозы. Меня позабавила его физиономия: он не хмурился, не улыбался, а в быстрых светлых глазах я не различил ни страха, ни гнева — одну лишь сосредоточенность. Казалось, лорд Ричтон полностью поглощен присвоенной себе обязанностью диктатора и распорядителя, то разговаривая взглядом с джентльменами на ступенях, то указывая форейторам, быстрее или медленнее им ехать.
Второй мужчина в коляске небрежно развалился на сиденье. Широкополая шляпа, надвинутая на лоб, скрывала его лицо. Пока коляска пробиралась сквозь толпу, он не обменялся ни с кем ни словом, ни взглядом. Лишь однажды пассажир подал признаки жизни: вытащив из жилетного кармана золотую табакерку и трижды прищелкнув по крышке, он извлек понюшку, после чего убрал табакерку и вновь застегнул сюртук.
Самой примечательной фигурой в коляске была дама — не кто иная, как герцогиня Заморна. Ее наряд отличался изысканной простотой: летнее платье-ротонда облегало фигуру, голову украшала строгая шляпка с широкой лентой: ни вуали, ни цветов, ни перьев. Куда девались ее волнистые кудри? Прическа с ровным пробором, мало кому идущая, очень красила герцогиню, делая лоб еще глаже, а нос прямее и тоньше, подчеркивая стройность и хрупкость фигуры, придавая взгляду нездешнюю глубину. Я не решился бы утверждать, что герцогиня напугана, опечалена или оскорблена, — великие мира сего редко обнаруживают свои чувства перед простыми смертными. Впрочем, лицо ее отличала крайняя бледность, лишь нежно розовели губы.
— Перси нам не указ! — бесновалась толпа. — Долой Нортенгерленда — в канаву мерзавца!
Алый стяг с проклятиями отцу взметнулся над головой дочери, отбросив на хрупкую фигурку зловещую тень.
Меж тем пассажир в широкополой шляпе сидел точь-в-точь как квакер, на которого еще не снизошло озарение. Наконец коляска под виртуозным руководством лоцмана Ричтона достигла крыльца, рядом с которым и бросила якорь. Казалось, толчок разбудил пассажира. Он посмотрел прямо перед собой, затем по сторонам, кинул взгляд через плечо и после секундного размышления указательным пальцем поманил графа Стюартвилла. Я уж и не ждал от увальня в широкополой шляпе подобной прыти! В течение трех минут граф пытался устоять под градом вопросов, которые сыпались столь стремительно, сколь стремительно двигались губы вопрошавшего. Неожиданно пассажир выпрямился и, ловко вскочив на ноги, обнажил голову. Ветер поднял волосы со лба и щек. Теперь толпа видела, кто перед ней.
Любое неожиданное движение, откуда бы ни исходило, на миг изменяет ход событий. Вот и сейчас возмущенные крики, которым народ приветствовал возвращение падишаха, утихли. Поначалу смолкли ближние ряды; затем дальние, не желая ничего упустить, последовали их примеру. Во внезапно наступившей тишине слышался лишь глухой рокот людского моря. Герцог стоял очень прямо, уперев одну руку в бок, другой держа шляпу, пока Ричтон не освободил его от ноши, чего Заморна, по всей видимости, не заметил. Казалось, он ждал, когда воды, бурлящие вокруг него, снова войдут в берега. Все глаза были прикованы к Заморне. При мысли, что сейчас он наконец заговорит, екало сердце.
— Ребята, — нарушил молчание герцог, — не пора ли по домам?
Тон и выражение лица не предвещали беды. Казалось, толпа готова слушать дальше, и герцог не обманул ее ожиданий.
— Кто из вас объяснит мне, что за представление вы тут устроили? — продолжил Заморна, запустив длинные пальцы в пышную гриву волос.
— Я! Я могу! — раздались голоса.
— Сомневаюсь. Неужто весь этот бедлам из-за того, что я навестил дальнего родственника, дряхлого и немощного старика?
— Ваша светлость снова привечает Нортенгерленда, а мы его ненавидим!
— Что ты сказал, приятель? — переспросил герцог, словно не расслышал.
Смельчак из толпы повторил.
— Привечаю Нортенгерленда? Выражайся яснее. Я был на юге по семейным делам и политикой интересовался не больше, чем ваш брат — религией.
— Вы стакнулись с Нортенгерлендом? — строго вопросил один из знаменосцев.
Герцог повернул к нему внезапно посуровевшее лицо, заметил флаг и холодно промолвил:
— Уберите это.
— Ни за что! — воскликнул знаменосец. — Это народный стяг!
— Уберите, — повторил герцог и яростно воззрился на магистратов. Шесть констеблей, исполняя монаршую волю, бросились к мятежному флагу. Громадное алое полотнище зашаталось, толпа взревела, подалась вперед — и внезапно герцогская коляска затрещала. Последовала ужасная сцена. Джентльмены, облепившие ступени и окна, спрыгнули в толпу. Обезумевшие лошади, не слушаясь форейторов, рванули куда глаза глядят; кто-то пронзительно завизжал. Развевающиеся гривы и оскаленные лошадиные морды вздымались над морем человеческих голов, подкованные копыта крушили все вокруг. Я с ужасом взглянул на герцогиню — откинувшись назад, она зарылась лицом в подушки. Заморна стоял стиснув зубы, и лишь яростно вспыхивали глаза из-под пышной гривы волос. Не удостаивая словом ни герцогиню, ни лорда Ричтона, он возвышался над толпой, уставившись в одну точку. Заслышав наконец грохот копыт и узрев облако пыли там, куда был направлен его ищущий взгляд, герцог обратился к толпе, отчетливо выговаривая каждое слово:
— Граждане Заморны, сюда скачут три сотни всадников! Я их вижу. Если вы не сдадите назад, через пять минут они втопчут вас в грязь.
Времени на размышления не оставалось: летели по ветру лошадиные гривы, сверкали широкие сабли, и под громогласное «ура!» и цокот копыт кавалерия неслась прямо на толпу. Лорд Стюартвилл, размахивая шляпой и яростно пришпоривая коня, скакал впереди. Никто бы не устоял перед этим натиском, даже остервенелые ремесленники и фабричные рабочие! Они развеялись как мякина, словно вихрь поднял и закружил прах пустыни. Улицы и переулки вмиг опустели, широкие площади плавились под солнцем. Нескольких пострадавших в давке унесли в лазарет, их кровь отмыли от мостовой, и ничто более не отмечало место недавних волнений. Когда я перевел взгляд на коляску падишаха, она стояла напротив гостиницы, пустая; плащ валялся на сиденье, грумы распрягали лошадей. Sic transit etc.[23]
К вечеру жизнь в гостинице вернулась в обычное русло. В поисках прохлады я вышел в сад, ища защиты от солнца в тени пышных кустов. По дорожкам уже прогуливались несколько джентльменов, а в беседке я обнаружил сэра Уильяма Перси.
— Итак, полковник, где вы изволили прохлаждаться сегодня утром?
— Я отыскал местечко в здании суда, откуда и любовался представлением. Отличное развлечение для зимы — летом для таких игр жарковато. Сброд как ветром сдуло!
— Что скажет ваш брат, когда услышит об этаком разгроме?
— Хм, полагаю, выругается от души, а после потребует бренди, чтобы охладить свой пыл. Скажите, Тауншенд, как я выгляжу? По-моему, я, как говорится, слегка подвял.
— Вам виднее. Похоже, жара и впрямь вас одолела.
— Возможно. Пребывание в компании Великого Могола утомляет, знаете ли.
— Как? Заморны?
— Кого ж еще! В полдень он велел нам явиться в общий зал гостиницы. Когда я. Стюартвилл, Торнтон, Сиднем, Уокер и еще человек десять предстали пред его ясные очи, герцог разгуливал между камином и окном с лицом черней дыма из трубки Эдварда. Когда мы вошли и сняли шляпы, он остановился и опустил руку на стол. Герцог не предложил нам сесть, вот мы и стояли в рядок, словно двадцать четыре горшочка с медом.
Первым делом герцог спросил Стюартвилла, вернулись ли войска в казармы.
Тот выступил вперед и ответил утвердительно: войска отозваны, за исключением небольшого отряда, патрулирующего ту часть города, где волнения еще не улеглись.
— Должен сказать, милорд, я весьма удивлен тем небрежением, в коем пребывает провинция под вашим руководством, — процедил Заморна, обдав графа холодом, и замолчал в ожидании ответа, ни словом, ни взглядом не пытаясь смягчить свою речь.
Стюартвилл, не мудрствуя лукаво, отвечал, что «в народном умонастроении преобладает недовольство графом Нортенгерлендом».
— Позвольте перефразировать ваши слова, — сказал его светлость. — Сдается мне, что в народном умонастроении преобладает идея полной вседозволенности. Ваш долг — а равно и тех господ, что стоят позади вас, — подавлять подобны, умонастроения, разъясняя заблудшим душам всю пагубность их опасных воззрений.
На что генерал Торнтон заметил, что, по его мнению, сегодня утром они с честью исполнили свой долг.
Ответ его светлости свидетельствовал, что генерал пребывает в прискорбном заблуждении относительно своих заслуг.
— Напротив, я вижу ваши старания совершенно в ином свете, — заявил Великий Могол. — Простой бдительности с лихвой хватило бы, чтобы предотвратить скопление мерзавцев на площади. Простой решительности — чтобы переломить древко флага, коим люди, порученные вашему попечению, осмелились размахивать у меня над головой.
После паузы герцог спросил, здесь ли градоначальник.
Мистер Мод поклонился и выступил вперед.
— Ваши констебли не справились со своей работой, — заявил герцог без церемоний. — Торговое товарищество Заморны бездействует и должно быть распущено. Все вокруг свидетельствует о вопиющем попустительстве, преступном недосмотре и манкировании обязанностями. Если в ближайшее время я не увижу перемен к лучшему, мне придется всерьез задуматься о лишении Заморны торговых привилегий.
Засим последовала еще одна леденящая душу пауза, после чего в разговор вступил мистер Сиднем, заявивший, что «его светлость судит о городе слишком строго». По мнению мистера Сиднема, нынешнее народное возмущение должно считаться не проявлением изменнических настроений, а всего лишь выражением несогласия. При этих словах его светлость оскалил зубы, как сарацин.
— Извольте держать ваше мнение при себе, покуда находитесь со мной в одной комнате, — сверкнув глазами на мистера Сиднема, промолвил он. — Выходит, те, кто осмеливается диктовать правителю, как вести себя в частной жизни и кого выбирать в друзья, выражают таким образом свои верноподданнические чувства? Принимая ангрийскую корону я не давал обещаний отчитываться о своих приватных знакомствах. Когда вы наконец поймете, что, став монархом, я не перестал быть человеком? Ваша страна даровала мне сладкое бремя власти, но взамен я не обещал отказаться отличной свободы.
Никто ему не ответил, и после еще одной тягостной паузы он продолжил нас отчитывать:
— Лорд Стюартвилл, я недоволен тем, как вы управляете Заморной. Вы не оправдали моих ожиданий. Мне придется сместить вас, если вы не станете исполняться свой долг с большим рвением.
Вспыхнув, граф выпалил:
— Ваша светлость, к чему проволочки? С этого мгновения я слагаю с себя полномочия. Никогда бы не подумал, что…
Тауншенд, вы не поверите: тут он запнулся и всхлипнул.
Побагровевший Торнтон пробормотал, что дела зашли слишком далеко, а наш падишах продолжал распекать своих подданных:
— Ваши магистраты себя опозорили: один не явился, другой бездействовал, остальные четверо являли собой пример нерешительности и недальновидности. Джентльмены, я вас долее не задерживаю.
Не проронив более ни слова, герцог отвернулся к окну, а мы вышли из комнаты. Торнтон уехал в Гернингтон мрачней тучи, Стюартвилл с порога вскочил на своего горячего жеребца и унесся так, словно черти гнались за ним по пятам. Сиднем и Уокер наверняка направились в Эдвардстон и сейчас поминают падишаха недобрым словом за бокалом лучшего Эдвардова вина.
Что до меня, то я заказал фрикандо и вышел в сад нагулять перед ужином аппетит.
— Верное решение, — заметил я, — но скажите, что с герцогиней? Наверняка она перепугана до смерти.
— А как же иначе! Когда началась заварушка, герцогиня побледнела как полотно. Говорят, войдя в гостиницу, она лишилась чувств.
— Вы ее видели?
— Мельком. Она поднималась по лестнице, опираясь на руку Ричтона.
— Они разговаривали?
— Нет. Она была ни жива ни мертва и никого не замечала вокруг. А вот и слуга, должно быть, мое фрикандо готово. Присоединяйтесь, Тауншенд!
Меж тем вечер длился, не желая уступать место ночи. Ах, как прохладен, как сладостен был ветерок, унесший полуденный жар! Солнце село, улицы стали сумрачны и пустынны, а молодая луна взирала с небес на башни собора, протянувшего к ней белые фронтоны и острые шпили. Бриз заставлял трепетать ставни большой гостиной. Занавешенные окна охраняли тишину и покой алькова, где на широком диване, утонув в подушках, спала бледная дама с распущенными волосами. Вся ее фигура выражала крайнюю степень утомления.
Но кто там склонился над диваном? Кто хочет потревожить покой дамы? Некому остановить супостата, некому сберечь ее сон! Чему он улыбается? Что забавного нашел в осунувшемся мраморном лице и этих невинных, бледных, истонченных руках? Не смей прикасаться к ней, негодяй! Вот он отводит от ее лица выбившуюся прядь, и улыбка вновь озаряет его черты — иной упал бы на колени пред этим высоким лбом, этой безмятежностью и чистотой, словно пред статуей Девы Марии! Незнакомец убирает от спящей свои нечестивые ладони и сует их в карманы. Прочь, ты не годишься на роль хранителя этой святыни! Твое присутствие разрушает гармонию. Вокруг тихо и темно, а она так прекрасна, что кажется святой, а комната походит на часовню. Однако не стоит обольщаться, покуда здесь этот человек: мужчина с усами, бакенбардами и шевелюрой столь густой, что непонятно, есть ли у него лоб, — вот он откидывает волосы назад, открывая широкое чело, слишком гладкое и молодое для почтенного священнослужителя.
После сурового разговора с губернатором провинции и представителями торгового товарищества Заморны, а равно и иных событий тревожного дня, герцог, движимый противоречивыми чувствами, направился в апартаменты, куда удалилась его герцогиня. Отчасти он желал узнать, как пережила она утренние события, столь противные ее натуре, отчасти — успокоить собственную смятенную душу близостью этого кроткого и нежного существа. Кроме того, у герцога шевелилась смутная, едва осознаваемая мысль, что именно родственные связи герцогини стали причиной его разногласий с подданными. Заморне хотелось полюбоваться ее красотой и провести часок в приятном раздумье о том, как опасны женские чары и как неразумно отдаваться им сполна, без оглядки.
Герцог отодвинул алую занавеску, позволив солнечному лучу упасть на спящую герцогиню. Неслышно передвигаясь по гостиной, он то и дело бросал на жену пылкие взгляды. К тому времени он любил Мэри Перси дольше, чем любую другую женщину, и, осмелюсь предположить, ее лицо давно стало для него родным. Это ясно читалось во взгляде герцога, скользившем по бледным тонким чертам жены с мечтательным наслаждением. Ее хрупкие прелести всегда имели над ним власть.
Герцогине был свойственен изменчивый нрав, и она частенько изводила мужа слезами и ревнивыми попреками. Сомневаюсь, что герцог стерпел бы подобное обращение от другой женщины, но стоически сносил перемены в настроении герцогини. Заморна находил забавным играть ее страхами и, повинуясь мимолетному капризу, усиливать или ослаблять подозрения.
Герцогиня и не думала просыпаться. Тогда герцог разнял ее руки и сжал одну в ладони. Она отдернула руку и повернулась на другой бок, бормоча во сне. Он расхохотался — смех разбудил ее, герцогиня привстала и улыбнулась мужу. Она все еще выглядела утомленной, и, когда Заморна опустился на диван рядом с нею, уронила голову ему на плечо, собираясь вновь погрузиться в сон. Однако подобное развитие событий не входило в планы герцога: он явился за ежевечерним развлечением и намеревался получить его во что бы то ни стало. Заморна принялся тормошить жену, не давая ей снова уснуть.
— Адриан, я устала, — сказала герцогиня.
— Так устали, что не можете разговаривать?
— Могу, только позвольте мне опереться на ваше плечо.
Герцог был непреклонен.
— Просыпайтесь, — велел он жене. — Откройте глаза и поправьте прическу. Вы похожи на русалку.
Герцогиня поднесла руку к волосам, и впрямь растрепанным, и принялась их заплетать. Это занятие окончательно прогнало сон. Уложив каштановые локоны в косы и разгладив складки на платье, дабы придать ему безупречный вид, она отошла к окну.
— Солнце село, — сказала Мэри. — Я проспала закат. — Герцогиня задумчиво улыбнулась, разглядывая сияние, которое закатившееся солнце оставило на небосклоне. — Это Запад! — воскликнула она и, обернувшись к Заморне, быстро спросила: — Что, если бы вы родились огромным сентиментальным ангрийцем?
— Я бы свалял дурака и женился на маленькой сентиментальной дочери Сенегамбии.
— Тогда бы я испытывала к вам иные чувства, чем те, что испытываю сейчас, — продолжила рассуждать герцогиня, словно разговаривая сама с собой. — Я вообразила бы, что вам нет дела до моей далекой страны с ее дремучими лесами. Решила бы, что ваше сердце навеки отдано этой земле, богатой и плодородной, полной жизненных сил, но лишенной романтики Запада.
— А что вы думаете обо мне сейчас, моя Сафо?
— Что для меня вы не грубый чужестранец, живущий лишь нуждами своей отчизны, который смотрит на меня как на экзотическое растение, почитая мои восторженные патриотические речи за избыток чувствительности, а сын Сенегамбии, как я ее дочь, чем горжусь несказанно, ибо вы — величайшее сокровище, порожденное ее удобренной огнем землей. Я смотрела на вас, когда эти ангрийцы бесновались вокруг кареты, и гордилась тем, что вы не их, а мой сородич, — равно и они ощущали в вас нечто глубоко чуждое их духу и образу мыслей, и именно это чувство подвигло их к бунту.
— Мэри! — воскликнул Заморна, со смехом приблизившись к жене. — Мэри, да что с вами сегодня? Куда девалось беззаботное выражение на вашем хорошеньком личике, к которому я привык?
Он взял ее за подбородок и всмотрелся в лицо, но герцогиня отвела глаза.
— Не надо, Адриан. Мне снился Перси-Холл. Когда вы позволите мне туда отправиться?
— Хоть сейчас. Велите закладывать карету.
— Вы шутите, а я серьезно! Вы никогда не разрешаете мне действовать по своему усмотрению.
Отнюдь! Разве то, что вам позволено мне перечить, не говорит о моей снисходительности?
— Позвольте мне уехать, а через месяц, покончив с делами в Адрианополе, присоединяйтесь ко мне. Обещайте, Адриан!
— Вас я отпущу охотно, — заявил герцог, все более раздражаясь. — Но просить меня вновь оставить Ангрию до истечения хотя бы года и одного дня — что это, если не каприз чрезмерно избалованной жены?
— Каприз? Вовсе нет! Кажется, вы ждете не дождетесь моего отъезда. Неужто вы думаете, что, будь моя воля, я отпустила бы вас от себя на расстояние в полторы тысячи миль?
— Или в полторы тысячи ярдов, — отвечал его светлость. — Вы обращаетесь со мной, будто я китайская статуэтка в вашем будуаре. Оставьте этот тон. Что на вас нашло?
— Адриан, за что вы на меня сердитесь?
Герцог взял с подоконника книгу и погрузился в чтение. Герцогиня некоторое время постояла рядом, хмуря красиво изогнутые брови. Что до бровей ее мужа, то они свидетельствовали о крайней степени сосредоточенности — Заморна перелистывал страницу за страницей, весь уйдя в книгу. Ее светлость отнюдь не раба своих капризов, даже если время от времени и позволяет себе играть с огнем. Непогрешимое чутье подсказало ей, что она зашла слишком далеко. Присев рядом с Заморной, герцогиня склонилась над книгой. То был томик Байрона. Поэтические строфы вслед за мужем захватили и ее. Шуршали страницы: заглянув супругу в лицо и получив его соизволение, герцогиня переворачивала их тонким пальчиком. Она была сама покорность, ее нежная ручка так и норовила дотронуться до его мужественной руки, ее волосы мягко касались его щеки, а шелковое платье шелестело так маняще, что герцог, не в силах противиться очарованию, сменил гнев на милость. Не прошло и получаса, как она решительно захлопнула надоевший том, почти не встретив отпора: Заморна лишь покорно-досадливо покачал головой.
Более мне почти нечего сказать о герцоге и герцогине Заморна; по крайней мере их дальнейшая беседа не предназначена для чужих ушей. В гостиной сгущались сумерки, последние отблески заката скользили по золоту стен. Они сидели рядом в глубокой оконной нише, и луна взирала на них с небес, озаряя лица своей улыбкой. Довольная Мэри склонила голову на грудь того, кому доверяла, счастливая в своем неведении. Заморна был добр с нею, почти нежен. Он хранил ей верность (как мнилось герцогине) с их благословенной встречи в Адрианополе, и она блаженствовала, свернувшись в объятиях супруга и не страшась, что утратит его любовь именно тогда, когда так в ней нуждается. Во время их последнего визита к Нортенгерленду Заморна был к ней подчеркнуто внимателен, уверенный, что ласковость, которую он демонстрирует дочери, вернее всего завоюет сердце отца. Язык бессилен передать чувства герцогини, когда, сидя между мужем и отцом, она ощущала себя светом их очей. Их нежная привязанность выражалась не в речах: ее родитель не отличался любовью к чувствительным излияниям, не говоря уже о супруге, столь решительном в поступках, но не щедром на слова, — однако в присутствии Мэри Нортенгерленд был неизменно мил и любезен, а Заморна с утра до ночи не сводил с жены преданного взгляда.
Кто стучится в дверь? Неужели Ханна Роули? Говорит, что пора пить чай, а мистер Сурена торопится вернуться в лавку. До встречи, читатель!
В глуши, вдалеке от городской суеты, провинциальной или столичной, я постепенно забываю треволнения прошедших весны и зимы. Платан, качающий большими листьями на ветру, — единственная живая душа перед моим взором. Подняв глаза к узкому оконцу, я различаю в утренней дымке пасущиеся на холмах стада, однако же здесь, в моем домике с его садом и деревом, царит полная тишина. В доме есть женщина, но я не вижу ее и не слышу. От кухни, где она потихоньку хлопочет, меня отделяют две или три закрытые двери. Я в Ангрии, но в какой из ее провинций? Не спрашивайте. Ни один товарищ не разделяет мое уединение. Я умер для мира.
Когда мы мало думаем о настоящем, когда веселые картины недавнего прошлого тают в памяти, как розовые облачка, или, вернее, как театральные декорации, которые на время ослепили нас блеском золота и багрянца, — быть может, сцены восточной пышности, сказочные в своем великолепии, — так вот, когда они отступают, мы либо устремляемся мечтами в будущее, либо припоминаем видения давно ушедших времен. Под платаном есть скамья; вчера я полдня лежал на ней в неге июльского зноя, перед чистым, покойным домом, в котором сейчас живу, размышляя не о виденном, а о слышанном, припоминая анекдоты, рассказы о событиях почти легендарных (не по древности, но по своей романтичности), странные и страшные намеки, которые мне никто до конца не разъяснил, тусклые отблески, улавливаемые не по годам развитым ребенком. Тогда я не мог оценить их по достоинству, хотя, когда в словах говорящего мне, как бы сквозь тусклое стекло, представала сцена любви в великолепном салоне либо в тени парка, я готов был отдать все, чтобы узреть ее участников напрямую, лицом к лицу!
Я говорю не о литературном вымысле и не о традиции целиком ушедшего поколения. Нет, я имею в виду куда более пикантные слухи, новости, которыми обменивались между собой слуги во всех аристократических домах Запада. Как часто я, никем не замеченный, ловил перешептывания дворецкого и камеристки: мисс Фанни сидит в гостиной на диване, белее полотна, и горько рыдает неведомо о чем, а мистер Дорн уже много дней не улыбается и не разговаривает с дочерью. Так я узнавал, что в сумерках у ворот Чатем-Гроув видели даму и джентльмена, которые прощались с поцелуем; у джентльмена было дерзкое и порочное лицо, и в нем вроде бы узнали мистера Артура О’Коннора, а в даме, бледной, с жгуче-черными волосами, — леди Анну Вернон. Или одна служанка говорила другой, что мистер Сент-Джон Янг вернулся из Витрополя, и, захлебываясь от волнения, добавляла, что он проиграл в этом году больше половины состояния; великий аукционист мистер Джонс едет оценивать Сент-Джон-Грейндж. На вопрос, а как же миссис Янг, рассказчица, приложив палец к губам, отвечала, что та осталась в городе и вряд ли скоро последует за майором. Он собирается подать на развод; поговаривают, что на майорше женится молодой лорд Кавершем, однако ему ни в коем случае нельзя верить. Далее подробно обсуждалась красота миссис Янг, великолепные бриллиантовые серьги, которые она надела в оперу накануне побега с лордом Кавершемом, после чего разговор переходил на ее детей: старшенькая, говорят, вся в мать, писаная красавица, но такая резвушка, что никакого с нею сладу, а единственного сына отец послал учиться в пансион и не разрешает бедняжке приезжать домой на каникулы. Все это и многое другое я часами слушал в постели, когда нянька, сидевшая у меня в ногах, и ее приятельница горничная сплетничали без опаски, думая, будто я сплю.
Дурные нравы царили в западной столице, очень дурные. В солнечной Франции легкомысленная жажда удовольствий превращает веселую парижскую жизнь в один нескончаемый вихрь блистательных светских забав; иным был удел наших аристократов. Они бездумно бросались в водовороты страстей, бушующих в обществе, и успевали пережить краткие миги пьянящего восторга, пока стремительная воронка не затягивала их в черную пучину и не швыряла об острые подводные скалы, где неосторожных пловцов подстерегает акула-смерть.
Эта участь не обходила и женщин. Так погибла Сеговия. Она приняла насильственную смерть в самом расцвете лет и ослепительной красоты. Среди садов, подобно древней царице, окруженная пышностью, какой не ведал античный мир, она испустила дух в мучениях, как и тот, кто, умирая от того же яда средь сельских рощ, в предсмертных хрипах назвал ее своей убийцей. А кто она была, если не убийца? Указания поступили из ее салона в Веллингтоне. В роковую ночь видели, как Сеговия встала с кресла, и покуда трое ее советчиков — старый лорд Кавершем, мистер Симпсон и мистер Монморанси — смотрели затаив дыхание, она, величаво-обворожительная, взяла под руку Роберта Кинга и шепнула ему на ухо слова, которые никто другой не осмелился бы произнести.
Думая об этом, я взял со стола бумажник, открыл его и разложил перед собой содержимое: пожелтелые письма с чернилами, расплывшимися от сырости и выцветшими от времени. Не спрашивайте, как они ко мне попали. У меня острые глаза и ловкие пальцы: я искал эти эпистолы наудачу в давно заброшенных домах, в старых секретерах и бюро, которые не открывали десятилетиями. Как странно смотреть на записочку у меня в руках. На ней значится: «Вилла „Джордан“, август 1811». Почерк женский, бисерный, слов совсем мало:
«Мистер Симпсон, мне сообщили, что Перси не получил от вас требуемых денег. Вы премного меня обяжете, если выдадите их ему незамедлительно.
Они ему нужны, и срочно. Или вы боитесь их потерять? В вашей власти поправить дело. Есть способ, однако вам всем недостает отваги к нему прибегнуть. Так или иначе, лорд Кавершем долго ждать не будет. Дайте Перси, сколько он хочет.
Итак, этой бумаги касалась ее рука. Ее пальцы выводили строки, которые я читаю, ее взор их направлял. Двадцать семь лет назад это было написано на вилле «Джордан» в Сенегамбии. Где теперь писавшая? Ничто не даст ответа. Даже из ее родни никого уже нет в живых. Вот ответ: на нем множество клякс, чернила смазаны в спешке.
«Досточтимая мадам, сколько можно требовать от меня денег для юного вертопраха, которому вы покровительствуете? Доколе вы будете подливать масло в огонь его безрассудств? Ей-богу, мадам, как на духу, он должен мне уже 5000 фунтов. Лорд Кавершем проглотит и больше, а Перси-старший по-прежнему в добром здравии. Ваш протеже был у меня сегодня утром, и я, вам в угоду, позволил вытянуть из себя еще 400 фунтов. Больше он не получит, даже если придет за подаянием с туфелькой вашей милости. Ищите другие источники средств.
И снова почерк Сеговии:
«Мистеру Вуду, управляющему Королевским театром.
Сэр, вчера вечером ваша примадонна меня оскорбила. Мы встретились на частном концерте у лорда Вернона, и, повторяю, мисс Хантер меня оскорбила. Садясь за арфу, она повернулась к джентльмену из моего окружения и взглядом, который я не могла не заметить, пригласила его переворачивать ноты.
Сэр, вы сами наверняка видели, как мисс Хантер ведет себя по отношению к этому джентльмену. В прошлый вторник, играя в вашем театре Джульетту, она не сводила глаз с моей ложи и обращала страстные речи не к Ромео, а к молодому человеку, опиравшемуся на спинку моего кресла. Этот молодой человек, сударь, принадлежит мне. Я ему покровительствую и не позволю, чтобы ваша Хантер развращала его своими дерзкими вольностями.
Сударь, извольте принять меры. Если вы немедленно не разорвете контракте примадонной, я откажусь от ложи в Королевском театре, и ноги моей там больше не будет.
Остаюсь
Есть у меня и ответ на эту записку, вышедший, впрочем, не из-под пера мистера Вуда. Почерк женский; некоторые слова написаны с ошибками.
«Леди Августа ди Сеговия!
Вуд — джентльмен и дал мне прочесть ваше бесценное письмо. Так вы думаете, что управляющий Королевским театром расстанется с примадонной в середине сезона? Вуд скорее дал бы содрать с себя кожу. Вы ревнуете своего юного Адониса, не правда ли? Что ж, у вас есть все основания. Позвольте шепнуть вашей милости на ушко: после концерта у лорда Вернона я давала небольшой ужин у себя дома, и ваш птенчик был моим гостем. На следующее утро он очень учтиво прислал мне пару жемчужных браслетов.
Если вашей милости угодно разрешить наш спор, мы можем сделать это завтра вечером в зеленой гостиной. Меньше недели назад мы встретились там ненароком с итальянкой Габриэлой Чина. Еще никогда в жизни она не брала таких высоких нот. Вуд и граф Эллрингтон будут моими секундантами, вы можете пригласить юного Монморанси или кого вам угодно.
Остаюсь и проч.
Эти письма делают честь своим авторам, не так ли, читатель? Как, спросишь ты, оказались они у меня в руках? Не важно. Такого рода пустяки рассеяны по всему миру; клочок бумаги легок, и его может подхватить даже самый слабый ветерок. Память о свершенных гнусностях живет долго, марая имена усопших. К тому же «дела дурные мы чеканим в бронзе, а добрые мы пишем на воде».[24]
Вот еще письмо. Он подписано: «Харкорт, июнь, 1810» и адресовано:
«Майору Стейтону, Оуквуд
Дорогой майор, я назвал в Харкорт гостей, просто чтобы вдохнуть новое веселье в стены старого дома. Султанша везете собою всю свиту, в том числе крошку Харриет. Дозвольте предупредить, что ее я присмотрел для себя. Можете приударить за Мэри Дорн или за кем пожелаете, но Харриет — моя спутница на утренних верховых прогулках, и вечерами она танцует со мной.
Вы, разумеется, приедете. Султанша запрещает играть в кости, но мы проверим, насколько она будет тверда. Монморанси говорит, что при виде стаканчика с костями у нее начинают чесаться пальцы. Привычка — вторая натура. Правду сказать, я еще не видел, чтобы женщина так предавалась этому пороку.
Конечно, с нею будет голубок.
Неоперившийся, любимый всеми нами.
Как видите, я заделался поэтом. Симпсон клянется, что дела не позволяют ему отлучиться из конторы, но попомните мои слова: он будет наезжать к нам каждый второй вечер. Не забудьте, что я сказал про нашего общего знакомца Гарри.
Следующее послание, от лорда Кавершема Эдварду Перси, эсквайру, в Перси-Холл, написано очень неразборчиво, буквы спотыкаются.
«Дорогой Перси!
С прискорбием слышу, что Александр по-прежнему ведет себя беспутно. Боюсь, что в Веллингтоне он связался с дурным обществом. Леди Августа, о которой я вам писал, одна из самых испорченных женщин в столице. Александр с нею постоянно; она его будто околдовала. Он чуть не каждодневно получает вызовы от ее прежних поклонников. Мистер Кинг сказал мне, что за прошлый месяц Александр стрелялся трижды. В числе его противников был некий синьор ди Росси, итальянский скрипач, прежде бывший в большом фаворе у ее милости.
Александр вместе с нею отправляется к лорду Джорджу Вернону, который устраивает в Харкорте большой прием. Я тоже приглашен и, коли вам угодно, могу поехать, дабы приглядывать за вашим сыном и елико возможно ограждать его от сетей этой воистину ужасной женщины. Кинг смутно намекает на дурное состояние финансов своего молодого господина: ему, мол, сильно досаждают кредиторы. Несмотря на все эти прискорбные обстоятельства, желаю вам беречь здоровье и по возможности гнать от себя тревожные мысли. Прошел ли кашель, который беспокоил вас в нашу последнюю встречу?
Положитесь на меня.
Чья эта торопливая записка, адресованная «мисс О’Коннор в О’Коннор-Холл», чей несформировавшийся, почти школьный почерк?
«Гарри, душа моя!
Вы знаете, что я принимаю в вас самый живой интерес, и потому не удивитесь, что я с утра первым делом пишу вам записку с вопросом: отчего вы вчера были так печальны? Всякий раз, поднимая глаза, я ловил ваш взгляд, исполненный необъяснимой муки.
Неужто ваша мегера-мачеха сделала вашу жизнь еще более невыносимой? Или (я говорю как друг, Гарри) вы влюблены? Коли так, просто назовите мне предмет ваших воздыханий. Надеюсь, вы не намерены со мною соперничать и не имеете честолюбивых видов на мою несравненную Августу? Выбирайте кого угодно, Гарри, мой свет, только не ее.
Если вечер будет такой же погожий, как утро, набросьте шаль и выходите с закатом на вашу нижнюю плантацию. Встретимся там и побеседуем дружески при свете луны. Тогда можно будет подробнее обсудить затронутую мною тему.
Укрепите свое отважное сердечко. Забудьте про свой пол и доверьтесь мне.
А вот письмо, написанное очень красивым женским почерком и адресованное Роберту Кингу, эсквайру:
«Сэр,
мне нужна ваша помощь в одном неприятном дельце. Граф сделался прижимист, и я в стесненных обстоятельствах. Буду весьма обязана, если вы сможете на полчаса оторваться от забот ди Сеговии и ее нового красавчика. Приезжайте завтра к 9 часам вечера в Эннердейл. Вы не застанете у меня в будуаре никого, кроме меня и Пакенхема. Граф уедет в город на прием до конца дня. Пакенхем настойчиво требует от меня окончательного решения. Он хочет, чтобы я оставила все, взяла свой крест и следовала за ним. Вы увидите, что к этому есть определенные препятствия.
Мне нужен ваш совет. Мистер Симпсон говорит, что сейчас не может меня выручить. Августа вытянула из него все соки, занимая деньги для своего очаровательного протеже. Говорю без иронии. Я видела вашего ученика неделю назад на вилле „Джордан“. Он очень юн и тонок, однако и впрямь изумительно красив. Я высказала ему свое мнение о его внешности, он ответил на моем родном языке какими-то безумными романтическими стансами де ла Веги. Мальчик чувствителен донельзя. Наш избранный круг от него без ума. Тем временем Августа крепко держит своего ручного сокола и не отпускает от себя ни на шаг.
Старшая дочь Пакенхема возвращается из пансиона. Если ей позволят остаться в Грасмире, я туда больше ни ногой. В соответствии с моим пожеланием Пакенхем отправил обоих сыновей за границу.
Все эти письма никак не связаны. Вот еще одно, датированное 1815 годом:
«Гектору Монморанси, эсквайру, в Дерринейн
Дорогой Гектор!
Вчера я по вашему указанию была при дворе и видела молодую герцогиню, которой вы так восторгаетесь. Она всегда была очень мила; теперь она божественна. Мистер Перси — я имею в виду Александра — присутствовал в гостиной. Он на чем свет стоит ругал герцога Веллингтона, но ни словом не задел герцогиню. Ее светлость вроде бы помнит вашу покорную слугу. Анна Вернон говорит, что, когда я прошла мимо, она проводила меня взглядом. Миссис Александр Перси вызывает общее восхищение.
Конечно, вы скоро сюда приедете. Моя лихорадка прошла, но силы еще не восстановились. Я ни разу ни слышала, чтобы кто-нибудь упомянул Августу. Она позабыта.
Мой бумажник почти опустел. Осталось одно письмо. Я на время отложу перо и пойду поваляюсь на скамейке в тени платана. Шепот листьев поможет мне припомнить голоса тех, кого уже нет. Я закрою глаза, и в воздухе сгустятся тени. Их призрачные лица будут нести сходство с картинами, виденными мною во многих старых домах Запада. Aura, veni![25]
Задул южный ветер, и они (мои видения) развеялись. Я вернулся к бумажнику.
«От доктора Синклера мистеру Блэнду, хирургу.
Дорогой Блэнд!
С прискорбием уведомляю, что моей пациентке стало гораздо хуже. Завтра я собираю в Перси-Холле консилиум. Вы придете? И этого ребенка тоже — чудесного мальчика, третьего ее сына — забрали. Отец (если он и впрямь отец, в чем его поведение заставляет усомниться) не желает их признавать. Младенец родился в прошлую среду, а сегодня утром мистер Перси уже приказал его увезти.
Вчера меня спешно вызвали к миссис Перси. Она была в смятении чувств и горько рыдала, а при виде меня воскликнула: „Почему у меня отбирают детей?“ Я пробормотал что-то насчет противоестественной жестокости. Миссис Перси сразу умолкла. Бедняжка не желает слышать ничего дурного о муже. Она, видимо, очень кроткого нрава и без жалоб сносит телесную боль. Слуги ее боготворят.
Перси бродит как неприкаянный дух. Я слышал, как он в полночь распахнул входную дверь, а позже видел из окна, как он идет через парк к лесу.
Миссис Перси может со временем поправиться, но долго она так не протянет. Я страшусь чахотки: такое природное незлобие нередко свидетельствует о склонности к этому заболеванию. Горести изнуряют ее разум. Она часто жалеет вслух, что у нее сыновья, а не дочери. Впрочем, бедняжка редко об этом говорит и всегда выгораживает мужа. Вчера ее посетила герцогиня Веллингтон. Мне рассказали, что ее светлость выразила миссис Перси искреннее сочувствие. Та ответила спокойно: „Да, Александр считает, что здоровье не позволяет мне самой кормить сыновей, и отдает их в другие семьи“.
Герцогиня приехала с сыном. Ему сейчас три года. Она оставила его в карете, опасаясь, что вид дитяти может взволновать миссис Перси. Маленький шалун, впрочем, сбежал от няньки и каким-то образом пробрался наверх, в ту самую комнату, где была его благородная родительница. Я вошел через несколько минут: юный маркиз сидел у нее на коленях и, смеясь над попытками его угомонить, тянулся ручонками к миссис Перси. Та сжала его пальчики в своих бледных, трепетных руках и слабо улыбнулась, отвечая на приветственный детский лепет.
— Я хочу поздороваться с нею, мама, — сказал мальчик. — Почему ты мне запрещаешь? Как ваше здоровье, миссис Перси? Доктор Синклер говорит, вам очень плохо. — Он извернулся на руках у матери, прилег головой на подушку и прижал розовую круглую щечку к бледному лицу миссис Перси.
Тут же ее глаза наполнились слезами.
— Пусть останется, — попросила она, когда мать потянула ребенка назад, однако герцогиня, скорбно глядя на больную, взяла маркиза на руки и вышла, пообещав заглянуть завтра „без этого несносного безобразника“.
Я невольно отметил контраст между двумя фигурами. Миссис Перси, слабенькая и бледная, смотрела с постели на цветущую герцогиню, которая стояла, прижимая к груди дитя: она — красивая молодая женщина, он — кудрявый херувим, над какими юные родительницы воркуют особенно самозабвенно. Жаль, Перси их не видел. Наверняка он бы изменил свое решение.
Описывая это все, я вогнал себя в тоску; что поделать — эта печальная усадьба разбудила бы чувства даже в чиновнике городского совета. Простите мои слезливые излияния.
Да, читатель, странно думать, что этот грубый неслух, приникший кудрявой головкой к щеке юной страдалицы, этот несмысленный звереныш (весь — самовлюбленный смех уже о ту пору), на чьи своевольные проказы она отвечала безропотной лаской, — что сейчас он уже взрослый мужчина и в окружении генералов дает смотр десятитысячному войску в Газембе! Помнит ли он, как его несли на руках по лестнице Перси-Холла? Помнит ли молодого человека, который шел им навстречу и остановился поговорить с его матерью — очень высокого и грациозного, в ореоле греческих кудрей, — как тот поклонился герцогине, затем усадил ее в карету, поклонился вновь и помахал рукой без улыбки, с тем горьким выражением, в котором его черты, казалось, застыли навеки?
Его величество король Ангрии как-то обмолвился, что сохранил обрывочные воспоминания о Марии Генриетте Перси. Однажды, погожим летним днем, она приехала в Морнингтон, и его позвали к матери в гостиную. У окна сидела дама в белом платье. Она улыбнулась вошедшему мальчику и поманила его к себе, а он с обычным своим бесстрашием подбежал и забрался к ней на колени. Еще король рассказывал, что она говорила очень тихо и медленно, гораздо медленнее, чем его мать. В другой раз он вроде бы гулял с этой дамой, не помнит томно где, в каком-то саду; был вечер, и над деревьями горела звезда. Дама сказала, что звезда — планета, а небо — океан, куда больше Атлантики, и никто не пересекает его, кроме мертвых. За этим океаном лежит край, который в Библии называется небесами. Хороших людей там встречают ангелы и указывают им дорогу к берегу.
Он спросил, хорошая ли она и попадет ли на небо. Миссис Перси ответила, что надеется на это, потом умолкла и села на ступеньки террасы.
«Она привлекла меня к себе, — рассказывал король Ангрии, — и я почувствовал, как ее грудь всколыхнулась от рыданий. Мне стало не по себе. Трудно было поверить, что такая дама — в моих глазах один из ангелов, о которых она говорила, — может вдруг сесть и заплакать.
Темные деревья качали ветвями над головой. Смеркалось, сад был совершенно пуст. Не знаю, что на меня нашло, но, помню, я спросил, боится ли она умереть. „Иногда, — ответила она, затем быстро вытерла слезы и с улыбкой добавила: — Но ты, милый Август, не должен страшиться смерти, если веришь Библии и будешь во всем поступать, как она учит“. Тут меня позвала матушка. Я торопливо высвободился из рук бледной дамы и убежал из мрачного сада в дом, где, как я припоминаю, было светло, людно и весело».
Говорят, у всех есть недостатки, и порою, глядя на грешный мир, я чувствую искушение сказать, что недостатков у всех примерно поровну и оттенки индивидуальных пороков не так разнообразны, как полагают люди. Посмотри на Ангрию, читатель, на ее высший свет. Окинь мысленным взором страну, задержи взгляд на воротах каждой из роскошных усадеб. Кто свободен от честолюбия, деспотизма, распутства, дерзости, алчности и вероломства? Может быть, соотношение их несколько различно, но недостаток одного порока с лихвой восполняется избытком другого. Мистер Уорнер, к примеру, не так похотлив, как некоторые, зато уж его политического честолюбия хватило бы на десятерых. Лорд Хартфорд безукоризненно честен в государственных делах. В личной жизни он, даже и до сих пор, являет собой образец нечистоплотности. И даже если человек порядочен во всем, как генерал Торнтон, не верьте ему. Такого рода людям свойственны все перечисленные мною качества, а их внешняя умеренность — следствие точной уравновешенности пороков, при которой ни один дурной поступок не выделяется из тщательно сбалансированного целого.
То же относится и к их женам. Кто мысленно восхвалит леди Стюартвилл? Какой папа канонизирует леди Джулию Торнтон? Когда леди Марию Перси провозгласят святой Марией? И как бы ни гордилась собой графиня Арундел, разве ее можно уподобить ангелу? Или не верно, что все они и те, чьих имен я не назвал, тщеславны, глупы, эгоистичны, чванны, властолюбивы; одни до безумия ветрены, другие без меры расточительны, третьи до крайности взбалмошны или нестерпимо надменны?
Вы скажете, что есть исключения. Я не могу назвать ни одного живого примера, хотя о двух-трех покойницах говорят, что они были лишены всех поименованных недостатков; в их число, безусловно, входит Мария Перси. Характер ее сформировали качества и обстоятельства, которые редко встречаются вместе. Она обладала тонким, поэтическим умом и прирожденной мягкостью; в ней было очень мало огня и начисто отсутствовало ехидство. Всегда кроткая с ближними и дальними, миссис Перси не могла бы обидеть даже последнего негодяя. Этой смиренной натуре была совершенно чуждо высокомерие; она держалась скромно, говорила тихо и мягко, даря всем участие и доброту, что было особенно удивительно в сочетании с юной прелестью.
Казалось бы, от высокородной и обворожительной миссис Перси естественно ждать аристократической заносчивости манер, сознания своего ранга и красоты, капризов, свойственных избалованной юности. Ничего подобного: она ласково смотрела на вас большими темными глазами, говорила нежным голосом, двигалась со скромной, но безукоризненной грацией — образец христианской женственности. Она не бывала весела и, даже когда улыбалась, выглядела немного печальной. Ее раздумья были окрашены высокой религиозной меланхолией. Она и впрямь предпочитала мысли о славе будущего царствия мимолетным обольщениям века сего и в них обретала свободу от эгоизма, суетности, гордости своим положением. Этот ум находил себе пищу более возвышенную, нежели мирские заботы и огорчения.
Перси она любила. Насколько сильно, насколько глубоко, с каким болезненным самозабвенным жаром, может оценить лишь такое же редкое сердце. Однако она умерла, и тысячи оплакивали безвременную кончину той, что всем внушала только любовь. У нее не было врагов даже среди гордых и суетных, ибо не рождался на земле человек, которого миссис Перси обидела бы словом, взглядом или поступком.
Ее смерть изменила судьбу Африки. С того августовского вечера, когда Перси повернулся спиной к свежей могиле и ушел домой сломленным человеком, он так и не стал собой. Сердце его ожесточилось, жизнь отныне сделалась сплошной чередой саморазрушительных безумств. Быть может, стоя в одиночестве над гробовым камнем, он и вспоминал себя прежнего, однако в прочее время, в других местах, оставался рекой, утратившей предначертанное русло.
Странен и необъясним ход земных событий. Семнадцать лет прошло со смерти Марии, и все эти годы вдовец предавался самым изощренным крайностям порока, частью по зову собственной чрезвычайно дурной натуры, частью — в попытке разгульным буйством заглушить память о той, которая некогда помогала ему пересилить внутреннего демона и соединиться с ангелом-хранителем. Все эти семнадцать лет он никогда не говорил о миссис Перси, не воскрешал в словах ее черт, голоса, чистой жизни и праведной кончины.
И вот мы видим его вновь: подточенный и обессиленный грехом, он лежит, обратив лицо ввысь, и страстно изливает долго сдерживаемые чувства в ухо человеку, менее всего похожему на духовника. Кто может просчитать вероятности или возможности нашей переменчивой жизни? Перси, не упоминавший о жене, ее поступках и своих к ней чувствах с тех самых пор, как первые комья земли упали на крышку гроба, круто меняет привычки и заводит друга. Кто этот друг? Молодой человек знатного рода, пригожий, пылкий сердцем и твердый духом, в первом расцвете жизни, обуреваемый всеми бешеными юношескими страстями, азартный, самовольный и влюбчивый, готовый делать ставки в любой игре своего времени, политической или личной, одаренный мыслительными способностями, дающими силы смести все границы, какие общественные нормы или гражданский закон воздвигают на пути его неукротимых желаний. Таков был наперсник, которому лорд Эллрингтон — холодный человеконенавистник, закоренелый циник — открывал самые сокровенные, самые святые чувства, ведомые человеческому сердцу.
Удивительное дело! Отважься юный Каслрей, или Фредерик Лофти, или несчастный Артур О’Коннор говорить с ним, как Доуро, досаждать ему и надоедать, Перси бы одним мановением длинной тонкой руки заставил дерзкого удалиться с поспешностью, едва ли принятой в светском обществе. Более того, если б кто из них приступил к нему с тем восторженным пылом, какой иногда горел в темных глазах маркиза, устремленных на мятежного демократа, — другими словами, если бы Шельма различил хоть тень привязанности к себе у кого-либо, кроме Артура Уэллсли, — ответом стала бы сильнейшая неприязнь. С того самого часа он преследовал бы несчастного глупца без всякой жалости, пока не уничтожил бы окончательно. С Доуро все было иначе. Маркиз одолевал Перси, перечил ему во всем, расстраивал его планы, высмеивал чудачества, атаковал предрассудки; ненавидел его приспешников, поднимал на смех любовниц, а граф все это сносил. Доуро ходил за ним по пятам, зачарованно слушал его речи, вытягивал признания, внимал, попеременно краснея и бледнея от трепетного сочувствия, глубинным излияниям души, и Доуро не отталкивали — совсем напротив.
Да, Эллрингтон иногда обрушивал на младшего товарища свой гнев, а иногда замыкался и остужал молодой пыл холодностью равнодушия, чем ранил маркиза в самое сердце. Тот умел отвечать на бешеные вспышки Перси еще большим бешенством, а Шельма, даже в сильном опьянении, никогда не пускал в ход оружие, сократившее жизнь иным из его клевретов. Случалось, что после особенно наглых выходок юного негодяя он приставлял к виску Доуро заряженный пистолет, но ни разу не спустил курок, как ни провоцировали его дерзкий язык и непокорный взгляд своего поверженного вице-президента, который, едва Эллрингтон ослаблял хватку, вскакивал и набрасывался на того снова и снова, хотя о ту пору и уступал ему силой. Впрочем, холодность Перси приводила юношу в отчаяние, которое он не умел скрыть. Волны румянца, сменявшегося бледностью, выдавали всю бурю его чувств, и Перси нередко тешил самолюбие, мучая гордеца притворным безразличием. Тогда Доуро клялся, что не испытывает ничего, кроме отвращения, к вероломному старому распутнику, чье лживое и хладное сердце не способно к высокой дружбе, что презирает его, видит насквозь и прочая и прочая. Однако не проходило и суток, как они снова были вместе: может быть, степенно рассуждали о материях возвышенных и тонких, как ангелы Мильтона, а может, сидели рядом в почти полном молчании, а то и схватывались в яростном споре, готовые перегрызть друг другу горло.
Все это я описывал раньше, однако предмет столь удивителен, что зовет возвращаться к нему вновь и вновь. И едва я касаюсь темы Эллрингтона и Доуро, меня стремительно увлекает в старое русло.
В прошлой своей повести я упомянул о визите герцога Заморны в Селден-Хаус, где очередной раз возобновилась близость Эллрингтона и Доуро. Позвольте мне набросать сцену как сумею.
— Артур здесь? — спросил граф Нортенгерленд, открывая дверь в библиотеку жены.
— Нет, — отвечала графиня, поднимая глаза от страницы, тускло озаренной последним светом уходящего дня.
— Где он, Зенобия?
— Не знаю. Последний раз я видела его в гостиной леди Хелен — он разговаривал с герцогиней. Однако это было сразу после чая.
Нортенгерленд притворил дверь так же неслышно, как и открыл, и двинулся по длинному пустому коридору, разделяющему две анфилады второго этажа.
— Артур здесь? — осведомился он, беззвучно приоткрывая дверь, ведущую в покои матери.
— Нет, — ответила высокая, одетая в черное фигура, сидящая в полутьме перед открытым ящиком секретера.
— Где он, матушка?
— Не знаю, сынок. Может быть, Мэри скажет. Она у себя в туалетной.
Его сиятельство снова закрыл дверь и той же тихой, медленной поступью отправился дальше. Войдя в большую комнату, он потянул на себя боковую дверь.
— Артур здесь? — в третий раз произнес он так же сдержанно и негромко, как в предыдущие два.
— Нет, отец, — отвечал мелодичный голос, и говорящая оторвала взор от темного окна, за которым лежало притихшее поместье.
— Где он, Мэри?
— Ушел, отец, три часа назад, посмотреть, что там с посадками лиственницы, которые он сегодня утром велел Уилсону подстричь и проредить.
— К дьяволу посадки лиственницы! — очень тихо проговорил граф. — А скажи мне, Мэри, когда он обещал вернуться?
— До ужина.
— Почему он от тебя бегает? — продолжал его сиятельство тоном, в котором угадывалось легкое раздражение.
— Я не могу привязать его к своей юбке, — ответила герцогиня. — Я просилась поехать с ним, но он сказал: не стоит, — поскольку день был слишком жарким, и добавил, что к утру, наверное, будет сильная роса.
Нортенгерленд сел и погрузился в молчание.
— А зачем вам Адриан? — спросила герцогиня, подходя и усаживаясь рядом с отцом на кушетку.
— Да незачем особенно. Просто хочу сказать ему, что он здесь слишком долго. Меня утомляет эта суета; из-за него весь дом кверху дном.
— Хотите послушать музыку? — предложила дочь, улыбаясь про себя.
— Нет, Мэри. Не сейчас.
Граф погладил ее кудри, чтобы смягчить отказ, который, он видел, пришелся ей не по душе.
— Отец, вы же не желаете, чтобы Адриан уехал? — спросила она, глядя ему в лицо.
— Он к тебе добр? — полюбопытствовал граф, оставляя без внимания вопрос.
— Да, — быстро ответила герцогиня, краснея, хотя сумерки скрыли ее румянец.
— Ты сегодня гуляла? — осведомился он.
— Да. Прокатилась верхом до самого Олдерлейского леса.
— Одна?
— Нет, с Адрианом.
— Ты сейчас хорошо себя чувствуешь?
— Да, отец.
— А как стеснение в груди, на которое ты жаловалась раньше?
— Совершенно прошло.
— А кашель?
— Тоже!
— Ладно, береги себя.
Нортенгерленд встал и медленно вышел из комнаты. Через мгновение на застланной ковром лестнице раздались его шаги — граф спускался на первый этаж.
— Чтоб ему! — воскликнул Нортенгерленд некоторое время спустя, исходив большую гостиную вдоль и поперек. Там царил полумрак; свечей не зажигали, огонь в камине не горел, в окна холодно заглядывал безлунный вечер. Граф, прекрати хождения, простер усталое тело на диване. Стояла полная тишь, и лишь угрюмый шепот листвы дразнил ею нетерпеливое ухо. Наконец-то раздался какой-то звук: в кухне или на втором этаже не то что-то уронили, не то хлопнула дверь. Нортенгерленд встрепенулся, напряг слух — но все уже умолкло. «Чтоб ему!» — снова простонал граф и обессиленно уронил голову на подушку.
Что-то прошелестело в траве за стеклянной дверью в дальнем конце гостиной, послышалось фырканье, и за стеклом возникла большая собака. Она что-то обнюхивала на земле. Перси видел ее, однако не шелохнулся, только плотнее прижал к подушке ноющий висок. Вдалеке прозвучал голос, он с каждой минутою приближался.
— Уилсон, когда закончишь обрезать лиственницы, займись деревьями перед домом — они совсем запушены. Плющ надо подрезать — свет не попадает в окна. И надо пересадить розовые кусты вон туда. Эй, Юнона, что там у тебя? Летучая мышь? Лапой сбила? Уилсон, отними у нее. Фу, старушка, фу! Умница! Ладно, Джемми, на сегодня все. Не забудешь про решетки для винограда? Их надо починить.
— Не забуду, милорд. Спокойной ночи, ваша светлость.
— Спокойной ночи! Да, загляни по дороге в сторожку и спроси Крэбба, хорошая ли наживка получится из тех мух, что я ему прислал. И пусть его старший сын зайдет ко мне завтра в восемь утра — я собираюсь на рыбалку.
— Передам, милорд. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, Джемми. Ну ладно, Юнона, забирай свою летучую мышь — она уже дохлая. Что? Родословная не позволяет такое есть? Лежать, старушка! Положи голову мне на ногу.
Голос умолк, и в комнате стало еще темнее, чем прежде. Высокий джентльмен стоял на лужайке сразу за упомянутой дверью, спиною к дому, лицом к широкой равнине под синим шатром небес. Он застыл молча и неподвижно, словно погруженный в вечерние размышления, подняв голову к южному созвездию, которое медленно зажигало в ночном небе звезду за звездой.
Впрочем, раздумья длились недолго: насвистывая удалой мотивчик, джентльмен повернулся к стеклянной двери, открыл ее и шагнул в дом.
— Темень-то какая! — С этими словами вошедший потянулся к сонетке.
— Я просил бы вас не требовать свечей, — донеслось из непроницаемой тьмы.
— Это еще почему? Что вы тут делаете в одиночестве, старый сумасброд?
— Я буду очень признателен, — отвечал слабый голос, — если вы совершите насилие над своею всегдашней бесцеремонностью и станете в моем доме обращаться ко мне по имени.
— Какие нежности! — воскликнул ночной гость. — Я вынужден буду поступить в пансион для благородных девиц и улучшить свои манеры, иначе не сумею угодить жеманному щеголю ушедшего века в его сельской норе. Браммел, где вы?
— Браммел, быть может, и вправду имя, — отвечал сладкогласный незримый дух, — но точно не мое. Полагаю, вы употребили его в качестве прозвища — вульгарный обычай, принятый у вульгарных людей. Вероятно, лорд Арундел называет мистера Энару Кровопийцей, а синьор Фернандо в ответ именует шевалье Фредерика Обмылком. Мистера Говарда Уорнера при вашем дворе величают не иначе как Козочкой, а мужлана, обитающего в Гернингтоне, кличут Навозной Кучей.
— Отлично сказано, мой дерзкий петиметр, — отвечал высокий садовник, отдававший указания насчет розовых кустов. — Отлично, мой старосветский павлин, я охотно послушаю еще.
— Вы копались в навозе, Артур? — спросил невидимый оратор. — От вас идет запашок — аромат конюшни, я полагаю?
— Я и впрямь заходил на вашу конюшню несколько дней назад, — ответствовал землеустроитель. — По недосмотру хозяина она пребывает в таком авгиевом состоянии, что, вполне возможно, запах не выветрился до сих пор, хотя я немедля сменил платье и вдобавок принял ванну.
— Почему вы так любите возиться с домашней скотиной? — вопросил голос. — Потому что Арундел нанял вас покупать лошадей и собак и угощает джином всякий раз, как вы отыщете ему кровного жеребца или породистую гончую?
— Не совсем так! Просто в их бессловесном обществе я отдыхаю от колкостей желчного старого джентльмена, сочетающего слабое здоровье с дурным нравом.
Ответу помешал приступ надсадного кашля, который оставил по себе частое прерывистое дыхание, отчетливо слышимое в наступившей тишине.
— Вам ведь не хуже нынче вечером? — произнес герцог Заморна, придвигая кресло к дивану, на котором возлежал его тесть.
— Мне хуже с каждым вечером, Артур.
— Бросьте! Это ипохондрия. Напротив, вам лучше день ото дня. Я только сегодня утром заметил Зенобии по поводу ваших затянутых ляжек и шелковых чулок, что вам к лицу этот старомодный форс.
— Артур, мне неприятны ваши речи, а особенно — ваш вульгарный жаргон.
— О, живя в глуши, вы заделались утонченным романтиком! Думаю, если бы я вытащил вас на воды — да хоть в Моубрей, — это бы пошло вам на пользу, особенно если бы вы согласились показываться на людях и обедать за общим столом.
Послышалось легкое шелестение, как будто кто-то с усилием встает, затем голос: «Я ухожу!» Однако Заморна придвинул кресло еще ближе к дивану, дабы преградить собеседнику путь.
— Не капризничайте, — сказал ом. — И не надо закатывать истерику из-за того, что вам предложили обедать в обществе десятка хорошо одетых, хорошо воспитанных господ, каждый из которых, ручаюсь, куда лучше вашего осознает свое положение и налагаемые им светские обязанности.
— Вы что, составили заговор с целью отправить меня в Моубрей? — спросил граф.
— Не знаю. Я об этом думаю, — ответил его зять. — Особенно если вы будете упорствовать в своем затворничестве.
— К черту! Довольно меня оскорблять! — воскликнул Нортенгерленд внезапно переменившимся голосом и, резко сев на диване, посмотрел на зятя в упор. Даже в густых сумерках было видно, как сверкают его глаза.
Заморна рассмеялся.
— Что за новый стих на вас нашел? — спросил он. — Знаете, кого вы мне сейчас больше всего напоминаете? Луизу Вернон. Те же театральные аффекты, та же склонность к внезапным переменам настроения.
Граф с мгновение молчал, затем, когда гнев схлынул, улегся обратно на подушку.
— Где теперь Луиза? — спросил он. — По-прежнему на вашем попечении?
— Да. Я поселил ее в небольшом домике по другую сторону Калабара.
— Я думал, она в форте Адриан.
— Нет. Она так невзлюбила это место, что я боялся — из чистого упрямства загонит себя в гроб. Мне пришлось найти ей другой дом, но с условием, что, если и он окажется нехорош, она тут же отправится в прежний.
— Вы с нею видитесь?
— Виделся недели три назад, первый раз после возвращения с Цирхалы.
— Точно в первый раз, Артур?
— Точно. А почему вы допрашиваете меня с таким пристрастием? Уж не ревнуете ли вы, старый пуританин?
— У меня еще не было случаев ревновать к вам, однако ж Луиза очень хороша собой, и хотя сейчас я не дам за нее и завитка ваших августейших кудрей, мне не хотелось бы уступать ее никому, даже вашему величеству.
— Не тревожьтесь, сударь. Думаю, наши вкусы очень различны. Вернон никогда не казалась мне красавицей. Она такая смуглая и бешеная.
— Она пугает вас, Артур?
— Почти. Особенно когда расчувствуется.
— А, значит, эта ведьма опробовала на вас прославленную методу? Ну-ка сознавайтесь. Она предлагала вам свою любовь?
— Весьма неистово, — со смехом отвечал его светлость.
— Черт ее побери! — пробормотал Нортенгерленд. — И что она сказала?
— Что она меня обожает — не так, конечно, как обожала когда-то божественного Перси, ибо то была ее первая любовь, «а вашему величеству известно, — продолжала маленькая греческая актриса, прикладывая руку к сердцу, — что первое чувство может погасить только смерть».
Заморна изобразил манеру леди Вернон, и Перси издал слабый смешок.
— Передайте ей, — сказал он, — что я всецело с этим согласен. Как бы часто меня ни увлекало сладкогласное пение оперных сирен, жгучие глаза и черные кудри, я до конца верен своей первой любви, Роберту Кингу, эсквайру. Кстати, Артур, она когда-нибудь поднимала на вас руку?
— На меня?! — изумился герцог. — Что вы, Перси, я в жизни не видел такой боязливой особы. Она начинает дрожать, стоит мне подойти, а если я делаю резкое движение или повышаю голос, пугается и вскрикивает.
— Бедная Луиза! — сочувственно проговорил граф. — Полагаю, она живет в вечном страхе, что в одно прекрасное утро вы отрубите ей голову.
— Ничуть не сомневаюсь, — отвечал Заморна. — Однажды, помню, она мне пела. Ее милость всегда ищет случая спеть, когда я приезжаю, хоть и сказала как-то, что Заморна в сравнении с Нортенгерлендом совершенно глух к музыке, не то она уже давно бы выбралась из заточения. Перси совершенно таял от ее пения: за «Божьи ангелы с небес» или «Яко не оставиши душу мою во аде» он готов был на что угодно. Заморна же может стоять и слушать самую дивную гармонию, самую божественную мелодию сутра до вечера, а когда она оборачивается и смотрит ему в лицо, то видит все ту же каменную суровость, не сулящую и тени надежды. Впрочем, как я говорил, однажды она исполняла мне «Чу, вечерний ветерок»[26] и впрямь весьма искусно, затем, не оборачиваясь, чтобы выслушать аплодисменты, чего я не терплю, тихо запела «Слезу солдата». Я люблю такие баллады, поэтому подошел ближе и склонился над ее плечом. Маленькая чаровница, выводя трели, вскидывала подбородок на свой обычный манер, и из ее прически выбился локон. Она встряхивала головой снова и снова, а он упорно падал на лицо. Не ревнуйте, Перси, если я скажу, что протянул руку и убрал завиток под гребень, из-под которого он выбился. Говорить, как затем повела себя Луиза?
— Говорите, — отвечал граф. — Вы не скажете ничего такого, чего я не угадал бы заранее.
— Итак, — продолжал Заморна с выражением явного удовольствия, — едва мой палец коснулся ее лба, музыка смолкла. Луиза уронила руки на колени. Пение оборвалось. Певица опустила глаза и зарыдала. «Что дальше?» — подумал я, но долго мне гадать не пришлось. Клянусь Богом, Перси, она попыталась взять штурмом мою крепость. Мой собственный Девятнадцатый драгунский не мог бы действовать более решительно.
— Нельзя ли без солдафонских метафор, Артур? Говорите прямо, что она сделала.
— Вскочила, обвила меня руками и принялась страстно целовать.
И его светлость от души расхохотался. Если бы не полумрак, можно было бы различить, что темные глаза озорно поблескивают, а лицо разрумянилось от удовольствия. Перси тоже хохотнул, но без особого веселья.
— И как вы поступили? — спросил тесть.
— А вы бы как поступили в этих обстоятельствах? — последовал встречный вопрос от зятя.
— Сдался бы на милость противника, — отвечал Нортенгерленд.
— А я устоял, — с нажимом произнес добродетельный герцог. — Я как можно тише и быстрее высвободил свою августейшую особу из ее объятий, усадил Луизу на диван и призвал успокоиться. Однако об этом не могло быть и речи. Она впала в дикую ярость, рвала на себе волосы и визжала, как очумелая кошка, а затем бросилась ничком на ковер. Я вышел за дверь, дождался, пока малютка выкричится до изнеможения, затем убедил ее встать, вынул карманную Библию, которую всегда ношу с собою, вложил ей в руки и велел прочесть вслух отмеченный отрывок из посланий апостола Павла. Она вопила и топала ногами, но я был тверд. Луиза дочитала до конца — я думал, она лопнет от злости. Не осталось упрека, которого она не высказала бы мне в исступлении. Я не мужчина, я скот, холодный и бесчувственный, как камень; я бесчеловечный мстительный варвар. А выплеснув это все, она принялась твердить, что я — ее идол, ее божество.
Наконец я сказал, что, если она не уймется, я вынужден буду отворить ей кровь, и в подтверждение своих слов достал перочинный ножик. Увидев блестящее лезвие и почувствовав, что я схватил ее руку и сдвинул рукав, чтобы начать операцию, Луиза умолкла и задрожала.
— Милорд, милорд, — выговорила она, утирая глаза, присмиревшая насколько возможно. — Я успокоилась. Я больше не плачу. Только пощадите меня! Если вы пустите мне кровь, я умру. Простите меня, простите!
Она была бледна как мел и тряслась словно осиновый лист. Я убрал ножик и, не в силах сдержать улыбки, покачал головой.
— Говорят, вы бешеный дикарь, — в слезах промолвила Луиза, — но я уверена: это неправда. От вас я не видела ничего, кроме учтивости. Вы неуязвимы для любви. Ни музыка, ни живость, ни смех, ни даже откровенное признание в самой пламенной страсти не трогают ваше сердце. Вы улыбаетесь мне, однако в изгибе ваших губ есть что-то скорбное. Я ненавижу вас! Презираю! Я готова вас убить! — Она стиснула зубы и тут же зарыдала снова: — И все равно, все равно, я люблю вас так, что сердце разрывается от боли.
— Чертова дура! — воскликнул Перси. — Ветреная безмозглая идиотка! Броситься к ногам человека, которого, пока я был у власти, денно и нощно требовала убить. И так она ведет себя всю свою глупую жизнь. Вернон обещал на ней жениться. Она, польщенная вниманием дворянина, клянется ему в любви. Появляюсь я, она рвет с Верноном и начинает бегать за мной. В конце концов мне все осточертело: я бросил ее и отправился за моря. Она приползла обратно к Вернону и смогла-таки его на себе женить. Через несколько лет я вернулся, взглянул на мою Луизу, и она вновь потеряла голову. Она отправилась бы за мной в ад. Десять лет эта пиявка тянула из меня кровь. И вот я не выдержал — запер ее в надежной темнице под надзором строгого тюремщика, думая, что теперь могу быть спокоен, ведь она вас не переваривала на дух. И что же? Это пустое существо, снедаемое суетным тщеславием, переходит от ненависти к обожанию. Черт побери, Артур, я не желаю больше слышать про эту женщину. Если она приблизится ко мне, я отправлю Бритвера к аптекарю. Да, клянусь Богом! А если я узнаю, что вы видитесь с нею чаще, чем раз в полгода, я изменю завещание.
После паузы герцог заметил:
— Я удивляюсь, Перси, что вы никогда не спрашиваете про свою дочь — про Каролину.
— А я и забыл, что она есть, — слабым голосом пробормотал граф. — Скажите, ею кто-нибудь занимается или она растет дикаркой?
— Каролина живет с матерью, — ответил Заморна, — и я нанял ей учителей, но они жалуются на ее болтливость и непоседливость.
— А сами вы к ней хоть когда-нибудь заглядываете, Артур?
— Время от времени. Она уже довольно высокая. Думаю, ей сейчас лет одиннадцать.
— Должно быть около того. Обещает ли она стать красивой?
— Нет, едва ли; по крайней мере на мой вкус. Она похожа на вас, но это странное сходство — слишком резкое для девочки. Впрочем, у нее красивые глаза и густые блестящие волосы. Она наделена интуитивной, возможно наследственной, грацией. Очень любит внимание и совсем не умеет сдерживать чувства. Правда, ума у нее от природы больше, чем у матери, а сердце пока не затронуто пороком.
— Она когда-нибудь говорит обо мне, Артур? Я, как вам известно, не обладаю талантом к мужской дружбе и потому очень хотел бы думать, что любим несколькими женщинами и детьми.
— Каролина не говорит ни о ком другом, — отвечал Заморна, — во всяком случае, при мне. В прошлый мой приезд она показалась мне чуточку бледной и вялой, поэтому я спросил, не хочется ли ей съездить на несколько дней в Хоксклиф. Она вскочила с ковра, на котором сидела, и оглушила меня радостным воплем — больше всего это напоминало крик выпущенного на волю сокола.
— Да! — сказала она. — Да, тогда я смогу все время говорить с вами о папе, а за три-четыре дня, быть может, даже упрошу вас свозить меня к нему в гости.
— Так она поехала в Хоксклиф? — спросил Нортенгерленд. Он был явно польщен и хотел, чтобы его зять развил приятную тему.
— Да, и я не припомню, чтобы видел живое существо в таком же возбуждении. Всю зиму она просидела взаперти, и неделя свободы совершенно ее преобразила.
Помню, однажды она пошла со мною в лес, и я привел ее на одинокую поляну, которую очень люблю, широкую и зеленую, с купой высоких деревьев посередине. Под ними по моим указаниям установлена на пьедестале мраморная статуя: фигура женщины, замершей в глубоком раздумье. Ее очи потуплены долу, длинное одеяние ниспадает до пят. Черты не идеальны. Я поручил изваять их с бюста, который сейчас где-то на западе. Глядя в это хладное лицо, лишенное всякого ответного выражения, я каждый раз ощущаю новый прилив чувств, некогда горьких, а теперь, по прошествии долгого времени, сладостно-печальных.
День был жаркий и ясный, небо блистало необычной для Ангрии синевой. Каролина взглянула на статую, залитую почти итальянским солнцем, приложила палец к губам и на миг застыла в молчании. Затем ее глаза наполнились слезами, словно от какого-то смутного воспоминания. Я взял девочку за подбородок и спросил, в чем дело. «Это похоже на Сен-Клу, — ответила она, — и на сады Фонтенбло, где я когда-то гуляла с папой».
Другой раз она сидела у меня в кабинете, смирная как овечка. Я писал, а ей велел забавляться самой. Более двух часов Каролина вела себя так тихо, что я забыл об ее присутствии, пока не расслышал, что она вполголоса бормочет себе под нос что-то очень медленное и торжественное. Темнело. Я отложил перо и взглянул на девочку. Окно было открыто. Каролина сидела, уперев локоть в подоконник, и, положив щеку на ладонь, пристально вглядывалась в Сиднемские холмы, которые в таком ракурсе казались очень высокими. Она говорила нараспев:
На кладбище Фидены
Среди могил чужих
Спит та, что спать мечтала
Под сенью древ густых.
Дщерь западного края
Приял чужой гранит,
Лилею Сенегамбии
Кремнистый гроб хранит.
Зачем же тот несчастный,
Кто Харриет сгубил,
Любившую так страстно,
Не спас, не защитил?
Лишь Александра стоном
Она к себе звала
И с сердцем сокрушенным
В горячке умерла.
Но Перси беспощадный
Не слышал Харриет крик:
Он к айсбергам полярным
В Европу вел свой бриг.
Но в памяти — расплата,
Урочный час грядет,
Надменного пирата
Раскаяние ждет.
— Итак, сударь, что вы об этом думаете? — спросил Заморна, закончив свой обрывочный рассказ.
— Откуда она взяла эту песню? — глухо выговорил граф.
— Сказала, что прочла в старом журнале и выучила наизусть, потому что там папино имя.
— Она хоть понимает, о чем пела?
— Ничуть. Она думает, что это просто старая песня, в которой непонятно почему упомянут какой-то Перси.
В соседней комнате часы начали бить одиннадцать. С первым ударом дверь отворилась, и темноту гостиной прорезал узкий луч света.
— Вы идете ужинать? — произнес приятный голос. Говорящая — молодая изящная дама — приподняла свечу и с улыбкой взглянула в сторону ниши.
Заморна повернулся к освещенной фигуре, и в его глазах блеснула потаенная нежность. Он, не отвечая, встал и пошел вслед за дамой. Когда огонек свечи померк в отдалении, раздался счастливый, хоть и приглушенный смех. Затем дверь захлопнулась, оборвав и этот звук.
— Все меня оставили! — простонал граф Нортенгерленд. Тяжелый вздох сорвался с его губ, затем в гостиной наступила полная тишина.
— Артур, что это были за черты, о которых вы говорили накануне? — спросил граф Нортенгерленд внезапно, без всякий преамбулы, когда они на следующей день сидели вдвоем на садовой скамейке в тени виноградных лоз, окруженные тишиной и покоем Селден-Хауса.
Его светлость герцог Заморна перестал насвистывать и взглянул на того с выражением, словно говорившим: «Что за причуда на вас нашла в этот раз, старый хлыщ?» Не удостоив тестя ответом, герцог возобновил свист, который постепенно перешел в пение, сперва без слов, а затем и со словами:
Что, брат, ты бродишь туда и сюда?
Дома жена моя, дома беда.
Что может сделать, что может сказать?
Пошлет меня в пекло — чертей гонять.
А срежь-ка, брат, палку и дай-ка ты ей,
Пускай-ка сама погоняет чертей.
Четыре кирасира
Во весь опор летят,
Все хваты, все задиры,
Любому черт не брат.
Мундир на каждом красный
И шлем на голове.
Вот эти-то ребята
И встанут во главе.
— Что вы делали после обеда, Артур? — терпеливо проговорил граф, отчаявшись получить ответ.
— Пил кофе у Зенобии.
— С ромом небось?
— Подите спросите графиню, — ответствовал учтивый монарх и, прочистив горло, затянул новую песню:
В коровнике мама, папаша в полях,
Сияет луна высоко в небесах,
Чарующий вечер, свидания час —
Пройди в стороне от придирчивых глаз.
Закат догорает, сгущается мгла.
Тебе я открыл бы, когда б ты пришла,
Глубокие, мрачные тайны души.
Ты все их узнаешь, спеши же, спеши.
Ни взглядов не трать, ни улыбок зазря,
Кончается вечер, погасла заря,
Не страсть меня ныне к тебе привела.
Спеши же и помни: ты слово дала.
Невозможно постоянно жить в одиночестве; невозможно постоянно сохранять романтический настрой. Я начал этот труд с намерением написать возвышенную трагедию и, дабы лучше осуществить свой замысел, удалился из торгашеского пригорода Заморны в уединенный уголок на самой дальней границе зеленого Арундела. Здесь, на летнем ветерке под июльским солнцем, я пытался погрузиться в грезы, которые воскресили бы все буйство, красоту и чудеса прошлого.
Мне хотелось поведать, как одних сразило страшное вероломство, других — невыразимое горе. Я вновь видел роковой вечер в Джорданском замке: хлестал косой осенний дождь, в серых сумерках деревья стенали, качая обнажившимся ветвями над мглистыми и мокрыми прогалинами; в доме все было тихо, в гостиных еще не зажгли свечи, и ровное пламя каминов оживляло спокойным сиянием сгущавшийся полумрак. Мне мнилось, что я стою у подножия большой лестницы. Снаружи ревел ветер, внутри царило безмолвие. Дождь бил в замковые окна, в комнатах все казалось мирным. Я слушал, как где-то наверху зазвонил колокольчик, затем раздался далекий, но жуткий вопль. Кто это кричал?
Раздались голоса и торопливые шаги. Из внутренних покоев выступила служительница и в отчаянии провозгласила: «Она умирает!»
Затем пробудившееся воображение нарисовало передо мной смертный одр Августы ди Сеговия. Я видел, как она борется с тем, чего так страшилось и что настигло ее в этот вечер. Пораженная в расцвете лет, в самый разгар чувственных удовольствий, эта гордая, волевая женщина лежала на диване — не без движения, нет. Она билась так, что служанки не могли ее удержать, с почти мужской силой, еще не ослабленной, а лишь подстегиваемой судорогами чудовищной боли, — одна точеная округлая рука отброшена, другая прижата ко лбу, благородное лицо бело, пышные волосы, которыми она так гордилась, черной шелковистой массой рассыпаны по подушке. Клитемнестра в каждой своей черте, убийца, а теперь и жертва убийцы, она не желала умирать: жизнь все еще сулила слишком много искушений ее порочной натуре, слишком богатую пищу ее разнообразным аппетитам.
И где же Александр, о где?
Внезапно наступает перемена. До этого мгновения она бушевала как фурия, изрыгая страшные ругательства, проклинала отравителя, ибо понимала, что отравлена, требовала у Бога жизни и кощунственно хулила его, чувствуя нестерпимую боль во всех внутренностях; она вскрикивала от суеверного ужаса, когда гнусные пороки и кровавые преступления черными тенями обступали ее смертное ложе. Но вот исступление проходит, сменяясь тоской при одной мысли об Александре. Он средоточие всех ее страстей. Она любила его долго; она одержима. Августа поворачивается на постели, закрывает лицо руками; неутолимая скорбь рвется наружу в потоке слез и рыданий. Где он? Где?
Наконец она поднимает глаза и приказывает всем выйти. Боль от яда прошла, а с нею и душевные муки. Несчастной осталось только умереть. Она по-прежнему сильна духом и потому заставляет себя успокоиться, чтобы встретить смерть, как мученица. Августа лежит на постели вытянувшись, «бела, чиста, бесстрастна, холодна»,[27] волосы убраны со лба, руки сложены на груди, как у мраморного надгробного изваяния. Два или три светильника стерегут ее последние мгновения.
И вот приближается заключительная сцена. Всадник, скакавший в грозу ночь напролет, входит наконец в дом. Что толкнуло его в путь, какой необъяснимый позыв или сверхъестественное провидение, гадать бесполезно. Все спокойно и величаво. Не слышно ни воплей, ни проклятий, ни исступленной божбы.
В гостиной темной тишина,
Ни щели меж завес.
Здесь даже буря не слышна,
Что сотрясает лес.
Перед ним лежит его Августа, прекрасная, как во сне. Ее большие глаза открыты, но ресницы не трепещут, щеки застыли, платье не колышется. Он зовет ее:
О, Августа! Но тишь вокруг.
Ответ не прозвучит.
Без отклика печальный звук
В глухую даль умчит.
Однако, читатель, зачем я об этом говорю? Тебе уже все поведано слогом куда более возвышенным, чем я способен изобразить. Revenons a nos moutons![28] Довольно сказать, что эта нота для меня чересчур высока. Я не сумел ее удержать и вынужден сменить регистр.
Я устал от героики и вновь чувствую желание говорить с людьми, слепленными из обычного теста. К этой перемене меня отчасти толкнуло письмо, которое хозяйка принесла сегодня утром, пока я завтракал. Я тут же узнал руку: аккуратный почерк бывшего счетовода, что не чурался прежде писательских упражнений, ныне, впрочем, отброшенных с презрением и позабытых.
— Ах, сэр Уильям, — пробормотал я, беря конверт с оплаченной доставкой, — ваша эпистола пахнет конторой.
Жуя поджаренный хлеб и прихлебывая кофе, я прочел нижеследующее:
«Ну, Тауншенд, если я понимаю, что вы делаете на ферме в Арунделе, то пусть меня зажарят на угольях! Что за блажь — похоронить себя в глуши? С тем же успехом вы могли бы отправиться на остров Вознесения и стать новым Александром Селкерком. В конце концов, Заморна, Адрианополь, часть Арундела — лишь эти области нашего восточного королевства населены кем-либо, кроме птиц небесных и зверей полевых.
Я сильно подозреваю, что вы влюблены. Некая заморнская красавица поразила ваше сердце стрелой Купидона, и вы, как раненый олень, забились в подлесок, чтобы тихо испустить дух.
Кто она? Быть может, наша общая знакомая, прелестная хозяйка Керкем-Лоджа? Как вы помните, мы оба были сражены, когда она промчалась мимо нас на лошади в Хартфорд-Дейл. Ах, Тауншенд! Эта длинная лиловая амазонка и шляпка для верховой езды на белокурой головке, такая кокетливая, такая дерзкая, слегка сдвинутая набок, чтоб видна была прядь светлых волос! И этот хлыстик, Тауншенд, и ручка, которая его держала, ручка дамы или феи! Мой бедный друг, мне кажется, вы ранены в сердце.
А знаете ли вы, что я снова ее видел? Хартфорд — удивительный человек. После годовой летаргии он наконец-то встряхнулся и теперь бьет копытом. Я только и слышу, что о приемах в Хартфорд-Холле, скачках и состязаниях в стрельбе под особым патронатом его милости, о новом здании биржи в Заморне, первый камень которого заложил благородный барон, о смотрах заморнских йоменов во главе с их прославленным командиром, о великолепных сельских балах, даваемых лордом Хартфордом, и прочая и прочая. На всех этих мероприятиях он появляется, сверкая, как начищенный медный таз, с подложенной грудью, увешанной звездами, цепями и орденами; его талия туго затянута, а седые волосы завиты и напомажены, как у миледи Стюартвилл.
Некоторые утверждают, что это возвращение к юности, пробуждение от спячки и прочая вызвано успехом у некоей неназываемой особы. Он! Он! Он! Тауншенд, дружище, как вам нравится эта мысль? Может, и нам с вами стоит попытать счастья? Думаю, мы ничуть не хуже обветренного, загорелого, хмурого и прямого как кочерга старого драгуна, которого обворожительное существо дарит своей благосклонностью!
Ах, женских причуд не понять! Впрочем, я собрался рассказать про мисс Мур. Я видел ее на сельском балу у Хартфорда. Она прибыла с опозданием, поскольку сопровождала супругу генерал-губернатора, которая, как вам известно, всегда приезжает последней.
Тьфу, но до чего же Джейн была хороша! Заслышав общий ропот восхищения, я обернулся: она только-только вошла в длинный зал и теперь озирала толпу, высматривая знакомых. Глаза и губы заранее улыбались: она знала, что ее ждут восторги и ухаживания.
Компания прошла мимо меня, заслонив мисс Мур, и я на время потерял ее из виду, но через несколько минут заметил снова: в голубом атласном платье, с гордой белоснежной шеей и покатыми плечами, наполовину скрытыми, наполовину подчеркнутыми водопадом льняных кудрей. Ее кому-то представляли; она присела в низком реверансе, одновременно улыбаясь. Хлыщ, с которым миледи Стюартвилл ее знакомила, поклонился, как француз, далеко оттопырив фалды синего расшитого вицмундира, а когда он снял с правой руки перчатку и приложил ладонь к сердцу, на мизинце блеснули два кольца. То был один из главных гостей бала — наш благородный посол, отважный и прославленный граф Ричтон собственной персоной.
Когда мисс Мур отошла, он, подняв лорнет, долго следил, как она движется через зал. Ее обступили джентльмены; она подавала обе руки одновременно и, вытянув шейку, кивала дамам, стоящим за спинами джентльменов. Казалось, мисс Мур знает всех и никого не хочет обойти вниманием.
Интересно, что за этим стоит: страх перед женской завистью или природная доброта? Мисс Мур не графиня и не королева. В ее жилах нет и капли патрицианской крови. Ее отец — ангрийский стряпчий, мелкая сошка на службе у старого греховодника Хартфорда. Мистер Мур богат, но настолько беспринципен, что вполне мог дать красавице дочери блестящее воспитание, с тем чтобы она когда-нибудь заполучила высокую должность любовницы аристократа. Я предпочитаю подозревать в людях худшее.
Наконец мисс Мур приблизилась к своему сюзерену, и я решил, что понаблюдаю за ее поведением. Его милость, опершись на подлокотник дивана, беседовал с леди Торнтон, внимательно следя за движениям черных кудряшек и еще более черных глаз благоразумной скромницы, которая, встряхивая головкой, смеялась и шутила с ним бесхитростно и, разумеется, в высшей степени невинно.
— Добрый вечер, ваша милость, — произносит мисс Мур совершенно искренне и непосредственно. О, эта непосредственность, Тауншенд! Очень удобная штука, не правда ли? Такая занятная! Верный признак чистой души, не страшащейся, что ее мысли станут известны всему миру.
— Добрый вечер, мисс Джейн, — басит гранд, вытягиваясь, будто на смотру, и складывая на груди мужественные руки.
— Ваша милость потанцует со мною сегодня? — спрашивает бесподобная, склоняя головку набок, так что шелковистые кудри ложатся на белое плечо.
— Я буду танцевать с вами вальс, мисс Джейн. Прошу.
— Ах, вальс! — восклицает она с очаровательным и явно насквозь притворным испугом. — Ни за что! Я буду танцевать вальс с генералом Торнтоном или с послом, если он соблаговолит меня пригласить, но только не с вашей милостью!
— Такое исключение мне льстит, — отвечает смуглый воитель. — Вы считаете меня слишком привлекательным и потому будете смущаться.
— Ах, но ваша милость и впрямь исключительный человек, — с должной простотой вмешивается леди Торнтон.
— Да, и все уверяют, что вы хотите на мне жениться, — говорит Джейн, и в этот миг ее хорошенькое личико кажется мне невыносимо глупым.
— Я дал обет безбрачия, — отвечает поистаскавшийся щеголь и хочет изобразить улыбку, но на деле лишь щерит зубы, если прибегнуть к сочному ангрийскому выражению. — Я поклялся святыми таинствами, что никогда больше не сделаю предложения руки и сердца. Иное дело, если предложение будет исходить от самой дамы, так что прошу, мисс Джейн.
Мисс Джейн хихикнула, затем проговорила с насквозь фальшивой улыбкой:
— Не составит ли ваша милость мне пару в следующей кадрили?
— Хорошо.
— Однако, — продолжает она, принимая игривый тон (а может, это все было игрой, не знаю, я не мастер распутывать загадки женского лицемерия), — только помните: если я возьму на себя роль джентльмена, то вашей милости придется быть дамой. Я моряк, Артур Фицартур, капитан стопушечного фрегата „Великолепный“. Ваша милость — мисс Джесси Хиткот. Я люблю вас и намереваюсь похитить. Вы чрезвычайно субтильны и любите меня за отвагу, красоту и высокий рост. Я очень юн, в два раза моложе вашей милости, совсем не такой смуглый и никогда не хмурюсь — по крайней мере в разговоре с дамами. Думаю, что у меня приятный нрав. Итак, мисс Джесси, будете ли вы со мною танцевать? Музыканты уже заиграли.
Полагаю, Хартфорду не хватило воспитания, чтобы выслушать ее до конца. Взгляд его блуждал, а когда она договорила, он подавил зевок и ответил, что, говоря серьезно, вообще не намеревался сегодня танцевать — слишком устал. После этого старый фанфарон напустил на себя такой неописуемо заносчивый вид, что мисс Джейн умолкла.
Впрочем, она ничуть не смутилась, лишь искоса глянула на леди Джулию, словно говоря: „Я не могу взять его в толк, он такой странный“, — и, приложив палец к губам, отошла прочь.
Через пять минут ее атласное платье уже мелькнуло среди вальсирующих. Мисс Мур кружилась, улыбаясь и запрокинув голову, с кем бы вы думали? С нашим мудрым генерал-губернатором.
Затем я наблюдал, как она прогуливается, доверчиво опираясь на его руку, выслушивая любезности и отвечая на комплименты с очаровательным блеском больших голубых глаз. Ах, как это было мило! Прохаживаясь по длинному залу, покачивая султаном, убирая со лба упавшие пряди ручкою белой, как — что за вопрос? Ну разумеется, как алебастр! — она совершенно не замечает общего восхищения ее величественной осанкой, прелестной фигуркой и цветущим личиком. Тьфу ты, пропасть! Уж мы-то с вами, Тауншенд, кое-что понимаем!
Стюартвилл отводит мисс Мур на место, и тут же к ней подходят — вернее сказать, бросаются — двое или трое претендентов на кадриль. „О нет, я слишком устала“, — произносит наша героиня и откидывается в кресле без тени гордого торжества на лице. Обожатели собираются в кружок, она дозволяет им говорить. В ее ответах нет кокетства, какое там! Одна только сердечность. Джейн подтрунивает над собеседниками, но никого не осаживает. Можно подумать, они все ее братья, — так она с ними приветлива.
Тут к кружку приближается еще один джентльмен.
— Не позволит ли мисс Мур ангажировать ее на кадриль? — произносит тихий благовоспитанный голос без той ажитации, какую разыгрывают повесы. Мисс Мур поднимает глаза и вновь видит синий расшитый вицмундир, белый шелковый жилет и золотой монокль, усыпанный бриллиантами, а на груди — звезду и орден Восходящего солнца, недавно пожалованный его величеством и теперь надеваемый, в соответствии с хорошим вкусом нашего благородного посла, на каждый сельский бал.
Граф протягивает аристократическую руку. Не думайте, Тауншенд, что Роза Заморны отвергла предложенную честь. О нет! Она вкладывает пальчики в эту патрицианскую ладонь, бросает насмешливый взгляд на покидаемую свиту, и посол триумфально уводит свою добычу.
Видели бы вы, Тауншенд, как танцевал этот мандарин! Не сводя с дамы надменного, оценивающего взгляда, оттягивая высокочтимый носок, прикладывая руку к груди, делая шаг то к мисс Мур, то от нее, и при том безостановочно скалясь во весь рот! Проводив ее обратно, он подошел к лорду Хартфорду. Некоторое время они беседовали, причем посол каждые две минуты подхихикивал, а Хартфорд кривил губы в полукислой, полугусарской усмешке.
За весь вечер я так и не разрешил загадку характера нашей героини, не смог понять, есть ли за этим порхающим легкомыслием хоть капля здравого смысла, или она в конечном счете просто пустышка. Если ее ровная приветливость не напускная, то мисс Мур непроходима глупа, у нее нет ни сердца, ни тонкого ума, ни способности к настоящему чувству. Если же эта лучезарная доброта, готовая без страха одаривать улыбками гордецов и не находящая в себе сил обдать презрением ничтожество, только фасад, то она бестия, и я не доверюсь уму, пусть даже глубокому и оригинальному, способному по своему произволению менять личины и разыгрывать роль. Равным образом, Тауншенд, я не хочу быть в сфере влияния чувств, чьи водовороты слишком глубоки и быстры для всеобщего обозрения и должны маскироваться безмятежностью. Если это так, то девица чрезвычайно скрытна. В ее голове проносятся тысячи мыслей, неведомых остальному миру. Поминутно кто-нибудь затрагивает чувствительный нерв, вызывая острую боль, которую необходимо скрывать за беззаботным смехом, делая вид, будто шутка или взгляд не достигли цели. Быстрые, живые чувства надо подавлять, выказывая другие, которые она не способна полностью выразить. Надо притворяться, будто смотришь на жизнь сквозь розовые очки, хотя, быть может, в раннем детстве она видела мир в волшебном зеркале воображения: яркие оттенки и формы, созданные волшебниками, стремительное течение вод, потоки света, дикое колыхание листвы в величественном краю, синее небо в разрыве облаков, пронзенный звездами лунный простор; наблюдала, как в нависших тучах рождается гроза, как кружит пурга над заснеженной пустыней и невозможно поверить, что лето вернется вновь.
Знает ли девушка все это? Фу какой же я глупец! Она бабочка, паутинка, оброненное перышко райской птицы — проглотила свои чувства, наступила себе на горло и предстала миру в чуждой личине? Я брежу! Такой женщины нет и не может быть. А если бы такая существовала, я последний стал бы ею восхищаться или доверил бы себя ее извращенной, губительной привязанности.
Джейн Мур — хорошенькая покладистая девушка, думающая в своей простоте, что мир добр, что все ее любят, а она любит всех. Не это ли рефрен песни, Тауншенд?
Надеюсь, что вы не женились на кухонной девушке своей квартирной хозяйки и не предпримете этого важного шага, не посоветовавшись с другом. Засим остаюсь,
Дочитав письмо, я подумал, что пресытился одиночеством. Я вернусь в шатры Кидарские. Отсюда до Бекфорда всего четыре мили, а оттуда я могу добраться дилижансом до Заморны или Адрианополя. Я должен сделать собственные наблюдения. Жизнь в глуши невыносима. Я хочу знать, как ангрийцы ладят со своим новым королем — терпят его или нет; хочу знать, отчего повеселел Хартфорд; услышать, что люди говорят о мисс Мур. Она и впрямь хороша собой, но я не заметил в ней ничего такого, что могло бы произвести подобный фурор.
— Миссис Честер, принесите счет, я уезжаю.
Две недели я не видел ни одного живого существа, кроме хозяйки, ее помощницы и пяти-шести молочников, приходивших утром и вечером с бидонами. Раз, правда, на прогулке в полях я встретил няньку. Перед нею бежали две хорошенькие девочки — маленькие зверюшки в белом, с длинными льняными кудряшками. Я заговорил с ними и протянул обеим ягоды шиповника, которые сорвал с колючей изгороди. Малютки по указанию няньки сделали реверанс, точь-в-точь благовоспитанные юные леди, и одна, указывая большими голубыми глазами на ветку шиповника, с очень чистым, отнюдь не ангрийским выговором пролепетала:
— Пожалуйста, сорвите мне эту розу.
Покуда я срывал цветок (мне нравится забавлять детей), рядом раздался голос:
— Здравствуйте, мистер Тауншенд.
Голос был женский, очень спокойный и мягкий; обернувшись в изумлении, я узрел говорящую менее чем в ярде от себя: молодую даму величавой наружности, с бледным смугловатым лицом и очень черными волосами, расчесанными на прямой пробор. Глаза у нее были серьезные, глубоко посаженные, черты — миловидные.
Я снял шляпу и поклонился. Передо мною стояла особа куда более высокого ранга, нежели я рассчитывал здесь встретить.
— Прекрасное утро! Ваша милость очень разумно поступили, что вышли погулять, — сказал я.
— Да, — ответила она и, слегка помедлив, продолжила: — Вы остановились где-то в этих краях, мистер Тауншенд?
— Да, мадам, в Хилл-Футе.
— Чудесно! Я буду рада видеть вас у себя в любой день, хотя мой супруг сейчас в городе. Амелия! — обратилась к девочке, которая дергала меня за полу сюртука, чтобы попросить еще розу, — не докучай мистеру Тауншенду. Всего хорошего, сэр.
И, безмятежно кивнув, она поплыла дальше.
— Саммерфилд-Хаус где-то неподалеку? — спросил я няньку.
— Да, сэр. Примерно три мили отсюда по тракту, но всего мили полторы по дорожке через частные владения.
— И графиня часто гуляет вот так запросто?
— Очень часто, сэр, когда в деревне, хотя в городе она страсть какая важная дама и без свиты никуда.
«Это мне известно, — подумал я, — хотя бы потому, что за все время мы не обменялись и двумя словами. Впрочем, у некоторых знатных господ есть привычка менять свое обхождение в зависимости от того, каким воздухом они дышат. Когда графиня Арундел сидит в гостиной дворца Фредерика в Адрианополе, нет женщины более заносчивой и надменной. Здесь, сдается, она позволяет себе убавить спесь».
И я снова взглянул на ее удаляющуюся фигуру. Дорожка вилась, и графиня медленно огибала повороты, склонив голову над книгой. То и дело она поднимала глаза и с улыбкой заботливо смотрела на детей. Раз или два я услышал, как она просит их не бежать так быстро, чтобы не упасть. Боже! Я едва мог признать в ней ту женщину, чей высокий султан покачивается в первых рядах на любом великосветском рауте и чей взгляд в обществе равных словно говорит: «Я принцесса по рождению; не приближайтесь ко мне».
Я не воспользовался приглашением ее милости, поскольку не привычен к обществу Арундела или его графини. Это не мой круг. Она, безусловно, считает меня полусумасшедшим выродком, а для него я и вовсе пустое место. В сколь бы торжественной обстановке я ни встречался с лордом Ричтоном, мы всегда обмениваемся хотя бы взглядом или кивком, однако Шевалье, гарцующий на белом жеребце бок о бок с монархом, скорее поклонится уличному мальчишке, чем вашему покорному слуге. Учтивый граф начисто лишен писательской жилки; в его глазах я сомнительный человечишка с эксцентричными причудами и между нами не может быть ничего общего. Что ж, мне он столь же безразличен, так что мы квиты.
Я только что попросил миссис Честер найти кого-нибудь, кто отнесет мой саквояж в Бекфорд. Она отправила Сьюзен в ближайшую деревню, и как только та вернется с помощником — прощайте, одинокие раздумья! Меня вновь ждет городская жизнь.
Читатель, я завершу этот труд еще одним письмом от сэра Уильяма Перси, которое дожидалось меня на почте в Бекфорде.
«Тауншенд!
Я пишу вам в разгар лихорадочных сборов, ибо отправлюсь куда-то служить Отечеству в официальном качестве. Сейчас вы узнаете, как это случилось.
Я сидел и тихо попивал превосходный шоколад, когда принесли утреннюю почту. Я небрежно глянул на письма, думая с удовольствием дочитать газету, прежде чем знакомиться с их содержимым, которое полагал несущественным, но тут мое внимание привлекла большая красная печать, а всмотревшись пристальнее, я различил государственный герб Ангрии!
„Черт!“ — воскликнул я, переворачивая пакет, чтобы увидеть имя отправителя. Мне предстал странный иероглиф, не похожий на буквы ни одного известного алфавита, и все же я инстинктивно угадал, что он означает „А. Ф. Энара“!
Так сошлось, что завтракал я сегодня в Гернингтон-Холле, где заночевал после вчерашнего приема. Соответственно напротив меня восседал сэр Уилсон Торнтон, занятый поглощением фунта-двух ветчины и полудюжины яиц.
— Знатная погодка дня сенокоса! — произносит генерал, поворачиваясь к открытому окну и устремляя взгляд на свой заросший парк, чьи древние стволы практически не дают увидеть утренний свет или ощутить свежий ветерок, веющий в их допотопных ветвях. Боюсь, что я невежливо оставил без ответа слова хозяина, ибо целиком погрузился в созерцание официального пакета.
— Эхма, — замечает высокообразованный барон, — люблю вороний грай с утречка пораньше.
— Весьма музыкальный звук, сэр, — отвечаю я.
— Я завсегда так говорю! — восклицает генерал, затем, привстав, поднимает раму еще выше и просовывает соломенную голову сквозь розы, дабы без помех наблюдать полет своих любимых утренних певцов над темными елями. Вернувшись к столу, он говорит:
— Что-то Джулия мешкает. Вот ведь блажь — пролеживать себе бока в такое славное утро!
Как раз в это мгновение дверь медленно отворяется и входит миледи в изысканном неглиже, заспанная, встрепанная и в высшей степени обворожительная. Генерал качает головой и придвигает ей стул.
— Что вы, право, Торнтон, — начинает ее милость. — Сейчас только девять.
— На три часа припозднились, мадам, — отвечает сэр Уилсон. — Я с шести на ногах.
— А вот Перси, я уверена, только что спустился, — говорит она.
Я утвердительно киваю и спрашиваю, хорошо ли ее милость почивали.
— Нет, — отвечает она. — Мне приснился странный сон. Как будто я сижу вечером в гостиной и слуга докладывает, что какой-то джентльмен хочет со мною поговорить. Я велела проводить его в библиотеку и, войдя туда, увидела очень высокого человека. Он сидел за столом и писал…
— Ешьте лучше завтрак, Джулия, — перебивает ее генерал. — И не забивайте себе голову снами и всякой такой чепухой.
— Я хочу дорассказать, — возражает супруга. — Так вот, сэр Уильям, я спросила, что ему нужно. Он поднял голову, и я так испугалась! Это был вылитый лорд Нортенгерленд. Совершенно его волосы.
— В таком случае, мадам, это наверняка был парик, — замечаю я, — ибо, насколько мне известно, своих волос у его сиятельства осталось не много.
— И все равно лоб, нос и глаза были его, и что бы люди ни говорили, он исключительно хорош собой.
— Я часто думаю, что у женщин очень мало мозгов, — молвит генерал. — Может, так невежливо говорить, но они во многом гораздо глупее мужчин.
— Торнтон, вы не передадите мне яйцо? — спрашивает Джулия.
— Вот, душенька, и довольно про ваши нелепые сны. Взбредет же на ум рассказывать всякие глупости, которые вам пригрезились.
— Что это за письмо, полковник? — внезапно восклицает Джулия, заметив мою все еще не открытую депешу. — Можно взглянуть?
При этих словах она протягивает маленькую ручку, затем все же останавливается и смотрит на меня вопросительно, прежде чем взять письмо.
Я не большой обожатель леди Джулии — она всегда казалась мне пустым существом. Впрочем, в этот миг она была чрезвычайно мила: огромные испанские глаза смотрели на меня с живым интересом, губы улыбались, пальчики сжимали письмо.
— Можете прочесть, — сказал я таким тоном, будто это мой смертный приговор.
— Пакет от герцога? — тихо проговорила леди Джулия. Мысль эта наполнила священным ужасом ее ребяческий мозг. Она помедлила, затем все же надломила огромную печать и тут же со всегдашней своей нерешительностью протянула письмо обратно.
— Нет! Я не смею! Он узнает, что я вскрывала его письма.
— Не бойтесь, мадам. На этой любовной записочке стоит имя генерала Энары.
— А! — воскликнула ее милость. — Тогда прочь церемонии! Мы со старым бандитом добрые друзья. Я обещала выйти за него замуж, когда Торнтон оставит меня вдовой.
Она сломала печать и прочла:
„Подполковнику сэру Уильяму Перси предписывается незамедлительно явиться в Адрианополь. Генерал Энара уполномочен известить сэра У. П., что обсуждается возможность поручить ему дело, заслуги в коем будут высоко оценены. Генерал Энара просит дозволения поздравить сэра Уильяма с этими лестными перспективами. Генерал полагает, что у сэра Уильяма есть шанс отправиться в глубь континента далее, нежели продвинулись пока войска его величества. Генерал убежден, что, выхлопотав для сэра Уильяма эту должность, наилучшим образом выразил свое удовлетворение мужеством и достоинством, с которыми сэр Уильям исполнял свой долг на позициях в Каттал-Кьюрафи.
— О, так вас отметили, — произнесла леди Джулия, дочитав письмо. — Однако неужто генерал и впрямь намерен отправить вас в те ужасные края, где так жарко, а реки вместо крокодилов кишат земноводными неграми?
— Боюсь, мадам, его письмо нельзя истолковать иначе, — ответил я.
— И вы рады? Он пишет так, будто это вознаграждение.
— Помолчите, Джулия! — говорит генерал, слушавший послание с многозначительной улыбкой на губах, затем поворачивается ко мне: — Что ж, полковник, вам так и так надо поспешить в столицу. Я дам вам своих лошадей до Заморны, дальше поедете на почтовом дилижансе.
— А если полковник не захочет? — говорит Джулия. — Я убеждена, что для тамошнего климата у него недостаточно крепкое здоровье А может, Торнтон, лучше написать Энаре, что сэру Уильяму нужно несколько дней на раздумья?
Джулия, женушка, отвечает Торнтон, — ступай-ка ты наверх, милая, надень шляпку и шаль, а я, как провожу сэра Уильяма, сразу повезу тебя кататься в ландо.
Джулия вышла из комнаты, а Торнтон принялся меня торопить, ибо, как вам известно, я несколько медлителен, особенно когда все вокруг суетятся. Итак, я с вами на время прощаюсь. О результатах поездки сообщу в следующем письме.
Через несколько дней я получил продолжение:
«Тауншенд, дружище, что бы я без вас делал! Кому еще я мог бы строчить письмо за письмом или открывать столько секретов! Быть может, сходство изведанных нами лишений и тяга к бродяжничеству породили некую общность душ. Мы ведь любим друг друга, не правда ли, Тауншенд?
Так или иначе, я в Адрианополе, получил аудиенцию и в министерстве иностранных, и в министерстве внутренних дел, и теперь горд, как петух на навозной куче. Расскажу обо всем подробно.
Распрощавшись с прелестной хозяйкою Гернингтона, которая сбежала по дубовой лестнице в старый темный вестибюль, чтобы пожелать мне счастливого пути, стиснув ее хорошенькую ручку, задержав томный взгляд на румяном личике, улыбавшемся мне из-под только что надетой шляпки, попросив на память локон смоляно-черных кудрей и получив отказ, пообещав думать о ней, когда буду лежать на солдатском ложе из тростника и смотреть на луну, плывущую высоко над синей Бенгелой, — покончив с этим всем, Тауншенд, я вскочил на быстрого скакуна, одолженного вашим вторым отцом, и во весь опор поскакал через леса, навстречу утреннему ветру и утреннему солнцу. Через четверть часа я уже поравнялся с Эдвардстон-Холлом. Слуга еле за мною поспевал. Я был в таком упоении чувств, что не сдержался: натянул поводья, сорвал шляпу и подбросил ее в воздух с издевательским „ура!“.
Затем я поскакал дальше и почти не сбавлял галоп, пока не достиг пригородов Заморны. В самом начале Адриан-роуд мне предстала двуколка, трюхающая, как угольная баржа на свежем ветру. Ею правил щеголь в бежево-коричневом платье.
„Ха! — подумал я. — Вот кого мне больше всего хотелось встретить именно сейчас“.
То был наш Эдвард. Пришпорив скакуна, я в мгновение ока его нагнал. На Адриан-роуд толпился народ, в том числе множество дам, поскольку это модная улица, однако в тогдашнем брожении духа я не думал, кто на меня смотрит. Прочь с головы шляпу! Виват, мой герой! Я скачу за повышением! К дьяволу амбарные книги! Запиши фельдмаршальский жезл мне насчет! Гип-гип-ура!
— Гром и молния! Смола и сера! Что за черт? — кричит он. — Вот ужо тебе!
Нед взмахивает рукой. Вж-ж! Его хлыст рассекает воздух, но мой гнедой прядает в сторону, и мы оба чудом избегаем удара. Я привстаю на стременах и, высекая искры из мостовой, лечу прочь. Мы с Аяксом исчезаем, на прощание взмахнув белым платком в знак братской привязанности.
Уже смеркалось, когда дилижанс въехал в Адрианополь. Не тратя времени на то, чтобы привести себя в порядок, потный, встрепанный, в сюртуке, припорошенном пылью Адрианопольского тракта, который, как вам известно, рассекает зеленые луга и леса белой, почти молочной полосой, — я, как есть, спрыгиваю с империала Восточного почтового экспресса во дворе таверны „Вествуд“, тут же беру кеб и приказываю везти меня в министерство иностранных дел.
В комнате, куда меня провели, было темно. Две восковые свечи бросали дрожащие отсветы в сгустившийся полумрак. За столом сидел бледный маленький человечек, рядом лежали его перчатки и шляпа.
— Сэр Уильям Перси! — произнес он, вставая и кланяясь.
— Да, сэр. Могу ли я видеть генерала Энару?
— Генерала Энары здесь нет. Генерал Энара отбыл. Присутственные часы закончились. Вы опоздали; вам следовало быть более пунктуальным.
— Я выехал, как только получил послание генерала Энары, — с досадой произнес я и, усевшись, принялся утирать лоб платком.
— Советую вам, — произнес несносный коротышка, — советую вам приходить пораньше, если у вас дела к генералу Энаре. Впрочем, я здесь и, возможно, сумею заменить генерала. Что вы имеете сказать, сэр Уильям?
— Ехать было очень жарко, сэр, — заметил я, — и дорога страшно пылит, но погодка славная, как раз для сенокоса. Вы согласны со мной, мистер Уорнер?
— Полно, — отвечал назойливый недомерок спокойнее, нежели я ожидал. — Полно, сэр Уильям, бросьте ваше ломанье — оно вам не по летам. Я удивляюсь, что у вас с генералом Энарой какие-то дела, о которых меня не поставили в известность. Я полагал, что вы в деревне. Вас вызвали из отпуска?
— Не совсем так, сэр.
Я сделал паузу, не имея намерения ничего сообщать маленькому бонапарту. Да и что вообще он делает в министерстве в такой час? После нескольких минут обоюдного молчания Уорнер встал.
— Когда вас объявили, я как раз собирался уходить. Вам предоставили квартиру в городе?
Этот вопрос был задан с величавой учтивостью.
— Нет, сэр, но мне не составит труда нанять комнаты.
— Мой экипаж у дверей, — продолжал он, — и я охотно отвезу вас в Уорнер-Плейс. Миссис Уорнер будет вам очень рада.
Я поклонился, поблагодарил за неожиданную любезность и ответил, что не могу ее принять. Уорнер не выказал и тени огорчения — этот лис умеет напускать на себя совершенно непроницаемый вид. За разговором он натянул перчатки и теперь, взяв шляпу, кивнул, пожелал мне доброго вечера и удалился.
Я был рад от него избавиться. „Теперь к моему старому суровому командиру!“ — сказал я себе и, снова усевшись в кеб, велел отвезти меня на Калабар-стрит, где устроил свое логово Тигр.
С прибытием туда мои трудности не закончились. Потребовалось море просьб, угроз и запугиваний, прежде чем слуги согласились обо мне доложить. Генерал ужинает, отвечали они, и его нельзя беспокоить; он никого не принимает в этот час; приходите завтра с утра, и прочая и прочая. Однако я все же настоял на своем. Лакей взял мою карточку и через минуту вернулся с приглашением следовать за ним.
Меня провели в большую комнату с пятью или шестью мрачными гравюрами Сальватора Розы на темных стенах. Четыре большие свечи на столе освещали центральную часть помещения; дальше все было погружено во мрак. Два великолепных канделябра — подарок короля, как мне объяснили позже, — стояли незажженные. Генерал приканчивал десерт. С ним были только его дети (прежде я видел их лишь мельком) — кажется, четверо, все девочки в белых муслиновых платьях, смуглые, с блестящими индейскими глазами. Три младшие были странные загорелые создания, знающие о приличиях не больше босоногих маленьких ангрийцев с Говардских пустошей. Старшая, лет тринадцати на вид, отличалась более светлой кожей. Она отчасти сдерживала пламень своих глаз, а ее смоляные кудри были аккуратно расчесаны, а не торчали спутанной копной. Думаю, она получила образование; про трех остальных сомневаюсь, что они умеют читать.
При моем появлении Тигр встал и, указав рукою на свободный стул, спросил, обедал ли я.
— Да! — солгал я, поскольку не мог думать о еде и не хотел, чтобы меня уговаривали.
— Тогда хотя бы вина, — сказал он. — Мария, — обратился он к старшей дочери, передай сэру Уильяму графин шираза.
Мария исполнила указания, однако младший звереныш, встав ногами на стул, отодвинул от меня графин и с сильным иностранным акцентом объявил, что вино sacré[29] и еретикам его пить нельзя.
— Мария, уведи сестер к их няне, а сама ступай к сеньоре Грей, — сказал генерал.
Мария встала, крикнула: „Джульетта! Франческа! Габриэлла!“ — сделала низкий реверанс и, задержав на мне долгий, серьезный взгляд, увела своих необузданных подопечных.
— Вижу полковник, вы не теряли времени, — произнес генерал, бросая одобрительный взгляд на мое чистое лицо и тщательно выглаженный наряд.
— Ваше послание застало меня сегодня утром в Гернингтон-Холле, — сказал я, — и вечером я уже здесь.
— Хм. Отлично. Желаете знать, что за возможности у меня для вас припасены?
— Да, сэр.
— Что ж, со временем узнаете. Планы замышляемой мною экспедиции на восток еще не до конца созрели. Вам придется умерить нетерпение на месяц-другой. А пока есть одно дельце за границей, небольшое дипломатическое поручение, в котором наш повелитель желал бы вас использовать. Знаю, что вы не расположены к такого рода обязанностям и предпочли бы более достойную службу на поле боя, однако же убежден, что вы не погнушаетесь ни одной задачей, за которую джентльмен может взяться без ущерба для своей совести. Если бы я думал иначе, я бы презирал вас, сэр! К черту болванов, которые лепечут о своих склонностях, пока королевская работа лежит несделанной!
Я ничего не ответил на эту тираду, только поднес к лицу флакончик с нюхательной солью и стал ждать продолжения. Затем генерал попросил меня придвинуться ближе к столу и передать бутылку, после чего перешел к сути дела. Моя новая роль дипломата не позволяет мне разглашать дальнейший разговор. Впрочем, могу сообщить вам, что через неделю буду в Париже — без всякой официальной помпы, просто как частное лицо. Мне оказали доверие, и Уильям Перси не такой дурак, чтобы подвести начальство, поскольку этим он подвел бы самого себя».
Завершит мой труд третье письмо от баронета.
«Все-таки зрелость — лучший период жизни. Мое детство и ранняя юность были отравлены горькими чувствами, которые мне никогда не забыть. Теперь я свободен от оков, ясно вижу мою крутую тропу и ощущаю силу, чтобы по ней взобраться. Для меня это не труд, а забава: лезть вверх и вверх, цепляясь за каждый выступающий камень, за каждый крепкий корень и стебель вереска, и видеть далеко над собой желанную заоблачную вершину. Когда я на нее вскарабкаюсь, то забуду и головокружение, и усталость мышц. Что они в сравнении с безграничными далями, которые мне предстанут? Раз или два я оборачивался на подъеме и видел внизу зеленые долины, царственную мглу рощ, сияющий синью морской простор, однако не решался задерживать на них взгляд. О когда же я узрю все!
Шесть лет назад я не знал этой славной мечты. Я рвался к беспечной свободе от унизительного гнета тирании. Я думал завербоваться в солдаты и едва ли помышлял об офицерском чине. Когда мы с Эдвардом бедствовали, скованные вместе нуждой, и ненавидели друг друга за то, что не можем разорвать постылый союз, я терпел муки, каких не ведает ад. Эдвард был сильнее и подавлял меня своим превосходством грубо, ибо натура его груба. Сцены того времени живы в моей памяти по сей день; когда я их вспоминаю, все мои нервы пронзает боль, какую не описать в словах. Я всегда притворялся, будто нечувствителен к его варварской, расчетливой жестокости, и намерен сохранять эту видимость до конца дней. Однако коли есть власть выше человеческой, ей ведомо, что испытало мое сердце.
Теперь я ощутил свою силу. Она сулит мне более высокую участь, и я оставлю тропу юности далеко внизу. Я мог бы умереть на этой полуночной равнине, в холодном одиночестве чувств — и все же рок меня пощадил.
Знайте, Тауншенд, что я не женюсь, пока не найду женщину, которая пережила такие же страдания, ощущала их так же остро, отвергла свои чувства так же безоговорочно и в конечном счете так же успешно одолела все жизненные преграды. В молодой, хорошо образованной особе эти качества будут для меня привлекательнее, чем красота Елены или величие Клеопатры. Красота дается куклам, величие — надменным злючкам, но душа, чувства, страсть и главная добродетель: стойкость — это атрибуты ангела.
Среди всех мерзостей жизни мне довелось встретить такую женщину — одну, и только одну. Да, благородство духа и опыт страданий сочетались в ней с гармонией форм и поразительной красотой. Как часто я смотрел на нее, охваченный изумлением и всепоглощающим сочувствием! Дивный свет души сиял сквозь незаурядную оболочку, проходя через чистую призму лица; глаза, большие и темные, с длинными романтическими ресницами, вспыхивали исступлением, горя сквозь влажную пелену слез, а когда улыбались, излучали тихую радость, любовь, надежду. Она никогда не улыбалась мне, никогда обо мне не плакала; сохранился ли ее образ в мире, недостойном этой ангельской натуры, или она спит в священных рубежах, которые не осквернит даже кощунство, — мне знать не важно. Я видел ее, и светлый идеал пребудет со мною до смертного часа.
Тауншенд! Никогда не заговаривайте со мной о том, что написано выше, а на случай если все-таки заговорите, у меня готов ответ. Откуда вы знаете, всерьез я расчувствовался или просто решил вас поддеть? Разве второе не вероятнее?
Итак, к моему рассказу. Сейчас я в Дуврхеме, как будет видно по штемпелю, а завтра отбываю в Кале на борту парового пакетбота „Крошка Вик“, названного, замечу в скобках, в честь богатейшей наследницы мисс Виктории Делф, чьи полмиллиона фунтов, по слухам, вскружили немало аристократических голов, в том числе одну лысую графскую и даже одну увенчанную королевской короной. Вам доводилось слышать о необычайной королевской щедрости, а как-то сырой ночью под окнами крошки Вик распевал серенады приятной внешности господин. Есть другая сплетня, очень популярная сейчас при адрианопольском дворе: горничная мисс Делф обнаружила несчастного безумца по имени Букет — другими словами, пэра королевства, — который в сильном подпитии сидел на лестнице, непосредственно у покоев ее госпожи. На вопрос, зачем он здесь, благородный лорд, икнув, сообщил, что его намерения касательно мисс Делф в высшей степени честны.
Накануне отъезда из Адрианополя я, как всегда в таких случаях, захандрил. Волнение сборов улеглось. Утром я получил последние указания от Энары, а всю вторую половину дня провел за долгой беседой с премьер-министром в казначействе. Оставался лишь один шаг, но время для него еще не пришло. Я сидел в гостинице один. Близился закат. Медленный день, подобно яркой птице, складывал золотистые крылья после долгого полета, готовясь опочить на далеких холмах между Заморной и Адрианополем. Цветы на подоконнике сомкнули свои лепестки, и солнце, казалось, медлило, прежде чем закатиться за лиловую вершину, которой вскорости предстояло его скрыть. Вечерний свет лился сквозь листья мирта и соцветья герани, бросая на противоположную стену багряные отблески, в которых четко прорисовывались тени каждого стебелька.
В вечерней тишине задуматься способен трехногий табурет, упитанный телец и даже, возможно, маркиз Харлау. Вот и я, разгуливая взад-вперед по комнате и глядя то на алый прямоугольник западного окна, то на мрачную историческую картину, украшавшую мой номер, невольно углубился в раздумья.
— Что ж, Перси, — произнес внутренний голос, с которым мы постоянно беседуем, — завтра ты отплываешь в чуждые края. Тебя ждет дальний путь, в твои руки доверены министерские дела и королевские тайны. Задумайся теперь: неужто тебе нечего делать до того, как прозвучат слова прощанья? Слова прощанья? Кому ты их обратишь? Это большой город, столица! Уж конечно, средь широких площадей и длинных улиц, среди тысяч домов Адрианополя сыщется хоть один человек, которого огорчит твой отъезд?! Ведь есть же влюбленная красавица, что каждую ночь разлуки будет слать вслед тебе нежнейшие мысли?
— Нет, наблюдатель, такой красавицы нет!
— Перси, подумай! Уж конечно, хоть одна живая душа пожмет тебе руку с чувством, когда узнает, что ты отправляешься в опасную и загадочную поездку, из которой можешь не возвратиться.
Я думал и думал, но все тщетно. Я не мог представить ни одного человека, связанного со мною узами любви. Наконец внутренний голос шепнул мне единственное имя. Кажется, я усмехнулся с горьким сомнением, но тем не менее решил действовать так, как если бы это было правдой.
Впрочем, до встречи предстояло последнее деловое свидание, и час его близился. Перед моим уходом из казначейства мистер Уорнер сказал, что теперь у меня на руках есть все необходимые бумаги, за исключением одной, которая будет вручена в восемь часов вечера в Заморнском дворце. Было восемь. Когда я выходил из гостиницы, солнце как раз спряталось за холмы. Мне лень описывать вам двухмильную поездку в быстром экипаже, мое вступление во дворец, лестницы и галереи, по которым меня вели. Вообразите, что я наконец в небольшой комнате. Слуга ушел, чтобы меня объявить. Возвратившись, он говорит:
— Сэр Уильям, за вами пошлют немедленно, — кланяется, закрывает дверь, и я остаюсь один.
К этому времени уже начало смеркаться. Королевский дворец был необычно тих, а когда я подошел к ряду окон в дальнем конце комнаты, то увидел засаженный деревьями сад, подступающий к самой стене, и здесь и там — бледное сияние статуй. В темноте ничего толком было не разглядеть, и я скоро устал от вида сумеречных деревьев.
Я заходил по комнате, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Ни звука: ни шагов, ни голоса, ни шепотка. Неужто, Тауншенд, стены дворцов делают толстыми, чтобы одни августейшие обитатели не слышали, чем заняты другие? Я так и не знал, от кого получу искомый документ: от какого-нибудь министра или от самого короля. Какая мука для придворного честолюбца вроде меня — гадать, переходя от надежд к сомнениям!
Наконец послышался звук растворяемой двойной двери. Кто-то вошел.
— Пожалуйста, следуйте за мной, сэр Уильям, — произнес тонкий голосок, и я увидел перед собой пажа — изящного мальчика с волосами, расчесанными на прямой пробор, как у девушки.
Дверь вела в коридор, устланный ковром. По всей его длине горели светильники. Я шел за мальчишкой, присланным меня проводить, и вскоре увидел еще одни двустворчатые двери: свет ламп отражался в полированном дереве так ярко, что мне сперва почудилось, будто передо мной огромное зеркало.
— Вы ведете меня к его светлости? — спросил я, останавливая пажа, когда тот уже взялся за ручку.
— Не знаю, — промолвил он. — Мне велели привести вас сюда.
— Кто велел?
— Лорд Хартфорд.
— Лорд Хартфорд! — воскликнул я в понятном изумлении. Менее всего я ожидал, что у этого человека есть власть распоряжаться в Заморнском дворце. Я ненавижу его, Тауншенд.
Прежде, нежели я успел высказать свое недоумение, дверь отворилась, и меня залил поток света. Когда я вновь обрел способность видеть, то понял, что нахожусь в просторном помещении, дверь которого за мною немедленно затворили. Огромные восковые свечи горели на столе, на каминной полке, в каждой нише. Такая иллюминация вполне подошла бы королевскому празднеству. Я огляделся, ожидая увидеть блеск бриллиантов и колыхание султанов. Ничего подобного.
За центральным столом сидели четверо, устремив друг на друга тяжелый, напряженный взгляд. Больше в комнате никого не было, только на коврике у камина дремала огромная собака. В одном из четверых — он сидел, закинув ногу на ногу и заложив одну руку за голову, — я узнал лорда Арундела. Другой склонился над столом и, пересиливая нервическую дрожь в руках, пытался завести золотые часы с репетиром — это был, вне всяких сомнений, Уорнер Говард Уорнер, эсквайр. Третий, обернувшийся к боковой стойке, чтобы налить бокал красного вина, и тут же выпивший его в торжественном молчании, как на похоронах, обладал характерной наружностью А. Ф. Энары. Но кто же четвертый — сухопарый господин, который, поставив оба локтя на стол и зажав в ладонях хищное лицо, переводил разгневанный взгляд с одного коллеги на другого, хмуря лоб и кривя губы в яростной усмешке? Это, Тауншенд, был лорд Хартфорд.
Я высматривал еще одно лицо, но тщетно. Герцога Заморны здесь не было.
Когда я подошел к столу, трое государственных мужей пожали мне руку; Хартфорд не шелохнулся. Я сел. Некоторое время все молчали. Было очевидно, что перед моим приходом произошло нечто необычное, — оглядевшись, я заметил следы недавнего пребывания герцога. Во главе стола стояло его кресло, а на развернутой карте лежал серебряный пенал.
— Он вернется? — шепотом спросил я лорда Арундела.
Тот собрался ответить, но не успел: лорд Хартфорд заговорил.
— Черт побери, — начал он. — Черт побери, вы все наблюдали его сегодняшний произвол. Вы все видели, как меня оскорбляли и унижали, и ни одному из вас не хватило мужества взять мою сторону — ни одному.
— Милорд, ваше поведение беспрецедентно, — сказал мистер Уорнер. — Ни одно министерство не может без ущерба для своей чести предпринять шаг, к которому вы склоняли герцога. Я дал слово. По-вашему, сэр, я должен от него отступиться? А если его величество отверг ваше предложение в резкой форме, так чего еще вы могли ожидать?
— Это гнусная несправедливость! — отвечал Хартфорд. — Я, представитель одного из древнейших семейств Ангрии, связавший все свои интересы с этой страной еще до рождения Заморны, прошу доверить мне важную миссию за границей и получаю оскорбительный отказ, в то время как гусарского офицера, безродного выскочку, назначают на это место через мою голову. Клянусь всем святым, что есть на небе и на земле, он у меня пожалеет о своем последнем выпаде! Я скажу такое, что затронет каждый нерв этого чертова гордеца!
— Вы слышали, джентльмены? — спросил генерал Энара с широкой ухмылкой. — Примечательное красноречие! Такое не часто услышишь за пределами приюта для душевнобольных!
Хартфорд ожег его взглядом, выхватил из кармана бумажник с визитными карточками и, не сходя с места, бросил генералу вызов.
— Отлично! — прорычал Энара, засовывая карточку в жилетный карман. — Давно я мечтал о таком случае! Пилюля, которой я вас попотчую, живо исцелит безумие и похоть.
Мне хотелось расцеловать старого сурового Тигра — так к месту были его слова. Эхом к ним прозвучал глухой саркастический смех. Он раздавался из-за моего плеча; в тот же миг я почувствовал, что спинку стула крепко сжала чья-то рука. Мне не было нужды оглядываться — я знал, кто там стоит.
Его тон, когда он заговорил, напомнил мне ночь накануне Лейденской битвы. Тогда он отдавал мне приказы лично, и с тех пор я не слышал этого голоса.
— Энара, вы не примените лекарство, которое так толково прописали. Дуэль с безумцем едва ли что-нибудь прибавит к вашей заслуженной славе, а я, Бог мне судья, убежден, что лорд Хартфорд не в своем рассудке. Вот и сейчас его глаза горят лихорадочным блеском душевного нездоровья.
Лорд Хартфорд вскинул голову. Его ноздри трепетали от сдерживаемой страсти.
— Ваше величество начали против меня вторую кампанию, — проговорил он с деланным спокойствием. — И сейчас вы дали мне ключ к вашей тактике следующего сезона. Публичным образом меня будут отстранять от важных государственных дел, а приватным — объявят буйнопомешанным.
— Сказав, что „приватным образом поместят под надзор врачей“, вы бы точнее выразили мое намерение, — поправил герцог.
Хартфорд что-то пробормотал вполголоса, встал, обошел стол и оказался лицом к лицу с его светлостью.
— У меня есть тайна, которую я должен сообщить вашему величеству, — сказал он. — До того как этот совет разойдется, я хотел бы снять с души ее бремя.
— Я не желаю слушать, — с высокомерным безразличием произнес Заморна. — У безумцев бывают странные причуды.
Хартфорд шагнул ближе. Герцог не отстранился, только вскинул голову и придал своим чертам выражение убийственной насмешки, от которой стошнило бы лошадь.
— И все же я обязан сделать признание, — сказал Хартфорд.
Он приступил к герцогу вплотную, прижал губы к его уху и сатанинским шепотом произнес какие-то фразы, что заняло около двух минут.
Я внимательно наблюдал за герцогом, и все остальные тоже. То ли он чувствовал на себе наши взгляды и не хотел показывать, что задет услышанным, то ли слова Хартфорда и впрямь оставили его равнодушным — не знаю. Так или иначе, Заморна не дрогнул ни одним мускулом. Черты хранили ту же холодную, спесивую улыбку, что и вначале, однако от лица отхлынула вся кровь. Когда Хартфорд закончил говорить и отступил на шаг, щеки его монарха были совершенно белы.
— Я польщен вашим доверием, милорд, — проговорил Заморна тем же презрительным тоном, что и раньше, — и при первом же случае отплачу вам таким же знаком расположения. Скорблю, что помрачение ума и моральные изъяны внушают вам подобного рода фантазии. Однако же не отчаивайтесь, милорд. В лечебнице для душевнобольных, при должном внимании врачей, вы еще можете вернуться в рассудок.
— До свидания, ваша светлость, — с мрачной усмешкой проговорил Хартфорд.
— До свидания, милорд, — отвечал его государь, усмехаясь не менее мрачно. — Мы с вами еще увидимся.
— Да, в аду! — отвечал Хартфорд и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.
Едва дверь за ним захлопнулась, Энара издал необычно глубокий вздох. В следующий миг достойный Тигр вспомнил про некое дело, которое непременно должно исполнить сегодня вечером. Он уже вставал, когда монарх, положив руку ему на плечо, принудил генерала опуститься обратно в кресло.
— Нет, Анри, не выйдет. Знаю я, что у вас за дело. Однако учтите, что, если вы в него вмешаетесь, я расценю это как медвежью услугу.
— Я не имею обыкновения перечить вашему величеству, — ответил Энара, — и потому смолчу, как вы приказываете. Впрочем, дозвольте сказать, что, на мой взгляд, вы придерживаетесь совершенно ошибочных воззрений на то, как надлежит в подобном случае действовать.
Мистер Уорнер, наблюдавший за происходящим без единого слова, но с самым пристальным вниманием, теперь вмешался в разговор.
— Сознаюсь, — промолвил он, — что не понимаю этого дела и всех его скрытых пружин. Видимо, вне официальной сцены разыгрались некие события, которые, будь они мне известны, пролили бы на обстоятельства новый свет и вполне оправдали то, что сейчас представляется не вполне благоразумным. Однако же в имеющейся ситуации я считаю своей неотъемлемой обязанностью честно сообщить государю то мнение, к коему пришел, на основании моих ограниченных сведений. Как помнит ваше величество, я всегда без утайки говорил, что мне представляется хорошим или дурным в вашем обращении с подданными; и сейчас я последую этим прямым, хоть местами и тернистым путем.
Милорд герцог, Хартфорд вполне справедливо назвал себя представителем одного из древнейших семейств Ангрии; и будучи таковым, а равно и человеком твердых политических принципов, каковы бы ни были его личные недостатки, он, по моему разумению, заслуживает, чтобы в деле, затрагивающем глубочайшие интересы страны, его кандидатура была рассмотрена в первую очередь. Сэр Уильям Перси позволит мне сказать в его присутствии, что я не знаю человека храбрее и благороднее, чем он, или другого, чьи действия на службе Ангрии были бы в большей мере свободны от греха своекорыстия. И все же, полагаю, даже сэр Уильям согласится с утверждением, что Хартфорд имеет более прав на доверие своего государя, нежели пришлец в этой стране, на двадцать лет его моложе и ниже в воинском звании.
Ваше величество припомнит, что со мною не консультировались касательно назначения, иначе я раньше привел бы доводы против. Вы обратились к генералу Энаре, и на плечах генерала лежит ответственность за данный им совет.
— Я ее принимаю, — сказал Энара. — За мной есть грехи похуже, чем отстранение от должности полоумного волокиты.
— А вам, Арундел, нечего добавить? — спросил герцог, адресуясь к красавцу шевалье, который в молчании сидел напротив, демонстрируя голову куда более приятную для глаз, нежели у остальных сановников, но, между нами, Тауншенд, начиненную куда меньшим количеством мозгов.
Тот переменил позу и, обращаясь к его величеству, ответил:
— Мне представляется, что мистер Уорнер взял сегодня чересчур диктаторский тон. Хотел бы я знать, какое посягательство на королевские прерогативы он счел бы для себя чрезмерным, если вашему величеству уже нельзя исключить из своего доверия человека, обманувшего это доверие так подло, как лорд Хартфорд.
Мистера Уорнера эти слова задели за живое. Он отбросил спокойный тон и заговорил с обычной воинственностью:
— Ваше величество окружают льстецы — гнусные грибы-паразиты, которые питаются пороками короля и разрушают его сердце. Насколько я понимаю, лорд Хартфорд не посягал на честь вашего величества. Он досадил вам в том, что касается ваших побочных увлечений. Неужто за столь мелкую провинность дворянина следует преследовать и отстранять от государственных дел? По взгляду вашего величества я вижу, что от моей прямоты у вас вскипает кровь. Мне известно, что вы твердо решили затворить перед этим несчастным все двери к придворным почестям и скорее рискнете благом страны, нежели перемените свое намерение. Ваше величество мстительны и безрассудны.
— Мистер Уорнер! — тихо проговорил лорд Арундел тоном возмущенного изумления. — Мистер Уорнер, вам стоит сделать паузу. Если вы будете продолжать в том же духе, то вынудите меня принять меры, от которых я предпочел бы воздержаться.
Теперь мистер Уорнер разозлился окончательно. Он обернулся к лорду А, словно дикий кот.
— Вы мне выговариваете, сэр? Вы диктуете, что мне произносить вслух, а что оставлять при себе? Я скажу: вы и ваша свора губите монархический строй. Вы сводники и подстрекатели. Юный король в окружении таких, как вы и Энара, подобен невинной молодости, искушаемой опытным соблазнителем. Вы печетесь о его вожделениях, разжигаете похоть его плоти, похоть очей и гордость житейскую, гасите в нем все высокие и чистые порывы; вы учите монарха затворять сердце и слух от предостерегающих голосов. Вы толкаете его в ад по дороге, усеянной цветами.
— Аминь! — воскликнул его величество, который в продолжение этой тирады попеременно брал понюшку и смотрел на карту. — Аминь, Уорнер! Проповедь закончена? Она оборвалась на высокой ноте. Да уж, ни капли сахарного сиропа — совсем не похоже на те пирожные, которые дьявол бросает несчастным обманутым душам, убеждая, что у него в гостях они будут получать их каждый день. Это истинный хлеб жизни, горький как желчь, кислый как уксус, грубый как мякина. Фредерик и Анри, понравилось ли вам наставление?
— Мы привычные, — хладнокровно ответил Энара.
— Однако, — продолжал герцог, — не кажется ли вам, что последняя фраза удалась преподобному джентльмену особенно хорошо? Слово „ад“ было произнесено с истинным чувством. Я слышал, как один малый на севере вворачивает его в свои проповеди с таким же пафосом.
— Милорд герцог, можете шутить, — промолвил Уорнер, — и все равно это правда. Сэр, в настоящем деле у меня нет личных мотивов. Я не люблю лорда Хартфорда. Вам это известно. Было время, когда ваше величество приблизили его к себе, когда он входил в тот самый круг, который я сейчас обличаю, и подобострастнее других угождал порокам вашего величества. Полагаю, Хартфорд более схож характером с лордом Арунделом и генералом Энарой, нежели со мной, и когда ваше величество ему благоволили, я предупреждал вас о его разнузданности и указывал, куда она ведет.
— Да! — подхватил герцог. — Когда я был доброго мнения о Хартфорде, вы, Уорнер, говорили о нем только дурное. Теперь, когда я его безгранично презираю и когда вы знаете, что моя решимость неколебима, вы меняете позицию и объявляете лорда Хартфорда ангелом. Вздумай я последовать вашему совету и сменить гнев на милость — завтра он вновь стал бы демоном. И, Анри, если я поссорюсь с вами, результат будет тот же. Как только мы расстанемся врагами, Уорнер обнаружит в вас святость, о которой раньше не подозревал. О, Говард, однако вы ревнивы, ревнивы!
— У вашего величества есть привилегия безнаказанно меня оскорблять, — произнес мистер Уорнер, явно уязвленный последними словами.
— Я не оскорбляю вас, Говард, — произнес наш султан, подаваясь к нему. — Мне известно, что вы желаете мне добра и ваше служение совершенно бескорыстно. Более того: все, что вы сказали об Энаре и Арунделе, — истинная правда. Они отребье. Не счесть, сколько вреда они мне причинили. Энара меня сгубил. До знакомства с ним я был образцом добропорядочности. Вы знаете, каким безупречным юношей я считался в пору своего маркизата; теперь моя репутация испорчена так, что стыдно сказать. Однако меня смущает маленькая загадка, которую я попросил бы вас разъяснить.
Помню, года два-три назад, когда вас тревожила моя близость с безобидным старым аристократом по имени Нортенгерленд, вы держались несколько иного мнения о присутствующих здесь джентльменах. Весь ваш гнев изливался на невинную главу упомянутого престарелого дворянина. Он был соблазнителем моей юности, губителем моих принципов и, главное, подрывал мою популярность в народе. Эти господа были тогда опорою трона, подлинными друзьями монархии. Я помню, как утомляли меня бесконечные хвалы достоинствам и дурно вознаграждаемой преданности генерала Фернандо ди Энары и Фредерика, лорда Арундела. Как же так, Говард?
— Ваше величество лучше меня сумеет объяснить свои парадоксы, — ответил Уорнер.
— Я могу объяснить их с легкостью, — сказал герцог, — но для этого мне придется повторить слова, которые так вас раздосадовали.
Уорнер сидел, глядя в стол и стиснув виски руками, как если бы его мучила головная боль, поэтому не видел взгляд, обращенный на него Заморной, а выразить свои чувства словами гордый властитель не пожелал.
Довольно долго стояла тишина, затем его светлость, обратись ко мне, сказал совсем другим, бодрым тоном:
— Что ж, сэр Уильям, завтра, если все будет хорошо, вы нас покинете. Ну как, приятель, думаете, вам хватит отваги провернуть это щекотливое дельце? Чтобы действовать тайно и не попасться, нужно изрядное проворство.
— Я думал об этом, милорд герцог, и пришел к выводу, что не стоит бояться риска.
Он улыбнулся.
— Я знаю вашу решительность, Перси, иначе не выбрал бы вас в качестве тайного агента. Насколько я понимаю, вы получили все необходимое для своей миссии.
— Все за исключением одной бумаги, сир, которую мне сказали забрать здесь.
— Знаю, — сказал он, затем вытащил из кармана бумажник, расстегнул серебряную застежку и протянул мне письмо. На конверте был собственноручно начертан адрес, включавший имя, при виде которого у меня дрогнула рука.
— Это вас ускорит, — произнес Заморна. — Вы переночуете в доме, куда доставите письмо, и получите указания, которые не могут быть даны в ином месте.
Я поклонился. Скажу вам только, что письмо было адресовано: „Мисс Лори, Риво, Хоксклиф“.
Заморна встал с кресла. Это был сигнал, что совещание окончено. В то же самое мгновение часы начали бить одиннадцать. Трое сановников поднялись, и я тоже. Они поклонились герцогу и пожелали ему доброй ночи. Он, стоя у камина, ответил каждому таким же пожеланием. Арундел и Энара вышли из комнаты вместе, Уорнер шел последним. В дверях он обернулся и встретился глазами с повелителем. Герцог улыбнулся и отвел взгляд.
Вы спросите, Тауншенд, почему я не вышел вместе с государственными мужами. У меня была просьба, которую я не хотел излагать в их присутствии. Когда дверь за ними затворилась, я подошел к своему могущественному зятю и отважно промолвил:
— Сир, могу я увидеть сестру?
Он что-то буркнул про поздний час, однако я не забрал свою просьбу обратно. Тогда герцог велел мне следовать за ним, и я подчинился. Мы прошли длинным лабиринтом комнат, с которым Заморна, по всей видимости, хорошо знаком, поскольку даже в кромешном мраке без труда находил путь. Затем он остановился перед портьерой и велел мне минутку подождать.
Я стоял в темноте, прислушиваясь к его тихому голосу и едва слышным ответам кого-то другого. Затем он позвал меня, и я вошел. Не стану описывать покои моей сестры — именно такие человек, подобный ему, и должен был создать для своей королевы.
Они с Заморной стояли рядом у камина. Я всегда стараюсь проявлять в общении с нею те чувства, какие старший брат может выказать, не роняя своего достоинства. Она единственный человек в мире, которого узы крови связали со мной естественной привязанностью.
Я подошел к ней.
— Я подумал, что должен с вами проститься.
— Вы уезжаете завтра? — спросила она тихой скороговоркой.
— Да.
— Я чем-нибудь могу быть вам полезна до отъезда?
— Нет.
— И вы не знаете, когда вернетесь?
— Не знаю.
— Если у вас будет время, пишите.
— Сомневаюсь, что отыщу досуг для сочинения частных писем.
— До свиданья, Уильям.
Она протянула мне руку, я ее пожал.
— До свидания, Мэри.
— Желаю тебе всего хорошего, — проговорила она, отводя глаза.
— Счастливо оставаться.
Я еще раз сжал ее руку и поклонился зятю, который, облокотясь на каминную полку, наблюдал за моей сестрой. На этом мы с нею расстались.
Тауншенд, старый лоботряс, доставка этого пакета прожжет в вашем кармане изрядную дыру. Завтра, ура, в Париж! Мне, словно казаку, теперь все нипочем! Будущность моя обеспечена. Старика Талейрана больше нет, а хитрецы рангом пониже пускай трепещут!
«Молодой человек очаровательной наружности, обходительный, с прекрасными манерами, желает получать хлеб насущный без хлопот и наслаждаться всею возможной роскошью и удовольствиями, не прикладывая к тому никаких усилий. Посему он извещает публику, что был бы рад получить наследство либо вступить в брак с женщиной, чьим не последним достоинством будет внушительное приданое. Подателя сего объявления не занимает возраст, а также мимолетная внешняя краса, которую, по мнению всех сведущих медиков прошлого и настоящего времени, может сгубить краткосрочная болезнь или заурядный несчастный случай. Более того, несовершенство телесной симметрии — конечность, отклоняющаяся от строгой прямизны вбок, по горизонтали или диагонали, равно как и отсутствие глаза либо части зубов — не станет препятствием для данного искреннего и просвещенного субъекта при условии, что ему представят убедительные свидетельства главной и вечной добродетели, возвышенных и непреходящих чар — Д-Е-Н-Е-Г! Писать на адрес мистера Сурены Эллрингтона, дом 12 по Чепел-стрит, Витрополь.
P. S. Дам, чья личная собственность, земельная либо в ценных бумагах, составляет менее 20 000 фунтов стерлингов, просим не беспокоиться. Податель объявления уверен, что продешевит, если продаст себя и за сумму вдвое большую. Он готов немедленно вступить в переговоры с мисс Викторией Делф из Брансуик-Террас или мисс Анжеликой Корбетт из Мелон-Гроув. Названные дамы, а также другие, пожелавшие принять участие в этой благородной лотерее, могут запросить отзывы о личности кандидата у досточтимого виконта Макары Лофти, сэра Уильяма Перси, баронета, мистера Ститона, эсквайра, преподобного Дж. Бромли, преподобного У. Стивенса, преподобного М. Чемберса и прочая и прочая».
Это объявление недавно появилось в столичных газетах — к такому последнему средству вынужден был прибегнуть достойный и безобидный человек, лишившийся средств к существованию и — после того как все менее отчаянные средства не дали результата — понуждаемый либо писать, либо жениться. Последние шесть месяцев я питался черепаховым супом и фуа-гра; я кутил и гулял в полное свое удовольствие, а теперь, увы, мои карманы пусты и я лишен всех радостей жизни. Чтобы наполнить первые и вернуть последние, я должен либо написать книгу, либо найти себе жену.
Что делать? Факел Гименея манит меня, но нет! Я любим столькими женщинами, что не хочу связывать себя с одной. Пусть я красив как фазан, я хочу оставаться свободным как орел. Не рыдайте же, о темноокие дщери запада, не скорбите, о рыжеволосые восточные девы! Не препоясывайтесь вретищем, нежные уроженки солнечного юга, не поднимайте плач на горах, о гордые северянки, не возглашайте скорбным гласом издалече, о наяды островных королевств! Чарлз Тауншенд не женится. Он слишком юн, слишком порывист, слишком дик для суровых уз брака. Чарлз Тауншенд останется красавцем холостяком, яркой звездой, привлекающей все взоры, искусительным яблоком раздора на африканской ярмарке. Посему Чарлз Тауншенд берет бумагу, перо, чернила и садится писать книгу, хотя идей в его хорошенькой головке не больше, чем в кармане — монет. Regardez donc; nous allons commencer.[30]
Начисто не помню, какое было число и даже месяц — не то последняя неделя сентября, не то первая неделя октября, — когда я, удобно сидя в ангрийском почтовом дилижансе, с комфортом выехал из Адрианополя по западному тракту, ведущему к великому мегатерию — старой столице государства. Впрочем, точно стояла осень, поскольку леса уже пожелтели. Был сезон охоты на куропаток: со всех сторон раздавались хлопки выстрелов, а когда мы проезжали мимо Мидоубэнка, вотчины Джона Керкуолла, эсквайра, члена парламента, я приметил из окна кареты трех молодых джентльменов в зеленых охотничьих куртках. Их сопровождала свора лающих пойнтеров и меднолобый егерь. Честная компания как раз вышла из ворот парка; один юнец приветствовал дилижанс затейливым ругательством, а другой прицелился из охотничьего ружья в девицу, ехавшую на открытом сиденье сзади, чем вызвал у нее образцовой пронзительности визг. Джентльмен напротив меня заметил:
— Это мистер Фрэнк Керкуолл. — Одновременно он многозначительно улыбнулся, что было равнозначно словам «юный вертопрах». — И я думаю, что субъект с ружьем не кто иной, как лейтенант Джеймс Уорнер, младший брат нашего премьера!
— Ой, да неужто! — произнес голос, и меня довольно грубо отодвинули в сторону — моему соседу, а вернее, соседке, захотелось выглянуть в окно. Я не мог сетовать на бесцеремонность дамы, посему терпеливо дождался, пока она соблаговолит сесть обратно, а затем шутливо заметил:
— Сдается, мэм, лейтенант вас заинтересовал.
— Ну да, — ответила она. — Я не часто вижу знаменитостей.
— Я бы не сказал, что этот малый так уж знаменит.
— Да, но его брат, сами понимаете… К тому же, если не ошибаюсь, сам лейтенант — офицер славного Девятнадцатого полка.
— Славного, мэм! Шайка головорезов! — воскликнул джентльмен, который первым начал разговор.
— Да, такие они и есть, — ответила дама; она, судя по всему, предпочитала ни с кем не спорить. — Конечно, они все — отчаянные малые. Однако, что ни говорите, на их счету — славные подвиги. Без них не было бы победы под Ившемом.
— Штурмовать города — только на это они и годятся, — ответил джентльмен. — Грязное дело, кровавое дело, мэм.
— Да, — вновь согласилась она. — Но раз война, должно быть и кровопролитие. К тому же у Девятнадцатого есть и другие обязанности, в которых они, если верить газетам, никогда не дают осечки.
— Они не жалеют пороху для запала. Насколько мне известно, мэм, этот славный полк перед делом всегда напивается в дым.
Я думал, что дама с жаром возмутится, но она лишь улыбнулась.
— Надо же, сэр! Коли так, они пьяными исполняют свой долг лучше, чем другие — трезвыми.
— Я знаю из первых рук, что при Вествуде, к тому времени как генерал Торнтон повел Девятнадцатый в решающую атаку, все офицеры и почти все рядовые были настолько пьяны, что едва не падали с коней.
— Поразительно! — ответила дама все так же спокойно. — И все же атака была в высшей степени успешной. Писали, что лорд Арундел прямо на поле боя поблагодарил их за отвагу.
— Не знаю, — холодно сказал джентльмен. — Если и так, мэм, его милость был не многим трезвее.
— Да, конечно, — проговорила дама. — Вполне возможно, что его отвага имела ту же природу.
— Скорее всего, — сказал джентльмен, в котором я все с большей уверенностью подозревал заморнского или хартфорддейлского фабриканта; затем он вытащил из кармана газету, откинулся на сиденье и принялся сосредоточенно изучать длинную речь, произнесенную Эдвардом Перси, эсквайром, депутатом парламента, за обедом, данным в его часть избирателями. Дама тоже устроилась поудобнее и замолчала.
До вышеприведенного короткого диалога я не удосужился окинуть попутчицу даже мимолетным взглядом, но теперь всмотрелся в нее внимательнее. Мне вспомнилось, что рано утром, когда мы после целой ночи в дороге ехали через графство Доуро, по довольно диким местам, нас внезапно остановил крик: «Дилижанс! Дилижанс!» Выглянув в окошко, я заметил, что тракт здесь пересекает проселочная дорога, уходящая в безлюдные холмы. У перекрестка стояла небольшая гостиница. Перед ее дверями в сером утреннем свете едва угадывалась фигура женщины в шали и шляпке с вуалью. Рядом служанка стерегла коробки, тюки и тому подобное. Багаж загрузили на крышу кареты, даму усадили внутрь, где она, маленькая и хрупкая, легко втиснулась между мной и толстухой, замотанной во множество одежд. Новая пассажирка пожала руку служанке, сказала: «До свидания, Мэри», или «Марта», или «Ханна», — а как только мы поехали, села поглубже и, спрятанная под вуалью, замкнулась в молчании.
Трудно проникнуть интересом к человеку, который сидит у тебя за плечом и не разговаривает. Через четыре часа тоскливой тишины я начисто забыл про соседку и не вспомнил бы о ней, не метнись она к окну, растрепав краем шали мою прическу. Короткий разговор помешал мне тут же выбросить попутчицу из головы, и хотя по нескольким фразам невозможно было составить о ней никакого впечатления, во мне проснулось легкое любопытство. Я уже раза два или три пытался разглядеть ее лицо, но безуспешно: шляпка и вуаль полностью скрывали его от глаз. К тому же мне показалось, что дама нарочно от меня отвернулась. С грубым пожилым фабрикантом она говорила довольно свободно, мне же за все время не удалось вытянуть у нее почти ни слова. По голосу я заключил, что она, вероятно, молода, хотя простой наряд мог принадлежать женщине едва ли не любого возраста: темное шелковое платье, синелевая шаль и скромная соломенная шляпка выглядели непритязательно, но вполне прилично.
Решив наконец, что самый верный способ разглядеть соседку — завести с нею разговор, я довольно резко повернулся в ее сторону с намерением открыть рот. Как выяснилось, пока я думал о ней, она думала обо мне, и поскольку сидела сзади, воспользовалась моей отрешенностью, чтобы внимательно исследовать мое лицо. Соответственно, внезапно повернув голову, я увидел, что она откинула вуаль и настойчиво изучает меня цепким наблюдательным взором. Скажу откровенно, что был почти польщен этим интересом. Впрочем, я довольно быстро вернул самообладание и в отместку устремил на попутчицу, смею верить, такой же пристально-испытующий взгляд. Та явила изрядную выдержку: порозовев лишь самую малость, покосилась на окно и заметила, что мы едем по очень красивой местности. И впрямь, мы катили уже по провинции Заморна, и по обе стороны широкого тракта расстилались зеленые плодородные равнины Стюарт-Марча. Будь дама старая и уродливая, я бы с нею больше не заговорил. Будь она молода и красива, я бы пустил в ход petits soins[31] и вкрадчивые речи. Она была и впрямь молода, но некрасива: с бледным, очень подвижным лицом, темными гладкими волосами, расчесанными на прямой пробор, и быстрыми, необычайно выразительными глазами.
— Насколько я понимаю, мэм, вы уроженка Ангрии.
— Да.
— Замечательная страна. И вы, наверное, настроены очень патриотично?
— Конечно, — улыбнулась она.
— И я не удивлюсь, если окажется, что вы живо интересуетесь политикой.
— С жителями глухих краев такое случается нередко.
— Так вы из не очень населенной местности, мэм?
— Я живу в холмах на границе с Нортенгерлендом.
Покуда моя попутчица говорила, я вспомнил место, где она села в карету — на перекрестке с проселочной дорогой, уходящей в дикие холмы.
— Что ж, вас ждет приятная перемена, — сказал я. — Вы прежде бывали в Заморне?
— Да, это замечательная провинция — самая населенная и богатая из семи.
— В таком случае вы, наверное, считаете, что она достойна отважного молодого монарха, носящего это имя. Насколько я понимаю, все ангрийские дамы любят своего короля.
— Да, — ответила она, — и, если верить молве, не только ангрийские. Все женщины Африки восхищаются его светлостью, не так ли?
— Они все от него без ума, мэм, и вы, конечно, не исключение?
— О нет! — спокойно возразила она. — Впрочем, я не имела удовольствия его видеть.
— Наверное, потому вы и говорите о нем с таким безразличием. Я очень удивился. Все представительницы прекрасного пола, с которыми я раньше о нем беседовал, начинали ахать и закатывать глаза.
Она вновь улыбнулась.
— Я стараюсь не ахать и не закатывать глаза, особенно в почтовых дилижансах.
— Если только речь не идет о славном Девятнадцатом, — заметил я и с самым дерзким видом полюбопытствовал: — Быть может, кто-нибудь из героев этого славного полка отмечен вашим особым интересом?
— Все до единого, сэр. Они мне тем милее, чем больше их ругают надутые виги, сторонники Ардраха. Я могла бы боготворить «Гончих псов» уже за это одно.
— Хм! — сказал я, беря понюшку. — Теперь я вижу, как обстоят дела, мэм. Вы готовы восхищаться любой человеческой общностью в целом, но останавливаетесь, как только дело доходит до конкретных лиц.
— Совершенно верно, — ответила она. — Я не снисхожу до частностей.
— И далеко вы едете, мэм?
— Нет, я выйду у «Дженни-пряхи»[32] в Заморне — это гостиница, перед которой останавливаются дилижансы.
— И затем отправитесь к кому-нибудь из друзей в городе?
— Я надеюсь, что меня там встретят.
Ответ был настолько уклончивым, что прозвучал как упрек в навязчивости. Очевидно, молодая дама предпочитала держать и свои взгляды, и свои планы при себе.
«Ну и на здоровье», — с легкой обидой подумал я, складывая руки на груди, и мы оба погрузились в молчание.
До Заморны доехали примерно к полудню. На улицах процветающего торгового города кипела обычная суета ярмарочного дня. Когда карета остановилась у «Дженни-пряхи», моя соседка озабоченно выглянула в окошко, словно выискивая знакомое лицо. Во мне взыграло любопытство, и я решил проследить, кто ее встретит.
Дверь отворилась. Я спрыгнул на мостовую и уже протянул руку, чтобы помочь даме выйти, но тут к дилижансу протиснулся ливрейный лакей. Он прикоснулся к шляпе, приветствуя мою попутчицу, и спросил, где ее багаж. Она сказала, какие вещи забрать, и через пять минут уже садилась в изящную дорожную карету, куда лакей только что погрузил ее чемоданы и саквояж. Кучер тронул вожжи, и карета в мгновение ока исчезла с глаз.
«Она не может быть значительной особой, — подумал я. — По виду и по манерам это явно не аристократка. Странно, что за неприметной девушкой в скромном простом платье выслали такой роскошный экипаж».
Я всегда стараюсь вернуться в город к открытию парламентской сессии — началу большого политического сезона. Когда партии начинают собирать воинов под свои знамена, когда всякий день, всякий час подъезжают кареты, когда городские особняки наполняются, а усадьбы, поместья и замки остаются во власти унылых декабрьских дождей, тогда на широких мостовых Витрополя можно встретить сельских джентльменов. Представители Ангрии набиваются в столичные клубы, и фамилии восточных сановников передаются из уст в уста, как пароль. Имена клановых вождей — Уорнера, Стюартвилла, Торнтона, Арундела, — произнесенные на диалекте этой высококультурной провинции, скорее оглушают слух напором говорящего, нежели ласкают ухо гармонией звуков. На каждом углу и перекрестке, на всех улицах и площадях в радиусе трех миль от парламента «мистер Говард» окликает «мистера Керкуолла», «капитан Фейла» приветствует «майора Сиднема», а «советник Хартфорд» свидетельствует почтение «сержанту Уорнеру», в то время как Уоррены, Уэстфилды, Стэнклифы, Бингемы, Муры, Свинсоны, Ститоны, Нейлоры и Багдены роятся как мошкара над летними покосами их родного Арундела. Тем временем север шлет своих Сен-Клеров, своих Денаров, своих Гордонов и Гилдероев, а с юга, рассекая волны, мчат на всех парусах Элфинстоны, Илкомкиллы, Уилсоны, Паттерсоны и Маколеи, чтобы бросить якорь в чистеньких недорогих комнатах, которые сдают внаем рачительные шотландские матроны.
Газеты в это время года тоже становятся занятны. Передовицы обретают пикантность, парламентские отчеты — остроту. Премьер-министры впадают в буйное умопомешательство, у сторонников кабинета схватывает живот, оппозиция являет собой образец благомыслия и патриотизма. Приятно после обильного ужина за дружеским столом, выпив ровно столько, чтобы душа вырвалась из зыбучих песков тоски в открытое море блаженства, отправиться — не в карете четверней, а шеренгой, плечо к плечу (а если погода сырая и ветреная, то тем лучше) — на Парламент-стрит, забраться на галерею и, усевшись там, созерцать гладиаторов на арене!
До чего же занятное это зрелище, особенно за полночь, когда словесные баталии разгораются особенно жарко! Замкнутый мир, озаренный дрожащим пламенем свечей, закрытые двери; внутри адское пекло ненависти и гнева, мучительное напряжение схватки, вокруг члены парламента, скамья за скамьей, угрюмые лица, молодые и старые. Им не до красоты. Миловидность, улыбки, вкрадчивые речи фимиам, воскуряемый на алтаре удовольствий. Здесь они принесены в жертву властолюбию, и даже такой щеголь, как лорд Стюартвилл, одним судорожным движением взъерошил завитые локоны, пока высокий худой пэр напротив, сверкая демоническим взглядом, словами втаптывал его в грязь. В другой палате один говорит средь молчания многих, обратив к вам тонкое пылающее лицо с лихорадочным огнем в зрачках. Он стоит в центре у стола; по другую сторону его оппонент, упершись ладонями в стол и подавшись вперед, тихим ровным голосом задает вопросы, на которые едва ли можно найти ответ. Глядящий исподлобья мертвенно-бледный инквизитор не дает несчастному и минуты роздыха. Тот запинается, что-то говорит, тут же берет свои слова обратно. Мучитель с улыбкой поворачивается к палате — с дьявольской улыбкой, ведь это Макара Лофти, заживо сдирающий шкуру с молодого угря, юного депутата, который только что произнес свою первую речь в поддержку конституционалистов. Теперь гляньте вон на того субъекта с ангрийской стороны палаты: ее вождя, ибо он сидит на первой скамье, наблюдая за экзекуцией. Он улыбается, кривя тонкие губы, немолодой болезненный человек — улыбается не от ненависти к Макаре, а от презрения к растерянной жертве. Он холодно отдает должное инфернальному мастерству, ловко пушенным в ход приемам его собственного ремесла — пусть даже сейчас это орудия в руках противника. Браво, мистер Уорнер! Воистину наш премьер — ангел во плоти!
И все же какие они все болваны! Клянусь проклятием моей души: человек, который по-настоящему увлечен политикой, — величайший глупец во всем подлунном мире, если, разумеется, им не движет обычная корысть. Министры правы, что двумя руками держатся за свои кресла; оппозиция права, что изо всех сил пытается их спихнуть, однако что касается ораторской славы и партийных пристрастий — вот тут увольте, мне их не понять. Все сказанное выше о мучениях угря, с которого сдирают кожу, о напряженном внимании зрителей, о свирепости демонических ораторов, я пишу лишь как упражнение в стиле. Любезный читатель, когда тебя и впрямь увлечет политика, вспомни, как я стою на галерее, не сняв шляпу, тяну сок из великолепного красного апельсина и поглядываю на досточтимого оратора с выражением, в котором ясно виден весь мой интерес к его разглагольствованиям.
Лишь за одним субъектом мне наблюдать приятно — это долговязый молодой джентльмен в жестком черном галстуке. Он, откинувшись, полулежит на скамье. Лицо его накрыто тщательно расправленным батистовым платком, и затруднительно сказать, не выражает ли оно то самое волнение, в отсутствии которого должна убедить нас беспечная поза. Ты видишь, читатель, что этот джентльмен сидит на ангрийской стороне палаты; советую отметить, как рьяно он поддерживает свою партию. Сейчас выступает сэр Мармадьюк Говард, и соответственно на повестке дня оглушительные возгласы одобрения. Каждый громогласный период исторгает у полулежащего джентльмена зычное «верно!», похожее на затихающий звук гонга. Затем, когда мистер Макомбик встанет, чтобы ответить, джентльмен будет презрительно рычать из-под платка, как голубь-сосунок. Я его уважаю. Когда он вынужден говорить сам (чего старается по возможности избегать, хотя близость к ангрийскому правительству и заставляет его время от времени отвечать на вопросы и делать заявления), то стремительно выходит к столу и быстро произносит то, что должен произнести. Риторических красот в его речи — как в образцовой конторской книге, жара — меньше, чем в ледяной глыбе. Герцог Веллингтон в свои самые вдохновенные минуты не бывал более многословен, красочен и поэтичен. Время от времени он лениво забавляется, отвечая таким, как Линдсей, особенно когда парламент до крайности наэлектризован ехидным красноречием этого оратора. Холодно и сухо долговязый джентльмен парирует едкие вопросы противника. Его не трогают насмешки и оскорбления, не задевают преувеличенно-изумленные взгляды; он простыми словами излагает позицию правительства, завершает речь комплиментом выдержке и бесстрастности Линдсея, неторопливо садится и берет понюшку.
Как-то я довольно поздно выходил из здания парламента и случайно затесался в компанию депутатов, покидавших его в то же самое время. Внезапно моего плеча коснулось что-то легкое — перчатка или носовой платок. Я повернулся и увидел совсем близко человека заметно выше себя. В ярком свете фонаря не узнать его было невозможно. Никому другому не могли принадлежать этот плащ со стоячим воротником, плотно запахнутый на худощавой фигуре, черный шелковый платок, много раз обернутый вокруг горла, шляпа с широкими полями, низко надвинутая на глаза, — явные свидетельства подозрительности и нежелания быть на виду.
— Холодный вечер, Тауншенд, — заметил мой друг, когда мы обменялись товарищескими рукопожатиями через перчатки.
— Чертовски холодный, милорд, но у вас же карета? Вы не собираетесь идти пешком?
— Собираюсь. Дождя нет. Дайте мне руку, чтобы я на нее оперся. Эти поздние парламентские заседания когда-нибудь меня доконают.
Дрожащий от холода лорд оперся на мою руку. Мы сошли по ступеням и двинулись прочь от Парламент-стрит.
— Вам понравилось, как наш друг баронет выступает на сессиях? — спросил он, имея в виду вышеупомянутого джентльмена.
— О да, милорд. Хотя его пыл, как всегда, немного чрезмерен. Скажите, вы в последнее время виделись с ним частным образом?
— Нет, он с самого возвращения из Парижа все время при ангрийском дворе. Но ведь вы, Тауншенд, конечно, состоите с ним в переписке?
— Только не я. И впрямь, полковник весьма переменчив в своей дружбе. У него нет вашего постоянства, мой дорогой лорд.
— Ах, Тауншенд! Мы с вами знаем друг друга как облупленных. И все же мне казалось, что третьего дня Перси, заметив вас в кулуарах, направился в вашу сторону.
— Совершенно верно. Направился в мою сторону и прошел мимо — так близко от меня, что я не удержался и вытащил тонкий батистовый платочек, соблазнительно торчащий из его кармана, — надо думать, подарок некой парижской прелестницы, поскольку в углу черными волосами вышита дворянская корона и под ней имя Агата.
— Pathétique![33] И что, Тауншенд, он правда ничего вам не сказал?
— Ни слова, хотя мы встретились впервые за три месяца.
— И вы весьма опечалены его вероломством?
— Au désespoir,[34] — ответил я, указывая пальцем на сердце. И мы с виконтом выразили наше общее горе тихим одновременным смехом.
— И что же, — спросил Макара, — что же, дорогой Тауншенд, изгнало ваш милый образ из его груди?
— Ах, — ответил я. — То мысли, что дышат, и звуки, что жгут. Сэр Уильям последние месяцы жил в таких краях, где пряные южные ароматы внушают чувства, которые сильнее дружбы.
— Вы становитесь поэтичным, Тауншенд. Так вы считаете, что наш друг, с виду такой холодный, все же не вполне свободен от искушений?
— А как считает ваша милость?
— Не знаю. Он такой философ.
— Ваша милость судит по собственной незапятнанной белизне. Вы столь целомудренны, что полагаете такими и других.
— Хотите понюшку, Тауншенд?
— Премного благодарен, милорд. Так вот: думаю, в этом вопросе вы излишне добры к людям. Баронет чрезвычайно хитер и ловок. Я не сомневаюсь, что в последней дипломатической поездке он сумел сочетать дело и удовольствия.
— При мне на такое уже намекали, — ответил Макара.
— Кто?
— Лицо, которому в таких вопросах можно полностью доверять, — наш достойнейший друг граф. Я встретился с ним третьего дня на званом обеде. Он сидел между леди Стюартвилл и Джорджиной Гренвилл и разговаривал очень тихо — ни дать ни взять воркующий голубок. Они беседовали о сэре Уильяме и некоей маркизе де Фронквиль — теперь я припоминаю, что ее имя Агата. Еще я различил слово «дуэль». Вы думаете, полковник дрался?
— Весьма вероятно. Впрочем, мы уже у вашего дома. До свиданья. Кланяйтесь от меня Луизе, когда ее увидите.
— Непременно. Всего доброго.
Я повернулся, чтобы идти, но тут его милость, уже взявшись за ручку звонка, окликнул меня:
— Тауншенд! Не желаете завтра заглянуть ко мне на чашечку чаю? Если хотите, я приглашу нашу общую знакомую.
— С удовольствием. Буду у вас точно в восемь.
Его милость позвонил, и дверь отворилась. Я пошел прочь.
Апартаменты лорда Макары расположены в квартале великолепных доходных домов, по большей части снимаемых членами парламента, в западном конце улицы. Вечер следующего дня выдался очень сырым, к тому же дул сильный ветер, поэтому я кликнул извозчика и в назначенный час был высажен под внушительным портиком особняка. Слуга виконта провел меня через ярко освещенный вестибюль и по великолепной лестнице в небольшую, со вкусом обставленную гостиную, озаренную пламенем камина и четырьмя высокими восковыми свечами на столе. Я сразу увидел, что лорд Макара позаботился, чтобы у вечера была хозяйка. Ее милость сидела в низком кресле у камина и играла с шелковистыми ушами маленького спаниеля. Если в комнате есть дама, она всегда первой привлекает внимание, и я не оглядел гостиную в поисках других гостей, пока вдоволь не насмотрелся на хорошенькую фигурку Луизы.
— Лежать, Пепин, лежать, — говорила она, дразня собачку куском печенья. В следующий миг хозяйка произнесла совсем другим тоном: «Иди ко мне, бедняжка», — и принялась тонкой рукой гладить песика по голове, пока тот, успокоившись, не запрыгнул к ней на колени. Лаская его все той же аристократической ручкой, она одновременно с притворной укоризной качала головой, чтобы длинные кудряшки мило покачивались, скользя по щекам и шее. Очаровательная пантомима продолжалась немалое время, прежде чем ее милость сочла нужным вздрогнуть и заметить мое присутствие.
— Ах, дорогой мистер Тауншенд! Вы меня напугали! Давно вы стоите здесь, наблюдая за мной и Пепином?
— Минут пять, мэм. Знаю, что поступил невежливо, но вы должны меня извинить — зрелище было такое милое!
— Вот что, — проговорила она, оборачиваясь к человеку, которого я прежде не заметил. — Сегодня мы обойдемся без лести, хорошо?
— С моей стороны можете ее не опасаться, — ответил голос из темного угла.
— Наверное, вы никогда никому не льстите, — предположила ее милость.
— Мне давно не случалось льстить, и я позабыл, как это делать, — последовал ответ.
— Возможно, вы презираете любые сладкие речи, — произнесла она.
— Я неофит, — произнес невидимка, — и они мне непонятны.
— Так учитесь! — вмешался я. — У колен Луизы Дэнс кто может долго оставаться новичком в науке любовных воздыханий?
— Черт, я весь продрог! — воскликнул незнакомец и, встав с дивана, стремительно шагнул к камину.
Протянув ладони к огню, он смерил меня быстрым косым взглядом, в котором читалось что угодно, кроме беззаботной открытости. Я притворился, будто смотрю в другую сторону, однако краем глаза изучил его не менее внимательно. То был человек невысокий, но жилистый и коренастый, потасканный, со следами лет на лице, хотя не старый и даже не среднего возраста. Густые, черные как смоль волосы не блестели и падали на лоб спутанными клоками; платье при том было модным и дорогим. Черты говорили о дьявольском темпераменте: я никогда не видел такой бешеной раздражительности, как в этих черных глазах. Нездоровый цвет смугловатой кожи усиливал тягостное впечатление от постоянно нахмуренного лба и сведенных густых бровей. Облокотившись на каминную полку, джентльмен смотрел на Луизу, и какой же они являли контраст!
— Я не вижу его милости, мэм. Где он?
— Скоро спустится. Однако здоровье виконта сейчас очень неважное — в последнюю неделю он не вставал с постели, пока не приходило время ехать в парламент.
— Хм! — произнес джентльмен. Он довольно долго молчал, яростно глядя в огонь, затем продолжил: — Проклятье! Мне невтерпеж!
Маркиза была целиком поглощена песиком, посему темноволосый незнакомец повернулся ко мне, приложил большой палец к носу и учтиво осведомился:
— А вам?
— Да нет, не скажу.
— Потому что, — продолжал он, — если ваш недуг того же свойства, что и мой, я знаю, где в этом доме сыскать лекарство.
Я вежливо поблагодарил, но ответил, что превосходно себя чувствую и пока могу обойтись без лекарств.
— Трезвенник? — удивился незнакомец. — Впрочем, дело хозяйское. Всяк по своему уму, как сказал этот малый, и все такое, но мне надо тяпнуть, иначе ни в какую.
Он открыл дверь и прошел в дальний конец соседней комнаты, где над буфетом висела лампа. Там стояли графины и стаканы; незнакомец налил стакан и выпил, налил другой — и снова… снова… снова… так до магического числа «семь». Он вернулся к нам, вытирая губы платком. Тут как раз отворилась другая дверь и в гостиную, ссутулившись, вступила фигура в халате и домашних туфлях.
— Рад встрече, милорд, — произнес незнакомец, стремительно приближаясь к вошедшему. — Как видите, вы звали, и я пришел. Надеюсь, ваша милость здоровы?
— Не очень, мистер Уилсон, не очень. Однако ради вас я заставил себя встать. Луиза, помогите мне сесть, пожалуйста. Я что-то сегодня слабоват.
— Конечно, мой дорогой виконт, — сказала маркиза и, вспорхнув с места, под руку довела своего друга до кресла у камина. Тот откинулся на подушки и поблагодарил ее тихой, безмятежной улыбкой. Сторонний наблюдатель с виду принял бы его за святого. Лицо виконта было бело как простыня. Все черты выражали крайнюю усталость, однако глаза блестели возбуждением.
— Что вы с собою сделали? — изумился я.
— Простыл. Простуда всегда меня так ослабляет. Однако она скоро пройдет. Тауншенд, если не ошибаюсь, вы с мистером Уилсоном не знакомы? Позвольте вас представить. Тауншенд, мистер Уилсон. Уилсон, мистер Тауншенд.
Уилсон поклонился с дерзко-самоуверенным видом, затем сел перед огнем и, скрестив руки на груди, наградил меня очередным своим благожелательным взглядом.
— Милорд, — обратился он к Макаре. — Я не ожидал застать у вас гостей.
— О, мистер Тауншенд — мой близкий друг, — отвечал лорд Макара. — Я уверен, вы с ним отлично сойдетесь.
— Вы служили в армии, сэр? — спросил мистер Уилсон, оборачиваясь ко мне.
Было очевидно, что он либо совершенно безумен, либо так пьян, что не понял, кто я такой. Посему я ответил спокойно:
— Нет, но у меня много друзей-военных.
— Хм! Наверняка несгибаемые конституционалисты, воевавшие под знаменами Фидены. Не сомневаюсь, ваши друзья отличились в бегстве от Массена в тридцать третьем году?
— Не совсем так, — возразил я, закуривая сигару. — Все они были со сквайром Уорнером, который, если помните, предпочитал отсиживаться подальше от обеих армий, в грязных болотах, средь очаровательных ангрийских холмов.
— Знаю, знаю, — отвечал мистер Уилсон. — Отвратительная страна эта Ангрия. Я был там лишь раз, когда служил коммивояжером в торговом доме Макендлиша и Джеймисона, и ушел от них именно потому, что меня отправили в такую вонючую дыру.
— Вот как? — изумился я. — Так вы не уроженец этой страны?
— Уроженец?! — взревел мистер Уилсон. В его маленьких глазках вспыхнула звериная подозрительность. — Уроженец?! Что вы хотите сказать, сэр? К чертям эту страну! Я — ее уроженец?! Да я всего одну ночь в ее пределах и провел! Да и ту помню лишь потому, что ночевал в лучшей гостинице Заморны — «Воньклиф», «Дряньклиф», «Стэнклиф», как там она называется, — и меня так заели клопы, что к утру все лицо распухло и пришлось одалживать у горничной платок, чтобы завернуться до глаз. Ну, сэр, что вы на это скажете?
— Приношу тысячу извинений. Я лишь исходил из того, что у вас отчетливый ангрийский выговор.
— Шотландский! — воскликнул он. — У меня шотландский выговор! Я родился в Росстауне и вырос в Росстауне за прилавком. Там я позаимствовал чуток из кассы и был выслан в Чурбандию — во Фредерикстаун, где, как уже рассказывал, поступил в контору Макендлиша и Джеймисона. И я переломаю кости всякому, кто посмеет утверждать…
— Мистер Уилсон, выпейте кофею, — вмешалась мисс Дэнс. Она склонилась над ним с чашкой в руке и вкрадчивой улыбкой на устах, расточая перед коммивояжером почти столько же очарования, как если бы то был ее высокородный любовник, утонченный граф Н***. Уилсон поднял глаза и, принимая чашку, сказал:
— Я бы выпил, даже будь здесь яд.
— Надеюсь, он вас успокоит, — проговорила она с улыбкой.
— О нет, мадам, он зажжет мне кровь. Напиток, поданный вашей рукой, вновь делает меня воином. — Он быстро проглотил кофе и продолжал, сверкая глазами: — Я исполнил, что вы велели. Хотел бы я, чтоб задание оказалось более трудным.
— Я дам вам другое, которое для вас будет куда труднее, — отвечала она. — Сдержите на время свой пылкий нрав. Помолчите хотя бы пять минут. Видите, я запечатываю вам губы.
И маркиза игриво тронула его губы пальчиком, затем со смехом возвратилась на свое место.
— Ну вот, — сказал лорд Макара. — Запрет, наложенный такой ручкой, нарушить нельзя.
Кто объяснит странные ассоциации, рождающиеся в человеческом мозгу? В ту минуту, когда Луиза Дэнс накладывала на гостя заклятье немоты, я огляделся, и все увиденное вызвало в памяти другую картину — похожую и в то же время совершенно иную. Вот комната в сердце великого города, закрытая, занавешенная, освещенная. У столика, уставленного серебром и фарфором, элегантная дама в роскошном платье; ее лицо немного поблекло с годами, немного истрепано рассеянной жизнью, однако в мягком свете лампы по-прежнему привлекательно. Призывный взгляд, кокетливо рассыпанные волосы, нарочитая томность каждого движения — все говорит о фальшивости, бессердечии, пороке, и все же она обольстительна. У камина, в халате — человек, чье лицо как мел, а руки безжизненны и кости просвечивают сквозь бледную кожу; молодость и здоровье ушли, осталась апатия, мука, усугубляемая дьявольским темпераментом. И второй, Уилсон, разыгрывающий шотландского торговца; по осанке и поведению — забулдыга-офицер, уволенный из армии за какие-то непотребства и не смеющий признаться в ангрийском происхождении, поскольку запятнал фамильное имя грязью несмываемого позора. Картина, которую я созерцал, пробудила у меня совсем иной образ: гостиная в старинной усадьбе, за окном — озаренный вечерним светом великолепный парк, вкруг стола — прекрасные дамы, юные и неиспорченные, и один бравый красавец военный, которому слава открыла дорогу в их общество. Однако сцена эта почти неразличима: ее здоровые краски выцвели в ядовитой атмосфере другой картины.
И даже ее я не стану долго расписывать. Довольно сказать, что в ту ночь Уилсона уложили в карету Макары мертвецки пьяным. Куда его отвезли — не ведаю: ночь была холодная и ветреная, так что у меня не возникло желания следовать за каретой. Когда я уходил, виконт сидел в кресле неподвижно, улыбаясь одними губами. Мисс Дэнс отправилась к себе в «Азалии» несколькими часами раньше, после того как одарила хмельного Уилсона всем возможным вниманием. У меня были основания полагать, что Макара использует ее в качестве василиска, чтобы она своими чарами заворожила неосторожного удальца. В разговорах, когда языки развязались от выпитого, проскальзывали намеки на политические махинации. Уилсон говорил о своих товарищах, своих сообщниках, а незадолго до того, как повалиться под стол, выпил полный стакан за погибель султана и его клевретов. Он настоял, чтобы я присоединился к тосту, и я не нашел причин отказываться. Мне было плевать, кто такой султан. Я понятия не имел, о ком речь, а если и догадывался, то это совершенно не важно.
Мы с Суреной только что повздорили из-за того, сколько угля нужно для камина в гостиной. Я одержал верх и в итоге наслаждался плодами своей победы у жаркого огня, который практически монополизировал, усевшись напротив и поставив обе ноги на каминные скобы. Разбитый наголову Сурена ретировался в лавку, и я сквозь двустворчатые двери слышал, как он обрекает бессмертную душу проклятию, божась, что отдает товар дешевле, чем сам купил. Чай закончился. Ханна Роули закрыла ставни и задернула занавески на единственном окне. Я был в гостиной один и, сидя в вышеописанной элегантной позе, созерцал, запрокинув голову, свою пляшущую на потолке исполинскую тень. К досаде хозяина, я довольно плотно подкрепился и теперь, в тишине, на сытый, но не перегруженный желудок, ощущал если не сонливость, то приятную мечтательность, словно после легкого опиата. Веки уже смежились, а дремотные грезы переходили в блаженные сновидения. Я был далеко от Витрополя, в присутствии чего-то прекрасного и поэтического, на локте у меня лежали шелковый рукав и прелестная белая рука; мы прогуливались по лунной аллее. Она — каким было ее имя? Ее черты? Имя вот-вот должно было прозвучать, лицо уже поворачивалось ко мне, когда раздался какой-то лязг. «Каминные щипцы!» — подумалось мне; во сне я вообразил, будто Сурена, воспользовавшись моей дремотой, крадет из камина жар.
— Эй! — крикнул я. — Не трожь огонь, не то я проломлю тебе голову кочергой!
Кто-то рассмеялся. Я, окончательно пробудившись, открыл глаза и увидел, что пламя в камине горит ярче прежнего: в него только что подбросили еще угля. Смутная фигура, склонившаяся над камином, как раз ставила на место кочергу.
— Кто вы? — вопросил я.
— Смотрите, — был лаконичный ответ.
Я посмотрел и немало удивился, узрев субъекта, облаченного в наряд полицейского со всеми эмблемами и нашивками. Синий мундир с красными отворотами, белые перчатки и деревянная дубинка не оставляли сомнений, что передо мною и впрямь блюститель порядка.
— Кто вас послал и что вам нужно? — снова вопросил я.
— Всего лишь пригласить вас на небольшую прогулку.
— Меня? Куда?
— Не пугайтесь, мистер Тауншенд, дело совершенно пустяковое. Просто начальство хочет задать вам пару вопросов. А если вы прочистите глаза, то поймете, что я ваш друг. Не будь мы приятелями, я не стал бы входить так по-свойски.
Пристальнее вглядевшись в черты гостя, я сообразил, что и впрямь вижу их не в первый раз. Наконец я узнал старого знакомца, которого под имением Джеймса Ингема вывел в некоторых других книгах.
— Не может быть! Неужто это вы, Джемми?
— Я, сэр, и мне не хотелось причинять вам неудобств, поэтому я взял кеб. Он у дверей.
— Так в чем дело, Джемми? Что я натворил?
— Не знаю. Ваша честь всегда отличались буйным нравом. Так или иначе, вам придется последовать за мной. Вот ордер.
— Что хоть за преступление мне вменяют? Убийство? Или двоеженство? Поджог, грабеж или что?
— Не знаю. Ваша честь скоро все выяснит. Идемте.
И я пошел, поскольку сразу после этих слов в комнату вступили еще двое в таких же синих мундирах. Они вывели меня через кухню и черный ход, усадили в кеб, и я волей-неволей отправился неведомо куда.
Не проехали мы и трех кварталов, как один из полисменов крикнул в окошко, чтобы извозчик остановился — джентльмен, мол, выйдет здесь. Соответственно я оказался перед дверьми ярко освещенного дома. Они тут же распахнулись, и меня провели в коридор, где свет газовых рожков озарял серые шинели на крюках и шляпы на полках. Здесь ждал слуга в полосатом фраке.
— Проводите этого джентльмена наверх, — сказал мой друг мистер Ингем.
— Слушаюсь, сэр. За мной, пожалуйста.
Мы поднялись по лестнице на галерею, вдоль которой тянулся длинный ряд дверей. Слуга распахнул одну и впустил меня в небольшую, хорошо обставленную библиотеку. За круглым столом в центре комнаты сидели два джентльмена. Перед одним стоял ящик для письма; второй джентльмен, облокотившись на столешницу, подпирал голову руками. При моем появлении он встал.
— Здравствуйте, мистер Тауншенд. Прошу садиться. Не обессудьте, что мы вас потревожили. Сейчас мы все разъясним. Дженкинс, подайте мистеру Тауншенду стул.
Дженкинс, тот, перед которым были письменные принадлежности, быстро встал, поставил мне стул напротив своего начальника и вернулся на прежнее место. То, как он исполнил эти нехитрые действия, выдавало в нем писаря. Я заключил, что второй — магистрат. Это был пожилой человек с недобрыми глазами, бледным лицом и темными седеющими волосами. Каждая складка, каждая морщина четко — и даже чересчур четко — вырисовывалась в белом холодном свете висящей над столом лампы. Мне подумалось, что я не в первый раз вижу эти черты. Они явно мелькали передо мной на собраниях избирателей, на банкетах и политических встречах, однако имени я никак припомнить не мог.
— Мистер Тауншенд, — начал он. — Я знаю, что вы джентльмен, а значит, извините нас за процедуру, которая может показаться суровой, однако требования закона не позволяют ее избежать. Я, как видите, член ангрийского суда, и пригласил вас в это здание, чтобы вы пролили свет на некоторые вопросы, занимающие правительство, коего недостойным слугой я имею честь именоваться.
— Вот как, — произнес я, немало озадаченный этой преамбулой. — Я решительно не догадываюсь, чем могу быть вам полезен. Позвольте узнать, кто, помимо вас, санкционировал мой арест?
— Вы вскоре убедитесь, что я действую не без надлежащих санкций, — отвечал магистрат. — А пока мистер Дженкинс приведет вас к присяге, и я начну допрос.
Мне подали Библию. Я приступил к положенной церемонии и уже почти ее закончил, когда отворилась дверь и на сцену вышел третий участник действия. На ходу расстегивая сюртук, этот джентльмен хладнокровно направился к столу.
— Добрый вечер, мистер Мур, — сказал он, кланяясь магистрату. Тот встал и ответил на поклон с подобострастием, указывающим, что для него вошедший явно не мелкая сошка.
— Надеюсь, мистер Тауншенд, вы в добром здравии, — продолжал джентльмен, наклоняясь не сильнее, чем тополь в безветренный день, затем распахнул сюртук, заложил большие пальцы за проймы жилета, встал у камина и оглядел меня с видом всесильного набоба, которому я только что наваксил сапоги.
«Давай-давай, друг сердечный, — подумал я. — Со мной такие фокусы не пройдут. Я отплачу тебе твоей же монетой».
Итак, поцеловав Библию и выполнив прочие формальности, я уселся напротив мистера Мура, достал табакерку и, взяв щепоть, скосил глаза на двуногий каминный экран. Мне не было нужды задерживать взгляд на молодом лице с тонкими, непримечательными чертами, светлых, изящно завитых волосах, армейских усах и бакенбардах, жилистой, хоть и худощавой фигуре с прямой, как шомпол, осанкой. Проклятье! Разве я не знаю его, как собственное сердце? И тем не менее он стоит здесь, передо мной, словно ледяной столб! Впрочем, действующие лица в сборе; пора начинать пьесу.
— Насколько я понимаю, свидетель сейчас будет давать показания, — произнес молодой драгун.
— Да, — ответил мистер Мур. — Вы его будете допрашивать, сэр Уильям, или я?
— Я начну, с вашего позволения. — И, вытерев рот батистовым платком, сэр Уильям приступил к допросу.
— Ваша фамилия Тауншенд, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь.
— Нет ли у вас других имен — или вы иногда прибегаете к псевдонимам?
— Я часто использую псевдоним.
— Под какими еще именами вы известны?
— Гардинер, Джонс, Кольер и Уэллсли.
— На каких основаниях вы претендуете на последнюю фамилию?
— Не знаю.
— Быть может, у вас есть родственники, которые ее носят?
— Возможно.
— Как давно вы живете в Витрополе?
Примерно двадцать один год.
— Сколько вам лет?
— Трижды семь.
— Помните, свидетель, что вы говорите под присягой. Повторю вопрос: сколько вам лет?
— Двадцать один.
— Вот как? — И следователь помолчал, как будто не может поверить в мои слова. Через минуту он продолжил: — Вы женаты или холосты?
— Не знаю.
— Будьте добры объяснить свой ответ.
— Насколько мне известно, я ни разу не вступал в брак, но часто испытывал такое желание.
— Как вы зарабатываете на жизнь?
— Весьма успешно.
— Чем именно?
— Я извозчик.
— И что вы водите, кеб или омнибус?
— Ни то ни другое.
— Так что же в таком случае?
— Я вожу пером.
— Если бы я запросил рекомендательное письмо, нашлись бы уважаемые люди, готовые аттестовать вас положительно?
— Нет.
— Странное признание. Каким обстоятельствам своей жизни вы приписываете утрату столь ценной вещи, как репутация?
— Моему прежнему близкому знакомству с проходимцем по фамилии Кларк — Уильямом Кларком, рядовым ангрийской армии.
— Вот как? Что ж, пора переходить к делу. Где вы были в прошлый вторник?
— В Витрополе.
— Где вы находились вечером того дня?
— Будь я проклят, если могу вспомнить.
— Быть может, в таком случае мне удастся освежить вашу память. Вы знаете Кларджес-стрит?
— Да.
— Есть ли на ней доходные дома?
— Весьма вероятно.
— Не припомните ли вы имена каких-нибудь лиц, снимающих там комнаты?
— Быть может, к завтрашнему дню припомню.
— Вы были там во вторник вечером.
— Вот как?
— Мистер Мур, помогите свидетелю.
Магистрат повиновался.
— Мистер Тауншенд! Лорд Макара Лофти снимает комнаты на Кларджес-стрит, и во вторник вечером вы были в гостях у его милости. Теперь от вас требуется под присягой сообщить, кого вы там видели.
— Хм, — проговорил я. — Здесь какая-то загадка!
Я помолчал, прокручивая в голове состояние дел: прикинул, стоит ли мне скрывать имена и выгораживать благородного виконта, тщательно взвесил все обстоятельства, точно подбил баланс и по здравом размышлении рассудил, что мне нет никакой выгоды лгать, а следовательно, лучше говорить правду.
— Я и впрямь был во вторник вечером на Кларджес-стрит, — сказал я, — где видел лорда Лофти и досточтимую мисс Дэнс. Я пил с ними чай.
— Так вы пили чай втроем?
— Нет, присутствовала еще комнатная собачка, пудель или спаниель по имени Пепин.
Сэр Уильям вставил слово:
— Надо ли понимать, что вас позвали провести вечер с пуделем и благородный виконт не удосужился пригласить третьего гостя?
— О, был еще весьма респектабельный коробейник.
— По фамилии Уилсон, — добавил мистер Мур.
— Совершенно верно.
— Опишите этого джентльмена. Был ли он высокий?
— По сравнению с пуделем — да.
— Мистер Тауншенд, так не годится, — сказал мистер Мур. — Я вынужден потребовать точных ответов. Еще раз прошу дать описание мистера Уилсона.
— Что ж, охотно. Это человек среднего роста, с широкой грудью, очень смуглой кожей, густыми черными усами и шевелюрой, внешностью гуляки, нависшим лбом, который постоянно хмурится, и голосом, необычно низким для того, кому не исполнилось и тридцати, — так я оценил его возраст, хотя пьянство и невоздержанность оставили на лице морщины, которые больше подошли бы шестидесятилетнему. Он назвался шотландцем, однако ничего шотландского в нем нет.
— Много ли он говорил?
— Нет.
— Подавали ли вам вино?
— Самую чуточку.
— Воздерживался ли мистер Уилсон от спиртного?
— Я бы не сказал.
— Был ли он вполне трезв к тому времени, как вышел из гостей?
— Полагаю, он протрезвел к середине следующего дня.
— Он вышел сам, или его несли?
— Нечто среднее. Он подошел к лестнице, упал, скатился по ступеням, после чего слуги отнесли его в карету лорда Макары.
— Кто отправился с ним?
— Только кучер.
— Видели ли вы, как отъезжала карета?
— Да. Точнее говоря, я видел две кареты, поскольку у меня двоилось в глазах.
— Куда она поехала? Налево по Кларджес-стрит или направо?
— Под присягой утверждаю, что не могу сказать. Глаза застилал туман, и, по правде говоря, мне показалось, что одна карета едет направо, другая — налево. Я и сам был немного под хмельком.
— Осталось ли у вас впечатление, что виконт и мистер Уилсон держатся на дружеской ноге?
— Да, но мистер Уилсон и мисс Дэнс были на еще более дружеской ноге, особенно после того, как Уилсон опрокинул десятую стопку.
— Пила ли мисс Дэнс наравне с мистером Уилсоном? — серьезно осведомился сэр Уильям.
— Я не помню, чтобы она сама разбавляла себе джин, но точно не отказывалась, когда лорд Макара подливал ей из графина, что тот делал довольно часто.
— Касался ли разговор политических вопросов?
— Уилсон раз или два начинал поносить треклятого турка на Востоке, но мисс Дэнс оба раза придвигалась поближе, брала его за руку и, глядя ему в лицо, заводила речь о чем-нибудь другом.
— Можно ли было со слов мистера Уилсона заключить, что он недавно побывал за границей — во Франции, например, или в какой-либо другой стране?
— Он много говорил с мисс Дэнс о красоте француженок и посоветовал ей укладывать волосы на парижский манер. Еще он начал какую-то историю со слов: «Когда я последний раз был в Пале-Рояле», — но лорд Макара его остановил и сменил тему.
— Сообщите под присягой, мистер Тауншенд, доводилось ли вам с указанной ночи видеть мистера Уилсона или что-либо о нем слышать.
— Под присягой сообщаю, что нет.
— Что ж, — произнес мистер Мур, поворачиваясь к баронету. — Думаю, мы узнали от мистера Тауншенда все, что он мог по этому поводу сказать. В личности Уилсона нет никаких сомнений, что до остального — тут лучшими помощниками будут время и бдительность.
— Мистер Тауншенд может идти, — заметил сэр Уильям.
Я встал. Мы с баронетом обменялись холодными кивками, и я повернулся к двери. Мистер Мур последовал за мною. В галерее он еще раз принес извинения за внешне суровые меры, к которым его вынудил закон, добавил, что сочтет за честь дальнейшее знакомство со мной, и закончил уверениями, что невольно рад случаю, который свел его со столь выдающимся литератором. Мне оставалось только поклониться в знак признательности за комплимент, и мы расстались лучшими друзьями.
Наверное, перед тем как завершить главу, мне надо добавить несколько слов о мистере Муре. Мои читатели легко вспомнят, где видели его прежде — не в Витрополе, а на оживленных улицах Заморны; там он шагу не может ступить, чтоб не услышать шепот: «Вот идет доверенный человек Хартфорда». Всесильный стряпчий, богатый арендатор, он по-прежнему орудие в руках надменнейшего из господ. Однако сейчас я видел, что он действует заодно со злейшим врагом хозяина, на стороне правительства, вышвырнувшего барона из своих рядов. Мне стало по-настоящему любопытно, кто же такой Уилсон, если против него объединились две столь враждебные силы. Дело явно попахивало кровью, иначе непримиримый Перси не оказался бы в одной своре с Хартфордом, пусть даже в лице его заместителя.
Там, где Олимпиана, вырвавшись из мельничных желобов Заморны, неспешно струит глубокие воды по равнине, блестел первый тонкий ледок. Мороз окончательно сковал дорогу, идущую по Хартфорд-Дейл, и стук колес одинокого экипажа разносился в вечернем лесу звонко, словно они катятся по металлу. Поднявшаяся над смутной долиной луна наполняла безоблачные, безветренные сумерки тем покоем, какому более яркое светило тщетно пыталось бы подражать. Однако в воздухе не чувствовалось летней неги. То была зябкая, стылая, мраморная ночь, и коммивояжеры, ежась в своих двуколках, подгоняли лошадок бежать быстрее, а охранники почтовых дилижансов радостно трубили в рожок, завидев вдалеке огоньки Заморны и мысленно уже поднося к губам кружку с горячим грогом.
Человек в плаще миновал Заморнский мост и прямиком двинулся по широкой дороге. Он шел пешком, кутаясь в плащ и надвинув шляпу почти до переносицы, однако голова его была вскинута, а плечи расправлены. По обе стороны тракта тянулись Хартфордские леса, и в просветы между деревьями заглядывала встающая луна — каковая луна взирала на путника со всегдашней своей меланхоличностью. Идущий немного сбавил шаг, когда по правую руку показались громадные ворота Хартфорд-Холла и, вдалеке за парком, широкий фасад и флигеля этой величественной усадьбы. Покуда ты, читатель, смотришь на сияющие в лунном свете высокие окна, на трубы, подобные замковым башням, и блестящую крышу, путник поворачивает. Где он? На дороге его нет. Он исчез? Следуй за мною, и мы все узнаем.
Он перебрался по ступеням через колючую изгородь. Дальше идет под уклон широкое зеленое поле. Путник быстро его пересек и еще более торопливой походкой двинулся по берегу Олимпианы. Здесь, вдалеке от большой дороги, он одиноко зашагал по тропинке меж полей и рощ. Ни одно живое существо не встретилось ему на пути. Овцы и коровы были в загонах и хлевах. Участки тут большие, и фермы стоят далеко одна от другой. Это земля лорда Хартфорда, отданная в длительную аренду пол века назад.
Итак, сейчас путник был в четырех милях от Заморны, и колокола далекой церкви только что пробили девять. Звон долетал из Массинджера, и пока он не затих, путник стоял неподвижно: может быть, считал удары, а может, просто решил перевести дух. Наконец он вышел к полю, обрамленному величавыми старыми деревьями. Отсюда начиналась посыпанная гравием дорожка, над которой их кроны смыкались подобно арке. По ней путник довольно скоро вышел к дому, именуемому «Массинджер-Холл» — большой старинной усадьбе, стоящей среди полей, очень одинокой и внушительной. За нею мрачно чернели силуэты вороньих гнезд. Столбы садовых ворот венчались каменными шарами; такие же шары были на фронтонах дома, а в саду, на каменном постаменте, темнел потускневший от времени циферблат солнечных часов.
Массинджер-Холл был тих как могила. Ни одно окно на фасаде не горело, и только луна блестела на стеклах средь густого плюща. Однако дом был не заброшенный — во всем здесь царил степенный порядок, — просто очень старый, серый и одинокий.
Человек в плаще некоторое время расхаживал перед домом, временами останавливаясь и как будто прислушиваясь. Все было тихо; ни в одном заиндевелом окне не мелькнул даже отблеск свечи. Неизвестный все так же мерил шагами пространство перед фасадом. Наконец где-то в глубине дома залаяла большая собака. Путник вздрогнул, испугавшись, что его обнаружили, и через мгновение был уже за углом дома, где укрылся под дальним фронтоном. Здесь наконец его взгляд различил первые признаки жизни. У фронтона было только одно окно, почти как церковное, длинное и низкое, выходящее на лужайку. Из этого окна на кусты лился мягкий свет. Всякий знает, как хорошо видна в ночи освещенная комната, если на окне нет ни ставней, ни жалюзи; неизвестный, встав на колено за высоким кустом лавра, созерцал внутренность мрачного дома так же отчетливо, как если бы находился в его стенах.
Окно обрамляли фестоны тяжелой темно-малиновой занавеси. В их широкий просвет видна была длинная комната: на стенах, обшитых мореным дубом, подрагивали отблески камина; посередине, на застланном ковром полу, лоснился массивный стол черного дерева; не было ни свечей, ни ламп, только пылающий камин. Вероятно, когда здесь собирались гости, комната радовала глаз теплыми красками, но сейчас на ней, как и на всем Массинджер-Холле, лежала печать горделивой, давящей мрачности. Кто-то подошел к окну, затем отступил назад и почти пропал в тени, скрывающей дальнюю часть комнаты. Затем фигура вновь медленно приблизилась и так же медленно снова удалилась во тьму. Взад-вперед, размеренной походкой, вышагивала она по большой старой гостиной, и никого другого видно не было. Единственный человек прохаживался здесь, в одинокой усадьбе, затерянной средь бескрайних полей.
Это была женщина — вернее, девушка лет девятнадцати. Она явно жила одна, поскольку ее платье было лишено тех милых украшений, которыми женщины, особенно молодые, стараются угодить близким. Судя по выражению — мечтательному и сосредоточенному, — она жила одна уже довольно давно. Были ее мысли радостными или печальными, сказать не могу, но они явно сильно занимали девушку, поскольку она забыла все, что на небе вверху и на земле внизу, целиком погруженная в окутавшие ее грезы. Без сомнения, она для того и не задернула занавеси на окнах, чтобы дать пищу своим лихорадочным фантазиям и всякий раз, глядя на окно, видеть луну, плывущую в синем просторе небес за высоким недвижным тополем, и дальше, до самого горизонта, залитые бледным светом луга с рядами величественных дерев.
Наконец девушка очнулась, и вовремя — пять минут назад часы в глубине дома пробили десять. Она вздохнула, прогоняя мечтательный транс, подошла к камину, поворошила дрова и тут вспомнила, что надо задернуть занавески. Обитательница дома была невысока ростом, поэтому встала на стул, но сразу же с него спрыгнула, потому что, пока она тянулась к малиновому шнуру, из-за лаврового куста выступил крупный мужчина и, шагнув к окну, поставил ногу на подоконник. Девушка отпрянула и посмотрела на дверь. Лицо ее исказилось страхом, однако прежде, чем она успела отбежать, неизвестный распахнул окно и встал прямо перед нею.
Он тщательно закрыл створки, задернул шторы (что ему при его росте было куда проще, чем девушке), затем снял шляпу, провел пальцами по волосам и сказал обычным мужским голосом:
— Ну, Элизабет, думаю, мы знакомы.
Однако это приветствие, произнесенное столь обыденным тоном, не сразу вызвало ответ. Девушка вновь и вновь с тревогой и страхом вглядывалась в его черты. Наконец ею овладело некое убеждение, пробудившее целую бурю чувств: и без того неяркое лицо стало еще бледнее, и она вымолвила странным голосом, каким существа из плоти и крови говорят лишь под влиянием очень сильных и необычных переживаний:
— Генри! Неужто это ты?
Улыбаясь — не без усилия, поскольку явно отвык от такого проявления чувств, — мужчина в плаще протянул руку. Две ладони, которые вместе были меньше, чем одна его, тут же стиснули ее с трепетным жаром. Девушка, желая избежать пугающих истерических всплесков, молчала, пока не обрела свой обычный голос; тогда она сказала, что гость замерз, и потянула его к огню.
— Да, Элизабет, да, — ответил мужчина, — только ты чуть-чуть успокойся. Полно тебе! Я сомневаюсь, что заслужил такую теплую встречу.
— Не заслужил, но раз уж ты здесь, никуда не денешься, — резко ответила она. — Садись. Я и не думала, что ты жив. Газеты писали, что ты во Франции. Зачем ты уехал оттуда в страну, где не спрятаться? Полиция не знает, что ты здесь? Какие у тебя холодные руки, Генри! Я два года тебя не видела. Сядь.
По обе стороны от камина стояли глубокие кресла, и Генри устало рухнул в то, что было к нему ближе.
— За три последние ночи я не проспал и двух часов, — сказал он. — Чертовы полицейские не давали мне роздыху с той самой минуты, как взяли след!
— Так за тобой гонятся?! — с испугом спросила девушка.
— Да, да, но я думаю, что обвел всех вокруг пальца, отправившись сюда. Менее всего они ждут, что я стану искать убежища в Ангрии. Дай мне вина, Элизабет. Я еле жив.
Она торопливо вышла из комнаты, обернувшись в дверях на его бледное, изможденное лицо. В ее отсутствие он уронил голову на подлокотник кресла и выразил муку одним-единственным стоном — языком, коим душа сильного человека говорит в минуту отчаяния. Заслышав возвращающиеся шаги, мужчина резко выпрямился и постарался разгладить лицо. Девушка принесла вино. Гость быстро взял у нее из рук стакан и выпил, затем сказал:
— Ну вот. Теперь все хорошо. Элизабет, ты выглядишь напуганной. Однако для тебя я все тот же Генри Гастингс, что и прежде. Наверняка ты привыкла считать меня чудовищем.
Он посмотрел на нее с недоверием опустившегося человека, сознающего свое падение, однако взгляд девушки мигом развеял его подозрительность. Он говорил куда красноречивей ее слов: «Ты и твои ошибки, Генри, существуют для меня отдельно».
Итак, читатель, что же связывает этих двоих? Они не любовники, не муж и жена. Наверняка — и это подтверждается разительным сходством черт — они брат и сестра. Оба не слишком красивы. Мужчина растратил юность и здоровье на кутежи; темные яростные глаза под нависшим лбом скорее отталкивают, нежели привлекают, как и лицо, изборожденное морщинами страстей, терзаний и беспутств. Однако его фигура еще хранит остатки молодой силы, гордой офицерской выправки и уверенной решимости движений — всего того, что в лучшие дни дарило ему улыбки боготворимых глаз. Впрочем, читатель, ты помнишь, что я говорил об Уилсоне. Мне нет нужды заново рисовать портрет, ибо это Уилсон, тот же мрачный злодей в обшитой дубом гостиной Массинджер-Холла, что и в изысканном витропольском салоне виконта Макары Лофти.
Сестра была гораздо светлее и кожей, и волосами, но ее лицо казалось почти лишенным красок. Черты не могли претендовать на правильность, а вот на выразительность — могли. Впрочем, карие глаза были красивы, а в движениях и фигуре сквозила благородная грация. Если бы она оделась по моде и завила волосы, никто не назвал бы ее дурнушкой. Однако в коричневом шелковом платье с простым воротничком, с расчесанными на прямой пробор волосами, Элизабет была всего лишь заурядной, непривлекательной женщиной, бесцветной и лишенной всякого великолепия красоты. Судя по всему, она отличалась быстрым умом и бойкостью языка; как только улеглось первое волнение чувств, она заговорила с братом нарочито веселым голосом, явно желая скрыть от его подозрительного внимания, что не может без боли взирать на переменившуюся внешность того, кто ушел из дому молодым солдатом, полным надежды. Что превратило его в бездомного каина, за чью голову назначена кровь?
— Я не так низок, как ты думаешь, — внезапно произнес Генри Гастингс. — Со мною обошлись чудовищно несправедливо. Я мог бы рассказать тебе, Элизабет, черную повесть об Адамсе и этой подлой скотине, этом демоне ада, лорде Хартфорде. Они завидовали мне… Впрочем, что толку говорить? Ты, конечно же, на их стороне.
— Гарри, неужто ты думаешь, Хартфорд и Адамс мне дороже тебя? И я так мало знаю родного брата, что поверила, будто ты мог застрелить человека без всякой на то причины?
— Да, но кроме того, я дезертир, а, без сомнения, в Пендлтоне все горячие патриоты и дружно ненавидят предателя, который мало чем лучше дьявола. Вот, например, отец — как ты думаешь, он захочет меня увидеть?
— Нет.
Ответ был короткий и решительный, но Гастингс и не принял бы уклончивости. Истина — горькая пилюля, но он проглотил ее молча.
— Ладно, плевать! — воскликнул он после недолгой паузы. — Я все еще мужчина и все еще лучше большинства моих ненавистников. Не думай, будто последние два года я только скулил и хныкал. Я жил в Париже как принц, средь таких удовольствий, что легкая боль была лишь уместным лекарством от пресыщения. Погоня за мной скоро уляжется. Я побуду у тебя в Массинджере, пока ищейки не потеряют след, затем проберусь в Дуврхем, сяду на корабль и отправлюсь куда-нибудь на острова. Там я разбогатею, а когда выстрою дом и куплю поместье с множеством рабов, пройду депутатом в парламент. Тогда я вернусь. Через семь лет мне ничего не смогут сделать. Я стану выступать в парламенте, льстить публике; я разожгу такой пожар, что всем не поздоровится. Я разоблачу деспотизм и распутство половины наших пэров. Если Нортенгерленд к тому времени умрет, я обожествлю его память. Пусть мои кровавые гонители помнят, что
Всему приходит свой черед,
И тот, кто миг подстережет,
Возьмет свое. Где в мире путь,
Которым можно ускользнуть,
Коль недруг жаждет счеты свесть
И в сердце клад лелеет — месть?[35]
Вместо того чтобы остудить яростный пыл отступника, попытаться разумными доводами унять его злобную мстительность, мисс Гастингс прониклась словами брата и заговорила быстрым, взволнованным тоном:
— С тобой поступили подло. Довели тебя до отчаяния. Я знаю, я всегда это знала. Я так и сказала в тот день, когда мистер Уорнер приехал и сообщил отцу, что тебя отдали под трибунал за дезертирство. Отец достал завещание и на глазах мистера Уорнера вычеркнул оттуда твое имя. Потом объявил, что отрекается от тебя навеки. Наш помещик заметил: «Вы правильно сделали, сэр», — но я возразила, что его поступок дурной и противоестественный. Отец тогда был не в себе, он всегда горячностью не уступал сыну. В присутствии мистера Уорнера он ударил меня так, что я не устояла на ногах. Однако я встала и повторила все то же самое. Мистер Уорнер назвал меня неблагодарной дочерью, которая своим упрямством усугубляет горе отца. Мне были безразличны его упреки. Через несколько недель я покинула Пендлтон и с тех пор зарабатываю на хлеб собственным трудом.
— Я слышал, — отвечал Гастингс. — Поэтому ты и в Массинджере, да?
— Да. Дом принадлежит Мурам. Старый мистер Мур недавно скончался. Здесь собирается поселиться его сын, стряпчий. Я присматриваю за домом, пока Мур и его дочь в Витрополе. Мисс Мур притворяется, будто очень меня любит, и говорит, что не может без меня жить. Неудивительно — я льщу ее тщеславию и не соперничаю с ней в красоте. Еще я даю ей уроки итальянского и французского.
— Такты позволишь мне пересидеть тут день-два в безопасности?
— Постараюсь. В доме всего двое-трое старых слуг. Однако, Генри, ты умираешь от усталости. Тебе надо поесть и сразу лечь. Я прикажу, чтобы приготовили спальню.
Покуда Элизабет Гастингс идет темными коридорами в далекую кухню, мы на время расстанемся с нею и ее братом. Моя свеча почти догорела; пора заканчивать главу.
Утром долго лежал в постели — не хотел пробуждаться от того приятного сна, какие порою наполняют ночь величайшим блаженством в жизни. Интересно, что бы я отдал за возможность пережить въяве хоть полчаса этой грезы — руку, наверное, или два передних зуба. Нет, впрочем, зубы мне слишком дороги. Я не скоро забуду, что сказал месье Адам о вставных — les trois maisons dans la bouche.[36] Так вот, во сне я был Богом или кем-то настолько же всемогущим, и в моей власти находилось то, на что я променял бы возможность получить завтра следующий чин, — а это дорогого стоит. Иногда мы видим во сне удивительно красивые глаза, не поддающиеся описанию в словах, и целое лицо — просто живую женщину, как она есть. Будь я глупцом, я бы повесился от одной мысли, что мой сон — ложь и бесовское наваждение. Однако я плотно позавтракал и утешился созерцанием миниатюрного портрета маркизы на крышке моей табакерки. Фу! Что фальшивые, накрашенные французские лица в сравнении с нею! Впрочем, у Агаты темные глаза — потому я до нее и снизошел. Очень удобно любить француженку — страсть не влечет за собою никаких неудобств. Думаю, что никогда не женюсь, а буду всю жизнь искать подобие той единственной, которую боготворю, а когда любовный недуг чересчур меня истомит, напомню себе, что мой идол — вполне земной, и столь несовершенен, что третьего дня скромная молодая дама залилась краской, когда, листая иллюстрированный журнал, увидала ее портрет и одновременно заметила, что я прочел имя под гравюрой! Разве это не отрезвляет?
Только что принял у себя Ингема. Мой полицейский инспектор твердо убежден, что Уилсон покинул город. Мои ребята обкурили каждую дыру, где он мог скрываться, таким сильным серным дымом, что ему пришлось сбежать, — уже достижение. Легче преследовать лиса в открытом поле, чем в таком кроличьем городке, как Витрополь — или Париж, к слову сказать. Съездил в Йорк-Плейс, чтобы передать эти сведения Муру. Медоточивый гладкомордый мерзавец сразу понял, что наше дело идет на лад. Он потер руки и сказал, посмеиваясь:
— Он в наших руках, сэр Уильям. Немного терпения, немного времени, и мы увидим финал.
Что ж, поскольку речь о Гастингсе, нам предстоит выследить дикого кабана, загнать волка и, наконец, затравить медведя. Симпсон, Монморанси и Маккуин на очереди. Мы будет идти по следу и
Пугливый бег их воровской
Полуночью в глуши лесной
У гончих не отнимет сил,
Погони не остудит пыл.
А главное, заключительный этап, который пройдет под личным патронатом его величества: тигриная потеха. Великолепный полосатый бенгалец и полковник Адриан Август О’Шонесси, следующий за ним по пятам. Боже! Куда там римским боям гладиаторов с дикими зверями!
Но куда бежал Гастингс? Надо разослать моих ребят вдаль и вширь. Я отправил несколько человек в Эдвардстон, следить за восточной дорогой, еще несколько — в Олнвик, на запад, и во Фритаун — на восток. Если он от меня улизнет, то это не человек, а дьявол. Однако Гастингс хитер и опытен. Снова и снова, уже почти настигнутый ищейками, он делал петли и ускользал. Интересно, что за очарование сохраняет жизнь для этого несчастного, что он так за нее цепляется? В Париже я не раз загонял его в угол и прижимал к стене так, что сейчас он должен быть на грани голодной смерти. Если бы Гастингса оставили в покое, он бы наверняка сам перерезал себе горло, но пока другие силятся отправить его на тот свет, упрямец назло нам будет оборонять свою бесполезную жизнь до последнего.
Сегодня, думая о нем, я припомнил мелкое происшествие, которое, надеюсь, поможет мне отыскать его логово. Несколько месяцев назад я был в опере, сидел в ложе и размышлял, что в парадном мундире выгляжу сверх обыкновения убийственно. Внезапно рядом началось какое-то волнение, и в гуле восхищенного шепота я разобрал: «Краса Ангрии!» Убейте, если в первый миг я не подумал, будто речь обо мне! «Не заставляйте меня краснеть», — уже вертелось на языке, и я раздумывал, не ответить ли на столь лестное внимание изящным поклоном, когда приметил, что все головы повернуты вовсе не ко мне, а в прямо противоположную сторону — к ложе, где сидела высокая молодая дама, окруженная достойнейшими представителями мужского пола, каждому из которых для полного сходства с мартышкой недоставало только хвоста. Дама сверкала белокурыми волосами и атласом, а плюмаж на ее голове мог бы приманить страуса из Аравии. Шея и руки были открыты довольно, чтобы видеть: они очень белы и скульптурно-округлы. Фидий восстал бы из мертвых, чтобы высечь их в чистейшем мраморе Пароса, а жемчуг, которым они были увиты, указывал, что у дамы прекрасный вкус и она понимает, как выгоден контраст между теплой матовостью кожи и холодным блистанием камней. У нее был нос как у Александра Великого, огромные голубые царственные глаза, блестевшие тем восторгом, который испытывает женщина, убежденная льстецами в своей неотразимости. Природа подарила ей изобилие волос, а искусство превратило их в длинные, отливающие золотом кудряшки. Воистину великолепное животное — я не видел в Африке лица или фигуры, которые не померкли бы рядом с нею. Сияние этого алмаза еще больше усиливала тусклая фольга — маленькая тень, поминутно оттесняемая идолопоклонниками, собравшимися в капище своего кумира.
Покуда я смотрел, в мою ложу вошел Тауншенд.
— Любуетесь сегодняшним торжеством Джейн Мур?
— Да, — отвечал я. — Она отравила ядом зависти половину знатнейших дам королевства. Но что это за невзрачное существо рядом с нею? Она кого-то специально наняла на вечер, чтобы оттенить свою красоту?
Тауншенд поднес к глазам лорнет.
— Вы про бледную пигалицу, одетую в серое, как квакерша, с прической а-ля Виктория Делф, не делающей честь ее вкусу? Думаю, этим волосам не помешали бы щипцы, чтобы хоть как-то оживить лицо. Впрочем, не знаю; наряд явно продуман — все подобрано в цвет: белый шарфик, простая серебристая лента в волосах…
Я перебил:
— Вы знаете, кто она, Тауншенд? Наследница, чей кошелек столь привлекателен, что она не нуждается в других ухищрениях?
— Вряд ли. Обратите внимание — за нею никто не увивается. Будь она богата, весь ангрийский сброд, осаждающий мисс Мур, переключился бы на обладательницу тугой мошны. Кстати, сейчас, когда она повернулась к нам, я припоминаю, что видел ее раньше. Да, точно. В ангрийском почтовом дилижансе. Мы ехали рядом, я обратил внимание, что она остра на язык. Вам известно ее имя?
— Нет.
На этом разговор оборвался, поскольку девушки такого рода меня не занимают.
Дня через два я обедал у Торнтона — ангрийцы собрались отпраздновать всеобщий сбор в начале витропольского сезона. Я немного запоздал, что со мною иногда случается и вошел в гостиную, когда гостей уже пригласили в обеденный зал. Первым делом я увидел мисс Мур. Три джентльмена разом предложили ей руку — граф Стюартвилл, капитан Фрэнк Керкуолл и всесильный лорд Арундел. Разумеется, сей последний ее и увел. Покуда я наблюдал за их маневрами, всех дам уже разобрали. Я оказался в конце длинной процессии эгреток и платьев, и, к моему ужасу, мне оставалось лишь предложить руку маленькой серой тени, которую я видел в опере, некрасивой протеже мисс Мур. «Ну уж нет, — подумал я, — ее я не поведу». И, притворясь, будто не замечаю девушки, прошел в зал, где со свойственным мне хладнокровным спокойствием уселся в самом дальнем конце стола. Девица прокралась следом. Свободный стул был только один — рядом со мной; на него ей и пришлось сесть. Впрочем, по другую руку от меня оказалась хорошенькая Августа Лонсдейл, а напротив — величавые леди Сеймур. Итак, решив не удостаивать соседку слева ни словом, ни жестом, я с удовольствием приступил к обеду.
Молодые ангрийцы за едой всегда от души смеются и разговаривают, так что вечер проходил очень приятно. Оглядывая стол, я видел много хорошеньких лиц, сверкающих драгоценностей, оживленных глаз. Предложения выпить передавались из уст в уста, и гости с бесконечной серьезностью отвешивали поклоны своим визави. Дамы склоняли головки, выслушивая лесть соседей-мужчин; я со своей стороны преподносил мисс Августе Лонсдейл самые галантные комплименты ее внешности и улыбкам. В разгар веселья я случайно повернулся, чтобы взять у лакея гарнир, и мой взгляд ненароком упал на девушку, которую я решил не замечать. Она ничего не ела, никого не слушала, никто с ней не заговаривал; ее лицо было обращено к большому батальному полотну меж окон, которому свет ламп придавал особую пугающую мрачность. Не стану утверждать, будто угадал ее мысли, но в клубах порохового дыма, в гривах и бешеных глазах летящих в атаку коней, в окровавленных телах под их копытами она увидела что-то, отчего темные глаза наполнились слезами. Впрочем, возможно, она просто чувствовала себя одинокой и отверженной. Нет боли горшей, чем пренебрежение, в то время как сотни вокруг любимы и боготворимы. Я подумал было с нею заговорить, но что-то мне подсказало: «У каждого свой крест. Пусть пьет чашу, уготованную судьбой». К тому же моему тогдашнему настроению импонировала мысль, что хоть одна живая душа отвернулась от пустого мира, блистающего мишурным эгоистичным великолепием, к сумрачному видению войны, и нашла в облаках дыма и пыли нечто глубоко ее тронувшее. Я не мог разрушить очарование, постаравшись развеять ее скорбь, и когда слеза скатилась с ресницы на щеку и девушка торопливо вынула платок, чтобы ее стереть, очнулась, придала лицу безразличное выражение и, отвернувшись от картины, сделала вид, будто все ее мысли здесь, с окружающими, я тут же углубился в беседу с Августой Лонсдейл, дабы не пробудить у соседки слева и малейшего подозрения, что минуту назад пристально за нею наблюдал.
Когда дамы встали и удалились в гостиную, я, как всегда, последовал за ними одним из первых. Ненавижу накачиваться вином — вульгарное, скотское обыкновение. До конца вечера я внимательно разглядывал протеже мисс Мур, однако она не проявила больше ничего, что бы меня заинтересовало. Здесь ее замечали чуть больше, чем в гостиной. Некоторые дамы с нею заговаривали; она охотно вступала в беседу и говорила довольно бойко. Она попросила мисс Мур спеть, как раз когда той этого захотелось, сыграла те песенки, которые больше всего подходили манерному голосу Джейн, а потом тихонько отошла от рояля, предоставив восторженным поклонникам окружить певицу. За два часа она явно завоевала симпатии всей женской части общества. На мужчин она не смотрела и никак не старалась привлечь их внимание.
И все же, при ближайшем рассмотрении, она оказалась вовсе не дурна собой. У нее были очень красивые глаза с удивительным богатством выражений, гладкая светлая кожа, тонкие, как у феи, руки, а щиколотки — как у танцовщицы кордебалета. Однако черты явно хранили выражение, им несвойственное, движения были скованны и осторожны. Ей недоставало открытости и непосредственности.
До конца вечера мне удалось узнать ее имя: Элизабет Гастингс, сестра того самого дьявола, Генри. С тех пор я ее не видел и до сего дня больше не вспоминал. Однако мне сразу подумалось, что через нее можно будет, при должном умении, получить ценные сведения о брате. Я зайду к мисс Мур невзначай, осведомлюсь о ее протеже, брошу несколько уничижительных замечаний и вообще выкажу глубокое презрение и безразличие. Тщательный сборщик находит полновесные колосья там, где глупец увидит только стерню.
10 февраля
Провел все утро за приятной болтовней в будуаре мисс Мур. До чего же разумно действовать исподволь! Вместо того чтобы корпеть в правительственных кабинетах, как мистер Уорнер, я прокручиваю свои махинации средь бархата и атласа женских покоев. Мисс Мур и впрямь умеет очаровывать. Она обладает тем, что принято называть легкостью характера. Беспечный нрав и миловидное личико — фасад, на который отрадно взирать, и она наделена той простотой, что исключает притворство. Джейн не знает человеческой природы, не проникает в умы окружающих, не стоит насмерть, защищая какие-либо свои убеждения, в ней нет тонкости чувств, заставляющей иные натуры трепетать от мимолетных перемен в небе или на земле, от нежности облаков, от колыхания лунного света на воде или от других мелких случайностей природы, — тонкости чувств, от которой докуки больше, чем толку. И что с того? Гений и душевный жар могут катиться к черту! Мне было плевать на весь гений и весь душевный жар мира, когда Джейн встала с кресла у камина, выпрямилась во весь свой величественный рост, ласково протянула мне руку и произнесла: «Добрый день, сэр Уильям», — с непритворной улыбкой на свежих губках. Мне приятно было слышать мое имя из ее уст. «Садитесь поближе к огню. Вы наверняка замерзли». Я сел, и через две минуты мы уже болтали как лучшие друзья.
Джейн спросила, согрелся ли я, и позвонила, чтобы специально для меня принесли еще угля. Затем она полюбопытствовала, когда я собираюсь в Ангрию, и выразила надежду, что я непременно буду наносить им визит всякий раз, как окажусь в окрестностях Заморны, — при условии, что сумею застать хозяев.
— Вы еще не видели наш новый дом, — сказала она. — Мы ведь после смерти дедушки уехали из Керкем-Лоджа.
— Вот как? — проговорил я. — Однако вы по-прежнему живете в тех же краях?
— О да, у нас есть усадьба под Массинджером, старая и довольно унылая. Папа хочет ее снести и выстроить приличный дом. Меня это огорчает, потому что жители Заморны станут говорить, будто мы возгордились.
— Не обращайте внимания на завистников, — ответил я и, чтобы переменить тему, похвалил вазу на каминной полке, расписанную греческими пейзажами с руинами, оливами и силуэтами гор вдали.
— Правда красота? — воскликнула мисс Мур, снимая вазу. — Этот рисунок сделала сестра бедного капитана Гастингса. Кстати, полковник, очень жестоко с вашей стороны так преследовать юного Гастингса. Он был такой умный, смелый, горячий молодой человек.
— Да, он выказал свою горячность, когда застрелил Адамса, — заметил я.
— Адамс ему и в подметки не годился, — отвечала Джейн. — Он был ужасно заносчивый. Я уверена: он чем-нибудь оскорбил юного Гастингса. Адамс очень походил на лорда Хартфорда. Я видела его в Хартфорд-Холле, когда мы с папой там обедали, и потом дома сказала папе, что считаю его очень неприятным гордецом.
— Так вы считаете, что подчиненный был прав, когда пустил ему пулю в лоб?
— Нет, конечно, и все равно жалко, что Гастингса за это казнят. Если бы вы познакомились с его сестрой, полковник, вы бы ей посочувствовали.
— Его сестрой? Кто это? Не та ли дурнушка, что как-то была с вами в опере?
— Вы не назвали бы ее дурнушкой, если бы знали ближе, полковник, — ответила Джейн с очаровательным жаром. — Она такая добрая и умная. Она все знает, почти все, и совсем не такая, как другие; не могу объяснить, в чем.
— Что ж, — сказал я, — мне она безынтересна. Неужто, дорогая мисс Мур, вы с нею такие близкие подруги?
— Не скажу, полковник, потому что вы говорите о ней так пренебрежительно.
Я рассмеялся.
— Полагаю, это чудо ума и доброты постоянно изводит вас разговорами о своем братце — превозносит его таланты, героизм и все прочее?
— Нет, — ответила Джейн. — Меня саму это очень удивляет — она никогда о нем не говорит. А первой я упомянуть его не решаюсь: она такая странная, и если обидится, то тут же от меня уедет.
— Уедет? Она что, живет с вами?
— Она в некотором смысле моя учительница, — сказала мисс Мур. — Дает мне уроки итальянского и французского. Она училась в Париже, и по-французски говорит очень хорошо.
— А семья Гастингс откуда? — спросил я.
— Из Пендлтона, в Ангрии, — дикое, забытое Богом место, не то что Заморна. Там вовсе нет хорошего общества, и природа совсем девственная. Я как-то каталась там верхом, когда гостила у сэра Маркема Говарда, и меня поразило, что вокруг только вересковые пустоши и холмы. Вы не поверите — ни деревьев, ни клочка возделанной земли, а дороги ужасные, каменистые. Я заглянула к старому мистеру Гастингсу. Они там живут совсем не как мы. Он считается джентльменом, и его род — один из древнейших в округе; тем не менее он сидел на кухне, словно крестьянин. Там было очень чисто, пол выскоблен, как этот мраморный, и жаркий огонь в очаге, совсем как у нас в камине. И все равно вид престранный, да еще мистер Гастингс был одет по-простецки и сидел в шляпе. Ангрийский выговор у него даже сильнее, чем у генерала Торнтона, но мне он очень понравился. Так ласково меня принимал. Назвал пригожей девонькой и просил заглядывать на огонек.
— А капитан Гастингс был тогда дома? — спросил я.
— Это было вскоре после того, как он поступил в армию. Тогда о нем все говорили с восторгом, и на всех публичных собраниях пели его песни. А вот Элизабет Гастингс была дома, в той уютной обстановке выглядела вполне элегантной дамой. Но хотя она прекрасно образованна, я убеждена, что угрюмые вересковые пустоши и старинная усадьба нравятся ей больше Заморны и даже Витрополя. Правда странно?
— Очень странно, — согласился я.
Джейн продолжала:
— Я часто гадала, отчего она покинула Пендлтон и стала жить сама по себе. Папа считает, это из-за чего-то, что ее отец сделал или сказал по поводу Генри, потому как мистер Гастингс иногда чрезвычайно упрям и горяч. Впрочем, они все в семье такие. Элизабет за два года ни разу не побывала дома, а сейчас живет одна у нас в Массинджер-Холле. Дом стоит так одиноко, а старые комнаты такие мрачные — не понимаю, как она это выносит.
Последней фразой мисс Мур сообщила мне то, что я хотел узнать. Длить визит не было нужды. Я поболтал еще несколько минут, глянул напоследок в ее милое личико, обменялся с нею рукопожатиями, отвесил прощальный поклон и ушел. Дома меня ждал Ингем с важными известиями. Он установил, что этот пес Уилсон и впрямь отбыл в восточном направлении. Значит, его цель — Ангрия. Завтра я еду туда. Что до Массинджер-Холла, я намерен посетить его не позднее послезавтра.
Самый тихий зимний час — обычно вечерний, особенно если ветер и снег за окном заставляют нас больше ценить уют домашнего крова и жаркого очага. На исходе вьюжного дня, когда сумеречные тени уже начали сгущаться, капитан Гастингс и его сестра сидели у камина в дубовой гостиной Массинджер-Холла. Гастингс смотрел, как снежный вихрь бушует за высоким готическим окном. После долгого молчания он сказал: «На Боулсхилле сегодня наметет большие сугробы». И у него, и у нее настроение было самое мрачное и отнюдь не доброе: над ним висел смертный приговор, она сознавала, что в лице ее единственного брата соединились убийца, разбойник, предатель и дезертир.
— И ты думаешь, что суд не выслушает ходатайства в твою защиту? — спросила Элизабет Гастингс, возвращаясь к разговору, который они вели несколько минут назад.
— Я думаю, что в суде заседают мерзавцы и преступники, — хрипло отвечал Генри.
Прежде чем продолжить рассказ, я немного задержусь на личности Генри Гастингса. Девятнадцатый полк, где он когда-то служил, еще не исключал из своих рядов офицера, более отвечающего своеобразной славе этой удалой части. В начале карьеры, до того как подпасть под разрушительное влияние порока, Гастингс представлялся лучшим кандидатом на все возможные поощрения: сильный, деятельный, со здоровым румянцем родных холмов на смуглых щеках, с глазами, горящими дерзостной отвагой, с заносчивостью, которая невыносима для мелких душ и которая, в сочетании с высоко реющим умом, собирала вкруг него толпу восторженных обожателей. На свою беду, он отличался себялюбивым, непокорным, озлобленным нравом. По странному складу души, если кто-нибудь оказывал ему благодеяние, Гастингс сразу воображал, что тот в ответ ждет некоего подлого раболепства, и в итоге всегда кусал руку, которая его гладит. Тогда бывшие покровители холодно пожимали плечами и с презрением отворачивались, а Гастингс бросал им вдогонку слова ненависти и угроз. Так он загубил свою будущность, ибо оскорбленные им сатрапы — ричтоны, хартфорды и арунделы — уже занимали высокие ступени на лестнице отличий. С гордыней и деспотизмом более сатанинскими, чем даже его собственные, они потрясали вельможными кулаками перед растерянным львом и клялись, так что бездны ада содрогались от их божбы, что раньше сами отправятся в пекло, чем позволят Гастингсу продвинуться хоть на дюйм.
Разумеется, аристократическим проклятиям предстояло когда-нибудь сбыться, а покуда Гастингс, как человек здравомыслящий, делал все, чтобы ускорить их осуществление. Честолюбие влекло его в преисподнюю недостаточно быстро, посему он впряг в свою колесницу крылатых скакунов удовольствия. Его страсти от природы были сильны, воображение — пылко до лихорадочности. Подхлестываемые пьяным угаром, они стремительно несли его по гибельной дороге во весь опор, и кони Апокалипсиса, летящие на Армагеддон, и те не сумели бы за ними угнаться. Все говорили о дебоширстве Гастингса, и даже славные забияки из Девятнадцатого, слыша о нем, воздевали руки, возводили очи горе и восклицали: «Дьявол! Ну это уж черт знает что!»
Однажды во время Цирхалской кампании Гастингс был на дежурстве, когда к нему подъехал человек в офицерском плаще и, придержав коня, спросил:
— Это вы Гастингс?
— Да, — ответил капитан, не поднимая головы от своего штуцера, ибо узнал голос, да и фигуру. Ему противна была мысль, что рядом человек, которого надлежит приветствовать знаками верноподданнического почтения. Впрочем, никто не мог видеть его позора, поскольку всадник был один, и Гастингс, в конце концов, соблаговолил приподнять шляпу.
— Как я понимаю, Гастингс, вы решили доконать себя к чертям собачьим, — продолжал его собеседник. — Дьявол побери, что у вас в голове, любезный?
— Адское пламя, если судить по тому, как я себя чувствую, — отвечал страждущий кутила с видом побитого бульдога.
— И когда вы намерены остановиться? — произнес вопрошающий.
— Пока я не имею такого намерения, милорд герцог.
— Что ж, возможно, вы правы, любезный, — холодно заметил всадник, придерживая жеребца, который нетерпеливо бил копытом землю. — Допускаю, что вы правы. Едва ли вам стоит останавливаться теперь. Вы пропащий, неисправимый, отпетый каналья.
Капитан поклонился:
— Спасибо, милорд. Впрочем, все — сущая правда.
— Когда-то мне нравилось на вас смотреть, — продолжал советчик. — Я считал вас блестяще одаренным человеком, перед которым открывается любая карьера. А теперь вы жалкий чертяка, и больше никто.
— И это тоже сущая правда.
Всадник нагнулся в седле, тронул Гастингса за плечо и чрезвычайно торжественно произнес:
— Ну так и черт с вами, сэр!
Он пришпорил коня, и тот полетел, будто на нем сидел сам Вельзевул.
Разговор этот произошел вечером, а наутро Гастингс застрелил полковника Адамса.
Теперь я вернусь к дневнику сэра Уильяма.
Появившись в «Стэнклифе» 18 февраля, я убедился, что гостиница и впрямь отличная. Я всегда чувствую себя королем, когда сижу в тамошней гостиной с окнами на двор. По пути из Витрополя в Заморну я продрог до костей. Мерзкая, сырая погода. Добрался туда после полудня и, будучи препровожден в вышеуказанную комнату с жарко натопленным камином и отменным завтраком на столе, тут же ощутил в себе приступ человеколюбия и доброты. Утолив священную ярость голода, я задумался, не потребовать ли свежих лошадей и не ехать ли в Массинджер прямо сейчас, однако вопрос решился единственным взглядом на окно. Такой гадкий ливень, такой резкий, пронизывающий ветер, такая беспросветная мгла, блестящие от луж бурые мостовые, раскрытые зонтики, стук паттенов.[37]
«Ну уж нет, — сказал я себе. — Пусть тот, кто поймает меня сегодня увивающимся в поисках старинных усадеб, отрежет мне оба уха».
Посему я блаженно вытянулся на софе у камина и приготовился с пользой и удовольствием провести остаток дня за последним номером «Северного Руквудского журнала» и стаканом превосходной мадеры, стоящим на столике под рукой. Следующие два часа прошли как нельзя лучше. Пламя пылало ровно и ярко, стихия за окном стенала и бушевала, а страницы упоительно снотворной повести под названием «Арендаторский ручей» как раз вогнали меня в глубокую дрему, когда — тук-тук-тук! — какой-то демон ада забарабанил в дверь. Я притворился, будто не слышу. Тум-тум-тум. Никакого ответа. Бам-бам-бам. Ничего не выйдет, милейший: стучи сколько влезет. Бах-бах-бах.
— Войдите, — проговорил я с самой аристократической томностью, какую только можно вообразить. В ответ на заклятье предо мною материализовался упырь в обличье трактирного слуги.
— Вам записка, сэр, — сказал он, тыча мне в лицо серебряный поднос.
«Записка! Надеюсь, любовная», — подумал я, беря послание и разглядывая печать так, будто, сломав ее, немедля разрушу чары.
— Из Хартфорд-Холла, — продолжал вурдалак. — Лакей в тамошних цветах принес.
— В цветах? Как мило! И что, сей увенчанный розами посланец ждет ответа?
— Розами, сэр? Нет, это был просто лакей в ливрее лорда Хартфорда. И он уже ушел.
— Отлично. Тогда сделай милость: последуй его примеру.
Упырь спешно ретировался, а я распечатал записку и прочел нижеследующее:
«Лорд Хартфорд, получив известие, что сэр Уильям Перси находится в гостинице „Стэнклиф“, просит его безотлагательно прибыть в Хартфорд-Холл, так как лорд Хартфорд имеет сообщить ему нечто весьма важное. Он выражает надежду, что сэр Уильям не замедлит откликнуться на приглашение, содержащееся в настоящей записке.
P. S. Лорд Хартфорд в данный момент ожидает прибытия Ингема с отрядом полиции, размещенным по указаниям сэра Уильяма в Эдвардстоне».
Достигнув окончания сей депеши, я испустил протяжный свист и тут же был подвигнут духом на то, чтобы позвонить в колокольчик и потребовать лошадь. Итак, через четверть часа после пробуждения от приятной дремы, навеянной глупым романом, я уже мчался по Заморнскому мосту во весь опор, словно прачка во главе кавалерийской атаки. У дверей Хартфорд-Холла мне предстал запряженный экипаж и четверо моих полицейских, которые сидели на лошадях, изображая форейторов. Один из них — это был Ингем — приподнял шляпу.
— Взяли след, сэр, — сказал он.
Обнадеженный этим приятным намеком, я спрыгнул с коня и вошел в дом, чтобы получить более пространные сведения. Дверь в столовую была открыта, и я сразу направился туда. Великий креол как раз покончил с обедом и теперь угощался вином. Его перчатки и шляпа лежали на комоде, рядом стоял слуга с перекинутым через руку плащом.
— Ну, Перси, — пророкотал барон, как только меня заметил. — Надеюсь, сегодня мы покончим с этим мерзавцем. Филдинг, ты принес плащ?
— Да, милорд.
— Хотите вина, сэр Уильям? Филдинг, карету уже подали?
— Да, милорд.
— Надеюсь, сэр Уильям, вас ничто не задерживает? Нам надо поспешить. Филдинг, полицейским поднесли виски, как я приказывал?
— Да, милорд.
— Я напал на след только сегодня утром, сэр Уильям, и немедленно начал действовать. Филдинг, ты зарядил мои пистолеты?
— Да, милорд.
— С таким отпетым негодяем надо держать ухо востро. Клянусь Богом: если он окажет сопротивление, я запросто могу застрелить его на месте. Филдинг, давай плащ. Помоги мне его надеть.
— Извольте, милорд.
— Клянусь Богом, пусть он даст мне хоть малейший повод, я с радостью отправлю его на тот свет. Ха-ха! Во мне проснулся старый судья Джеффри. Я охотно обойдусь без судебных формальностей! Вы готовы, сэр Уильям?
— Да, милорд.
Итак, барон опрокинул еще стакан своего кларета, натянул перчатки и с необычной для него улыбкой, вызванной отчасти вином, отчасти азартом гончей, надвинул шляпу на густые брови, так что почти закрыл сверкающие под ними глаза. Он вышел в холл. Я последовал за ним, гадая, знает ли Хартфорд, как сильно я его ненавижу. Думаю, он смутно догадывается о тайной дрожи омерзения, которая пробегает по моим жилам всякий раз, как мы с ним встречаемся глазами, но в остальное время пребывает в полном неведении. Я пообещал себе удовольствие при случае ознакомить его со своими чувствами. До тех пор я буду их скрывать.
Прежде чем сесть в экипаж, я подошел к моим невинным младенцам и полюбопытствовал, есть ли у них игрушки (сиречь огнестрельное оружие), ибо понимал, что загнанный олень станет биться до крови. Прелестные малыши показали мне по паре цыпляток, угнездившихся у них за пазухой. Удовлетворившись этим зрелищем, я преспокойно устроился рядом с моим благородным другом. О, какою нежностью наполняло меня столь тесное соседство, особенно когда я видел, как он обнажает зубы в сатанинской усмешке, подставляя их яростным струям дождя, бьющего нам в лицо!
Вечерело. Деревья гнулись под бешеным напором ветра, небо затянули серые тучи. Когда мы проносились через тяжелые ворота, с громким лязгом открывшиеся при нашем приближении, в сторожке мелькнул свет; еще миг — и он пропал за дождем и мглой. Хартфорд каждые пять минут принимался осыпать кучера проклятиями, требуя, чтобы тот гнал быстрее. Я не скоро забуду эту поездку. Я ощущал странный, кровожадный азарт охоты; в сумерках темнели леса и холмы, усеянные редкими огоньками, косой дождь лупил по всему подряд, а вздувшаяся Олимпиана, ревя, неслась наперегонки с нами. Хартфорд, в промежутке между бранью, наконец соблаговолил объяснить, куда и почему мы мчимся. Его егерь был сегодня утром в Массинджере и, расставляя силки возле старой усадьбы, называемой Массинджер-Холл, увидел человека, точно соответствующего приметам в объявлении о поимке Генри Гастингса.
— А я знаю, — сказал Хартфорд, — что его сестра живет там в качестве не то экономки, не то горничной. Вместе с тем, что выяснил Ингем, это дало мне основание полагать, что мы выследили-таки лису. Гони, Джонсон! Дьявол тебя раздери! Что ты ползешь как черепаха?
Хотя уже совсем стемнело, я видел, что мы некоторое время назад съехали с тракта и теперь движемся по проселочной дороге, чьи повороты вывели нас в область полей и одиночества, где во мраке за все время не мелькнуло почти ни одного окошка. Первым признаком, что мы приближаемся к усадьбе, стал шорох веток над головой и зрелище могучих стволов, обступивших дорогу, как колоннада. Хартфорд отменил данный Джонсону приказ и велел ехать тише — распоряжение легкоисполнимое, поскольку дорогу устилал нерасчищенный слой палой листвы, по которому колеса катились с приглушенным звуком, едва различимым в шуме ветра, дождя и гнущихся ветвей.
Внезапно карета остановилась, и, подняв глаза, я увидел смутные очертания ворот с шарами на колоннах, а за ними, над деревьями, трубы и конек крыши.
— Приехали! — сказал Хартфорд и выпрыгнул из кареты с нетерпением дикого зверя.
— Наручники при вас? — тихо спросил я, наклоняясь к Ингему.
— Да, сэр, и смирительная рубашка.
— Идемте, сэр Уильям, вы теряете время, — прорычал голодный хищник.
«Я не позволю вам меня торопить», — решил я про себя, вставая в карете и неспешно застегивая сюртук. Затем я проверил, в кармане ли носовой платок, на случай если от жалости к пойманному злодею у меня на глаза навернутся слезы. Еще я убедился, что флакончик с нюхательными солями, который я всегда ношу с собой, по-прежнему на месте, — справедливо рассудив, что мисс Гастингс во время предстоящей сцены вполне может лишиться чувств, особенно если в воздухе запахнет пороховым дымком. Затем следовало одернуть жилет и поправить шейный платок. Наконец я сообразил, что не могу идти, не взяв прежде понюшку. Покуда я совершал все эти мелкие, но необходимые приготовления, мой благородный друг стоял на мокрой траве, кипя от злости и ругаясь на чем свет стоит. Начиналось так:
— Сэр Уильям, ну вы готовы? Какого дьявола вы там копаетесь? Джонсон, Ингем, Джонс, помогите сэру Уильяму! Это треклятое промедление все погубит! Время уходит, а мы стоим! Тысяча чертей! Сколько можно прихорашиваться! Чертово щегольство! Дьявол побери этих денди! Вы готовы, я спрашиваю, сэр?
Все вопросы задавались самым резким, нестерпимо-высокомерным тоном.
— Через минуту буду готов, — сказал я и, закончив туалет, вылез из кареты с неторопливой осторожностью дамы, которая боится испачкать подол шелкового платья об обод колеса.
— Сдается, ваша милость чрезмерно торопится, — беспечно заметил я и добавил успокоительным шепотом: — Не бойтесь: возможно, у него и нет огнестрельного оружия.
Его милость пробормотал что-то про «наглого щенка» и тут же обрушил свою ярость на наших помощников.
— Что стоите разинув рот? По местам! Джонсон, болван, отгони карету на заднюю аллею и будь наготове. Ты слышал, любезнейший?
Теперь началась серьезная работа. Полицейских было четверо. Одного надо было поставить за домом, другого — перед домом, чтобы отрезать Гастингсу пути к отступлению. Двух нам предстояло взять с собой. Я отправился расставлять своих людей по местам. Садовые дорожки были мокры и темны, дом — безмолвен, окна закрыты, и наружу не пробивалось ни лучика света. В мрачном облике старинной усадьбы сквозило что-то жутковато-романтическое.
Мои ребята получили приказы и принялись расхаживать во дворе и на лужайке за домом. Я вернулся к лорду Хартфорду. Тот стоял на ступенях у двери, словно лесной дух; в темноте я еле различал его закутанную плащом фигуру.
— Все в порядке? — спросил он.
— Да, — ответил я.
Он повернулся к двери и взял молоток. Долгое, тоскливое эхо прокатилось по дому в ответ на его стук. В наступившей тишине я начисто забыл про дождь, который по-прежнему лил как из ведра. Меня окутали яростный ветер и кромешный мрак.
Внутри хлопнула дверь. В коридоре послышался звук очень легких, но быстрых шагов, затем чья-то тяжелая поступь, гулкая, как если бы этот кто-то поднимался по дубовой лестнице, и вновь все смолкло. Хартфорд разразился очередной порцией проклятий.
— Убирают с дороги хлам, надо думать, — сказал я.
Хартфорд постучал еще раз, громче. Минуты через две лязгнула щеколда и загремела цепь. Тяжелая дверь со скрипом повернулась на петлях, и нам предстала служанка со свечкой. Взгляд, которым она нас окинула, явственно говорил: «Кто тут так грохочет посередь ночи?»
— Дома ли мисс Гастингс? — спросил я.
— Да, сэр.
— Можем мы ее видеть?
— Прошу сюда, сэр.
Все с тем же озадаченным видом служанка провела нас длинным коридором и, распахнув боковую дверь, пригласила в комнату, затем, оставив на столе свечу, вышла. Здесь было холодно как в склепе. Обстановкой помещение напоминало гостиную, но на блестящей каминной решетке не пылал огонь и в люстре, чьи подвески хрустальными сталактитами струились с потолка, не горело ни единой свечи. У зеркала между окнами был такой вид, будто в нем годами не отражалось человеческое лицо; диван, кресло и рояль застыли, словно установленные раз и навсегда. Над роялем висела картина, единственная в комнате. В слабых отблесках свечи на столе я разглядел, что это портрет, написанный с большим мастерством: лицо было как живое. Художник запечатлел девочку лет двенадцати, с губами, глазами и мягкими волосами, какие бессовестный льстец Лоуренс изображает на каждой своей картине. Портрет, одиноко улыбающийся сам себе в стылой и темной комнате, напомнил мне сказочную деву, которая уколола палец, уснула зачарованным сном и двадцать лет просидела средь великолепного чертога, во всей красе жизни и в полной неподвижности смерти.
Я все еще разглядывал картину и только что обнаружил в чертах девочки несомненное сходство с Джейн Мур, когда звук поворачиваемой дверной ручки заставил меня обернуться. Вошла девушка. Она присела передо мною и лордом Хартфордом и тут же замерла, теребя часовую цепочку на шее. В устремленных на нас глазах читался боязливый вопрос.
— Мы займем несколько минут вашего времени, мисс Гастингс, — сказал Хартфорд, закрывая дверь и придвигая девушке стул. Резкая надменность старого фанфарона в присутствии барышни мгновенно смягчилась, уступив место ласково-покровительственному тону.
— Если не ошибаюсь, вы лорд Хартфорд, — проговорила она с благовоспитанной сдержанностью, хотя дрожь в тонких бледных руках явственно свидетельствовала об истинном состоянии ее чувств.
— Да, мэм, и намерен обойтись с вами как можно деликатнее. Пожалуйста, сядьте и не тревожьтесь.
Сейчас понадобится флакон с нюхательным солями, подумал я, поскольку нервная барышня уже не могла сохранять напускное спокойствие и выглядела так, будто ей дурно. Она села на предложенный Хартфордом стул.
— Я ничуть не встревожена визитом вашей милости, только удивлена. Мне не из-за чего тревожиться.
— Я доверяю вашему уму, — вежливо произнес лорд Хартфорд, — и убежден, что вы стойко примете известие, которое я вам вынужден сообщить. Мне жаль, что вы оказались сестрой человека, преследуемого по закону. Однако правосудие должно свершиться, мэм, и мой скорбный долг — уведомить вас, что я прибыл сюда с целью арестовать капитана Гастингса по обвинению в убийстве, дезертирстве и государственной измене.
«Сейчас упадет в обморок», — подумал я. Ха! Не тут-то было! Мисс Гастингс вспрыгнула на ноги, как лань при звуке охотничьих рогов.
— Генри Гастингса здесь нет, — ответила она и, стоя в двух шагах от Хартфорда, с вызовом глянула ему в лицо.
— Так не пойдет, мисс Гастингс, так не пойдет, — сказал он. — Естественно, что вы пытаетесь уберечь брата, но я совершенно точно знаю, что он здесь. Рядом с домом дежурят четверо полицейских, двери охраняются. Оставайтесь с сэром Уильямом Перси, пока я произведу арест. Через две минуты все будет позади.
В глазах мисс Гастингс заплясал огонь. Сейчас она ничуть не походила на ту замкнутую и послушную особу, которую я видел в Витрополе.
— Ваша милость намерены обыскать дом? — спросила она.
— Да. Каждый закуток, начиная с вестибюля и кончая последней крысиной норой.
— В таком случае каждый закуток — начиная с вестибюля и кончая последней крысиной норой — в полном распоряжении вашей милости.
Хартфорд шагнул к двери.
— Я, разумеется, провожу вашу милость, — продолжала мисс Гастингс. Она резко повернулась, взяла со стола свечу и ринулась за ним, весьма бесцеремонно бросив меня в полной темноте. Я услышал, как Хартфорд остановился.
— Мисс Гастингс, вам не следует со мной идти.
Пауза.
— Я провожу вас обратно в гостиную.
— Нет, милорд.
— Мне придется.
— Не надо, — произнес молящий голос. — Я покажу вам все комнаты.
Хартфорд настаивал, и мисс Гастингс вынуждена была уступить. Однако она не сдалась, только попятилась перед надвигающимся бароном, немного напуганная его грозным видом и могучей фигурой, и застыла в дверях гостиной.
— Вы понуждаете меня прибегнуть к силовым мерам? — спросил его милость, кладя руку ей на плечо. Этого оказалось довольно. Мисс Гастингс съежилась и юркнула в комнату. Хартфорд закрыл дверь. Девушка осталась стоять, глядя в стену, затем машинально поставила свечу обратно на стол и, ломая руки, в отчаянии посмотрела на меня.
Теперь пришел мой черед обратиться к мисс Гастингс, и знание ее характера указало мне, как действовать. Я догадывался, что силы духа в ней очень мало, а видимость отваги есть лишь следствие чрезмерного напряжения чувств. Передо мною было существо, бурлящее страстями, тщательно скрываемыми в обыденной жизни. Сейчас, когда пугающие события грозили захлестнуть ее как лава и над тем, кто ей дорог, нависла неминуемая опасность, она по-прежнему тщилась сохранить вокруг себя завесу сдержанности и приличий.
Девушка сидела поодаль от меня, отвернувшись от света, чтобы избежать моего пристального взгляда. Я подошел к ее стулу.
— Мисс Гастингс, вы очень взволнованы. Если вам так будет спокойнее, можете сопровождать офицеров во время обыска. У меня есть право дать вам такое разрешение. Я очень вам сочувствую, очень.
Пока я говорил, она отвернулась от меня еще сильнее и опустила лицо на руку, закрыв лоб и глаза; при последних моих словах у нее вырвалось короткое рыдание. Каждый нерв в ее теле задрожал, и она дала волю горьким слезам отчаяния, затем, пересилив себя, подняла голову и поблагодарила меня за сочувствие голосом, из которого исчезла всякая осторожность и притворство, со всей порывистостью уже не сдерживаемых чувств.
— Мне можно идти? — спросила она.
Я разрешил, и она унеслась с быстротою мысли.
«Надо пойти за ней», — сказал я себе и торопливо двинулся следом. Нижние комнаты уже осмотрели; над головой слышались тяжелые шаги полицейских. Мисс Гастингс как на крыльях взлетела по старой лестнице. На верхней площадке Хартфорд, недовольно хмурясь, преградил ей путь, но она юркнула под перила, пробежала мимо Ингема, который как раз открывал дверь в спальню, с криком: «Генри! Окно!» — захлопнула дверь и попыталась задвинуть щеколду, чтобы убийца успел выбраться.
«Ведьма! — подумал я. — Змея! Вот что бывает, когда поддаешься на женские слезы!»
Я бросился на помощь к Ингему. Отчаяние придало мисс Гастингс столько сил, что она какое-то время сопротивлялась его попыткам распахнуть дверь. Я уперся ногой и рукой. Мисс Гастингс отлетела на пол, и я со своими мирмидонцами ворвался в комнату. Там было темно, но у окна различался силуэт человека, отчаянно трясущего старый переплет. Это был страшный сон.
— Хватайте его! — прогремел Хартфорд. — Пистолеты! Если будет сопротивляться — стреляйте!
Темную комнату озарила вспышка, послышался хлопок — кто-то выстрелил. Одновременно раздался другой, более громкий звук: Гастингс высадил окно вместе со стеклом и переплетом. Холодный, ревущий ветер ворвался в дыру. Гастингс исчез. Я глянул вниз, проверяя, смогу ли прыгнуть следом, но внизу была лишь бездонная тьма, и мне представилось, как ноги складываются и вдвигаются в тело, словно подзорная труба.
— На улицу! — закричал я.
В два прыжка преодолев лестницу, я ринулся к входной двери, слыша за спиной оглушительный грохот полицейских башмаков, и выбежал на улицу. Схватка уже началась. Перед домом был газон, и на нем двое сцепились в смертельных объятиях: Гастингс и часовой, которого я поставил снаружи. Между ними блеснула вспышка, и в воздухе вновь прокатился грохот выстрела. Масса человеческих тел распалась. Один разжал руки и тяжело рухнул на траву. Уцелевший ринулся прочь, скачками, как пантера. Однако он был в западне: трое оставшихся полицейских неслись ему наперерез по лужайке. Растерянный, оглушенный, беглец уже не мог сопротивляться, и пока двое удерживали его стоящим на коленях, третий завернул ему руки за спину и защелкнул на них браслеты, которые надеть легче, чем снять.
Как раз когда церемония была закончена, луна, впервые за эту ночь, выглянула из-за облака. Ее полный, но бледный диск озарил черты того, кого мне хотелось разглядеть. Он вставал с земли; голова была непокрыта и немного запрокинута. Холодное, слабое, унылое сияние осветило лицо человека, которого я преследовал полтора года и наконец затравил, — дерзкого, отчаянного преступника, ангрийца Генри Гастингса!
Предыдущая книга, если мне не изменяет память, завершилась звоном колокольчика, который подействовал на участников пьесы, словно заклятье немоты, разом запечатавшее им уста; занавес упал над приемной ее светлости «как мрак полночный в час дневной».[38] Несомненно, то было вмешательством Провидения, ибо, как припомнит читатель, происходящий там гневный разговор грозил перерасти в дуэль между премьер-министром и дочерью его арендатора. У. Г. Уорнер, эсквайр, только что велел мисс Гастингс замолчать, а мисс Гастингс как раз спрашивала себя, по какому праву кто бы то ни было может отдавать ей какие бы то ни было приказания, и уже воображала, как сию минуту уходит отсюда, садится в первый же дилижанс ангрийской почты, уезжает в Заморну и там ждет, какой рок постигнет ее страдальца брата, а потом до конца жизни тешит себя ненавистью к судье, присяжным, королю и стране, которые осудили, приговорили и казнили этого бесподобного праведника; к такому решению, как я сказал, мисс Гастингс была уже близка, когда зазвонил колокольчик и дверь отворилась, не оставляя девушке иного выхода, кроме как исполнить то, зачем она сюда пришла.
Как тихо, с какой почтительностью, с каким униженно-благоговейным видом переступила бы она этот порог в иных обстоятельствах! Маленькая женщина думала бы лишь о том, как лучше выказать собственную незначительность и несравненное превосходство августейшей дамы, о чьем заступничестве пришла умолять. Она бы призвала на помощь весь такт, все знание человеческой природы и особенно — природы красивых и знатных женщин. Мисс Гастингс отмела бы презрение, спрятала гордость, которая, что ни говори, позволяла ей сполна оценивать собственный ум и душевную зоркость. Она бы сказала: «Вот я, прах и пепел, дерзаю обращаться к государыне». Однако отповедь мистера Уорнера жгла ей сердце. Слова премьера заставили оскорбленную девушку пуститься в сравнение относительных достоинств патрицианской и плебейской плоти и крови. Таким сравнениям она, бывало, предавалась у собственного очага, но никогда еще не пыталась разрешить этот вопрос в доме монарха или хотя бы просто аристократа. Усилия привели мисс Гастингс в некоторое возбуждение, и, вступая в блистательный покой, она за жгучими слезами едва ли различала, в какую область изысканного великолепия вторглась ее стопа.
Она, впрочем, видела, что в комнате стоит стол и за столом сидит дама. Прогнав наконец с глаз досадный туман, мисс Гастингс поняла, что дама разглядывает какие-то листы — по всей вероятности, нотные — и, перекладывая их, беседует с джентльменом, стоящим за ее стулом. Это был сэр Уильям Перси. Когда его августейшая сестра как будто не заметила просительницы, он холодно сказал:
— Молодая особа ждет. Ваша светлость с нею поговорит?
Ее светлость подняла голову; не быстро, как простые люди, когда слышат, что их внимания ждут, а со спокойной неторопливостью, как будто вполне естественно, что кто-то дожидается чести удостоиться ее взора. Глаза у ее светлости были очень большие и очень темные. Она обратила их к мисс Гастингс, скользнула по ее фигуре и снова отвернулась.
— Сестра капитана Гастингса, вы говорите? — спросила герцогиня, адресуясь к брату.
— Да.
Герцогиня перевернула нотные листы, тихо отложила их в сторону и вновь обратила взор на просительницу. Взгляд у ее королевского величества был вовсе не цепкий — темно-карие глаза не проникали до самого сердца в один миг, — а скорее неторопливо-испытующий, как будто смотрит сквозь внешнее в душу. Его серьезность, темнота ресниц и медлительность век рождали впечатление задумчивости. Впрочем, мисс Гастингс выдержала взгляд герцогини и только что не скривила губы в презрительной усмешке — так строптиво она была настроена. И все же, стоя напротив ослепительной монархини, девушка мало-помалу ощутила действие этих прекрасных глаз. В ней проснулось новое чувство, и сердце, как тысячу раз до того, признало сокрушительное всесилие красоты и унизительность невзрачной внешности.
— Подойдите, — сказала герцогиня.
Мисс Гастингс сделала шаг, не больше. Ей тяжело было сносить этот диктаторский тон.
— Объясните, чего вы желаете в нынешних обстоятельствах, и я подумаю, что можно для вас сделать.
— Полагаю, — начала мисс Гастингс тихим, быстрым и отнюдь не умоляющим голосом. (Глядела она при этом в пол.) — Полагаю, вашей королевской светлости известна ситуация с капитаном Гастингсом. Моя просьба непосредственно из нее следует.
На этом она умолкла.
— Я не совсем вас понимаю, — ответила герцогиня. — Мне сказали, что вы пришли с прошением.
— Да. Однако, возможно, мне не следовало приходить. Возможно, вашей королевской светлости неприятно, что я вас обеспокоила. Знаю: то, что важно рядовым людям, может быть несущественно для великих.
— Заверяю вас: судьба вашего брата мне небезразлична. Возможно, я уже сделала все, что могла, дабы смягчить его участь.
— В таком случае благодарю вашу светлость. Но коли ваша светлость уже сделала все, что могла, значит, ничего больше ваша светлость сделать не может, и мне не следует долее занимать время вашей светлости.
Герцогиня несколько удивилась. Она озадаченно взглянула на упрямицу, затем вопросительно посмотрела на сэра Уильяма, словно спрашивая: «Как это понимать?»
Сэр Уильям как раз запихивал в рот носовой платок, чтобы подавить неуместный смех. Он наклонился к сестре и прошептал ей на ухо:
— У нее странный характер. Она чем-то обижена. Ваша светлость должны ее извинить.
Однако ее светлость явно не собиралась никого извинять. Во всяком случае, она не выказала намерения продолжать разговор, пока мисс Гастингс не объяснится. Сама мисс Гастингс тем временем начала осознавать, что так брату не поможешь.
«Что я за дура, — думала она. — Стоило полжизни учиться, как играть на пороках и тщеславии знати, чтобы сейчас, когда это умение могло бы принести мне пользу, пожертвовать им в угоду уязвленной гордости! Ну же, надо играть роль, иначе эта красавица прикажет лакею выставить меня за дверь».
Итак, мисс Гастингс подошла чуть ближе к королеве и, подняв лицо, проговорила с выразительным жаром:
— Пожалуйста, выслушайте несколько слов, которые я должна вам сказать.
— Я уже говорила, что выслушаю их, — последовал заносчивый ответ, имевший целью показать, что время великих людей дорого.
— Тогда, — продолжала просительница, — мне нечего сказать в оправдание брата. Его преступления доказаны. Я лишь прошу вашу светлость вспомнить, каким он был до своего падения, как любил Ангрию, как храбро сражался за нее на поле брани. Нет надобности напоминать вашей светлости об уме капитана Гастингса и таланте, вознесшем его над большинством современников. Когда-то его имя гремело по всей стране, и это ли не лучшее доказательство?
— Я знаю, что он был отважен и даровит, — перебила герцогиня. — И тем не менее он очень опасный человек.
— Позволительно ли мне ответить вашей королевской светлости? — спросила мисс Гастингс. Герцогиня обозначила свое разрешение едва заметным кивком.
— В таком случае осмелюсь сказать, что его отвага и дарования — лучшая гарантия против низости и предательства, и если государь великодушно помилует моего брата, то таким славным поступком вернет под свои знамена достойнейшего подданного!
— Достойнейшего подданного! — повторила герцогиня. — Не ведающего предательства! Вам известно, любезная, что человек, за которого вы просите, покушался на жизнь короля? Что капитан Гастингс едва не стал цареубийцей?
— Однако попытка не удалась, — взмолилась просительница. — И Гастингса на нее толкнуло отчаяние.
— Довольно! — перебила герцогиня. — Я вас выслушала и думаю, что ничего нового вы не скажете. Вот вам мой ответ. Участь капитана Гастингса меня опечалит, однако я нахожу ее неизбежной. На вашем лице ужас — я понимаю это естественное чувство, но не вижу смысла поддерживать ваши надежды лживыми обещаниями. Скажу прямо: я уже употребила все влияние, заступаясь за Гастингса. Мне объяснили причины, по которым в моей просьбе будет отказано, — причины настолько веские, что я не могла ничего возразить и потому промолчала. Если я вернусь к этой теме, то с крайней неохотой, поскольку знаю, что решение неотменимо. И все же обещаю попытаться. Не надо меня благодарить. Вы свободны.
И герцогиня вновь отвернулась от мисс Гастингс. Надменное выражение лица означало, что она не намерена больше ничего выслушивать.
Смиренная подданная мгновение смотрела на государыню. Трудно сказать, что говорили ее темные горящие глаза. Обида, разочарование, стыд — вот, видимо, были главные чувства. Мисс Гастингс сознавала, что неправильно повела себя с герцогиней Заморна, с самого начала произвела неверное впечатление и не помогла брату, а только повредила. А главное, весь этот позор произошел на глазах у сэра Уильяма Перси. Она вышла из комнаты совершенно убитая.
— Вы хорошо знаете эту женщину? — спросила герцогиня, поворачиваясь к брату.
— Видел ее несколько раз, — был ответ сэра Уильяма.
— Да, но знаете ли вы ее? Знаете ли ее характер?
— Не очень. Она добрая девушка, — ответил баронет, улыбаясь весьма загадочно.
— Где она живет, кто ее родственники?
— До последнего времени она была кем-то вроде учительницы в семье стряпчего Мура.
— Отца мисс Мур? Джейн, Джулии или как ее там?
— Именно так. Прекрасной ангрийки.
— Что ж, эта мисс Гастингс не слишком приятная особа. Мне она не понравилась.
— Почему, ваша светлость?
— Она странная, резкая. Запомните: я не хочу больше ее принимать.
— Хорошо. Кстати, я устал стоять. Будет ли оскорблением величества, если я сяду в присутствии вашей светлости?
— Нет, сэр. Придвиньте себе стул.
Сэр Уильям покинул свой пост за королевским креслом и сел рядом с сестрой. Они выглядели весьма примечательной парой и держались друг с другом довольно своеобразно. Разговор их был отрывистым и резким, взгляды — быстрыми и не сказать чтобы чересчур нежными, однако и то и другое говорило о некоем взаимопонимании. Герцогиня не забывала своего ранга. Она обращалась к брату с властной королевской прямотой.
— Что вы поделывали в последнее время? — полушутя-полустрого спросила она молодого повесу, который сейчас опирался на подлокотник ее кресла.
— Трудно сказать, мэм. Переводил дух после долгой погони.
— Но где вы были? Я только и слышу, что жалобы на ваше отсутствие. Премьер неоднократно с большим неудовольствием высказывался на эту тему.
— Ваша светлость знает, что человеку иногда надо уединиться, чтобы спокойно подумать. Суета и спешка этого испорченного мира слишком рассеивают мысли.
— Уединиться! Наверняка где-нибудь куролесили. Праздность всегда доводит вас до беды. Мне спокойнее, когда вы при деле.
— Вот как? Ваша светлость озабочены моей нравственностью?
— Бросьте насмешничать, Уильям. Ваша нравственность не моя забота. Но расскажите, чем вы были заняты.
— Ничем, мэм. Как христианин клянусь, что вовсе не куролесил. А что заставило вас меня заподозрить?
— Что ж, коли так, оставьте свои признания при себе. А теперь расскажите, что вы собираетесь делать. Могу ли я чем-нибудь помочь вам в ваших намерениях?
— Нет, спасибо. Моя задача на ближайшее время определена: ловить Монморанси и Симпсона.
— У вас есть предположения, где они?
— Ни малейших, но, вероятно, они покинули Париж.
— Я так и подумала после того, что услышала вчера вечером.
— И что же вы услышали?
— Герцог и мой отец говорили о них, и отец сказал: они ближе к родине, чем к Франции.
— И все? — спросил сэр Уильям, пристально глядя на сестру.
— Да. Больше ничего. Они замолчали, как только я вошла в комнату.
— Думаете ли вы, — спросил баронет, — что наш достославный родитель по-прежнему связан со старыми друзьями?
— Полагаю, что нет. Он редко говорит о политике. Ах, Уильям, как же я хочу, чтобы он держался от нее подальше!
— Ах, Мэри, мне глубоко плевать, занимается ли он политикой. Но очень подло с его стороны оставить былых дружков на бобах.
— Не смейте говорить как Эдвард! — промолвила дочь корсара.
— Я скажу то же самое ему в лицо, — отвечал сын корсара. — Я часто думал, Мэри, что свет еще не видывал такого странного безумца, как человек, который меня зачал. Что до грубой брани в духе Эдварда, это чистое притворство. Я не испытываю неодолимого желания ненавидеть нашего бесценного батюшку.
— Так и помолчите, сэр! — перебила королева Мария.
— Нет, я имею право говорить. Честью ручаюсь: этот человек одержимый. Я бы не женился, преследуй меня безумная мысль, что все мои отпрыски мужского пола будут дьяволами.
— Он никогда не говорил и не считал, что вы с Эдвардом дьяволы. Хотя если бы говорил, он был бы ближе к истине.
— Нет, упомянутый джентльмен ни за что не скажет такого вслух. Это предположение слишком ужасно, чтобы выразить его словами. В своей болезненной мнительности он вообразил себя не вполне человеком, а отчасти демоном. Безумец убежден, что его сыновья пошли в демона-отца, а дочь — в кроткую земную мать. Скажите, Мэри, у вас нет таких мыслей касательно ваших детей? Ибо, без сомнения, их отец — демон.
— Уильям, какой же вы резкий, неприятный насмешник. Я уже раза два сердилась на вас за такие разговоры, и все без толку. Я откажу вам от дома, сэр, и не буду видеться с вами, как не вижусь с Эдвардом.
— Прекрасно, мадам. Откажите мне в аудиенции, когда я ее попрошу, и я в отместку проверну небольшую авантюру, о которой подумываю последние года два. Одно оскорбление с вашей стороны или со стороны богдыхана Чам-Чи-Тонгу, и я отлично разыграю прилюдную комедию.
— Разыгрывайте что хотите, я не позволю меня шантажировать, — сказала герцогиня. — Все ваши темные намеки ничего не значат. У вас дурной характер, Уильям.
— И у вас, Мэри. И если бы вы стали женой достойного человека вроде сэра Роберта Пелама, а не того субъекта, которому досталась ваша верная любовь, вы бы проявили этот характер раньше.
— По счастью, я не стала женой сэра Роберта Пелама. Пусть благодарит за это свою звезду, — отвечала герцогиня.
— Я не сомневаюсь, что он и благодарит.
— Уильям, сегодня утром вы положительно невыносимы, — продолжала герцогиня.
— А вы были исключительно милы и любезны с несчастной девушкой, которая пришла молить вас о заступничестве полчаса назад.
— Так я вас раздосадовала? Долго же вы сдерживали гнев, выжидая, когда лучше всего сумеете задеть меня за живое.
— Это у нас семейное — наследие сатанинского отца.
— Уильям, вы для меня загадка. Признаюсь, порою вы ставите меня в тупик. Иногда вы приходите ко мне и сидите целый час в глупейшем молчании, но с блаженной улыбкой на лице, словно самый благожелательный и счастливый человек в мире. Если дети в комнате, вы с ними играете, выказывая скорее любовь, нежели неприязнь. А то вдруг заявляетесь непрошеным, желчный как… нет, я не могу подобрать сравнения. Вы сидите и сыплете ядовитыми намеками, заставляющими думать, что вы завидуете мне еще больше Эдварда. Как понимать вашу переменчивость? Проистекает ли она из тщеславного желания показать власть, которую дают вам наши отношения? Считаете ли вы, что мне грозит опасность стать чересчур счастливой, если постоянно не спускать меня с небес на землю вторжениями заносчивого, своенравного брата, который силится превратить себя в некоего рода фантазм, источник тайного гнетущего беспокойства?
— Боже милостивый! Что я сказал, что сделал, чтобы вызвать эту тираду? Источник тайного гнетущего беспокойства! — ехидно повторил сэр Уильям. — О нет, Мэри, об этом без меня позаботится великий богдыхан. Полагаю, вы знаете о последней его причуде?
— Нет, но можете мне рассказать. Я решу, верить вам или нет.
— О, конечно. Как хорошая жена, вы не поверите, однако весь город верит. Третьего дня он был на званом вечере в Кларенс-Хаусе, не так ли?
— Да, а что?
— Ничего. Просто дама, о которой вы недавно упомянули — прекрасная ангрийка, — тоже была там.
— Продолжайте Уильям, не тяните.
— Нет, мне нечего особенно рассказывать — только что король и мисс Джейн провели почти час в маленьком кабинете рядом с гостиной. Вы его наверняка помните.
— Наедине? — спросила герцогиня.
— Да, наедине, но не огорчайтесь так сильно. Быть может, ничего дурного и не произошло.
— А кто вам об этом рассказал?
— Я сам видел. Я был на вечере, и у меня есть глаза. Ричтон провел мисс Мур в кабинет; я слышал, как он говорит, что король там; я отметил, сколько времени прошло, и наблюдал за нею, когда она вышла.
Герцогиня смотрела на брата, сузив глаза. Лицо его было бледно, в улыбке явственно сквозил яд.
— Зачем вы мне это сказали, Уильям?
— По очень веской причине, мэм, и я чистосердечно объясню свои мотивы. Мне нравилась мисс Мур. Я находил ее красивой, приятной девушкой, и поскольку намерен в ближайшее время жениться, подумывал, что, возможно, предложу ей стать леди Перси. Однако когда я увидел эту гнусность — как она позволила Ричтону отвести себя в занавешенную нишу, слышал их притворный спор, видел, как затем она вошла в кабинет, откуда после вышла взволнованная и раскрасневшаяся, — мне стало так гадко, что я готов был оскорбить ее при всех собравшихся. Впрочем, я решил, что отомщу более безопасным и действенным способом: просто расскажу обо всем своей августейшей сестре, а та уж пусть думает, как быть дальше. Мой совет… нет, куда это вы? Постойте! Ну вот, убежала. Что ж, с утра я был не в духе, а теперь мне куда легче. Как она поступит? Ринется к нему прямо сейчас? Впрочем, плевать. Перережу ли я себе горло из-за несчастной любви? Нет, даже слезинки не уроню. Я понял, что не любил ее, фальшивую, бессердечную, ветреную кокетку. Что мне ее жалкая простота? Однако я отомстил, и теперь моя душа спокойна. Довольно героики! Заеду домой, перекушу, потом к Тауншенду. Уж мы пойдем бузить так, что небу станет жарко!
— Скажи майору Кингу, что я хочу с ним поговорить! — крикнул лорд Хартфорд, открывая дверь своей туалетной и обращаясь к горничной, которая смахивала пыль с золоченых рам в галерее.
— Сейчас, милорд.
С метелочкой в руках бойкая девица сбежала по широкой парадной лестнице и остановилась на нижней площадке.
— Вуд! — крикнула она лакею, который шел по коридору, неся поднос с серебряными рюмочками для яиц и поджаренным хлебом. — Вуд, джентльмены еще завтракают?
— Да, но скоро закончат. А что, Сьюзен?
— Передай майору Кингу, что милорд хочет его видеть, да поскорее.
Горничная взбежала по ступенькам и вернулась к своему занятию, а лакей прошел в малый обеденный зал.
Майор Кинг, капитан Беркли и лейтенант Джонс, гостящие в Хартфорд-Холле, встали чуть позже десяти часов и теперь сидели в великолепном помещении, обсуждая превосходный завтрак.
— Беркли, душа моя, как нынче ваше самочувствие? — спросил майор Кинг. — Обгладываете куриное крылышко? Аппетит с утра дурной?
— Да уж, сдается, у вас не лучше. Вы ничего не съели, кроме кусочка хлеба, а Джонс глядит на свой кофе с такой нежностью, будто это яд.
— И кто только выдумал эти завтраки? — проворчал Джонс.
— Вы предпочли бы обойтись без них? — спросил майор Кинг. — Особенно когда желудок и голова в таком состоянии, как теперь? Скажите честно, Джонс, сколько бутылок вы уговорили вчера вечером?
— После четвертой перестал считать, — ответил он.
— А где вы спали, друг мой?
— Не знаю. Но проснулся среди цветов.
— Среди цветов, да. Взяв курс из-за стола, вы, вместо того чтобы пройти в дверь, как всякий порядочный христианин, легли на левый галс и проломили стеклянную стену оранжереи. Лорд Хартфорд поклялся, что взыщет с вас за ущерб.
— С вашего позволения, сэр, вас зовут, — сказал лакей, обращаясь к мистеру Кингу.
— Кто зовет, Вуд?
— Милорд. Он в туалетной.
— Хм. — Майор, морщась, встал из-за стола. — Думаю, он совсем плох — нет сил спуститься к завтраку. Я порекомендую кровопускание, и если врачи доберутся до его яремной вены, у меня появится надежда. Унеси завтрак, Вуд. Капитан Беркли и мистер Джонс — католики, они сегодня постятся. Принеси ящик ликера, Вуд, бутылку-другую содовой, коробку сигар для мистера Джонса и роман из библиотеки для него же — что-нибудь легкое, для развлечения.
— К дьяволу, Кинг, заботьтесь лучше о себе, — сказал лейтенант.
Майор Кинг рассмеялся, глядя на осовелое лицо мистера Джонса, и, все так же смеясь, вышел.
Бравый майор поднялся по лестнице и враскачку двинулся по галерее. Как и пристало офицеру Девятнадцатого полка наутро после грандиозной попойки, сейчас он менее всего походил на лощеного денди. Сьюзен, упомянутая выше горничная, по-прежнему обмахивала метелочкой золоченые рамы темных Сальватора Розы, Каррачи и Корреджо, хмуро смотревших с длинной стены. Майору Кингу, видимо, надо было что-то ей сказать. Он сбавил шаг и уже собирался козырнуть, начиная разговор, однако Сьюзен юркнула в ближайшую комнату и заперла дверь на задвижку.
Майор Кинг продолжил путь по галерее. У последней двери он остановился и постучал.
— Входите, черт побери, — прорычал голос, чей обладатель явно мучился либо подагрой, либо резью в желудке.
Майор Кинг втянул щеки и вошел.
Полузадернутые шторы и опущенные жалюзи почти не пропускали света. Вероятно, оно было и к лучшему, поскольку и туалетная, и ее хозяин были, что называется, «не при параде». На столе валялись бритвенные принадлежности, кольца, пряжки, медальон с портретом и великолепные золотые часы с репетиром. Дамастовый шлафрок, напоминающий одеяние сарацина, был неопрятно перекинут через спинку кресла, стоящего посреди комнаты перед огромным, в человеческий рост, зеркалом. Дорогой ковер сбился, скамеечка для ног валялась у двери, словно брошенная в кого-то, неосторожно навлекшего на себя патрицианский гнев. Прямо перед камином развалился на стуле косматый человек, немытый, нечесаный и небритый. Его руки были засунуты глубоко в карманы, а ноги расставлены, так что одна сафьяновая туфля лежала на левом каминном крюке, а вторая — на правом. Он являл собой очаровательную фигуру, когда сидел вот так, неотрывно глядя в каминную трубу с выражением злости, которое вообразить легче, чем описать.
— Каков сегодняшний бюллетень, полковник? — спросил майор Кинг, вразвалку подходя к начальнику.
— Дверь закройте, — рявкнул Хартфорд с обходительностью больного тигра.
Кинг подошел к двери и захлопнул ее ударом ноги.
— Прочтите, — распорядился первый джентльмен Ангрии, нехотя вытаскивая руку из кармана невыразимых и указывая большим пальцем на стопку распечатанных писем, которые лежали на столе вместе с конвертами. Майор подошел к столу.
— Читайте вслух, — продолжал краса ангрийской знати.
Кинг прочистил горло, взял письма и тоном часового, выкрикивающего пароль, начал:
— «Виктория-сквер, Витрополь. Март. Лорду Хартфорду,
полковнику Девятнадцатого пехотного полка,
председателю Заморнского военного трибунала.
Милорд!
Я получил указание его величества сообщить вам следующее решение, одобренное его величеством в совете и касающееся арестанта Гастингса, находящегося сейчас под надзором вашей милости в Заморнской городской тюрьме. Вашей милости следует предложить арестанту следующие условия, в случае исполнения каковых он будет освобожден с нижеизложенными оговорками.
Во-первых, он должен дать полный отчет о том, насколько связан с другими лицами, объявленными вне закона вместе с ним.
Во-вторых, он должен сообщить все, что знает о планах и намерениях указанных лиц.
В-третьих, он должен сообщить, где последний раз видел Гектора Мирабо Монморанси, Джорджа Фредерика Кавершема и Квоши Квамину Кашну, а также где, по его мнению, они могут находиться сейчас; насколько они связаны с недавней бойней на востоке и высадкой французских войск в Уилсон-Крик и состоят ли в сговоре с иностранными возмутителями политического спокойствия, Баррасом, Дюпеном и Бернадоттом, а кроме того (и данный вопрос ваша милость должны рассматривать как особо важный), поддерживают ли дворы южных государств тайную переписку с ангрийскими изменниками и подстрекают ли их прямо либо косвенно.
В случае если его величество и правительство найдут ответы Гастингса на приведенные вопросы удовлетворительными, смертный приговор будет заменен на лишение офицерского звания, исключение из Девятнадцатого полка и принудительную службу рядовым в войсках под командованием полковника Николаса Белькастро.
Если Гастингс откажется дать ответ на все либо на часть вопросов, ему следует предоставить полчаса на раздумье, по истечении какового срока исполнить приговор незамедлительно. Его величество рекомендует вашей милости не тянуть с перечисленным, ибо желает скорее покончить с делом, дабы избавить вашу милость от связанного с ним утомительного бремени единоличной ответственности. Правительство дало распоряжение, чтобы на следующем заседании суда под председательством вашей милости присутствовал сэр У. Перси.
Майор Кинг, дочитав послание, собрался его прокомментировать и даже успел проговорить «черт подери», когда человек в сафьяновых туфлях, с небритой черной щетиной и всклокоченной седой головой шумно вскочил, не дав ему закончить мысль.
— Проклятье! — ревел Хартфорд, меряя шагами комнату. — Вот она, черная желчь, вонь которой преследует человека до самой смерти! Треклятые паркетные шаркуны! Они дадут ему возможность выкрутиться, помилуют мерзавца, которого надо было пристрелить на месте, как загнанного волка, — и все мне назло! А еще посадят мне на голову сопливого филера, их платного осведомителя, их продажного шпика, их подлого лизоблюда! Чтобы избавить меня от утомительного бремени! Как бы не так! Чтобы давить на трибунал Девятнадцатого полка! И теперь сэр У. Перси будет наблюдать за каждым моим жестом и взглядом, доносить о каждом моем слове! Дьявол меня побери! Дьявол побери весь мир!
Последнюю анафему сей джентльмен провыл нечеловеческим голосом, поскольку, в ярости расхаживая по комнате, налетел ногой на зеркало и разбил вдребезги отражение собственной ладной мускулистой фигуры и смуглого мужественного лица. Совершив описанный подвиг, его милость стал призывать по именам различных демонов ада. Поскольку ни один из них не откликнулся (если, конечно, не считать майора Кинга представителем инфернального воинства), благородный лорд наконец остыл настолько, что вновь уселся перед камином, препоручил короля и двор Ангрии заботам поименованных споспешников Вельзевула, испустил глубокой вздох и, по причине окончательного изнеможения, умолк.
Надо сказать, что майор Кинг отнюдь не разделял чувств своего благородного полковника. Ему представлялось, что нет мести утонченнее, чем лишить Гастингса высокого звания капитана и, разжаловав в презренные нижние чины, отдать под ярмо полковника Николаса Белькастро. «Давно нам не приходил такой козырь, — думал он. — Мы скажем мерзавцам, что они вынуждены брать наши худшие отбросы, — то-то их перекосит. Конечно, они смогут ответить, что тот, кто считался справным офицером в Девятнадцатом, годится им только в рядовые. Нда. Плохо, конечно, но если кто из них посмеет такое заявить, всегда есть верное лекарство — пистолеты и шесть шагов».
Майор забавлял себя этими приятными раздумьями, когда Хартфорд перебил их требованием прочесть следующее письмо. Оно было коротким:
Генерал сэр Уилсон Торнтон по указанию его величества извещает лорда Хартфорда, что в связи с возможностью начала военной кампании необходимо укомплектовать все полки офицерами, годными к военной службе. Посему генерал сэр Уилсон получил дозволение спросить лорда Хартфорда, готов ли тот выступить в поход с Девятнадцатым полком, буде поступит такой приказ, или состояние его здоровья и духа не благоприятствуют подобному образу действий. В случае если лорд Хартфорд придерживается последнего мнения, необходимо будет назначить лорду Хартфорду замену, даже если в итоге его величество навсегда лишится глубоко ценимых им услуг лорда Хартфорда. Ответ следует дать незамедлительно.
— Кукиш им с маслом! — проговорил лорд Хартфорд и в следующие десять минут не произнес больше ни слова. По истечении этого времени он слабым голосом велел майору Кингу взять бумагу, перо и записывать под диктовку.
— Пишите, — сказал он. — «Хартфорд-Холл, Хартфорд-Дейл, Заморна». Я им покажу, что у меня по крайней мере есть дом, где укрыться. Написали?
— Да.
— Теперь пишите: «Восемнадцатое марта тысяча восемьсот тридцать девятого года». Я им покажу, что по-прежнему в своем уме и знаю, какое сегодня число и год. Написали?
— Да.
— Тогда слушайте и записывайте как можно скорее: «Сэр…» — учтите, это я обращаюсь к мужлану Торнтону.
«Сэр, позвольте мне со всей искренностью и теплотой, каких заслуживает исключительная доброта его величества, поблагодарить его величество за трогательный интерес к состоянию моего здоровья. Я рад, что по воле всемилостивого Провидения могу дать самый удовлетворительный ответ на великодушный вопрос его величества. Доброе сердце его величества возрадуется известию, что никогда еще я не был в столь крепком здравии, как сейчас, и соответственно дух мой в настоящее время весел и бодр. Я не только не испытываю желания уклоняться от действительной службы, но, напротив, ликую при мысли о том, чтобы вновь вдеть ногу в стремя. Его величество может не сомневаться, что, когда бы его величеству ни было угодно отравить Девятнадцатый полк в поход, ни один солдат или офицер сей прославленной части не ответит на зов радостнее меня. Я готов ко всему, к почетной службе и к службе опасной. До сего дня я был верным офицером своей страны и намерен оставаться таковым до смертного часа. Передайте его величеству мою искреннюю признательность за все то лестное внимание, которым его величество меня в последнее время удостаивает.
— А теперь, Кинг, позвоните в колокольчик и велите немедленно отправить письмо, а потом скачите в Заморну и приготовьте все к завтрашнему заседанию трибунала. А я пока лягу и не буду вставать сегодня весь день, потому как чувствую себя исключительно скверно. Тысяча чертей!
С этими словами лорд Хартфорд вышел из туалетной в спальню. Оставшись один, майор Кинг едва не задохнулся от приступа беззвучного смеха.
Город Заморна в теплую пору чрезвычайно хорош. Общественные здания сплошь новые, отменно красивой архитектуры и выстроены из белого камня. Главные улицы широки, лавки на них — щедры и оживленны, дамы, гуляющие по мостовым, разряжены богато, как жены и дочери зажиточных торговцев, и в то же время изысканно, ибо провинция Заморна весьма аристократична. В атмосфере города почти всегда ощущается некое волнение. Жители его, подобно живой массе обитателей муравейника, вечно куда-то стремятся, а всего эта суета заметнее на Торнтон-стрит, где по одну сторону расположилась гостиница «Стэнклиф», по другую — здание суда.
Было 19 марта, вторник. Погода стояла отличная, солнце жарко светило с голубого неба, а гряда серебристых облаков на горизонте предвещала короткий весенний ливень. Час назад прошел дождь, но свежий ветер уже высушил улицы, и лишь кое-где на отмытых добела мостовых поблескивали редкие лужицы. Чувствовалось, что за городом зеленеет трава, деревья набухли почками, а в садах золотятся крокусы. Заморну, впрочем, как и ее обитателей, мало заботили эти сельские радости. Вторник здесь — ярмарочный день. Торговые ряды были забиты до отказа. В «Гербе Стюартвилла», в «Шерстяном тюке» и в «Восходящем солнце» повара стряпали праздничный обед, а официанты сбивались с ног, разнося бренди, стаканы с разведенным джином и бутылки северного эля.
Спокойная в своем аристократическом величии, гостиница «Стэнклиф» свысока взирала на торговую суматоху. Впрочем, там тоже царила суета, хоть и необычного рода. Разумеется, господа, входящие в роскошные двери гостиницы, держались и выглядели иначе, чем коммивояжеры с рыжими бачками и чертыхающиеся фабриканты в трактирах рангом пониже. По коридорам бегали ливрейные слуги и денщики, а случись вам заглянуть на конюшню, вы бы увидели десяток грумов, которые кормили и чистили упряжных лошадей, а также двух-трех верховых скакунов — благородных красавцев, возможно, помнящих славу Вествуда и кровавый Лейденский триумф.
Без сомнения, что-то важное происходит в здании суда напротив, ибо двери его осаждает толпа джентльменов в черных, зеленых и коричневых фраках, в сюртуках с бархатными лацканами и касторовых шляпах; более того, эти двери время от времени отворяются, и кто-нибудь торопливо сбегает по ступеням, идет через улицу в «Стэнклиф», требует вина и, промочив горло, тем же быстрым шагом спешит обратно. Толпа расступается перед ним, а он шествует с важным сосредоточенным видом, не глядя ни вправо, ни влево. Дверь за ним тут же ревниво закрывают, так что вы едва успеваете заметить по другую сторону констебля с дубинкой.
Утром упомянутого дня я сам был в толпе у здания суда и, думаю, выстоял часа четыре перед широкими ступенями.
глядя на массивные колонны портика. Военный суд заседал с девяти; вся Заморна знала, что изменника Генри Гастингса сейчас сурово допрашивают и от того, что он скажет, зависит его жизнь или смерть. Да, в эту самую минуту грозный Хартфорд восседает в судейском кресле, а хитроумный Перси неумолимо задает вопросы, не давая жертве уходить от ответов, и вытягивает признания с коварством истинного Белиала. Здесь же военная коллегия — Кинг, Керкуолл, Джонс, Беркли, Паджет и прочая; немногие джентльмены, допущенные в качестве зрителей, сидят в зале на скамьях. А вот и арестант Гастингс — вообразите его себе. Его душа на дыбе; снаружи стены суда залиты солнечным светом, портик и величественный фронтон белеют на фоне безоблачного неба. Однако если Генри Гастингс продает душу дьяволам, собравшимся его судить, то что ему до радостного света дня?
Часы на ратуше и на соборе пробили двенадцать.
— Чтоб мне провалиться, они намерены сегодня закончить? — произнес джентльмен рядом со мной. Повернувшись, я узнал характерную внешность Сиднемов. То был Джон Сиднем, старший сын Уильяма Сиднема, эсквайра из Саутвуда.
— Как поживаете, мистер Джон?
— Не имею удовольствия быть с вами знакомым, сэр, — отвечал тот с истинно ангрийской учтивостью.
— Моя фамилия Тауншенд. Возможно, вы помните, что мы вместе были в ложе у сэра Фредерика Фейла в Витропольском театре.
— А, ну да! Тауншенд, тысяча извинений! После пьесы мы пошли в трактир и славно гульнули! Отлично помню тот вечер. Надеюсь, мистер Тауншенд, вы в добром здравии.
— В превосходном, спасибо. Только немного устал стоять. Вы ничего не слышали о том, что там происходит, мистер Джон?
— Ни словечка. В «Стэнклифе» заключают пари на исход дела. Одни говорят, что Гастингс примет королевские условия, другие — что он своих не продаст.
— А вы какого мнения?
— Я сужу по себе. Конечно, он заложит дружков — я бы на его месте поступил так.
— Что ж, человек, предавший один раз, может предать и во второй.
— Да, да. Неловко только первый раз. Потом привыкаешь.
— Говорят, скоро заседанию конец, — включился в разговор еще один джентльмен.
— Вот как, Миджли? Кто вам сказал?
— Паджет. Он только что вышел. В «Стэнклифе» говорят, что арестант отказался давать показания. Все считают, что он не расколется.
— Да, небось вопросы-то не из легких.
— Да. Его крепко прижали.
— И если он не примет условия, то казнь состоится немедленно?
— Да, сегодня до вечера. Его расстреляют на Эдвардстонском общинном лугу. Говорят, в казармы отослан приказ, чтобы солдаты были готовы к трем.
— Значит, он молчит.
— Думаю, да. Из него там всю душу вытрясут, и поделом.
— Паджет говорит, председатель трибунала рвет и мечет.
— Из-за чего?
— Из-за вмешательства каких-то правительственных агентов.
— Что, сэра Уильяма Перси?
— Да.
— А разве Перси хочет спасти Гастингса?
— Нет. Бог его знает. Паджет говорит, этого Перси не разберешь.
— Эй, что это они там делают в первых рядах толпы?
— Не знаю. Кажется, машут руками.
— Думаете, суд встает?
— Не удивлюсь, если так. Заседали часа четыре, не меньше.
— Вот, Маккей выходит на ступени.
— Да, а на окнах поднимают жалюзи.
— Тогда давайте протиснемся ближе.
С этими словами господа Сиднем, Миджли и Тауншенд смело ринулись в толпу и ногами и локтями завоевали себе выгодную позицию у самых дверей суда.
Двери эти как раз открылись, и участники заседания один за другим потянулись наружу. Первым вышел сэр Эдвард Перси, сморкаясь в носовой платок и затем убирая его в карман. Он в два прыжка спустился по ступеням и направился прямиком через улицу в гостиницу «Стэнклиф». От него явно ничего было не добиться. Он не только молчал, но еще и смотрел прямо перед собой, не удостаивая никого взглядом. Следом вышли офицеры, четверо, плечо к плечу, звеня шпорами по мостовой, затем деловитый господин, седовласый, с бледным сосредоточенным лицом. То был мистер Мур; проходя мимо меня, он приподнял шляпу. Все исчезли в дверях гостиницы «Стэнклиф». Затем на лестницу вышли двое полицейских и встали по сторонам от двери. Маккей спустился в толпу и принялся расчищать дорогу. Из двора гостиницы выкатил извозчичий кеб и остановился перед зданием суда.
И тут Миджли тихо проговорил: «Это Гастингс». Я поднял голову. Из-под портика вышел коренастый человек в плотно застегнутом черном сюртуке и низко надвинутой шляпе, практически скрывавшей лицо; лишь один раз он на миг поднял голову и посмотрел в толпу. Взгляд этот стоило видеть. В нем была злобная подозрительность дурного человека, ждущего от других ненависти, и мстительная готовность ненавидеть в ответ. Зубы были стиснуты, брови сведены. Все указывало, что его грызет отвращение к себе. Полисмен сел в кеб, а за ним шагнул Гастингс, потом третий полицейский. Экипаж тронулся. Ни звука не раздалось из толпы при его отъезде — ни улюлюканья, ни криков «ура».
— Он Иуда, голову даю, — сказал я, поворачиваясь к Джону Сиднему. Джон согласно кивнул.
— Сэр Уильям Перси, — произнес кто-то рядом. Из дверей показался худощавый гусар в белых штанах и синем мундире, поправляя шляпу и глядя прямо перед собой с отрешенной собранностью, без улыбки, как обычно, когда думает о чем-то важном и ему недосуг напускать на себя всегдашние ехидство и бесшабашность. Он прошел перед нами легкой, ленивой походкой. Я хорошо видел его лицо, потому что он держит голову очень прямо. Гладкий лоб — единственное, что в нем по-настоящему красиво, — мрачила глубокая складка, которой там обычно не наблюдается. Думаю, Перси исходил ненавистью к кому-то — вероятно, брату или лорду Хартфорду, — однако как же спокоен он был внешне! В следующий миг сэр Уильям пропал с моих глаз во всепоглощающей бездне гостиничного коридора.
— Дорогу карете лорда Хартфорда! — прокричал голос, и мимо нас пронеслось ландо, запряженное четверкой серых красавцев. Из дверей выступил сам председатель трибунала: поистине величавый судья в офицерском плаще, сапогах и дорожном картузе. Последний особенно шел к его смуглому, резкому лицу и пышным черным бакенбардам. Все вместе придавало ему несомненное сходство с исполинским орангутангом; убежден, что милорда охотно взяли бы в любой зверинец королевства. Под руку с его милостью шел господин в макинтоше и бежевой касторовой шляпе. Все сразу узнали вездесущего графа Ричтона, который, конечно, не мог пропустить сцену последнего унижения Гастингса и приехал в Заморну на трибунал. Гордость не позволила ему остановиться даже в такой роскошной гостинице, как «Стэнклиф», и сейчас он отправлялся со своим благородным другом к тому домой. Оба сели в экипаж, один мрачнее тучи, второй — весь улыбки и обходительность. За пять минут они пронеслись по Торнтон-стрит и свернули на Хартфордскую дорогу.
Через два часа итоги судебного заседания стали известны всей Заморне. Гастингс принял условия и дал показания против бывших друзей. Что именно он сказал, не разглашается, однако вскоре станет ясно из действий правительства. Гастингс вернул офицерский патент, согласился надеть полосатый мундир и алый пояс рядового в полку Белькастро и в награду за все получил жизнь — жизнь без чести, без свободы, без всяких остатков личности. Так открывается новая карьера Генри Гастингса, юного героя, воина и барда Ангрии! «Как пали сильные!»[39]
Сэр Уильям Перси, как и его отец, чрезвычайно упорен, когда речь идет о каком-нибудь его желании, какой-нибудь вздорной фантазии, и чем меньше доброго эта прихоть сулит ему самому или окружающим, тем упорнее он добивается своего. Нортенгерленд всю жизнь, как дитя, бежал за радугой, и в какие только бездны не падал в погоне за своей мечтой! Как часто она отвращала его от серьезных целей, увлекая за собою в то самое время, когда честолюбие уже возвело его на высочайшую гору, когда вершина была совсем рядом и с нее открывались все царства мира и слава их! Сколько раз в такие минуты Александр Перси поворачивал назад, потому что его поманила иллюзия красоты, и, спустившись с кручи, на которую взбирался столько дней и ночей, силился, как безумец, ухватить руками обманчивую грезу! Когда она рассеивалась, он не возвращался в разум. Он по-прежнему видел в облаках перед собой многоцветную арку и упрямо бежал к ней, хоть и облака, и сама радуга давно растаяли в ничто.
Сэр Уильям, чья душа и воображение куда холоднее, никогда не поддавался призрачным самообманам. По сравнению с Нортенгерлендом он сделан из мрамора, однако мрамор этот заколдованный и может оживать, как статуя Пигмалиона. Сэр Уильям подвержен настроениям. То прекраснейшее лицо вызывает у него лишь презрительную насмешку над женским тщеславием, то выражение на лице заурядном, луч, сверкнувший в глазах не огромных и не сияющих, останавливают его внимание и внушают романтические раздумья лишь потому, что созвучны сегодняшнему мимолетному капризу. И все же, если семя чего-то подобного — симпатии, расположения, приязни, называйте как хотите, — запало ему в душу, оно пускает там прочные корни и, тайно возрастая, может со временем превратиться в подлинную страсть.
Сэр Уильям, носящийся туда-сюда по важным поручениям, занимающий доверенный и ответственный пост иностранного атташе, а следовательно, живущий в вихре нескончаемых дел, по-прежнему удерживал в памяти нелепейшую из причуд, маленькую утешительную забаву — интерес к мисс Гастингс. После аудиенции у августейшей сестры сэра Уильяма она куда-то пропала с его глаз, и он не удосужился навести о ней справки. Последний раз он видел мисс Гастингс, когда та, красная от обиды и стыда, покидала королевскую приемную. Добросердечный молодой человек мысленно посмеивался от удовольствия, припоминая, с каким равнодушно-холодным видом стоял за стулом государыни. Он понимал, что мисс Гастингс никогда больше не обратится к нему за помощью, более того, станет всячески его избегать, чтобы малейшее ее обращение не было расценено как навязчивость. Он знал, что она как можно скорее покинет Витрополь, и дал ей уехать, не попрощавшись. И все же мисс Гастингс жила в его памяти; сэр Уильям по-прежнему улыбался, припоминая ее жар, ему приятно было воскрешать перед глазами ее быстрые взгляды во время их разговора — взгляды, в которых он явственно читал то, что она считала надежно схороненным в своем сердце. По-прежнему при виде субтильной фигурки, маленькой ножки, умного тонкого лица у него пробуждалось ощущение чего-то приятного, чего-то такого, о чем стоит поразмышлять. Итак, сэр Уильям не собирался отказываться от мисс Гастингс. Нет, когда-нибудь он снова ее увидит. Удобный случай непременно представится. Одно он знал наверняка: можно не опасаться, что она его забудет. О нет:
О нем одном ее мечты
В ночи горят светло,
И помнят тонкие персты
Руки его тепло.
Так что когда сэр Уильям приехал в Заморну, убедившись, что она все еще там, то принялся в редкие свободные минуты раздумывать, как, где и когда возобновить знакомство. Мисс Гастингс не должна догадаться, что он искал встречи, — пусть все произойдет как будто случайно. Более того, сейчас ее мысли целиком заняты братом. Надо подождать несколько дней, пока волнение, вызванное судом, уляжется и преступник будет далеко от Заморны, на пути к новому месту службы и новым товарищам за пределами цивилизованного мира. Тогда мисс Гастингс, лишенная родственного участия и отнюдь не осаждаемая толпой воздыхателей, почувствует себя совсем одинокой, и случайная встреча со знакомым станет для нее событием немаловажным. Итак, сэр Уильям решил следить за ее перемещениями. Он нимало не сомневался, что при некоторых усилиях сумеет придать делу выгодный для себя оборот.
Прошла неделя-другая. Суд на Гастингсом, как всякая громкая сенсация, был забыт. Сам арестант отправился к черту или к Белькастро, что одно и то же. Он пешим маршем выступил из Заморны в составе одной из рот прославленного полка под командованием капитана Дампьера. На нем были белые штаны, алый кушак и полосатая куртка. Под звуки трубы, барабана и горна пропащий удалец покинул город, оставив по себе воспоминания о том, кем он был — человеком, и кем стал — чудовищем.
Удивительное дело: бесчестье Гастингса ничуть не уронило его во мнении сестры. Родных отталкивает не публичное осуждение, а личная обида. Мисс Гастингс слышала, как его поносят на каждом шагу, обливают грязью в каждой газете, но для нее он был все тем же братом, что и до своего падения, и она смотрела на него все через те же розовые очки. Сестра проводила его с ликующей надеждой (полностью ее заслугой, потому что никто больше эту надежду не разделял), что он грядущими подвигами смоет грязные наветы клеветников. И все же она понимала, что ее брат — неисправимый негодяй. Человеческая натура полна противоречий. Невозможно выкорчевать естественную приязнь из сердца, в котором она когда-то пустила крепкие корни.
Когда упомянутые волнения улеглись, мисс Гастингс, вполне счастливая, что ее брат — лучший из людей, как мы уже говорили, — вышел из тюрьмы живым, огляделась по сторонам и задумалась, что делать дальше. Многие, окажись они одни посреди купеческой Заморны, растерялись бы, но только не мисс Гастингс. Она взялась за дело с проворством и усердием муравья: призвала на помощь хорошие манеры и обходительность, обратилась к богатым городским фабрикантам и окрестным помещикам, очаровала их своими талантами, умом, образованностью и за две недели набрала целый класс учениц. Нужда ей теперь не грозила; более того, у нее появились средства на все те изящные приятности, которые скрашивают жизнь. Мисс Гастингс справедливо полагала себя вполне обеспеченной. Она ни от кого не зависела, ни перед кем не отвечала. Первую половину дня она проводила у себя в гостиной, окруженная классом, не вдалбливая мучительно начатки знаний зевающим школьницам (что всей душой ненавидела и к чему из-за своей раздражительности была решительно неспособна), а помогая совершенствоваться тем, кто уже преодолел первые ступени образования: читая, комментируя, объясняя, предоставляя им слушать и зная при этом, что никто не будет корить ее за неуспехи учениц. Маленькая серьезная учительница быстро завоевала любовь и уважение подопечных, среди которых были дочери богатейших семейств города. Она умела сперва поразить юных леди своими превосходящими талантами, а после очаровать их дружелюбием и сердечностью. Очень скоро у нее появилось множество друзей; приятную молодую особу наперебой звали в лучшие дома Заморны и везде ценили за ум, дарования, предупредительность и безукоризненные манеры. Соответственно росло и число учениц; мисс Гастингс получила все, о чем может мечтать девушка пяти футов ростом, не достигшая и двадцати лет. Она хорошо выглядела, хорошо одевалась — скромно, даже скромнее, чем раньше, если такое возможно, но все равно очень тщательно и со вкусом; она порхала стремительно, как пчелка. Разумеется, она была счастлива.
Нет. Жизненные блага отвешиваются строго, чтобы никому не досталось все сразу. У нее были деньги, друзья, здоровье и всеобщее восхищение, однако упрямая гордячка не находила никого, кто был бы равен ей по уму и кого она, следовательно, могла бы полюбить. К тому же состоятельные знакомцы испытывали к ней почтение — почтение, к которому она совершенно не стремилась и тем не менее постоянно его внушала. Мисс Гастингс мечтала о другом — о более теплой и близкой привязанности. Однако это чувство не пробуждалось, и некому было на него ответить. Ах, Генри, ах, Пендлтон, ах, родные холмы!
Порою в вечерних сумерках мисс Гастингс одиноко расхаживала по своей уютной гостиной и думала о доме, тосковала о доме, пока не начинала рыдать от мысли, что никогда его больше не увидит. Тоска была так сильна, что временами, глядя в просвет занавесок на темное небо за стеклами эркера, она отчетливо видела на горизонте синие очертания вересковых пустошей, в точности как из окна Колн-Мосс. А когда возвращалась явь — дома, фонари, улица, — бедняжку охватывало умоисступление. Иногда какой-нибудь звук в доме казался ей скрипом отцовского стула, придвигаемого к камину; порою она как будто различала лай Гектора и Юноны, собак Генри, а то и его собственные шаги и явственно слышала, как он ставит к стене ружье. Увы, все это ей лишь чудилось. Генри изменился, она изменилась, прошлое утрачено безвозвратно. В такие минуты сердце мисс Гастингс разрывалось от желания увидеть одинокого старика в ангрийской глуши. Однако гордость побороть нелегко. Она не вернется к отцу.
Очень часто, когда сумерки сгущались и ровное алое пламя камина окрашивало обои в более теплые тона, раздумья мисс Гастингс принимали новый оборот. Пылкая девушка грезила о сэре Уильяме Перси. Она не думала больше с ним видеться, краснела при мысли, что когда-то самонадеянно позволила себе вообразить, будто не вполне ему безразлична, и все же вспоминала его голос, слова, облик с тем романтическим чувством, о котором мало кто на земле имеет хотя бы самое отдаленное представление. Все связанное с ним хранилось в ее памяти как сокровище. Она могла отчетливо повторить каждое слово, могла как въяве увидеть его лицо, быстрый орлиный взор, привычные жесты. Упоминание в газете его имени или какого-то связанного с ним эпизода становилось для мисс Гастингс эпохою в жизни; все эти заметки тщательно сберегались и бесконечно перечитывались. В одной из них сообщали, что сэр Уильям включен в список офицеров для планируемой восточной кампании; живое воображение мисс Гастингс получило обильную пищу для фантазий. Она рисовала себе грядущие опасные и славные странствия сэра Уильяма, представляла его в самых разных ситуациях: перед боем, на утомительном переходе, на привале у реки. Вот он спит под луной, и тропические растения колышут над ним широкие листья. Без сомнения, думала мисс Гастингс, молодому гусару сейчас снится его любовь; в сновидении над походной постелью склоняется прекрасное лицо, виденное в столичных салонах и запечатленное в сердце.
Мысль прервала поневоле
Чудных грез волшебный сон,
В чащу дальних джунглей боле
Взор ее не погружен.
Скорей прогнать виденье,
Вернуться к прозе дней,
Сэр Вильям и в забвенье
Не может мечтать о ней.
Зачем влачить бесплодно
Оковы горьких грез?
Отныне сердце свободно
Иссяк источник слез.
Прочь, прочь, иначе погубит
Власть неотвязных чар!
Но блаженна та, кого любит
Младой ангрийский гусар!
Высшее счастье земное
Жребий кому-то дал —
Встретив, прижать героя
К сердцу, что он избрал.
О сладостные признанья,
Клятвы и пламень уст!
Горше смерти таить страданье
Неразделенных чувств.
Так думала мисс Гастингс; такие или почти такие слова ложились на музыку у нее в голове. Однако вслух они не прозвучали. Мисс Гастингс не смела признаться в своем безумии даже самой себе. Она лишь на миг помедлила у открытого фортепьяно, тронула пальцами клавиши и, сыграв ноту-другую печальной мелодии, пропела последние строки последнего куплета:
Горше смерти таить страданье
Неразделенных чувств.
Но тут же отдернула руку, захлопнула инструмент и довольно резко высказалась вслух по поводу чистейшего безумия, потом зажгла свечу и, поскольку часы уже пробили одиннадцать, взбежала по лестнице в спальню так быстро, словно за нею гналось привидение.
Как-то погожим вечером мисс Гастингс вышла погулять. Она уже оставила позади шумную Заморну и медленно брела по Гернингтонской дороге. Сбоку тянулась высокая стена помещичьего парка, впереди лежала тихая открытая местность. Время от времени мимо проносились всадник или карета, но в целом вечер и пейзаж были исполнены мирного покоя. Мисс Гастингс, закутанная в шаль, с опущенной вуалью на шляпке, неспешно шла вперед, радуясь случаю побыть в тиши, когда никто не отвлекает разговорами и можно без помех предаваться мечтам. Проезжающие дилижансы поддерживали в ней какое-то странное ожидание: она каждый раз вглядывалась в седоков, не вполне понимая, кого надеется увидеть — быть может, какого-нибудь знакомца из далекого Пендлтона.
Следуя привычному маршруту, она довольно скоро повернула на старую боковую дорогу. По одну сторону тянулась зеленая изгородь, по другую — поля. Здесь спокойствие и тишина были еще более полными. Почтовый тракт остался позади; чувство безраздельного одиночества усилилось. Вечернее солнце, казалось, улыбается еще мягче. Далеко в поле какая-то птица то чисто и весело выводила звонкую трель, то задумчиво умолкала. Мисс Гастингс подошла к старым воротам; столбы были каменные, серые, в зеленых пятнах мха, бревенчатый частокол покосился и зарос бурьяном — прекрасная натура для художника. За воротами начинался большой луг, вернее, целая череда лугов, потому что дорога вела через калитки в изгородях, с пастбища на пастбище, и где оканчивалась — неведомо. Здесь мисс Гастингс привыкла гулять часами, удовлетворяя болезненную тягу к строительству воздушных замков, вполне счастливая, если не считать минут, когда ее пугал отдаленный рев гернингтонского быка, страшилища этих мест.
Подойдя к воротам, она машинально протянула руку, чтобы повернуть щеколду. Створки были открыты, и она вошла, но тут же вздрогнула и остановилась. На камне за воротами лежала мужская шляпа и перчатки; рядом, охраняя их, сидел спаниель. При виде незнакомки пес вскочил и тявкнул — впрочем, без особой злости: инстинкт подсказывал ему, что приближающееся существо не опасно. Откуда-то донесся негромкий свист, однако человека, его издавшего, нигде видно не было. Собака заскулила и послушно легла. Мисс Гастингс пошла дальше.
Она не успела сделать и нескольких шагов, как сзади раздалось громкое изумленное восклицание. Разумеется, девушка обернулась. Справа от нее росли кусты орешника, под которыми трава была особенно мягкой и зеленой. На этом растительном ложе, в лучах вечернего солнца, полулежал господин без шляпы, с книжкой в руке, которую он якобы читал, хотя сейчас его взгляд был обращен не на страницу, а на мисс Гастингс. Солнце, как уже упоминалось, светило ярко; лоб, рот, нос, волосы господина, его бакенбарды, голубые глаза и прочая и прочая — все было на полном виду. Ну конечно, мой читатель узнал этого джентльмена — сэра Уильяма Перси ни с кем не спутаешь. Хотя каким ветром его занесло сюда, в самый тихий и отдаленный уголок гернингтонских выгонов, мне, скажу по чести, не хватает ума вообразить.
Мисс Гастингс, которая, как читателю известно, питала к нему определенную романтическую склонность, вздрогнула от неожиданной встречи. Минут пять она не могла выговорить ни слова и тщетно пыталась собраться с мыслями, чтобы извиниться за то, что сэр Уильям мог счесть назойливым вторжением. Тем временем баронет встал, взял шляпу и подошел к мисс Гастингс. Его взгляд и улыбка выражали что угодно, только не досаду человека, чье одиночество бесцеремонно нарушили.
— Что же вы и словечка мне не скажете? Да еще и побелели как полотно, на лице ужас. Надеюсь, я вас не напугал?
— Нет-нет, — проговорила она с волнением в голосе, — просто здесь обычно никого не бывает, и я боюсь, что обеспокоила сэра Уильяма. Очень сожалею. Мне надо было послушаться спаниеля и сразу повернуть назад.
— Назад? Почему же? Вы боитесь Карло? Мне казалось, он приветствовал вас вполне дружески. Честью клянусь, умный пес почувствовал, что приближающаяся особа не доставит его хозяину огорчения. Будь это здоровенный грубый мужлан, Карло бы вцепился ему в глотку.
Голос сэра Уильяма как по волшебству вновь пробудил то доверие, которое мисс Гастингс ощущала в прошлые встречи. Еще он заставил ее пульс ускориться и зажег в жилах огонь; бледные щеки зарделись. Однако не будем об этом; давайте вернемся к их разговору.
— Я не боюсь Карло, — сказала мисс Гастингс.
— Так кого же вы боитесь? Не меня же?
Девушка поглядела на него, и к ней впервые за долгое время вернулись естественные манеры и голос.
— Да, — ответила она. — Вас и никого больше. Мы так давно не виделись. Я думала, вы меня забыли и не желаете со мной знаться. Я ждала, что вы будете очень гордым и неприветливым.
— О нет, я сама приветливость. Что до гордости, не скажу, что взгляд на вас внушает мне такое чувство.
— Наверное, в таком случае я должна была сказать «презрительным». Горды вы, без сомнения, с равными и с высшими. Впрочем, вы говорили со мною очень учтиво, за что я весьма признательна, поскольку огорчаюсь, когда меня третируют.
— Позвольте спросить: вы здесь одна? — осведомился сэр Уильям. — Или ваши друзья где-то поблизости?
— Я одна. Я всегда гуляю одна.
— Хм! И я один. Очень неразумно для девушки бродить в одиночестве по безлюдным полям. Возьму на себя смелость предложить вам свою защиту до конца прогулки, а затем сопроводить вас до дома.
Мисс Гастингс принялась отнекиваться. Она не хочет причинять сэру Уильяму беспокойства. Она привыкла обходиться сама. Эти места абсолютно безопасны и прочая.
Сэр Уильям вместо ответа продел ее руку под свой локоть.
— Не слушаю никаких возражений, — сказал он. — Я знаю, как лучше.
Видя, что ускользнуть не удастся, мисс Гастингс сослалась на поздний час. Ей надо немедля поворачивать к дому.
О нет, сэр Уильям приглашает ей пройти еще с полмили. Она успеет вернуться в Заморну дотемна, а с ним ей нечего опасаться.
Итак, они двинулись. Мисс Гастингс быстро прикинула, совершает ли она нечто по-настоящему дурное, и рассудила, что нет и что преступной глупостью было бы отринуть мгновения счастья, которые дарит случай. К тому же в целом мире не осталось никого, кто смог бы ее упрекнуть, никого, перед кем бы она давала отчет, — отца или брата. Мисс Гастингс была сама себе хозяйка и вполне полагалась на собственное благоразумие, которое, уж конечно, не допустит ее до беды.
Отбросив, таким образом, сомнения и полностью отдавшись упоительному восторгу, она устремилась вперед столь быстро и легко, что сэр Уильям вынужден был прибавить шаг, дабы не отстать.
— Полегче, полегче, — сказал он наконец. — Я предпочитаю неспешные прогулки. Трудно беседовать на бегу.
— Вечер такой удивительно приятный, — ответила мисс Гастингс, — а трава в лугах такая мягкая и зеленая, что у меня на душе как-то необычно легко. Впрочем, раз вы просите, я пойду медленнее.
— А теперь, — продолжал баронет, — не расскажете ли вы мне, что поделываете в Заморне и как вам живется?
— Я преподаю. У меня два класса по двенадцать учениц. Плату я беру по высшему разряду, так что голодная смерть мне не грозит.
— Однако хватает ли вам денег? Вы не нуждаетесь?
— О, я богата как жид. Собираюсь впервые в жизни начать откладывать. Когда накоплю две тысячи фунтов, брошу работу и заживу как дама.
— О, так вы отличный маленький управляющий! Я-то думал, что, если оставить вас на месяц-два без присмотра, вы впадете в бедность и будете рады дружескому предложению помощи. Однако вы справляетесь возмутительно хорошо.
— Я не хочу быть никому обязана.
— А я не желаю слышать таких гордых речей. Помните, Фортуна переменчива и порою изменяет даже лучшим из нас. Возможно, я еще сумею сломить ваше упорство.
— Вот уж у вас я не возьму и шести пенсов, даже если буду умирать от голода, — проговорила мисс Гастингс, глядя на него с лукавым выражением, которое было естественным для ее глаз, но которому она редко давала волю.
— Вот как, милая барышня? Осторожнее, не давайте поспешных зароков. Если вам придется просить, вы возблагодарите судьбу за возможность обратиться к человеку, который поможет с радостью, а мало кто сделает это охотнее меня. Скажу откровенно: ваша униженная просьба доставит мне большое удовольствие. Я еще не забыл, как вы отказались принять глупый маленький крестик.
— О нет, — сказала мисс Гастингс. — Я в то время так плохо вас знала, что считала невозможным принять подарок.
— Теперь вы знаете меня лучше, а крестик со мной. Возьмете его?
Он вытащил из жилетного кармана зеленую коробочку и раскрыл.
— Нет, — ответила она.
— Хм, — проговорил сэр Уильям с необычной для себя досадой. — Когда-нибудь я вам это припомню! Вот ведь вздорное поведение!
— Я не хотела вас обидеть, — взмолилась мисс Гастингс, — просто мне неприятно было бы взять у вас что-нибудь ценное. Я приняла бы в подарок маленькую книжку, листок бумаги с вашим именем, соломинку, камешек — но не бриллиант.
Чувство, на которое намекали эти слова, было весьма лестным, и сэр Уильям невольно улыбнулся их безыскусной простоте. Его лоб разгладился.
— Что ж, мисс Гастингс, вы по крайней мере умеете ответить любезностью на любезность, — сказал он. — Я вам признателен. Я уже вообразил себя никудышным генералом, раз любая моя тактика не дает мне и на шаг приблизиться к крепости; я не преодолел ни одного оборонительного вала. Впрочем, если в цитадели у меня есть союзник, если сердце на моей стороне, то все хорошо.
У мисс Гастингс запылали щеки. Она смешалась и несколько минут не могла подобрать ответ на странную метафорическую речь сэра Уильяма. Тот, глянув на нее искоса, понял, что она смущена, и принялся насвистывать песенку, давая спутнице время прийти в себя, притворился, будто занят спаниелем, продолжая украдкой на нее посматривать. Когда румянец на щеках мисс Гастингс стал менее жарким, баронет чуть сильнее прижал ее локоть к себе и завел разговор на другую тему.
— Как тихо в этих лугах! — сказал он. — Они как будто отрезаны от всего остального мира. Я хорошо знаю здешние края — каждую тропку, ворота, лестницу через изгородь.
— Так вы бывали здесь раньше? — спросила мисс Гастингс.
— Я бывал здесь и днем, и ночами. Видел эти изгороди, когда они залиты ярким солнцем, как сейчас, и когда за ними лежат глубокие лунные тени. Если бы существовали эльфы, я бы их встретил, ведь тут их излюбленные приюты на каждом шагу: листья и цветы наперстянки, мох как зеленый бархат, грибы, растущие на дубовых корнях, столетний терновник, обвитый побегами плюща, — все как в сказках.
— А что вы тут делали? — спросила мисс Гастингс. — Из-за чего бродили в одиночестве ночью и днем? Потому что любите смотреть, как сумерки сгущаются над тропкой вроде этой, а луна встает над таким вот зеленым лугом, или потому, что были несчастны?
— Я отвечу вопросом, — сказал сэр Уильям. — Почему вам нравится гулять в одиночестве? Потому что вы можете думать; могу и я. Не в моем обычае делиться своими мыслями, особенно теми, которые мне наиболее приятны, посему я не нуждаюсь в спутниках. Я и впрямь, бывало, грезил о некоем безымянном существе с умом, лицом и фигурой, которые я мог бы полюбить, мечтал о ком-то, чьи чувства — тоньше, а сердце — горячее, нежели у тех, кто меня окружает. Я думал, что могу полюбить очень страстно, если встречу женщину, молодую, изящную, умом выше бессловесных скотов.
— Наверняка вы такую встретили, — сказала мисс Гастингс; доверительный тон сэра Уильяма ее заворожил, и она не пыталась сменить тему.
— Я видел много красивых женщин и несколько умных. Раз или два мне казалось, будто я влюблен, но проходила неделя, от силы месяц, и чары рассеивались. Меня утомляло их жеманство, и я вновь обращался мыслями к своей идеальной суженой. Впрочем, как-то я без памяти влюбился в живую женщину. Однако это позади.
— Кто она была?
— Одна из самых известных и красивых женщин своего времени. Увы, она принадлежала другому. Я бы умер, чтобы завоевать одну ее улыбку; чтобы держать ее за руку, коснуться ее губ, претерпел бы пытки; чтобы добиться ее любви, обрести право прижать обожаемую к сердцу и почувствовать ответный жар, чтобы услышать, как этот дивный голос признается мне во взаимности, я, предложи мне дьявол такую сделку, отдал бы вечное спасение и согласился принять оттиск его копыта на обе ладони.
— Так кто она была? — повторила свой вопрос мисс Гастингс.
— Я не могу выговорить ее имя — у меня перехватит дыхание. Однако вы часто о ней слышите. Это женщина безграничного обаяния. Я не знаю мужчины с тонкими и сильными чувствами, который, оказавшись рядом с нею, не пленился бы в той или иной степени. Она хороша лицом и фигурой, божественно хороша. Страстность, душевная сила и постоянство сквозят во взгляде, манерах, во всем облике, перед которым сердцу невозможно устоять. Скорби наложили на нее свой отпечаток; память о трагических событиях, которых она была участницей, придали чертам выражение серьезности. Мне трудно представить ее игривой, и она редко бывает весела. Ей многое пришлось претерпеть, и она вынесла бы все снова, будь у нее та же побудительная причина.
— Она живет в Ангрии?
— Да. Не задавайте мне больше вопросов, я на них не отвечу. Подайте мне руку, я помогу вам перебраться по лестнице через изгородь. Ну вот, луга закончились. Вы заходили когда-нибудь так далеко?
— Никогда, — ответила мисс Гастингс, оглядываясь. Место было ей совершенно незнакомо. Они вышли на другую дорогу, изрытую колдобинами и заросшую травой. Взгляд не различал ни человека, ни дома, но прямо впереди стояла церковка с низкой колокольней. Подле нее расположилось кладбище: несколько каменных надгробий и множество земляных холмиков. Милях в четырех дальше тянулась череда холмов, лиловых от вереска в нежном закатном свете. При виде их глаза у мисс Гастингс загорелись.
— Что это за холмы? — быстро спросила она.
— Инглсайд и Скарс, — ответил сэр Уильям.
— А церковь?
— Скарская часовня.
— С виду древняя. Как вы думаете, когда ее построили?
— Это одна из древнейших церквей в Ангрии. А вот что мне непонятно, так это за каким чертом строить церковь там, где никто не живет.
— Зайдем на кладбище?
— Да, если хотите. Вам не помешает отдых — у вас усталый вид.
В центре кладбища стоял старый тис: искривленный, черный, огромный. Единственное надгробие, хоть сколько-нибудь возвышающееся над землей, находилось в тени этого мрачного часового. «Можете присесть здесь», — промолвил сэр Уильям, указывая тростью на могильный камень. Мисс Гастингс подошла, но села не сразу: ее вниманием завладела плита. То был не обычный камень, а мрамор; лишенный всяких украшений, он сиял ослепительной белизной. По первому впечатлению на нем не было даже надписи, но, вглядевшись, мисс Гастингс нашла единственное слово: «Resurgam».[40] Больше ничего: ни имени, ни даты, ни возраста.
— Что это? — спросила она. — Кто здесь похоронен?
— Немудрено, что вы спрашиваете, — сказал сэр Уильям, — но кто вам ответит? Много раз я стоял у этой могилы, когда часы на церковной колокольне били двенадцать ночи, иногда во тьме под дождем, иногда в призрачном свете луны, глядя на это единственное слово и размышляя над загадкой, которая казалась неразрешимой, так что порой мне хотелось, чтобы покойник восстал и удовлетворил мое любопытство.
— И вы так и не узнали историю этой могилы?
— Отчасти узнал. У меня есть страсть: распутывать загадки, которые засели мне в голову. И если даже на самом одиноком кладбище есть такая плита, наверняка кто-нибудь хоть что-то о ней слышал.
— Так расскажите, что вам удалось выяснить, — попросила мисс Гастингс, поднимая глаза на сэра Уильяма. В ее взгляде явственно читалось, как околдована она их доверительным разговором, более чарующим, чем открытые признания в любви. Не надо краснеть и трепетать; довольно слушать его, сознавая, что он поверяет ей те полуромантические мечтания, которые, возможно, не открывал еще никому. Вероятно, она обманывалась, но обман этот был приятным, а сомнение и осторожность пока не смели подать предостерегающий голос.
— Садитесь же, — сказал баронет, — я расскажу, что знаю. Вижу, вы любите все, в чем есть оттенок романтики.
— Да, — ответила мисс Гастингс. — И вы, сэр Уильям, тоже, хотя стыдитесь в этом признаться.
Он улыбнулся и продолжил:
— Первым намеком я обязан довольно примечательному случаю. Как-то в конце августа я охотился в Инглсайдских холмах. Было жарко, к вечеру я устал и решил дойти до Скарской часовни, чтобы отдохнуть под сенью старого тиса, поразмышлять и, возможно, сочинить стишок о загадочных надгробиях с одним-единственным словом. Кстати, Элизабет, мне подумалось, что человек, заказавший эту надпись, был крайне прижимист. Резчики так дорого берут за каждую букву, и он изрядно сэкономил! Непременно расскажу об этом моему брату Эдварду при следующей встрече: вот уж ему такая мысль придется по душе! Впрочем, извините, вам не нравятся меркантильные замечания: они разрушают романтический ореол.
Итак, продолжаю. Я как раз открывал вон те воротца. Мешал камень, и я пнул их со всей силы, когда, к своему огорчению, увидел, что на кладбище кто-то есть. Вы и представить не можете, как я опечалился. Оно всегда было таким безлюдным, что я уже воображал его собственным владением, куда всем, кроме меня, вход заказан. Впрочем, теперь я понял, что глубоко заблуждался. У этой самой могилы, моей загадочной чистой доски, стоял субъект в охотничьем платье, опираясь двумя руками на дробовик, а в ярде от него, вон на той могиле, лежали два пойнтера, вывесив языки и тяжело дыша после летнего дня в холмах. Я уже готов был навести ружье на эту занятную компанию, но меня остановили два соображения: во-первых, голова малого может оказаться настолько чугунной, что пуля ее не возьмет, во-вторых, есть суд коронера и вердикт за предумышленное убийство. Посему я решил за ними понаблюдать.
Охотник стоял ко мне спиной. То был высокий плечистый человеческий экземпляр, и чем больше я вглядывался в его очертания, тем более убеждался, что где-то их уже видел. Стоял он неподвижно, как истукан, наводя на мысль о некоем сильном переживании. Мысль подтверждалась тем, что он раз или два поднес к глазам платок. Я уже приложил палец к носу и готов был отчетливо крикнуть: «Эй, сердешный!» — когда тот последний раз вытер глаза, торопливо запихнул платок в карман и, позвав: «Буян! Белл!» — быстро пошел к воротам. Черт возьми, в хорошенькую же переделку я угодил! Это лицо было мне так же знакомо, как ваше; я видел его увенчанным короной. Другими словами, то был наш законный повелитель Адриан Август собственной персоной.
— Герцог Заморна?! — воскликнула мисс Гастингс.
— Да.
— А он вас заметил?
— Меня? Нет, черт побери! Узнав его сатанинское величество, я тут же припустил без оглядки. О Боже, как я бежал!
— А какое это имеет отношение к могильному камню? Почему он плакал?
— Потому что там погребена одна из его пассий, женщина, о которой много говорили лет пять назад, Розамунда Уэллсли. Она умерла в домике где-то между Инглсайдом и Скаром, после того как прожила там несколько месяцев под вымышленным именем. Судя по тому, что я слышал, она поторопила свой уход из мира, когда жизнь стала ей не мила.
— Наложила на себя руки? Почему?
— От стыда, что чересчур неосмотрительно любила его величество. Я как-то ее видел. Она была очень красива: немного похожа на нашу общую знакомую Джейн Мур лицом и фигурой — высокая, изящная, белокурая и с голубыми глазами. А вот по складу души, не в пример мисс Мур, умная и нежная. Герцог согласился стать ее опекуном и наставником. Он исполнил эти обязанности в своей всегдашней манере: опекал ревниво и наставлял денно и нощно — по крайней мере в искусстве любви. Примерно год она благоденствовала под королевским присмотром, потом начала чахнуть. Поползли нехорошие слухи. Они дошли до ее ушей. Родственники потребовали, чтобы она оставила венценосного опекуна. Он поклялся, что этого не будет; они настаивали и хотели ее забрать. Тогда его величество увез воспитанницу в отдаленнейшее свое имение и объявил родственникам, что те могут приехать за ней сами — если посмеют сунуться в сердце его страны. Она не оставила им такой возможности. Думаю, позор и страх привели ее чувства в горячечное исступление. Очень скоро Розамунда умерла — своей смертью или нет, бог весть. Здесь она погребена, и вот камень, который возлюбленный положил на ее могилу. Ну, Элизабет, как вам эта история?
— Как я понимаю, герцог Заморна ее не бросил и по-прежнему помнит даже и после смерти, — заметила мисс Гастингс.
— О! Конечно, это утешает, ведь герцог Заморна — земное божество! Дьявол его раздери!
— Судя по всему, что я слышала о герцоге Заморне, он изрядный повеса. Впрочем, насколько я понимаю, все знатные люди таковы.
— Вы когда-нибудь имели счастье лицезреть его величество? — спросил сэр Уильям.
— Ни разу.
— Однако вы видели его портреты, а они все, как один, отличаются большим сходством. Вам они нравятся?
— Без сомнения, он красив.
— О, конечно! Чертовски, убийственно красив! Какие глаза и нос, какие кудри и бакенбарды! А рост, а фигура! И грудь — два фута в поперечнике! Я еще не встречал женщины, которая бы не оценивала мужчин по росту и ширине плеч.
Мисс Гастингс только молча улыбнулась и потупила взор.
— Я крайне раздосадован и сердит, — проговорил сэр Уильям.
— Почему? — спросила мисс Гастингс, по-прежнему улыбаясь.
Сэр Уильям в свой черед промолчал, только принялся насвистывать. Через минуту он пристально огляделся и вновь посмотрел на спутницу.
— Вы заметили, — сказал он, — что солнце село и вокруг быстро темнеет?
— О да, — ответила мисс Гастингс, торопливо вскакивая. — Надо идти домой, сэр Уильям, как я забыла? Как перестала следить за временем?
— Не волнуйтесь, — произнес молодой баронет, — и присядьте еще на несколько минут. Я скажу то, что должен сказать.
Мисс Гастингс подчинилась.
— Вы видите, — продолжал он, — что все здесь безмолвно, сумерки сгущаются и землю озаряет лишь встающий месяц?
— Да.
— Вы знаете, что от вас до Заморны четыре мили и на две мили вокруг нет ни одного дома?
— Да.
— Так вы понимаете, что здесь, в сумерках и тишине, мы с вами одни?
— Да.
— Доверились бы вы в такой ситуации человеку, который вам неприятен?
— Нет.
— Так я вам приятен?
— Да.
— Насколько?
Последовала пауза — долгая пауза. Сэр Уильям не торопил ее с ответом, просто сидел тихо, тихо смотрел на мисс Гастингс и ждал. Наконец она проговорила чуть слышно:
— Скажите прежде, сэр Уильям Перси, насколько я приятна вам.
— В данную минуту — более, чем любая женщина на земле.
— В таком случае, — прозвучал искренний ответ, — я вас боготворю — и этого не изменит даже смерть.
— Тогда, Элизабет, — продолжал сэр Уильям, — выслушайте мой последний вопрос и не пугайтесь. Я поступлю как джентльмен, каким бы ни было ваше решение. Вы только что сказали, что все знатные люди — повесы. Я знатный человек. Станете ли вы моей любовницей?
— Нет.
— Вы сказали, что боготворите меня.
— Да, всем сердцем. Но я не стану вашей любовницей, потому что тогда бы я себя возненавидела.
— То есть, — ответил баронет, — вы боитесь людского порицания.
— Да. Людское порицание ужасно, и особенно я боюсь уронить себя в глазах трех человек: отца, Генри и мистера Уорнера. Я лучше умру, чем заслужу их презрение. Сейчас я втайне ликую, что даже без их опеки ни словом, ни поступком не дала оснований в чем-нибудь меня заподозрить. Отец и мистер Уорнер называют меня упрямой и обидчивой, но оба гордятся тем, как я живу, строго держась границ добродетели. Генри, хоть и сам не святой, застрелится, если узнает, что его сестра усугубила бесчестье, которое он навлек на имя Гастингсов!
— Так вы ничем не готовы для меня пожертвовать? — ответил сэр Уильям. — Моя совершенная любовь и доверие не заменят вам благосклонности света? Вам неприятно беседовать со мною, сидеть рядышком, как сейчас, позволить мне держать вашу руку?
Слезы выступили в глазах мисс Гастингс.
— Я не смею вам ответить, — проговорила она, — ибо боюсь того, что могу сказать. Я так же не могу не любить вас, как месяц не может угаснуть. Я была бы счастлива стать вашей служанкой. Но любовницей! Это невозможно.
— Элизабет, — сказал сэр Уильям, глядя на мисс Гастингс и кладя руку ей на плечо. — Элизабет, глаза вас выдают. Они говорят на языке очень пылкого, очень страстного сердца. Они сознаются, что вы не только любите, но и жить не можете без меня. Покоритесь же собственной натуре! Позвольте мне здесь и сейчас назвать вас своей!
Мисс Гастингс молчала, но сдаваться не собиралась — просто мучительная борьба между страстью и отвращением от всякой тени бесчестья на время лишила ее языка.
Сэр Уильям думал, что почти одержал верх.
— Одно слово, — сказал он. — Одна улыбка — мне будет этого довольно. Тебя бьет дрожь. Положи голову мне на плечо. Подними лицо к лунному свету. Взгляни на меня — только раз.
Она подняла голову. Ее глаза в лунном свете блестели от влаги. Баронет, приняв слезы за признак слабеющей решимости, попытался осушить их поцелуями. Мисс Гастингс выскользнула из его объятий, как призрак.
— Если я останусь хоть на мгновение, то бог весть что наговорю или сделаю, — промолвила она. — Прощайте, сэр Уильям. Умоляю вас за мною не следовать. Ночь светла; я не боюсь никого, кроме самой себя. Через час я буду в Заморне. Прощайте… думаю, навсегда.
— Элизабет! — воскликнул сэр Уильям.
Еще миг она медлила, не в силах уйти. Темное облачко закрыло месяц. Через две минуты он выглянул снова.
Сэр Уильям посмотрел туда, где только что стояла мисс Гастингс. Ее не было. Скрипнули воротца. Сэр Уильям яростно чертыхнулся, однако за нею не пошел. Там, где она его оставила, он и просидел до утра, недвижный, как старый тис, распростерший темные ветки над головой. Наверное, сэр Уильям провел ночь в мире и безмятежности — церковь, могилы и деревья были тихи как смерть, и лишь надгробие леди Розамунды возглашало в свете луны: «Воскресну!»
А теперь, читатель, позволь пригласить тебя в библиотеку, где сидит рослый мужчина; на столе перед ним письменный прибор, в руке гусиное перо. За спиной у рослого мужчины стоит низенький, держа зеленый портфель с бумагами, которые он по одной подает сидящему на подпись. Сцена немая. Она длится так долго, что вам уже кажется, будто актеры — куклы. Они напоминают те безгласные аллегории, которые Толковник показывал Христианину, или старые голландские полотна с призраками, играющими в кости или кегли через сто лет после своей смерти. Наконец тишину нарушает вздох, вырвавшийся из широкой груди рослого.
— Сдается мне, — говорит он, — ваш портфель бездонный.
— Терпение, отвечает низенький. — Просто некоторые слишком быстро устают. Велика ли забота — поставить подпись?
— Другое перо, — требует рослый, отбрасывая то, что у него в руке.
— Если все время менять перья, мы никогда не закончим, — ворчит низенький. — Ваша светлость не может писать этим?
— Глядите сами, — следует ответ. От какого-то особо залихватского росчерка перо расщепилось пополам.
— Аккуратнее надо писать, — замечает низенький, подавая тем не менее новое перо.
Пантомима возобновляется. Через некоторое время ее однообразную монотонность нарушает тихий стук в дверь.
— Войдите, — говорит рослый.
— Очень не ко времени, — бормочет низенький.
Дверь отворилась. Вошедшая дама прикрыла ее за собой и почти бесшумно двинулась по мягкому ковру. Она высока и степенна. На ней шляпка с черными перьями и откинутой назад вуалью.
— Доброе утро, — проговорила дама, кладя руку на стол.
— Доброе утро, — ответил рослый джентльмен, подписывающий бумаги, и на этом разговор окончился. Тот, что с зеленым портфелем, отвесил раздраженный, но, безусловно, почтительный поклон, дама в ответ процедила неразборчивое приветствие. Минуту она стояла у стола, рассеянно следя за движениями пера, затем отошла к камину и некоторое время перебирала монеты и раковины на полке, а также изучала три бронзовых бюста, поставленных там для украшения. Наконец она развязала ленты шляпки, сняла с плеч боа, бросила его вместе с шалью на козетку у камина, села и застыла в полной неподвижности.
Все когда-нибудь завершается; вот и зеленый портфель наконец опустел.
— Я дал вашей светлости последнюю бумагу, — сказал мистер Уорнер, когда его повелитель с обреченным терпением обернулся, ожидая еще и еще документов.
— Хвала Богу милостивому, — торжественно проговорил король.
Мистер Уорнер, который сегодня был в прескверном состоянии духа, не снизошел до ответа, лишь демонстративно запер портфель, надел перчатки и, сухо поклонившись, вымолвил:
— Желаю вашему величеству приятно провести время.
Засим последовал еще один молчаливый поклон даме, и премьер Ангрии наконец попятился к выходу.
Когда дверь за ним затворилась, герцог закинул ногу на ногу, положил локоть на спинку кресла и полуобернулся к величавой посетительнице.
— Сегодня этот коротышка чертовски брюзглив, — с улыбкой сказал он. Дама выдавила что-то невнятно-утвердительное и осталась сидеть, глядя в окно напротив. Герцог, протянув руку, вытащил из-под груды книг и бумаг огромный фолиант.
— Полагаю, вы уже видели новые карты? — спросил он, раскрывая толстый переплет. — Это гордость моей жизни, они так великолепно точны.
Дама поднялась, подошла к столу и, нагнувшись над плечом герцога, стала смотреть, как он переворачивает страницы.
— Их составили лучшие военные картографы Ангрии, — продолжал его светлость.
— Наверное, они хороши, — заметила дама.
— Хороши! Они великолепны, превосходны! — воскликнул монарх. — И качество гравюр выше всяких похвал. Гляньте вот сюда и сюда — какая четкость.
И он принялся водить унизанным перстнями пальцем по горным хребтам, рекам и границам необитаемых земель.
— Очень четко, — согласилась дама.
— А главное, точно, — добавил ее собеседник. — Никаких измышлений, никаких романтических выдумок. На эти карты можно положиться. Ручаюсь, если бы картографы посмели дать волю фантазии, Энара задушил бы их собственными руками. Возьмите стул, Зенобия, и я покажу вам все, с моими карандашными пометками.
Зенобия придвинула стул, села, положила руки на стол, склонила голову и приготовилась смотреть.
— Сперва снимите шляпку, — сказал его величество. — Тень от перьев падает на бумагу — так вы ничего не разглядите.
Она молча сняла шляпку и бросила ее на пол. Начался процесс демонстрации карт и объяснения того, что на них изображено. Другими словами, его величество сделался невыносимо нуден. Зенобия внимала с образцовым терпением, тем более примечательным, что венценосный лектор, как все законченные педанты, требовал от слушательницы полнейшей собранности: то и дело задавал вопросы, дабы убедиться, что она поняла каждое его слово, и негодовал, если ответ был недостаточно быстрым или точным.
— Зенобия, надо было лучше слушать. Я все подробно объяснил пять минут назад.
— Просто повторите еще раз.
И его величество тем же неспешным менторским тоном изложил все по второму разу. Примерно через четверть часа Зенобия вновь допустила промах. Ее просьба что-то объяснить подействовала на августейшего наставника как электрический разряд. Он отбросил карандаш, возвел очи горе, развернулся вместе с креслом к камину и уведомил Зенобию, что «коли она не понимает этого, то игра окончена». Затем его величество схватил кочергу, яростно разворошил и без того жарко пылающие уголья и продолжил:
— Чтоб мне провалиться, если я понимаю, что у вас сегодня с головой. Вы никогда не соображали так туго — никогда. Я битый час растолковываю вам лучшую систему тактики, по которой когда-либо велась война в джунглях, дьявол их побери, и доказываю как дважды два, что если мне только перестанут мешать, то отсюда до Алжира и духа негритосского не останется, а теперь вы задаете вопрос, из которого ясно, что вы поняли меньше нерожденного младенца.
— Что ж, Заморна, — сказала графиня, — вы же знаете, что такого рода абстрактные рассуждения не сильная моя сторона. Вы всегда говорили, что я не способна сделать логический вывод.
— Да, знаю. Математика и логика для вас смятение и хаос. Но это уже из рук вон, как говорят в Ангрии. Знаете, Зенобия, если бы я так же подробно объяснил все моему Фредерику, а он бы внезапно огорошил меня таким вопросом, клянусь Богом, я бы его выпорол.
— Другой раз буду внимательнее, — пообещала графиня. — Но, правду говоря, Заморна, мои мысли во время ваших объяснений были заняты другим. Я глубоко несчастна.
— Тогда другое дело! — воскликнул герцог. — Что же вы сразу не сказали? А что стряслось?
— Перси меня измучил. Нам придется разъехаться.
— Как, неужто он все еще чудит?
— Хуже прежнего. Чувствую, он не успокоится, пока не выкинет чего-нибудь в высшей степени outré.[41]
— Полно вам, Зенобия, вы все видите в черном свете. Приободритесь. Что такого он отмочил?
— Александр будто сам не свой, — ответила графиня. — Каждый вечер приходит в красный салон и, не говоря мне ни слова, садится за орган. Он часами играет самозабвенно, ничего не видя и не слыша, затем снимает руки с клавиатуры, закрывает ими лицо и сидит молча. Если я задаю вопрос, говорит «не знаю» или «понятия не имею». Никакими силами его нельзя втянуть в разговор. Наконец он встает, звонит в колокольчик, требует шляпу и уезжает бог весть куда. Насколько я понимаю, он часто бывает у леди Джорджианы Гревиль, леди Сент-Джеймс и даже у этой ничтожной пигалицы, мисс Делф. Мне надоело терпеть. Даю вам слово, Заморна, если он в ближайшее время не исправится, я уеду на Запад.
— Нет, Зенобия, — ответил его светлость. — Послушайте моего совета: не предпринимайте никаких заметных действий, ничего, что вызовет шумиху, — вы только подтолкнете его на какую-нибудь катастрофическую выходку. К тому же вы прекрасно знаете, что вернетесь по первому его зову. Откажитесь с ним видеться, замкнитесь в своих покоях и дайте понять, что туда ему вход заказан, закройте глаза, и пусть вытворяет, что вздумается. Очень скоро его запал иссякнет.
— Что?! — воскликнула графиня. — Позволить ему ездить по женщинам, тратить всю свою любовь на Гревиль и Лаланд — к слову, эта грязная французская кокотка примчалась из Парижа, поселилась в отеле «Демар» и не упускает своего, пока есть такая возможность, — а я должна кротко молчать? Нет, Август, вы слишком многого от меня хотите; вы знаете, что мое терпение не беспредельно.
— Тогда надавайте ему пощечин, Зенобия, он их заслужил. Пригласите всех его дам на обед, угостите на славу, не пожалейте вина, а потом всыпьте им всем по дюжине горячих. Я охотно составлю вам компанию. Думаю, вдвоем мы легко справимся с десятком. Раз-два…
— Было бы славно, — отвечала графиня, разом смеясь и плача. — Некоторым из них я бы с удовольствием всыпала плетей, особенно Лаланд и Делф. Поймите, Август, мне очень больно, что я так его люблю, а он на меня даже не смотрит и расточает всю страсть на этих продажных тварей.
— Да, мужчины — мерзкие животные, — согласился Заморна. — Это факт, который я не стану отрицать. И ваш Александр — очаровательный образчик худшей разновидности мужского племени. И все же, Зенобия, вы наверняка делаете из мухи слона. Возможно, его перед вами оклеветали. Знаете, не такая уж редкость, что дамы ревнуют без всяких оснований. Я говорю с полным знанием дела, и, поскольку мы с вами оба жертвы супружеского разлада, выслушайте и вы меня — быть может, мы взаимно друг друга утешим.
— Ой, Заморна, — перебила герцогиня, — сейчас вы по обыкновению обратите все в шутку.
— О нет, я всего лишь хотел рассказать, как глубоко опечален той ледяной дистанцией, на которой держит меня ее светлость герцогиня, и той непонятной холодностью, каковой в последние две недели отмечено ее со мною обхождение. Каждый день я думаю, что попрошу разъяснений, но что-то заставляет меня положиться на естественный ход событий и сделать вид, будто я ничуть не обеспокоен. В итоге она плачет — да, буквально проливает слезы — и смотрит так, словно сердце у нее разрывается, а я, пред небом клянусь, решительно не понимаю, в чем дело.
Графиня покачала головой.
— Вы Нафанаил, в котором нет лукавства, это всем известно, — сказала она. — Впрочем, вижу, мои огорчения представляются вам пустяковыми, а я как дурочка ничего не могу с собой поделать и продолжаю вам жаловаться.
— Что ж, — заметил его светлость. — Я плачусь вам, и вы меня не жалеете, так что мы квиты. Вот что, Зенобия, выбросьте печальные мысли из головы. Сейчас по моим часам ровно три. Я без устали трудился все утро, и мне пора отдохнуть час-другой. Наденьте амазонку и шляпу, а я пока велю оседлать пару охотничьих лошадок. Поскачем галопом по Олнвикской дороге, как в старые времена, голова к голове.
Графиня встала, вытерла слезы и невольно улыбнулась.
— Вечное мальчишество! — сказала ома. — Вы не умеете долго унывать, Август.
— Вы тоже. Через полчаса, глотнув сельского воздуха, вы отбросите все свои печали и будете думать лишь о том, как обогнать меня на рыси или на кентере. Однако теперь наши шансы не равны, Зенобия, не то что прежде. При всей своей великолепной пышности вы куда легче меня.
— Ладно, — проговорила Зенобия, — так и быть. Мои сборы много времени не займут. Вы намерены кататься до обеда?
— Именно так. У нас всего два с половиной часа, так что поспешите. Погода отличная, яркое солнце и свежий ветерок. О, а это кто там за окном? Зенобия, идите сюда. Гляньте.
Зенобия подошла к окну, перед которым стоял его светлость. По дороге внизу ехали две миниатюрные фигурки на крошечных косматых пони. За ними следовал рослый лакей в великолепной алой ливрее, на лоснящемся вороном жеребце. На юных наездниках были синие платьица[42] и колпачки с кисточками. Оба сидели прямо, как стрела, и взирали по сторонам с поистине аристократической важностью.
— Неплохо держатся в седле, а? — И герцог широко улыбнулся, показывая белые зубы.
— Да, замечательно, — ответила графиня. — А пони с виду норовистые. Вы вовремя начали обучать их верховой езде.
— Всего полгода назад. У них неплохо получается. Только гляньте на Фредерика. Дьявол! Ах ты негодник! Взял и хлестнул пони со всей силы.
Один из шетлендских пони заартачился, и всадник — тоненький белокурый мальчик лет четырех или пяти, — стиснув зубы, с размаху вытянул того хлыстом по голове. Пони вскинулся, и, не вмешайся грум, мальчику пришлось бы крепко с ним повоевать. Как только слуга успокоил ретивого скакуна, оба наездника перешли в легкий галоп и, промчавшись через Виктория-сквер, въехали в Фиденский парк.
— Вот едет надежда Ангрии, — со смехом сказал Заморна. — Сейчас он был в точности свой дед. Розга по нему плачет.
Теперь, когда наступил вечер, когда слуги задергивают занавески и подбрасывают уголь в камины, я представлю читателю домашнюю сцену в Уэллсли-Хаусе, очень невинную и трогательную. День еще не совсем угас, поскольку зима, как вы помните, прошла, а в погожие дни после заката небо долго остается светлым. Впрочем, сумерки сгустились настолько, что огонь в камине уже не кажется прозрачным и в комнате, которую я вам сейчас предлагаю вообразить, его алые отблески куда заметнее бледного света из окна.
Не думайте, будто вам предстанет безмятежно мирная сцена. Напротив, в комнате шумно и весело. Точнее, в одной ей половине царит спокойствие, в другой — хаос. По некоему молчаливому приказу ничто суетное не смеет приблизиться к области каминного ковра и полки. Сбоку от камина стоит софа с малиновой обивкой; ее дальний конец упирается в окно, за которым в сумерках смутно темнеют кусты сада, а над ними всходящий месяц озаряет теплым светом ясную, холодную синь. Бледный лунный отблеск лежит на высоком челе джентльмена, который расположился на софе и флегматично смотрит в пространство, не разговаривая ни с одной живой душой.
Худощавый пожилой господин с гладким взлысистым лбом, поблескивающим в свете луны, и точеным классическим профилем должен выглядеть очень поэтично, особенно если на нем лазоревый фрак, жилет цвета лепестков примулы и панталоны, которые надо видеть, ибо словами они невыразимы. Для того чтобы эфирный гость выглядел еще более ангельски, рядом имеется и грубый земной контраст: у ног этого небесного существа, этой надмирной мысли, воплощенной в мраморе, копошится человеческое дитя, да, младенец в белом платьице, с круглой мордашкой, неоформившимися чертами и глазенками-блюдцами цветом чуть чернее смолы. Дитя, очевидно, получило ковер в полную и безраздельную собственность; оно ползает по своей территории, исследуя ее с неутомимым рвением, которое едва ли можно объяснить директивами какого-либо известного правительства. Снова и снова оно берется крохотными пальчикам за медную каминную решетку, составляющую границу его владений, с явной целью проникнуть в неизведанные области палящего зноя. Всякий раз, как маленькое существо проявляет этот дерзкий дух первооткрывательства, высокий задумчивый джентльмен наклоняется и ласково водворяет землепроходца в отведенные ему пределы, словно белую мышку, вздумавшую сбежать из клетки. Все происходит в полнейшем молчании. И величавое божество, и маленький чертенок, если судить по этой сцене, равно не обладают даром человеческой речи.
Другую половину комнаты оккупировали субъекты разного калибра. Трое мальчишек устроили здесь настоящий кавардак. Стулья и табуретки опрокидываются без всякого уважения к приличиям, а гам стоит как в конуре, где возятся щенки пойнтера. Двое мальчиков бледные, худенькие, со светлыми вьющимися волосами. Третий — пухлый румяный зверек с ямочками на щеках; волосы у него темнее и курчавее. Большие карие глаза — видимо, фамильная черта всех троих. Всю эту кутерьму отчасти сдерживает, отчасти возбуждает представительный мужчина, что сидит посреди гостиной на вращающемся табурете. В ту минуту, о которой идет речь, он выстроил их перед собой полукругом и начал задавать вопросы.
— Фредерик, вы с Эдвардом выучили уроки, прежде чем ехать кататься?
— Да, папа.
— Все?
Пауза.
— Я выучил, а он нет! — объявил Эдвард.
— И почему же он не выучил, сэр?
— Не захотел.
— Не захотел? Как это понимать, Фредерик? Я велел тебе не спускаться вечером в гостиную, пока не сделаешь все уроки.
— Я все сделал, кроме правописания, — произнес ослушник.
— А его почему нет?
— Потому что доктор Кук заставлял меня писать «о», где я хотел «а».
— Замечательная причина, сэр. Надеюсь, следующий раз, как ты заупрямишься, доктор Кук хорошенько тебя выпорет. Знаешь ли ты, сэр, что Соломон говорит о порке?
Ответом на вопрос стало выразительное молчание.
— Жалеешь розгу — портишь дитя, — продолжал заботливый родитель. — И еще позволь тебе сказать, Фредерик: если я еще раз увижу, что ты бьешь пони, как нынче утром, я его отберу, и ты не будешь кататься весь следующий месяц.
— Это нечестно, — заявил Фредерик. — Эдвард в парке своего тоже хлестнул, только сильнее.
— Отлично, джентльмены. Я скажу вашему груму, и завтра вы будете гулять с мисс Клифтон, как маленькие девочки. Ну, Артур, а ты что так на меня смотришь?
— Папа, я хотел тебя попросить. — Розовощекий малыш придвинул скамеечку для ног и с усилием взобрался отцу на колено. Усевшись верхом, он начал: — Я сегодня выучил все уроки.
— Отлично, молодец. И что?
— Можно мне тоже пони?
— Он вчера не читал, и позавчера тоже, — вмешался Эдвард, который, как и брат, был совершенно убит суровым приговором к прогулке с мисс Клифтон.
— А еще он все утро плакал и кричал, что его не взяли кататься, — добавил Фредерик.
Герцог строго покачал головой.
— Нехорошо, Артур.
Малыш знал, как выкрутиться. Он не заплакал, только искоса посмотрел на отца хитрым черным глазом и повторил:
— Подари мне пони. Мама сказала, мне уже можно.
— Мама тебя балует, дружок, — ответил Заморна, — потому что у тебя щечки как яблочки, со злодейскими ямочками, а улыбаться и глядеть ты умеешь так, что, судя по моему опыту, едва ли получишь долю в спасительной благодати.
— Пони, пони, — настаивал проситель.
— Ладно, если будешь хорошо себя вести три дня, мы этим займемся.
— Думаю, следующий пони будет для Мэри, — пробормотал Фредерик, с высокомерным презрением глядя сперва на миниатюрное существо на ковре, затем, с недовольством, на Артура. По счастью, отец не слышал этого замечания, не то, возможно, вознаградил бы его приложением руки к сыновним органам слуха. Эдвард, зайдя отцу за спину, выразил свои чувства на более деликатном языке жестов — приставил большой палец к носу и вздохнул, что означало: «Ничего, Фред, пусть Артур получит своего пони. Он все равно в седле не усидит, а уж мы посмеемся, глядя, как он будет падать».
Фредерик, все еще надутый, отошел в безмолвную область у камина и стал смотреть в уголья. Его благородный дед, напротив которого расположился упрямец, ничего не сказал, и лишь в косом взгляде, то и дело устремляемом на будущего наследника ангрийской короны, появился какой-то блеск. Наконец граф нехотя шевельнулся, словно собираясь заговорить.
— Где твоя матушка? — резко осведомился он, на миг вновь скашивая глаза и тут же отводя их обратно. Бледный худой мальчик поднял голову.
— Что вы сказали, сэр? — спросил он быстрой скороговоркой, которая, судя по всему, была его всегдашней манерой речи.
— Я спросил, где твоя матушка, — строго ответил Нортенгерленд.
— Мама у себя в комнате, сэр.
— А почему она не спустилась?
— Не знаю, сэр.
— Так пойди спроси у отца.
— Что спросить, сэр?
— Болван! — воскликнул Нортенгерленд, досадливо кривясь. — Спроси отца, почему твоя матушка не здесь.
— Хорошо, сэр.
Фредерик мигом унесся в другую часть комнаты.
— Папа, дедушка спрашивает, почему мама не пришла.
— Скажи дедушке, — ответил его светлость, — что я задаю себе тот же самый вопрос и как раз собрался с духом, чтобы выяснить причины in propria persona.[43]
— Как-как, папа?
— В моем собственном августейшем лице, Фредерик.
Посол вернулся.
— Папа собрался с духом, чтобы пойти и спросить в своем собственном августейшем лице.
Нортенгерленд скривил губы.
— Вы свободны, сэр, — сказал он, кивая Фредерику.
Однако чертенок, как подлинный ангриец, не понял намека. Он остался стоять у камина, демонстрируя раздраженному пращуру правильные черты рода Перси и светло-каштановые кудри, поблескивающие в свете огня. Заморна подошел ближе, твердыня крепости.
— Фредерик, — сказал он, — отойди в другую часть комнаты.
— А почему, папа? Мэри всегда на ковре у камина, а мы — никогда.
— Кругом марш, — скомандовал герцог. — Делай, что сказали, и не препирайся.
И, взяв субтильного бунтовщика за плечо, он подтолкнул того на насколько ярдов вперед.
— Если вернешься сюда, пока меня нет в комнате, отправишься спать немедленно, — сказал его светлость и, открыв боковую дверь, удалился.
Герцогиня Заморна была в своих покоях, прекрасных, как творение ювелира, но без огня, и потому при всем своем великолепии холодных и неприветливых. На туалетном столе горела единственная свеча; бледное пламя озаряло герцогиню, сидящую в кресле якобы за чтением. По крайней мере она держала в руках открытую книгу и смотрела на страницы, однако тонкий пальчик не часто их переворачивал. Платье на ней было изящное и царственное; волосы, разделенные на лбу и волнистыми кудрями ниспадающие от висков, мягко оттеняли гладкие скулы и тонкие правильные черты. В ее лице соединились надменность и печаль, однако прежде всего в глаза бросалось его безупречное совершенство. Кто сумел бы вообразить что-нибудь прекраснее? Кисть Делайла не смогла бы прибавить ей очарования, резец Шантри не нашел бы изъяна, который надо устранить.
Довольно громкий стук в дверь заставил ее светлость встрепенуться. Она отняла голову от точеной руки, на которую опиралась щекой, и словно задумалась на мгновение, прежде чем ответить. За дверью был явно не слуга: те стучат тише и деликатнее. А единственный человек помимо слуг, который имел право сюда войти, всегда пользовался своей привилегией сполна, заявляясь без стука. Покуда она колебалась, звук повторился, на сей раз еще громче и настойчивее.
— Войдите, — произнесла герцогиня высокомерным тоном, в котором слышался упрек дерзости непрошеного гостя.
Дверь отворилась.
— Надеюсь, что поступил правильно, — сказал герцог Заморна, делая шаг вперед и прикрывая ее за собой. — Мне бы не хотелось оскорблять ничьих представлений о деликатности, даже если они немного слишком строги.
— Вероятно, ваша светлость желает со мною поговорить, — ответила герцогиня, откладывая книгу и поднимая глаза с выражением безмятежного внимания.
— Да, только поговорить; клянусь честью, ничего более, в подтверждение чего переставлю стул к самой двери, дабы между мною и вашей светлостью оставалось добрых четыре ярда.
Соответственно он поставил стул спинкой к двери и уселся. Герцогиня опустила взор; видимо, в глаз ей попала соринка, потому что он заблестел влажнее.
— Боюсь, ваша светлость там замерзнет, — проговорила она, и легкая улыбка осветила лицо, по которому катилась непрошеная слеза.
— Замерзну? Да, сегодня лютый мороз, Мэри. Если мне позволено осведомиться, не соблаговолите ли вы объяснить, почему сидите здесь и читаете книгу проповедей, вместо того чтобы спуститься в гостиную и заняться детьми? Фредерик снова докучал деду, а маленькая Мэри весь вечер не дает ему покоя.
— Я спущусь, если вы желаете, — ответила герцогиня. — Однако у меня после обеда немного заболела голова; если бы я сидела в гостиной с невеселым видом, вы бы решили, что я дуюсь.
— Невеселый вид у вас уже недели две, и я к нему привык, так что, вероятно, ничего бы не заметил. Однако если вы объясните мне причину своего невеселья, я буду вам глубоко обязан.
Ее светлость молча взяла книгу и перелистнула страницу.
— Вы прочтете мне проповедь? — спросил его светлость.
Герцогиня отвернулась и смахнула со щеки слезинку.
— Ладно, — сказал Заморна, — я хотел бы и впредь держаться строжайших приличий, но если вы позволите, я придвинусь к вам на ярд-другой.
— Хорошо, — ответила герцогиня, не отнимая платка от глаз.
Его светлость взял стул.
— Наверное, если я приближусь еще на шаг, вы лишитесь чувств, — сказал он, останавливаясь на полпути между дверью и туалетным столом. Герцогиня, не поворачивая к нему головы, протянула руку. Поощряемый таким образом к смелости, его почтительное величество сдвигался мало-помалу, пока наконец не водрузил стул рядом с августейшей супругой. Кроме того, он завладел ее рукой и, улыбаясь своей особенной улыбкой, стал ждать продолжения.
— Вы последнее время не бывали в Букет-Хаусе, ведь так? — спросила ее светлость.
— Вроде нет, а что? Вы подозреваете меня в растущей дружбе с графиней?
— Нет-нет. Но, Адриан…
Пауза.
— Что, Мэри?
— Вы были в Букет-Хаусе несколько недель назад?
— Кажется, да, — ответил герцог и покраснел до ушей.
— И вы забыли меня, Адриан. Вы увидели кого-то, кто нравится вам больше.
— Кто вам сказал такую подлую ложь? — спросил его светлость. — Ричтон?
— Нет.
— Уорнер?
— Нет.
— Графиня или какой-нибудь другой осведомитель в юбке?
— Нет.
— Так кто?
— Я не могу вам сказать, Адриан, но это человек, которому я вынуждена доверять.
— Отлично. Так какая же богиня понравилась мне больше вас?
— Дама, которой вы сами как-то восторгались в моем присутствии. Вы назвали ее прекраснейшей женщиной Ангрии. Мисс Мур.
Его светлость расхохотался.
— И это все, Мэри? — сказал он. — Так вот из-за чего вы дуетесь две недели кряду! А мисс Мур, значит, нравится мне больше вас? Странные же у меня вкусы! Мисс Мур? — продолжал его светлость, как будто силясь припомнить, кто она такая. — Мисс Мур? Да, вспоминаю — высокая девушка со светлым волосами и красными щеками. Кажется, я впрямь когда-то заметил, что она прекрасный образчик ангрийского женского типа. И да, теперь мне пришло на память, что я действительно последний раз видел ее в Букет-Хаусе. Ричтон провел ее в комнату, где я снимал плащ, и она пристала ко мне с просьбой касательно Генри Гастингса — впрочем, без особой назойливости. Я ответил, что, к сожалению, не могу принять ее ходатайство, и посоветовал впредь не заступаться слишком пылко за молодых негодяев в алых мундирах, поскольку это может повредить ее репутации. Она покраснела, и на этом все закончилось. Вот, Мэри, как все было на самом деле.
— Это правда, Адриан?
— До последнего слова, клянусь вечным спасением!
Герцогиня и хотела, и боялась принять его слова за истину.
— Я бы желала вам поверить, — сказала она. — С моей души упало бы тяжелое бремя.
— Так отбросьте его немедленно, — ответил герцог. — Это все шутки нервического воображения. Вы унаследовали отцовскую мнительность, Мэри.
— Однако, — настаивала ее светлость, — несколько прошедших дней вы были со мной очень холодны. Я не имела возможности обменяться с вами и парой слов.
И снова Заморна рассмеялся.
— О женская нелогичность! — воскликнул он. — Обвинять меня в последствиях собственного каприза! Не вы ли сжимались при виде меня, как мимоза, отвечали на мои вопросы односложно, плакали, когда я ласково к вам обращался, ускользали, как только нам случалось остаться наедине?
— Вы преувеличиваете, — сказала герцогиня.
— Ничуть. А как я должен был все это понимать? Разумеется, я вообразил, что вы взяли себе в голову какую-то причуду — например усомнились в законности супружеских уз. Я каждый день ждал, что вы потребуете официально расторгнуть наш брак и заявите о своем намерении удалиться в святую обитель, где вас больше не будут смущать соблазны плоти.
— Адриан! — воскликнула герцогиня, улыбаясь его несправедливым попрекам. — Вы знаете, что у меня такого и в мыслях не было. Когда вы так говорите, у вас глаза сверкают торжеством. Да, Адриан, с того дня, как, шесть лет назад, впервые меня увидели, вы сознаете свою власть надо мной. И сейчас вы тоже ее чувствуете. Противиться бесполезно: я поверю всему, что вы мне скажете. Я вела себя глупо. Простите меня и не наказывайте.
— Так значит, Мэри, вы раздумали уходить в монастырь? Сочли, что еще успеете удариться в набожность лет так через тридцать, когда ваше хорошенькое личико станет не столь хорошеньким, а глазки — не столь пленительными, и более того, ваш муж немного поседеет, а лоб его избороздят морщины, которые придадут ему вид сурового старого рубаки, каким он к тому времени станет? Тогда-то вы и откажете ему в поцелуе, а сейчас…
Произошел обмен двумя-тремя нежными поцелуями. Герцог и герцогиня встали. Свеча горела на туалетном столике, перед которым стояли два пустых стула; комната по-прежнему мерцала сказочной красотой, но живые участники сцены исчезли, оставив по себе тишину. Свеча скоро прогорела до подсвечника. Пламя мигнуло, опало, взметнулось тоненьким язычком света, вновь опало и, потрепетав мгновение, погасло совсем. Потом внизу кто-то тронул клавиши рояля, и когда первая нота заставила детей угомониться, голос запел:
В жизни, верь, не все же
Одна сплошная тень:
Бывает, легкий дождик
Сулит погожий день.
Да, тучи приносят грозы,
Мрачат небес лазурь,
Но расцветают розы
Пышнее после бурь.
Поспешно, беспечно
Летят веселья дни,
Сердечно, конечно,
Чаруют нас они.
Что с того, что смерть ворует
То, с чем нам расстаться жаль?
Что нередко торжествует
Над надеждою печаль?
Но надежда вновь воспрянет.
Пусть на время сражена,
Взмахом крыл златых поманит,
Бодра и сил полна.
Отважно, бесстрашно
Встретим день забот
Пред твердым, пред гордым
Отчаянье падет.
Завершив предыдущую книгу, я твердо решил не приступать к следующей, пока у меня не будет о чем писать. Тогда я полагал, что могут пройти годы, прежде чем что-либо по-настоящему новое и занимательное понудит меня взять отложенное перо. Однако ба! — не успела трижды обновиться луна, а опять «паук мотает паутину».
И все же не новизна, не свежий и неожиданный поворот событий обмакнули мое перо в чернильницу и расстелили передо мной чистый бумажный лист. Я всего лишь по обыкновению вглядывался в лицо общества; всего лишь читал газеты, каждое утро спускался к табльдоту на Чеппел-стрит, ежедневно бывал на светских раутах и всякий вечер посещал театр; примерно раз в неделю запрыгивал в дилижанс ангрийской почты и стремительным метеором летел в Заморну, а то и в Адрианополь; окинув взглядом блистательные модные лавки и неотделанные новые дворцы великой младенческой столицы, я, уподобившись речному божеству, отправлялся вниз по Калабару, правда, не в одеянии из аира и не в венце из кувшинок — зажав в кулаке билет, я всходил на борт парохода и вперед, мимо Моутона, и дальше вдоль побережья, минуя Дуврхем, назад в Витрополь. Порою меня одолевала сентиментальная грусть; тогда, упаковав в корзинку сандвичи, я отправлялся в Олнвик — впрочем, я зарекся туда ездить, поскольку в последний визит, когда я устроился под ивой с намерением перекусить холодной куропаткой, запивая ее имбирным лимонадом, и за неимением стола разложил припасенную снедь на пьедестале какой-то статуи, парковый сторож счел своим долгом скроить возмущенную мину и самым неучтивым образом известить меня, что такие вольности недопустимы, что в эту часть парка чужакам заходить нельзя, что данный мраморный истукан есть ценное творение искусства, поскольку представляет некоего члена семейства Уортон, умершего (или умершую — я толком не разобрал) лет двадцать назад. Вся эта трескотня должна была меня убедить, что, примостив перечницу, баночку с горчицей, булку и столовый прибор у ног каменного идола в ночной сорочке, бессмысленно созерцающего пальцы своих ног, я совершил чудовищное святотатство.
Впрочем, даже при подобном образе жизни я видел и слышал много такого, что в качестве заметок путешественника может получить спрос. Литератор без хлеба не останется. Землетрясения и революции происходят не каждый день. Не всегда
Войско со своим вождем марширует под дождем,
Деревенский старожил мужиков вооружил,
По болоту прямиком гордо шествует с полком.
Двое самых главных сцепились на равных,
Этот лих и тот лют, на весь мир плюют.
После слезы льют.
Не всегда
Изящный банкир, напялив мундир,
С парой королят, в черном до пят,
Создает Святой союз противу рабских уз.
Другой властитель, выпить любитель,
Покоряет кучу стран с бандой храбрых обезьян,
Чернокожий Тамерлан.
Не всегда
Поминки и свадьба — не опоздать бы,
Две жены враз — закон не указ,
Быстрая депортация для блага нации,
Скорое возвращение к всеобщему огорчению,
Нежеланье тестя быть с зятем вместе —
Много, мол, чести.
Читатель, все это случается не каждый день. И хорошо, что так: от избытка остроты у публики портится желудок и наступает расстройство пищеварения.
Однако, пусть чудес в мире больше не происходит, уж наверняка нам сыщется, о чем поговорить. Да, на полях недавних сражений зреют посевы. Согласно западной газетке, которую я на днях проглядывал, «в окрестностях Лейдена уродились ячмень и овес, а с лугов под Ившемом уже вывезли все сено. Новый канал значительно улучшит судоходность Цирхалы и облегчит доставку товаров во внутренние части страны; начата подписка для строительства нового, более вместительного здания торговых рядов в Вествуде». Что с того? Неужто, если в стране не льется кровь, в ней наступает застой? Неужто жизнь утрачивает всякое разнообразие? Или только война рождает преступления? Разве Амур убирает лук, когда Победа складывает крыла? Конечно, нет! Верно, что в обществе воцарились респектабельность и деловитое спокойствие. Многие из тех, кто в юности предавался разгулу, теперь остепенились и ведут себя прилично. Я искренне считаю, что нравы, даже при дворе, стали заметно лучше. Мы больше не слышим о громких скандалах. Да, до нас временами доходят вести о мелких грешках одного очень высокопоставленного джентльмена, но привычка в нем сделалась второй натурой, и все его изысканные склонности так хорошо известны, что не заслуживают обсуждения. В остальном же перемены к лучшему очевидны. Мы слишком долго взирали на буйство пороков; утешимся же зрелищем чинного добронравия!
Утром первого июля в Эллрингтон-Холле произошло знаменательное событие. Граф и графиня завтракали вместе — вернее, завтракала графиня, а граф только смотрел на свою тарелку, — когда его сиятельство без предупреждения и без всякого видимого повода рассмеялся!
Эта в высшей степени необычная сцена произошла в туалетной комнате графини. Сегодня утром она подняла мужа спозаранку, чтобы ехать в Олнвик для поправки его здоровья и настроения. В последние две-три недели граф совсем забросил некоторые свои дурные привычки. Салоны — вернее сказать, будуары — нескольких городских особняков тщетно ждали случая огласиться приятным эхом его голоса. Госпожи Гревиль, Лаланд и Сент-Джеймс тосковали, как соловьи на жердочках или позабытые горлицы, тихим воркованием укоряющие своего неверного голубка. Он не шел — без ответа оставались бесчисленные нежные записочки, напоенные вздохами и ароматом духов, орошенные слезами и розовой водою. Множество этих изящных посланий сворачивалось, «как свиток опаленный», в камине Эллрингтон-Хауса; зов их был тщетен. Уставший от музыки, прискучивший жеманными речами, экс-президент Временного правительства возвратился к своей немузыкальной, прямодушной графине. Страстное закатывание глаз набило ему оскомину, и теперь он искал лекарства в быстрых пронзительных взглядах, в которых злость сквозила много чаще кокетства.
Поначалу ее сиятельство была очень сердита и неприступна. Почти неделю она ни в какую не желала смягчаться. Впрочем, после того как граф выказал должную степень меланхолии и три дня пролежал на диване в отчасти подлинной, отчасти притворной болезни, графиня начала сперва на него поглядывать, затем жалеть его, затем говорить с ним и, наконец, окружила недужного заботой и лаской. Этот заново проснувшийся интерес был к началу моей главы в самом разгаре. В то утро, о котором идет речь, графиня всерьез разволновалась, видя, как плохо кушает ее благоверный, и когда после часового молчания он, глядя на нетронутую чашку, издал смешок — внезапный, короткий, однако, вне всякого сомнения, именно смешок, — Зенобия почти испугалась.
— В чем дело. Александр? — спросила она. — Что вы увидели?
— Вас. И, честное слово, мне этого вполне довольно, — произнес граф, обращая к жене взгляд, в котором ехидства было больше, нежели веселья, а томной расслабленности — больше, чем того и другого.
— Меня? Так вы смеетесь надо мной?
— Кто, я? Нет.
И он вновь погрузился в молчание, такое отрешенное и горестное, что достойная графиня усомнилась в свидетельстве собственных чувств и подумала, будто смех, отзвуки которого еще звучали в ушах, ей только померещился.
Покончив с завтраком, она встала из-за стола, подошла к окну, отодвинула жалюзи и распахнула верхнюю створку. Утренний воздух и свет разом оживили комнату. День был превосходный, ясный и по-настоящему летний, насколько это возможно для города. В такой день каждое сердце сжимается от желания поскорее перебраться в деревню.
— Прикажи поскорей заложить карету, — обратилась графиня к слуге, убиравшему посуду, и, едва тот вышел, села перед зеркалом, чтобы завершить туалет, поскольку завтракала в неглиже. Она заплела и уложила пышные смоляно-черные волосы, не без гордости думая, что они идут к ее безупречным чертам не меньше, чем десять лет назад, затем расправила атласное платье, которое, возможно, для сильфиды было бы несколько широковато, но отлично сидело на статной красивой женщине, носящей в себе столько спеси и раздражительности, что их с лихвой хватило бы на двух простых смертных. Графиня уже надела часы и теперь унизывала полные белые пальцы многочисленными перстнями, когда глубокую тишину, сопровождавшую все ее предыдущие действия, вновь прервал тот же тихий, непроизвольный смех.
— Милорд! — воскликнула графиня, стремительно оборачиваясь. Она бы вздрогнула, будь ее нервы хоть немного чувствительнее.
— Миледи! — последовал сухой ответ.
— Почему вы смеялись? — спросила она.
— Не знаю.
— Хорошо. А над чем вы смеялись?
— Не знаю.
— Вы больны? У вас истерия?
— Я уже давно не бываю вполне здоров, Зенобия; впрочем, что до истерии, вам лучше адресовать свой вопрос мисс Делф.
Презрительно двинув плечами, ее сиятельство вновь повернулась к зеркалу. Гнев почти всегда неразумен, и поскольку графиня обратила его на свои волосы, которые только что любовно уложила, гребни и шпильки полетели в разные стороны, а косы черной тучей рассыпались по плечам. И снова граф рассмеялся, но теперь уже явно над женой. Он подошел к туалетному столу, оперся на кресло, которое она занимала (я подчеркиваю, именно занимала, поскольку больше там никто бы не поместился), и заговорил:
— Успокойтесь, Зенобия. Мне казалось, вы уже уложили волосы. Было неплохо, хотя и чересчур строго, на мой вкус, не так романтично, как струящиеся по плечам распущенные кудри. Впрочем, они бы пристали фигуре более субтильной, в то время как ваша… хм!
При этих словах щетка полетела на стол, а гребни так и замелькали в воздухе. Граф продолжал мягко:
— Фурии, насколько я понимаю, носили прическу из живых змей. Удивительный вкус! Как это было, Зенобия? А?
— Что значит «как это было»? Я не имею чести понимать ваше сиятельство.
— Я сам плохо понимаю, что хочу сказать. В голове вертится некая смутная аналогия. У меня постоянно проклевываются ростки новых идей, но их в зародыше губит суровый климат, в котором я обитаю. Немного тепла и ласковый дождик — нежные бутоны бы распустились; тогда, возможно, я временами говорил бы что-нибудь умное и удачное. А так я не смею открыть рот из страха, что на меня обрушатся без всякого повода. Вот почему я все время молчу.
Графиня, расчесывавшая волосы, занавесила лицо их густой черной пеленой, чтобы спрятать невольную улыбку.
— Вам тяжело живется, — сказала она.
— Впрочем, Зенобия, — продолжал граф, — я должен кое-что вам показать и рассказать.
— Вот как, милорд?
— Да, Зенобия. Мы все любим тех, кто нас любит.
— Неужто? — последовал ехидный ответ.
— И, — продолжал его сиятельство с чувством, — когда мы отворачиваемся от преданных друзей, отталкиваем их, пинаем, может быть, по ошибке, как приятно узнать, что после долгих лет разлуки они нас по-прежнему помнят, по-прежнему хотят одолжить у нас полкроны, которые просили семьдесят семь раз — и все семьдесят семь тщетно. Зенобия, вчера вечером мне принесли это письмо.
— Кто, милорд?
— Слуги. Джеймс, наверное. Как вам известно, я не часто получаю письма. Ими занимается мистер Ститон.
— А письмо, полагаю, от Заморны?
— О нет! Мистер Ститон обычно избавляет меня от переписки с упомянутым лицом. К тому же мне кажется, его послания чаще адресуются вам, чем мне. Как вам известно, меня раздражает их стиль — он слишком сильно отдает овсяными лепешками и рябчиками.
— Александр! — возмутилась Зенобия.
— А кроме того, — продолжал граф, — вы забываете, что он сейчас в деревне и ему недосуг сочинять письма: он придумывает новый компост для бобов Торнтона, окучивает репу Уорнера и лечит от почесухи овец сэра Маркема Говарда. Вдобавок его сено в окрестностях Хоксклифа еще не все убрано, так что, уж поверьте, в такое погожее утро он с первым светом на ногах, расхаживает без сюртука, в соломенной шляпе, бранит нерадивых косцов, то и дело берется за вилы, чтобы помочь загрузить телегу, а в полдень, усевшись на скирду, ест хлеб с сыром, запивая их кружкой эля, как король и мужлан. Вообразите его, Зена, взмокшего от тяжелой работы под жарким солнцем, в одной рубашке и белых лосинах — только что «день погас и затихла деревня»; наш разгоряченный монарх вместе с боевым соратником Арунделом бесстрашно ныряет в ледяной ручей, схватывает воспаление легких, отправляется домой, где эскулапы растирают его до волдырей и пускают ему кровь в полное свое удовольствие, а он с занятным упрямством требует «еще кружечку и снова купаться», при том что горит в жару, разумеется, слышит «нет», приходит в ярость, в приступе лихорадочного бреда перерезает себе горло и уходит со сцены под гром фанфар, как пристало самому могущественному и милостивому из государей, когда-либо практиковавших благородное искусство собачьего лекаря и коновала!
— Так все-таки, от кого письмо, милорд?
— А, письмо! Вы его прочтете; подпись скажет вам, кто автор.
Его сиятельство достал бумажник и вытащил невероятным образом сложенную эпистолу, написанную крупными жирными буквами с множеством росчерков и завитушек, которые поставили бы в тупик любого графолога. Герцогиня прочла следующее:
«Папаша комар-долгоног!
Я трезв, я был трезв и, клянусь иссохшими костями моих предков, намерен оставаться трезвым до конца письма. Да, клянусь костями моих предков, а равно их душами, их пламенными душами, которые в обличье бойцовых петухов, остриженных, с металлическими наконечниками на шпорах, сидят сейчас по правую и по левую сторону от меня, громким кукареканьем взывая о мести!
Была темная ночь, когда они мне предстали; внезапно просветлело и грянул гром. Кто же глянул на меня с облаков под звуки его раскатов? Кто обратил к моему слуху свою речь? Не ты ли, о черный, но красивый Сай-Ту-Ту, и не ты ли, о брат бабки моей матери, Самбо Мунго Анамабу?
Вот что я вам скажу, старый мошенник. Не было случая, чтобы вы мне чего-то пообещали и не обманули. Будете отрицать? Лгите мне в глаза, плюйте в лицо, водите меня за нос и дергайте за бороду! Давайте-давайте! Я не из пугливых!
Суть дела, корень вопроса вот в чем: свет еще не видывал таких негодяев, как некоторые, на кого я могу показать пальцем, и таких безобразий, как те, что я наблюдал собственноглазно. Да, качается земля, дрожит небо, моря ходят ходуном, и сам старик Океан трясется от страха в своих высочайших горах. Я помню времена, когда Библия была в каждом доме, а за каб голубиного помета можно было купить столько бренди, сколько теперь продают за полсоверена. Я твердо уверен, что религия непопулярна — подлинная религия, я хочу сказать. Я видел больше христианства в пустыне, чем хоть в каком-нибудь человеке, копни его поглубже.
Где вы, папаша? Вокруг какая-то хмарь, мгла, туман, коловращение периферической облачности. Подоприте ножки моего стола, а, папаша? Он уплывает в пол и тянет меня за собой. Снимите нагар со свечи — вот теперь нам светлее, мы видим что пишем. Внемлите! Пьеса почти доиграна!
Гнусный старый ворюга, вы ходите в шелках и бархате и живете в алмазном дворце с золотыми окнами, а у меня только лисы в норах, а у птиц небесных и того нету. Вы трудитесь и прядете, а я царь Соломон во всей славе своей, одетый, как всякая из них. Но я предупреждаю, Скарамуш, вам придется меня обеспечить, ведь моя жена разделит со мною бедность, и что вы тогда скажете? Я намерен жениться. Мое решение твердо, и сама Царица Небесная не сможет его поколебать.
Прекрасное и кроткое создание, ты скорбишь в заточенье! Обожаемая властительница моего сердца, ты рыдаешь в темнице! Воззри: небеса разверзлись, жених твой грядет к тебе. Она будет моей!
Вы же дадите согласие, старый прохвост? Вы обещали мне другую, но она „как лилия, склонив головку, умерла“ — во всяком случае, все равно что умерла, ибо разве не убийством было отдать ее истукану?
Твой жребий иной, голубица,
Твой жребий иной,
Стоит ли хныкать в темнице,
Коль рок судил быть со мной?
Приди, не вой,
Спорхни в объятья, что сожмут
Твой стан молодой,
Будешь счастливей, мой изумруд,
Бриллиант живой,
Чем гурий сонмы, чьи взоры томны
В будуарах рая,
Где аспиды играют
С ядовитой листвой.
Но их блеск, мой алмаз, превзойдет во сто раз,
О Каролина, твой!
Ну, папаша, что вы на это скажете? Дайте ей прочесть энти строчки, и они ее пленят.
Она юна, возразите вы. Тем нужнее ей отец, а я смогу быть и отцом, и супругом. Другая была немногим старше, когда вы предложили мне ее прелестную снежно-белую руку. Да, я ее отверг, но что с того? Я положил глаз на другой, более нежный цветочек. Имя Каролина звучнее, чем имя Мэри, в нем больше благоуханной, фанаберической мелодичности. К тому же она меня любит. Другая тоже меня любила: самозабвенно, бесподобно. Я знаю это, старый каналья, у меня есть ее собственноручное признание за подписью и печатью. Но этот очаровательный розан, этот эфирный, элегантный, электризующий эльф, этот дивный, драгоценный, дурманящий бутончик явился мне во сне и объявил о своем намерении выйти за меня замуж сию же минуту, хочу я того или нет.
Я не потребую большого приданого. Приличный дом, десять тысяч годовых, завещание на мое имя с правом распоряжаться всем вашим имуществом по моему усмотрению — вот все, что я желаю и получу. Отвечайте с обратной почтой и вложите в конверт письмо от моей обожаемой, а также банкноту или лучше две. Во мгле наступающего рассвета, в реве урагана, утихшего до полного безветрия, в опьянении Любви, в ярости Надежды, в буйстве Отчаяния, в сиянии Красоты, в блаженстве Эдема, в бешеном бурлении багровых бездн Ада, в гнетущей и гибельной горячке глухонемой Смерти,
— Полагаю, вы узнали этот безупречный классический почерк? — спросил его сиятельство, когда графиня закончила читать вышеприведенные курьезные излияния.
— Да, Квоши, разумеется. Но о чем он? К чему клонит?
— Он хочет жениться на девочке десяти-одиннадцати лет, — ответил Нортенгерленд.
— Что? На мисс Вернон? — Это имя ее сиятельство процедила сквозь зубы.
— Да.
— А мисс Вернон десять-одиннадцать лет?
— Да, думаю, примерно столько.
Вошел слуга и объявил, что карета готова. Графиня быстро поднялась с кресла, очень красная и раздраженная. Покуда она заканчивала туалет, Нортенгерленд в задумчивости стоял у окна. Раздумья завершились словом, сорвавшимся с уст графа как будто помимо его воли. Слово это было «проклятье!». Затем он спросил жену, куда она едет. Та ответила, в Олнвик.
— Нет, — сказал граф. — Я еду в Ангрию. Пусть развернут лошадей на восток.
Мистер Джас Бритвер принес ему шляпу и перчатки. Граф спустился к подъезду и был таков.
Заморна и впрямь стоял на покосе, сразу за хоксклифским домом. Он беседовал с респектабельным джентльменом в черном. Припекало. Герцог был в широкополой соломенной шляпе и если не в рубашке, то и не при полном параде: его клетчатая куртка и штаны являли довольно слабое подобие официального туалета.
Луг был большой. На дальнем краю селяне обоего пола орудовали граблями. Заморна прислонился к стволу высокого красивого дерева и наблюдал за работниками; у его ног лежала на сене охотничья собака. Особенно внимательно глаза герцога следили за двумя бойкими девушками, убиравшими сено в числе других. Одновременно он беседовал со своим спутником. Вот их разговор:
— Пожалуй, — заметил респектабельный господин в черном, — ежели ваша светлость успеет скопнить все сено, оченно славный будет накос.
— Да, хорошая земля, — ответил его монарх. — Отличные травы.
— Я чай, пшеница тут так хорошо не пойдет. Не пробовали ее сеять?
— По ту сторону балки есть участок с точно такой же почвой. Я по весне засеял его краснозерной пшеницей, и сейчас там наливаются отличные колосья.
— Хм… да, тут сильно не промахнешься. Где деревья растут, как здесь, там и пшеничка пойдет. Я еще в Гернингтоне заметил. Вот на севере, у мистера Уорнера, дела будут похуже.
— Да, Уорнеру приходится повозиться с запашкой и унавоживанием. Болотная почва такая сырая и холодная, что зерно в ней гниет, вместо того чтобы идти в рост. Ну что, красавица, уработалась? — Заморна выступил вперед, обращаясь к ладной розовощекой девице, которая, сгребая сено, приблизилась к месту, где расположились монарх и его приближенный.
— He-а, сударь, — отвечала сельская прелестница, польщенная вниманием пригожего джентльмена с усами и бакенбардами: ее загорелое, пышущее здоровьем личико стало еще темнее от румянца.
— Однако жарко, тебе не кажется?
— Нет, не оченно.
— А ты с утра убирала сено?
— Нет, только с полудня.
— Скажи, голубушка, ведь завтра в Хоксклифе ярмарка?
— Да, сударь, так люди говорят.
— И ты, конечно, туда пойдешь?
— Оченно хотелось бы! — хихикая и деловито работая граблями, чтобы скрыть смущение.
— На вот, купишь себе гостинчик.
Девица сперва отказывалась брать подарок, но герцог настаивал. Наконец она нехотя спрятала монетку в карман и сделала два-три быстрых реверанса, выражая благодарность.
— Наверняка бы ты меня поцеловала, если бы тут не стоял этот джентльмен, — произнес Заморна, указывая на друга, которого происходящая сцена явно очень забавляла. Девушка глянула на обоих джентльменов, вновь густо покраснела и тихонько двинулась прочь. Заморна не стал ее удерживать.
— А в этой маленькой головке изрядно тщеславия, — заметил он, возвращаясь к дубу.
— Да и кокетства тоже.
— Только гляньте! Чертовка обернулась и смотрит на меня искоса.
— Наверняка она ветреница.
Его светлость выпятил нижнюю губу, улыбнулся и сказал что-то насчет «дворца и лачуги» и «везде одно и то же».
— Однако она оченно пригожая, — продолжал владетель Гернингтона.
— Ладная да здоровая.
— Многие дамы охотно обменялись бы с нею фигурой, — заметил сэр Уилсон.
— Оченно даже, — произнес его светлость, лениво облокотясь на ствол и глядя на Торнтона с озорной усмешкой.
— А ваша светлость знает, как ее звать? — спросил генерал, не заметив, что государь только что передразнил его выговор. Пауза, а затем взрыв смеха были ему ответом. Торнтон в изумлении повернулся.
— Что за черт? — выговорил он, увидев насмешливую гримасу. — Уж не намекает ли ваша светлость…
— Нет, Торнтон, остыньте. Я всего лишь подумал, какое у вас слабое сердечко.
— Чепуха! — отвечал сэр Уилсон. — Вашей светлости угодно шутить. Как будто я разговаривал с девицей, хотя на самом деле это ваше величество не может пропустить ни одной особы младше тридцати лет.
— Не могу? Враки! Вот я стою, и мне столько же дела до этой глупой вертихвостки — и до любой другой, простой или знатной, какую вы можете назвать, — сколько старушке Белл у моих ног. Белл стоит их всех! Да, да, старушка, знаю, ты меня любишь и не обманешь. Ну все, хватит, Белл, хватит. Лежать.
— Да, нынче ваша светлость чуток остепенились, а прежде были гуляка еще тот.
— Никогда! — ответствовал герцог, не краснея.
— А то я не знаю.
— Никогда, клянусь Богом! — повторил его светлость.
— Ну-ну, — холодно произнес Торнтон. — Ваше величество имеет полное право врать о себе что хочет. Мое дело сторона.
Неужто именно безумное послание Квоши подвигло Нортенгерленда отправиться в Хоксклиф, через всю Ангрию, в дом, куда он столько лет не казал носа? Действия его сиятельства часто бывали необъяснимы, но это, как выразился мистер Джас Бритвер (когда внезапно получил распоряжение собрать графский дорожный сундук), было уже из ряда вон. Графиня предложила отправиться с мужем, но тот ответил, что «лучше не стоит». Посему его сиятельство сел в карету один и один проделал весь долгий путь. За все время он не разговаривал ни с человеком, ни с животным, если не считать единственного слова: «Гони!»
И они гнали, не останавливаясь ни днем, ни ночью, пока пол-Ангрии не осталось позади и на горизонте не замаячили Морейские холмы. Граф не пытался сохранять инкогнито, и, разумеется, его узнавали в каждом трактире, где лошади получали овес и воду, а форейторы — бутылку мадеры. В Заморне начались приготовления к побитию камнями, но раньше чем мистер Эдвард Перси успел вывести народ с фабрики и вооружить булыжниками, объект сыновнего внимания уже был в миле от города и мчал через Хартфордские леса в смерче дорожной пыли. В прочих городах и селениях экс-президента встречали так же тепло. В Ислингтоне дохлая кошка с проворством живой влетела, разбив стекло, в окно его кареты. В Грантли свист и улюлюканье превзошли громкостью мартовский кошачий концерт, а в Риво национальный кумир получил такое приношение грязью, что она покрыла дверцы кареты целиком, словно дополнительный слой лака. Радовали графа или огорчали эти мелкие знаки всенародной любви, сказать трудно, поскольку цвет его лица оставался так же неизменен, как цвет платья, а черты хранили ту же невозмутимость, что часы с репетиром, которые их сиятельство держал в руке и часто подносил к глазам.
Казалось бы, приятно после утомительного путешествия въехать наконец в спокойствие и тишину. Раскаленные мостовые, дым и грязь промышленных городов в самый разгар лета должны придать особую прелесть контраста зеленому лесистому краю, где все представляется таким далеким, свежим, уединенным. Однако судя по тому, что Джас Бритвер, эсквайр, наблюдал в лице лорда Нортенгерленда и что лорд Нортенгерленд мог бы сказать о выражении Джаса Бритвера, ни один из этих высокочтимых джентльменов не приметил особой перемены, когда на исходе дня их карета, оставив позади сутолоку городов, въехала в безмолвие Хоксклифа, где слышались только шелест деревьев и журчание ручейков. Близость человеческого жилья всегда ощущается загодя. Первозданная свежесть природы исчезает, как и ее буйство. Посему довольно скоро проселок сделался ровным и гладким, лес — менее густым, а в просветах между деревьями все чаще проглядывали далекие холмы.
Наконец карета выкатила на широкий тракт, такой же утоптанный и белый, как тот, что ведет из Заморны в Адрианополь. Впрочем, та дорога кажется бесконечной, эта же ярдов через сто нырнула под арку ворот. В зубчатых башенках справа и слева от них располагались сторожки; выбежавший привратник быстро распахнул тяжелые железные створки. Когда лошади замедлили бег, прежде чем устремиться под арку, до слуха седоков донеслось тявканье собак где-то неподалеку, а огромный ньюфаундленд, лежавший на пороге сторожки, встал и приветствовал гостей басовитым лаем. За воротами леса уже не было; только небольшие купы деревьев и величественные отдельно стоящие исполины составляли огромный запущенный парк, зеленым ковром взбиравшийся на южный склон длинного отрога Сиднемов. Сам хребет вставал вдали, одетый мглистыми лесами; еще дальше расстояние и летнее небо окрашивали их в густой оттенок лилового. Ближе к середине парка стоял Хоксклиф-Холл, красивый, но совсем не такой грандиозный, как пристало столь обширному поместью. Он явно не заслуживал звания дворца или замка; обычная усадьба, величественная в своем уединении и радующая глаз на фоне солнечного зеленого парка. Олени, стадо великолепных коров и табун молодых необъезженных лошадей делили между собою эти владения.
Когда карета остановилась перед крыльцом, Нортенгерленд спрятал в карман часы, стрелка которых указывала на «шесть», и, как только опустили подножку и открыли дверцу, тихо вошел в дом. Он миновал половину вестибюля, не обратившись ни к кому из слуг, но тут дворецкий, подойдя с поклоном, спросил, куда его проводить. Нортенгерленд замер на месте.
— Судя по всему, я ошибся домом, — заметил он. — Это не Хоксклиф.
Граф с сомнением оглядел простые стены и дубовые двери впереди, так непохожие на королевскую роскошь Виктория-сквер. Великолепные оленьи рога, казалось, внушили ему особый ужас. Он попятился, пробормотал что-то вроде «берлога ангрийского сквайра… какая странная ошибка» и уже начал осторожно отступать к карете, когда Джас Бритвер вмешался:
— Ваше сиятельство приехали по адресу. Это королевская резиденция (презрительный смешок). Но простота сельская, никакого вкуса. Боюсь, я не сумею обеспечить вашему сиятельству должный комфорт.
— Джеймс, — произнес граф после недолгого молчания, — не спросите ли вы у этих людей, где герцог Заморна?
Джеймс повиновался.
— Уехал, — был ответ. — Его светлость обычно весь день вне дома.
— А герцогиня?
— Вышла, но должна скоро вернуться.
— Проводите меня в комнаты, — сказал граф. Его отвели в библиотеку, где он не оглядываясь сел спиной к окну, лицом к огромной карте, занимающей половину стены. Больше в комнате ничего не было, кроме книг, нескольких стульев, конторки и письменного стола, заваленного памфлетами и бумагами: ни бюстов, ни картин, ни изящных безделушек, обычно украшающих библиотеку знатной особы. Рядом со стулом лежал том ин-кварто. Нортенгерленд открыл его легким движением ноги. Ему предстала иллюстрация с яркими перьями, крашеной шерстью и другими искусственными мушками для рыбалки. Второго, с виду еще более легкого движения хватило, чтобы книга отлетела на другой конец комнаты и упала перед рядом корешков на самой нижней полке. На каждом из них золотым буквами было оттиснуто: «Сельскохозяйственный журнал».
Когда Нортенгерленд устал сидеть, он принялся расхаживать по комнате. Взгляд его привлекла раскрытая книжица на столе, и он машинально начал ее листать, но тут же отдернул пальцы, словно обжегшись: то был справочник огородника. На том же столе лежали два аккуратно перевязанных пакета с этикетками: «Краснозерная пшеница от генерала Торнтона» и «Овес от Говарда». Граф все еще смотрел на эти пакеты, зачарованный, как если бы они были глазами василиска, когда снаружи за окном прошла тень. Вскоре отворилась входная дверь. Граф различил несколько коротких слов, затем — тихие приближающиеся шаги.
Это была герцогиня. Она с жаром подошла к отцу, и ему пришлось нагнуться, чтобы поцеловать ее в подставленную щеку.
— Я думал, это ферма, — произнес граф после того, как внимательно изучил ее лицо. — Надеюсь, Мэри, ты не доишь коров?
Дочь только улыбнулась его ехидному замечанию, но ничего не ответила.
— Давно вы здесь? — спросила она. — Меня должны были позвать сразу. Я всего лишь прогуливалась по аллее.
— На заднем дворе, ты имеешь в виду? — заметил граф. — Полагаю, Мэри, вы называете это выгоном (указывая на парк), а тот сарай, в котором мы сейчас находимся, — мызой? У тебя есть своя комната, или ты ешь овсянку на кухне, с пахарями и молочницами?
Герцогиня, все еще улыбаясь, убрала возмутительные пакеты в ящик стола.
— В здешних краях можно найти гостиницу? — продолжал ее отец. — Если да, то я поселюсь там. Ты ведь знаешь, что я не могу есть яичницу с жареным салом, и хотя не сомневаюсь, что на кухне у вас очень уютно, но там наверняка пахнет конюшней — ее ведь делают поближе ко входу, потому что, когда фермер возвращается с ярмарки под мухой, ему удобнее сгружать мешки прямо перед домом.
— Не надо, — произнесла герцогиня с легкой досадой. Она по-прежнему держала отцовские руки в своих и теперь потянула с его мизинца перстень.
— Что у него получается лучше — гарцевать на лошади или гонять коров? — продолжал неумолимый Нортенгерленд. — Он сам режет скотину или покупает мясо на ярмарке? Он кормит свиней, Мэри?
Герцогиня надула губки.
— Хотел бы я видеть, как он приезжает под вечер, таща на веревке выторгованного в Грантли бычка. Разумеется, пьяный до положения риз, ведь рядиться пришлось долго: по рукам ударили только после шестнадцатой стопки разведенного виски. Само собой, бычок норовом под стать новому хозяину. И, уж конечно, твой достойнейший муженек пару раз упал с лошади, вывозился в грязи, подрался на ярмарке, так что сейчас выглядит еще краше, чем этот болван Артур О’Коннор в сходных обстоятельствах.
— Тише, папа! — взмолилась герцогиня. — Не говорите так! Я слышу его шаги. Пожалуйста…
Она не успела закончить просьбу, потому что дверь открылась и вошел его светлость. Вместе с ним вошли несколько собак. Вся компания, равно безразличная к тому, есть ли в комнате кто-либо еще, направилась к столу, и герцог принялся перерывать ящики в поисках мотка жил, из которых намеревался сделать леску. Собаки тем временем лизали ему лицо и обнюхивали корзину, оставленную хозяином на полу.
— Хватит, Юнона, — сказал Заморна, обращаясь к пойнтеру, чьи проявления любви мешали ему в поисках, затем выпрямился и крикнул в коридор: — Уильям, скажи Хоумсу, что я не нашел лески. Наверное, она у него в сторожке. Сегодня мне уже не нужно, а завтра пусть первым делом ее принесет!
— Хорошо, милорд, — отозвался грубый голос снаружи.
Герцог задвинул ящики.
— Минуточку, — сказал он себе. — Чуть не забыл.
Он быстро вышел из комнаты.
— Уильям!
— Да, ваша светлость.
— Передай Хоумсу, что на реке кто-то браконьерствует. Я сегодня выудил только три форели. Скажи ему, что он ленивый старый пес и, пока я в отъезде, ни за чем не смотрит. Я этого так не оставлю. Я прослежу, чтобы закон соблюдался, или кое-кому будет худо.
Герцог твердым шагом пересек вестибюль и уже менее решительно вступил в библиотеку. Теперь у него было время обратить внимание, что там, помимо собак, есть кто-то еще. Первой он заметил жену.
— Вы гуляли, Мэри?
— Да.
— Поздновато, вы не находите? Вам не следует гулять после заката.
— Было очень тепло.
— Да, погода отличная.
И герцог, стянув перчатки, принялся разбирать длинное удилище.
Покуда он сосредоточенно отцеплял крючок от лески, Нортенгерленд выступил из ниши, где до сих пор стоял. Заморна, услышав движение, обернулся. С минуту он пристально глядел на тестя, явно изумленный его неожиданным появлением. Ни тот ни другой не сочли нужным поздороваться. Заморна смотрел во все глаза, Нортенгерленд — с холодным равнодушием. Герцог поворотился спиной, закончил разбирать удочку, повесил ее и корзину на крюк, снял широкополую соломенную шляпу, которая до сего мгновения украшала его голову, и, усевшись в кресло у стола, нашел наконец время спросить:
— Когда прибыл граф?
— Я не посмотрела на часы, — последовал ответ. — Ах да, вспомнила, все-таки посмотрела. Было шесть.
— Хм. Вы ели? Мы здесь обедаем рано: редко позже трех.
— Джеймс дал мне в карете сухарик. И хорошо, потому что, как я уже объяснил миссис Уэллсли, я не могу есть овсянку и яичницу на сале.
— Паштеты с омлетами вы тоже есть не можете, — вполголоса пробормотал герцог, — и вообще никакой человеческой еды. — Затем продолжал громче: — Скажите на милость, вам велели отправиться в путешествие для поправки здоровья?
— Куда, к рыботорговцу и коновалу? О нет, от тухлой селедки меня мутит. Я приехал по делу. А нельзя ли куда-нибудь убрать вонючую кильку?
(Указывая на корзину и поднося к носу надушенный батистовый платок.)
— Это свежая форель, — ответил его зять холодно. — Однако вам как ипохондрику простительны некоторые капризы, и на сей раз я их удовлетворю.
Он позвонил в колокольчик, и корзину тут же унесли.
— Как вам ехалось? — продолжал герцог, разворачивая газету. — Вас встречали охапками цветов и чествовали речами? Или забывали звонить в колокола и выстраивать вдоль улиц оркестры?
— Не помню, — отвечал Нортенгерленд.
— Вот как? Хм! Но, возможно, ваши лошади и форейторы запомнили. Насколько я понимаю, конюшенным отходам Эдвардстона, Заморны, Ислингтона и некоторых других придорожных городов недавно сыскалось своеобразное применение.
Герцогиня подошла к креслу его светлости и, перегнувшись через спинку, словно хотела заглянуть в газету, которую он читал (или делал вид, будто читает), шепнула:
— Пожалуйста, не злите его сегодня, Адриан. Он наверняка устал с дороги.
Герцог только усадил жену рядом с собой и, положив руку ей на плечо, продолжал:
— И где вы теперь, по вашему мнению, наиболее популярны, сударь?
— У горстки цветных воителей под предводительством мистера Квоши, — отвечал Нортенгерленд.
— Надеюсь, ваша популярность и впредь будет ограничена узким кругом этих преданных храбрецов, — заметил его почтительный зять.
— Почему это, Артур? — вопросил граф слегка вызывающим тоном.
— Потому что вы больше не заслуживаете доверия приличных людей.
— А раньше заслуживал?
— Насколько я помню, нет.
— Только доверия таких вертопрахов, как юный щенок Доуро, — ответствовал Нортенгерленд.
— Можете ли вы сейчас собрать где-нибудь в Ангрии ассамблею или учредить Общество по распространению вольнодумства?
— Могу, если мой дорогой юный друг Артур Уэллсли станет расклеивать пригласительные афиши, как в прежние времена.
— Теперь Артур Уэллсли, вместо того чтобы расклеивать афиши, уничтожил бы вашу лавочку к чертовой матери.
— Да, как все, к чему он прикасается, — произнес Нортенгерленд, изящным выпадом завершая словесный поединок.
Его зятю помешала ответить герцогиня, которая сидела между дуэлянтами, трепеща от страха, что пикировка не ограничится колкостями и перейдет в открытые оскорбления.
— Ладно, — промолвил герцог в ответ на ее немую мольбу. — Я сделаю скидку на то, что сегодня он проехал несколько миль в удобнейшей карете, и оставлю за ним последнее слово. Но завтра я уравняю счет.
— Доброй ночи, Мэри, — сказал граф, резко вставая. Герцогиня пошла проводить отца, а герцог, оставшись один, позвонил, чтобы принесли свечи, и сел писать письма.
Читатель, тебе так и не рассказали, какое дело заставило Нортенгерленда проделать долгий путь из Эллрингтон-Хауса в Хоксклиф-Холл. Но ты все узнаешь, если вообразишь, что настало утро, и вместе с графом выйдешь из скромного будуара, где герцогиня сидит за работой у окна, в окружении роз.
Заморна, покончив с завтраком, двинулся к выходу, и граф последовал за ним. По счастью, он успел нагнать зятя, когда тот стоял на крыльце и, опершись на столб, любовался видом собственного парка, переходящего в лес, прежде чем на целый день уехать в поля.
— Куда вы, Артур? — спросил граф.
— Вон в тот лес за рекой.
— Зачем?
— Проследить за пересадкой деревьев.
— Случится ли землетрясение, если вы отложите свое важное дело на несколько минут и выслушаете мое пустяковое?
— Возможно, не случится. Что там у вас?
Нортенгерленд ответил не сразу. Он молчал, то ли смущаясь начать, то ли проверяя, нет ли поблизости посторонних. Дом позади был пуст, парк впереди — росист и безлюден. Они с зятем стояли на крыльце совершенно одни. Никто их не подслушивал.
— Ну так в чем дело? — еще раз спросил Заморна. Он беспечно насвистывал, не выказывая намерения всерьез отнестись к предстоящему разговору.
Когда что-то занимает наш ум целиком, мы склонны вообразить, что другие люди читают наши мысли. Нортенгерленд бросил на Заморну странный, косой взгляд и проговорил с особенным выражением:
— Я хочу знать, как поживает моя дочь Каролина.
— Была здорова, когда я последний раз ее видел.
Наступила новая пауза. Заморна опять засвистал, но на сей раз с более подчеркнутой беспечностью: задумчивая мелодия, которую он выводил минуту назад, сменилась обрывками бравурных арий.
— Наверное, моя дочь выросла, — продолжал Нортенгерленд.
— Да, здоровые дети всегда растут.
— Вы что-нибудь знаете о том, как продвигается ее обучение? Она хорошо образованна?
— Я обеспечил ее хорошими наставниками и с их слов могу заключить, что для своих лет она делает неплохие успехи.
— Проявляет ли она какие-нибудь таланты? Музыкальные способности должны были передаться ей по наследству.
— Мне нравится ее голос, — ответил Заморна. — Играет она тоже неплохо для своих лет.
Нортенгерленд достал записную книжку. Несколько мгновений он в молчании что-то подсчитывал, потом записал результат оправленным в серебро карандашом, спрятал блокнот в карман и тихо проговорил:
— Каролине пятнадцать.
— Да, у нее ведь день рождения первого или второго июля? — ответил Заморна. — Я удивился, услышав, сколько ей лет. Мне казалось, двенадцать-тринадцать.
— Так она выглядит совсем маленькой?
— Да нет, вполне себе взрослая. Но в таких случаях время играет с нами дурные шутки. Вроде бы она только вчера была крошкой.
— Время сыграло дурную шутку со мной, — заметил граф, и снова воцарилось молчание. Заморна двинулся вниз по ступеням.
— Что ж, счастливо оставаться, — сказал он, однако тесть последовал за ним.
— Где моя дочь? — спросил Нортенгерленд. — Я хочу ее видеть.
— Никаких затруднений. Можем после обеда съездить. Дотуда не больше трех миль.
— Ее немедленно нужно поселить и собственный дом, — продолжал граф.
— У нее и так собственный дом, — сказал Заморна. — Вместе с матерью.
— Я прикажу подготовить Селден-Хаус или Эдем-Холл, — продолжал его сиятельство, не обращая внимания на последнюю фразу. Они с зятем прогуливались по парку почти бок о бок, но теперь Заморна несколько отстал. Соломенная шляпа была надвинута на глаза, так что тесть не мог угадать их выражения.
— Кто будет о ней заботиться? — после нескольких минут молчания полюбопытствовал герцог. — Или вы сами намерены переехать на север либо на юг, в Эдем-Холл или Селден-Хаус?
— Возможно.
— А Зенобия согласится жить с девочкой под одной крышей и не шпынять ее с утра до вечера?
— Не знаю. Если они не поладят, Каролину придется выдать замуж. Но вы, кажется, говорили, что она дурнушка?
— Разве? Что ж, вкусы бывают разные, а она пока совсем дитя. Может, еще похорошеет. Подумать о ее замужестве — замечательная мысль! Всецело одобряю. Будь она моя дочь, я бы повременил со свадьбою лет десять, но, вижу, вас обуял очередной каприз — такой же фантастический и дорогостоящий, как все предыдущие. Что до собственного дома — вы ничего в этом не смыслите, не знаете цены деньгам, да и никогда не знали.
— Ей нужен свой дом, слуги, экипаж и содержание, — повторил граф.
— Чушь! — нетерпеливо произнес герцог.
— Я поручил Ститону заняться приготовлениями, — продолжал граф решительно.
— Глупое упрямство! — был ответ. — Вы просчитали расходы?
— Нет, я просто рассудил, как следует поступить.
На это герцог только фыркнул, и дальше оба джентльмена некоторое время шагали в молчании. Черты Нортенгерленда при всей своей безмятежности выказывали непреклонное упрямство. Заморна мог совладать с выражением лица, но не с глазами: они блестели и стремительно двигались.
— Что ж, — проговорил он несколько минут спустя, — делайте что хотите. Каролина ваша дочь, а не моя. Но вы поступаете странно. По крайней мере, исходя из моих представлений о том, как следует себя вести с юной впечатлительной девушкой.
— Вы вроде бы сказали, что она совсем дитя.
— Я сказал, или хотел сказать, что так к ней отношусь. Сама она наверняка считает себя взрослой. Однако дайте ей отдельный дом, деньги, экипажи, слуг — и вы увидите, что получится.
Нортенгерленд не ответил. Его зять продолжал:
— Вполне в вашем духе, в духе ваших сумасбродных причуд окружить ее французами или итальянцами, если сумеете их найти. Если бы круг, в котором вы вращались на заре юности, существовал до сих пор, вы бы позволили Каролине в нем царить.
— Сможет ли моя дочь стать царицей такого круга? — спросил Нортенгерленд. — Вы сказали, что она дурна собой и не обладает выдающимися талантами.
— Ну вот! — воскликнул его зять. — Ваш вопрос доказывает мою правоту. Сударь, — продолжал он с нажимом, останавливаясь и глядя Нортенгерленду прямо в глаза, — если вы опасаетесь, что Каролине не достанет красоты, чтобы ее начали домогаться, или воображения, чтобы эти домогательства распознать и поощрить, а также решительности и страсти, чтобы зайти на этом пути много дальше, чем следует, то не тревожьтесь: все перечисленное, и даже больше, в ней есть либо появится.
— Оставьте свой менторский тон, — сказал Нортенгерленд, сузив глаза и глядя на герцога в упор. — Вам должно быть известно, что я знаю вашу августейшую особу и не поверю, что передо мною праведник или хотя бы раскаявшийся грешник.
— Я не разыгрываю ни праведность, ни покаяние, — отвечал герцог, — ибо знаю, что вам все про меня известно. Однако я затратил на воспитание мисс Вернон кое-какие усилия. Она выросла интересной, умной девочкой, и я не хотел бы узнать, что она оказалась дочерью своей матери и я растил любовницу для какого-нибудь французского афериста. Я изучил характер Каролины — ее не следует искушать. Она беспечна и склонна фантазировать, чувства в ней мешаются со страстями: и те и другие сильны, и она не умеет их осмысливать. Ваше путеводительство совершенно не годится для такой девушки. Вы станете потакать ее прихотям и тем разовьете дурные стороны ее натуры. Как только она поймет, что умильные взгляды и ласковые слова действуют лучше доводов рассудка и здравого убеждения, она станет покупать удовлетворение своих желаний за эту дешевую монету, а желания ее будут так необузданны, как если бы все капризы и самодурство слабого пола сосредоточились в одной маленькой головке.
— Каролина до сих пор жила очень уединенно? — спросил Нортенгерленд, пропуская мимо ушей тираду герцога.
— Не слишком уединенно для ее лет. Здоровой, живой девочке не нужно общество, пока не придет время выдать ее замуж.
— Однако моя дочь будет неотесанной деревенщиной, — произнес граф. — Я хочу вывести ее в свет — для этого нужны манеры.
— В свет! — с досадой повторил Заморна. — Какая блажь! И я вижу, что вы продумываете светскую будущность девочки-подростка — ее дом, выезд и все такое, — словно это важнейший политический маневр, от которого зависит жизнь половины нации.
— О! — произнес граф с коротким сухим смешком. — Уверяю вас, вы недооцениваете мой интерес к этому вопросу. Ваши политические маневры меня нисколько не заботят. А вот если Каролина окажется красивой и умной женщиной, мне будет приятно. У меня появится новый повод собрать вокруг себя общество, чтобы она стала его хозяйкой и повелительницей.
На это герцог мог только с досадой фыркнуть.
— Я надеюсь, что она полюбит роскошь, — развивал свою мысль граф, — и она ни в чем не должна нуждаться.
— И какое же содержание вы намерены ей положить? — спросил его зять.
— Для начала десять тысяч в год!
Заморна присвистнул и сунул руки в карманы. После паузы он сказал:
— Я не стану с вами спорить, поскольку в этом вопросе вы просто упрямый осел, не способный воспринимать разумные доводы. Поступайте по-своему: я не стану ни мешать вам, ни помогать. Заберите свою дочь, отнимите у нее игрушки и дайте вместо них дом и карету, переоденьте ее из детского платьица в кринолин и познакомьте с завсегдатаями Эллрингтон-Хауса или Эдем-Холла — нетрудно догадаться, что выйдет. Черт побери! Я не могу спокойно об этом говорить! Я знаю, какая она сейчас: хорошенькая, умная, наивная девочка. И я отлично вижу ее через несколько лет: бездушная распушенная красавица, одна из ваших донн джулий или синьор сесилий. Тьфу! До скорого, сударь. Мы обедаем в три. После обеда я отвезу вас к мисс Вернон.
Его светлость перемахнул через межевую стену и очень быстро зашагал прочь.
Обед подали ровно в три. На резных дубовых панелях и старых картинах большой столовой Хоксклиф-Холла лежал теплый, приглушенный янтарными шторами эркера свет. Пока один слуга снимал серебряные крышки с двух блюд, второй распахнул двустворчатые двери. В столовую вошел высокий пожилой джентльмен под руку с очень миловидной молодой дамой, а следом — еще один джентльмен. Все трое уселись за стол, и помещение тут же приобрело такой парадный вид, словно здесь собралось целое общество. Так случилось, что оба джентльмена были очень высокие и оба одеты в черное: младший сменил клетчатые куртку и штаны, в которых разгуливал с утра, на панталоны и фрак, какие мог бы носить зажиточный викарий. Молодая дама в декольтированном шелковом платье с короткими рукавами, позволяющем видеть очень белые руки и шею, уже одна способна была придать налет элегантности всей компании; ее пышные волосы были мелко завиты, а на тонких чертах лежала печать аристократического благородства.
За едой почти не разговаривали. Младший джентльмен ел за двоих; старший довольно долго ковырялся ложкой в маленькой серебряной супнице, но так и не проглотил ни кусочка. Дама пила вместе с мужем, когда тот ее приглашал, и за время обеда пропустила три или четыре бокала шампанского. Герцог сидел с мрачным видом, как будто на его плечах лежит тяжкое бремя: не печаль, но забота об очень большом семействе. Герцогиня тихонько поглядывала на мужа из-под ресниц. Когда слуги убрали скатерть и вышли, она спросила, здоров ли он. Вопрос, казалось бы, совершенно излишний: довольно было взглянуть на пышущее румянцем лицо герцога и послушать его громовой голос. В хорошем настроении он принялся бы подшучивать над ее чрезмерной тревожностью, но сейчас ответил только, что здоров. Она спросила, хочет ли он, чтобы спустились дети. Герцог ответил, что не стоит: сегодня у него не будет на них времени, ему надо уехать на несколько часов.
— Уехать? Зачем?
— Есть одно маленькое дельце.
Лицо герцогини выразило некоторую досаду, но она тут же проглотила раздражение и спросила спокойно:
— Полагаю, ваша светлость вернется к чаю?
— Не знаю, Мэри, не могу обещать наверняка.
— Очень хорошо, тогда я вас не жду.
— Да. Вернусь, как только смогу.
— Очень хорошо, — повторила Мэри как можно более покладистым тоном: такт подсказывал ей, что сейчас не время для женских капризов. То, что повеселило бы герцога в одном настроении, только разозлило бы его в другом. Она просидела с ними еще несколько минут, отпустила два или три бодрых замечания о погоде и молодых деревьях, которые его светлость недавно высадил перед окном, затем тихо встала из-за стола. Такое внимание к чувствам супруга и повелителя не осталось без награды: он тоже встал и открыл жене дверь. Кроме того, герцог поднял оброненный ею платок и, возвращая его, глянул особенным взглядом и улыбнулся особенным образом, что было практически равнозначно словам: «Вы сегодня исключительно милы». Миссис Уэллсли сочла, что взгляд и улыбка вполне искупают мелкую обиду, посему удалилась в свою гостиную и, сев за фортепьяно, постаралась разогнать остатки недовольства чувствительными романсами и торжественными религиозными мелодиями, которые лучше веселых песенок подходили ее красивому, меланхолическому голосу.
Она не знала, куда Нортенгерленд и Заморна собрались ехать и чем заняты их мысли, иначе бы не пела совсем. Скорее всего, догадайся герцогиня, как много ее муж и отец думают о маленькой Каролине Вернон, она бы села и заплакала. Наше счастье, что мы не можем заглянуть в сердце своих близких. Как сказал поэт: «Когда неведенье блаженно, безумье знания искать». Если нас греет уверенность, что те, кого мы безраздельно любим, отвечают нам тем же, стоит ли отдергиваться завесу и показывать другой объект их привязанности? Герцогиня Заморна знала, что мисс Вернон существует, но никогда ее не видела. Она полагала, что Нортенгерленд и не вспоминает про дочь; что до Заморны, ей и в голову не приходило мысленно связать его с мисс Вернон.
Покуда миссис Уэллсли напевала про себя «Ужель омрачили печали беспечную юность твою» и сладостные звуки фортепьяно доносились из-за прикрытых дверей, мистер Уэллсли-младший и мистер Перси-старший сидели друг напротив друга набычившись. Им явно не о чем было говорить, но мистер Уэллсли налегал на вино сильнее обыкновенного, а мистер Перси разбавлял и опрокидывал в себя одну стопку бренди за другой. Наконец мистер Уэллсли спросил у мистера Перси, намерен ли тот сегодня оторвать себя от стула. Мистер Перси ответил, что ему хорошо и здесь, но поскольку дело все равно надо когда-нибудь сделать, можно тронуться прямо сейчас. Мистер Уэллсли сообщил, что не намерен более спорить и мистер Перси волен поступать, как ему заблагорассудится, присовокупив, впрочем, что это прямая дорога в ад и он всем сердцем желает, чтобы мистер Перси уже достиг пункта назначения. Жаль только, что маленькая глупенькая Каролина Вернон составит ему компанию.
— В то время как с вами, — сухо заметил мистер Перси, — ее ждал бы рай. Меня гложет странное подозрение, что девушке безопаснее быть в аду со мною, чем в райских кущах с тобой, дружище Артур.
— Вы не одобряете мой план воспитания мисс Вернон? — произнес его светлость тоном школьного учителя.
— Я предпочел бы иной.
— Вы пьете слишком много бренди, — продолжал августейший ментор.
— А вы — шампанского, — отвечал его друг.
— Тогда нам обоим лучше трогаться, — проговорил герцог. Он встал, позвонил в колокольчик и потребовал лошадей. Оба джентльмена нетвердой походкой сошли с крыльца и забрались на коней; через минуту они, без сопровождения слуг, уже летели во весь опор, словно гонясь за болотным огоньком.
Людские настроения переменчивы: между Нортенгерлендом и Заморной, которые только что были на грани ссоры, воцарилось дружеское согласие. Мелкая размолвка по поводу дальнейшего воспитания мисс Каролины отошла в сторону. Да и сама мисс Каролина, казалось, была забыта. За всю долгую поездку через Хоксклифский лес ее имя не прозвучало ни разу. Они говорили быстро, оживленно, временами со смехом. Я не хочу сказать, что смеялся Нортенгерленд, однако Заморна то и дело разражался хохотом. Они ненадолго вновь стали Эллрингтоном и Доуро. Шампанское ли с бренди произвело эту перемену, гадать не берусь. Впрочем, они были не пьяны, лишь слегка навеселе. Их мысли не путались, просто били ключом.
Мы не знаем, какие перемены судьбы принесет следующий порыв ветра и какой нежданный гость может через минуту постучаться к нам в дверь. Так, возможно, думает сейчас леди Луиза Вернон, сидя у камина в своем уединенном доме, скрытом за густыми деревьями. Почти семь; хотя на дворе июль, промозглый вечер на исходе хмурого дня заставляет вспомнить скорее об октябре. Соответственно ее милость с утра не в духе. Она воображает себя ужасно больной и хотя не может сказать точно, в чем ее нездоровье, сидит у себя в туалетной, подложив под голову подушку, и сжимает в руке флакончик с нюхательными солями. Знай леди Луиза, чьи шаги слышны сейчас перед ее домом, уже на самом крыльце, она бы спешно переменила платье и причесалась, поскольку в неряшливом дезабилье, с кислой миной и взлохмаченными волосами, выглядит крайне непривлекательно.
— Элиза, мне надо лечь, я не могу больше сидеть, — обращается она к горничной-француженке, которая шьет в нише у окна.
— А ваша милость не примерит платье? — спросила служанка. — Оно почти готово.
— О нет! Зачем мне платья? Кто меня в них увидит? О Боже! Как жестоко этот варвар со мною обращается! У него нет сердца!
— Ах, мадам! — возразила Элиза. — У него есть сердце, не сомневайтесь. Attendez un peu,[44] месье любит вас jusqu’a la folie.[45]
— Ты так думаешь?
— Он смотрит на вас с таким обожанием.
— Он никогда на меня не смотрит. Это я на него смотрю.
— А как только вы отворачиваетесь, мадам, он меряет вас взглядом.
— Да, презрительно.
— Non, avec tendresse, avec ivresse.[46]
— Тогда почему он молчит? Я довольно говорила, что обожаю его и боготворю, хотя он такой холодный, гордый, жестокий мучитель!
— C’est trop modest,[47] — мудро отвечала Элиза. Очевидно, это замечание изумило ее хозяйку своей нелепостью, и та разразилась смехом.
— Я не могу этого слышать, — сказала она. — Ты безмозглое существо, Элиза. Наверняка воображаешь, будто он и в тебя влюблен. Ecoutez la fille! C’est un homme dur. Quant’à l’amour il ne sait guère qu’est-ce que c’est. Il regarde les femmes comme des esclaves — il s’amuse de leur beaute pour un instant et alors il les abandonne. Il faut haïr un tel homme et l’eviter. Et moi je le haïs — beaucoup — oui je le deteste. Hela! combien il est différent de mon Alexandre. Elise, souvenez-vous de mon Alexandre — du beau Northangerland![48]
— C’etait fort gentil,[49] — ответила Элиза.
— Gentil! — воскликнула ее милость. — Elise, c’etait un ange. Il me semble que je le vois — dans cette chambre même — avec ses yeux bleus, sa physiognomy qui exprimait tant de douceur — et son front de marbre environné des cheveux chataignes.[50]
— Mais le Duc a des cheveux chataignes aussi,[51] — заметила Элиза.
— Pas comme ceux de mon preux Percy,[52] — вздохнула ее верная милость и продолжила на родном языке. — У Перси такая тонкая душа, такой безупречный вкус. Il sut apprécier mes talents.[53] Он осыпал меня драгоценностями. Его первым подарком была брошь в форме сердца, обрамленного бриллиантами; взамен он просил локон обворожительной Аллан. Тогда моя фамилия была Аллан. Я отправила ему длинную струящуюся прядь. Перси умел принимать подарки как джентльмен; он вплел ее в цепочку для часов. На следующий вечер я пела в Фиденском театре. Когда я вышла на сцену, он сидел в ложе напротив, с черной косой из моих волос на груди. Ах, Элиза! Он был тогда неотразим — крепче и шире, чем сейчас. Какой торс! И он носил зеленый фрак и белую шляпу — ему вообще все шло. Но ты и вообразить не можешь, Элиза, как все джентльмены мною восхищались, сколько народу приходило в театр, чтобы на меня поглядеть, как все хлопали. А он не хлопал, только смотрел на меня с безграничным обожанием. А когда я стискивала руки, и возводила глаза вот так, и встряхивала черными волосами — вот так! — как часто делала во время трагических арий, он еле сдерживался, чтобы не выбежать на сцену и не упасть к моим ногам. До чего же мне это нравилось!
Другая актриса смертельно мне завидовала. Некая Мортон — как же я ее ненавидела! Я готова была насадить ее на вертел, истыкать иголками. Как-то мы поссорились из-за него. Дело было в гримерной, Мортон одевалась для выхода на сцену. Она сняла с ноги туфлю и бросила в меня. Я вцепилась ей в волосы и принялась их выдирать: я выкручивала и выкручивала пряди, а она корчилась от боли. Не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так вопил. Импресарио попытался меня оттащить, но не смог, и все остальные тоже не смогли. Наконец Прайс — так звали импресарио — сказал: «Позовите мистера Перси. Он в фойе». Вошел Александр, но он выпил много вина и не мог понять, что втолковывает ему Прайс, оттого пришел в ярость и стал кричать, что ему дурят голову. Он выхватил пистолеты и взвел затворы. В гримерной было полно актеров, актрис и костюмеров. Все страшно перепугались и стали уговаривать меня, чтобы я успокоила Перси. Мне было приятно показать при всех свою над ним власть: я знала, что он, даже пьяный, не устоит перед моей просьбой. Поэтому я оставила Мортон, почти лысую, с выдранными клоками волос, и подошла к Пирату. Думаю, он застрелил бы Прайса, если бы не мое вмешательство. Ты не поверишь, Элиза, как я могла им вертеть. Я сказала, что боюсь пистолетов, и заплакала. Сперва он смеялся надо мной, и я все плакала, и он их убрал. Бедняжка лорд Джордж стоял рядом и смотрел. Я и впрямь кокетничала тогда с Перси и Верноном одновременно, заставляя их ревновать. Какая это была жизнь! А теперь у меня ничего не осталось — только этот ужасный дом и сад с высокой стеной, как в монастыре, и огромные темные деревья, которые все время стонут и скрипят. За что мне такое наказание?
Ее милость заплакала.
— Месье все изменит, — сказала Элиза.
— Нет, нет, и это хуже всего, — ответила ее милость. — Он такой каменный, непреклонный человек, такой суровый и насмешливый. Я не понимаю, почему всегда радуюсь его визитам. Всякий раз с нетерпением его жду и надеюсь, что он смягчится — оставит свою важность и лаконичную резкость. А когда он приезжает, я бешусь от обиды и разочарования. Бесполезно смотреть в его прекрасное лицо; его глаза все равно что стеклянные, их не зажечь огнем. Напрасно я встаю близко и говорю очень тихо: он не наклоняется, чтобы расслышать, хотя я гораздо ниже его. Иногда я на прощанье нежно сжимаю ему руку, иногда бываю очень холодна и высокомерна. Бесполезно: он не замечает разницы. Иногда я пытаюсь нарочно вызвать его гнев: если он начнет бушевать, я могу испугаться и упасть в обморок, тогда он меня пожалеет. Однако он только улыбается, словно его забавляет моя ярость, и эти улыбки — как они меня бесят! Они так его красят, и одновременно у меня сердце рвется от страсти. Мне хочется царапать ему лицо ногтями, пока не сдеру всю кожу; хочется подсыпать ему в вино мышьяка. О, если бы с ним что-нибудь здесь случилось! Если бы он свалился с тяжелой болезнью или нечаянно подстрелил себя на охоте, чтобы мне пришлось его выхаживать! Если бы он ничего не мог делать сам и должен был во всем полагаться на меня, это бы умерило его гордость! Быть может, он бы начал получать удовольствие от моего общества; я пела бы песни, которые ему нравятся, и вела себя очень ласково. Я уверена, он бы меня полюбил. А если нет, я пришла бы ночью и задушила его подушкой, как мистер Эмблер душил меня, когда играл Отелло, а я — Дездемону. Интересно, хватило бы у меня духа?
Ее милость умолкла, словно обдумывая моральную дилемму, которую перед собой поставила, затем продолжила:
— Хотела бы я знать, каков он с теми, кого любит, если он и впрямь способен кого-либо полюбить. Его жена — всегда ли он держит ее на расстоянии? Я слышала, что у него есть любовница или две. Странно; может быть, он любит только блондинок? Но нет, мисс Гордон была такая же темная, как и я, а восемь лет назад на севере про нее с ним ходили сплетни. Тогда он был еще совсем мальчишкой. Помню, Вернон и О’Коннор при мне поддразнивали мистера Гордона, что его обошел безусый юнец. Гордону шутка не понравилась — он вообще был вспыльчив. Элиза, ты делаешь платье слишком длинным; ты же знаешь, что я предпочитаю юбки покороче. Мортон носила длинные, потому что я вечно смеялась над ее безобразно широкими щиколотками. А мои щиколотки были на соломинку меньше в обхвате, чем у Джулии Корелли, первой танцовщицы Витропольского кордебалета. Как же злилась Корелли, когда мы сравнили щиколотки и мои оказались чуть уже! И ни она, ни какая другая танцовщица не могла влезть в мои башмачки. А один военный, полковник, похитил у меня черную атласную туфельку и неделю носил на шляпе как трофей. Бедняга — Перси вызвал его на дуэль. Они стрелялись так ужасно — через стол. Перси убил полковника. Его звали Маркем, Сиднем Маркем. Он был ангриец.
— Мадам, c’est finie,[54] — сказала Элиза, показывая законченное платье.
— Убери его, я не буду сейчас мерить. У меня нет сил. Голова раскалывается; я чувствую ужасную слабость и в то же время не нахожу себе места. Что там за шум?
Внизу кто-то громко заиграл на фортепьяно.
— Ой-ой-ой, Каролина снова села за свой ужасный инструмент! Я его не выношу, а ей и дела нет! Она совершенно убивает меня своим бренчанием.
Тут ее милость очень проворно вскочила с кресел и, выбежав на верхнюю площадку лестницы, заорала что есть мочи:
— Каролина! Каролина!
Единственным ответом ей стало бравурное крещендо.
— Каролина! — вновь раздалось с лестницы. — Немедленно прекрати играть! Ты знаешь, что мне с утра нездоровится!
Снизу донесся веселый проигрыш, затем голос:
— Маменька, это вас взбодрит!
— Ты очень непослушная девочка! — возопила больная, перегибаясь через перила. — Твоя дерзость не знает границ!
Когда-нибудь ты за нее поплатишься! Немедленно перестань играть, бесстыдница!
— Перестану, вот только сыграю «Джима Кроу». И зазвучал «Джим Кроу» со всей положенной удалью.
Леди Вернон завопила снова, да так, что ее голос наполнил весь дом:
— Не забывай, мадам, что я твоя мать! Ты совсем от рук отбилась! Возомнила о себе невесть что! Пора заняться твоим воспитанием! Ты меня слышишь?
«Джим Кроу» еще оглашал дом своими залихватскими аккордами, а леди Вернон — своими воплями, когда дернулась проволока дверного звонка. Звякнул колокольчик, затем раздался мелодичный аристократический стук. «Джим Кроу» и леди Вернон умолкли одновременно. Ее милость поспешно ретировалась в туалетную. Судя по всему, мисс Вернон тоже дала стрекача, поскольку снизу донеслось легкое шуршание и топот бегущих ног.
Нет надобности объяснять, кто стоял у дверей: разумеется, господа Перси и Уэллсли. Слуга впустил их, и они прошли в гостиную. Никто их не встретил, но видно было, что комната опустела совсем недавно. Открытое фортепьяно, ноты с ухмыляющимся приплясывающим негром, ярко пылающий камин и придвинутое к нему кресло — все свидетельствовало, что минуту назад тут кто-то был.
Его светлость герцог Заморна внимательно огляделся, однако не приметил никого живого. Он снял перчатки и, складывая их вместе, шагнул к камину. Мистер Перси уже склонился над рабочим столиком возле камина. Под незаконченной вышивкой лежала припрятанная книга. Перси вытащил ее — это был роман, и отнюдь не религиозного содержания. Покуда Нортенгерленд листал страницы, Заморна позвонил в колокольчик.
— Где леди Вернон? — спросил он у вошедшего слуги.
— Ее милость сейчас спустится. Я доложил, что ваша светлость здесь.
— А где мисс Каролина?
Слуга замялся.
— В коридоре, — ответил он наконец, с полуулыбкой кивая через плечо. — Боюсь, она немножко оробела, потому что ваша светлость приехали не один.
— Скажи мисс Вернон, что я хочу ее видеть, хорошо, Купер? — промолвил герцог.
Лакей удалился. Через некоторое время дверь очень медленно приотворилась. Нортенгерленд вздрогнул и отошел к окну, где и остался стоять, неотрывно глядя на сад. Тем временем он услышал, что Заморна спрашивает: «Как твои дела?» — густым вкрадчивым баритоном, звучащим тем более чарующе, чем тише он говорил. Кто-то ответил: «Спасибо, хорошо», — голоском, в котором мешались радость и детская mauvaise honte.[55] Наступила пауза. Нортенгерленд повернул голову.
Смеркалось, но света было еще довольно, чтобы отчетливо рассмотреть девочку, которая только что вошла в комнату и теперь стояла возле камина словно в нерешительности: сесть или остаться стоять. Она была очень рослая и сформированная для своих пятнадцати лет, не хрупкая и болезненная, а наоборот, пухленькая и румяная. Лицо ее, с длинными темными ресницами и необычайно красивыми глазами, улыбалось. Волосы были почти черные и вились, как подсказывает природа, хотя длина и густота уже вполне позволяли уложить их сообразно требованиям искусства. Наряд юной леди отнюдь не соответствовал ее возрасту и фигуре. Платьице с короткими рукавами, бант на поясе и кружевные панталончики больше подошли бы девочке лет девяти-десяти, чем взрослой барышне. Из-за уже упомянутой застенчивости Каролина не смотрела в лицо ни одному, ни другому из гостей; казалось, ее вниманием всецело завладел коврик у камина. Однако ж видно было, что это всего лишь смущение школьницы, непривычной к обществу. Ямочки на щеках и живые глаза указывали на природную резвость, которой требовалось лишь небольшое поощрение, чтобы перейти в чрезмерную прыть; возможно, качество это следовало скорее подавлять, нежели развивать.
— Садись, — сказал Заморна, придвигая ей стул. — Здорова ли матушка? — продолжал он.
— Не знаю. Она с утра не спускалась.
— Вот как? Тебе надо было подняться к ней и спросить.
— Я спросила Элизу, и она ответила, что у мадам мигрень.
Заморна улыбнулся, и Нортенгерленд улыбнулся тоже.
— И что же ты весь день делала? — спросил герцог.
— Рисовала и шила. Играть на фортепьяно я не могу: мама говорит, что у нее от моей музыки болит голова.
— А почему тогда на пюпитре «Джим Кроу»? — спросил Заморна.
Мисс Вернон хихикнула.
— Я всего разок и сыграла! — объявила она. — Ну мама и взвилась! Она ненавидит «Джима Кроу».
Ее опекун покачал головой.
— И ты даже не погуляла в такой хороший день?
— Я каталась на пони почти все утро.
— Все утро? А как же тогда уроки итальянского и французского?
— Я про них забыла, — ответила Каролина.
— Ладно, — продолжал герцог, — а теперь посмотри на этого джентльмена и скажи, узнаешь ли ты его.
Каролина подняла глаза от коврика и украдкой глянула на Нортенгерленда. Смешливость и робость мешались на ее лице.
— Нет, — ответила она.
— Смотри внимательнее, — сказал герцог и поворошил огонь, чтобы в темнеющей комнате стало чуть светлее.
— Узнала! — воскликнула Каролина, когда отблеск пламени упал на бледное лицо и мраморный лоб графа. — Это папа! — сказала она и шагнула к нему без особого видимого волнения. Он поцеловал ее. В первый миг Каролина только взяла отца за руку, потом бросилась ему на шею и некоторое время не выпускала, хотя тот явно опешил и хотел легонько ее отстранить.
— Так ты немного меня помнишь? — спросил наконец граф, разжимая ее руки.
— Да, папа, помню. — Каролина не сразу вернулась на стул. Она два-три раза прошла по комнате, раскрасневшаяся.
— Вы хотите повидаться с леди Вернон? — спросил Заморна тестя.
— Нет, не сегодня.
Однако кто мог этому помешать? Шуршание платья, быстрые шаги в коридоре — и вот леди Вернон уже в комнате.
— Перси! Перси! Перси! — восклицала она. — Мой Перси, забери меня отсюда! О, я все тебе расскажу, все! Теперь ты меня защитишь. Мне больше нечего страшиться! И все-таки я была тебе верна.
— Господи! Меня задушат! — пробормотал граф, поскольку маленькая женщина обвила его руками и принялась жарко целовать. — Я всегда этого не выносил, — продолжал он. — Луиза, успокойся, прошу тебя.
— Ты не знаешь, сколько я выстрадала! И чему мне пришлось противостоять! Он так меня мучил, а все потому, что я не могла тебя забыть…
— Кто, герцог? — спросил Перси.
— Да, да! Спаси меня от него! Забери отсюда! Я умру, если ты оставишь меня в его власти!
— Мама, не глупи! — очень сердито вмешалась Каролина.
— Он тебя домогался? — спросил граф.
— Он преследовал меня, без всякого стыда и совести!
— Мам, ты с ума сошла, — сказала мисс Вернон.
— Перси, ты любишь меня, я уверена! — продолжала ее милость. — Забери меня к себе! Я расскажу все остальное, как только мы уедем из этого ужасного места!
— Она все наврет, — в негодовании перебила Каролина. — Она просто устроила сцену, чтобы убедить вас, будто ее тут обижали. А ей никогда и слова не говорят поперек.
— Мою собственную дочь настраивают против меня! — рыдала маленькая актриса. — Последний источник радости в моей жизни отравлен — это его месть за то, что я…
— Прекрати, мама, — резко оборвала ее Каролина. — Если ты не уймешься, я отправлю тебя наверх.
— Послушай, как она со мной разговаривает! — вскричала ее милость. — Моя собственная дочь, моя обожаемая Каролина — загублена, безвозвратно загублена!
— Папа, вы видите, маму нельзя выпускать из комнаты, — снова вмешалась мисс Вернон. — Давайте я возьму ее на руки и отнесу наверх. Мне это вполне по силам!
— Я расскажу тебе все! — почти взвизгнула ее милость. — Я разоблачу все их гнусности! Твой отец, мисс, узнает, кто ты и кто он! Я никогда прежде этой темы не касалась, но я все вижу и все запоминаю! Никто не помешает мне вывести тебя на чистую воду!
— Господи, так не годится, — сказала Каролина, краснея до корней волос. — Мама, помолчи! Я не понимаю толком, что ты говоришь, но в тебя как будто бес вселился. Все, больше ни слова. Тебе надо лечь в постель. Идем. Я тебя провожу!
— Не юли и не заискивай! — возопила разъяренная маленькая женщина. — Поздно! Я решилась! Перси, твоя дочь — бесстыжая тварь! В свои пятнадцать лет она…
Ее милости не дали договорить. Каролина ловко подхватила мать на руки и вынесла из комнаты. Слышно было, как в коридоре она приказывает Элизе раздеть хозяйку и уложить в постель. Затем Каролина замкнула дверь материной спальни и спустилась с ключом в руке. Она, видимо, не думала, будто произошло нечто особенное, однако ж выглядела очень расстроенной и взбудораженной.
— Папа, не верьте маме, — сказала Каролина, возвратившись в гостиную. — Она, когда разозлится, кричит что-то несусветное. Иногда мне кажется, она меня ненавидит. Не знаю, за что. Я никогда ей не грублю, разве что в шутку.
Тут мисс Вернон не выдержала и расплакалась. Его светлость герцог Заморна, на протяжении всей этой странной сцены остававшийся молчаливым зрителем, встал и покинул комнату. Когда он вышел, мисс Вернон зарыдала еще горше.
— Иди ко мне, Каролина, — сказал Нортенгерленд. Он усадил Каролину рядом с собой и утешительно погладил ее по вьющимся волосам. Она довольно скоро перестала плакать и с улыбкой сказала, что уже ничуть не огорчается, вот только мама была такая странная и вредничала.
— Не обращай на нее внимания, Каролина, — произнес граф. — Всегда приходи ко мне, если она злится. Я не позволю, чтобы твой дух сломили такими безобразными выходками. Тебе надо уехать от нее и поселиться со мной.
— Не знаю, что мама будет делать, если останется совсем одна, — сказала Каролина. — Будет изводить себя до смерти всякими пустяками. Если честно, папа, я нисколько не обижаюсь на ее упреки. Я к ним привыкла и не обращаю внимания. Только сегодня ома придумала что-то новое. Я этого не ожидала: она никогда прежде не говорила таким образом.
— Каким образом, Каролина?
— Не знаю. Я почти забыла ее слова, папа, но они меня разозлили ужасно.
— Что-то про тебя и герцога Заморну, — проговорил Нортенгерленд тихо.
Каролина снова вскинула голову.
— Она как будто взбесилась! Что за нелепые глупости!
— Какие нелепые глупости? — спросил Перси. — Я слышал только обрывки фраз, которые меня, признаюсь, удивили, но отнюдь не просветили.
— Меня тоже, — ответила мисс Вернон. — Только мне показалось, что она хочет сказать какую-то чудовищную ложь.
— По поводу чего?
— Не знаю, папа. Я ничего в этом не смыслю. Просто мама меня разозлила.
Некоторое время они молчали, потом Нортенгерленд сказал:
— А ведь мама тебя любила, когда ты была маленькой. Из-за чего такая перемена? Ты сердишь ее без повода?
— Никогда не сержу, только когда она первая начинает. Мне кажется, ее выводит из себя, что я стала такая высокая и хочу одеваться как взрослая, чтобы у меня были шарфики, и вуали, и все такое. И уж когда она принимается орать и называет меня бесстыжей девкой, тут уж делать нечего: приходится сказать ей в глаза чистую правду.
— И что, по-твоему, чистая правда?
— Что она мне завидует. Потому что люди будут считать ее старой, раз у нее такая взрослая дочь.
— Кто тебе сказал, что ты взрослая, Каролина?
— Элиза Туке. Она говорит, в мои лета у девушки должны быть платья, часы, секретер и своя горничная. Как бы я этого хотела! Мне так надоели детские платьица с бантом! И вообще, папа, они только для маленьких девочек. Как-то сюда приезжали дети лорда Энары, и старшая, сеньора Мария, как ее называют, была по сравнению со мною такой модницей, а ведь ей всего четырнадцать, на год меньше, чем мне. А когда герцог Заморна подарил мне пони, мама едва не запретила мне носить амазонку. Сказала, девочке и обычной юбки вполне достаточно. Но его светлость сказал, мне нужна амазонка, и шляпка тоже. Как же мама злилась! Кричала, что герцог Заморна толкает меня на путь погибели. И каждый раз, когда я их надеваю, мама закатывает скандал. Я вам завтра в них покажусь, папа, если вы возьмете меня покататься. Возьмете?
Нортенгерленд улыбнулся.
— Ты очень любишь Хоксклиф? — спросил он после короткого молчания.
— Да, мне тут нравится. Только я мечтаю побывать где-нибудь еще. Я хотела бы зимой поехать в Адрианополь. Будь я богатая леди, я бы давала приемы и каждый вечер ходила в театр или в оперу, как леди Каслрей. Вы знакомы с леди Каслрей, папа?
— Мы встречались.
— А с леди Торнтон?
— Тоже.
— Правда они обе очень модные и утонченные дамы?
— Правда.
— И очень красивые. Вы находите их красивыми?
— Да.
— А какая из них красивее? Расскажите мне о них. Я часто спрашиваю герцога Заморну, какие они, а он почти ничего не говорит, только что леди Каслрей очень бледная, а леди Торнтон — очень полная. А Элиза Туке, которая была когда-то модисткой у леди Каслрей, говорит, они дивно хороши. А как по-вашему?
— Леди Торнтон вполне мила, — отвечал Нортенгерленд.
— Да, но правда ли, что у нее темные глаза и греческий нос?
— Не помню, — отвечал граф.
— Я бы хотела быть ослепительной красавицей, — продолжала Каролина. — И очень высокой — гораздо выше, чем я сейчас… И стройной… мне кажется, я чересчур толстая. А еще смуглая — мама говорит, я совсем негритянка. Я бы хотела блистать и чтобы все мною восхищались. Кто самая красивая женщина в Витрополе, папа?
Нортенгерленд растерялся.
— Их там так много, что трудно сказать, — ответил он. — Ты слишком много об этом думаешь, Каролина.
— Да, гуляя одна в лесу, я строю воздушные замки и воображаю себя богатой и знатной. И еще я мечтаю о приключениях. Знаешь, папа, я не хочу прожить тихую заурядную жизнь. Я хочу чего-нибудь странного и необычного.
— Разговариваешь ли ты так с герцогом Заморной? — спросил мистер Перси.
— Как «так», папа?
— Говоришь ли ты ему, какие приключения хотела бы испытать или какие глаза и нос ты бы себе выбрала?
— Не совсем. Иногда я говорю, что грустно быть некрасивой, и вот бы фея подарила мне кольцо, или волшебник — лампу Аладдина, чтобы все мои желания исполнились.
— И что же на это отвечает его светлость?
— Он говорит, что время и терпение многое исправляют, что даже из некрасивых девушек, если они разумны и хорошо воспитаны, получаются достойные женщины, и что, он думает, чтение лорда Байрона вскружило мне голову.
— Так ты читаешь лорда Байрона?
— Да! Лорд Байрон, Бонапарт, герцог Веллингтон и лорд Эдвард Фицджеральд — лучшие люди, каких знала земля.
— Лорд Эдвард Фицджеральд? Это еще кто? — спросил граф несколько обескураженно.
— Молодой дворянин, чье жизнеописание составил Мур. Великий республиканец. Он взбунтовался бы против тысячи тираний, если б они попрали его права. Он отправился в Америку, потому что в Англии не чувствовал себя свободным; там он скитался по лесам и ночевал на земле, как мисс Мартино.
— Как мисс Мартино? — переспросил граф, удивляясь все больше и больше.
— Да, папа. Самая умная женщина на свете. Она путешествовала, как мужчина, хотела узнать, какая форма правления удачнее. Она пришла к выводу, что республика лучше всего, и я с нею согласна. Хотела бы я родиться в Афинах! Я бы вышла замуж за Алкивиада или за Александра Великого! Я обожаю Александра Великого!
— Но Александр Великий был не афинянин и не республиканец, — растерянно перебил граф.
— Да, папа, знаю, он был македонец и царь. Но он был правильный царь — воевал, а не жил в роскоши и праздности. А какое у него было влияние на солдат! Они не смели бунтовать, несмотря на все тяготы. И он был такой отважный! Гефестион, правда, почти также хорош — я его представляю высоким, стройным, изящным. Александр был маленького роста — ужасно обидно!
— А кто еще твои кумиры? — спросил мистер Перси.
Ответ оказался довольно неожиданным. Мисс Каролина, которой, видимо, не часто представлялся случай свободно поговорить на такие темы, пришла в сильное возбуждение и, когда ее отец задал столь подходящий вопрос, выплеснула весь скопившийся в сердце пыл. Читатель простит некоторую непоследовательность в словах молодой леди.
— Ой, папа, я многими восхищаюсь, но больше всего военными! Лордом Арунделом, и лордом Каслреем, и генералом Торнтоном, и генералом Анри Фернандо ди Энарой! И мне нравятся отважные мятежники! Ангрийцы молодцы, потому что они в каком-то смысле взбунтовались против Витрополя. Мистер Уорнер — борец за независимость, поэтому он мне по душе. И лорд Арундел — он такой замечательный. Я видела его портрет верхом на лошади. Он вздыбил коня, чтобы поворотить на скаку, и указывал рукой вперед, как перед атакой под Лейденом! Он был такой красивый!
— Он болван, — очень тихо проговорил Нортенгерленд.
— Что, папа?
— Болван, моя дорогая. Вроде бычка — здоровенный, но совсем без мозгов. Не говори о нем.
На миг глаза у Каролины остекленели. Какое-то время она молчала, затем проговорила: «Фи, как неприятно!» — и гадливо скривила губки. Очевидно, лорд Арундел безнадежно упал в ее мнении.
— Ты ведь военный, папа? — спросила она наконец.
— Вот уж нисколько.
— Но ты бунтовщик и республиканец, — продолжала мисс Вернон. — Я знаю; я столько раз про это читала и перечитывала.
— Не стану отрицать факты, — сказал Нортенгерленд.
Она стиснула руки, и ее глаза заблестели.
— А еще ты корсар и демократ, — сказала она. — Ты презираешь старые установления и прогнившие монархии; выжившие из ума витропольские короли боятся тебя как огня. Этот гадкий старикашка, король Александр, начинает браниться на шотландском, как только услышит твое имя. Подними мятеж, папа, и повергни всех этих дряхлых конституционалистов в грязь!
— Очень неплохо для юной леди, воспитанной под августейшим присмотром, — заметил Нортенгерленд. — Полагаю, все эти политические идеи тебе старательно внушил герцог Заморна, а, Каролина?
— Нет, я сама до них дошла. Все это мои собственные беспристрастные взгляды.
— Отлично! — воскликнул граф и, не сдержав тихого смешка, добавил вполголоса: — В таком случае это наследственное. Бунтарская кровь.
Полагаю, к настоящему времени читатель составил некое представление об умственном развитии мисс Вернон и понял, что оно находилось на самой зачаточной стадии; другими словами, что она была отнюдь не так мудра, рассудительна и последовательна, как хотелось бы ее благожелателям. Если говорить просто, мадемуазель пребывала во власти самых диких романтических фантазий. Только было в ней нечто — в блеске глаз, в горячности, даже порывистости, — чего я не могу описать, но что убеждало зрителя: за всей этой чепухой таятся глубокие и оригинальные чувства. Оставалось впечатление, что хотя она болтает без умолку, не скрывая ни взглядов, ни мнений, ни пристрастий, ни антипатий, есть нечто такое, чего она не хочет выдать словами или даже намеком. Я не имею в виду, что то была некая тайная любовь или же тайная ненависть, но ей явно были знакомы переживания более сильные, чем романтическая увлеченность. Она выказала их, когда шагнула к отцу, чтобы его поцеловать, и потом не оставляла и на минуту, когда покраснела при словах матери и, чтобы не дать той договорить, вихрем вынесла ее из комнаты.
Вся болтовня про Александра, Алкивиада, лорда Арундела и лорда Эдварда Фицджеральда была, разумеется, полной чушью и дикой мешаниной из всех мыслимых идей, но Каролина умела говорить куда разумнее и говорила, например, когда урезонивала мать. У мисс Вернон были зачатки тщеславия, однако же они еще не развились. Она и впрямь не догадывалась о своей красоте, а, напротив, почитала себя дурнушкой. Иногда, впрочем, она осмеливалась думать, что у нее красивые ножки и щиколотки и очень маленькая ручка. Зато фигура у нее была отнюдь не такая воздушная и сильфидоподобная, какая пристала красавице — во всяком случае, согласно ее представлениям о красоте, которые, разумеется, как у всякой школьницы, тяготели к идеалу папиросной бумаги и садовой жерди. На самом деле Каролина была сложена идеально и сочетала совершенство пропорций с природной грацией движений. Что до глаз, достаточно больших и темных, чтобы пробудить вдохновение двадцати поэтов, ровных белых зубок и густых вьющихся волос, их она не ставила ни в грош. Без розовых щечек, прямого греческого носа и алебастровой шеи мисс Каролина никак не могла считать себя хорошенькой. К тому же ей еще никогда не делали комплиментов и не говорили, как она мила. Мать постоянно утверждала обратное, августейший же опекун либо молча улыбался в ответ на просьбу отозваться о ее внешности, либо строго советовал думать не о телесной, а о душевной красоте.
Уже пробило одиннадцать, когда Каролина простилась с отцом. Его светлость герцог Заморна в гостиной больше не появлялся. Мисс Вернон гадала, что он так долго делает наверху. На самом деле герцог был вовсе не на втором этаже, а сидел в столовой, в полном одиночестве, засунув руки в карманы. Со свечей перед ним никто не снимал нагар, и потому они горели довольно тускло. Могло создаться впечатление, что его светлость внимательно прислушивается ко всему происходящему в доме, ибо, как только дверь гостиной отворилась, он встал. Когда Каролина тихонько проговорила: «Доброй ночи, папа», — и ее шаги прозвучали сперва в коридоре, потом на лестнице, мистер Уэллсли покинул свое укрытие и направился прямиком в комнату, из которой только что вышла Каролина.
— Ну что, — произнес он, неожиданно возникая перед тестем. — Сказали ей?
— Не совсем, — ответил граф. — Но завтра скажу.
— Так ваше намерение неизменно? — продолжал герцог, сопровождая свои слова взглядом, в котором бушевала гроза.
— Конечно.
— Вы чертов остолоп. — Дверь хлопнула, и его величество король Ангрии удалился.
Наступило завтра. Юная обожательница бунтарей и цареубийц проснулась счастливей некуда. Отец, которого она столько ждала, наконец приехал. Одно из самых заветных желаний осуществилось — почему бы, со временем, не сбыться и остальным? Покуда Элиза Туке расчесывала ей волосы, Каролина пребывала в мечтательной задумчивости, очень приятной и притом совершенно неопределенной — не буду говорить, что все ее фантазии были посвящены любви, но не стану и утверждать, будто любви в них совсем не было места. Иногда в них появлялся герой, пока совершенно безымянный и бесформенный, таинственное существо, пугающая тень, которая окутывала душу мисс Вернон, преследовала ее днем и ночью, когда ей нечем было занять руки и голову. Я готов думать, что она именовала его Фердинандом Алонсо Фицадольфом, но точно не знаю. На самом деле он часто менял прозвания: иногда это был просто Чарлз Сеймур или Эдвард Клиффорд, иногда — высокородный Гарольд Аврелий Ринальдо, герцог Монморанси ди Вальдачелла, без сомнения, молодой человек очаровательной наружности, хотя золотые у него кудри или смоляно-черные, прямой нос или орлиный, она еще в точности не решила. Так или иначе, ему предстояло с оружием в руках покорить мир и выстроить себе город наподобие Вавилона, только в мавританском стиле; там будет дворец под названием Альгамбра, где мистер Гарольд Аврелий поселится, взяв себе титул калифа, а мисс К. Вернон, пламенная республиканка, станет первой дамой его двора под именем султанша Зара Эсмеральда; прислуживать ей будут не меньше сотни невольников. Что до розовых садов, мраморных чертогов, алмазов, рубинов и жемчугов — не возьмусь описывать такое великолепие. Пусть читатель напряжет свое воображение и попытается представить их сам.
Разумеется, в течение дня для мыслей мисс Вернон нашлась пища получше собственных невероятных фантазий. Этот день стал новой эрой в ее жизни. Она уже не ребенок; она взрослая барышня. Прощай, клетка, где ее растили, как птичку. Отец приехал, чтобы даровать ей свободу; она едет с ним в качестве дочери и любимицы. Великолепные отцовские дома, про которые Каролина до сих пор только слышала, распахнут перед нею двери; она будет там почти хозяйкою. Она получит слуг и богатство; все, чего пожелают глаза, станет ее по первому требованию. Она будет вращаться в обществе, жить всю зиму в большом городе, Витрополе, одеваться так модно, как самые модные дамы, соперничать даже с такими полубогинями, как леди Каслрей и Торнтон. Это было столь прекрасно, что не укладывалось в голове.
Можно предположить, что при своей пылкой натуре Каролина приняла новость с ликованием, что, когда Нортенгерленд разворачивал перед ней картину грядущих упоительных перемен, она выразила изумление, радость и благодарность в самых восторженных словах. Однако мисс Вернон сидела за столом, подперши голову руками, и внимала отцу очень сосредоточенно. Она, конечно, радовалась, но никак этого не показывала. Дело было слишком важное, чтобы хлопать из-за него в ладоши, и Каролина выслушала его со всей серьезностью. Когда граф сказал, что надо сегодня собрать вещи, чтобы тронуться завтра с утра пораньше, она повторила: «Завтра, папа?» — и подняла на отца взволнованный взгляд.
— Да, рано утром.
— Мама знает?
— Я ей скажу.
— Надеюсь, что она не расстроится очень уж сильно, — сказала Каролина. — Пусть поедет с нами на недельку-другую, папа! Очень не хочется бросать ее одну.
— Я ею не распоряжаюсь, — ответил Перси.
— Что ж, — продолжала мисс Вернон, — не будь мама такая взбалмошная, наверняка бы ей позволили ехать с нами. Но она своими дикими выходками убедила герцога Заморну, что у нее не все ладно с рассудком, и он говорит, что ее нельзя выпускать в общество. Как-то, папа, когда герцог у нас обедал, мама посреди обеда, ни с того ни с сего, кинулась на него с ножом. Герцог еле отнял у нее нож и должен был просить Купера, чтобы тот подержал ей руки. Другой раз мама поднесла ему стакан вина, а он только пригубил и выплеснул остальное в камин. Она вечно пытается раздобыть лауданум, или синильную кислоту, или другую какую гадость. Говорит, что убьет или себя, или его, и я боюсь, если ее оставить совсем одну, она может правда это осуществить.
— Себе она вреда не причинит, — ответил граф. — Что до Заморны, думаю, он вполне способен позаботиться о своей особе.
— Хорошо, — сказала мисс Вернон. — Я пойду поручу Элизе собирать вещи.
Она вскочила и унеслась танцующей походкой, словно и вовсе не ощущала бремени забот.
Я запамятовал, когда именно разворачивается наше повествование; вроде бы в июле. Коли так, летний день еще длился, и летний вечер тоже; значит, сейчас у нас летний вечер. Мисс Каролина Вернон, она же Перси, закончила укладывать вещи и закончила пить чай. Она сидела в гостиной, у окна, тихо, как нарисованная. Не знаю точно, куда подевались прочие обитатели дома, но, думаю, мистер Перси был с леди Луизой, а леди Луиза — у себя в спальне, совершенно больная. Разыгрывала она в данный момент гурию или дьяволицу, бросалась на своего обожаемого графа с поцелуями или кулаками, сказать не могу, и не думаю, чтобы это имело большое значение. В любом случае Каролина осталась одна и притом была очень тиха и задумчива. А как же иначе, если она смотрела на безмолвные садовые дорожки и на лужайку, на которую уже легли первые лунные отсветы? Летом луна желтая, а вечерами небо обычно бывает такого сине-голубоватого цвета, который не описать пером, особенно если луна только что взошла и ее огромный диск висит низко над тающими в дымке холмами и смотрит вам в лицо сквозь ветви вязов. Завтра мисс Каролине предстоит покинуть Хоксклиф, и сегодня она впитывает очами всю его прелесть.
Так ты думаешь, читатель, но ты ошибаешься. Если бы ты видел ее глаза, ты бы понял, что они не смотрят рассеянно, а внимательно наблюдают. Она не любуется луной, а следит за человеком, который последние полчаса расхаживает по гравийной дорожке в нижней части сада. Это ее опекун, и Каролина в сомнениях, надо ли выйти и поговорить с ним в последний раз — разумеется, в последний раз перед отъездом из Хоксклифа, ведь она совершенно не помышляет о чем-нибудь ужасном вроде вечной разлуки. На ее опекуне синий фрак, белые невыразимые и черный крахмальный галстук; соответственно, он довольно сильно напоминает ангельское существо, именуемое военным. Вы подумаете, что мисс Вернон считает его красавцем, поскольку таким находят его все остальные. Как известно, все дамы мира полагают герцога Заморну безупречным, обворожительным. Однако мисс Вернон не думает, что он красив. Собственно, она вообще еще не задавалась вопросом о его чарах. Ей не проходило в голову спрашивать себя, кто он: божество красоты или демон уродства, — не случалось сравнивать его с другими мужчинами. Он — это он, абстрактное изолированное существо, совершенно отличное от всего прочего под солнцем. Он не может быть красив, поскольку не имеет ничего общего с господами Фердинандом Алонсо Фицадольфом, Гарольдом Аврелием Ринальдо и компанией. Его кожа не сияет девичьей белизной, на щеках не цветут розы, кудри не отливают золотом, а глаза не чаруют синевой. Усы и бакенбарды герцога скорее пугающи, чем красивы, надменный вид и величественная осанка внушают скорее страх, нежели обожание, и все же Каролина боится его лишь в теории, а на деле держится с ним вполне свободно. Играть с львиной гривой — одно из любимых удовольствий мисс Вернон. Она бы поиграла и сейчас, но он выглядит сумрачным и читает книгу.
Однако же, сдается, мисс Каролина поборола свою застенчивость. Сумерки сгустились, сад темен; надев шляпку, она украдкой выскальзывает из дома и через кусты, мимо закрывшихся на ночь цветов и росистых листьев, летит, словно фея, ему навстречу. Ей хочется подкрасться незаметно, поэтому она делает круг, подходит сзади и трогает его руку. Литой чугун, впрочем, вздрогнуть не может; не вздрогнул и герцог.
— Откуда ты взялась? — спросил ее опекун, глядя с высоты своего немалого роста на воспитанницу, которая продела руку в его локоть и повисла на нем, как всегда делала во время совместных прогулок.
— Я увидела, что вы гуляете один, и решила составить вам компанию, — ответила та.
— Возможно, я предпочел бы побыть без тебя, — сказал герцог.
— Неправда. Вы улыбнулись, и вы убрали книгу, как будто собираетесь разговаривать, а не читать.
— Что ж. Ты готова к завтрашнему отъезду?
— Да, все уложено.
— А голова и сердце, полагаю, готовы так же, как и дорожный сундук? — продолжал его светлость.
— Мое сердце скорбит, — сказала Каролина. — Мне жалко уезжать, особенно сейчас. Днем, пока я была занята, я и вполовину так сильно этого не чувствовала, а вот теперь…
— Ты устала и потому в расстроенных чувствах. Утром проснешься освеженной и увидишь все в ином свете. Думай о своем поведении, Каролина, когда попадешь в высшее общество. Я буду иногда о тебе спрашивать.
— Спрашивать? Мы будем видеться! Пока вы в Витрополе, я стану навещать вас на Виктория-сквер почти ежедневно!
— Ты пробудешь в Витрополе всего несколько дней.
— Так куда же я поеду?
— Либо в Париж, либо в Фидену, либо в Россию.
Каролина молчала.
— Это новая для тебя сфера, — продолжал ее опекун. — Новый круг, и он будет состоять преимущественно из французов. Не подражай манерам дам, которых увидишь в Париже или в Фонтенбло. По большей части это не очень хорошие женщины, навязчивые и бесцеремонные. Они будут часто говорить о любви и захотят поверить тебе свои тайны. Не слушай их: они крайне дурны и безнравственны. Что до мужчин, они почти все отъявленные мерзавцы. Избегай их.
Каролина не ответила.
— Года через два твой отец заведет речь о твоем замужестве, — сказал опекун, — и, полагаю, ты убеждена, что лучше ничего и быть не может. Вполне допускаю, что отец найдет тебе жениха-француза. Коли так, не соглашайся.
Мисс Вернон по-прежнему хранила молчание.
— Помни, — продолжал его светлость, — что есть лишь одна нация омерзительнее французов — итальянцы. Тебе следует полностью исключить итальянок из своего общества, а итальянцев с отвращением отталкивать даже в мыслях.
По-прежнему молчание. Каролина не могла понять, почему его светлость так с нею разговаривает. Она еще не помнила за ним такого сурового и дидактического тона. Упоминания о замужестве и прочем тоже ставили ее в тупик. Не то чтобы мысли о браке были юной барышне совершенно чужды. Она временами, вероятно, и прежде исследовала эту тему в своих грезах; нет, не посмею гадать, как далеко мисс Вернон заходила в своих размышлениях, поскольку она была дерзким теоретиком. Однако до сих пор все подобные мысли оставались тайными и невысказанными. Менее всего она была склонна признаваться в них своему опекуну и сейчас в большом замешательстве выслушивала его строгие поучения. Слова о французских дамах, итальянцах и итальянках вызвали у нее очень странные чувства. Она ни за что на свете не ответила бы герцогу, однако очень хотела, чтобы он говорил еще. Ее желание вскоре исполнилось.
— Отнюдь не исключено, — продолжал его светлость после короткой паузы, во время которой они с Каролиной медленно шли по аллее в нижней части сада, — отнюдь не исключено, что ты случайно встретишься в обществе с дамой по фамилии Лаланд и с другой, по фамилии Сент-Джеймс, и, вероятнее всего, они выкажут тебе очень много внимания, будут льстить, уговаривать, чтобы ты спела или сыграла, приглашать тебя к себе домой, знакомить со своим избранным кругом, предлагать совместные поездки по публичным местам. На все отвечай отказом.
— Почему? — спросила мисс Вернон.
— Потому что, — отвечал герцог, — мадам Лаланд и леди Сент-Джеймс ведут себя недолжным образом. Они придерживаются излишне свободных взглядов на мораль. Они пригласят тебя в свои будуары, как парижские дамы называют комнаты, где сидят по утрам, читают грязные романы и говорят о своих секретах с ближайшими подругами. Ты услышишь множество любовных историй, узнаешь о множестве женских ухищрений, привыкнешь к нескромным речам и, возможно, пустишься в глупые приключения, которые погубят твою репутацию.
До сих пор говорил только Заморна; мисс Вернон так углубилась в созерцание освещенных луною камешков на дорожке у себя под ногами, что не могла внести вклад в разговор. Наконец она промолвила довольно тихо:
— Я никогда не собиралась дружить с француженками. Я думала, что, став взрослой, буду ездить с визитами к таким людям, как леди Торнтон, миссис Уорнер и та дама, что живет в двух милях отсюда, мисс Лори. Они все очень благовоспитанные, верно?
Прежде чем ответить на вопрос, его светлость достал красный шелковый носовой платок и высморкался. Потом сказал:
— Миссис Уорнер — исключительно достойная женщина. Леди Торнтон чуточку легкомысленна, но больше я никакого вреда от нее не вижу.
— А какая мисс Лори? — спросила Каролина.
— Какая? Довольно высокая и бледная.
— Я хотела спросить, по характеру? Должна ли я бывать у нее с визитами?
— Тебе не придется об этом думать, потому что у вас не будет случая встретиться. Она всегда живет в деревне.
— Я думала, она очень модная дама, — продолжала мисс Вернон, — потому что в Адрианополе видела во всех лавках ее портреты и она показалась мне чрезвычайно красивой.
Теперь промолчал герцог.
— Интересно, почему она живет одна? — настаивала Каролина. — И почему у нее нет родственников? Она богата?
— Не очень.
— Вы с ней знакомы?
— Да.
— А папа?
— Нет.
— Она вам нравится?
— Иногда.
— А почему не всегда?
— Я не всегда о ней думаю.
— А вы с ней когда-нибудь видитесь?
— Время от времени.
— Она дает приемы?
— Нет.
— Я думаю, она весьма загадочная и романтическая особа, — заключила мисс Вернон. — У нее очень романтическое выражение глаз. Не удивлюсь, если в ее жизни были приключения.
— Вроде того.
— Я бы тоже хотела приключений, — добавила юная леди. — Скучная заурядная жизнь — не по мне.
— Возможно, твое желание исполнится, — ответил герцог. — Но не торопись. Ты еще очень юна — жизнь только начинается.
— Но я мечтаю о чем-нибудь странном и необычном — таком, чего совершенно не жду.
Заморна присвистнул.
— Я хотела бы пережить испытания и понять, чего стою, — продолжала воспитанница. — Ну то есть, если бы я была чуточку покрасивей. У невзрачных и толстых приключений не бывает.
— Да, по большей части.
— Жалко, что я не такая красивая, как ваша жена, герцогиня. Будь она как я, она бы не вышла за вас замуж.
— Вот как? Почему это?
— Потому что вы бы не сделали ей предложение. Но она такая прелестная и светлокожая, а я смуглая — как мулатка, говорит маменька.
— Черная, но красивая, — невольно проговорил герцог. Он смотрел на воспитанницу сверху вниз, она на него — снизу вверх. Луна освещала чистый лоб, обрисованный мягкими кудрями, темные пронзительные глаза, круглые юные щечки, гладкие и того оттенка, какой можно увидеть на ином портрете в итальянском дворце, на котором ресницы чернее воронова крыла и южные очи оттеняют бесцветно-смуглое лицо, а розовые губки улыбаются тем теплее, что все остальное начисто лишено колорита.
Заморна не сказал мисс Вернон, о чем думает, по крайней мере, словами. Однако когда она оторвала взгляд от его лица и хотела вернуться к созерцанию камешков на дорожке, он ее удержал, подставив палец под маленький круглый подбородок. Его ангрийское величество — художник. Быть может, это милое личико, озаренное мягким лунным светом, показалось ему чудесным материалом для наброска.
Разумеется, очень страшно, когда высокий сильный мужчина смотрит на тебя в упор, сведя брови, особенно если темные усы и бакенбарды соединены в нем с орлиным взором и чертами римского бога. Когда такой мужчина напускает на себя выражение, которого ты не можешь понять, внезапно останавливается во время прогулки наедине по ночному саду, снимает твою ладонь со своего локтя и кладет руку тебе на плечо, ты имеешь полное право смутиться и занервничать.
— Наверное, я болтала чепуху, — немного испуганно промолвила мисс Вернон, краснея.
— О чем именно?
— Я сказала про мою сестру Мэри то, чего говорить не следовало.
— Что именно?
— Не знаю. Может быть, вам вообще неприятен этот разговор. Помню, вы как-то сказали, что никогда не разрешите мне с нею увидеться и что между нами не может быть ничего общего.
— Маленькая простушка! — заметил герцог.
— Нет, — сказала Каролина, отметая обидное словцо улыбкой и взглядом; ее мимолетная тревога совершенно улетучилась. — Не называйте меня так.
— Хорошенькая маленькая простушка. Это уже лучше? — спросил опекун.
— Нет. Я не хорошенькая.
Заморна не ответил, чем, надо сказать, отчасти разочаровал мисс Вернон, у которой в последнее время зародилось легкое подозрение, что его светлость не считает ее совсем уж уродливой. Какие у нее имелись для этого основания, сказать трудно. Чувство было инстинктивное и доставляло маленькому тщеславному женскому сердечку такую радость, что Каролина холила его и лелеяла, словно тайный дар. Возмутится ли читатель, если я позволю себе предположить, что приведенные сетования на свою внешность имели полуосознанную цель выманить словечко-другое ободряющей похвалы? О человеческая природа, человеческая природа! И о неопытность! Какие смутные, неведомые грезы окутывали мисс Вернон! Как же плохо она знала себя!
Впрочем, время идет, и часы — «возницы с удивленными глазами, с безумным взором», как называет их Шелли, — мчатся вперед. Каролина мало-помалу обретет знание. Она — одна из сборщиц в том винограднике, где срывают гроздья все мужчины и женщины от начала времен, — винограднике опыта. Сейчас, впрочем, она скорее Руфь на краю поля. Для полноты картины присутствует и Вооз, готовый пригоршнями рассыпать зерно ради ее блага. Другими словами, у нее есть наставник, который, дай ему волю, не ограничился бы словесными уроками житейской премудрости, но сопроводил бы их практическими иллюстрациями такого рода, что пелена мигом пала бы с ее глаз и Каролине предстали, в пылающем свете дня, все доселе неведомые тайны людского бытия, все страсти, грехи и терзания, все закоулки странных ошибок и в конце — мучительная расплата. Ментор этот искушен в своей науке — учительствовать ему не впервой. Он вырастил милую образованную девушку, не испорченную лестью, непривычную к комплиментам, не скованную светскими условностями, свежую, наивную и романтическую — по-настоящему романтическую, отдающуюся мечтам со всем пылом души и сердца, ждущую лишь случая исполнить свое предназначение, как она его понимает, то есть умереть за любимого человека: не буквально перейти на попечение гробовщика, но отдать сердце, душу, чувства единственному боготворимому герою, утратить собственное «я» и полностью раствориться в предмете своего обожания. Все это очень мило, не правда ли, читатель? Немногим хуже мистера Аврелия Ринальдо! Каролине только предстоит узнать, что она глина в руках горшечника и лепка уже началась; очень скоро она сойдет с гончарного круга сосудом безупречного изящества.
Мистер Перси-старший довольно долго пробыл наверху и почти оглох от воплей леди Луизы, поэтому решил для разнообразия спуститься в гостиную и попросить дочь, чтобы та сыграла ему на фортепьяно. Гостиная была маленькая и уютная. Свечи не горели, мебель мягко поблескивала в отсветах пылающего камина. Впрочем, в комнате не было ни души. Мистер Перси с явным неудовольствием оглядел пустующий диван, свободное кресло и умолкнувший инструмент. Он не стал бы звонить в колокольчик и справляться об отсутствующей особе, но тут вошел слуга с четырьмя восковыми свечами, и граф осведомился, где мисс Вернон. Лакей ответил, что не знает, но она, вероятно, уже легла: он слышал, как мадемуазель Туке говорила, что барышню утомили сборы.
Мистер Перси немного постоял в гостиной, затем вышел в коридор, взял шляпу и безмятежно выступил в сад. В юности мистер Перси был очень поэтичен. Соответственно его наверняка бесконечно умилил покой летней ночи, темная безоблачная синь и булавочные головки звезд, усеявших ее, словно рой мошек. Наверняка это все смягчило его дух, а уж тем более — полная луна, которая поднялась уже довольно высоко и смотрела на мистера Перси, стоящего в дверях, словно приняла его за Эндимиона.
Мистеру Перси, впрочем, нечего было ей сказать. Он, еще ниже опустив шляпу на глаза, беспечно двинулся тропинкою своей средь цветов и деревьев сада и уже приближался к нижней аллее, когда услышал, что кто-то разговаривает. Голос доносился из укромного уголка, где ветви сплетались наподобие беседки и под ними стояла скамейка.
— Ну все, тебе пора. Я должен попрощаться.
— А вы не зайдете в дом? — спросил другой голос, куда более тонкий, чем у первого из говоривших.
— Нет, мне надо ехать домой.
— Но вы заглянете утром до нашего отъезда?
— Нет.
— Неужели?
— Я не могу.
В наступившей тишине раздался негромкий звук, похожий на сдерживаемый всхлип.
— В чем дело, Каролина? Ты плачешь?
— Я не хочу от вас уезжать! Мне надо было сразу огорчиться, когда папа сказал, что забирает меня с собой. Я думала об этом весь день. Я не могу не плакать.
Следующая пауза была наполнена рыданиями.
— Я так вас люблю, — сказала несчастная. — Вы не знаете, что я о вас думаю, как мне всегда хотелось вам угодить и как я плакала в одиночестве, когда вы на меня сердились. Чего бы я не отдала, чтобы стать вашей маленькой Каролиной и вместе с вами идти по жизни. Я почти жалею, что выросла. Пока я была девочкой, вы любили меня гораздо больше, а теперь вы все время такой строгий.
— Хм, подойди-ка ближе, — прозвучал тихий, вкрадчивый ответ. — Вот, сядь, как сидела в детстве. Почему ты отстранилась?
— Не знаю. Нечаянно.
— Но теперь ты всегда отстраняешься, Каролина, когда я подхожу ближе, и отворачиваешься, когда я тебя целую. А целую я тебя редко, потому что ты для этого слишком взрослая и тебя уже нельзя приголубить, как ребенка.
Последовала еще одна пауза, во время которой мисс Вернон, надо полагать, вынуждена была перебороть некий порыв, вызванный смущением. Ибо, когда ее опекун возобновил разговор, он сказал:
— Ну вот, и незачем так сильно краснеть. И я тебя пока не отпущу. Так что сиди смирно.
— Вы такой строгий, — прошептала Каролина. Вновь послышались ее сдерживаемые рыдания.
— Я строгий?! Я был бы куда менее строгим, Каролина, окажись обстоятельства немного иными. Я не оставил бы тебе поводов упрекать меня за строгость.
— А что бы вы сделали?
— Бог весть.
Каролина снова заплакала, напуганная его непонятными речами.
— Тебе надо идти, дитя, — сказал Заморна. — Иначе в доме начнут волноваться. Еще один поцелуй, и простимся.
— О, милорд! — воскликнула мисс Вернон и осеклась, как будто хотела удержать его этим возгласом, но не нашла в себе сил продолжить. Ее горе было неподдельным.
— Что, Каролина? — спросил Заморна, наклоняя ухо к ее губам.
— Не оставляйте меня так! У меня сердце разрывается!
— Отчего?
— Я не знаю!
Каролина впала в новый пароксизм горя. Она не могла говорить, только дрожала всем телом и плакала в голос. В ней проснулся неуемный темперамент матери. Заморна крепко держал ее в объятиях и временами сильнее прижимал к себе, но долго тоже не произносил ни слова.
— Милая моя крошка! — проговорил он, смягчив наконец суровый тон. — Успокойся. Очень скоро я увижусь с тобой или пришлю письмо. Думаю, ни горы, ни леса, ни моря не встанут между нами неодолимой преградой, а уж людская бдительность — тем паче. Расставание откладывали слишком долго. Чтобы разлучить нас навсегда, Каролина, это следовало сделать годом-двумя раньше. А теперь оставь меня. Иди в дом.
Он поцеловал ее напоследок и выпустил из объятий. Каролина поднялась со скамьи и скоро исчезла за кустами. Стук входной двери возвестил, что она добралась до дома.
Мистер Уэллсли остался один. Он достал из кармана сигару, поджег ее спичкой-люцифером, засунул в рот и, прислонившись к стволу большого вяза, замер в полной умиротворенности. Из этого состояния его вывел голос, полюбопытствовавший, спросил ли он маменькиного дозволения, прежде чем выйти погулять. Ему пришлось лишь немного повернуть голову, чтобы увидеть говорящего, высокого человека с бледным лицом, который, заведя глаза и выкатив белки, смотрел на мистера Уэллсли исподлобья.
Мы говорили о юной особе, мисс Каролине Вернон, которая (по собственному убеждению и на взгляд ближайших друзей) освоила все, что должна знать молодая барышня, и потому готовилась покинуть уединенный приют, чтобы занять место в том или ином кругу модного общества. Основные события развернулись в июле. Сейчас ноябрь, почти декабрь, соответственно прошло месяца четыре. Мы не станем утверждать, будто за это время ничто не изменилось и Каролина так и простояла остаток лета и всю осень одной ногой на подножке кареты, поддерживаемая под локоть лакеем, в романтической каталепсии созерцая окна и дымовые трубы почти монастырской обители, с которой расставалась навсегда. Нет, девица вздохнула о Хоксклифе разок, пролила две слезинки, прощаясь с конюхом и пони — своими близкими друзьями, трижды мысленно спросила себя, что же бедная маменька будет делать теперь, когда некого станет бранить, четыре минуты жалела ее, остающуюся одну, первые четверть часа дороги просидела в необъяснимом приступе немоты и до конца пути была весела как пташка.
Впрочем, по дороге в Ангрию произошли кое-какие мелкие события, немало озадачившие Каролину. Во-первых, она удивилась, что всякий раз на въезде в большой город ее благородный отец приказывал форейторам выбирать самые узкие проулки, избегая улиц; на вопрос о причине такого поведения он ответил, что ангрийцы чересчур пылко его любят и, узнав герб на карете, начнут слишком шумно ликовать. Когда на исходе дня они въехали в Заморну, которую никак не могли обогнуть, поскольку она лежала прямо на их пути, мисс Каролину немало изумили странные выкрики со стороны темных личностей, одетых в бумажные колпаки и собиравшихся почему-то под фонарными столбами вдоль улиц, по которым ехала карета. Еще больше барышня опешила, когда на площади перед большой гостиницей, где ненадолго остановился экипаж, мигом собралась толпа, послышались непонятые возгласы, а в следующий миг стекло в дверце справа от Каролины разбил солидных размеров обломок кирпича; он упал ей на колени, испортив хорошенькое шелковое платье и сломав медальон с секретом, которым она очень дорожила.
Теперь у читателя, естественно, возникнет вопрос — что поделывала Каролина в эти четыре месяца? Увидела ли она свет? Были ли у нее приключения? Та же она, что прежде, или в чем-нибудь изменилась? Где обретается? Как расположен земной шар относительно ее и она — относительно земного шара? Последние четыре месяца, читатель, мисс Вернон провела в Париже. Ее отец вбил себе в голову, что это необходимо для образования молодой леди. Мысль вполне резонная, ибо где еще мисс Вернон приобрела бы то, чего он для нее желал: светский лоск и элегантность тех, кто всегда на шаг впереди моды? В атмосфере Парижа Каролина быстро переменилась. Она разобралась во многом, что прежде было для нее туманно; она училась жизни, а забывала — только фантазии. Наивные грезы были отброшены с улыбкой; отмечая разницу между житейской явью и детскими фантазиями, Каролина дивилась собственной простоте. Она мысленно сравнивала то, что видит, с тем, что прежде воображала, и делала поразительные открытия. Книги, которые читали в Париже, существенно расширили ее представления о людях. Она утратила простодушие и приобрела опыт, а вместе с ним — способность рассуждать и осмысливать. Впрочем, у нее был счастливый талант отделять теорию от опасной практики, и что-то в уме, сердце либо воображении внушало ей гадливую неприязнь к тому, что в свете считалось нормой. Люди, выросшие в уединении, не сразу опошляются обществом. Им часто кажется, что они лучше других и уронят себя, если хоть в малой степени покажут настоящие чувства и подлинную натуру случайному собеседнику на балу.
Разумеется, мисс Каролина не забыла, что в мире есть такое чувство, как любовь. Разговоры на эту тему постоянно велись среди рафинированных месье и не менее рафинированных мадам в ее окружении. Не ускользнуло от внимания мисс Вернон и то, что она сама способна внушать эту возвышенную страсть. Каролина вскоре узнала, что очень привлекательна. Ей говорили, что ее глаза прекрасны, голос — чарующ, а фигура и кожа безупречны: говорили не обинуясь, без всякой таинственности. Комплименты эти льстили мисс Вернон и заставляли ее щеки вспыхивать от удовольствия; мало-помалу она уверилась, что превосходит красотой даже самых прославленных парижанок, и почувствовала свою силу, ощутила упоительную власть, заключенную в гарантии собственной неотразимости.
Обстоятельства рождения тоже придавали ей éclat.[56] Нортенгерленд был в парижском обществе кем-то вроде короля, и сторонники отца чествовали юную Каролину как принцессу. На французский манер ее именовали восходящей путеводной звездой их фракции. Дюпены, Баррасы и Бернадотты объявили мисс Вернон новой планетой на республиканском небосводе. Они понимали, каким украшением для темной революционной клики станет столь юная и умная особа, поэтому читатель не удивится, если я скажу, что мисс Вернон приняла их чествования, прониклась их идеями и всей душой отдалась политике фракции, называвшей ее отца вождем.
Ее парижская карьера вскоре обрела характер триумфа. После того как мисс Вернон раз или два с большим пылом засвидетельствовала любовь к республике и презрение к монархии, парижские jeunes gens[57] провозгласили ее своей королевой и богиней. Каролине недоставало опыта, чтобы раскусить свое новое окружение; впрочем, она догадывалась, что некоторые из сынов молодой Франции, обступавших ее диван на балах и набивавшихся в ее театральную ложу, — откровенные mauvais sujets.[58] Они и впрямь сильно отличались от вежливых, беспрестанно скалящихся мартышек — представителей старого режима. На лицах этих молодых людей лежала печать распутства — куда более грубого и откровенного, чем в любой другой столице цивилизованной Европы. Мисс Вернон — которая была довольно свободна в своих перемещениях, поскольку отец ее почти не ограничивал, слепо доверяя уж не знаю какому сдерживающему принципу в сердце или рассудке дочери, — так вот, мисс Вернон довольно часто оказывалась в обществе этих молодых людей на концертах и вечерних приемах. Еще она свела знакомство с неким господином, который испорченностью дал бы фору худшим из jeunes gens. Он, впрочем, был не француз, а соотечественник ее отца, друг его первой юности. Я говорю о Гекторе Монморанси, эсквайре.
Каролина впервые встретилась с мистером Монморанси на вечернем приеме в особняке сэра Джона Денара, где собралась вся клика Нортенгерленда. Как обычно, мисс Вернон была окружена самыми молодыми и красивыми мужчинами в зале и, как всегда, страстно витийствовала о политике своей партии; всякий раз, повернув голову, она замечала немолодого плотного господина с очень неприятным, язвительным выражением лица, который стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на нее пристально. Каролина услышала, как он по-французски спрашивает сэра Джона Денара, «кто, черт возьми, cette jolie petite fille a cheveux noirs?»,[59] но ответных слов не разобрала — они были произнесены шепотом. Довольно скоро кто-то облокотился на спинку ее стула. Каролина подняла глаза и увидела склонившегося над нею мистера Монморанси.
— Моя юная госпожа! — сказал он. — Я долго смотрел на вас и гадал, что же в ваших чертах так напоминает мне о прошлом. Теперь, узнав ваше имя, я вижу причину. Насколько я понимаю, вы дочь Нортенгерленда и Луизы. Хм, вы делаете им честь! Я восхищен; в вас есть что-то от Августы. Полагаю, отец тоже вами горд. Вы на верном пути; вкруг вас роятся молодые люди. Найдете ли вы в себе силы на минутку покинуть их общество, опереться на мой локоть и немного пройтись по залу?
Мистер Монморанси подал руку в манере, принятой у западных джентльменов. Мисс Вернон встала; как ни странно, он ей понравился. В его бесцеремонной галантности было что-то подкупающее. Завладев мисс Вернон, досточтимый Гектор заговорил смело и доверительно. Он еще раз упомянул многочисленность ее поклонников, сделал два-три комплимента ее красоте, попытался оценить твердость ее нравственных принципов и, скоро убедившись, что она не француженка и не прожженная кокетка, посему его намеки не достигают цели, а двусмысленности остаются не поняты, сменил тему и начал задавать вопросы об ее образовании: где она воспитывалась и как преуспевала в мире.
Мисс Вернон была сама открытость. Она с удовольствием болтала про мать и учителей, про Ангрию и Хоксклиф, но и словом не упомянула опекуна. Мистер Монморанси спросил, знает ли она герцога Заморну. Каролина ответила, что да, немного. На это мистер Монморанси предположил, что герцог иногда ей пишет. Она сказала: «Нет, никогда». Мистер Монморанси выразил удивление. При этом он так пристально вглядывался в ее лицо, словно оно молитва Господня, записанная на кружке размером с шестипенсовик, однако же ничего особенного не увидел, кроме гладкой смуглой кожи и темных глаз, устремленных на ковер. Тогда мистер Монморанси невзначай обронил, что «герцог кое в чем ведет себя очень неблаговидно». Мисс Вернон спросила, в чем именно.
— По отношению к женщинам, — грубо бросил мистер Монморанси.
— Вот как? — только и сказала Каролина.
Она испытала такое сильное потрясение, что с минуту не понимала, где находится. Это было невероятно странное, совершенно новое ощущение: слышать, как беззастенчиво обсуждают характер ее опекуна. Слова, брошенные мистером Монморанси, и то, как небрежно они были произнесены, перевернули представления Каролины о мире. Она продолжала идти по залу, но на миг совершенно позабыла, что за люди вокруг и чем они заняты.
— Вы прежде этого не слышали? — спросил мистер Монморанси после продолжительной паузы, в течение которой без слов подпевал наигрывавшей на арфе даме.
— Нет.
— И не догадывались? Разве его светлость не выглядит дерзким хлыщом?
— Нет, совсем напротив.
— Вот как? Неужто он корчит из себя святошу?
— Он всегда очень серьезен и строг.
— Он вам нравится?
— Нет… да… нет… не очень.
— Странно. Нескольким юным дамам он нравился, даже слишком. Вы ведь видели мисс Лори, коли жили в Хоксклифе?
— Да.
— Она его любовница.
— Вот как? — повторила мисс Вернон после столь же долгого ошеломленного молчания.
— Герцогине это не слишком-то по душе, — продолжал Монморанси. — Вы ведь знаете, что она ваша единокровная сестра?
— Да.
— Впрочем, она понимала, чего ждать, когда выходила замуж, ибо в бытность свою маркизом Доуро его светлость числился первым из витропольских волокит.
Мисс Каролина слушала молча и, несмотря на ужас и замешательство, хотела слушать еще. Такого рода откровения о человеке, которого мы хорошо знаем внешне, но, оказывается, совершенно не знаем изнутри, всегда вызывают жгучий интерес. Чувства, которые испытывала юная леди, были не то чтобы совсем неприятными — скорее новыми, поразительными и волнующими. Ей открылась бездонная пучина и неведомые прежде рифы. Больше мистер Монморанси ничего не сказал, предоставив мисс Вернон самостоятельно обдумывать услышанное.
С какой целью он завел этот разговор, сказать трудно. Монморанси воздержался от грубых выпадов в адрес Заморны и не стал его чернить, что мог бы сделать без труда: он ограничился тем, что приведено выше. Насколько его слова запали в душу слушательницы, сказать не берусь, но полагаю, что глубоко, поскольку она не говорила на эту тему ни с кем другим и не обращалась к мистеру Монморанси за дальнейшими сведениями, однако же заглянула в газеты и журналы и прочла каждую строчку, посвященную Заморне или Доуро. Довольно скоро, оставаясь в пяти сотнях миль от человека, чей характер исследовала, мисс Вернон выяснила о нем все, что знали другие, и увидела его в истинном свете: не философа и апостола, а… Впрочем, не буду пересказывать читателям то, о чем они без меня знают или хотя бы догадываются. Заморна перестал быть для нее абстрактным принципом; она обнаружила, что он человек, порочный, как все люди (возможно, мне следовало сказать «порочнее других»), со страстями, которые порою берут в нем верх над рассудком, с наклонностями, которые он не всегда может перебороть, с чувствами, которые трогает красота, с дурными свойствами, которые просыпаются, когда ему перечат. Теперь он был для нее не «стоик в лесах, что не ведает слез», а… Впрочем, не будем утруждать себя догадками.
Пробыв в Париже четыре месяца, мисс Вернон как будто бы прискучила тамошним обществом. Она попросила отца отправить ее домой, разумея под этим Витрополь. Как ни странно, просьба смутила графа. Поначалу он только отмахивался. Каролина отказалась посещать званые вечера и оперу; сидела вечерами с отцом, играла ему, пела. Нортенгерленд успел искренне привязаться к дочери; в конце концов он нехотя сдался на беспрестанные мольбы, частенько сопровождавшиеся слезами. Впрочем, его упрямство, даже сломленное, оставалось таким же сильным. Он слышать не желал о Витрополе, явно не хотел, чтобы Каролина туда ехала, и огорчался, что она затворилась в доме и не принимает приглашений. Сторонний наблюдатель заподозрил бы, что его сиятельство слегка повредился в уме: он прекрасно знал круг, в котором вращалась дочь, знал развращенность парижских нравов и холодную распущенность, ставшую здесь всеобщей. И все же граф и словом не предостерег Каролину, не выразил и малейшей озабоченности, пока она не объявила о своем желании покинуть здешнюю тлетворную атмосферу, и лишь тогда принялся возражать и хмуриться, словно она ищет новых искушений, а не бежит от них. Впрочем, несмотря на кажущийся парадокс, у Нортенгерленда, вероятно, были для такого поведения вполне основательные резоны. Он хорошо знал материал, с которым имеет дело, и рассудил — говоря его собственным словами, — что в качестве примадонны парижского салона Каролина подвержена опасностям менее, чем в уединенном домике средь ангрийских лесов.
Однако Нортенгерленд не мог устоять перед нежными мольбами и печальным взглядом. Мисс Вернон ненавидела Париж и мечтала о Витрополе; она своего добилась. Однажды вечером, пожелав отцу доброй ночи, она услышала от него, что может дать распоряжения об отъезде когда пожелает. Через несколько дней пакетбот с графом и его домочадцами на борту уже пересекал пролив.
С самого прибытия в Витрополь Нортенгерленд выказывал странную обеспокоенность. Ему явно не хотелось, чтобы дочь оставалась здесь. Он все время был как на иголках. Пока ее присутствие в Эллрингтон-Хаусе никому не мешало, поскольку графиня находилась в Ангрии; с возращением Зенобии Каролине предстояло покинуть особняк. Однако графа тревожили и другие мысли, не высказываемые вслух и неведомые его дочери.
У мистера Перси есть свой особенный способ выражать недовольство. От него редко можно услышать укоризненное слово, порицание или даже приказ. Все это сквозит во взглядах и движениях, внятных лишь посвященным. Мисс Вернон видела перемену в отце, но не понимала ее причины. Когда перед прогулкой она подходила к нему в шляпке, очень милая и элегантная, если верить зеркалу, он не проявлял обычной спокойной радости, а замечал, что день сегодня пасмурный, или холодный, или ветреный, или еще почему-нибудь неподходящий для гулянья. Когда она после чая заглядывала в его гостиную и говорила, что проведет с ним вечер, он не улыбался и не удостаивал ее ласковым словом, просто сидел равнодушно. Его дочь Мэри болезненно ощутила бы эту сухость и замкнулась в оскорбленном молчании, но Каролина не обладала такой чуткостью души. Вместо того чтобы отнести отцовское недовольство к себе и приписать перемену в нем каким-то своим поступкам или упущениям, она думала, будто он болен, или хандрит, или у него что-то не ладится в делах. Ей было невдомек, что отец на нее сердит, и потому она ласково обнимала его за шею и целовала. И хотя граф принимал поцелуи с безразличием статуи, Каролина, вместо того чтобы молча удалиться, начинала щебетать, чтобы его развлечь, а не преуспев в этом, садилась за рояль, когда же он просил ее перестать, смеялась и говорила, что он такой же капризный, как маменька; затем, поскольку и это не помогало, тихонько устраивалась с книжкой у его ног. Так она и сидела однажды вечером, когда мистер Перси после долгого-предолгого молчания произнес:
— Ты не устала от Витрополя, Каролина?
— Ничуть.
— Думаю, тебе пора отсюда уехать, — продолжал граф.
— Уехать, папа? Перед самой зимой?
— Да.
— Я здесь всего три недели, — заметила мисс Вернон.
— В деревне тебе будет ничуть не хуже, — ответствовал ее отец.
— Парламент начинает работу, и открывается сезон, — настаивала она.
— Ты заделалась монархисткой? — спросил граф. — Будешь посещать дебаты и болеть за ту или иную партию?
— Нет, но в город съедутся люди.
— Мне казалось, ты пресытилась парижскими развлечениями?
— Да, но я хочу видеть витропольские.
— Эдем-Коттедж готов, — сообщил Нортенгерленд.
— Эдем-Коттедж, папа?
— Да. Дом близ Фидены.
— Ты хочешь отправить меня туда, папа?
— Да.
— Как скоро?
— Завтра или послезавтра, по твоему выбору.
Лицо мисс Вернон приняло выражение, которое трудно описать более приятными эпитетами, чем «кислое и надутое». Она проговорила нарочито медленно и с нажимом:
— Я бы не хотела ехать в Эдем-Коттедж.
Нортенгерленд промолчал.
— Я всей душой ненавижу север, — продолжала она, — и не люблю шотландцев.
— Селден-Хаус тоже готов, — сообщил мистер Перси.
— В Селден-Хаус я не хочу еще больше, — ответила его дочь.
— Тебе придется смириться либо с Фиденой, либо с Землей Росса, — быстро возразил мистер Перси.
— Я питаю к ним одинаково стойкое отвращение, — эти слова она произнесла со сдержанным высокомерием, которое в ее устах звучало почти комично.
Нортенгерленд долготерпелив.
— Выбирай сама, где тебе поселиться, — сказал он. — Но поскольку решено, что в Витрополе ты не останешься, выбирать надо быстро.
— Я предпочла бы остаться в Эллрингтон-Хаусе, — ответила мадемуазель Вернон.
— Я, кажется, уже говорил, что это неудобно, — промолвил отец.
— Еще хотя бы на месяц, — продолжала она.
— Каролина! — Голос звучал предостерегающе. Глаза Перси блеснули.
— Папа, ты недобрый.
Ответа не последовало.
«Неужто меня отошлют в Фидену?» — прошептала маленькая бунтарка, обращаясь к самой себе.
Брови мистера Перси сошлись к переносице. Он не любил, когда ему возражают.
— Лучше убей меня, чем отправлять на край света, в такое место, где я никого не знаю, кроме старого барсука Денара.
— Тебе не обязательно ехать именно в Фидену, — ответил Перси. — Я сказал, что ты можешь выбрать сама.
— Тогда я буду жить в Пакене, в Ангрии. Там у тебя дом.
— Исключено, — произнес граф.
— Хорошо, тогда я вернусь в Хоксклиф.
— О нет, только не в Хоксклиф. Нечего тебе там делать.
— Тогда я могу поселиться в Адрианополе, в Нортенгерленд-Хаусе.
— Нет.
— Папа, ты сказал, что я могу выбирать сама, и противоречишь мне во всем.
— Эдем-Коттедж — самое подходящее место, — прошептал Перси.
— Пожалуйста, ну пожалуйста, разреши мне остаться в Витрополе! — воскликнула мисс Вернон после томительной паузы. — Папочка, ну пожалуйста! Будь добренький и прости меня, если я злюсь. — И она, вскочив, перешла к аргументам слез и поцелуев. Никто, кроме Луизы Вернон или дочери Луизы Вернон, не вздумал бы целовать Нортенгерленда, когда он в таком настроении.
— Просто объясни, почему ты не разрешаешь мне остаться, папочка, — продолжала она. — Чем я тебя рассердила? Я прошу-то всего о месяце, даже о двух неделях, чтобы повидаться с друзьями, когда те приедут в Витрополь.
— С какими друзьями?
— Я хотела сказать, с людьми, которых я знаю.
— И каких же людей ты знаешь?
— Ну, всего двух или трех, и я сегодня утром прочла в газете, что они скоро вернутся в город.
— Кто, Каролина?
— Некоторые ангрийцы. Мистер Уорнер, генерал Энара и лорд Каслрей. Вежливость требует подождать и нанести им визит.
— Так не годится, Каролина, — ответил граф.
— Почему не годится? Я просто хочу быть вежливой.
— Тебе незачем быть вежливой, и мы больше не станем об этом говорить. Я прошу тебя уехать в Фидену не позднее чем послезавтра.
Каролина мгновение сидела молча, затем проговорила.
— Итак, я не остаюсь в Витрополе и должна ехать в Эдем-Коттедж.
— Именно так.
— Очень хорошо, — бросила Каролина. Еще минут пять она сидела в задумчивости, затем встала, зажгла свечу, пожелала отцу доброй ночи и удалилась в спальню. Выходя из комнаты, она нечаянно с размаху ударилась лбом о дверь и набила себе здоровенную шишку, но ничего не сказала и продолжила путь. В комнате свеча выпала из подсвечника и погасла. Однако Каролина не стала ее поднимать и не позвонила, чтобы принесли другую, просто разделась и легла в темноте. Лежа одна в ночи, она принялась плакать. Рыдала мисс Вернон долго — не от горя, а из-за расстроенных планов и несбывшихся желаний. Уехать из Витрополя сейчас, когда она отдала бы правую руку, чтобы остаться, — нет, это было невыносимо!
Читатель спросит, почему ей это так втемяшилось. Я отвечу прямо, без экивоков. Дело в том, что Каролина хотела увидеться с опекуном. Неделями, почти месяцами, она ощущала смутное желание узреть герцога в свете откровений мистера Монморанси. Она тайно радовалась, что покажется ему, преображенная парижской жизнью, мечтала о его приезде в город; и вот в то самое утро газеты сообщили, что получен приказ готовить Уэллсли-Хаус к возвращению герцога Заморны со свитой и что благородное семейство ожидается в Витрополе до конца недели. Каролина прочла известие и все утро гуляла в саду за Эллрингтон-Хаусом, мысленно рисуя первую встречу с мистером Уэллсли: что он скажет, будет ли по его выражению видно, что он нашел ее похорошевшей, пригласит ли он ее в Уэллсли-Хаус, представит ли герцогине, как та примет младшую сестру, как выглядит, во что будет одета и прочая и прочая. Теперь все планы рухнули, и соответственно мисс Каролина пребывала в ужасном расположении духа: ее душили упрямство, ярость и обида. Ей казалось, что она не снесет разочарования. Нестерпимо было сознавать, что ее лишают стольких удовольствий и спроваживают в тоскливую глушь. Как она будет там жить? Пролежав полночи в терзаниях, Каролина сказала вслух: «Я найду способ это изменить», — повернулась на подушке и уснула.
Минуло два или три дня. Очевидно, мисс Вернон не сумела изменить положение: на второй день ей пришлось покинуть Эллрингтон-Хаус. Она не плакала и не попрощалась ни с кем, кроме отца, да и тому только пожала руку, воздержавшись от объятий и поцелуев. Герцогу не очень-то понравились ее поведение и лицо. Не то чтобы он опасался чего-нибудь трагического, но мисс Вернон не выглядела ни расстроенной, ни взволнованной — скорее решительной. Впрочем, это не помешало ей выказывать свое неудовольствие с заносчивостью леди Луизы, хоть и без материнской взбалмошности. Каролина совершенно не понимала, что ее гнев комичен и действует примерно так же, как если бы белка облила высокомерным презрением ньюфаундленда. Его сиятельство тайком улыбался у дочери за спиной. Однако он почувствовал, что здесь замешано упрямство, и обеспокоился. Впрочем, граф написал сэру Джону Денару письмо с поручением приглядывать за Каролиной, пока та будет в Эдем-Коттедже, и знал, что сэр Джон не посмеет спустить с нее глаз.
На следующее же утро после отъезда мисс Каролины Зенобия, графиня Нортенгерленд, прибыла в Эллрингтон-Хаус, а несколькими часами позже кортеж из шести экипажей доставил герцога и герцогиню Заморна с чадами и домочадцами в резиденцию на Виктория-сквер. Мистер Перси еле-еле успел отослать дочь — еще немного, и было бы поздно.
Однажды, когда герцог Заморна одевался, чтобы отобедать во дворце Ватерлоо с людьми куда более достойными, чем его обычное окружение, мистер Розьер, камердинер, сказал, подавая хозяину парадный фрак:
— Ваша светлость видели письмо на каминной полке?
— Какое письмо? Нет. Откуда оно взялось?
— Я нашел его на столе вашей светлости в библиотеке сразу после нашего возвращения — почти неделю назад — и подумал, что оно от дамы, поэтому отнес сюда, чтобы показать вашей светлости. Оно каким-то образом завалилось между туалетным столом и стеной, и я только сегодня вновь на него наткнулся.
— Ты болван. Давай его сюда.
Розьер повиновался. Герцог перевернул письмо и осмотрел. Оно было на атласной бумаге, красиво сложено, аккуратно подписано и запечатано оттиском камеи. Его светлость сломал хорошенькую классическую головку, расправил документ и прочел:
«Милорд герцог!
Я вынуждена вам написать, поскольку не имею другого способа сообщить, как все плохо. Не знаю, ожидали ли вы застать меня в Витрополе и думаете ли обо мне вообще, но меня здесь нет. По крайней мере не будет завтра, потому что папа отсылает меня в Эдем-Коттедж под Фиденой — надо полагать, до конца дней. Я нахожу папину идею очень неразумной, потому что ненавижу этот дом, не хочу туда ехать и не знаю никого из тамошних жителей, кроме безобразного старика по фамилии Денар, которого терпеть не могу. Я всячески отговаривала папу от этого решения, но он столько раз мне отказывал, что молить дальше — только ронять себя. Поэтому я намерена не покориться, а просто исполнить то, чего не могу изменить, хотя и дам папе понять, что нахожу его поведение очень недобрым, как ни жаль мне с ним так обходиться. В Париже он был совсем другим, и мне казалось, у него довольно ума, чтобы не перечить людям и не заставлять их делать то, чего они не хотят.
Буду очень признательна, если ваша светлость навестит папу и попросит его изменить решение. Возможно, стоит добавить, что, если меня будут долго держать в Эдем-Коттедже, я наверняка совершу какой-нибудь отчаянный шаг. Не знаю, как я вынесу тамошнюю жизнь, ведь мое сердце в Витрополе. Я составила столько планов, и все они рухнули. Я хотела повидаться с вашей светлостью. Я уехала из Франции, потому что мне надоело жить в стране, куда вы точно не приедете, и меня огорчала мысль, что нас с вашей светлостью разделяет море. Я не объяснила папе, отчего хочу остаться в Витрополе, из боязни, что он сочтет меня дурочкой, поскольку не одобряет моих чувств к вашей светлости.
Спешу закончить письмо, чтобы отослать его в Уэллсли-Хаус без папиного ведома; тогда вы получите его сразу по приезде. Ваша светлость простит мои ошибки, потому что я не привыкла писать письма, хотя мне уже почти шестнадцать. Знаю, что пишу слишком по-детски. Я не могу этого исправить, но пусть ваша светлость мне поверит: веду я себя гораздо более по-взрослому, чем до отъезда в Париж, и словами могу выразить все, что пожелаю, куда лучше, чем на бумаге. Вот, например, это письмо получилось совсем не такое, как я хотела. Я вовсе не собиралась выказывать никаких теплых чувств к вашей светлости; у меня было намерение писать сдержанно и с достоинством — тогда бы вы подумали, что я изменилась, потому что это так и есть: я уже не того мнения о вас, что прежде. Теперь я вспомнила, что хотела повидать вас не по дружбе, а главным образом из желания убедиться, что не уважаю вас, как раньше. Вы, очевидно, многое скрывали, и это плохо о вас говорит.
P. S. Надеюсь, вы мне напишете. Я буду считать часы и минуты до вашего письма. Если вы ответите сразу, его доставят мне послезавтра. Напишите, пожалуйста! Мне грустно и горько, сердце мое сжимается! Я столько думала о встрече с вами! Но может быть, вам нет до меня никакого дела и вы не помните, как я плакала перед отъездом из Хоксклифа. Впрочем, это совершенно не важно; надеюсь, я отлично проживу, кто бы меня ни забыл. И конечно, у вас хватает других забот, ведь вы король, как ни жаль. Я ненавижу королей. Вы могли бы увенчать себя славой, если бы объявили Ангрию республикой, а себя — протектором. Во Франции республиканские взгляды очень популярны, а вы — нет. Я слышала про вашу светлость много дурного и никогда за вас не вступалась, не знаю почему. Наверное, не хотела показывать, что мы знакомы.
Дочитав этот глубокий и оригинальный документ, Заморна улыбнулся, на минуту задумался, снова улыбнулся, убрал эпистолу в маленький ящик секретера, запер его на ключ, одернул черный шелковый жилет, поправил галстук, надел фрак, трижды провел рукой по волосам, взял шляпу и новые бледно-лиловые лайковые перчатки, повернулся перед зеркалом, отступил на шаг, задрал подбородок, оглядел себя с головы до ног во весь свой немалый рост, сошел вниз, влез в дожидавшуюся карету, уселся, скрестив руки на груди, и полетел во дворец Ватерлоо. Там он очень плотно покушал в обществе избранных джентльменов, которое включало его светлость герцога Веллингтона, его светлость герцога Фиденского, досточтимого графа Ричтона, досточтимого лорда Сен-Клера, генерала Гренвилла и сэра Р. Уивера-Пелама. Во все время обеда он был слишком занят едой, чтобы совершить что-нибудь возмутительное, и даже когда скатерть убрали и внесли вино, вел себя вполне сносно, оставаясь тихим и задумчивым. Правда, чуть позже он начал прихлебывать шампанское и колоть грецкие орехи в нагловатой манере, более соответствующей его всегдашнему обычаю. Недолгое время спустя мистер Уэллсли негромко рассмеялся себе под нос, слушая степенную политическую беседу конституционалистов Гренвилла и Сен-Клера, затем откинулся на стуле, вытянул длинные ноги под столом и зевнул. Благородный отец заметил ему негромко, что если он испытывает столь сильную сонливость, то в доме есть кровати, и большинство гостей нисколько не обидятся, если его светлость будет спать наверху, а не здесь. Заморна, впрочем, не тронулся с места, и до того как всех пригласили в гостиную выпить кофе, неприлично долго подмигивал через стол лорду Ричтону. Когда все наконец встали, он не пошел с остальными в гостиную, но спустился в вестибюль, взял шляпу и, насвистывая, открыл дверь, словно желая проверить, какая там погода. Вечер был и впрямь хорош; герцог, без карсты и слуг, направился домой пешком, засунув руки в карманы штанов и крепко сжимая шиллинг и два медяка.
Он добрался до дома примерно к одиннадцати, трезвый как стеклышко, прошел через садовую калитку на задворках Уэллсли-Хауса и уже поднимался по лестнице, ведущей в его приватные покои — крадучись, как будто хотел проскользнуть туда незамеченным, — когда чу! — у него за спиной распахнулась дверь. Она вела в гостиную ее светлости герцогини. Напрасно мистер Уэллсли вошел через сад, как вор, крался по вестибюлю бесшумно, словно большой кот, и ступал на цыпочках, точно учитель танцев, поднимаясь по устланной ковром лестнице. Есть люди, чей слух не обманешь, а в тихие ночные часы, когда сидишь один, слышно, как в доме уронят булавку или на улице шелохнется лист.
— Адриан! — донеслось снизу, и мистер Уэллсли вынужден был остановиться на середине лестницы.
— Да, Мэри? — спросил он, не оборачиваясь и не выказывая намерения спуститься.
— Куда вы?
— Думаю, что на второй этаж. Разве не похоже?
— Почему вы вошли так тихо?
— А вы хотели бы, чтобы я бил в дверь, как боевой таран, и врывался с топотом кавалерийского эскадрона?
— Что за глупости вы говорите, Адриан. Просто я уверена, что вам нездоровится. Спуститесь и дайте мне на себя посмотреть.
— О небо! Противиться бесполезно. Вот он я.
Он спустился и вслед за герцогиней прошел в комнату, из которой она только что вышла.
— Я весь здесь, как вы находите? — спросил он, поворачиваясь перед женой. — В натуральный размер?
— Да, Адриан, но…
— Что «но»? Полагаю, у меня недостает руки или ноги, или нос сбежал, или зубы взяли отпуск, или волосы на голове поменяли цвет? Посмотрите хорошенько и убедитесь, что ваша худшая половина не стала еще хуже.
— Вы меня вполне устраиваете какой есть, — сказала она. — Но что с вами? Вы точно были во дворце Ватерлоо?
— А где я, по-вашему, был? Давайте послушаем. На свидании, конечно? Тогда бы я так рано не вернулся, будьте покойны.
— Так вы были только во дворце Ватерлоо?
— Вроде бы да. Не помню, чтобы я заглядывал куда-нибудь еще.
— А кто еще там был? И почему вы вернулись пешком, а не в карете? Остальные гости ушли вместе в вами?
— У меня болит голова, Мэри.
Это была ложь; она имела целью возбудить жалость и прекратить перекрестный допрос.
— Правда, Адриан? В каком месте?
— Кажется, я сказал, что боль в голове. Значит, не в большом пальце ноги.
— И поэтому вы вернулись так рано?
— Не совсем. Я вспомнил, что должен написать любовное письмо.
Вот это как раз было правдой, однако герцогиня ей не поверила. Все было подстроено так ловко, что истина принималась за шутку, шутка — за истину.
— А сильно болит голова? — продолжала герцогиня.
— Адски.
— Лягте на эту подушку.
— Может быть, я лучше пойду в постель, Мэри?
— Да. И, может быть, я пошлю за сэром Ричардом Уорнером? Вы наверняка простудились.
— Нет-нет, сегодня не надо, а завтра посмотрим.
— А глаза у вас с виду не тяжелые.
— Зато по ощущению — будто свинцом налиты.
— И как же именно у вас болит голова?
— Ужасно. Раскалывается на части.
— Адриан, вы надо мной смеетесь. Вы только что повернули голову и улыбнулись.
Его светлость улыбнулся, не поворачивая головы. Улыбка стала признанием, что головная боль выдумана. Герцогиня сразу поняла ее смысл. И еще она уловила выражение лица, означающее, что герцог уже не так торопится уйти, как несколько минут назад. Она стояла перед мужем и теперь взяла его за руку. Мэри всегда затмевала красотой своих соперниц: черты у нее были тоньше, кожа — белее, глаза — выразительнее. Ни одна ручка, сжимавшая ладонь герцога, не была так изящная и нежна, как та, что касалась его сейчас. Он часто забывал о превосходстве Мэри над прочими женщинами и предпочитал чары более тусклые. И все же она обладала властью время от времени заново пробуждать в нем сознание своих достоинств, и герцог порою с изумлением открывал, что уже давно держит в руках сокровище, и оно ему стократ милее жемчужин, за которыми он так часто нырял на морское дно.
— Ладно, ладно, все хорошо, — промолвил его светлость, садясь, а про себя добавил: «Сегодня я написать не смогу. Может, тогда и вовсе не стоит». Выбросив из головы Каролину Вернон, он позволил себе снизойти до ее старшей и менее смуглой сестры Мэри.
Однако герцогиня, судя по всему, не спешила этим вниманием воспользоваться; не прибегла она и к искусству, именуемому у французов agacerie,[60] ибо оно, как ей было известно, лишь оттолкнуло бы человека, которого она намеревалась привлечь, — просто села рядом с креслом, где расположился его светлость, немного подалась к нему и тихим приятным голосом заговорила о домашних делах. Ей надо было что-то рассказать о детях, в чем-то посоветоваться. Заодно она тихо поинтересовалась мнением его светлости о двух или трех политических вопросах и добавила собственные соображения по их поводу — соображения, с которыми не делилась ни с кем, кроме венценосного супруга, ибо во всем, что касается сплетен и болтовни, герцогиня Заморна — обыкновенно самая сдержанная особа на свете.
Все это герцог выслушивал почти в молчании, поставив локоть на подлокотник кресла и подперев рукой голову, глядя иногда на пламя камина, иногда — на жену. По-видимому, он воспринимал речи Мэри как приятную мелодию флейты, а когда она высказывалась с серьезной, наивной простотой, свойственной ее домашним разговорам, — простотой, к которой герцогиня прибегает редко и всегда сознательно, — он не улыбался, но взглядом давал понять, что эти трогательные штрихи ему по душе. На самом деле она могла бы, если хотела, говорить куда более тонко и разумно, могла бы выстраивать сложные фразы не хуже синего чулка и, при желании, обсуждать темы, достойные парламентского депутата. Однако ничего этого Мэри не делала — а значит, в основе ее тактики все же лежало искусство. И оно сработало. Мистер Уэллсли поглядывал на свою жену с определенными надеждами, покуда она болтала обо всем, что приходило в голову, и самый ее тон и манера убеждали: с ним, и только с ним, она так чистосердечна. Время от времени, но очень изредка, Мэри поднимала глаза на мужа. А затем ее сердце взяло верх над сдержанностью, и вспыхнувший жар показал, что супруг бесконечно ей дорог и она больше не в силах притворяться равнодушной или хотя бы спокойной, покуда сидит с ним наедине, так близко.
В такие минуты мистер Уэллсли не мог не любить свою Мэри, о чем и сказал ей, присовокупив, не сомневаюсь, множество клятвенных заверений, что ни одну женщину не любил и вполовину так сильно, никогда не видел лица, столь ему милого, и не слышал голоса, так ласкающего его слух. В ту ночь она, безусловно, вернула странника домой. Надолго ли — другой вопрос. Вероятно, его решат обстоятельства. Мы все узнаем, если будем ждать терпеливо.
Шестнадцать лет назад Луиза Вернон назвала свой романтический коттедж Эдемом — надо думать, не за сходство с пальмовыми кущами азиатского рая, а потому, что провела там счастливейшие дни жизни в обществе своего возлюбленного, мистера Перси, корсара; здесь она жила царицей, в почете и обожании, о которых с нежностью вспоминает до сих пор и о которых тоскует так безутешно.
Совсем с иными чувствами Каролина Вернон оглядывала этот дом, когда прибыла в него на исходе сырого и ветреного ноябрьского вечера, слишком темного, чтобы разглядеть амфитеатр гор, на которые выходил коттедж, ибо вершины закутали свое чело облаками, вместо того чтобы увенчать его «блуждающей звездой». Понятное дело, Каролина испытывала к Эдем-Коттеджу совсем не то, что ее родительница, или что она сама могла бы испытать в несколько других обстоятельствах. Если бы, например, юная леди отправилась сюда в свадебное путешествие, чтобы провести медовый месяц в амфитеатре гор, на которые выходил коттедж, туманные вершины, возможно, пробудили бы в ней высокие или нежные чувства: они предстали бы ей вратами в еще более дикие области, лежащие по дальнюю сторону хребта, особенно в вечерний час, когда их «синее чело увенчано блуждающей звездой». Однако мисс Каролина прикатила сюда не в свадебное путешествие. С ней не было героического camarade de voyage, который стал бы ее camarade de vie.[61] Она приехала на север одинокой изгнанницей, жестоко и несправедливо обиженной, по крайней мере, в собственных глазах. То была ее Сибирь, а не ее Эдем.
Это предубеждение не позволяло Каролине и на минуту забыть про ненависть к вилле и окрестностям. Она твердо решила, что в этом сезоне ее рай — в Витрополе. Там сосредоточились все удовольствия, о которых она мечтала, все люди, к которым она питала интерес, — люди, ради которых стоит жить, наряжаться, расточать улыбки. Когда здесь она надевает хорошенькое платье, какой от этого прок? Способны ли мрачные горы оценить платье? Когда она особенно мила, кто скажет ей комплимент? Когда она спускается вечером в гостиную, кто будет с нею смеяться и шутить? Кто ее там встретит, кроме кресел, оттоманок и маленького пианино? Никакой надежды на приятных гостей или радостное свидание.
И тогда Каролина представляла, что входит сейчас в гостиную Эллрингтон-Хауса, и, может быть, прямо напротив нее, у мраморного камина, стоит кто-то, кого ей хотелось бы видеть, и, возможно, больше в комнате никого нет. Она подробно рисовала себе сцену встречи. Воображала приятное изумление. Джентльмен в первую минуту ее не узнает: она уже не в детском платьице и держится как взрослая. Она подходит величаво; он, возможно, делает шаг навстречу. Она бросает на него короткий взгляд — только убедиться, что не обозналась. Нет, ошибки быть не может. Он в синем фраке и при пышных усах и бакенбардах, а его нос отнюдь не уменьшился и по-прежнему напоминает видом башню, обращенную к Ливану. Минуту или две он смотрит на юную леди, затем в глазах брезжит свет. Сцена узнавания. Дальше в мысленной картине присутствовала некая неопределенность. Каролина не знала, как именно его светлость себя поведет. Быть может, скажет просто: «Мисс Вернон, неужели это вы?» — и далее последует рукопожатие. Такого приветствия, по мнению юной леди, было бы вполне довольно, если бы в комнате присутствовал кто-нибудь еще, но если нет — если бы она застала его светлость в одиночестве, — столь холодная встреча была бы недопустима. Он должен назвать ее своей маленькой Каролиной и поцеловать хотя бы разок. Что в этом дурного? Разве она не его воспитанница? Дальше ей мысленно рисовалось, как она стоит рядом с ним у камина, отвечает на расспросы о Париже, изредка поднимая глаза и чувствуя всякий раз, насколько он ее выше. Она надеялась, что никто не войдет в комнату, ведь ей помнилось, как свободно говорил опекун во время их одиноких прогулок — куда свободнее, чем если рядом был кто-нибудь еще.
Примерно так далеко успевала зайти Каролина в своих мечтаниях, и внезапно что-нибудь возвращало ее к яви — например с шумом падали через решетку прогоревшие уголья. Вот уж поистине жестокое пробуждение! Каролина обнаруживала, что она по-прежнему в Фидене, откуда до Витрополя и Эллрингтон-Хауса — три сотни миль, и, сколько ни желай, ей туда не вернуться. В такие минуты мисс Вернон садилась и начинала плакать, а когда батистовый платок промокал насквозь, она утешала себя мыслями о письме, оставшемся в Уэллсли-Хаусе, и пускалась в новые мечтания о действии, которое оно произведет. Хотя дни сменяли друг друга, а ответ все не приходил и у дверей не останавливался гонец на взмыленном коне с известием об окончании ссылки, Каролина все не отказывалась от надежды. Она не могла поверить, что герцог Заморна забыл ее настолько, чтобы не откликнуться на просьбу. Однако прошло уже три недели, и с надеждой пора было прощаться. Отец не писал, потому что сердился на дочь. Опекун не писал, потому что чары Каролининой сестры, словно опиумная настойка, усыпили его память, стерли воспоминания о других женщинах, заглушили всякую мятежную тягу к блужданиям вдали.
Мало-помалу до мисс Каролины начало доходить, что ее отбросили с презрением, точно так же, как сама она откладывает надоевшее платье или выцветший шарф. В глубоких раздумьях, во время ночных страж, мисс Вернон осознала — сперва смутно, затем с полной ясностью, — что совсем не так важна для графа Нортенгерленда и герцога Заморны, как нашептывало ей тщеславие.
«Я правда думаю, — с сомнением говорила она себе, — что папе нет до меня дела, потому что они с мамой не были обвенчаны и я не законная его дочь. Наверняка он гордится Марией Генриеттой, поскольку она так удачно вышла замуж и все считают ее красавицей. А для герцога Заморны я просто маленькая девочка, которой он когда-то подыскивал учителей, чтобы ее научили играть на фортепьяно песенки, рисовать пастелью, говорить с правильным парижским акцентом и читать скучные, заумные, дурацкие итальянские стишки! А теперь он сбыл меня с рук и вспоминает не чаще, чем рахитичных сыновей лорда Ричтона, которых иногда сажал на колени, чтобы сделать приятное другу. Нет, я не хочу, чтобы он так ко мне относился! А как я хочу? Как он должен на меня смотреть? Не знаю, надо подумать. Не будет вреда, если я порассуждаю об этом сама с собой, ночью, когда невозможно заснуть, так что остается лишь глядеть в темноту и слушать, как часы отбивают половины и четверти».
Убедив себя, что тишина не слушательница и одиночество не зритель, Каролина прижалась щекой к подушке и, зажмурившись, чтобы не видеть даже смутных очертаний большого окна, которое только и нарушало полную темноту ее спальни, продолжила свои рассуждения: «Я правда думаю, что герцог Заморна мне очень нравится. Не знаю точно почему. Он не хороший человек, судя по тому, что сказал мистер Монморанси, и не особенно добрый или веселый. Если на то пошло, в Париже есть десятки джентльменов, во сто раз более любезных и остроумных. Юные Водевиль и Дебаран за полчаса наговорили мне больше комплиментов, чем он — за всю жизнь. И все равно он мне ужасно нравится, даже когда ведет себя дурно. Я думаю о нем беспрестанно, думала все время, пока жила во Франции, и ничего не могу с собой поделать. Неужели…»
Она прервала мысленную тираду, подняла голову и оглядела спальню. Темнота и тишь. Каролина вновь легла на подушку. Вопрос, который она себе задала, вернулся: «Неужели я его люблю?»
— О да! — воскликнула Каролина, вскакивая в неодолимом волнении. — Да, люблю, и сердце мое разрывается!
«Я очень гадкая, — думала она, снова забираясь под одеяло. — Не очень, — успокаивала совесть. — Я люблю его только в таком смысле: я желала бы все время быть рядом и делать то, что ему приятно. Я хочу, чтобы он был холост, но не потому, что мечтаю выйти за него замуж, — ведь это нелепость; просто не будь у него жены, он бы чаще обо мне думал. Мистер Монморанси говорил о моей сестре Мэри так, словно она заслуживает сочувствия. Чепуха! Быть такого не может. Наверняка герцог любил ее до безумия, когда они поженились, и вообще: она до сих пор живет с ним, каждый день видится и беседует. Хотела бы я побыть такой же несчастной: чтобы она на месяц стала Каролиной Вернон, а я — герцогиней Заморна.
Ах, если бы существовало волшебство и герцог узнал, как я его люблю и как лежу сейчас без сна, мечтая о встрече с ним, что бы он подумал? Наверное, только посмеялся бы и сказал, что я дурочка. Почему, ну почему он не ответил на мое письмо? Почему папа такой жестокий? Как темно! Скорее бы настало утро. Било всего час. Не могу уснуть; мне так жарко, так беспокойно. Вот бы сейчас к моему изголовью подошел дух и предложил исполнить любое мое желание. Будь он добрый или злой, я бы рассказала все и попросила дать мне власть над герцогом Заморной: чтобы он полюбил меня, как никого прежде не любил. И еще пусть герцогиня вновь станет мисс Перси, и разонравится ему, и не будет такая красивая, тогда, я верю — вопреки судьбе! — он полюбит меня и женится на мне. Ну вот, я схожу с ума. Пора остановиться».
Таковы были полуночные монологи мисс Вернон, и к такому многообещающему состоянию мыслей она пришла к концу первого месяца в Эдем-Коттедже. Небрежение не смирило ее дух и не ослабило чувства, а, напротив, привело в такое исступление, что Каролина была готова на все — стыд, бесчестье, гибель, лишь бы добиться желаемого, и распалило так, что она не обретала покоя ни днем, ни ночью. Изгнанница не могла есть, не могла спать. Она исхудала. Она начала составлять самые дикие планы. Можно вернуться в Витрополь переодетой, встать у дверей Уэллсли-Хауса и ждать, когда выйдет герцог. Она бросится к нему, голодная, продрогшая, усталая, и о чем-нибудь попросит. Он ее узнает и по крайней мере пожалеет. Не сможет же он холодно отвернуться от своей маленькой Каролины, которую так ласково целовал на прощание печальным хоксклифским вечером!
Упрямства и романтичности мисс Вернон было не занимать, и с нее вполне сталось бы осуществить нечто подобное. Собственно, она даже предприняла первые шаги: подарила горничной свои хорошенькие часы с бриллиантами, а взамен попросила заказать у портного в Фидене костюм мальчика. Часы стоили примерно две сотни гиней, костюм — от силы шесть фунтов. Видимо, бездумная расточительность досталась мисс Каролине по наследству. В приобретенном за столь большую цену наряде она намеревалась в один прекрасный день выскользнуть из дому, пройти четыре мили до Фидены, а оттуда доехать до Витрополя дилижансом.
Настолько далеко она успела продвинуться в своих мудрых планах, когда однажды утром, часов в десять, вошла служанка и положила рядом с ее кофейной чашкой письмо — первое и единственное, полученное Каролиной с приезда в Эдем-Коттедж. Она взяла послание и оглядела печать, адрес и штемпель. Печать была самая простая, сургучная, адрес написан неразборчиво, на штемпеле значилось «Фритаун». Полнейшая загадка. Каролина растерялась. У нее не было никаких соображений, от кого может быть письмо. Она разглядывала его долго, не решаясь сломать печать. Покуда есть сомнения, есть и надежды; определенность может грубо их раздавить. Наконец она собралась с духом, сломала печать, раскрыла послание и прочла:
«Вудхаус-Клиф
Фритаун
29 ноября
Моя дорогая маленькая Каролина!»
Дочитав до этих слов, мисс Вернон уронила письмо на колени, упала лицом на стол и залилась слезами. Весьма странное поведение, но юные романтические барышни, по слухам, часто ведут себя непоследовательно. Торопливо вытерев глаза, Каролина вновь схватила письмо, глянула на него, опять заплакала, улыбнулась сквозь слезы, встала, быстро прошла по комнате, остановилась у окна и, держа послание дрожащей рукой, сквозь пелену влаги прочла следующую примечательную эпистолу:
«Моя дорогая маленькая Каролина!
Дела на несколько дней призвали меня в Вудхаус-Клиф, поместье мистера Уорнера в окрестностях Фритауна. Фритаун на сто миль ближе к Фидене, чем Витрополь, и это обстоятельство напомнило мне о некоем письме, оставленном месяц назад на библиотечном столе в Уэллсли-Хаусе. Упомянутого письма при мне нет; если память не изменяет, я запер его в ящик секретера в туалетной комнате с намерением ответить быстро, но закруживший меня вихрь событий унес с собой и всякое воспоминание о спрятанном письмеце.
Большого ущерба моя забывчивость не нанесла, поскольку я все равно не мог исполнить то, о чем ты просила. Ты хотела, чтобы я выступил посредником между тобой и отцом и по возможности убедил его изменить твое местопребывание, так как Эдем-Коттедж тебе не по вкусу. Тут я никак не могу на него повлиять. Мы с твоим отцом, Каролина, никогда о тебе не разговариваем. Пока ты была маленькой, я мог советоваться с ним касательно твоих уроков и учителей, и эта тема не вызывала у нас больших разногласий. Однако с тех пор, как ты начала считать себя взрослой, мы с ним серьезно разошлись во взглядах на тебя и твое воспитание.
План твоего отца тебе известен: ты наблюдала его в Париже и теперь наблюдаешь в Фидене. О моем ты почти ничего не знаешь; сказать по правде, он еще слабо оформлен и не до конца понятен даже своему автору. Впрочем, я склонен думать, нечто подобное ты предвидела. В Хоксклифе случались времена, когда я замечал, что в некоторых вопросах, будь они поставлены на голосование, воспитанница поддержала бы опекуна, а ее послание свидетельствует, что эти предпочтения не совсем исчезли. Не могу позволить себе обойти вниманием одну-две колкие строчки, из которых заключаю, что ты либо прочла, либо услышала какую-то дурацкую чепуху об авторе сего. Каролина, не ищи в нем недостатков, пока опыт не даст тебе для того оснований. Глупая девчонка! Какие у тебя причины жаловаться? Полагаю, что их немного.
И ты ведь хочешь снова увидеться со своим опекуном? Снова прогуляться с ним в Хоксклифском саду? Ты спрашиваешь, забыл ли я тебя? Отчасти. Мне помнится кругленькое личико с ямочкой на детском подбородке и головка, обремененная чрезмерным количеством черных кудрей, редко уложенных в какое-либо подобие человеческой прически. Но это все; картинка очень размыта. Полагаю, при встрече я увижу некоторую перемену. Ты пишешь, что повзрослела. Охотно верю. А пока прощаюсь. Если ты по-прежнему несчастна в Эдем-Коттедже, напиши мне и расскажи об этом.
Люди в сильном волнении нередко принимают скоропалительные решения и под влиянием порыва успешно совершают действия, на которые им в более здравые минуты не хватило бы сообразительности или отваги: сомнамбулы во сне проходят по сломанному мосту или по крыше; случись им проснуться и осознать всю опасность своего положения, они бы от страха утратили равновесие и рухнули вниз. Мисс Вернон сложила и спрятала за пазуху письмо, затем, простояв в задумчивости не более полминуты, быстро и тихо поднялась в свою комнату, достала простую соломенную шляпку и большую шаль, сменила тонкие атласные туфельки на дорожные башмачки, отперла ящик секретера, вытащила оттуда несколько соверенов, переложила их в бархатный мешочек, надела перчатки, тихо спустилась в вестибюль, пересекла его легкой походкой, открыла дверь, беззвучно затворила ее за собой, прошла через сад, затем через калитку, вступила на большую дорогу, спокойно, бодро и бестрепетно повернулась к Фидене и примерно час спустя уже спрашивала на почтовой станции, скоро ли будет дилижанс во Фритаун. Ей ответили, что кареты в этом направлении отходят почти каждый час и что витропольский почтовый вот-вот тронется. Она купила билет, села в экипаж и была на пути к Вудхаус-Клифу раньше, чем в Эдем-Коттедже ее успели хватиться.
Вот уж воистину преступное легкомыслие! Убежать из дома совершенно одной, без спутницы, под влиянием минутного порыва! Письмо наполнило ее голову таким вихрем мыслей, надежд, воспоминаний и предвкушений, зажгло сердце таким непреодолимым желанием увидеть отсутствующего корреспондента, что Каролина не могла больше прожить в ссылке и дня. Оставалось одно — побег. Птичка заметила, что клетка открыта, узрела небесный простор, вспомнила свой далекий остров, рощу и родное гнездо, услышала призывный голос, ощутила тревожную дрожь в крыльях, взмыла в воздух и была такова. Мисс Вернон не размышляла, не раскаивалась, не испытывала боязни. Хотя путешествие заняло весь день и всю ночь, она ни разу не пожалела о своем поступке. Другая на ее месте тряслась бы от волнения, корила бы себя за опрометчивость, обмирала от страха, что ей будут не рады. Ни одно из этих чувств не затронуло Каролину даже в малейшей мере. У нее была одна мысль, одно стремление, одна цель: уехать из Фидены и достичь Фритауна, то есть вырваться из ада и оказаться в раю. Она не осознавала безумия своей затеи, не понимала, как ошибочен ее шаг. Желания гнали Каролину вперед; желания диктовали ей, что делать, и она не признавала над собою иной власти.
Зимним вечером, около шести часов пополудни, миссис Уорнер (как всем известно — тихая и приятная маленькая женщина) встала из-за обеденного стола и удалилась в собственную гостиную. Уже почти стемнело. В доме и вокруг царила полная тишь. Днем выпал первый снег, и дорожки за низкими, длинными окнами Вудхаус-Клифа были белы и пустынны. Миссис Уорнер находилась в гостиной одна. Муж с достославным гостем остались в обеденном зале, за вином и фруктами. Она подошла к окну, поглядела на сад, увидела, что все уныло и бесприютно, затем вернулась к камину, шурша шелковым платьем по мягкому ковру, опустилась в бержер,[62] как называют это французы, и осталась сидеть спокойно. Ее серьги поблескивали и подрагивали в темноте, ровный лоб, обрамленный гладкими заплетенными волосами, выражал благодушие и безмятежность.
Миссис Уорнер не позвонила и не потребовала свечей. Она ждала, что лакей скоро их принесет и по обыкновению не считала нужным его подгонять. Свет еще не видывал более доброй и покладистой хозяйки. Тут в дверь постучали.
— Войдите, — сказала дама, оборачиваясь. Она думала, что принесли свечи. Это было не так.
Вошел и впрямь ее лакей, мистер Хартли, в шелковых чулках и с ливрейной лентой на плече, но без сияющей эмблемы семи церквей, иже суть во Азии. Всякое, даже самое незначительное отклонение от заведенного порядка удивляет и смущает миссис Уорнер, поэтому она спросила:
— В чем дело, Хартли?
— Ничего, мэм, просто к дверям только что подъехала почтовая карета.
— И зачем же?
— Кое-кто прибыл, мэм.
— Кто, Хартли?
— Сказать по правде, мэм, я не знаю.
— Вы проводили гостей в обеденную комнату?
— Нет.
— Так где же они?
— В вестибюле, мэм.
— Вы думаете, это кто-то к мистеру Уорнеру?
— Нет, мэм, это молодая дама, и она спросила, здесь ли герцог Заморна.
Голубые глаза миссис Уорнер распахнулись чуточку шире.
— Вот как? И что же нам делать?
— Я подумал, мадам, что вам стоит взглянуть самой — может, вы ее узнаете. По виду я бы сказал, что это знатная особа.
— Не знаю, как и быть. Что, если его светлость разгневается? Вдруг это герцогиня или кто-нибудь из других дам.
Кого миссис Уорнер разумела под «другими дамами», пусть объясняет сама. Так или иначе, она растерялась и расстроилась.
— Что нам делать? — воззвала она за советом к Хартли.
— Думаю, мэм, что мне стоит проводить ее сюда. Вы сами с нею поговорите, а затем уже известите его светлость о ее приезде.
— Ладно, Хартли, поступайте как знаете. Главное, чтобы это не оказалась герцогиня. Если она на что-нибудь сердита, выйдет ужасная неловкость. Одно утешение: она никогда не ездит почтовым дилижансом.
Хартли вышел. Миссис Уорнер осталась в гостиной. Она потянулась к рабочему столику, надела золотой наперсток, сняла его, придвинула скамеечку для ног и тут же отпихнула. Несмотря на то что гостья приехала дилижансом, хозяйка не могла прогнать опасение, что это ее госпожа, которую она находила крайне неприятной, заносчивой особой. В меланхолически-высокомерных глазах герцогини было что-то, от чего миссис Уорнер всякий раз делалось не по себе и хотелось убраться с них долой. Не то чтобы они ссорились, Боже упаси, первая дама королевства всегда была подчеркнута вежлива с супругой одного из величайших мужей Ангрии. Натянутость, впрочем, оставалась, и ничто не могло ее устранить.
На лестнице раздались шаги. Хартли распахнул обшитые дубом двери гостиной, впустил гостью и вышел, впрочем, предварительно поставив на стол четыре толстые восковые свечи. Миссис Уорнер привстала с трепещущим сердцем; на милом и кротком лице хозяйки Вудхаус-Клифа читалось явное замешательство. Первый взгляд на незнакомку укрепил ее худшие подозрения. Общими очертаниями, ростом и манерой держаться гостья больше всего напоминала герцогиню Заморна. Шляпка почти скрывала лицо, а под шалью фигуру было толком не разглядеть.
— Вы, я полагаю, миссис Уорнер? — произнес тихий голосок, и незнакомка медленно шагнула вперед.
— Да, — отвечала хозяйка дома, вполне успокоенная робким тоном, каким были произнесены эти слова. Наступила пауза, и миссис Уорнер спросила ласково: — Могу я вам чем-нибудь быть полезна? Не угодно ли присесть?
Молодая особа опустилась в предложенное кресло. Оно стояло прямо напротив миссис Уорнер, и восковые свечи ярко озарили лицо гостьи. Последние страхи хозяйки улетучились. Наружность юной дамы не имела ничего общего с тонкими бледными чертами Марии Генриетты. Вместо легких каштановых волос из-под шляпки выбивались густые темные пряди, вместо поэтических карих глаз, рассеянно смотрящих сквозь собеседника, на миссис Уорнер глядели жгучие черные очи, быстрые и беспокойные. В остальном лицо было не слишком яркое, но молодое и приятное.
— Вас, должно быть, удивил мой приезд, — сказала незнакомка после недолгого молчания. — Я к герцогу Заморне.
Это было сказано так прямо, что миссис Уорнер вновь почувствовала облегчение. Раз юная особа говорит о своем визите без всякого смущения, в нем, надо полагать, нет ничего дурного.
— Так вы знакомы с его светлостью? — спросила хозяйка.
— О да, — был ответ. — Я его знаю много лет. Однако, миссис Уорнер, вы, наверное, гадаете, кто я. Меня зовут Каролина Вернон. Я сегодня утром прибыла во Фритаун дилижансом. Ехала всю ночь.
— Мисс Вернон! — воскликнула миссис Уорнер. — Так вы дочь графа Нортенгерленда! Простите, что не узнала вас. Вам следовало сразу сообщить свое имя. Боюсь, Хартли был с вами чересчур холоден.
— Нет, ничуть. К тому же это совершенно не важно. Наконец-то я сюда добралась. Надеюсь, герцог Заморна не уехал.
— Нет, он в гостиной.
— Можно я сразу к нему пойду? Вы позволите, миссис Уорнер?
Однако миссис Уорнер, поняв, что может не опасаться высокомерия гостьи, и чувствуя желание взять безыскусное юное существо под свою опеку, как мать или старшая сестра, сочла должным умерить этот нетерпеливый порыв.
— Нет, — сказала она. — Сперва вы подниметесь наверх и приведете себя в порядок. Вы с дороги выглядите помятой.
Каролина взглянула в зеркало над каминной полкой и увидела, что волосы у нее растрепались, лицо бледное, а платье и впрямь помято.
— Хорошо, миссис Уорнер, сделаю, как вы говорите. Можно мне на пять минут воспользоваться услугами вашей горничной?
Миссис Уорнер охотно согласилась. Она сама проводила мисс Вернон на второй этаж и снабдила всем необходимым, чтобы привести себя в более презентабельный вид. Затем хозяйка вернулась в гостиную, села в кресло, поставила пухленькую ножку на скамеечку и задумалась о том, что сейчас произошло. Миссис Уорнер соображала не очень быстро и только сейчас поняла, как странно, что чрезвычайно юная особа приехала в чужой дом одна, без слуг, и спрашивает герцога Заморну. Как такое могло случиться? Не сбежала ли она тайком от тех, на чьем попечении сейчас находится? Все указывало на справедливость этой догадки. Но что скажет герцог, когда узнает? Миссис Уорнер предпочла бы посоветоваться с Говардом, но не хотела идти в обеденный зал и вызывать мужа для разговора. К тому же она была убеждена, что ничего страшного не произошло. Мисс Вернон держалась вполне открыто и свободно, не скрывала, к кому приехала. Герцог — ее опекун, и желание увидеться с ним вполне естественно. Странно только, что мисс Вернон прибыла без кареты и слуг. Она сказала, что приехала дилижансом. Дочь Нортенгерленда путешествует дилижансом! Неслыханное дело! Мыслительные способности миссис Уорнер не могли справиться с загадкой.
От необходимости дальше ломать голову ее избавило возвращение мисс Вернон. Барышня вошла так легко и весело, словно миссис Уорнер — ее старинная подруга, у которой она не в первый раз гостит по приглашению.
— Ну как, теперь мне не стыдно показаться на людях? — были ее первые слова. Миссис Уорнер могла ответить только утвердительно: по серому шелковому платью, гладко уложенным волосам, тонким шелковым чулкам и туфелькам никто бы не угадал, что их обладательница провела сутки в дороге. К тому же без шляпки и шали стала видна изящная фигура и умение держаться. Точеная шейка и плечи, белые округлые руки с узкими запястьями, тонкие щиколотки и маленькие ступни — все придавало ее облику классический отпечаток и свидетельствовало о патрицианском происхождении. Каролина выглядела истинной дамой, и хорошо, что так, поскольку из-за малого роста не могла излучать чары более величественные и горделивые.
Мисс Вернон села.
— А теперь я хочу видеть герцога, — с улыбкой обратилась она к миссис Уорнер.
— Он скоро будет, — ответила та. — Его светлость никогда не засиживается за столом после обеда.
— Когда он войдет, не говорите, кто я, — продолжала Каролина. — Давайте проверим, узнает ли он меня. Я думаю, что нет.
— Так он вас здесь не ждет? — спросила хозяйка.
— О нет! Это была целиком моя собственная мысль. Я никого не предупредила. Понимаете, миссис Уорнер, папа не хотел, чтобы я осталась на зиму в Витрополе: наверное, он рассудил, что с меня хватит и Парижа, где мы с ним пробыли часть лета и осень. Как только люди стали съезжаться в Витрополь, папа отослал меня в Эдем-Коттедж под Фиденой. Вы наверняка слышали про это место — тоскливый домишко у подножия гор. Я прожила там месяц, а вы помните, как последнее время было сыро и ветрено. Я вся извелась от скуки, потому как терпеть не могу серые туманные горы, хоть они и бывают иногда довольно причудливы. Вчера я решила все круто изменить и сразу после завтрака отправилась в Фидену, надев только шляпку и шаль, как будто хочу прогуляться по окрестностям. Там я села в дилижанс, и вот я перед вами.
Каролина рассмеялась. Миссис Уорнер тоже рассмеялась. Беспечность рассказа окончательно развеяла всякую тень подозрений, которые еще оставались у этой легковерной женщины.
Читатель наверняка уже понял, что мисс Вернон была далеко не так открыта и откровенна, как казалось со стороны. Она умела представить события в благоприятном для себя свете, не прибегая к прямой лжи. Ее чувства к опекуну, убеждала себя Каролина, неведомы ни одной живой душе, кроме той, в которой они зародилась. Сейчас, сидя на диванчике у огня и откинув голову так, чтобы лицо оставалось в тени от каминной полки, она непринужденно щебетала с миссис Уорнер, а на самом деле с замиранием сердца вслушивалась, не раздадутся ли приближающиеся шаги, исполненная волнения от предстоящей встречи и страха, что дверь сейчас отворится; душа ее то радостно трепетала, то испуганно сжималась, целиком во власти противоречивых чувств.
Время близилось. Снизу донесся негромкий звук растворяемой двери, затем на лестнице послышались шаги, и гулкий коридор заполнили голоса.
— Вот и они, — сказала миссис Уорнер.
— Не говорите, кто я, — напомнила Каролина, отодвигаясь еще дальше в темный уголок.
— Я представлю вас своей племянницей Люси Гренвилл, — ответила молодая матрона, заражаясь от юной гостьи духом невинной шалости.
— Ваша светлость в корне заблуждается, — произнес джентльмен, открывая дверь гостиной и пропуская вперед своего более высокого спутника. — Поразительно, что разумные доводы не достигают ушей вашей светлости. Эти дома, милорд герцог, простоят еще пятьдесят лет и потребуют лишь минимальных трат на поддержание.
— Не сомневаюсь, что, если потратить двести фунтов на возведение новых стен, замену крыш, рам и дверей, покраску и штукатурку, они еще протянут годик-другой.
— Ваша светлость не понимает, что говорит, — возразил Уорнер Говард Уорнер, эсквайр. — Уверяю вас, эти дома в таком состоянии уже лет двадцать. Я отлично помню, что мне было всего двенадцать, и они выглядели ничуть не лучше и не хуже нынешнего.
— Хуже они выглядеть не могли, — ответствовал более высокий собеседник, подходя к камину и отталкивая ногой оттоманку, чтобы освободить себе место у огня.
— Вы по-прежнему говорите о Клиф-Коттедже? — спросила миссис Уорнер, поднимая голову.
— Да, мэм, с вашего ухода мы только о них и разговаривали. Ваш муженек набавляет цену каждые пять минут, и только что объявил полусгнившие сараи без крыши капитальными усадьбами с надворными постройками, сиречь свиными загончиками, и садом, сиречь навозной кучей в два квадратных ярда. Он уверяет, что я смогу сдавать их приличным семействам и получать с каждого двадцать фунтов в год. И что, мэм, разве это не липа?
— Липа? О чем ваша светлость говорит? О дровах?
— Нет, о табуретках мистера Фергюсона.
— Не знаю. Кто такой мистер Фергюсон и какие у него табуретки?
— Первосортные, изготовленные на фабрике Обманелло. Ваш муженек всегда их там покупает.
— Ваша светлость шутит. Говард всегда заказывает мебель у лучших витропольских краснодеревщиков.
Из темного угла раздался тихий смешок, вызванный, очевидно, недогадливостью миссис Уорнер. Герцог Заморна, который стоял спиной к камину, опираясь локтем на мраморную доску, быстро обернулся. Мистер Уорнер тоже. Оба джентльмена увидели даму, сидящую в уголке; лицо ее наполовину скрывала тень, наполовину — белая изящная ручка, которой она заслонилась от ярко пылающего огня.
В первый миг его ангрийское величество был поражен: он полагал, что это серое шелковое платье, изящная фигурка и миниатюрная ножка должны находиться за сотни миль отсюда, в Уэллсли-Хаусе. И впрямь, зрелище отозвалось в его голове очень живым, хотя и не вполне отчетливым впечатлением, будто он смотрит на собственную супругу — герцогиню. Таким образом, он счел себя вправе приблизиться еще на целый шаг и уже нагнулся было, чтобы отодвинуть упомянутую ручку и рассмотреть черты незнакомки, когда испуганный вскрик и резкое движение, с которым та отпрянула в угол, заставили герцога замереть. Одновременно миссис Уорнер произнесла торопливо:
— Моя племянница, мисс Люси Гренвилл.
Мистер Уорнер изумленно вытаращился на жену. Он знал, что она говорит неправду. Миссис Уорнер взглянула на него умоляюще. Герцог Заморна рассмеялся.
— Я чуть не допустил досадную оплошность, — сказал он. — Клянусь честью, я принял мисс Люси Гренвилл за особу, к которой могу подойти на ярд, не заслужив упрека в развязности. Если бы молодая леди просидела тихо еще полминуты, думаю, я бы ее поцеловал. Теперь вижу свою ошибку, хоть и не уверен. Разница значительная, как между темным георгином и лилией.
Его светлость помедлил, пристально глядя на мисс Гренвилл и рассматривая ее черты с монаршей бесцеремонностью, затем бросил пронзительный взгляд на миссис Уорнер, повернулся к обеим дамам спиной движением скорее оригинальным, нежели учтивым, сел в кресло, закинул ногу на ногу и полюбопытствовал у мистера Уорнера, понимает ли тот хоть что-нибудь. Мистер Уорнер не ответил, так как целиком ушел в чтение газеты. Тогда герцог наклонился к миссис Уорнер и, перегнувшись через ее рабочий столик, заинтересованно осведомился, рассчитывает ли она его убедить, будто это не липа.
Миссис Уорнер была так озадачена, что не нашлась с ответом. Однако молодая особа вновь рассмеялась, нервно, почти истерически, как будто не могла понять, смеяться ей или плакать. И вновь король Ангрии наградил ее быстрым, внимательным взглядом. Наступила долгая тишина. Наконец его величество заметил, что не отказался бы от кофе. Вызвали Хартли, и его величество получил желаемое. Он выпил примерно шесть чашек, после чего объявил, что предпочел бы такое же количество порций разведенного бренди и очень жалеет, что эта мысль не пришла ему в голову раньше. Миссис Уорнер предложила позвонить и распорядиться, чтобы принесли бочонок и стопку, однако герцог ответил, что по здравом размышлении ему лучше уйти спать: уже половина десятого — правильное, здоровое время, в которое он хотел бы ложиться. Его величество встал, кивнул мистеру Уорнеру, пожал руку миссис Уорнер и, не глядя на племянницу, медленно, раздельно произнес уже в дверях:
— Доброй ночи, мисс Люси Гренвилл.
Как мисс Вернон провела ночь после описанной встречи, пусть читатель гадает сам: мне об этом ничего не известно. Скажу лишь, что она поднялась наверх, поставила свечу на туалетный стол, села на кровать и продолжала сидеть, в полной неподвижности и молчании, пока свеча не догорела. Мисс Каролина не разговаривала с собой и о чем думала — неведомо. Временами она вздыхала, временами у нее на глазах выступали слезы и, повисев на длинных ресницах, капали на колени, однако не было ни рыданий, ни других бурных проявлений чувств. По виду мисс Вернон я склонен заключить, что ее мысли были полны разочарования, сомнений и неопределенности, но не отчаяния. Огонек свечи довольно долго мигал, затем окончательно погас. Мисс Вернон подняла голову, которая до сей минуты была опущена, увидела тлеющий фитиль, встала и медленно разделась. Возможно, в минуты сильных переживаний ей больше нравилось ложиться в полной темноте: ты вспомнишь, читатель, что так было и в ту ночь, когда отец объявил ей свое решение касательно отъезда в Эдем-Коттедж.
На следующий день Каролина проснулась поздно, поскольку пролежала без сна почти до рассвета. Спустившись, она узнала, что герцог и мистер Уорнер уехали смотреть Клиф-Коттедж — два древних сарая, непригодных ни для человека, ни для скота. Джентльмены взяли с собою каменщика и архитектора, а также ружья, две своры собак и егеря. По всему выходило, что они вряд ли вернутся засветло. Услышав об этом, мисс Вернон от огорчения закрыла лицо руками и едва не расплакалась, как ребенок. Если герцог ее узнал — в чем она нимало не сомневалась, — то какое же холодное и презрительное неодобрение он выказал своим поступком!
Впрочем, подумавши, Каролина рассудила, что плакать — стыдно. Она все снесет. В худшем случае снова сядет в почтовый дилижанс и вернется в Фиденское узилище. Да и на что герцогу Заморне досадовать? Он не ведает, что она желала смерти его жене. Не знает, с каким всепожирающим чувством она о нем думает. Кто догадается, что Каролина любит могущественного и сурового Заморну, если (так ей казалось) она в жизни ни словом, ни жестом не выдала безумных грез? Да и как ему знать, если она сама разобралась в своем сердце, лишь когда их разделили горы, долины и море? А раз он так холоден, так безразличен, то Каролина раздавит в себе эту привязанность и никогда о ней не расскажет. Она не хотела от него ответной любви — это было бы гадко. Ей требовалось совсем немного: чтобы он был к ней добр, думал о ней хорошо, радовался ее обществу — ничего больше. Другое дело, если герцогиня Заморна умрет… а сейчас надо взять себя в руки, победить слабость, притвориться веселой, и если герцог докопается до правды, обратить все в шутку, представить свой побег веселой эскападой, предпринятой из жажды приключений.
Мисс Вернон исполнила свое решение. Она натянула на лицо улыбку и весь день оживленно болтала с миссис Уорнер. Однако часы тянулись бесконечно, и она, против воли, поглядывала на окна и прислушивалась к звукам в вестибюле. С наступлением темноты ею овладело беспокойство, а когда пришло время переодеваться, она уложила волосы и выбрала украшения с тщательностью, которую сама не могла себе объяснить.
Допустим, что уже восемь. Джентльмены вернулись час назад. Они в гостиной, но Каролины с ними нет; она их еще не видела. По той или иной причине Каролина предпочла уединиться в большой библиотеке в другом крыле здания и сидит там у камина, пригорюнившись, как Золушка. Свечей она не потребовала; только пламя камина бросает алые отблески и дрожащие тени на книги, потолок и ковер. Каролина сидит так тихо, что мышка, очевидно, приняв ее за изваяние, спокойно бегает по ковру у ее ног. Внезапно зверек пугается и шмыгает за каминный экран. Услышал ли он какой-нибудь звук? Вроде бы ничто не шелохнулось. Нет, что-то и впрямь движется в этом крыле, которое до сей минуты было погружено в полную тишину.
Покуда мисс Вернон вслушивалась, не понимая, вправду ли она различила далекий звук шагов, дверь ее приюта распахнулась, и в библиотеку вступил второй человек. Герцог Заморна вошел ленивой походкой, словно попал сюда по чистой случайности. Мисс Вернон, подняв глаза, узнала высокую фигуру и внушительный стан и поняла, что настал решительный миг. Чувства ее занялись огнем; однако первые же слова герцога мигом их остудили.
— Что ж, мисс Гренвилл, добрый вечер.
Каролина, трепеща каждой жилкой, встала и ответила:
— Добрый вечер, милорд герцог.
— Садитесь, — сказал он, — и позвольте мне сесть рядом.
Каролина села. Ей стало немного не по себе, когда Заморна придвинул кресло и преспокойно устроился рядом с нею. Мистер Уэллсли был в вечернем наряде и выглядел несколько импозантнее обычного. Слева на груди блестела звезда, на пальцах — бриллианты. Лицо раскраснелось после дня на свежем воздухе, кудри были напомажены, как у самого завзятого франта.
— Сдается, мисс Гренвилл, — продолжал его великолепие, — нынче вечером мы с вами склонны составить отдельное общество. Мы сбежали из гостиной сюда. Надеюсь, кстати, мое присутствие вас не тяготит? Вы не испытываете робости или неловкости рядом с посторонним человеком?
— Неловкости я не испытываю, — ответила мисс Вернон.
— Просто, полагаю, сначала немного оробели. Что ж, при более близком знакомстве это чувство пройдет. А пока, с вашего позволения, я пошевелю дрова, и тогда мы сможем лучше друг друга разглядеть.
Его светлость нагнулся, взял кочергу и разворошил алые тлеющие поленья. Яркое пламя осветило лицо и фигуру его собеседницы. Герцог смотрел на нее сперва с улыбкой, затем в его взгляде проступило какое-то другое, более сильное чувство. Он отвернулся и умолк. Каролина взволнованно ждала, трепеща от сдерживаемых переживаний. Герцог вновь взглянул на нее и придвинулся чуть ближе.
«Он не сердится, — подумала мисс Вернон. — Когда он заговорит и назовет меня Каролиной?»
Она подняла лицо. Герцог улыбнулся. Она чуточку подалась к нему, по-прежнему ища отклика в его глазах. Ее рука лежала совсем рядом. Он взял ее и легонько пожал.
— Вы сердитесь? — спросила мисс Вернон тихим ласковым голосом. Она была прекрасна: глаза сияли, щеки раскраснелись, темные волнистые волосы лежали на них как облако. Взволнованная, нетерпеливая, она тянулась к молчащему герцогу, пока их лица не встретились.
Герцог Заморна не мог сохранять пассивный стоицизм бесконечно. Рано или поздно чувства должны были прорваться наружу. И они прорвались. Прежде чем Каролина успела заметить перемену в его глазах и прихлынувший к щекам румянец, она уже была в объятиях герцога. Он на мгновение прижал ее к сердцу, поцеловал в лоб и тут же отпустил.
— Я думал, что не сделаю этого, — сказал Заморна, вставая и принимаясь расхаживать по комнате. — Но что толку в решимости? Человек не мраморная статуя.
Трижды пройдя по комнате, герцог овладел собой и вернулся к огню.
— Каролина, Каролина! — проговорил он, склоняясь к ней и качая головой. — Как так? Что я должен на это сказать?
— Значит, вы меня все-таки узнали? — спросила мисс Вернон, не отвечая на вопрос опекуна.
— Думаю, что да, — промолвил он. — Но что привело вас сюда? Вы сбежали из Фидены?
— Да.
— И куда вы бежите?
— Никуда, — сказала Каролина. — Я там, где хочу быть. Не вы ли написали, что если я по-прежнему несчастлива в Фидене, то должна сообщить вам об этом в письме? Я предпочла сообщить лично.
— Но я не останусь в Вудхаус-Клифе, Каролина. Завтра мне надо уехать.
— И вы меня бросите?
— Боже милостивый! — воскликнул мистер Уэллсли, выпрямляясь, как будто пчела ужалила его в губу. Он отступил на ярд, не сводя глаз с мисс Вернон. Лицо его было таким же разгоряченным, как минуту назад. — Куда мне тебя увезти, Каролина?
— Куда угодно.
— Я еду в Витрополь, в Уэллсли-Хаус. Туда я тебя взять не могу. Там тебе не обрадуются.
— То есть герцогиня мне не обрадуется, — сказала мисс Вернон.
— Да, — ответил герцог с коротким смешком.
— А почему? — спросила юная дама. — Я ее сестра. Папа мне такой же отец, как и ей. Или герцогине неприятно, что кому-либо, кроме нее, нравится ваша светлость?
— Да, и что кто-либо нравится моей светлости, Каролина.
Эти слова, и тот особенный нажим, с каким они были произнесены, сломали заслон ее наивности и привели Каролину в замешательство. Они показывали, что Заморна уже не смотрит на нее как на ребенка и считает, что ее привязанность можно истолковать не только как естественные чувства воспитанницы к опекуну. Судя по всему, секрет Каролины был раскрыт. Она вспыхнула от стыда и опустила глаза, не смея больше смотреть Заморне в лицо.
И вот тут-то начал сказываться истинный характер Артура Августа Адриана Уэллсли. В решающую минуту лорд Доуро оказался верен своей славе. Заморна не опроверг единственным благородным и нравственным поступком репутацию, которую заслужил сотнями постыдных. До сих пор мы видели его сдерживающим дурные порывы: он представал нам скорее ментором, чем соблазнителем, — однако сейчас он сбросит последнюю ризу света и полностью станет собой. Сейчас, когда мисс Вернон сгорала от стыда, растерянная и трепещущая, он мог бы одним словом отправить ее обратно в Эдем-Коттедж. Она еще не знала, что ее безумная страсть взаимна. Он мог бы похоронить эту тайну в своем сердце, напустить на себя ласковую строгость, которая так хорошо ему давалась, и растоптать отравленный цветок страсти, пока тот не дал плод греха и сожалений. Так мог бы поступить верный и благородный Фидена; таким путем он следует в обыденной жизни. Он редко приносит чужое счастье и репутацию на алтарь собственных пороков. Однако себялюбивый Заморна не способен на такую самоотверженность. В его натуре слишком мало великодушия. Он убежден, что вся красота мира цветет ради него; он срывает ее, как цветы для своего лаврового венка. Зеленые листья — выигранные сражения; они не увядают. Розы — любовные победы; они блекнут и осыпаются. Рядом распускаются новые; Заморна сплетает их с высохшими стеблями предшественниц. Такой убор он почитает славным украшением своего чела; возможно, этот венок еще станет для него узлом змей, стиснувших главу Калхаса и пятнающих синим ядом жреческие повязки.
Герцог вновь уселся рядом с мисс Вернон.
— Каролина, — проговорил он, пытаясь звуком имени вернуть ее внимание, целиком захваченное пароксизмом стыда. Он знал, как произнести единственное слово так, чтобы оно проникло до глубины души. В его тоне звучала жалость, готовность защитить и укрыть, как если бы он звал Каролину домой.
Она подняла голову. Острая боль, терзавшая сердце и сжимавшая грудь, перешла в печаль и выплеснулась слезами.
— А теперь, — сказал Заморна, дав ей выплакаться, — дождь окочен. Улыбнись мне снова, моя голубка. Чем ты так расстроена? Думаешь, что я не люблю тебя, Каролина?
— Вы презираете меня. Думаете, что я дурочка.
— Неужели? — тихо проговорил он и, помолчав, продолжил: — Мне нравится смотреть в твои темные глаза и на твое хорошенькое личико.
Мисс Вернон вздрогнула и густо покраснела. Никогда еще Заморна не называл ее личико хорошеньким.
— Да, — сказал он. — Оно утонченно-прекрасно, а эти мягкие черты и темные кудри не изобразить карандашом на бумаге. Ты краснеешь от того, что я это говорю. Неужто ты раньше не догадывалась, что мне приятно тобой любоваться, держать твою ручку, играть с твоей простотой в игру, которая не раз проходила по краю пропасти, о которой ты и не подозревала?
Мисс Вернон молчала. Она смутно видела, вернее — чувствовала, к чему он клонит, но была как в бреду. Герцог заговорил снова и одной прямой, почти грубой фразой изложил все, что еще оставалось недосказанным.
— Будь я бородатым турком, Каролина, я бы взял тебя в свой гарем.
Его низкий голос, крупные черты и большие темные глаза, горящие искрой гееннского огня, наполнили Каролину дрожью безымянного ужаса. Вот он, человек, о котором говорил ей Монморанси! Она узнала его в один миг. Ее опекун исчез; на его месте сидел кто-то другой. Огонь в камине почти догорел; готические своды библиотеки, расположенной так далеко от обитаемых частей дома, медленно погружались во мрак. Каролина была ни жива ни мертва от страха. Она не смела встать из смутного опасения, что сильная рука, лежащая на спинке ее кресла, не позволит этого сделать. Наконец после долгого и глубоко молчания раздался тихий шепот:
— Можно мне уйти?
Никакого ответа. Каролина попыталась встать. Это произвело то самое действие, какого она страшилась: сильная рука легла на ее плечи. Мисс Вернон не могла противиться; жалобный взгляд стал единственной ее мольбой о пощаде. Заморна, старший сын Сатаны, лишь улыбнулся этой безмолвной молитве.
— Она дрожит от страха, — проговорил он, обращаясь сам к себе. — За последние минуту-две ее лицо стало бело как мрамор. Чем я ее встревожил? Каролина, ты меня знаешь? У тебя такой взгляд, словно ты не в себе.
— Вы Заморна, — сказала Каролина. — Но отпустите меня.
— Ни за диадему, ни за корону Африки, ни за все земли, орошаемые водами Джолибы.[63]
— Ой, мне надо идти! — воскликнула мисс Вернон.
— Crede Zamorna![64] Верь мне, Каролина, и тебе больше никуда не придется бежать. Я сказал, что не могу отвезти тебя в Уэллсли-Хаус; но я могу отвезти тебя в другое место. У меня есть маленький домик в самом сердце моего королевства, Ангрии, в лесах у подножия Инглсайдских холмов. Снаружи это обычный старый дом, но внутреннее убранство комнат не уступит ни одному салону на Виктория-сквер. Ты будешь жить там. Никто до тебя не доберется. Дом стоит на краю вересковой пустоши, на мили вокруг — лишь несколько крестьянских лачуг и церковка. Никто не знает, что он у меня есть. Я называю его своей сокровищницей, и то, что я туда помещал, оставалось невредимо… по крайней мере, — он понизил голос, — от человеческих рук. Есть сила, неподвластная даже мне. Я помню тот летний день, когда приехал в Скар-Хаус и увидел, что здесь побывала Царица, для которой я не соперник, но поверженный раб.
Помрачневший взгляд, с которым Заморна произнес эти слова, много сказал о происходящем в его сердце. Что за видение их вызвало, не так уж важно знать. Каким бы тягостным оно ни было, оно быстро рассеялось. Герцог взглянул на Каролину, смотрящую на него с изумленным ужасом. Лицо его приняло выражение нежности, более опасной, чем бешеный жар, напугавший мисс Вернон чуть раньше. Заморна ласково приподнял тяжелые кудри, лежащие на ее шее. Каролина ощутила нечто совершенно новое. Ей больше не хотелось сбежать; она приникла к Заморне. Мысль о разлуке и возвращении в Эдем-Коттедж казалась невыносимой. Человек, сидящий рядом, вновь стал ее опекуном, но он же был Заморной мистера Монморанси. Она боялась, она любила. Страсть звала, совесть предостерегала, но у таких, как мисс Вернон, страсть всегда берет верх. Увещевания совести звучали все тише и наконец умолкли совсем, и когда Заморна снова поцеловал воспитанницу и спросил голосом, чья роковая сладость влила яд в столько сердец: «Ты поедешь завтра со мною, Каролина?» — она подняла лицо и с безумным, самозабвенным пылом ответила «да».[65]
Герцог Заморна покинул Вудхаус-Клиф в пятницу седьмого декабря, на следующее утро, и ровно за семь дней покрыл расстояние оттуда до Витрополя. Во всяком случае, неделя прошла между его отъездом от мистера Уорнера и прибытием в Уэллсли-Хаус. В день его возвращения погода выдалась холодная — этим, возможно, объясняется, почему герцог, вылезая из экипажа и поднимаясь по царственным ступеням своего дома, был так бледен и суров. После столь долгой отлучки он вынужден был повидаться с женой, и на их встречу стоило посмотреть. Герцог не взял на себя труда изобразить радость. Он был резок и неприветлив, и герцогиня, взглянув на него разок, не попыталась сделать воссоединение более нежным. Она отстранилась даже от холодного супружеского поцелуя, выпустила руку мужа, оглядела его бледное, раздраженное лицо и дала понять — не словами, а горькой усмешкой, — что ей все ясно, после чего удалилась с дрожащими губами. Ее лицо выражало все возмущение, всю уязвленную гордость, всю жгучую обиду, какую могли выказать эти тонкие черты. Герцогиня ушла в свою комнату и не выходила оттуда много дней кряду.
Герцог, судя по всему, вернулся в сугубо деловом настроении. Он никому не улыбался. Когда прибыл с визитом лорд Ричтон, Заморна глянул на присланную карточку, швырнул ее на стол и прорычал, как тиф: «Меня нет дома». Он принимал только министров и обсуждал только государственные вопросы. Едва дела заканчивались, он отсылал всех прочь. Час работы не сменялся часом отдохновения. К концу военного совета герцог был так же мрачен, как и в его начале.
Как-то вечером Энара сидел в Уэллсли-Хаусе и с обычной прямотой высказывал герцогу свое мнение, и именно, что вся эта хандра неспроста, и он не он, если его величество не угодил в какую-то историю. Ответом стало пожелание катиться к черту. Анри как раз поднес к губам стакан разбавленного бренди, раздумывая, что на это сказать, когда в комнату вошел третий и, приблизившись к нему, заметил:
— Я буду благодарен, если вы нас оставите, сэр.
Полковник «Гончих псов» вскинул гневные глаза, но увидев, кто говорит, сказал только:
— Хорошо, милорд, однако с вашего дозволения я прежде выпью свой бренди. За здоровье короля, и пусть его мрачное настроение рассеется.
Незнакомец, судя по виду, вполне мог потягаться мрачностью настроения с герцогом Заморной. Примечательно, что он в присутствии венчанного монарха и не подумал снять шляпу. Лицо под шляпой было бело как бумага и мертвенно как у висельника. Нельзя сказать, что он хмурился: черты хранили спокойствие, — но взгляд мог обратить в камень. Глаза горели огнем, который правдивей, чем игра. Джентльмен встал напротив герцога Заморны и, когда лорд Этрей вышел, произнес голосом, каким люди говорят, когда намерены сразу перейти к делу и не собираются даже на йоту смягчать свое требование:
— Говорите, что вы с нею сделали!
Совесть Заморны, корабль водоизмещением в тысячу тонн, доставила по назначению груз стыда, и щеки герцога залил густой румянец. Ноздри его расширились. Он вскинул голову, расправил плечи и принял такой же боевой вид, как на бастионах Газембы, когда смотрел на скачущих по равнине всадников Арундела.
— О чем вы? — спросил он.
— Где Каролина Вернон? — произнес тот же взбешенный голос.
— Она не со мной.
— И, полагаю, никогда с вами не была? Вы посмеете солгать мне в глаза?
— Она никогда со мною не была.
— Так она сейчас не в ваших руках?
— Нет.
— Клянусь Богом, сударь, я все знаю. Я знаю, что вы лжете.
— Вы ничего об этом не знаете.
— Верните ее, Заморна.
— Я не могу вернуть то, чего у меня нет.
— Скажите это еще раз.
— Говорю.
— Повторите ложь.
— Повторяю.
— Так получайте!
Лорд Нортенгерленд выхватил что-то из-за пазухи. Это был пистолет. Граф с силой ткнул рукоять зятю в лицо. В тот же миг губы Заморны обагрились густой влагой. Если бы его зубы не сидели в деснах как приваренные, он бы выплюнул их вместе с кровью, наполнившей рот и хлынувшей через край. Его светлость ничего не ответил на этот комплимент, только нагнулся к камину и сплюнул в пепел, затем утер губы белым носовым платком, который через пять минут стал совершенно алым. Полагаю, сдержанность герцога проистекала из глубокого убеждения, что кара не составляет и миллионной доли заслуженного.
— Где она? — настаивал Перси.
— Я вам не скажу.
— Вы будете ее от меня прятать?
— Постараюсь.
— Вы осмелитесь ее навешать?
— Так часто, как сумею отыскать для нее время.
— Вы говорите это мне в лицо?
— Я скажу это в лицо самому дьяволу.
Наступила короткая пауза, во время которой Нортенгерленд изучал лицо герцога, а герцог вытирал разбитые губы.
— Я приехал сюда, чтобы узнать, куда вы ее дели, — продолжал Перси, — и намерен получить ответ. Я ее верну. Она — последнее, что есть у меня в мире, и не должна достаться вам, ненасытный мерзавец!
— Я хуже вас, Перси?
— Вы надо мной насмехаетесь? Да, вы хуже. Я никогда не был бесчувственным скотом.
— А кто говорит, что я скот? Каролина? Мэри?
— Как вы смеете объединять эти два имени? Как смеете произносить их подряд, словно обе мои дочери — купленные вами рабыни? Вы бездушный сластолюбец, гнуснее подлеца Джордана!
— Я рад, что так меня аттестуете вы, а не мисс Вернон и не ее сестра.
— Артур Уэллсли, советую вам больше не произносить эти два имени вместе. Иначе ни та ни другая не увидит вас живым.
— Вы меня застрелите?
— Да.
Вновь наступила пауза, и вновь ее нарушил Перси:
— В какую часть Ангрии вы увезли Каролину Вернон? Я знаю, она в Ангрии.
— Она там, где ей хорошо и безопасно. Больше я не скажу, даже если вы сунете мою руку в огонь. И вам лучше оставить все как есть, поскольку сделанного не изменишь.
Бешеные голубые глаза Нортенгерленда расширились от ненависти и гнева.
Он сказал, грохнув кулаком по столу:
— Хотел бы я, чтобы ад существовал! Ради вас! Хотел бы я… — Он не договорил фразу и вынужден был перевести дух, прежде чем начать ее снова: — Хотел бы я, чтобы у вас отсохли руки и ноги, чтобы вас разбил паралич. — Новая пауза, чтобы набрать в грудь воздуха. — Что вы за человек? Вы сжимали эту руку и говорили, что я вам дорог. Вы слышали все, что я мог рассказать: кто я, как жил, что претерпел. Вы ловили каждое слово, краснели почти как женщина, даже утомляли меня своим мальчишеским пылом. Я отдал вам Мэри, и вы стали для нее проклятием, измучили ее своим непостоянством, истомили попеременными жаром и холодностью. Я не вмешивался, хоть и много раз желал вам смерти, видя ее бледное затравленное лицо и вспоминая, какой она была до знакомства с вами, до ваших чудовищных тиранств, ваших измен, сокрушающих ее дух, и возвращений, ради которых она живет, поддерживаемая лишь слабой тенью надежды.
— Огромное преувеличение! — воскликнул Заморна с жаром. — Когда это я тиранил Мэри? Спросите ее саму, спросите сейчас, когда она злится на меня, как никогда в жизни. Скажите ей, чтобы она от меня ушла. Она не говорит со мною и не глядит в мою сторону — но посмотрим, что она вам ответит.
— Быть можете, вы помолчите и дослушаете? — отвечал Перси. — Я еще не закончил говорить о нашей дружбе. Еврейский проныра Нафан рассказал Давиду, мужу по сердцу Божьему, некую притчу об овечке и применил ее к собственным праведным деяниям царя. Полагаю, вы выучили эти стихи наизусть и почерпнули в них наставление. Я отдал вам все, кроме Каролины. Вы знаете мои чувства к ней. Знаете, что я полагал ее своим последним и единственным утешением. И что вы сделали? Она погублена; никогда в жизни ей уже не смотреть людям в глаза. Для меня она ничто. Однако я не оставлю ее в ваших руках.
— Вы не сможете забрать ее у меня, а если бы и смогли, как вы помешаете ей вернуться? Она либо умрет, либо возвратится ко мне. И вспомните: сэр, будь я Перси, а не Уэллсли, я бы ее не увез, не дал бы ей дом, чтобы спрятаться от насмешек, и кров, чтобы укрыться от оскорблений. Я бы бросил ее в Фидене, умирать в гостинице, как умерла Харриет О’Коннор.
— Мне осталось сказать вам одно, — произнес Перси. — За этот поступок вы ответите перед судом. Я не страшусь огласки. Я найму Гектора Монморанси представлять меня на процессе. Я снабжу его многочисленными свидетельствами ваших злодеяний, которые, поданные так, как он их с удовольствием подаст, заставят вас корчиться в непереносимых мучениях. Я найму половину писак и заполню газеты пасквилями на вас и на ваш двор, которые обратят всех ваших глупцов сторонников в разгневанных ревнивцев. Я не остановлюсь перед ложью. Сочинять заметки будет Монморанси, чтобы они вышли достаточно ядовитыми. Он не постесняется облить грязью несколько десятков придворных дам и сгубить их репутацию вместе с вашей. Я велю ему не щадить никого. Ваш кабинет предстанет сборищем рогоносцев. Вы безнадежно упадете в общественном мнении. Ваши политические противники будут торжествовать. Прежде чем умереть, вы еще проклянете день, когда отняли у меня дочь.
Так говорил Нортенгерленд. Его зять ответил с улыбкой:
— Плох тот корабль, что не может выдержать бурю.
— Бурю! — воскликнул граф. — Это не буря, а пожар в трюме — зажженная свеча брошена в ваш пороховой погреб! Увидите, что будет, когда она упадет!
И все же герцог не дрогнул. Он медленно зашагал по комнате, на ходу бросив через плечо:
— Ничто в природе не исчезает совсем. Взорвите меня, и я обрету новую жизнь.
— Избавьте меня от своего бахвальства, — сказал Перси. — Приберегите его для Монморанси, когда тот сделает вас мишенью своих стрел, для Уорнера, Торнтона и Каслрея, когда их вызовы посыплются на вас, как цепные ядра!
Его светлость, не сбавляя шага, проговорил вполголоса:
В расселине меж камней
Древо стоит прочней,
Чем расколотый им гранит.
Итак, я в Роухеде. Семь часов вечера. Все юные леди на уроках, классная комната тиха, огонь в камине едва горит. Грозовой день сменяется тоскливой ненастной ночью. Сейчас я вновь становлюсь собой. Ум отходит от непрерывного двенадцатичасового напряжения и погружается в мысли, никому здесь, кроме меня, не ведомые. После дня утомительных блужданий я возвращаюсь в ковчег, который для меня одной плывет по бескрайним и бесприютным водам Всемирного потопа. Странное дело. Я не могу привыкнуть к тому, что меня окружает. Если сравнение не кощунственно, то как Господь был не в сильном ветре, не в огне и не в землетрясении, так и сердце мое не в уроке, объясняемой теме или задании. Я по-прежнему слышу вечерами негромкий голос, как бы веяние тихого ветра, несущее слова, — они доносятся из-за синих гор, от речных берегов, облетевших ныне дубрав и городских улиц далекого светлого континента. Это он поддерживает мой дух, питает все мои живые чувства, все, что есть во мне не чисто машинального, пробуждает ощущения, дремлющие везде, кроме Хауорта и дома.
Вчера вечером я и впрямь доверила себя грозовым крылам такого ураганного ветра, какой редко случался на моей памяти, и он на пять упоительных секунд унес меня прочь. Я сидела одна в столовой, покуда все остальные были за чаем, и внезапно впала в транс: воистину эти самые ноги ступали по разоренным войною берегам Калабара, эти самые глаза видели поруганный Адрианополь, льющий свет из окон, в которые захватчик смотрел и не помрачился. Я прошла через вытоптанный сад, мимо поломанных кустов, на большую террасу, где мокрый мрамор блестел от дождя и ветер то стряхивал на него бурые листья с огромных качающихся ветвей, то уносил их прочь. Я поднялась на дворцовую стену, к череде светлых ажурных арок, и, миновав их как можно скорее, заглянула через стекло в освещенное изнутри пространство.
То была большая комната с множеством зеркал по стенам, с лампадами на треножниках, с великолепными диванами и коврами, с огромными вазами белоснежного просвечивающего мрамора, изукрашенными еще более белой лепной отделкой, и с единственной картиной в роскошной массивной раме — портретом молодого человека, чьи пышные кудри как будто колышутся от дыхания, а глаза наполовину скрыты белой точеной рукой, заслоняющей их от света и поддерживающей грозное увенчанное чело. Невозможно вообразить, чтобы здесь была вторая картина, так значительна эта: лицо, изображенное на ней, надо домысливать, ибо его краса явлена не полностью, как будто человека, представленного на портрете, так часто писали во всех величественных позах, что живописец наконец пресытился лучезарным совершенством черт и запечатлел царственного исполина с опушенной головой, приглушив облаками кудрей сиянье, на которое утомился взирать.
Я часто бывала в этой комнате прежде и всякий раз ощущала простое исчерпывающее величие единственного портрета, пяти колоссальных мраморных чаш, мягких цветистых ковров, шириною и высотою чистых, словно вода, зеркал. Я видела ее в вечерней тиши, когда светильники ровно горели в спокойном воздухе, озаряя лишь одну живую фигуру: молодую даму, которая в это время дня обычно сидела на низеньком диване с книгой, склонив голову над страницей; ее светло-каштановые локоны ниспадали рассыпанными прядями, край платья лежал на полу волнами шелковых складок. Все было недвижно, лишь ровно вздымалась грудь под темным атласным лифом, все тихо, только слышалось мерное и легкое дыхание дамы. В сосредоточенных карих глазах светилась надменная печаль величия, и хотя дама была очень молода, я всегда знала, что в жизни не осмелюсь с нею заговорить. Как милы были ее прямые, тонкие черты! Как изящен маленький розовый рот! Однако как горделивы белый высокий лоб и царственный изгиб шеи! Я знала, почему она предпочитает в этот час сидеть одна, почему перед нею лик в золоченой раме, почему она иногда поднимает взор к зеркалам, убеждаясь в безупречности своего наряда и красоты.
Впрочем, в тот вечер дамы здесь не было, однако ее будуар не пустовал. Отблески пламени вспыхивали на столе, уставленном бутылями, частью выпитыми, частью полными алым вином. Подушки пленительной оттоманки, которых так часто касалась ее невесомая щека, придавила темная туша, бревном повалившаяся сюда в пьяном угаре. Да, там, где прекрасная возлежала, украшенная жемчугами, в царственных одеждах, источавших каждой складкой ароматы духов, улыбаясь во сне, когда тот, для кого она затворила себя в этом сокровенном храме уединения, представал ей в полночных видениях, на ее шелковом ложе распростерся в пьяном забытьи черный жилистый мавр, упившийся до беспамятства. Я знала, что это сам Квоши, и догадывалась, почему он избрал для одиноких возлияний святилище ангрийской королевы. Покуда я отчетливо видела, как он лежит в черной одежде на смятой постели, разметав сильные руки, видела спутанные космы на лбу, белые клыки, мстительно смотрящие из приоткрытого рта, и багровое от вина лицо, наблюдала, как могучая грудь бешено вздымается при каждом выдохе, который с хрипом вырывался из расширенных ноздрей, как трепещут оборки белой рубахи под расстегнутым более чем наполовину жилетом, покуда явственно зрело выражение злобного торжества, искажавшего арабские черты даже во сне, — Квамина в чертогах Заморны! В будуаре его супруги! — покуда это видение все еще было передо мною, дверь столовой отворилась и мисс В[улер] вошла с тарелкой масла в руке.
— Как сегодня ветер-то разошелся, — сказала она.
— Да, мэм, — ответила я.
4 февраля 1836 года
Пятница, вечер
Сейчас, когда у меня есть немного времени, потому что сегодня после обеда французских уроков нет, я хотела бы что-нибудь набросать. Я не могу браться за длинное повествование — на него надо настроиться, — но если мне удастся сочинить милую зарисовку, то ее приятно будет записать.
Вспомню-ка я, что было позавчера. Мне представился чудесный жаркий день в самый разгар лета. Великолепный вечер, исполненный праздной неги, снисшел на холмы нашей Африки и развернул над землей синее с золотом небо.
Беда! Я нагромождаю эпитеты и не могу описать то, что хочу. Я имею в виду день, который от начала и до конца будто создан из света. Путешествуя в такой день, вы видите, что широкая дорога впереди, поля по сторонам и далекие-предалекие холмы — все улыбается, все сияет одним и тем же янтарным светом, и чувствуете зной без капли освежающей влаги, без дуновения прохладного ветерка. День, когда плоды зреют на глазах, а сады словно враз преображаются из зеленых в золотые.
В такой день я увидела малиновое пламя над далекими Сиднемскими холмами в Хоксклифском лесу. Косые закатные лучи ложились на великолепные поляны. Мне представилось, что война окончена, что трубы только-только смолкли и последние их ноты возвещали триумф. Что волнующие события — вести о боях, о победах, о договорах, о встречах между могущественными силами — взбудоражили всю страну, заставили лихорадочно биться ее пульс. Ангрия пирует и празднует, отдыхая после многомесячных кровавых трудов. Воители и знать — все в своих поместьях, а герцог — молодой, но закаленный боями, — в Хоксклифе.
Тишина исходит от величественного леса, более пугающего в своем недвижном спокойствии, чем даже в бурю, когда словно мощные валы с грохотом прокатываются по его полянам. Олени появляются и пропадают среди стволов, а временами одинокая лань выбегает, пьет из Арно и вновь исчезает в чаще.
Безмолвие летнего вечера нарушили два джентльмена, которые вошли в Сент-Мэри-Гроув, оживленно беседуя низкими, приглушенными голосами. Вероятно, они обсуждали что-то секретное: разговор шел на иностранном языке, дабы случайный прохожий ненароком не уловил смысла их слов. Нежные гласные италианской речи лились с их губ так свободно, будто оба — уроженцы европейского Эдема. «Энрико» — обращался к спутнику более высокий и более молодой из двух, тот отвечал почтительным «монсеньор». Молодой синьор, или господин, часто поднимал глаза к нормандским башням Хоксклифа, видимым даже за высокими вязами Сент-Мэри-Гроув. Солнце сияло на зубцах, целуя их последними лучами, которые своим оттенком спорили с недвижно повисшим в безветренном воздухе рдяным полотнищем на стене.
— Энрико, — продолжал он все на том же музыкальном тосканском, — сегодня двадцать девятое июня. Ни вы, ни я не помним дня прекраснее. О чем он вам напоминает? Такие закаты всегда с чем-нибудь связаны.
Энрико задумчиво нахмурил суровый лоб и устремил пристальные черные глаза на лицо благородного спутника: властное и гордое от природы и по привычке, оно в этот блаженный час отдохновения горело лихорадочной романтической страстью.
— О чем он напоминает вам, милорд? — спросил старший.
— Ах! О многом, Энрико! Сколько я себя помню, лучи садящегося солнца действовали на меня как на статую Мемнона. Струны всегда трепещут, порой согласно, порой не в лад. Сейчас они играют бешеный мотив, полный сладкой и зловещей печали. Энрико, можете ли вы вообразить, что я испытываю, глядя в черные глубины моего леса и на эти башни — не чертоги предков, как убеленный сединами Морнингтон, а создание моей собственной руки? Умиротворение, исходящее от этой глухой чащи, волнует мне душу несказанно. Взгляните на алый запад! Солнце зашло, небо гаснет над могучими рощами, сверхъестественно тихими и пронизанными сгущающейся тьмой. Послушайте, как стонет Арно!
Сегодня весь день я была в мечтании, то мучаясь, то ликуя: мучаясь оттого, что не могла предаться ему без помех, ликуя, потому что в нем, как в яви, мне отчетливо предстали события преисподнего мира.[66] Я почти час билась с мисс Листер, мисс Мариотт и мисс Кук, силясь втолковать им разницу между артиклем и местоимением. Когда мы покончили с грамматическим разбором, в классной воцарилась гробовая тишина, и я от усталости и раздражения впала в некое подобие летаргии.
Мне думалось: неужто я обречена провести лучшую часть жизни в этом жалком рабстве, из последних сил сдерживая себя, чтобы не злиться на лень, безразличие и гипертрофированную ослиную глупость этих твердолобых тупиц, вынужденно изображая доброту, терпение и усердие? Должна ли я день за днем сидеть, прикованная к стулу, заточенная в четырех голых стенах, когда летнее солнце пылает в небе, год входит в самую пышную свою пору и возвещает при конце каждого дня, что потерянное мною время никогда не вернется?
Уязвленная этими мыслями в самое сердце, я встала и машинально подошла к окну. Снаружи улыбалось дивное августовское утро. На полях еще не высохла роса. Прохладные и бледные утренние тени протянулись от стогов, от корней исполинских старых дубов и терновника у покосившейся ограды. Все было тихо, только остолопки вокруг меня бубнили себе под нос, выполняя задание. Я распахнула окно. Невыразимой красоты звук долетел до меня в дуновении южного ветра. Я глянула в ту сторону. Хаддерсфилд и холмы за ним были подернуты синей туманной дымкой; леса Хоптона и Хитон-Лодж сгустились вдоль реки, а Колдер, безбурный и светлый, рассекал их серебряной стрелой. Я прислушалась. Звук, глубокий и музыкальный, лился с холма. То были колокола Хаддерсфилдской приходской церкви. Я закрыла окно и вернулась на свое место.
И тут на меня неудержимо нахлынул могущественный фантазм — созданная нами из ничего система, прочная, как иные религии. Я чувствовала, что могла бы писать великолепно — я всей душой хотела писать. Дух Витрополя — всего горного Севера, всего лесистого Запада, всего орошаемого реками Востока — теснился в моем сердце. Я смутно чувствовала: будь у меня возможность ему отдаться, повесть получилась бы лучше всех написанных мною прежде. Но тут одна из дурех подошла ко мне с заданием. Я думала, меня стошнит.
Вечером мисс Э. Л. была тригонометрично экуменична к уроку французского. Бешеная злость, вызванная ее мерзким упрямством, и усилие, которое требовалось, чтобы поддерживать видимость относительного спокойствия, чуть меня не доконали. Руки у меня дрожали, как будто я сутки мучилась зубной болью, а душу стиснуло беспросветное отчаяние. Мисс Вулер за чаем пыталась меня разговорить и была очень добра, но я не ожила бы, даже предложи она мне все сокровища мира. После чая мы отправились на долгую утомительную прогулку. Я вернулась в высшей степени разбитая, потому что мисс Л. и мисс М-т всю дорогу изводили меня своей пошлой болтовней. Знай эти девочки, как мне отвратительно их общество, они бы не так навязывали мне свое.
Солнце село примерно за четверть часа до нашего возвращения, так что уже смеркалось. Юные леди ушли в классную делать задания, а я пробралась в спальню, чтобы впервые за день побыть одной. Какое же блаженство я испытала, когда легла на раскладную кровать и предалась роскоши: сумеркам и одиночеству. Поток мыслей, сдерживаемый весь день, спокойно и привольно хлынул в свое русло. Образы слишком путались, чтобы сложиться в определенную картину, как было бы, случись это дома, однако они успокаивающе порхали вокруг меня, производя странное, но удивительно приятное действие.
Усталость от дневных трудов, сменившихся минутой божественного отдохновения, подействовала как опиум — обвила меня тревожным, но чарующим колдовством, подобного которому я прежде не испытывала. Все, что я воображала, было патологически четким. Я помню, как почти что видела телесными очами женщину, стоящую в холле господского дома. Она как будто кого-то ждала. Смеркалось; в полутьме можно было смутно различить оленьи рога, на которых висели шляпа и грубый плащ. Женщина держала подсвечник — она, видимо, вышла из кухни или другого такого же помещения. Она была очень хороша собой. Не часто нам удается создать из чистой фантазии лицо, столь индивидуально прекрасное. У нее были черные, довольно длинные кудри, цветущая кожа и темные встревоженные глаза. Мне представлялось, что сейчас знойное завершение летнего дня и на женщине муслиновое платье — ничуть не романтично! — из легкой набивной ткани, с широкими рукавами и пышной юбкой.
Покуда она ждала, я отчетливо услышала, как открывается входная дверь, и увидела озаренную лунным светом лужайку, а за ней, вдалеке, мерцающие в дымке городские огни. Вошли два или три джентльмена. Я интуитивно поняла, что одного зовут доктор Чарлз Брэндин, второго — Уильям Локсли, эсквайр. Доктор был высокий, хорошо сложенный мужчина в широких белых штанах и большой соломенной шляпе, сдвинутой набекрень, — из-под нее виднелись густые темные волосы и загорелое, но гладкое и правильное лицо. Локсли и третий джентльмен прошли во внутреннюю комнату, а Брэндон помедлил в прихожей. Здесь стоял умывальный таз; доктор подошел и вымыл руки, пока дама держала свечу.
— Как Райдер перенес операцию? — спросила она.
— Превосходно! Через три недели будет на ногах. А вот из Люси больничная сиделка не получится. Придется вам взять ее к себе главной служанкой — крахмалить мои батистовые манишки и платки, стирать и гладить ваши кружевные фартуки. Маленькая дурочка лишилась чувств от одного вида инструментов.
Покуда Брэндон говорил, у меня в голове возникла смутная череда идей, описывающих чью-то отдельную жизнь, разные сцены, в которых люди и события двигались в мглистой панораме. Слова про больницу, Райдера, Люси — все рождало некий набор воспоминаний, или, вернее, фантазий. Рассказу обо всем, что привиделось мне в эти минуты, не было бы конца.
Люси впервые предстала мне сидящей у дверей одинокого коттеджа средь вересковой пустоши — печальная и болезненная девушка с теми кроткими, правильными чертами, которые всегда возбуждают у нас живой интерес, каким бы смиренным ни было обрамление. День клонился к вечеру. Она смотрела на перекресток дорог. Далеко-далеко появилась темная точка. Люси улыбнулась про себя, и что-то в ее классическом профиле и поблекшей красе напомнило мне ту, кто, насколько я знала, могла в эту минуту уже лежать под свежевскопанной землей. Именно это сходство и чувство, что оно есть, вырвало доктора Брэндона так далеко из его физического круга и заставило сейчас, когда он стоял рядом с пациентом, смотреть на кроткое, признательное лицо девушки куда ласковее, чем он обычно глядел на богатых и знатных людей, прибегавших к его услугам.
Довольно. У меня нет времени разворачивать это видение дальше. С ним связаны тысячи вещей — целые страны, короли и сановники, революции, падение и восстание тронов.
Тем временем человек, моющий окровавленные руки в тазу, и смуглая красавица со свечой по-прежнему с неприятной и пугающей отчетливостью стояли пред моим мысленным взором. Мне стало страшно от яркого пламени свечи, от того, насколько реальна была прямая и грациозная фигура дамы, ее сильное красивое лицо, ее встревоженные глаза, следящие за Брэндоном и силящиеся разгадать истину за строгим выражением, которое привычка к страданиям придала его суровым чертам.
Я была в замешательстве и досаде, сама толком не знаю отчего. Наконец я почувствовала, что меня будто придавило чем-то тяжелым. Я знала, что не сплю, что в комнате темно и, более того, что юные леди вошли сюда, чтобы накрутиться на папильотки. Они увидели меня на кровати, и я слышала, как они обо мне говорят. Мне хотелось подать голос, встать — но я не могла ни того ни другого. Положение было ужасное — я понимала, что так не годится. Тяжесть давила, как будто меня прижало к постели какое-то огромное животное. От ужаса каждая моя жилка забилась быстрее. «Надо встать», — подумала я и резко вскочила с кровати. Довольно с меня патологически отчетливых видений. У каждого преимущества есть своя оборотная сторона. Чай готов. Мисс Вулер меня заждалась.
14 октября 1836 года
Сейчас я буду писать, потому что ничего не могу с собою поделать. Уиггинс имел бы полное право говорить о графомании, увидь он меня сейчас, в окружении быков (тучных тельцов Васанских), и недоумевать, почему я пишу с закрытыми глазами, — уставиться на меня разинув рот. Плевать, пусть удивляются! Э. К-к по одну руку от меня, Э. Л-р по другую, мисс В-р сзади. Тупость — атмосфера, учебники — занятие, ослы — общество. Что же во всем этом могло напомнить мне о дивной, беззвучной, незримой стране, сейчас неопределенной и смутной, как сон о сне или тень от тени?
Есть голос, есть толчок, что будит эту спящую силу, которая в своем дремотном оцепенении порою кажется мне умершей. Этот ветер, льющийся могучим потоком в струях воздуха, звучит бешено, неостановимо, час за часом; он становится громче к вечеру, когда налетает не порывами, а как набирающий силу ураган. Знаю, сейчас он веет далеко отсюда в Хауортских вересковых пустошах. Брэнуэлл и Эмили слышат его, он проносится по нашему дому, по кладбищу вкруг старой церкви, и, может быть, они думают обо мне и об Анне.[67]
Великолепно! Ураган был силен. Он напомнил мне Нортенгерленда. Было что-то безжалостное в порыве ветра, заставляющего самый дом стонать, будто ему тяжело снести этот неумолимый натиск. О, мне не насытить чувство, которое он пробудил! Тысячи желаний, вызванных к жизни его зовом, умрут со мною и никогда не осуществятся. Как бы я терзалась, не будь у меня мечтанья, чтоб отдохнуть душой. Оно само, его сцены и образы хоть немного заполняют мучительную пустоту. Гогенлинден! Чайлд Гарольд! Флодден! Погребение Мура! Почему кровь не может возбудить сердце, сердце — расшевелить голову, а голова — заставить руку написать нечто подобное? Фу! Пустые бредни!
Хотела бы я знать, убил ли Брэнуэлл герцогиню. Неужто она мертва? Похоронена? Лежит одна в холодной земле, в эту ужасную ночь, в золотом гробу, под черными церковными плитами, в замурованном склепе? Никого с нею рядом. Та, что томительно ждала долгие месяцы, умирая на роскошной постели, теперь позабыта, ибо ее очи закрылись, губы запечатаны, руки скованы хладным оцепенением. Звезды, проглядывая в разрывы туч, смотрят сквозь церковное окно на ее надгробие.
Ужасные мысли теснятся у меня в голове. Я надеюсь, что она еще жива — отчасти потому, что мне невыносимо думать, в каком одиночестве и безнадежной тоске она умерла, отчасти потому, что с ее кончиной для Нортенгерленда погасла бы последняя искорка, сдерживающая кромешный мрак.
О чем размышляет сейчас Зенобия в величавом уединении Эннердейла? Она одна в просторном помещении, которое тридцать лет назад было так же светло и приветливо, как теперь — уныло и бесприютно. Ее мать считалась одной из первых красавиц Запада. Она спит во прахе минувшего поколения. А вот и ее портрет: блистательная дама за туалетным столом. Полина славилась своими густыми смоляными локонами, и художник изобразил, как она их расчесывает: тяжелые незавитые пряди свободно ниспадают с поддерживающей их белой руки. Уже двадцать девять лет прекрасная испанка взирает со стены на комнату, когда-то бывшую ее гостиной. Видит ли она свою дочь, свою улучшенную копию: женщину надменную и сильную духом, которая сейчас размышляет, как сохранить гордость и раздавить чувства? Леди Зенобия не склонна к мечтаниям. И все же она подсознательно ощущает силу…
Поклон от меня погоде. Интересно, какой она будет? Снег и солнце? А впрочем, не стану про нее думать. Я здесь, чтобы вызвать духов из недр земли и полчасика с ними побеседовать. Тсс! В ворота мысли стучат, и память впускает гостей. Гостей! Посетитель всего один — видный джентльмен в синем сюртуке и твилловых брюках.
— Желаю здравствовать, сэр! Приятно вас видеть, усаживайтесь. Очень необычная погодка, сэр! Как вы переносите ее причуды?
Джентльмен вместо ответа медленно освобождает шею и подбородок от черного шелкового платка, ставит легкую трость в угол, с неторопливым величием усаживается и, сведя густые светлые брови над голубыми недобрыми глазами, смотрит на меня пристально.
— Не очень-то вежливо, сэр. Как ваше имя?
— Джон Горец, — отвечает джентльмен голосом таким низким, что в комнате дрожит мебель. — Джон Горец. Я пришел на ваш зов. Чего вам надо?
— Ваш слуга, мистер Сондерсон, — говорю я. — Прошу прощенья! Мне следовало узнать вас сразу, но с последней нашей встречи вы так изменились — всегдашней угрюмости как не бывало, вы так и лучитесь добротой. Как миссис Сондерсон, как ваши почтеннейшие родители и юная надежда Сондерсонов?
— Неплохо, спасибо. Я бы угостился табачком, если у вас есть, а то мой запас весь вышел. — С этими словами мистер Сондерсон протянул золотую табакерку, которая с моей помощью быстро наполнилась черным раппи.[68] Затем мы продолжили разговор.
— Какие новости в ваших краях? — был мой следующий вопрос.
— Да никаких особенно, — прозвучал ответ. — Только что с началом марта ангрийцы ошалели еще больше.
— Неужто они до сих пор сражаются?
— Сражаются! Каждый из них поклялся на рукояти шпаги, что будет биться, пока у него на спине есть хоть пара лохмотьев!
— В таком случае, полагаю, мир скоро будет восстановлен, — вырвалось у меня.
Мистер Сондерсон подмигнул.
— Весьма дельное наблюдение, — сказал он. — Мистер Уэллсли-старший поделился им со мною при нашей последней встрече.
— Так на востоке боевые действия уже не столь ожесточенны?
Мистер Сондерсон снова подмигнул и спросил кружку портера. Я тут же послал за бочонком в таверну «Робин Гуд» через дорогу. Когда Сондерсон получил свою кружку, он, сдув пену, выпил большой глоток за здоровье «храбрых и оборванных». Я тихо подхватил: «За вшивых и победоносных!» Он услышал и одобрительно кивнул.
Некоторое время мы оба в молчании накачивались портером, затем мистер Сондерсон заговорил…
Мистер Сондерсон больше не заговорил. Он растаял как сон. Меня позвали проверять урок, а к тому времени как я вернулась за стол, настроение, вызвавшее к жизни эту причудливую аллегорию, улетучилось безвозвратно. С тех пор прошло две недели, и сейчас у меня впервые за все это время выдались свободные полчаса. И опять тоскливым субботним вечером я пытаюсь призвать к себе смутные тени: не грядущие события, а эпизоды далекого прошлого, радости и чувства, которых, я иногда боюсь, мне уже не вкусить вновь.
Мало кто поверит, что чистое воображение может дарить столько счастья. Перо не в силах живописать всю увлекательность сцен, последовательной череды событий, которые я наблюдала в крохотной комнатке с узкой кроватью и белеными стенами всего в двадцати милях отсюда![69] Какое сокровище — мысль! Какая привилегия — грезить! Я благодарна, что могу утешаться мечтаниями о том, чего никогда не увижу въяве! О, только бы не утратить эту способность! Только бы не почувствовать, как она слабеет! Если это случится, как же мало хорошего останется мне в жизни — ее сумеречные полосы так широки и мрачны, а проблески солнца так бледны и скоротечны!
Воспоминание хранит множество обрывков вечерних часов в этой крохотной каморке. Здесь я сидела на низкой кровати, устремив взор на окно, за которым не было ничего, кроме однообразной вересковой пустоши и серой церкви посреди кладбища, где могилы расположены так тесно, что бурьяну и траве почти негде пробиться между надгробиями. Над ними в очах моей памяти нависли серые облака, какие часто затягивают небо на исходе холодного октябрьского дня; порою на горизонте сквозь тяжелую гряду проглядывает бледный, окруженный туманным мерцанием лунный диск.
Такая картина стояла в моих глазах, но не отпечатывалась в сердце. Ум осознавал ее, но не ощущал ее присутствия. Он был не здесь. Он пустился в далекое странствие к неведомому острову, у чьих берегов не бросал якорь еще ни один бриг. Другими словами, у меня в голове, быть может, складывалась длинная повесть: история древнего аристократического рода — легенды, не записанные, но передававшиеся старожилами из уст в уста, предания лесов и долин графского, герцогского или баронского имения. Ощущения дубовой аллеи, посаженной предками триста лет назад, покоев, оставленных нынешними наследниками, безмолвных портретов, ненужных и нелюбимых, ибо никто из живущих не помнит во плоти тех, чьи тени они хранят.
С последним взглядом на фамильную церковь, с прощальной мыслью о глубоком склепе под ее плитами, мое воображение перенеслось в некий большой город, в некую царственную столицу, где блистают в веселом патрицианском кругу юные дамы и господа — потомки владетеля поместья. Ослепленные блеском двора, а возможно, и политическим честолюбием, сыновья и дочери почти забыли рощи, средь которых росли. Когда я видела их, прекрасных и величавых, скользящих по салонам, где я встречала столько других знакомых лиц, чьи глаза улыбались, а губы двигались, издавая слышимую речь, — людей, которых я знаю едва ли не лучше, чем собственных брата и сестер, хотя в этом мире никогда не раздастся эхо их голосов, никогда их глаза не узрят здешнего света, — какое волнение жгло сердце, заставляя меня упоенно стискивать руки!
Я тоже позабыла про древнюю вотчину, про густые леса с одинокими полянами, где не бродит никто, кроме оленей. Я не вспоминала больше про готическую церковь, где истлевают кости сотни баронов. Что для меня прабабушкины баллады и предания седобородых старцев в отдаленной деревушке Аннсли?
Я глядела на леди Амелию, старшую из дочерей, как она стоит у высокого окна, за которым мраморная лестница спускается в залитому солнцем газону в окружении розовых кустов, — юную даму в самом расцвете пышной красы. Сейчас она восхитительно хороша, хотя то особое сияние, которым наполняет черты волнение счастья, скоро угаснет. Я вижу, как колышется ее легкое летнее платье, как подрагивают мелкие завитки локонов, как щеки вспыхивают непривычным румянцем, а улыбка заставляет лучиться взор. Я вижу их сейчас: она оглядывает толпу знати. Слышит, как ее брат называет имена и титулы баловней судьбы, властителей умов. Некоторых ей представляют, и они останавливаются с нею поговорить.
Я слышу их голоса так же отчетливо, как она, явственно вижу их фигуры, испытываю все то, что переживаешь, впервые оказавшись в кругу прославленных людей, узнавая по тону, движениям и внешности тех, кого никогда прежде не видела, но о ком столько раз читала и слышала. Это ли не восторг? Я непривычна к такому великолепию, какое меня окружает, к блеску огромных зеркал, красоте мраморных статуй, мягким иноземным коврам, длинным просторным залам, высоким золоченым потолкам. Я ничего не смыслю в чинах и званиях; тем не менее эти люди передо мною толпами, скоплениями. Они подходят и отходят, разговаривают, подзывают меня движением руки; они не фантомы, а люди из плоти и крови.
Во всем этом есть смысл. Я знаю дом, знаю площадь, на которой он стоит, — я проходила по ней днем. Поднималась по лестнице в вестибюль. Видела швейцара у дверей. Я прошла холлом и галереей, прежде чем очутиться в этой гостиной. Разве не чудесно смотреть на череду сменяющихся лиц, примечать черты высокородных и знаменитых гостей? Здесь есть беззаботные юнцы и надменные люди в возрасте; есть согбенные годами старцы и есть лица, которые затмевают все остальные сиянием безупречного совершенства; от одного взгляда на них заходится сердце.
Вот одно из таких созданий только что прошло мимо. Это дама. Я не стану писать ее имени, хотя оно мне известно. С ее личностью не связано никаких историй. Она не из тех недостижимо прекрасных существ, чьи судьбы сплетены с высшими из высших — существ, которых я не упоминаю в этой общей картине. Далеко от дома я не могу о них писать, кроме как в полном одиночестве. Я едва смею о них думать.
Случайная безымянная гостья, которая сейчас прошла мимо меня, теперь остановилась и беседует с леди Амелией. Ах, если бы я могла нарисовать эту сцену так живо, как она стоит перед моими глазами! Гостья — уроженка Ангрии. Я еще не видела лучшего образца ангрийской дамы, женщины, в которой все характерные черты этой страны соединились бы в таком безупречном совершенстве.
Она довольно высокая, с полными округлыми формами; ее шея и пышные плечи белы как свежевыпавший снег, а густые локоны, хоть и отливают огненной рыжиной, мягки и шелковисты. Миловидность черт, обрамленных их нежными завитками, почти невозможно изобразить пером: прекрасный маленький рот, овальный подбородок, яркие живые глаза, веселый, открытый взор, чистая, дышащая здоровым румянцем кожа. Голубое атласное платье изящно оттеняет цвет лица и волос; пухлые белые запястья схвачены жемчугами, движения не отличаются западной величавой плавностью, зато естественны и непринужденны; ее речь — быстрая и немного резкая, однако красивая и правильная, как и смех, то и дело срывающийся с ее губ, обладает собственным неповторимым обаянием, так непохожим на приглушенную мелодичность звуков, льющихся из уст дочерей Сенегамбии; быстрые взгляды свидетельствуют о живой, впечатлительной натуре; смешанное выражение гордости и мягкосердечия, упрямства и приветливости, сквозит в каждой черточке. Все это так же явственно стоит перед моими глазами, как тихий образ Анны, которая делает уроки за столом напротив меня.
Джейн Мур — так ее зовут — давно признана красавицей по всей провинции Арундел, где средь зеленых лугов стоит новая величественная усадьба ее отца и где нежные молодые листья в этот чудесный теплый день раскрываются так же быстро, как в лесах Кентукки. Джордж Мур, эсквайр, — один из тех, кто в одночасье сделал карьеру, когда Ангрию провозгласили королевством. К тому же он успешливый коммерсант: у него большой склад в Дуврхеме и собственный корабль, который он сам выстроил и нарек «Леди Джейн» в честь красавицы дочери. Она не единственное избалованное дитя: Мур, как истый ангриец, подарил своей стране полдюжины крепких юношей и столько же дочерей; почти все они теперь солидные стряпчие или степенные молодые матроны; через них он породнился с лучшими семействами провинции, и у каждого собственный дом в плодородной прерии.
Однако Джейн — самая младшая, самая красивая роза во всем букете. Она получила лучшее воспитание, и от природы принадлежит к тем людям, которые по складу души, внешности и обхождению сразу выделяются в любом обществе. Джейн честолюбива — она отвергнет всякое предложение руки и сердца, к которому не прилагается корона пэра, — и это непременно должна быть корона ангрийского пэра. А помимо знатности соискатель обязан владеть землями и богатством, слугами, каретами и всем прочим, без чего ослепительная красота не может сиять в полную силу.
Я боюсь, что мисс Мур, при всем своем воспитании и природной живости ума, совершенно чужда утонченной романтике Запада. Боюсь, она едва ли понимает, что это такое. Она практична и расчетлива, как любой эдвардстонский фабрикант, ее главная цель — не продешевить. Она открыто признает, что ценит в этом мире внешний блеск. Если Джейн что-нибудь делает хорошо, она любит, чтобы ее хвалили. Ей необходимо общество — она ни за что не согласилась бы жить одна. Ей не придет в голову наигрывать самой себе на фортепьяно или напевать печальные куплеты, когда рядом никого нет. Раз или два она случайно оставалась одна в гостиной Керкем-Вуда — вечером, после наступления темноты, — и смотрела в окно на сад с закрытыми чашечками цветов в каплях ночной росы, с мшистой зеленью лужаек и вьющейся к воротам подъездной аллеей и дальше, на приветный простор лугов, залитый лунным светом. И покуда Джейн смотрела, какое-то непривычное чувство и впрямь шевельнулось в ее душе, но спроси в тот миг кто-нибудь, отчего так заблестели ее глаза, она бы ответила не «как чарующе светит луна!», а «какой замечательный край — Ангрия!».
Затем, когда мисс Мур отвернулась от окна и окинула взглядом безлюдную комнату, где беспокойные отблески камина пляшут по стенам, отчего кажется, будто картины шевелятся в рамах, когда она уселась в кресло и застыла, ожидая, что скоро в тишине раздадутся отцовские шаги, возможно, она впала в отрешенную задумчивость и сейчас вспоминает старшую сестру, которая умерла, когда Джейн была еще ребенком: день похорон, вытянутое тело в гробу на столе, слуг, теснящихся, чтобы в последний раз взглянуть на мисс Харриет, то, как сама приложилась губами ко лбу покойницы, и пришедшее в тот миг осознание, что Харриет покинула их навсегда.
Мисс Мур вспоминает, как поразил ее контраст между мертвой сестрой в гробу и живой Харриет: высокой девятнадцатилетней девушкой, только что окончившей пансион; когда мистер и миссис Керкуолл или сэр Фредерик и леди Фейла приезжали с ежегодным визитом, ей дозволялось сидеть с гостями до вечера; у нее была собственная уборная с туалетным столом и большим деревянным несессером; иногда после обеда она заходила в детскую и брала младших в гостиную, где играла им на фортепьяно марши и вальсы. Харриет восхищала и немного пугала маленькую Джейн. Рост и фигура, роскошные платья, золотые часы с цепочкой, умение рисовать, петь, играть на рояле, читать по-французски и по-итальянски — все делало ее существом высшего порядка.
Следом в памяти всплывают перешептывания няньки и горничной: мисс Харриет-де выйдет за мистера Чарлза Керкуолла, — а затем возникает и образ самого Чарлза: высокого молодого человека, который в ту пору частенько заглядывал к ним в гости. Он всегда сопровождал мисс Мур в пеших и верховых прогулках: Джейн видела из окна детской, как они садятся в седло и стремительно летят по аллее. Она помнит, как сестра пригибалась к шее своей грациозной кобылы Джесси, помнит длинные локоны, вуаль и лиловую амазонку, струящиеся на ветру. Чарлз и сейчас стоит перед ее мысленным взором: его выразительные черты и пристальные глаза, постоянно следящие за мисс Мур.
От кроткого и миловидного личика Харриет, неяркого, но с удивительным светом в мягких серых глазах, память Джейн возвращается к бледному, с впалыми щеками, неживому лицу усопшей. Она вздрагивает, слезы падают на шелковое платье. Спросите, о чем она плачет. «Потому что мне так грустно сидеть одной» — будет ответ. Это не стихия Джейн Мур; вдохновение сумерек, одиночества, меланхолических раздумий чуждо ее натуре.
Войди в парадный зал, полный ангрийских вельмож. Здесь дают публичный бал в честь третьей годовщины независимости. Сколько света! Как сверкают драгоценности, алые шарфы и плюмажи! Как бравурно звучит музыка! Играет единственный инструмент, и его мелодия исполнена торжества. Она несется из ниши. Ты не видишь рояля за толпой окруживших его блистательных дам. Слушай! Как электризует сильный переливчатый голос, выводящий победную песнь Ангрии: «Бейте в тимпаны громко!»
Подойди ближе и вглядись в певицу. Ты узнаешь ее, увенчанную перьями, одетую в алое, тебе знакомы цветущие щеки и большие голубые глаза Джейн Мур, красноречиво говорящие о чувствах, которые ветры Ангрии навевают дочерям этой страны. Чувства, увы, недолговечны — они исчезнут, как только стихнут звуки рояля. Исчезнет и это выражение твоих глаз, этот румянец, когда ты отвернешься, чтобы беспечно рассмеяться в ответ на комплимент стоящего рядом денди. И все же твоя душа не глуха к более высоким нотам. Она откликается на героический призыв. Ты не самовлюбленная кокетка, не светская пустышка. Ты красивая, щедрая, порывистая, гордая, властная женщина.
Почти неделя как я получила письмо от Брэнуэлла с упоительно-характерным посланием Нортенгерленда дочери. Каким сладостно-утешительным голосом словно говорит это письмо! Я жила им несколько дней. Всякий раз, как у меня выдавалась минутная передышка, оно звучало у меня в ушах словно чистая музыкальная нота, пробуждая мысли, которых не было много недель: мне рисовались возможные последствия письма и другие сцены, связанные с иными событиями, иным состоянием чувств. То были не напряженные поворотные эпизоды, а тихие картины, какие можно часто наблюдать во внутренних кругах высшего света.
Передо мною словно отдернули занавес, явив мне герцогиню, когда она, только что с постели, в легком утреннем туалете садится завтракать и обнаруживает среди другой почты отцовское письмо. В самой идее, казалось бы, нет ничего особенного, но обстановка была такой живой, комната — такой четкой: чистый утренний свет, за окном ничего, кроме холодного октябрьского неба, если только не подойти ближе и не глянуть на террасу внизу и еще дальше, на зеленую лужайку с фонтаном и рядом величественных лип, за которыми лежит широкая дорога, еще более широкая река и огромная столица, — и тогда ты поймешь, что это адрианопольская резиденция королевской четы, ибо здание за зданием громоздятся вкруг зеленого кружка с его мраморной чашей, из которой бьют струи воды, с его приветной лиственной рощей. Более пятидесяти окон выходит в этот двор, впуская свет в неведомо сколько великолепных и просторных покоев.
Герцогиня дочитала письмо и мысленно следует за автором — она не знает куда, однако воображение рисует ей тягостные сцены: вот он в портовой таверне, сидит один промозглым осенним вечером, слушая шум ветра в мачтах множества кораблей и неумолчный рокот моря — Атлантики, чьим суровым волнам он завтра себя доверит, вступив на борт парохода. Она смотрит в окно на высокую крышу и величавый фасад Нортенгерленд-Хауса, который, словно некий исполинский театр, высится над улицами Адрианополя. Владелец этого блистательного особняка — бездомный скиталец.
Я написала уже изрядное количество книг, и долгое время мои персонажи, сцены, сюжеты оставались одними и теми же. Я показала мои пейзажи во всем разнообразии утренних, дневных и вечерних оттенков — во всех сочетаниях света и тени, какие только может дать встающее, полуденное и закатное солнце. Иногда я наполняла воздух зимней метелью — снег ложился на темные ветви дубов и вязов, в парках сельских усадеб и на безлюдных горных перевалах наметало глубокие сугробы. Затем та же усадьба с ее парком, та же вересковая пустошь с ее лощинами серебрились под летней луной, и теплой июньской ночью густые кроны деревьев покачивались над цветущими полянами. То же и с людьми — моим читателям представали одни и те же лица, то анфас, то в профиль, то в карандашном наброске, то на законченном живописном полотне — озаренные любовью и омраченные горем, пышущие страстью и пылающие восторгом, в радости и в печали, в скорби и в упоении блаженства, по-детски округлые, в расцвете юной красоты, в мужественной зрелости и в старческом угасании. Однако мы должны меняться, ибо взор устает от одних и тех же примелькавшихся картин.
И все же не торопи меня, читатель, мне нелегко отбросить образы, столь долго жившие в моем воображении. То были мои друзья и самые близкие знакомые — я могу без труда описать тебе лица, голоса, движения тех, кто наполнял мои мысли в течение дня и нередко украдкой пробирался даже в мои сны. Расставаясь с ними, я чувствую себя так, будто стою на пороге дома и прощаюсь с его обитателями. Когда я пытаюсь населить дом новыми жильцами, у меня возникает ощущение, будто я попала в другое государство, где все лица мне незнакомы, а обычаи скрыты тайной; много труда потребуется, чтобы ее разгадать, и много таланта, чтобы о ней поведать. И все же я хочу на какое-то время покинуть эту дышащую жаром местность, где мы пробыли слишком долго. Ее небо пылает, на ее земле всегда лежит отблеск заката. Пора унять горячку волнения и вернуться в прохладные края, где брезжит серый, скупой рассвет и небо наступающего дня, по крайней мере пока, затянуто облаками.