В первый раз я их увидал в Севастополе. Из группы, человек в двадцать, «голодающих из России», явившихся к подрядчику-землекопу проситься на работы по выемке земли для какой-то канавы, резко выделялись две высокие худые фигуры, в которых с первого взгляда можно было узнать босяков и по костюмам, и по рисовке, и по той бесшабашной независимости, с которой они держались среди пришибленных голодающих, скучившихся на дворе подрядчика, сидевшего на резном крылечке своего весёленького домика, кругом обсаженного тополями.
Сняв шапки, голодающие стояли понуро, говорили тихо и просительно, и из каждой складки их рваных армяков сияло печальное сознание беспомощности и той угнетённости духа, которая, подавляя человека, делает его каким-то деревянным автоматом, в одну секунду готовым подчиниться чужой воле.
С подрядчиком говорил низенький чернобородый мужик с жёлтым лицом и живыми, но подёрнутыми дымкой печали глазами.
Углы рта у него были опущены книзу, и к ним от переносья легли те две резкие морщины, которые придают такое характерное страдальческое и измождённое выражение ликам святых на иконах русской школы. Говорил он медленно и округлённо:
— Будь благодетелем, господин, возьми! Мы за всякую цену согласны, нам бы на кусок только, потому как больно уж мы ослабли животами!
Сзади его раздавались вздохи. Подрядчик, сырой и толстый человек средних лет, с болезненным лицом и серыми сощуренными глазами, задумчиво барабанил пальцами по своему животу и разглядывал артель.
— Возьми, сделай милость. Мы те в ножки поклонимся!.. — И мужик стал опускаться книзу.
— Ну, ну! Не надо, — сказал подрядчик, махнув рукой. — Ладно, беру. Всех беру. Полтина в день, харчи ваши…
Мужик почесался и, вздохнув, оглянул свою артель. У нескольких из его товарищей по грустным лицам прошла как бы неуловимая тень, и они тоже вздохнули. Чернобородый мужик крякнул и переступил с ноги на ногу.
— У тебя вон работают на твоих, харчах по шесть гривен… — робко заявил он.
— Ну? — строго спросил подрядчик.
— Ничего… мы бы не хуже…
— Не хуже! Знаю я. Те смоленские, исконные землекопы.
— Больше всё наши как будто…
— Какие это ваши?
— Самарски… пензенски, симб…
— А ты вот что: хошь работать, — иди и становись, а не хошь, — пошёл…
Ну? То-то! Иди… Сколько человек?
— Нас-то? Нас восемнадцать… А трое вон не наши… — мужик кивнул головой в сторону, где стоял я и двое босяков.
Подрядчик поднялся, поглядел на нас, и на его толстом лице появилась злая гримаса.
Щёки и губы дрогнули, он сжал кулак и, подняв его, закричал:
— Вы опять пришли, дьяволы? Ах ты!.. И скоро ли это вас в каторгу сошлют!
Где лопаты? Где кирки? Воры! Мерзавцы! Ведь кабы время мне, я бы вас усадил в одно место…
Один из босяков, пониже ростом, в рыжей шляпе без полей и бритый, передёрнул плечами и спокойно заявил:
— А ты, Сергейка, не лай… а то мы тебя прежде к мировому-то сведём за оскорбление словом. Вник? Лопаты!.. Кирки!.. Дура жирная. Ты видел, что мы твои лопаты взяли?
Подрядчик затопал ногами и закричал ещё громче:
— Вон, черти!.. Пшли! Гони их, ребята, всех троих! Гони…
Ребята нерешительно посмотрели на нас и расступились. Другой босяк, в солдатской кепи старого образца, с сивой бородой, широкой и волнистой, и с чёрными, мрачными глазами, проговорил густо и звучно:
— Не дашь работы?
— Пошли! Иди вон!..
— Не ори, Сергейка, лопнешь! — посоветовал бритый. — Идём, Маслов…
Его сивобородый товарищ круто повернулся и, важно покачиваясь, пошёл со двора.
Голодающие торопливо расступались перед его солидной и крупной фигурой.
Он смотрел куда-то вдаль, через и мимо коренастых приволжан.
— Ну, так прощай, Сергейка! Издохнешь ежели до встречи, всё равно — я тебе и на том свете трёпку дам…
Он тоже пошёл со двора, а я отправился за ними, идя сзади их.
Маслов был одет в синюю кретоновую блузу и штаны из бумазеи, а его товарищ — в белую некогда, а теперь серую от грязи, короткую поварскую курточку, надетую прямо на голое тело, и в новенькие клетчатые серые брюки.
— Вот мы, Миша, и опять ни при чём. Не везёт, хвост те на голову! Надо нам из этой дыры вон… а? — заговорил бритый.
— Пойдём… Куда? — ответил и спросил товарищ.
— Как куда? Куда хотим. Все пути-дороги нам открыты. Куда желаем, туда и дёрнем. В Астрахань, примерно… А по дороге на Кубань… Теперь там скоро молотьба.
— А по дороге в Архангельск… Теперь там скоро зима… Может, и…
— Сдохнем от мороза? Бывает. Но только ты не вскисай. Нехорошо с такой-то бородищей…
— Ничего у нас нет?
— То есть это насчёт еды? Чистота!..
— Как же?
— Не знаю. Надо поискать… Ежели бог не выдаст, то свинья не съест…
Лучше мы её…
Товарищи замолчали. Бритый шёл, посвистывая и заложив руки за спину. Его товарищ одной рукой гладил бороду, а другую засунул за пояс штанов.
— Серёжка-то расходился как!.. Не может… про лопаты… Вот бы теперь нам лопату! Можно бы ей пятака три-четыре загрести. «Вон!» — говорит… И того выгнал из-за нас… Длинный тут стоял такой, видел ты?
— Вон он сзади идёт… — не оборачиваясь, сказал Маслов.
Без сомнения, и его товарищ знал, что я иду на два шага сзади его; он не мог не слышать стука моей палки по панели и моих шагов, но, очевидно, ему почему-то не нужно было показывать это мне.
— А!.. — воскликнул он, оглядываясь и разом смерив меня подозрительным и пытливым взглядом насмешливых карих глаз. — Что, брат, прогнали? Из-за нас это.
Откуда?
Я сказал откуда.
Бритый пошёл рядом со мной и первым делом бесцеремонно ощупал мою котомку.
— А ведь у тебя есть хлеб! — сделал он открытие. Маслов тоже остановился и тоже недоверчиво смерил меня своими мрачными глазами.
— Есть! — сказал я. — И деньги есть.
— И деньги! — изумился бритый. — Много денег?
— Восемьдесят четыре копейки! — гордо сообщил я.
— Дай мне двугривенный! — решительно сказал Маслов и положил мне на плечо свою мохнатую, тяжёлую руку, не сводя с меня своих глаз, загоревшихся жадным огоньком.
— Давайте пойдём все вместе! — предложил я.
— Идёт! — крикнул бритый. — Аи да ты! Славно!.. Молодец!.. Только вот что скажи мне: деньги у тебя есть, хлеб есть…
— Ещё хохлацкого сала два фунта! — постепенно возвышал я себя в глазах новых знакомых.
Маслов довольно засмеялся и с твёрдой уверенностью сказал:
— Всё съедим, до крошки!
— Дв-ва ф-фунта сала!.. — изумился бритый. — И ты пришёл к Серёжке на работу наниматься со всем этим, а?!.
— Ну? — спросил я, не понимая, в чём дело.
— Да зачем? Ведь у тебя харч есть, деньги есть! Али ты дом каменный хочешь строить? Тьфу!.. Кабы нам столько… Сейчас бы в трактир. Чаю! Бутылку! Калача!..
Тррр!..
Через час от моих капиталов оставалось только одно приятное ощущение живительной теплоты в желудке и лёгонький туман в голове. Мы сидели в закопчённом трактире.
Кругом нас колыхался тяжёлый, опьяняющий шум и облака табачного дыма, а в раскрытые окна мы видели море, синее и блестящее на солнце.
Маслов смотрел на него, а бритый, которого звали Степок, положив локти на стол, разговаривал со мной. Переговорив о многом материальном, мы говорили уже о душе, и Степок развивал предо мной свои взгляды по этому вопросу.
— Я, брат, думаю, что душа бывает разная. Как жизнь на неё дохнёт, — вот в чём дело. Дохнёт ласково, — душа ничего, весёлая, светлая, а ежели дохнёт сентябрём, — душа будет тусклая, дряблая. Человек тут ни при чём. Он что может? Он растет себе, и душа растёт. вот он, примерно, дорос до двадцати годов… Тут смотри в оба, коли хочешь сам себе атаманом быть. В это время душа чуткая… как струна. Терпи, значит… не давай ей дребезжать от всякой малости… держи себя в руках. Не сумел — шабаш!
Сейчас тебя или в комок сожмёт, или во все четыре стороны потащит… рвать будет на части… понял? Потому жизнь — как машина, — ходи осторожно… тут — колёсики с крючочками, там — зубчики остренькие, тут разные пудовые тюти летают… Поглядывай, не зевай, а то шкуру изорвёшь и кости изломаешь. А без футляра душе невозможно… как частному приставу без канцелярии.
Закончив таким образным сравнением своё, Степок дёрнул товарища за блузу и обратился к нему:
— Миша! Как же, на Кубань, что ли? Здесь нам не будет фарту, очень уж мы у всех в зубах навязли…
— Идём. Я люблю ходить… — не оборачиваясь, сказал Маслов.
— Зна-аю! Значит, — идём?! Важно! Друг, ты как? Идёшь с нами? — обратился ко мне Степок.
— Я туда и иду.
— Туда? Ну вот, превосходно! Значит, втроём. Ловко! Деньжищ заробим — мешок! И потом у меня там субботница одна черноглазая есть…
— Сектантка? — спросил я.
— Истинно! староверка… замуж вышла, а всё по-старому меня любит…
— А я думал, в самом деле субботница… — сказал я.
— Вот те крест, правда! — побожился Степок. — Всегда она меня по субботам ночевать к себе водит… — И он смеялся.
Маслов всё смотрел в даль моря, облокотясь на подоконник. Волосы у него были длинные, до плеч, и это, вместе с блузой, делало его похожим на художника.
Ещё через час мы уже шагали по дороге к Ялте, решив идти до Керчи берегом.
Когда село солнце, мы остановились на ночёвку, выбрав себе славную нишу в горе, завешенную естественным драпри из зелени кустарников, росших перед входом в эту нишу, как бы специально предназначенную ласковой природой Крыма для ночлегов бродяг. Судя по куче листьев, настланных в ней, и по остаткам костра, мы были тут не первыми гостями.
Степок по дороге наполнил свои карманы яблоками и грушами, и даже, отбежав от нас на полчаса, достал каким-то таинственным способом большую ковригу пшеничного хлеба. Теперь он растянулся под кустами и весело уничтожал яблоки, гримасничая, как обезьяна, что очень шло к его шероховатой, неправильной физиономии, поросшей густой щетиной. Маслов молча собирал сучья. Я невдалеке открыл ручей и умывался ледяной водой.
Вокруг нас от деревьев ложились узорчатые тени…
— Ты что, костёр хочешь? — спросил Степок товарища.
— Да…
— Ведь тепло…
— Холодно будет ночью.
— Ну, действуй…
Маслов скрывался и появлялся с громадными охапками мелкого валежника. Вспыхнул костёр. Сырая тьма, наполнявшая наше помещение, дрогнула и густыми тенями стала ползать по камням то вверх, то вниз.
Маслов молчал и улыбался, глядя в костёр.
— Теперь мы вроде как разбойники! — вдруг произнёс он.
Я взглянул на него и изумился. Он гораздо более походил на замечтавшегося ребёнка, чем на разбойника. Его чёрные глаза уже не были мрачны, и хотя были глубоки, но в них светилось только ласковое добродушие и что-то очень печальное. Морщины от улыбки сделали его овальное лицо круглее и сгладили неприятную надутую мину, раньше портившую это лицо, довольно ещё свежее и благообразное, несмотря на отёки под глазами и красные жилки, выступавшие сквозь густой загар кожи щёк.
— Дитятко! Игрушечки всё… — усмехнулся Степок. — Вот, гляди, Максим, — обратился он ко мне, — душа-то у человека какова может жить!.. Половинка — как снег, а другая — как сажа. Почему? Опять-таки потому, что жизнь по-разному дышит: с этой стороны тепленько, а с той — холодком. И вышел человек сам по себе ребёнок, а при людях — чёрт…
— Пошёл гудеть!.. — недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.
Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло…
Речь Степка рождала звучное эхо… Больше не было звуков.
— Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит… человек, говорит, должен свою душу беречь… то есть учить… или как там? А я говорю — человек ни при чём в этом деле. Он — как перо: куда ветер дует — там оно и будет. И выходит что? Выходит — наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений.
О чём соображать? Как ни живи — издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, — может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил…
— Говорил ты про это ведь. Не раз уж… Молчал бы… теперь… Слышишь, как тихо… Лист не дрогнет… — Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.
— Лист — пущай. А я хочу про себя заявить, — не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее.
— Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее… Миша! Давай, споём песню!
Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно…
Споём! Разыгрался бы ты…
Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.
— Петь можно… Это не мешает, — согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: — Ну, начинай!
— Любимую? — снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.
«Эх, да разгони-и…»
— тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.
«Разгони ты, ветер, тучи грозные!..»
— попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.
«Ты разве-ей…»
— взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.
«Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у…»
— вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.
«…Чтоб светило ясно солнышко…»
— всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.
«Чтоб жилось мне, добру молодцу…»
— просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.
«Эх, беззаботно, вольно… весело!..»
Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:
«Эй, вольно… весело-о!..»
Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:
«Эх, да ходят в небе…»
«Тучи грозныя-а…»
— тоскливо подхватил Маслов.
«А тоска изъела сердце мне…»
— Э-э-эх!.. — громко вздохнул Степок, не открывая глаз.
А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие… и всё более звучные.
Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами «за сердце берёт».
Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.
Маслов не шевелился, Степок стоял и раскачивался из стороны в сторону. На его шероховатой физиономии сияло блаженство, а красивое лицо Маслова нервно вздрагивало и, — казалось, — всё более бледнело, точно из груди певца, вместе с голосом, выливалась и кровь. Его тоскливые чёрные глаза смотрели прямо на меня, но я чувствовал, что он не видит ничего — ни меня, ни горы, к которой прислонился… Видно было, что грудь этого человека полным-полна тяжёлой, едкой болью и что песня — единственное лекарство, которое облегчает эту боль. Он в одно время и выпевал свою тоску и почти отпевал себя… Иногда судорога, пробегавшая по его лицу, заставляла меня ожидать, что он сейчас заплачет… и тогда я испытывал желание бежать от этого человека, такого сильного, красивого и замученного до слёз…
Песня рыдала то тише, то сильнее… и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе… жил весь в песне.
— Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!.. [3] Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir… [4] — затрещал звонкий женский голос.
— Эй! Кто это поёт? Идите сюда! — крикнул барский басок.
Песня оборвалась. Маслов широко открыл рот и тупо посмотрел на дорогу…
Степок вздрогнул, оскалил зубы и зло сощурил глаза.
Сквозь ветви мы видели двух лошадей; на одной из них сидела тоненькая дама в белой вуали, а с другой спрыгнул человек в светлом костюме. Он бросил поводья на луку седла и обернулся к даме.
— По-огоди!.. — прошептал Степок и вдруг со всех ног бросился на дорогу, шумя кустами и дико воя:
— Идё-ем… Ваше благородие!!.
— Ай!.. — взвизгнула дама.
— О чёрт!.. Стой!..
Но обе испуганные лошади шарахнулись и помчались… Издали, вместе с топотом, доносился визг дамы.
— Осёл! Лови!.. — закричал барин, замахиваясь на Степка хлыстом.
— Как бы под гору не слетели!.. — уклоняясь от удара, сказал Степок и наклонил голову в сторону шума.
Барин метнулся и побежал туда, высоко вскидывая ноги. Степок захохотал и сел на дорогу.
— Вот так лупит!.. Охо-хо-хо!.. Чёрт его!..
Маслов мрачно и безучастно молчал. Топот коней и бежавшего барина пропал вдали…
— А ловко я их!.. А, Миша? — И Степок фыркнул. — Вот что нашёл… видишь?
— Он показал товарищу хорошенький хлыстик и обшитый кружевами носовой платок.
Тот молча посмотрел на это.
— Рассыпалась барыня!.. Нет, ка-ак он поскакал-то!.. Ах буйвол чёртов!..
А за эти штучки мы полтину поймаем.
— Брось! ну их… — сказал Маслов, махнув рукой.
— Бросить?! Зачем? Они песню слушали? Ну — и квит! А может, мне бы лучше, не пугая их, попросить у них на чай? а? Ч-чёрт!.. Вот не догадался!..
— Плюнь, Степок — стыдился бы!.. — раздражённо крикнул Маслов.
— Чего стыдиться? На чай-то попросить?! Они песню слушали!
— Молчи ин!.. — И Маслов крепко ругнул товарища. — А то вот двину… — Он сунул в его сторону кулаком и посмотрел на него дикими глазами, сразу налившимися кровью.
— Поехало!.. — Степок скептически свистнул. — Что за барство такое! П-пэ!..
Давно ли это появилось? Что, ты сам не занимался этим?.. В Одессе-то, помнишь, у француза… и вообще… Смехота!
— Стёпка! Брось, молчи!.. Драться буду… — тихо и внушительно заговорил Маслов.
Степок лёг на землю.
— А ты не обижай товарища… — как бы извиняясь, проговорил он.
…Песня исчезла, как сон. И настроение, рождённое ею, исчезло… Костёр чуть пылал. Маслов ломал сучки и задумчиво подбрасывал их в огонь. Скоро захрапел Степок… Я смотрел на море сквозь ветви и в лицо Маслова сквозь дым костра. Море было тихо и пустынно… а Маслов задумчив. Тени от костра бегали по его бороде, щекам и по лбу…
— Ну, ты чего таращишь на меня глаза? — сухо сказал он мне.
Видно, ему хотелось остаться один на один с самим собой. Я отвернулся и лёг. Ночью, сквозь сон, я слышал тихую песню и, открыв глаза, видел Маслова. Он, всё так же сидя у костра, качал головой и, глядя в огонь, вполголоса пел…
Когда же поутру я проснулся, друзей уже не было. Они, не разбудив меня, ушли и взяли у меня из котомки две мои рубашки, благородно оставив мне третью. Я решил, что они раздумали идти на Кубань, и пожалел об этом.
Порядившись в одной из кубанских станиц на молотьбу, я поехал на телеге в степь вместе с кучей бойких казацких дивчат и моим спутником-грузином. Дивчата пели и болтали. Станица утонула в дали, и кругом нас развернулась широкая степь…
— У барабана стоит кацап… Дьявол такой, что ух! Глазищи чёрные, бородатый, злющий-презлющий!.. Чуть подавальщики опоздают со снопом, как он рявкнет!.. Работает, как огонь… Орёт — труба! И гонит, гонит!.. Машинист лает: «Машину, говорит, портите».
А Тотенко своё: «А ты, говорит, и аренду бы получал, да и машина бы не носилась!»
А кацап ревёт: «Гони, давай!» И как ругнётся, так и присядешь!.. — рассказывала одна девица, уже бывшая в степи.
— Все кацапы ругаются здорово… — заметила басом могутная машина с толстущей косой и жирными, красными щеками, с самого выезда со двора уничтожавшая яблоки, которых у неё в подоле было насыпано с добрую меру.
— А некрасивые-то все какие!.. мозглявые, хлипкие!.. — заявила с презрительным сожалением черноволосая юркая и тоненькая змейка.
— Не все!.. — коротко сказала третья, шатенка, с овальным решительным лицом.
Подруги захохотали, глядя на неё.
— Ишь, заступилась за своего!..
Вдали показался дымок.
— Вон она — молотилка, дышит… — сказала шатенка.
— Рада ты, что уж близко? — спросили её.
— А и рада… Всякая была бы рада…
— Добра-то!.. — скептически воскликнула одна из подруг.
— Чай, станичники лучше…
— Кто что любит. Чего много, — то не дорого… — стояла на своём шатенка.
Впереди выросли золотые бугры снопов и за ними чёрная труба молотилки…
Маленькие люди сновали вокруг них, слышался шум, смех и характерный торопливый и жадный стук машины… Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны.
Девки посыпались с телеги, ещё не доехав до места, и побежали к редутам из соломы, расставленным рядом и ослепительно сиявшим на солнце.
— Обед! — крикнули где-то.
Шум машины оборвался. Запылённые и обвешанные соломой люди, иные в больших очках с сетками, направились в одну сторону. Кто-то, подойдя сзади, хлопнул меня по плечу.
— Маслов!..
— Я… Пришёл и ты? Ловко! А мы тогда тово… раздумали было… да вот пришли всё же. Куда ещё идти?!.
— И Степок здесь?
— Здесь… в Ханской, вёрст пятнадцать отсюда. Гуляет… Кума у него там есть. Ты снопы подавал когда? Умеешь? Хорошо! Ну, так подавай мне… А то никто не успевает. Худо работают, черти!.. не втягивает их работа. А я не могу… Мне не по душе, коли эта самая машина жрёт и ещё просит. Я всегда хочу ей в глотку столько насовать, чтоб она подавилась… Чтоб и ей, дьяволу, тоже трудно пришлось. Она мнёт, а я ей подсыпаю, я ей подсыпаю!.. на, жри, давись, трещи… Эта здоровая, стерва… тысяч до двенадцати, чай, перебьёт в день-то… А две уж я скормил… Сломались.
Трах! Фррр… готово! Стоп! Машинист лает. Хозяин стонет. А мне весело… Ей-богу, весело! Этакую штуку поганую выдумали!.. Наверное, немецкая пасть… Если эта чёртова животина и завтра выстоит, я её угощу!.. Шкворень суну в сноп… Трах! Все зубы сломает… свинячья челюсть!..
— Ты за что же это их не любишь? — спросил я его, кивая на молотилку.
— Да не знаю… Так… Деревянные они, без всякого смысла, а как бы живые.
Суёшь ей в хайло снопы — жрёт, сунь руку — оборвёт, сунь ребёнка — сжамкает. Я бы запретил все машины, кроме, разве, пароходных да железнодорожных… Те — ничего, пыхтит себе, везёт… А все другие — сволочь. Я на одной ткацкой фабрике в Томашеве жил… всякой этой дряни там гибель! Вертится, крутится, стучит… и всё сама делает, а человек при ней дурак дураком… Обида! И чуть что — джик! церть! Готово! Был человек, а остались одни кусочки… Много я видал их!.. А главное дело, звереешь от них. Стоишь, стоишь, и дойдёшь до того, что так вот и хочется зло сделать!..
Без всякой причины, просто так, взял бы, да и разворотил что ни то… изничтожил бы… Так, знаешь, злоба заберёт, что, кажется, малого ребёнка зубами бы загрыз…
Право. От этого самого фабричные и есть все сорванцы да сорви-головы… и убийства от этого.
Мы сидели с ним под копной, уже разобранной наполовину; в ней суетились испуганные мыши-полевки, и вся она звучала шорохом. Маслов был оживлён, и его чёрные глаза ярко блестели. В бороде, усах и бровях у него торчала солома, и от его славной, крупной фигуры веяло чем-то сильным и здоровым.
— Уф!.. — вздохнул он. — Вот люблю в степи работать! Ширь!.. Воздух!.. Люди вот только — мразь… гады. Жадные, — каждый норовит твоей крови напиться, а кой сыт, так тот хоть так укусит, ради памяти о себе. У кого нанимался? У хозяина али у хозяйки? Степок у обоих нанялся, сначала — у него, на неделю, за десять рублей, — рубль задатку взял… Потом ухитрился к ней, — и у ней задаток уткнул, — два рубля, да в ночь из станицы-то и марш! Нарвётся когда-нибудь, — убьют до смерти. А хозяева-то пеняли мне: «Вот, говорит, товарищ-то твой жулик какой!» — «Что ж, мол, не я его жить-то учил…» А оно конечно… свинья Стёпка. А сами они не жулики? Обрадовавшись, что в этом году голодных много, и давай вместо двух рублей в день — восемь да шесть гривен платить! А урожай вон какой!.. На сноп не меньше прошлого-то года, ещё, надо быть, и больше. Так разве им не всё равно за работу отдать и нынче столько же, сколько в прошлом году они отдали? Скареды!.. Хоть бы своими руками работали!..
Видно, Маслов давно ни с кем не говорил и теперь нагонял потерянное, не справляясь, слушаю ли я его, и не глядя на меня.
— Ты чего обедать не идёшь? Не хочешь!.. Харчи здесь, брат, погань одна…
Всё галушки да галушки… точно свиней кормят. А нанимал, так чуть не кур обещал, и она, толстуха его, тоже… «Кормим, говорит, мы важно!..» Мокрица жирная! Глаза, брат, у ней видел? Ага?.. Хороши глаза… так тебя и гладят. И он сам — казак статный.
Ах, и хорош здесь народ! не как у нас в России — выродки да заморыши… Водки не хочешь ли? У меня бутылки с полторы есть. Я четверть взял с собой. Дорога здесь водка. Идём, угощу. Не забыть мне, как ты тогда в Севастополе всё, что было, скормил нам! Ловко это! Нашему брату так и надо. Есть — бери, нет — идём добывать. По-птичьи.
Нет, и не так… потому птица — хозяйка, у неё дом, хозяйство есть… а мы ещё чище… значит, нам ещё крепче друг за друга надо держаться. Много нашего брата, и, смотрю я, с каждым годом больше всё прибывает. В этом году прибыль будет больно велика, тучи народу с земли сорвало… А я спать хочу. Давай поспим, а? А потом встанем и будем кормить антихристово пузо.
Мы легли на кучу соломы и, поговорив ещё немного, крепко заснули.
— Вставай!.. Вставай к барабану!.. Эй!..
Машина уже стучала. Воз снопов стоял готовым у молотилки, другой подъезжал. Маслов живо взобрался к барабану и крикнул мне:
— Давай с возу! Ещё двух девок сюда, развязывать снопы! На воз становись двое! Жи-вво!.. Вали-давай!
Мне попались славные вилы, и я, памятуя желание Маслова, начал сильно и часто кидать девкам снопы. Мой товарищ, какой-то белобрысый вятич, «голодающий», но бойкий и весёлый малый, не желая отставать от меня, сопел и всё норовил сбить снопом которую-нибудь из девок, хватавших дачки прямо с вил.
— Дуй во всю, детки!.. — возбуждённо покрикивал Маслов.
Взглядывая на него, я видел, как он, чуть не вырывая из рук дивчат развязанные снопы, совал их в барабан, низко наклоняясь над ним и рискуя сунуть туда же свою бороду.
— Давай, давай, давай!.. Торопись, возись, поворачивайся!.. Корми, дьявола!.. — орал он, краснея.
— Тише подавай! Полова затирает!.. — кричал кто-то.
— Сожрёт!.. Сыпь, девки!.. Максим, вилами девок!.. Ворочайся, вы, стряпухи!.. Размахивай рука-ми!..
Четыре девки, забрасываемые снопами, лихорадочно метались, боязливо пододвигая развязанные снопы Маслову. Он загребал хлебные колосья и ровным толстущим слоем спускал в барабан, сверкая чёрными глазами, нахмуренный и кипевший злобой, тою обдуманной, мстительной злобой, которая всегда доходит до цели.
— Ахти!.. — вздыхал вятич, подбрасывая снопы.
Из нашего воза выпрягли лошадь и увели её, подавая нам на телегу снопы с другого воза, поставленного рядом с ней. С меня лил градом пот, но, возбуждаемый криками Маслова, я махал вилами во всю мочь, с головой уходя в этот своеобразно поэтический и дикий процесс кормления деревянного зверя, стонавшего от жадности.
Маслов, красный, потный, с оскаленными зубами, хрипло кричал, не переставая:
— Возись, девки!.. Мокрицы, ползай!.. Засыпай их снопами, ребята!..
Девки и так уже не успевали развязывать…
— Солома не идёт… забилась!.. Дьявол! Чёрт! тише!.. — кричали откуда-то сзади.
— Молодцы! Водки ставлю… ведро! Барабанщик, жги!.. Спасибо! Ладно…
Хорошо!.. — кричал казак-хозяин.
— Тише, черти!.. Остановлю машину!.. — кричал машинист.
— Ничего!.. Сожрёт… Действуй, Максимка!.. Вячкой, гни хребет!.. Девки!..
Убью, дьяволицы!!. — бесился Маслов.
Подо мной ходила телега, и, казалось, — всё кругом колеблется и хочет оторваться от земли. Машина лихорадочно-торопливо щёлкала челюстями и хрипела. Шум оглушал и опьянял. Проклятая машина, действительно, была безжалостна к нам, пожирая снопы с удивительной быстротой. На месте Маслова мне бы тоже захотелось своротить ей жадные челюсти. Высоко подобрав подолы, девки на крыше метались, как бешеные, побуждаемые Масловым, а он, до плеч засучив рукава, изогнутый над барабаном, всклокоченный и красный, становился страшен в своем диком вдохновении… И вдруг он низко наклонился и весь дрогнул, точно его сильно дёрнули вниз… Что-то тёплое брызнуло мне на руки и лицо… Вятский тихо крикнул, живо спрыгнул с телеги и куда-то помчался.
Машина лихорадочно грохотала…
— Ба-атюшки!!. — отвратительно тонко и громко взвизгнула одна девица.
Маслов повозился и замер.
— Ай!.. Остановите машину! — крикнула другая.
— Стой!.. Машинист, стой!!. — завыли несколько голосов.
Я хотел прыгнуть на крышу молотилки и, оборвавшись, упал на землю. Машина торжествующе заворчала и умолкла… Стало тоскливо-тихо. Люди суетились молча или говоря вполголоса…
— …Умер?
— …Ну, разве с этого умрёшь!..
— Стой!.. — крикнул хозяин. — Чего распоряжаешься? Вези прямо его в станицу…
— По жаре-то… Надо завязать бы… Пыль тоже…
— Завяжут бабы…
Маслова спустили сверху. Он был бледен и без памяти. Его несли, держа за голову, за ноги и за правое плечо. Вместо левой руки у него болталась какая-то красная рвань, из которой струйками бежала, капала и брызгала кровь. Между безобразных кусков мяса и прямо из них торчали острые белые куски костей и виднелись жилы…
— Ф-фа!.. — сказал маленький усатый машинист. — Как раскатало!.. и кости вдрызг. Сила, чёрт её…
И, очевидно, довольный работой своего детища, он задумчиво улыбнулся и покачал головой, отходя от Маслова. Он же, бледный до синевы, не шевелился.
— Клади!
Маслова положили на землю.
— Ну-ка, я обвяжу её… — тихо сказала какая-то баба и тут же, при людях, стала раздеваться, Сняв сарафан, она спустила и рубашку; потом, не особенно торопясь, надела сарафан и стала разрывать рубашку. — Чистая! Утром надела только. Ей-богу, право! — Она наклонилась над больным и подняла истерзанную руку… — Господи, благослови!
— Напрочь? — открыв глаза, спросил Маслов и отвернулся направо, как бы не желая видеть истерзанную руку.
— Вдребезги рассадило, батюшка. Совсем уж, надо думать, лишишься, — ласково сказала баба.
Маслов спокойно плюнул в сторону.
— Тише, ты! Чай, не чулок выворачиваешь… — заметил он, когда баба стала обвязывать руку.
Я наклонился, чтоб помочь ей.
— Вот что, Максим, — сказал он мне, — сходи ты в Ханскую до Степка, Там, против церкви, казака Макарши дом… Сходи, скажи ему, как вот это… отгрызла, проклятая… Нарвался я… Чай, поди-ко, — цела, дьяволова игрушка, не испортила зубов об мои-то кости… Иди скорее… будь другом! А без него сдохну я тут…
Родной души нет… Иди, а? близко тут.
— Хорошо… прощай, брат! Я пойду.
— Не воротишься сюда?
— Нет, не ворочусь уж.
— Прощай. Живы будем… — он махнул рукой и улыбнулся… — Увидимся скоро. Пути наши известны… Прощай!
Он ещё улыбнулся мне своими чёрными глазами, в которых давно уже погасло возбуждение и светилась только тоска и боль. Я пошёл к Степку…
В Ханскую я пришёл часов в семь вечера, сразу нашёл хату казака Макарши и вошёл во двор. На колодезном срубе сидела девушка-казачка и плела себе косу.
— Тебе чего? — спросила она.
Я объяснил.
— Иди вон в огород… Да палку брось, а то собаки нарвут…
Я бросил палку и пошёл в огород. Вышли две собаки, понюхали мне ноги и, очевидно, решив, что мной заниматься не стоит, равнодушно ушли в кусты. Впереди раздавался голос Степка:
— Ты говоришь — нельзя? Наплевать — нельзя!.. Ду-рашка-чудашка! мо-ожно!..
Нам всё можно… Ты мне кум? И тебе можно… Ты думаешь — кум, так и нельзя? Да что такое кум? Стучусь я к тебе ночью в хату… так? Кто там? Я, пустите ночевать.
Хорошо!.. Ты говоришь — иди, добрый человек, иди! У меня жена родит, иди! Так? ага!.
Я пришёл, жена родила; ты говоришь — будь кумом, потому такое есть поверье… Это…
О ба-а!.. Друг!.. Т-ты!.. Вот так май!.. Птичка божия! Вiдкiля? — закричал он, увидав меня.
Он сидел в тени, под ветвями черешни, против рыжего казака в одной рубахе, пьяного, нелепо вытаращившего на меня тупые и круглые глаза филина. Перед ними на какой-то пёстрой тряпице стояла баклага вина, лежала груда яблок, варёное мясо и огурцы.
— Макарша! Видишь человека? — толкая меня к казаку, кричал Степок.
— В-вижу! — вздохнул Макарша и почему-то сокрушённо и жалобно заморгал глазами и закачал головой, точно собираясь заплакать.
— Погоди, Степок… — сказал я.
— Видишь?.. — не хотел годить Степок, основательно пихая меня сзади кулаками и коленями. — Ну, так целуй его… Потому как оба вы горчайшие пьяницы… значит — братья родные, вот и всё. Ты знаешь, кто он таков, этот человек? И-ди-и ты, чучело!..
Наконец Степок подпихнул меня к казаку, тот расставил руки и вкусно зачмокал губами. Степок наклонил меня, толкнул, и я чикнулся носом в мокрые усы казака, который сейчас же уцепился мне за шею… Но я вывернулся из его рук.
— Ну, вот! — удовлетворился Степок. — Теперь готово! Теперь, стало быть, друзья! Ты, Макарша, цени его… знаешь, кто это? Московский купеческий сын! ага-а?..
Пропил че-т-тыре трёхэтажных дома и семь лавок с красным товаром!.. Миллион! понял?
— Понял! Всё пропил… и допил до штанов!.. — сказал казак и с грустью махнул рукой.
— Ха-ха!.. Это он до штанов пьёт!.. то есть до той поры, что кума стащит с него штаны и тю-тю!.. казаку до шинка нет дорозi! А дома горилки для чоловiка чорт-ма! понял? — объяснил мне Степок.
— Маслов умер, — сказал я, улучив, наконец, минуту. Степок сразу замолчал и с жалкой, недоверчивой улыбкой посмотрел на меня.
— На молотилке его изувечило… — добавил я.
— Так! Моя правда!!. — взвыл Степок и, побледнев, нелепо замахал руками.
— Я ему, дураку, говорил, — берегись, чёрт, не лезь!.. А он своё: «Не люблю, говорит, я их!» Изувечили, значит?.. Казаки?.. Вот эти?.. пьяницы?.. — Степок ткнул пальцем в лоб кума и кстати уж двинул его в бок ногой. — Эхма!.. Как же теперь?.. Я-то что?..
Где же Маслов?.. Что ты, чёрт деревянный, молчишь?! — вдруг освирепел он, обратясь ко мне. — Говори, как всё это? Ну, сломал он машину, ну? Ну, они его бить… ну?
Он и умер… а? до смерти? Что т-ты, дьявол, молчишь?! — Он сделал страшную рожу и полез на меня с кулаками: — Говори, жердь сухая!!. Ну?.. Э, чёрт с тобой! Пьян я или нет?
Он вертелся на месте, потирал руки, всплескивал ими, тёр себе лоб, дёргал усы и то бледнел, то краснел. Хмель выходил из его головы. Я не торопился сказать истину, желая знать, в какой мере эффект моего сообщения Степку о смерти товарища зависит от хмеля и сколько от эффекта останется, когда хмель пройдёт. Макарша смотрел то на того, то на другого из нас и вдруг дико заревел…
Степок рассеянно взглянул на него, на меня, на свою лошадь и молча опустился на землю. Я тоже молчал, соображая, что может из этого выйти, и ожидая, когда пары вина совершенно освободят мозги Степка.
— Ты чего ревёшь? — удивлённо спросил он казака. Тот выл и мазал себя по лицу руками.
— Ты чего, рыжий чёрт, ревёшь?! — строго повторил вопрос Степок.
— Чоловiк… вмер!.. — сквозь слёзы сказал казак.
— А тебе что за дело? Молчи! Не твой человек. Дурак… Молчи, говорю.
— Буду плакати… Бо жалiю… чоловiков, которы вмерли!..
— Я тебе в морду дам!..
Казак плакал и мотал головой.
— Уйдём, Максим! — решительно поднялся с земли Степок. — Идём куда ни то.
Он стоял на ногах твёрдо, и его возбуждение понемногу исчезало. Всё-таки он пока ещё для чего-то поминутно надувал себе щёки и, шумно выпуская воздух, сильно махал руками.
— Тверёз я? а? Чёрт её знает, голова какая! трещит… третий день пью… и ничего не понимаю… Верно это? Умер уж он? Эх, брат, да говори ты!
— Нет, не умер…
Степок остановился и внимательно оглядел меня.
— Ты, друг, так не шути… — внушительно заговорил он и многообещающе повёл плечами, сжимая кулаки. — Не шути!.. А то я из тебя душу вышибу. Вник? А теперь говори по порядку.
Тогда я рассказал ему всё по порядку, и, по мере того как я рассказывал, он приходил в себя. Я кончил. Он задумчиво насупился и молчал. За кустами, недалеко от нас, возился и ворчал пьяный казак:
— Куме! Эй, куме, лядащi собакi пришлi… и поедають усе. Геть!.. Степане!
Хиба ж тобi вже и не треба мяса, що тiи псы… геть!.. Се кумово!.. геть!..
— Та-ак… Значит, машинка ручку ам-ам?! Непорядочно и невесело… Пойти к нему… Надо думать, что теперь ему капут… сгинет вконец. Ах, чёрт вас возьми!..
Иду… В больницу отправили? Ну-ну… Ид-ду. Такочки!.. Ты куда? Дальше? Ну, иди дальше… прощай! Скажи, жалко парня тебе? Жалко… Ххе!.. А мне-то! Пятый год живём душа в душу… Прощай, брат… На Беслан пойдёшь? Ну, увидимся. Спроси там Костьку Игрока. Славный парень… закадышный нам друг, певун… Вор только очень. Скажи ему про Маслова. Кланяться Маслову? Поклонюсь… Н-ну, я сейчас же и тово… куму только надо повидать… куму… А ты идёшь? Ночуй. А, ну иди. Совсем ему руку-то?
Т-те… По плечо… Сжечь бы эту штуку! а? Очень это просто, сунул спички ей в пузо и готово… кстати и хлеб бы весь погорел… а? Ей-богу, погорел бы… близко всё. Ну, вали… иди. Прощай, брат. Я тоже в ночь свистну туда.
Он потускнел и говорил, низко опустив голову. Его короткие фразы падали, как камни, и, сказав что-нибудь, он вскидывал на меня глазами. В них было много такого, что заставило меня убедиться в любви Степка к товарищу. Крепко пожав друг другу руки, мы разошлись.
На Беслане, станции, от которой в то время только что начали прокладывать владикавказо-петровскую линию железной дороги, — я не нашёл Степка.
Справившись о Костьке Игроке, узнал, что сей субъект стащил болты и гайки и посажен за кражу в тюрьму, но что «это ерунда, и Костьке за это ничего не будет».
Сообщив такую приятную весть, рваный и острый человек, рассказавший мне всю суть Костькина деяния, объяснил:
— Ничего не будет! Почему?.. Потому что Костька-то умер в остроге от тифу… понял?
Я понял и, порадовавшись за Костьку, ушёл через два дня из Беслана в Закавказье.
Прошло с год времени. Приехав в Астрахань из Баку, я, в ожидании парохода вверх по Волге, пошёл бродить по городу и попал на Кутум. Одет я был в длинное клетчатое пальто, с хлястиком назади, совершенно новенькое, имел на голове шляпу, тоже новенькую, и на ногах — калоши, тоже новенькие… Весьма культурный вид… И на носу тёмные очки…
Около бабы, продававшей с лотка подозрительное мясо серого цвета, испускавшее кислый пар, стоял Степок, без шапки, худой, но весёлый, как всегда, с лямкой на спине, крюком в руке, и отправлял в рот крупные ароматические куски её товара, расплачиваясь с ней покуда прибаутками. Сначала я не решался подойти к нему, стыдясь своей культурности… но поборол себя и подошёл, предварительно сняв очки и спрятав их в карман.
— Степок!..
— Э… Ба… гля!.. Тю-тю-тю!.. Фрр!.. В рот те ноги прямо пятками! С чего это тебя так взъерепенило?! Ваше благородие! Подайте товарищу пятак на хлеб и два на выпивку!..
И он, мстительно и дерзко сощурив глаза, одной рукой сделал под козырёк, а другую протянул мне вверх ладонью.
После такого приветствия моё культурное пальто не могло не покраснеть, калоши потемнели, шляпа съёжилась, и всё это вместе вдруг стало мне узко, тесно и тяжело… Степок отнял руки и подмигнул:
— Сколько цапнул? тыщу? Больше! Сказывай где, и я туда пойду. Вот так диковинка, Ивановна! — обратился он к торговке, с диким любопытством вытаращившей на меня чёрные круглые и выпуклые рачьи глаза, — Товарищ ведь! Верь господу, который нас вместе рядом видел, как мы по разным местам гуляли и прочее этакое… Холеру мне в кишки, коли вру! Спроси его, сам скажет! И… Эдакий… а!.. — Степок, подавленный комическим удивлением, сел предо мной на корточки. — Господин! Как мне по одной земле с вами ходить? На руках буду для отлички…
Я сказал Степку несколько тёплых и укоризненных слов и пригласил его в трактир; но это не произвело на него никакого впечатления.
— Ивановна! Вникай! иду в трактир… Пию шампанское и ем… жареных соловьёв!
Ива-ановна!!. — на весь Кутум заорал Степок, перекувыркнулся на земле и — о подлец!
— смазал своими лаптищами пёстрые полы моего культурного пальто…
Я чувствовал себя наинелепейше… Кругом нас собиралась толпа.
— Идём, Степок, коли хочешь! — сурово сказал я.
— Слушаю, вашеблагоррр… — и он поскакал рядом со мной, сняв шляпу и гордо оглядываясь по сторонам.
О, он тонко умел мстить и на пространстве десяти сажен до дверей трактира заставил меня перечувствовать столько неприятного, сколько его не встретишь на добрых пяти верстах. Но вот двери трактира затворились за нами. Я сел за стол и спросил:
— Чаю хочешь?
Он вдруг нахмурился и подозрительно оглянул меня.
— Или водки?
— А что ты… — начал Степок, но оборвался.
— Ну? — спросил я.
— Дай мне рубль… я уйду… — глухо сказал он.
Но я уговорил его остаться и спросил о Маслове. Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся знакомой мне улыбкой, подавшей надежду на то, что мы сойдёмся и он не станет издеваться надо мной.
— Помнишь разве Маслова? Ишь!.. Умер Маслов… Антонов огонь сжёг его. Умер…
Зарыли всего в чёрных пятнах, точно он с печной трубой обнимался. Умер! Эх ты!
Вот так парень был он… для меня… н-да! Ду-уша!
Он снова замолчал и как-то отупел на минуту, потух, сжался… Принесли чай и водку. Степок посмотрел на это и снова улыбнулся, но уже скептически.
— Ну-ка, скажи, как разбогател… Интересно…
Тогда я рассказал ему. Он слушал внимательно и молча. Я кончил.
— Так!.. Значит… что же? Не по природе ты босяком-то был… а так, из любопытства?..
— Да…
— Ишь ты? Тоже любопытство… А теперь назад… не понравилось? Л-ловко сделано!..
— Я ещё хочу походить.
— Н-ну… не знаю… Значит, просто ты… походишь, и всё?..
— А что же?
— Ничего… Так я… — он покусал ус. — Без всякой задачи, значит… походил и домой? На печку?..
— Нет, задача была. Хотел узнать, что за люди…
— Зачем?
— Чтобы знать…
— Д-да!.. Больше ничего? Просто посмотрел, и всё тут?
— Может, опишу… в газете.
— В газете?! А кому это нужно… знать про это? Или это так, для похвалки, — вот, мол, как я могу?!
Малый бил метко, надо отдать ему справедливость. Малый знал человеческую душу и — скажу по совести — весьма смущал меня своим вопросом.
— Нет, вообще… чтобы люди знали.
— Про нас?! — Степок широко улыбнулся и ехидно поднял брови.
— Про вас…
— Тэк!.. Так!.. трататак!..
Он встал и посмотрел на меня зло сощуренными глазами.
— Знаешь ли что, Максим? — спросил он.
— Что?
— Оч-чень это подлость большая! — выразительно произнёс он, погрозил мне кулаком и, не простясь, ушёл.
Я сидел и смотрел на чайные приборы, бутылку с водкой… Смотрел и думал о том, за что меня Степок ругал? Прав он или нет?
— Давай рубль! — сунул он руку в окно.
Я дал.
— Ффу!.. Богат, видно, очень — целых три!.. Уррр! А ты в помойные ямы не лазаешь из любопытства? а?
— Нет.
— Жаль!.. я бы тебе помог! В самую глубокую сунул бы!
И он скрылся.