Приземистый, сутулый, в заношенной морской униформе, он стоял перед капитаном с устало заискивающей улыбкой.
— Прошу вас, сэр, я говорю правду, клянусь вам. Я не Андерс Акре, я Джексон, Вильям Джексон. Разве это лицо норвежца? — Дрожащей рукой он медленно стянул с седой головы фуражку. — Это лицо чистого ирландца, сэр. Я родился в Норвегии и знаю язык норвежцев, как родной, но мои родители ирландцы, Дэвид Джексон и Анджела Липтон, ирландские католики из Ольстера. Вы знаете, в Ирландии между католиками и протестантами идет вечная война. Родителям пришлось уехать в Норвегию, в Осло жил дядя моей матери. Я родился в его доме. В тридцать шестом наша семья переселилась в Америку, мы получили подданство. Я американский ирландец, клянусь вам, сэр. Здесь все считают меня сумасшедшим, мне никто не верит. Но это правда, я был первым помощником капитана на «Вайт бёрд» вы не могли не слышать о «Вайт бёрд», это я сжег «Вайт бёрд», клянусь вам…
Судя по внешности, на сумасшедшего он вряд ли был похож. Его потертая одежда была аккуратно выглажена, иссеченное глубокими рытвинами лицо тщательно выбрито. Но воспаленные глаза, сверкавшие за стеклами очков, как глаза больного лихорадкой, невольно вызывали подозрение. И еще эта дерганность. Как будто его кто-то поминутно толкал в спину.
Показывая документы на имя норвежского шкипера Андерса Акре, он убеждал нашего капитана, что эти документы поддельные, что их выдали ему восемнадцать лет назад, желая избавиться от Вильяма Джексона, виновного в гибели лайнера «Вайт бёрд» («Белая птица»), более трехсот его пассажиров и многих членов команды.
Для капитана эта встреча не была неожиданной. Портовые власти предупредили его и, заранее извиняясь, просили не обращать на этого человека внимания. Шкипер давно не работающей норвежской китоловной станции Андерс Акре, называющий себя Вильямом Джексоном, рассказывает о «Вайт бёрд» всем капитанам, чьи суда заходят в Грютвикен. Он просто слегка не в себе. С людьми, долго живущими на проклятой богом земле Южной Георгии, такое иногда случается.
Но как не обращать внимания, если человек, пусть и не совсем нормальный, заглядывает тебе в глаза с мольбой и надеждой.
— О «Вайт бёрд» я что-то читал, не помню что, — вопросительно глядя на меня, сказал капитан сдержанно.
— Так называлось американское пассажирское судно, сгоревшее в первый день пятьдесят пятого года, — ответил я, давая понять капитану, что наш собеседник меня заинтересовал.
Но Акре, или Джексон, смотрел только на капитана. Суетился, не знал, как выразить нахлынувшую на него радость. Он почти поверил, что ему помогут.
— Я не ошибся, сэр, клянусь вам, я так и думал, вы не могли не слышать о «Вайт бёрд». Я прошу только возмездия, больше ничего, только возмездия. Мне нужно вернуться в Нью-Йорк и все раскрыть, меня должны судить. Вы поможете правосудию, сэр, клянусь вам. У меня есть деньги, я заплачу.
— Да, но мы не стоим на линии Грютвикен — Нью-Йорк. Вы обратились не по адресу, мой корабль не пассажирский.
— Только до ближайшего порта, сэр. Я сойду там, где вы прикажете, клянусь вам. Только до ближайшего порта, дальше я сам доберусь.
— В ближайшем порту мы будем не скоро. Нам еще несколько месяцев вести промысел в водах Антарктики. — Горячечная настойчивость шкипера начинала раздражать капитана. Он понял, что, позволив себе минутное участие, поступил опрометчиво. Теперь этот тип от него не отвяжется.
— Я буду вам полезен, сэр, я старый моряк, — продолжал убеждать шкипер. Перемену в настроении капитана он не замечал. Его ослепила капитанская разговорчивость. Очевидно, другие капитаны его вообще игнорировали. — Я буду выполнять все, что вы прикажете. Да, сэр, клянусь вам, я сумею быть вам полезным.
— Очень может быть, но услугами иностранцев на наших судах мы не пользуемся, — сказала капитан сухо.
И все же что-то в этом человеке его тронуло. Хмурясь, он указал на меня.
— С вами хотел бы побеседовать этот мистер, он писатель. — Капитан собрался было уйти, но, задержавшись, добавил мягко: — Я, к сожалению, не имею больше времени. — И, пожелав нам приятной беседы, удалился.
Мы остались в капитанской каюте одни. В тот момент я еще не был уверен, что передо мной действительно бывший первый помощник Роберта Аллисона, но, зная историю и многие подробности гибели «Вайт бёрд», мне было нетрудно это установить. Скоро мои сомнения развеялись.
Спущенная на воду в первые послевоенные годы «Вайт бёрд» сразу же заслужила репутацию плавучего дворца. Она значительно уступала по размерам крупнейшим лайнерам мира, но выгодно отличалась от них необыкновенным комфортом. Судно имело семь палуб, большинству из которых не было равных. Превосходная отделка кают, зимний сад, богатейшая картинная галерея, кинотеатр, концертный и спортивный залы, четыре бара, два плавательных бассейна, теннисный корт и в довершение всего великолепия — полтора десятка салонов, оборудованных, как изысканные домашние гостиные. По замыслу художников, создававших интерьеры салонов, пассажиры здесь должны были чувствовать себя особенно уютно. Одни из них располагали к мирной беседе, другие — провести время за любимой игрой, в третьих можно было устроить немноголюдную вечеринку для близких друзей либо за бокалом коктейля, поданным молчаливо услужливым стюардом, послушать камерную музыку, джаз или популярные песни русских цыган. «Посетите любой из наших салонов, — говорилось в рекламном проспекте «Вайт бёрд», — и вы забудете, что находитесь на корабле. Это пятнадцать гостиных лучших домов Нью-Йорка, воспроизведенных нами с совершенной точностью».
Но самым большим достоинством лайнера были его мореходные качества и надежность. Он считался практически непотопляемым, был оснащен новейшими противопожарными средствами и вполне оправдывал свое название. Два громадных гребных винта, приводимые в движение мощными газотурбинными установками, обеспечивали ему крейсерскую скорость до тридцати миль в час. Белоснежный, с изумительными обводами корпуса и широкими крыльями палуб, он, казалось, летел над волнами, как огромная птица.
Капитаном и совладельцем «Вайт бёрд» был известный в Нью-Йорке миллионер Роберт Аллисон — гривастый седой толстяк, по прозвищу Жирный Тюлень. Раньше он владел целой флотилией мелких пассажирских и каботажных судов, но все продал ради одной «Вайт бёрд». Он сам принимал участие в проектировании лайнера и с первого до последнего дня наблюдал за ходом строительства.
«Вайт бёрд» была мечтой Аллисона. Говорили, он всю жизнь не женился только потому, что не мог обзавестись лайнером. Будто бы он давал зарок сначала построить собственный плавучий дворец, а потом уже думать о женитьбе. Но сорока миллионов, вырученных за проданную флотилию, на строительство «Вайт бёрд» не хватило. Старику, привыкшему во всем к самостоятельности, пришлось искать компаньонов. Одним из них стал осевший в Америке грек Николас Папанопулос, а другим — некий Герберт Форбс, молодой человек, получивший в наследство прибыльный нефтяной промысел. Вдвоем они внесли на строительство лайнера двадцать миллионов долларов — третью часть стоимости «Вайт бёрд». Остальные две трети принадлежали Аллисону, поэтому он получил право возглавить фирму и занял должность капитана, хотя с его здоровьем взваливать на себя хлопотные капитанские обязанности было не совсем разумно. Еще в ранней молодости Аллисон перенес тяжелый порок сердца и с тех пор страдал жестокими приступами стенокардии.
Имя капитана «Вайт бёрд» нашумело в Нью-Йорке, когда он нанимал людей в свою будущую команду. Узнав о вакансиях, на только что спущенный на воду роскошный лайнер ринулись разношерстные молодые оборванцы, которых Аллисон охотно принимал, не требуя никаких рекомендаций. Мельком взглянув на диплом или свидетельство о профессии, он лишь каждого спрашивал, давно ли тот болтается без места. И явно отдавал предпочтение бродягам «со стажем». Причем нанимал он так не только на рядовые должности. Многие газеты Нью-Йорка напечатали подробный рассказ о том, как на судне Аллисона появился второй помощник капитана Майкл Мэнсфилд.
Капитан-лейтенанту американских военно-морских сил Майклу Мэнсфилду исполнилось всего двадцать шесть лет, когда он вышел в запас и слонялся по Нью-Йорку в поисках работы. Однажды он обратил внимание на тучного пожилого мужчину в форме капитана гражданского флота. Уронив на грудь голову, тот стоял, упираясь плечом в фонарный столб.
Мэнсфилд подошел к нему, спросил, что с ним и не нужна ли ему помощь.
Капитан с трудом поднял отяжелевшие веки.
— А-а, морячок… — На Мэнсфилде была его старая офицерская форма без знаков отличия. — Я стою здесь полчаса и никому до меня нет дела. Дьявол их забери, каждый думает о себе. — Медленно выговаривая слова, он старался побольше вдохнуть воздуха. По его обвислым щекам струился пот, слегка выпученные белесые глаза застилала нездоровая поволока.
— Я помогу вам, сэр. Что с вами? — В голосе Мэнсфилда звучало сочувствие. — Это сердце?
— Да, мой мальчик. Старые цилиндры идут вразнос. Немного прошелся, и как видишь…
— Я сейчас, одну минуту. — Мэнсфилд бросился к мостовой останавливать такси.
— Мне на одиннадцатый причал, там моя коробка, — уже в машине сказал старик.
— Нет, нет, — горячо возразил Мэнсфилд. — Это может быть инфаркт. В больницу, шофер!
Капитан вяло улыбнулся. Он пытался храбриться, но был слаб. Мэнсфилд пальцем осторожно притронулся к его губам.
— Не надо говорить, вам это вредно, сэр.
Проводив незнакомца в кабинет врача неотложной помощи, Мэнсфилд кивком головы простился и вышел в коридор, чтобы уйти. Но что-то его удержало. Обычно не такой уж добрый, он сам себе удивился. Отчего это он вдруг так расчувствовался? Потом решил, что когда-нибудь нужно быть и добрым, и быстро зашагал прочь.
«Забавный старикашка», — с улыбкой думал он, когда на улице его догнала сестра милосердия.
— Пожалуйста, вернитесь.
Мэнсфилд встревожился:
— Ему хуже?
— Нет, напротив. Он просит вас к себе.
Еще недавно, казалось, совсем угасшие, глаза старика теперь встретили Мэнсфилда с веселой усмешкой.
— Что же вы ушли? Я вам должник, молодой человек.
Мэнсфилд смутился.
— Я моряк, сэр, — сказал он, не найдя ничего другого.
— Да? Похвально. Может быть, вы представитесь?
— С вашего разрешения, сэр. Капитан-лейтенант запаса Майкл Мэнсфилд.
— И чем же вы занимаетесь?
Мэнсфилд пожал плечами. Ему не хотелось признаться, что сейчас он безработный.
— Понятно. — Глаза старика все больше веселели. — Вы механик, навигатор?
— На службе я был старшим помощником командира эскадренного миноносца, сэр, — ответил Мэнсфилд, теряя терпение. Перед этим случайным человеком он испытывал странное чувство неловкости и был уже не рад, что вовремя не ушел. Старик же, услышав ответ, глянул на парня с живым любопытством.
— Кажется, я могу быть вам полезным. Я совладелец и капитан «Вайт бёрд». Мне нужен второй помощник.
Мэнсфилд застыл, словно пораженный молнией. На больничной кушетке перед ним лежал сам Роберт Аллисон. Вот так штука! Сколько видел в газетах его фотографий и не узнал. Но кому бы пришло в голову, что Роберт Аллисон разгуливает по улицам пешком? Однако, черт возьми, он предлагает ему, Майклу Мэнсфилду, должность второго помощника! Бывают, конечно, на свете чудеса, но такие! Нет уж, смеяться над собой Мэнсфилд не позволит даже Роберту Аллисону.
— Простите, сэр, — опомнившись, сказал гордый молодой человек с принужденной вежливостью. — Я полагаю, ваша шутка неуместна. Да, я безработный, в моих карманах пусто, но это еще не дает вам право…
— Кость мне в глотку, ты мне нравишься! — Забыв недавний сердечный приступ, старик резко вскочил на ноги. Замешательство Мэнсфилда вызвало у него неожиданный прилив восторга. — Ступай зови машину, на сегодня моциона с меня достаточно. И с этой минуты можешь считать себя вторым помощником капитана «Вайт бёрд».
Мэнсфилд стоял в полной растерянности. О причудах Аллисона он слышал много (кто из нью-йоркских портовых бродяг о них не слышал!), но предложение было слишком невероятным, чтобы принять его за действительность. Второй помощник капитана громадного лайнера — это не старший офицер эскадренного миноносца. Тем более, что этот старший офицер последние полтора года всего лишь бродяга, с трудом сохраняющий внешнюю аккуратность. Да, но это ведь Аллисон, дьявол его знает…
— Моя послужная аттестация, сэр, не самая лучшая. — Парень, честный от природы и еще помнивший военную строгость, робко пытался навести сумасбродного миллионера на мысль хотя бы посмотреть его документы. Но откровенное признание Мэнсфилда старик пропустил мимо ушей.
— Ступайте, — сказал он вдруг тоном приказа. — Мне нужна машина.
Так Майкл Мэнсфилд оказался на «Вайт бёрд». Он понимал, что растрогал старика кстати проявленной отзывчивостью, но еще долго не мог прийти в себя. Уж больно велика была плата.
— Аллисон меня потряс, — говорил позже Мэнсфилд. — Богатые люди, получая какие-то услуги, привыкли платить деньгами. Это всегда дешевле и проще, чем взять на себя ответственность устроить чью-то судьбу. Аллисон это сделал, и, я думаю, излишне объяснять, почему я чувствовал себя обязанным.
Чувства Мэнсфилда на «Вайт бёрд», вероятно, разделяли многие. Но только не компаньоны Аллисона. Папанопулос и Форбс были в ужасе. Не для того они выложили двадцать миллионов долларов, чтобы доверить их полуголодным людским отбросам, выплеснутым на причалы Большого Нью-Йорка массовой послевоенной демобилизацией и связанным с ней резким ростом безработицы. Маленький, тщедушный, нахохленный, как ворона в дождь, Папанопулос, по рассказам очевидцев, едва сдерживал ярость.
— Простите, дорогой Роберт, но вашу благотворительность я отказываюсь понимать. Во что превратится наш лайнер? Из-за этой публики мы потеряем всех приличных пассажиров.
В ответ Аллисон весело басил:
— Кость мне в глотку, если эти парии не сделают из «Вайт бёрд» райскую птичку.
Желчная тупость Папанопулоса его забавляла. Построив лучший в Америке лайнер, старик хотел иметь и лучшую команду. Он всегда все взвешивал. Две с половиной сотни мальчиков, в большинстве прошедших дойну и после всех своих ратных подвигов не сумевших найти места под солнцем, чего-нибудь да стоили. Они отлично знали, что такое служба и дисциплина, а теперь, надо думать, научились и ценить кусок хлеба. На таких парней можно положиться вполне.
Аллисон был прав. Спустя четыре месяца, когда закончилась окончательная отделка внутренних корабельных помещений, «Вайт бёрд» вышла в море с командой во всех отношениях безупречной. Сохранилось опубликованное в рекламном проспекте заключение Регистра, в котором подчеркивается превосходная выучка, дисциплинированность и высокая культура экипажа лайнера. Как правило, Регистр заботит только техническое состояние корабля, но Аллисон намеренно просил проверить уровень подготовки экипажа. Он не мог устоять перед искушением утереть нос компаньонам и, с другой стороны, получить солидную рекламу.
Несколько человек с рекомендательными письмами по настоянию Папанопулоса Аллисон все же принял. Самым заметным среди них был тридцатилетний американский ирландец Вильям Джексон, сутулый хмуробровый парень, каким-то чудом успевший семь лет проплавать капитаном на разных транспортных судах. Грек потребовал назначить Джексона первым помощником. Аллисон понимал: Папанопулос хотел иметь на лайнере свое доверенное лицо. В конце концов это его право.
31 декабря 1954 года, завершая очередной круиз вокруг Южной Америки, «Вайт бёрд» вышла из Гаваны и, развив скорость до 27 узлов, взяла курс на Нью-Йорк. Утром следующего дня судно должно было подойти к причалу в Хобекене — одном из портов Большого Нью-Йорка. Вечером Аллисон по заведенной традиции давал прощальный бал для пассажиров первого класса.
На этот раз бал намечался особенно пышным — канун Нового года. В зимнем саду на застекленной прогулочной палубе накрыли столы с шампанским и множеством деликатесов. Играл оркестр, выступали знаменитые певцы, заблаговременно вызванные по этому случаю из Нью-Йорка.
В импровизированном праздничном зале среди пальм и расцвеченных елок собралось около четырехсот человек. Настроение у всех было чудесное. Благодушный старый Аллисон, прекрасно знакомый со вкусами и запросами избранной публики верхних палуб, умел так устраивать балы, что скучать никому не приходилось. Но он не забывал и о пассажирах второго класса. Для них были накрыты столы двумя палубами ниже в специально приспособленном для этого спортивном зале. Еще палубой ниже, на теннисном корте, новогоднюю елку украсили для команды. Праздник есть праздник. Заботясь о пассажирах, заплативших за плаванье на лайнере солидные деньги, опытный капитан не оставит в такие дни без внимания и тех, кто создает на корабле комфорт и делает плаванье возможным.
Работали бары, гремел джаз, пенилось шампанское. Пассажиры слушали певцов, танцевали. Многие из них подходили к Аллисону, чтобы лично поздравить капитана с наступающим Новым годом и поблагодарить за доставленное удовольствие. Из-за больного сердца сам Аллисон не пил, но чокался охотно. В этот праздничный вечер для каждого в зале у него находилась шутка, доброе или соленое словцо, изящный комплимент или веселый каламбур.
— Аллисон, вы очаровательны! — восторженно восклицали дамы.
О, Аллисон был не простак! Обладатель сорокамиллионного состояния, он чувствовал себя на равной ноге со всяким другим миллионером, но сейчас он был прежде всего капитаном, человеком, от поведения и личного обаяния которого во многом зависела репутация лайнера, а значит, и прибыли от его эксплуатации. Радушие и улыбки Аллисона потом превращались в новые миллионы. Придуманные им балы, концерты знаменитостей и богатейшая обстановка корабля требовали громадных расходов, но они окупались десятикратно. Хотя цены на билеты первого класса на «Вайт бёрд» были значительно выше, чем на любом ином американском лайнере, ни одна из кают не пустовала. Не случайно лайнер, построенный за шестьдесят миллионов долларов, был застрахован на сто миллионов. Решающую роль в этом сыграли конечно же авторитет, острый ум и необыкновенная популярность Аллисона. Он умел пленить кого угодно, даже сверхтрезвую страховую компанию.
Но как бы ни заботился Аллисон о пассажирах и корабле, он всегда помнил о собственном здоровье. Рождество, Новый год, что бы там ни было, ровно в десять часов вечера, откланявшись, он уходил в свою капитанскую каюту и, приняв чайную ложечку настойки валерьяны, ложился в постель. Поднимать его позволялось только в случае крайней необходимости.
В тот вечер капитана на балу заменил Джексон. Обычно этим занимался Мэнсфилд. По-юношески стройный, белокурый, с заразительно жизнерадостными синими глазами, он обладал удивительным свойством задавать тон в любом обществе. Неуклюжий, постоянно чем-то недовольный Джексон рядом с Мэнсфилдом выглядел неотесанным, медведем. Но сегодня Мэнсфилд, как он сам выразился, был «не в форме». Перед выходом из Гаваны, когда второй помощник получал на берегу свежие продукты для праздничного ужина, на него налетели какие-то типы. На корабль он вернулся с подбитым глазом и рассеченной губой. Поэтому, чтобы не портить своим видом настроения пассажирам, во время бала ему пришлось нести вахту на ходовом мостике.
В девятом часу вечера, как и обещал прогноз, погода на море начала портиться. К одиннадцати часам разыгрался настоящий шторм. «Вайт бёрд» сильно раскачивало, но охмелевших пассажиров это только больше возбуждало. Все дурачились, плясали, изображали из себя бравых морских волков. Никто не хотел покидать праздничный зал, пока часы не возвестят полночь.
В 11.30 вечера Джексона вызвали на мостик.
— С левого борта сорвало мотобот, тот, который в Гаване спускали на воду, — сказал Мэнсфилд. Он был очень взволнован.
Джексон неопределенно хмыкнул.
— Шторм…
— Да, но там был Джек Берри. Я не знаю, кто его туда послал. Его здорово зашибло. Кажется, насмерть. Я пытался доложить капитану, но на мои звонки он почему-то не отвечает.
Джексон озадаченно нахмурился:
— Джек Берри, кто это?
Мэнсфилд удивился:
— Я думал, он ваш знакомый. Капитан принял его по вашей рекомендации. Помните, в начале этого рейса? Вы говорили, он работал на вашем старом судне боцманом.
— Личных знакомств на корабле я не имею, Мэнсфилд!
Грубый тон первого помощника оскорбил Мэнсфилда — Я не понимаю вас, мистер Джексон, почему вы себе позволяете…
— Доложите капитану! — не меняя тона, оборвал его Джексон.
— Да, но я же сказал, он не отвечает. — Теперь в голосе Мэнсфилда послышалась растерянность. Лица его в темноте рулевой рубки не было видно.
— Вы что, забыли дорогу в каюту капитана?
Не прошло и двух минут, как Мэнсфилд, запыхавшись, снова вернулся на мостик. Он был вконец перепуган.
— Возьмите себя в руки, Мэнсфилд, — резко сказал Джексон. — Что с капитаном?
— Я не знаю, мистер Джексон. Он лежит на палубе в одном белье, около кровати. Мне кажется, он мертв…
— Что за чертовщина? Берри мертв, капитан мертв. Вы с ума сошли, Мэнсфилд!
— Я прикажу послать за доктором, он у себя в амбулатории, там Берри.
— Оставайтесь здесь, я пойду за ним сам.
Распластавшись на палубе, Аллисон лежал бездыханный. Руки и ноги его были конвульсивно вывернуты, уже посиневшее лицо искажено страшной гримасой. Между указательным и средним пальцами правой руки торчала золоченая чайная ложечка. Пузырек из-под лекарства, при крене упавший, очевидно, с ночного столика, катался по ковру. В каюте остро пахло валерьянкой.
— Тут что-то не так, мистер Джексон, — осмотрев мертвого, сказал доктор.
— Вы полагаете? — Джексон, на которого сейчас как на старшего по званию ложились обязанности капитана, старался сохранять спокойствие.
— Да, я думаю, он отравлен или отравился. Нужно внимательно осмотреть этот пузырек и ложечку.
Обхватив ладонью подбородок, Джексон несколько минут стоял молча, затем приказал доктору делать свое дело и помалкивать.
— Лишнее любопытство в такой обстановке нам ни к чему, — пояснил он.
Доктор, захватив пузырек из-под лекарства и золоченую ложечку, пошел в свою амбулаторию. Джексон немного задержался, чтобы закрыть каюту Аллисона на ключ. Потом он с выражением глубокой скорби на лине поднялся на мостик, где подтвердил сообщение о смерти капитана и лично записал о происшествии в вахтенный журнал. Всех, кто был в рулевой и штурманской рубках, он предупредил, что, кроме них и врача, о смерти Аллисона никто не должен знать, пока «Вайт бёрд» не прибудет в Нью-Йорк.
Новый год давно наступил. Склянки пробили половину второго ночи. На море по-прежнему бушевал шторм.
Джексон спустился на прогулочную палубу.
— Леди и джентльмены! — сказал он, обращаясь к пассажирам. — С сожалением я должен сообщить вам, что у нашего капитана только что случился сердечный приступ. Вы должны понять нас и извинить за то, что по этой причине мы вынуждены прервать праздник.
В зале воцарилась тишина. Все были удивлены. Такой веселый балагур вдруг с сердечным приступом. И ведь он ничего не пил, совсем трезвый.
Кто-то крикнул:
— Так он что, умер?
— Нет, но положение серьезное, — сдержанно ответил Джексон. — Именно поэтому я прошу вас разойтись по каютам. Музыка беспокоит капитана.
Последние слова Джексона возмутили пассажиров.
— По каютам? Вот еще новость! К черту вашего капитана!
— К черту, к черту, в преисподнюю! — подхватили пьяные голоса. — Мы хотим музыки! Эй, оркестр, играйте, болваны!
Какое дело было разгулявшимся искателям приключений до толстого старого капитана! Ну конечно, он славный малый, но запрещать пассажирам из-за его сердечного приступа веселиться — это уж слишком!
Видя, что с этой публикой ему не справиться, Джексон приказал музыкантам прекратить игру. С таким же приказом он отправил стюарда в спортивный зал, где веселились пассажиры второго класса.
Тем временем Мэнсфилд словно окаменевший стоял на крыле мостика, не замечая ни ливня, ни шквальных порывов ветра. Внезапная смерть капитана, который был к нему так добр, его ошеломила. Он мучительно вспоминал их последний разговор.
Три дня назад, после дневной вахты Аллисон пригласил его в свою каюту. Он часто звал к себе второго помощника поиграть в шахматы. На этот раз, как всегда, они сели за шахматный столик, но долго не начинали. Капитан все о чем-то думал. Потом он спросил:
— Как по-твоему, Майкл, сколько мне еще осталось тянуть на этом свете?
— Вы не так стары, сэр, — сказал Мэнсфилд. Неожиданный вопрос капитана вызвал у него легкое недоумение.
Аллисон вздохнул:
— У тебя доброе сердце, Майкл, и ты недурно воспитан. — Улыбнувшись, он грустно покачал головой: — Нет, мой мальчик, шестьдесят два — это немало. Твой капитан уже стар, болен и стар. В моем возрасте пора думать о спасении души. Или ты не веришь в ад?
— Вам рано об этом думать, сэр.
— Тебе кажется, в своей жизни я мало грешил?
— Мы все грешны.
— Это правда, мой мальчик, грешны все. — Он сделал первый ход пешкой и снова надолго умолк. Мэнсфилд никогда не видел его таким. Лицо капитана, обычно добродушно-веселое, с густой сеткой красных прожилок, сейчас было безучастным и серым. Он смотрел на шахматную доску, но взгляд его был устремлен на что-то другое. Казалось, он был повернут в него самого. Мэнсфилд смутно чувствовал, что в душе старика идет какая-то борьба. Капитан явно хотел сказать что-то важное, но не решался.
На шестом ходу, потеряв ферзя, Аллисон засмеялся:
— А ты говоришь, я не так стар. Вот тебе доказательство. Когда-то я не проигрывал ни одной партии. Мне всегда чертовски везло. Я играл без оглядки, крупно играл. — Помолчав, заговорил опять: — Жизнь — та же игра в шахматы. Когда-нибудь да получишь мат… И возлюбит господь покаянных… Вздор, как ты полагаешь?
— Я не могу назвать себя атеистом, сэр, но… — Мэнсфилд замялся. Он видел состояние капитана, и ему не хотелось неосторожным словом огорчить его.
— Ты не желаешь быть со мной откровенным?
— Нет, сэр, я со всеми стараюсь быть откровенным. Мне кажется, если бог есть, то с неба ему до нас далеко.
Вскинув свою гривастую голову, Аллисон громко захохотал.
— Кость мне в глотку, верно, Майкл, до неба не близко!
— Конечно, сэр.
— И можно послать этого старца к дьяволу, не так ли?
— Как вам угодно, сэр.
— А ты не боишься, что из старого Аллисона черти вытопят жир?
— Не думаю, сэр.
К Аллисону возвращалась его обыкновенная веселость. Мэнсфилд смотрел на него и тихо радовался.
— Когда человек болен и стар и ему нечего больше брать от жизни, одному ему становится скучно, — сказал капитан, продолжая игру. — В монастырях, говорят, неплохая братия. Но раз все это вздор, тут ничего не поделаешь… Майкл!
— Да, сэр.
— Тебе очень хочется стать капитаном?
— Я для этого учился, сэр, и теперь был бы плохим моряком, если бы не мечтал стать капитаном.
— Тебе следует жениться, Майкл.
— У меня пока нет невесты, сэр.
— Ты сделал своей невестой «Вайт бёрд», это ни к чему, Майкл. Железная коробка никогда не заменит близкого человека. — Задумавшись над очередным ходом, Аллисон вдруг оживился: — Послушай, Майкл, два года мы играем с тобой в шахматы, но ты никогда ни о чём меня не спрашиваешь.
— Я не знаю, что вы имеете в виду, сэр?
— Тебе не любопытно узнать, как я жил?
— Мне было бы очень приятно, сэр. Я не смею вторгаться в вашу личную жизнь.
— Чепуха, Майкл, разве мы с тобой не приятели? Представь себе, этот мешок с костями и жиром когда-то был лишь хилым скелетом. Я вырос в нищете и до шестнадцати лет меня пинали, как шелудивого пса. Или ты думал — я родился миллионером?
— Люди рождаются свободными и равными в правах. По-моему, их равняет то, что они рождаются голыми.
— Браво, Майкл, под твоим черепом кое-что шевелится. Но не думай, что миллионерами становятся обязательно грабители. Миллионер грабит, когда он уже миллионер, так устроено в жизни. Иначе нельзя оставаться миллионером. Но большие деньги иногда можно заработать честно. Твоему капитану первые два миллиона дало море. Я тогда служил рулевым на рефрижераторе «Кейбл». Он был резвым ходоком, но его остойчивость никуда не годилась. Возле Бермудских островов мы попали в приличный шторм, и «Кейбл» здорово лег на правый борт. Мы старались выровнять крен, но из этого ничего не вышло, «Кейбл» медленно погружался в воду. Капитан боялся оверкиля. Он приказал всем покинуть судно. Я понял, что тут есть шанс, и решил рискнуть. Мне не верилось, что «Кейбл» пойдет ко дну. В его трюмах были бананы, полторы тысячи тонн. Бананы не тонут. Я спрятался в форпике и остался на борту. Команда меня не искала, они сразу ушли на шлюпках к островам.
Мэнсфилд слушал, затаив дыхание. Старый Аллисон вырастал в его глазах до размеров героя.
— Получилось, как я и думал, — рассказывал дальше капитан. — «Кейбл» затопило только наполовину. Его мотало по морю почти три недели. С питьем и едой у меня было все в порядке, можно было жить хоть целый год. Я был не глуп, мой мальчик, и хорошо знал морские законы. Когда команда покидает судно, оно достается тому, кто на нем рискнет остаться и сумеет исправно вести вахтенный журнал. Я все делал по закону. Журнал мне пришлось завести новый — старые судовые документы унес капитан… На девятнадцатый день «Кейбл» заметили с канадского транспорта. В бинокль они видели, что на внешней обшивке левого борта стоит человек, как на палубе. Моя фигура их заинтересовала, и они подошли ближе. Капитан транспорта выслал шлюпку, чтобы снять меня с «Кейбла». Он считал, что я жду помощи. Но покидать судно я не собирался. Они уговаривали меня несколько часов, а я отвечал, что готов заключить с ними контракт на буксировку моего парохода в Нью-Йорк. Тогда они попытались самостоятельно завести буксир, чтобы за ними признали спасение «Кейбла». Канадец надеялся получить половину его стоимости, но я, говорю тебе, был не глуп. Они забрасывали фал раз десять, то с кормы, то с носа. Я носился по судну как угорелый, но завести фал не дал. Они его закрепят, а я по нему — топором. Им ничего не оставалось, как согласиться на мои условия. Потом капитан транспорта доказывал в суде, что спас меня и мое судно. Он ссылался на то, что на контракте нет его подписи, а я представил вахтенный журнал, в котором объяснил причину, почему ее нет. Чтобы получить его подпись, он заставлял меня перебраться к нему. Я бы сошел с «Кейбла», и назад бы они меня не пустили, а тогда попробуй докажи, что я покинул судно не по своей воле. Я вовремя разгадал его ход, и «Кейбл» достался мне. Он стоит шесть миллионов, но я продал его за два. Сто тысяч из них я отдал канадцам, хотя мог не давать ни цента. Мне было жаль капитана транспорта, суд обвинил его в жульничестве, и все присудили мне. Но я решил, что свои сто тысяч они заработали, я обещал им такую сумму… — Взглянув на часы, Аллисон поднялся. — Когда-нибудь я расскажу тебе все подробно. Скоро Гавана, пойду на мостик…
Они не доиграли партию в шахматы и не закончили разговор. Это было всего три дня назад, а сегодня капитана уже нет…
«Он чувствовал свою смерть, он все чувствовал!» — повторял Мэнсфилд как в забытьи.
Только теперь, все вспомнив и заново пережив, Майкл понял, чем терзался Аллисон, думая о монастыре. Его мучили какие-то давние грехи, и он боялся уйти из этого мира, не заплатив по счетам души. Он искал у Майкла поддержки, ждал его помощи. Ему хотелось, чтобы он его в чем-то убедил. Но в чем? Почему он не сказал всего до конца?
В половине третьего ночи на расстоянии около пяти морских миль показались огни маяка в Бернегатте. До Нью-Йорка оставалось идти пять часов.
Склонившись над крупномасштабной картой прибрежной полосы моря, Джексон что-то высчитывал, когда в штурманскую рубку вошел доктор. Вернее, он не вошел, а боком как бы вскользнул в рубку. Вид у него был настороженно-таинственный, на молочно-белых, не воспринимающих загара полных щеках проступал румянец чрезмерного возбуждения.
Их разговор слышал вахтенный матрос, менявший ленту в курсографе.
— Да, мистер Джексон, — сняв старомодное пенсне и в волнении протирая его полой распахнутого халата, сказал доктор вполголоса, — мои предположения, кажется, верны. В пузырьке из-под валерьянки ничего подозрительного я не обнаружил. Такое впечатление, что из него нарочно все вылили, он почти сухой. Но на ложечке темные пятна. Очень похожее потемнение, насколько мне известно, дает реакция золота на цианистый калий. Если это так, он умер мгновенно.
— А если не так? — Джексон смотрел на доктора внимательно и строго.
— Утверждать определенно я не могу… — Холодность первого помощника смутила доктора. Неловко водрузив на место пенсне, он не мигая уставился на Джексона. — Вы с чем-то не согласны?
У Джексона слегка дернулось веко.
— Я не знаю, как выглядела ложечка до сегодняшнего вечера.
— Кроме самого Аллисона, этого, видимо, никто не знал. Окончательно все выяснится после экспертизы и вскрытия тела. Но я не первый год работаю врачом, мой опыт позволяет сделать некоторые выводы. По тому, в каком положении мы застали мертвого, для меня ясно, что смерть наступила не от сердечного приступа.
— Самоубийство вы исключаете?
— Я знал Аллисона двадцать лет, он не мог умереть, не подумав о последствиях. Он был достаточно разумным человеком, чтобы оставить документ, который снял бы неизбежные подозрения.
Вахтенному матросу показалось, что Джексон слушал доктора, подавляя раздражение. Но держался он спокойно.
— Возможно, вы правы, доктор, — сказал он печально. — Смерть безусловно преждевременна. Тяжело сознавать, что капитана больше нет среди нас. Но не будем строить далеко идущие гипотезы. Наша задача — только дать следствию необходимые объяснения.
— Да, совершенно верно, мистер Джексон, — подхватил доктор горячо. — И все же, пока «Вайт бёрд» в море, мы должны, мне кажется, принять скорейшие меры, чтобы преступление, если оно совершилось, было раскрыто сразу по прибытии в Нью-Йорк.
Хмурые брови Джексона сосредоточенно сдвинулись.
— А что Берри? — спросил он после паузы.
— Берри? — Глаза доктора за стеклами пенсне широко распахнулись. — Ах, Берри! С ним, я думаю, несчастный случай. У бедняги проломлен череп в области надбровья. Он тоже умер мгновенно, раздавлен most. На волосах осталась свежая белая краска. Вероятно, его ударило сорванной шлюпбалкой. Покраска там везде свежая. Я наводил справки, старший боцман Гарпер послал Берри получше закрепить мотобот. Он говорит, что в Гаване они не успели завести его найтовы.
— Идиоты! Прогноз был объявлен, знали, что надвигается шторм. — Помолчав, Джексон хотел было отпустить доктора, но уже в дверях рубки задержал его. — Минуту, доктор! Я забыл напомнить, что отчеты о смерти капитана и Джека Берри нужны к приходу в Нью-Йорк. Напишите, пожалуйста, обстоятельно и прошу указать, кто приносил Аллисону валерьянку.
Доктора словно кто-то ударил под дых. Коротко глотнув воздуха, он застыл с отвисшей челюстью.
— Но… Но… — Он не мог вымолвить слова.
В это время зазвонил телефон. Трубку снял вахтенный матрос. Пока он слушал, лицо его медленно вытягивалось.
— Что там еще? — нетерпеливо спросил Джексон.
— Из кормовой вентиляционной шахты валит дым, сэр!
Глянув на противопожарные приборы, Джексон схватил телефон.
— Какой дым? Наши приборы ничего не показывают! — заорал он в трубку.
— Но я собственными глазами видел, как из шахты поднимается дым, — настаивал голос на втором конце провода. Он был таким громким, что его слышали даже в рулевой.
— Если речь идет о кормовой шахте, то дым поднимается, наверное, из трюма, — вмешался в разговор вошедший в штурманскую третий помощник. — Я прикажу проверить, мистер Джексон. Надеюсь, вы не возражаете?
Джексон пожал плечами:
— Не может этого быть. Но пусть проверят. — Его взгляд остановился на все еще остолбенело стоявшем докторе. — Вы еще здесь?
— Но я… — Доктор с трудом пытался овладеть собой. — Все лечебные препараты Аллисон получал у меня…
Джексон поморщился:
— У вас мало времени, доктор.
— Да, но… — Пятясь к выходу, доктор икал и, как бы постепенно сознавая весь ужас возможного обвинения, уже сейчас слабел под его тяжестью. Сопротивляться у него не было ни сил, ни воли.
Едва он ушел, как на мостик прибежал приемщик почты.
— В почтовом салоне пожар! Все горит!
— Вы что, с ума посходили? — взорвался Джексон. — Это же невозможно, чтобы одновременно горели корма и середина корабля. Напились, как свиньи!
— Но салон в огне, сэр, я только что оттуда!
Джексон не ответил. В рубку вернулся матрос, которого третий помощник посылал проверить кормовой трюм, действительно ли там что-то горит.
— Горят гаванские ящики с копрой, — сказал он. — Пламя пока небольшое, но быстро разгорается.
Сообщению матроса Джексон, казалось, не придал значения. Снова обратился к приемщику почты:
— Так что у вас происходит?
— Горит все, сэр, горит! — с отчаянием закричал почтовик.
Все ждали, что Джексон распорядится остановить корабль или прикажет уменьшить ход, но никакой команды он не отдал, хотя прямо в нос лайнера дул штормовой ветер, способный в считанные минуты разнести пламя по всему судну.
Ровно в три часа в рубке появился Мэнсфилд. С крыла ходового мостика, где он стоял, оплакивая смерть капитана, второй помощник увидел огонь в иллюминаторах верхнего бара. О пожаре в почтовом салоне и в кормовом трюме Мэнсфилд еще не знал, но для немедленной пожарной тревоги было достаточно и огня в баре.
Лицо Джексона скривила презрительная ухмылка.
— На судне семьсот пятьдесят пассажиров, Мэнсфилд. Надеюсь, вы не желаете превратить их в стадо баранов?
— Тревога, возможно, поднимет панику, но…
Мэнсфилда прервал снова зазвонивший телефон.
Кто-то бессвязно, дрожащим от волнения голосом кричал в телефон, что огонь распространяется по промежуточной палубе. Горят курительный салон и концертный зал. Еще через минуту позвонили из машинного отделения. Там тоже вспыхнул пожар. «Вайт бёрд» горела уже в шести местах, и как раз там, где для огня было сколько угодно пищи: в трюме — сухая копра и деревянные ящики, в концертном зале — полно мебели; бар, почтовый и курительный салоны внутри целиком облицованы деревом, в машинном отделении — горючее.
Весть о пожаре быстро распространялась по всему судну. Встревоженные новой бедой, на мостике скоро собрались все офицеры команды. Единственным среди них, кто по-прежнему сохранял спокойствие, был Джексон. Время от времени он то включал, то выключал сигнализатор противопожарной системы, повторяя с непонятным упрямством:
— Признаков дыма нет ни в одной из выходных трубок. Какой же, скажите мне, может быть огонь, если нет дыма? Вы все посходили с ума.
— О господи! — взмолился штурман Эванс. — Неужели вы думаете, что пожарные сигнализаторы всегда исправны? Судно горит, горит, мистер Джексон! Я сам видел огонь!
— Может быть, вы, Тэрмонд, объясните мне, что все это значит? — обратился Джексон к старшему механику, который своей рассудительностью и многолетним морским опытом снискал у экипажа «Вайт бёрд» особое уважение.
— Это преднамеренный поджог, и ничто иное, — ответил Тэрмонд убежденно. — На вашем месте, мистер Джексон, я бы сейчас же подал сигнал бедствия. Через час или полтора будет поздно.
— И вы тоже, Тэрмонд? — Категоричный тон старшего механика, казалось, искренне удивил Джексона, — В таком случае… — В глазах у него все еще оставалось недоверие. — В таком случае, поднимите команду, но без лишнего шума. Не надо беспокоить пассажиров. Пусть приготовят огнетушители и каждый займет свой пост согласно аварийному расписанию. До Нью-Йорка мы должны добраться самостоятельно. При крайней необходимости вызовем спасательное судно на траверзе бухты Уинера. Иначе эти пираты-спасатели сдерут с фирмы три шкуры. Могу сообщить вам, джентльмены, что груз и ценности «Вайт бёрд» в этом рейсе стоят почти десять миллионов долларов[12]. — Помедлив, он окинул всех многозначительным взглядом и закончил скороговоркой — У меня все, можете разойтись. Все доклады по телефону.
Проводив офицеров, Джексон снова склонился над картой. Кроме обычной деловой озабоченности, его побуревшее в морях лицо, узкое и жесткое, ничего не выражало. Трудно было понять, что им владело больше — примитивное неверие в опасность или поразительное самообладание.
— Я не удивлюсь, Майкл, если ради интересов фирмы этот угрюмый волосан хладнокровно заставит нас бросаться в море, — покидая мостик, сказал Эванс Мэнсфилду. — На «Вайт бёрд» легло проклятье.
На лайнере в самом деле творилось невесть что. Когда судно еще стояло в Гаване, в одну из вентиляционных шахт, огороженных высокими железными решетками, каким-то образом свалился матрос Келлер. Его подняли еще живым, но он умер, не приходя в сознание. И в тот же день вечером куда-то исчез машинист Маклеллан. Говорили, будто он без спросу сошел на берег и не вернулся, вроде бы сбежал. Но зачем немолодому Маклеллану, имевшему, по его рассказам, в пригороде Нью-Йорка свой домик, жену и четверых детей, которых он очень любил, вдруг понадобилось бегство с лайнера, дававшего ему отличный заработок, этого никто не мог взять в толк. Потом погиб Джек Берри и, наконец, смерть капитана.
Больше всего поражало странное совпадение: двое погибших матросов и без вести пропавший машинист на лайнере были новичками. В экипаж корабля их приняли перед самым началом последнего круиза.
Хотя о кончине капитана, как полагал, вероятно, Джексон, было известно только офицерам, доктору и нескольким вахтенным матросам, об этом скоро узнал весь экипаж. На горящем судне никто из членов команды не спал. «Капитана отравили, в валерьянку подлили цианистый калий», — передавалось из уст в уста.
А следом уже летела новая весть. Кто-то пустил слух, что у заменившего капитана первого помощника случился эпилептический удар и он так колотился о палубу, что его пришлось связать. Говорили, что связанный Джексон лежит у себя в каюте, кем-то закрытый на ключ, а второй помощник будто бы повесился и судном сейчас никто не управляет. «Вайт бёрд» идет неизвестно куда.
Слуху моментально поверили. Он ударил по нервам, как разряд грома. Экипаж охватила паника. Напрасно Мэнсфилд носился по коридорам жилых помещений команды, убеждал всех, что он жив, здоров и вешаться никогда не собирался. От него шарахались, словно от привидения. Даже парни, прошедшие войну и не раз смотревшие смерти в глаза, не могли преодолеть ужас, порожденный невероятными слухами и слепым суеверием.
Общая картина усугублялась кромешной темнотой зимней ночи и ревом шторма. Выйти из освещенных помещений в непроглядную темень палуб никто не решался. Казалось, в электрическом освещении они видели единственную возможность спасения. Горело под ними, всего палубой ниже, горело где-то выше. Смрад гари и дыма расползался уже по всей надстройке, все явственней слышался треск всепожирающего пламени, но ожидание страшной участи не прибавляло ни мужества, ни сознания необходимости что-то делать. Всегда дисциплинированный, превосходно обученный экипаж за каких-нибудь час-полтора превратился в ничто, в сборище беспомощных, скованных животным страхом людей.
— Гады, скоты, трусливые подонки! — с надрывом хрипел Эванс. В бешенстве он сорвал с себя ремень и пряжкой молотил всех, кто попадал под руку. Зараженные его примером, за ремни схватились Тэрмонд и Мэнсфилд, потом и другие офицеры.
Свирепое избиение продолжалось не больше двух-трех минут, но этого было достаточно. Как сильный наркотик выводит человека из шокового состояния, так жгучая боль пробуждает в нем погасший инстинкт самозащиты. Град жестоких ударов заставил людей опомниться, оглянуться по сторонам. Они поняли главное: еще не все потеряно, еще можно бороться. Пристыженные, виноватые, как побитые псы, матросы и боцманы бегом устремились к огнетушителям. С трудом, но все же удалось заставить тушить пожар и машинную команду.
Между тем погода все ухудшалась. Корабль раскачивало на огромных волнах, и огонь во внутренних помещениях раздувало, как на ветру. Наконец, раскалив изнутри металлические внешние стенки, он вырвался наружу и, подхваченный уже настоящим ветром, неудержимо помчался по обводам и палубным крыльям правого борта. Пламя быстро распространилось по всей надводной высоте лайнера. Запылала краска и лакированное облицовочное дерево на бортах пассажирских надстроек. Теперь огонь прокладывал себе дорогу внутрь корабля. Одна за другой загорались каюты.
Сонные и еще хмельные от недавней выпивки пассажиры в одном белье выскакивали в коридоры и с дикими воплями метались в лабиринте корабельных переходов. Некоторые из них добрались до капитанского мостика. Джексона, встретившего их грубой руганью, они готовы были растерзать. Его спасли вахтенные матросы, успевшие к тому времени вооружиться огнетушителями. Под напором тугих струй пожарной смеси обезумевшие «дети экипажа», как любил называть пассажиров покойный Аллисон, были вынуждены отступить. Чтобы избавиться от подобных визитов, все входные двери в главные судовые рубки пришлось запереть.
Только сейчас Джексон включил сирену тревоги. Потом по корабельной трансляции он обратился к пассажирам. Его речь была неожиданным обвинением:
— Леди и джентльмены, прошу внимания! Говорит администрация «Вайт бёрд». Среди вас скрывается один или, вероятнее всего, несколько преступников, совершивших намеренный и заранее спланированный поджог нашего лайнера. Мотивы преступления нам пока не известны. Не знаем мы также, кто эти люди, но что они находятся на борту в качестве пассажиров, нами установлено. Сообщая вам этот факт, мы надеемся, вы сделаете соответствующие выводы и будете достаточно благоразумны, чтобы воздержаться от необдуманных действий по отношению к команде и администрации судна, которые, к сожалению, уже имели место. Несчастье одинаково постигло всех нас. Его размеры вы видите сами. Положение чрезвычайное, но команда принимает все меры, чтобы жизнь каждого, кто вверил нам свою судьбу, не подвергалась крайнему риску. Вместе с тем ваша безопасность во многом зависит от вас самих, от того, как вы будете соблюдать порядок и спокойствие. Прошу без всяких возражений и препирательств подчиняться всем требованиям команды. Случаи неповиновения будут рассматриваться как злоумышленное правонарушение и пресекаться по всей строгости, которую диктует обстановка. — Он сделал паузу и заговорил снова — Вниманию всех членов команды! У микрофона Джексон. Только что вы слышали мое обращение к пассажирам. Прошу учесть, что за одного или нескольких безумцев ответственности остальные пассажиры не несут. Вы должны быть, как всегда, корректны и помнить высший долг моряка — оказывать помощь прежде всего тому, кто на море впервые или мало с ним знаком. Надеюсь на вашу морскую честь, мужество и твердость духа. У меня все.
Свое заключение, что среди пассажиров скрываются преступники, Джексон ничем не мотивировал. Но на это никто не обратил внимания. Его речь, произнесенная убежденно и властно, пассажиров отрезвила. Невольно они почувствовали себя виноватыми. Подозревая товарища рядом, каждый боялся, чтобы в преступлении не заподозрили его самого. И этот страх, пока на корабле оставались места, не охваченные пламенем, был сильнее огня. Толпы в коридорах притихли. Команда же, услышав голос Джексона, вздохнула с облегчением. Значит, он на мостике, на судне есть капитан. Конечно же они будут предупредительны, свой долг они выполнят.
Но время было упущено. При всей самоотверженности команда уже не могла не только погасить пламя, но даже уменьшить его. Разгораясь все сильнее, огонь поглотил всю правую половину корабля. «Вайт бёрд» пылала громадным костром.
В 4.30 Джексон приказал подать сигнал бедствия.
Тревожный призыв о помощи вскоре был принят береговыми спасательными станциями Четхем и Хептон-Коутс, а также двумя рейсовыми кораблями — «Сити оф Америка» и «Бернард Сварт». Эти суда держали связь с «Вайт бёрд» до тех пор, пока ее радисты вдруг не прекратили работать.
Оба корабля, принявшие SOS, взяли курс на «Вайт бёрд».
Связь с горящим лайнером продолжалась около двадцати минут. Переговоры о помощи слышали по всему восточному побережью Америки. Теперь многие знали, что вдоль побережья, на котором можно было найти, спасение, с упрямым курсом на Нью-Йорк и скоростью 27 узлов движется гигантский факел.
Спасательные корабли всех размеров из портов Нью-Йорка, Филадельфии и Балтимора немедленно вышли в море. Всем хотелось заполучить огромную денежную награду, положенную тому, кто первым подаст буксирный трос на горящее судно. Сколько стоила «Вайт бёрд», ни для кого не было секретом.
Гонку выиграл сторожевой корабль военно-морского флота США «Партингтон». Он подошел к лайнеру в 5 часов 17 минут и делал попытки забросить на него буксирный трос.
Но на носу «Вайт бёрд» стоял Джексон и как капитан корабля кричал в мегафон, что принимать фал он отказывается.
— Мы не допустим, чтобы нас взяли на буксир! Мы никому ничего не заплатим! Нам нужна помощь только в спасении пассажиров. Мы высадим их и собственным ходом достигнем Нью-Йорка.
Удивленный командир сторожевика крикнул в ответ:
— Вы же видите, мой корабль военный![13] Наш долг оказать вам помощь, и ничего больше. Но если желаете, можете подать фал сами.
Опустив мегафон, Джексон дал понять, что разговор закончен.
Не добившись согласия, сторожевик отплыл.
Увидев огни приближающихся судов, на «Вайт бёрд» замедлили ход и с левого борта начали спускать шлюпки для высадки пассажиров и команды. К правому борту подступиться никто не мог, там везде бушевал огонь.
Спасением руководили офицеры и младшие боцманы. Все шло относительно спокойно. Но очень скоро пламя перекинулось и на левый борт. Когда загорелись густо намасленные троса, на которых висели шлюпки, нервы людей не выдержали. За место в шлюпке между пассажирами завязалась драка. Никто никого не щадил, никто никому не уступал первенства. Женщины, отброшенные более сильными мужчинами в глубь спардека, неистово завопили.
Офицеры, стреляя вверх из пистолетов, тщетно пытались навести хоть какой-нибудь порядок. Их выстрелов никто не слышал. В общей свалке десятки рук тянулись к блокам шлюпбалок, и шлюпки срывались с креплений прежде, чем успевали достаточно наполниться людьми. Падая вниз без амортизаторов, с людьми, неспособными в своем безумии сохранять центр тяжести лодки, легкие скорлупки ударялись о поверхность моря и с лету опрокидывались либо вертикально уходили в воду носом или кормой. Но это никого не останавливало. Никто ничего не видел. Шлюпки штурмом брали одну за другой.
К шести часам все надстройки на правом борту «Вайт бёрд» прогорели насквозь. Левый борт, ставший более тяжелым, все больше кренился. Вместе с креном на левую половину корабля перекатывался жар, накопившийся справа. Поток горящих бревен и раскаленного железа, проломив переборки, хлынул в спортивный зал, который до того момента оставался единственным местом в пассажирской надстройке первого класса, куда огонь не имел доступа. Там было полно людей, пассажиров и членов команды, не сумевших вовремя подняться на спардек. Предсмертный вопль сгораемых заживо, слитый воедино, как режущий клич, взметнулся и погас в рокочущем гуле огня.
Вся толпа на спардеке ринулась к леерам. Люди кидались в черную, вздымающуюся за бортом пучину, чтобы найти в ней спасение от убийственного пламени, но пучина обжигала их леденящим холодом, сдавливала судорогами, и многие находили в ней гибель. Одетые в спасательные жилеты, мертвые не тонули, плавали, как брошенные в волны расцвеченные куклы.
Мэнсфилд, в дымящейся одежде, ослепленный чудовищной яркостью огня, приготовился прыгать за борт, когда сзади в него кто-то вцепился. Он услышал стонущий хрип:
— Пожалуйста, мистер Мэнсфилд…
Это был голос хромого бизнесмена из Филадельфии, занимавшего каюту на седьмой палубе. В рейсе его почему-то всегда интересовало, сколько футов под килем. Вахтенные называли любую цифру, лишь бы отделаться, но ответ неизменно удовлетворял его. Поблагодарив, он глубокомысленно хмыкал и, постукивая своей дюралевой ногой, уходил. Потом драгунские рыжие усы вплывали в двери штурманской снова: «А скажите, мистер Мэнсфилд, сколько футов под килем в настоящее время?» На мостике к нему так привыкли, что, когда он долго не появлялся, даже беспокоились: «Куда это пропал наш А Скажите?»
И вот теперь, в самую неподходящую минуту, этот А Скажите повис на Мэнсфилде, стонущий и безвольно обмякший, но, по-видимому, не утративший надежды.
Рывком стряхнув неожиданную тяжесть, Мэнсфилд резко обернулся.
— Дьявольщина, сами пры… — И на полуслове умолк. Виновато-жалкая улыбка безногого вдруг успокоила его.
Какое-то время они молча смотрели друг на друга, один озадаченно, другой — с сознанием собственной беспомощности, делавшей его кротким и некстати застенчивым. «В нем не меньше двухсот фунтов», — подумал Мэнсфилд. Вслух он сказал:
— Ничего, старина, прыгнем вместе, я помогу вам. — С этими словами он снял с себя ремень и один его конец протянул безногому. — Держитесь покрепче! Ну…
Момент прыжка опередил сильный толчок снизу. В самой глубине лайнера что-то взорвалось. Наверное, цистерны с горючим, расположенные под средним трюмом. Мэнсфилда и хромого усача подбросило вверх и не швырнуло опять на пылающий спардек благодаря лишь крену корабля. С наклонной палубы их словно выстрелило в море из катапульты.
Когда Мэнсфилд всплыл и с трудом пришел в себя, при свете пожара он увидел на поверхности моря множество оранжевых спасательных жилетов, но его глаза сразу отыскали жилет А Скажите. Бизнесмен из Филадельфии, металлическая нога которого оказалась для него грузилом, а жилет поплавком, торчал из воды вертикально и мерно покачивался на волне, как японский фарфоровый болванчик. Его голова с обвисшими мокрыми волосами безжизненно переваливалась то на одно плечо, то на другое.
На месте разыгравшейся драмы кружили суда и большие баржи, прибывшие для помощи. Они спускали шлюпки, и сидевшие в них матросы баграми вылавливали в море и мертвых и живых. Скоро крюк багра зацепил и Мэнсфилда.
А машины «Вайт бёрд» продолжали работать. Рассекая предрассветную мглу, гигантский пылающий факел все еще двигался тем же заданным курсом на Нью-Йорк. При крене правый гребной винт лайнера обнажился и теперь только молотил воздух, но левый работал с полной нагрузкой, сообщая судну скорость до девяти узлов. Остановить его было невозможно. Ведь корабль все покинули. Машины работали без людей.
Так думали на двух кораблях, по обе стороны сопровождавших судно-костер. Один из них, тот самый сторожевик, снова пытался взять «Вайт бёрд» на буксир, чтобы развернуть ее носом в открытое море и таким образом обезопасить сооружения и корабли в нью-йоркской гавани. Но вплотную приблизиться к лайнеру не давало пламя. Над «Вайт бёрд» оно взлетало на высоту 30–40 метров. К тому времени на лайнере белели только форштевень и лобовая часть ходового мостика, еще не охваченные огнем.
В 6.20 сторожевик радировал в Нью-Йорк:
«Покинутый людьми горящий лайнер продолжает движение направлению порта. Буксировка исключается, загоримся сами. Потопить не могу, не имею снарядов. Прошу немедленно выслать эсминец торпедами».
Эсминец, очевидно, еще не вышел из порта, когда на траверзе пляжа Эсбари-Парк, лежащего в ста километрах от Нью-Йорка, «Вайт бёрд» вдруг развернулась носом к берегу. Разворот был настолько крут, что крен на левый борт увеличился вдвое. Такой поворот мог сделать только человек.
Им был Джексон.
Потрясенные военные моряки увидели его на левом крыле ходового мостика, в тесном углу, куда огонь еще не добрался. На толстом швартовом канате он спускал за борт связку спасательных жилетов, затем, убедившись, что они достигли воды, по тому же канату сполз вниз сам. Опустившись в воду, он надел, как рюкзак, связку жилетов на плечи, обрезал канат и не спеша поплыл к берегу. Каждым его движением, медлительным и словно бы ленивым, руководило скорее рассудочное хладнокровие, чем волевое бесстрашие. И это поражало больше всего.
Спустя несколько минут, когда его уже подняли на палубу сторожевика и переодели в сухую одежду, молодой лейтенант Коллинз стоял перед ним взволнованный до глубины души.
— Сэр, я не нахожу слов, вы сами не понимаете, какой вы герой!
Вряд ли он что-нибудь расслышал. Его отсутствующий взгляд был устремлен на удаляющийся факел.
— Там мелководье, оно его остановит, — сказал он, ни к кому не обращаясь. Потом спохватился: — Где мои жилеты?
— Но, сэр! — воскликнул все еще восторженно возбужденный командир сторожевика. — Они же вот, у ваших ног!
Взрыв веселого смеха заставил Джексона тоже улыбнуться.
— Простите, лейтенант, я совсем потерял голову. Здесь завернут ящик с судовыми документами…
Утром о трагедии «Вайт бёрд» узнал весь мир. И не было газеты, которая, рассказывая о катастрофе, не отдала бы дань поведению Джексона. Его ни в чем не обвиняли. Им восхищались как образцом мужества и долга.
Да и в чем можно было обвинять Джексона? Долг велел ему покинуть корабль последним. Эту священную привилегию и обязанность капитана он не нарушил. Покидая борт терпящего бедствие судна, капитан должен унести с собой судовые документы. Он не забыл о них. Честь моряка требовала от него оставаться на корабле, пока обреченность судна не станет очевидной. На горящем лайнере он оставался гораздо дольше и, рискуя собственной жизнью, предотвратил пожар в нью-йоркской гавани.
Вахтенный судовой журнал — зеркало поступков и решений капитана. Каждая запись в журнале «Вайт бёрд», сделанная после того, как Джексон принял на себя обязанности капитана, говорила, по общему признанию опытных морских экспертов, о решениях продуманных и безусловно верных. Обращение Джексона к пассажирам и команде во время тревоги, также дословно внесенное в журнал, свидетельствовало о нем как капитане мудром и непреклонном, умеющем управлять не только кораблем, но и человеческими страстями.
Некоторых смущало, почему Джексон сразу не принял помощь военного корабля. Но опубликованное газетами интервью лейтенанта Коллинза, рассказавшего журналистам, как Джексон оказался на борту сторожевика, было так восторженно, что возникшие подозрения отпали сами собой.
Добавить к этому никто ничего не мог.
Выброшенная на мели Эсбери-Парка «Вайт бёрд» пылала еще неделю. Под конец от нее остался лишь полностью обгоревший остов. Роскошный лайнер перестал существовать.
В катастрофе погибло триста одиннадцать пассажиров и семьдесят два члена команды. Среди них был и доктор, которого можно было либо обвинить в смерти Роберта Аллисона, либо, внимательно проанализировав его показания, прийти к каким-то иным выводам.
Минули годы, и вот теперь, спустя почти два десятилетия, за тысячи миль от Нью-Йорка, на холодном антарктическом острове Южная Георгия судьба свела меня с Джексоном. Да, это был он, не Андерс Акре, нет, — Джексон, Вильям Джексон. Человек, виновный в одном из величайших преступлений на море.
Вот некоторые подробности из того, что широкой публике осталось неизвестным.
Дней за десять до начала последнего рейса «Вайт бёрд» в Нью-Йорке с Джексоном встретился Поль Фридман — длинный тощий парень лет тридцати двух, известный под ласковым прозвищем Одуванчик. Его тонкую, как палка, шею венчала круглая, словно шар, голова, покрытая пушистыми рыжими кудрями, — Одуванчик.
Официально считалось, что Фридман занимался частной адвокатурой, но Джексон, много лет служивший Папанопулосу и знакомый с его ближайшим окружением, отлично знал, на кого работал Поль. Лениво томный и внешне ко всему равнодушный, но в то же время велеречивый, Одуванчик пользовался закулисной славой непревзойденного между фирменного шпика и большого мастера «деликатных» дел, в которых, однако, ни он сам, ни его покровители никогда не были замечены.
Они сидели в маленьком тихом ресторанчике, потягивали через рисовые соломинки розовый вишневый коктейль.
— Приятный напиток, — сказал Одуванчик, расслабленно улыбаясь. — Между прочим, древние греки считали вишню лучшим кроветворным средством. Вы не знали?
— Не знал, — сухо ответил Джексон, пытаясь угадать, куда клонится разговор. Он понимал: раз Папанопулос послал к нему Одуванчика, вишни тут ни при чем. Грек снова что-то затевает, и ему опять понадобился Джексон. Вспомнил, паразит, не забыл.
— Вы в дурном настроении, мой друг? — Одуванчик, казалось, воображал себя беседующим с дамой. Это его манера начинать деловой разговор болтливым сюсюканьем выводила Джексона из себя.
— Я слушаю, Поль, — сказал он, подавляя раздражение. — Не волыньте.
— Фу, Джексон, что за лексика! Впрочем, как вам угодно. Я хотел только спросить, как бы вы посмотрели, если бы на месте Аллисона вдруг оказался… — Одуванчик намеренно выдержал паузу. — Допустим, Мэнсфилд?
Джексон, не таясь, от души расхохотался.
— Этот слизняк?
— Ну, положим, это не совсем так. Прекрасная профессиональная подготовка, эрудиция, да и жизненная хватка у этого мальчика, я бы сказал, завидная. Разве он не сумел обворожить Аллисона?
— Лизать зад много ума не надо.
— Вы грубы оттого, Джексон, что у вас слишком развито чувство антипатии. Это не худший из наших пороков, но с ним трудно быть объективным. Вы часто недооцениваете своих противников.
— От меня хотят избавиться?
— Насколько я знаю, Аллисон всего лишь собирается удалиться в монастырь святого Августина. Говорят, отцы-монахи ожидают его в святой обители уже в январе.
«Ага, вот в чем дело, — отметил про себя Джексон. — Все уже пронюхал, золотозубая шлюха!»
— Ну и что! Я первый помощник, по всем морским законам и традициям должность капитана переходит к старшему по чину.
— Да, но Аллисон пока главный акционер. Его воля важнее формальностей. Надеюсь, вы не станете возражать против этого?
Неохотно соглашаясь, Джексон молча кивнул.
— Так вот, — продолжал Одуванчик. — Не далее как на минувшей неделе Аллисон с помощью известного нам юриста составил завещание, по которому при жизни передает одну десятую часть своих акций на «Вайт бёрд» монастырю святого Августина, а девять десятых — Майклу Мэнсфилду и всем членам команды, за исключением первого помощника и еще нескольких человек, вероятно не заслуживших его доверия. Кроме того, Мэнсфилд назначается капитаном, и ему же Аллисон передает двенадцать миллионов долларов из полученной прибыли, с тем чтобы потом, когда у Мэнсфилда наберется достаточная сумма, он мог выкупить акции Папанопулоса и Форбса. Да, Джексон, представьте себе, в этом нет ничего несбыточного. Компаньоны Аллисона — временные совладельцы «Вайт бёрд». Он получил от них расписки, которые дают ему право в любой момент вернуть двадцать миллионов долларов и стать единственным хозяином лайнера.
Джексон слушал, вытаращив глаза. Его густые лохматые брови, придававшие лицу сумрачную угрюмость, выползли почти на середину лба.
— Как это — временные?
— В принципе все просто. Де-факто никаких компаньонов у Аллисона не существует, то есть они существуют, но только де-юре. Дело в том, что, когда Аллисону понадобилось двадцать миллионов на достройку «Вайт бёрд» и он обратился в банк, кредита ему не дали. Кроме стоявшего на стапелях лайнера, у него ничего не было, и он не мог определить точный срок возврата ссуды. Тогда ему предложили свои услуги Папанопулос и Форбс. Они хотели быть его компаньонами, но старый хрыч заупрямился, соглашался только взять деньги в долг и выплачивать потом в качестве годовых процентов половину прибылей от эксплуатации лайнера. Как вы сами понимаете, никакой кредитор перед такими процентами не устоял бы. Но к сожалению, есть налоговая инспекция. Если бы Аллисон формально не объявил своих кредиторов компаньонами, подобного деления прибылей никто бы не признал. С Аллисона брали бы налог вдвое больше. А проценты кредиторам между тем пришлось бы все равно выплачивать. Сошлись поэтому на чисто юридическом компаньонстве. Для Аллисона это было не разорительно, на сегодняшний день он уже выиграл на половинных налогах миллионов шесть и держит у себя весь пакет акций. Конечно, заняв юридическую позицию, Папанопулос и Форбс могли бы оспаривать свою долю капитала в судебном порядке, но, заключая сделку, Аллисон предусмотрительно потребовал от них гарантийные расписки на право беспроцентного выкупа. Все, как видите, было учтено. Взаимная выгода и гарантии.
Джексон шумно вздохнул.
— Ловко! — Потом спохватился: — Хорошо, а что я?
— Как вам сказать… — Забыв свою всегдашнюю «великосветскую» манерность, Одуванчик пальцем вытер уголки рта. — Расписки находятся в каюте Аллисона, в сейфе. И там же, я полагаю, если поискать, можно найти упомянутое завещание, над которым, по нашим данным, мистер Аллисон намерен размышлять в предстоящем рейсе, после чего он, надо думать, представит его на окончательное утверждение в нотариальную контору. Вот и все.
У Джексона запершило в глотке.
— Вы хотите, чтобы я взломал сейф?
Шестой год плавая на «Вайт бёрд» и не занимаясь на лайнере ничем, кроме служебных обязанностей, Джексон уже считал, что его оставили в покое что теперь-то у него наконец твердое место в жизни и ему не придется больше балансировать на лезвии ножа.
Когда в 1936 году семья Джексонов переселилась из Норвегии в Америку, они долго не могли получить подданство и жили как бездомные собаки. Ни пристанища, ни средств к существованию. И никому до твоего горя нет дела — чужая страна, чужие люди, все чужое. Разве тебя кто-то просил сюда приезжать? Не нравится — возвращайся, откуда приехал.
Возвращаться им было некуда. Дядя Френк в Осло умер, и с Норвегией их больше ничего не связывало. У них не было ни норвежских паспортов, ни друзей, которые могли бы их там приютить или помочь как-то устроиться. Отношения с Ирландией тоже давно были порваны. Изгнанные с родной земли за свои религиозные убеждения, они превратились в людей без роду и племени: одни на всем белом свете. Поэтому-то Дэвид Джексон и решил ехать с семьей в Америку. Здесь, в стране эмигрантов-космополитов, создавших свое государство из множества племен и народов, он надеялся найти вторую родину и хоть какой-нибудь дом. Но те времена, когда в Штатах радушно принимали всех и каждого, минули. Американские паспорта теперь можно было получить лишь в том случае, если ты привез с собой столько денег или других ценностей, что в состоянии без дополнительного источника доходов обеспечить себе и семье прожиточный минимум «среднего американца» не меньше как на пять лет. Иначе — лагерь для перемещенных лиц: три раза в день постная похлебка и ничего лучшего впереди.
Обнесенный глухим дощатым забором, лагерь охранялся, но не очень строго. Кто половчее, в любое время мог уходить в город и возвращаться.
Вильяму едва исполнилось тогда восемнадцать, и забор в два метра высотой для него не был серьезным препятствием. В лагере его почти не видели. Целыми днями слонялся по городу, искал случайных заработков.
Обычно день начинался с обхода ресторанов. Вильям уже знал, что у многих безработных и бродяг Нью-Йорка это давняя традиция. По утрам во всех ночных ресторанах и кафе всегда аврал. Нужно убирать накопившийся с вечера мусор, все мыть, скоблить, драить кухонные котлы, кастрюли, чистить картошку, овощи. Словом, дел выше головы, а людей, постоянно работающих в ресторане, как правило, мало, поэтому часто пользуются услугами кого-нибудь с улицы. Заработаешь не больше двух-трех долларов, но накормят бесплатно и вдоволь. И с собой что-нибудь дадут. Важно только вовремя оказаться там, куда не успели явиться другие.
Это было нелегко — опережать конкурентов. Охотников подзаработать и к тому же задаром набить брюхо по улицам Нью-Йорка бродили тысячи. У самых «надежных» ресторанов толпы алчущих собирались еще затемно. Сборища разномастных смертельных врагов, до звериной люто ненавидевших друг друга только за то, что каждый из них нуждался в куске хлеба. А кусок-то один, и не известно, кому он достанется.
В то утро Вильям пришел к ресторану «Савойя», кажется, восьмым или девятым. Но на кухню позвали его. Накануне он там уже работал и, наверное, понравился. Это всех взорвало. Они оттащили Вильяма от двери и накинулись на него, как шакалы. От увечья, а может быть и гибели, его спасли уроки отца — Дэвид Джексон был профессиональным тренером по каратэ и дзюдо.
Когда все кончилось и шестеро остались лежать на земле, Вильям бросился бежать. Но патрульный джип его обогнал. Он прижал беглеца к стене дома, и полицейский, приподнявшись на сиденье, прямо на ходу оглушил Вильяма дубинкой.
Потом, уже в наручниках, они подвезли его к месту драки. Двое из тех шестерых лежали с остекленевшими глазами. Возможно, в общей свалке они нашли свою смерть вовсе не от рук Вильяма. Но он один пользовался приемами каратэ, и это все видели. Короткий взмах руки, и нападавший, обмякнув, оседал на землю.
Записывая имена и показания очевидцев, здоровенный белобрысый сержант, остановивший Вильяма своей дубинкой, смотрел на него с явным восхищением.
— Спорю на доллар, — сказал он с усмешкой, — твои дела, парень, пахнут жареным. Мне жаль тебя. Такая рука, это надо понимать! Послушай, разрази меня гром, если в тебе больше полтораста фунтов?
Он угадал абсолютно точно, и в другой раз Вильям, вероятно, удивился бы, но не сейчас. После недавней драки и словно расколовшего череп удара полицейской дубинкой он сидел в джипе пришибленно-равнодушный. Ясно, электрический трон теперь ему обеспечен. Ну и черт с ним! Все равно радости в жизни никакой.
Он было подумал о родителях и двух младших сестрах и вроде даже пожалел их, но безвольно-расплывчатая мысль и слабая жалость угасли, едва успев родиться. Проживут, если сильно захотят.
— Да, парень, влип ты, можно сказать, отменно, — ухмылялся сержант, поднимая над джипом брезентовый верх. — Браслетики тебя не беспокоят?
— Нет! — огрызнулся Вильям с неожиданной злостью. Боли в те минуты он действительно не чувствовал, хотя шипастые наручники остро впивались в запястья при малейшем движении.
— А то можно переменить на гладкие. Если ты не уложишь меня, как тех голубчиков. — Кивком головы сержант указал на двух убитых. С середины улицы толпа зевак оттащила их на тротуар и бросила там, как два бревна. Мертвые, они никого уже не интересовали. Все глазели только на Вильяма. Похоже, тоже сочувствовали ему. Или то было всего лишь подогретое сержантом любопытство. Надо же, с виду такой замухрышка, а рубит ребром ладони насмерть!
— Вызывать никого не надо, мы скоро вернемся, — садясь в машину, повелительно сказал сержант зевакам. — Трогай, Билл!
Вильям знал, что ближайший от «Савойи» полицейский участок на углу 6-й авеню. Но машина мчалась куда-то в направлении западной части Манхеттена. Тот район Вильяму был знаком. Если несколько дней подряд не удавалось найти работу в городе, он садился в автобус и ехал в Манхеттен, к докам. Там работу ему давали всегда. Он рассказал доковым мастерам, что в Норвегии закончил три курса среднего мореходного училища, и они охотно стали поручать ему работы, связанные с ремонтом стационарных навигационных приборов и ходовых рубок. К сожалению, платили не больше, чем в ресторанах, а обедать нужно было за свой счет. В судовых столовых питались только корабельные команды.
Сидевший за рулем молчаливый негр вдруг резко повернул вправо, потом, проскочив два квартала, — влево. Теперь джип на предельной скорости мчался в направлении Бруклина, но через две-три минуты снова развернулся и, не снижая скорости, покатил к Лонг-Бичу. Можно было подумать, что за ними кто-то гонится и негр старается оторваться от преследователей.
Вильям встревожился:
— Куда вы меня везете?
— Ничего, парень, твои дела не так плохи, как тебе кажется, — ответил сержант серьезно. — Если, конечно, твой котелок не набит конским навозом. Как тебя зовут?
— Вильям.
— Восемнадцать уже есть?
— И три месяца.
— Я вижу, ты из эмигрантов?
— На мне написано?
— Я говорю — вижу. Ты ирландец?
— Да. Но мы приехали из Норвегии.
— Давно?
— Полгода.
— Подданства нет?
— Если бы было!
— Оно и видно.
Тон у сержанта сейчас был совсем иной. Он говорил деловито, сухо, думая о своем. Вильяма поражала его прозорливость. Как будто все знал о нем. От такого ничего не скроешь. Полицейская ищейка!
— Снимите с меня эти наручники, — сказал Вильям. — Я никуда не убегу.
— Потерпи немного.
— Больно.
— Меньше шевели руками.
Не чувствуя сначала боли, Вильям не обращал на «браслеты» внимания. Теперь же разодранные руки жгло, как огнем.
— Мне больно!
— Не шевели, говорю, руками.
Негр опять положил машину в крутой вираж. По полупустынным утренним улицам джип понесся к району Нью-Джерси.
Вильям уже не сомневался, что эти двое что-то замышляют. Для полицейских они вели себя слишком подозрительно. Там, у ресторана, сказали, чтобы никого не вызывали, они скоро вернутся. А едут неизвестно куда и возвращаться, судя по всему, не собираются.
Иначе бы не петляли. Определенно хотят сбить кого-то с толку. И верх над машиной зачем-то подняли, спрятали Вильяма от людских глаз.
— Я буду кричать! Куда вы меня везете?
— Не дури, парень. Благодари бога, что попал к нам.
— Но я… — кусая губы, Вильям едва сдерживал рыдания. От того первого тупого равнодушия не осталось и следа. Медленно, но все с большим ужасом он начинал сознавать всю непоправимость происшедшего. И с таким же затаенным страхом смотрел на широкие спины двух своих стражей, тщетно силясь разгадать смысл их непонятного поведения.
— Я знаю, вы не полицейские! — внезапно вскричал он, словно вдруг прозрев. — Что вам от меня надо?
— Слышь, Билл! — сержант локтем толкнул негра в бок. — А этот парень не дурак. — Потом с веселой улыбкой повернулся к Вильяму: — Я сразу понял, что в твоем котелке не навоз. Мне нужен такой парень, как ты, и я решил тебя спасти. Я видел всю драку, мы с перекрестка как раз завернули к «Савойе» и остановились метрах в сорока от вашей кучи. Вам было не до нас. Здорово ты их, спорю на доллар.
Как позже выяснилось, белобрысым «сержантом полиции» был Лео Сегри — один из самых ловких гангстеров, когда-либо работавших на Папанопулоса. Огромного роста, внешне невозмутимо добродушный и малоподвижный, он таил в себе вулкан энергии и поистине блестящие способности изобретать самые невероятные комбинации.
Ему приказали тогда подобрать двух-трех не зарегистрированных в полиции парней, которые умели бы постоять за себя и товарища и которым можно было бы доверять.
Лео признавал только один вид верности, ту, когда человек от тебя зависит. Он считал, что «работать» можно с кем угодно, но полагаться следует лишь на тех, для кого ты и милосердный бог, и грозный судья, кто твердо знает: его жизнь в твоих руках. Поэтому нужных людей Лео искал несколько необычно.
У него был целый набор вполне надежных полицейских удостоверений чуть ли не всех районов Нью-Йорка и превосходно вымуштрованный помощник — словно вылитый из почерневшей бронзы негр Билл Тернер. Переодевшись полицейскими и нацепив на джип номер того полицейского управления, чьи патрульные машины в намеченных районах города обычно не появляются (встреча с «коллегами» была бы опасной), они объезжали места утренних сборищ бродяг и безработных. Там часто вспыхивают драки и нередко случаются убийства. Спасти от полиции убийцу (лучше всего невольного, охваченного паническим страхом, а не закоренелого негодяя), предварительно запасшись изобличающими его документами или хотя бы адресами свидетелей — значит получить самого верного человека. Если он, разумеется, не законченный кретин.
Драка у «Савойи» изумила Лео. Он видел их тысячи, знал множество виртуозов ножа и кулака, но если бы ему сказали, что парень весом в шестьдесят семь килограммов может одним лишь ударом ребра ладони валить на землю человека втрое более сильного, он никогда бы не поверил. Но тут все происходило на его глазах. Парень не просто сваливал нападавших, он валил их намертво.
— Ты видишь, Билл, — воскликнул Лео, — этот парень — король! Он будет наш, клянусь печенкой!
— Да, он дерется неплохо, — подумав, согласился Билл. Пока они стояли, негр кадр за кадром снимал телевиком весь ход драки (нужны документы).
Вильяму казалось тогда, что он родился в рубашке. Они сделали для него невозможное.
Прежде всего нужно было найти способ обезвредить полицию. Двойное убийство возле «Савойи» и арест неизвестными полицейскими пусть невольного, но все же убийцу не могли пройти незамеченными. Полиция должна была начать расследование, и это неизбежно привело бы ее в лагерь для перемещенных лиц. В предыдущее утро, работая на кухне «Савойи», Вильям сказал поварам, кто он и откуда. Может быть, они не запомнили его имени, но в лагере все бы открылось: пропал Вильям Джексон. Наконец, не зная, куда девался сын и что с ним произошло, в полицию могли обратиться родители Вильяма. Начались бы поиски, расспросы, сопоставления…
Конечно, родителей нетрудно было предупредить, однако это ничего не меняло, Да, но за дело ведь взялся Лео.
Только одному Лео было известно, как он умудрился в тот же день найти «виновника» драки у «Савойи», настолько, по его словам, похожего на Вильяма, что свидетели после недолгих колебаний признали в нем «того самого дьявола». Своего участия в драке парень тоже не отрицал. Да, утром он был возле «Савойи», его били, и он кого-то бил. Нет, он не из лагеря для перемещенных лиц и зовут его не Вильям, а Мелвин, Мелвин Уорнер, проживающий в тридцать первом доме на 27-й авеню. Вчера поварам ресторана он все наврал, хотел разжалобить их, чтобы больше заплатили. У него скупые родители, не дают ему ни цента.
Нет, Мелвин Уорнер был не сумасшедшим, ухватившимся за счастливую возможность сесть на электрический стул. Малому не было еще и шестнадцати, и в худшем случае ему угрожала разве что исправительная детская колония. Но когда выяснилось, что о каратэ он понятия не имеет и это подтвердил судебный эксперт, проверивший его ладони, парня вообще выгнали из полиции вон. Показания свидетелей, утверждавших, будто Мелвин орудовал ребром ладони, как индеец боевым топориком, и люди падали от его ударов словно подрубленные, инспектор счел коллективной галлюцинацией. Ребро ладони, как топорик, — психи! Те двое стали жертвами свалки, они в ней задохнулись.
Потом, уладив все с полицией (не показываясь ей на глаза), Лео забрал из лагеря всю семью Джексонов и в течение десяти дней через Канаду оформил им подданство Соединенных Штатов Америки. А еще через пару месяцев устроил Вильяма в мореходное училище. Сразу на четвертый курс. Ведь три курса он закончил в Норвегии.
Лео творил чудеса, которые обходились, понятно, недешево. Но игра, надо полагать, стоила свеч.
Известная многим в Америке и за рубежом фирма Папанопулоса занималась каботажными (прибрежными) перевозками и операциями по снабжению иностранных судов, заходивших в один из портов Большого Нью-Йорка. Но это была лишь часть деятельности Папанопулоса. Львиную долю доходов греку приносили торговля наркотиками и тайные подряды на потопление хорошо застрахованных, но экономически убыточных судов. На нелегальной службе у него было несколько капитанов, умевших так искусно устраивать морские катастрофы, что при расследовании виновной неизменно оказывалась стихия.
В разных областях на Папанопулоса негласно работало около сотни человек, но, кроме ограниченного числа особо доверенных лиц, плюгавый карлик никогда ни с кем не встречался. Кто является их боссом, многие даже не подозревали. Но каждый из них знал, что сболтнуть лишнее слово или позариться хотя бы на незначительную часть выручки от тех же наркотиков — значит подписать себе смертный приговор. Для этого грек и держал людей, подобранных хитроумным Лео при обстоятельствах, подобных случаю с молодым Джексоном. Жизнью и благополучием обязанные боссу и полностью от него зависимые, они были незримыми телохранителями и контролерами курьеров, доставлявших запретный товар в разные города Америки, судили и казнили. Папанопулосу приходилось тратить на этих людей немалые деньги, но благодаря им четко работала вся скрытая от посторонних глаз система фирмы, дававшая греку миллионы.
Первые три года, пока Вильям заканчивал училище и проходил штурманскую практику на каботажных судах, он сопровождал курьеров не чаще одного-двух раз в месяц, и обязательно по выходным или праздничным дням, чтобы его отлучки из училища, а потом с корабля не вызывали никаких толков. Затем два года его не трогали. В Нью-Йорке он почти не бывал — все время проводил в длительных рейсах: нужно было выплавать ценз для получения диплома капитана дальнего плаванья. Такую задачу поставил перед ним Лео.
— О курьерах забудь, — сказал он. — Капитаном ты будешь нам нужнее.
Что Лео имел в виду, Вильям еще не знал и не догадывался. Причастность Папанопулоса к целой серии загадочных морских катастроф ему была не известна. Он решил, что из него хотят сделать капитана-контрабандиста. Вильям думал об этом с тоской.
Стать капитаном — была его давняя, заветная мечта. Капитан!.. Для юного, еще не испытавшего горя Вильяма это звучало, как чарующий стих Киплинга:
На далекой Амазонке
Не бывал я никогда.
Никогда туда не ходят
Иностранные суда.
Только «Дон» и «Магдалина» —
Быстроходные суда, —
Только «Дон» и «Магдалина»
Ходят по морю туда.
Из Ливерпульской гавани
Всегда по четвергам
Суда уходят в плаванье
К далеким берегам.
Плывут они в Бразилию,
Бразилию,
Бразилию.
И я хочу в Бразилию —
К далеким берегам!
В услужливо-щедром детском воображении рисовались экзотические страны, романтика штормов, безбрежный голубой простор океана. Вильям видел себя на мостике в белом кителе, с биноклем на груди. Он был капитаном большого стремительного лайнера. Его корабль бороздил воды всех океанов, бывал у влекущих вечной тайной берегов Бразилии, загружал в свои трюмы пряности у поющего рокочуще-звонким прибоем острова Оаху, выигрывал трансокеанские гонки за быстрейшую доставку пассажиров и ценных грузов в немыслимо далекую Австралию. Бесстрашные моряки под командой Вильяма спасали терпящих бедствие несчастливцев, сражались с жестокими стихиями, открывали новые земли и новые морские пути.
Мечтая о будущих дальних плаваньях, Вильям снисходительно улыбался, когда отец говорил ему:
— В жизни, сынок, не все так чудесно, как нам порой кажется. Придет время, и ты будешь больше сражаться не с бурями на море, а за свое место на земле, поэтому я хочу обучить тебя каратэ и дзюдо. Когда-нибудь они тебе пригодятся.
Увы, он оказался прав. Но теперь Вильям жалел, что принял отцовскую науку. Лучше бы в той драке он погиб или остался калекой, чем теперь всю жизнь подчиняться какому-то Папанопулосу, который управляет людьми, как бесчувственными машинами.
Встречаясь с Лео, Вильям сгорал от ненависти, но всякий раз, когда гнев его, казалось, вот-вот вскипит, всклокочет, перед глазами всплывали фотографии той драки. Время от времени Лео умышленно тасовал их в его присутствии, как игральные карты. Ухмылялся:
— Здорово, ты их, голубчиков!
— Вы меня тоже стукнули тогда прилично, — заискивающе хихикал Вильям. — Чуть мозги не расплескались.
Лео покровительственно хлопал его по плечу своей лапищей, рокотал хрипящим басом:
— Ты бежал, как заяц от своры легавых! — И снова с ухмылкой, смакуя: — Занятные снимочки, спорю на доллар. Не ожидал от Билла, дубина, а скажи, пожалуйста, — репортер! Для любой газеты — высший класс! Не находишь?
— Наверное, — чувствуя сухость во рту, трудно глотал слюну Вильям.
То говорится так — лучше было бы погибнуть. Жизнь недорого стоит, пока она соткана из одних лишь бед, когда нечего терять и нет никаких перспектив. А вкусит человек земной сладости, и расставаться с этим грешным миром дураков нет.
Собственно, кроме этих фотографий и чересчур уж грубых намеков Лео, других причин особенно страдать у Вильяма не было. В сущности, встреча с Лео для него и всей семьи Джексонов обернулась манной небесной. Получать столько благ за, в общем-то, мелочные услуги — иному бы и не снилось. Только и труда что на день-два слетать куда-нибудь в Сан-Франциско, Лос-Анджелес или Майами. Убивать, слава богу, никого не пришлось. Все его подопечные курьеры в течение этих трех лет работали без фокусов, никто не засыпался, никто не распускал язык и не пытался надуть босса. Что ни поездка, то прогулка в свое удовольствие. А деньги Вильяму платили исправно, центов на кусок хлеба не считал. Так чего же он хочет? С какой стати кто-то обязан бескорыстно заботиться о его безбедной жизни и карьере? Ах, он желал бы чувствовать себя на капитанском мостике благородным джентльменом! Контрабанда, видите ли, будет отравлять его драгоценное существование, она не совместима с высоким призванием морского капитана. А кто тебя делает капитаном? То-то! Молчи в тряпочку и будь благодарен.
И все же, когда началась война, Вильям обрадовался, как мальчишка, вдруг поймавший птицу неожиданной удачи. К тому времени он уже выплавал капитанский ценз и вот-вот должен был получить диплом. Но теперь ему казалось, что вместо гражданского диплома он получит удостоверение военно-морского офицера. Его пошлют сражаться с японцами, и все связи с шайкой Папанопулоса оборвутся сами собой. Откуда они будут знать, где он и что с ним? Война!
Прошло, однако, несколько дней, и Вильяма вызвали в морскую инспекцию, с поздравлениями вручили диплом капитана дальнего плаванья. Уже настроившись на военный лад, он был слегка разочарован, но надежду на призыв не утратил. Не было никаких оснований при объявленной всеобщей мобилизации оставлять его на гражданской службе.
Он вышел из здания инспекции, думая, что все правильно. Коль диплом заработан, его обязаны выдать владельцу в любом случае. Война кончится, демобилизация, а что потом? Сразу понадобится диплом. В инспекции конечно же это учитывают.
Вильям не допускал мысли, что и на морскую инспекцию мог повлиять Лео. О каком еще влиянии может идти речь, когда весь мир истекает кровью?
Вечером в его квартире раздался телефонный звонок.
— Хелло, малыш! Чертовски за тебя рад!
«Будь ты проклят!»
— Вы уже знаете?..
— Билл с машиной за углом, выходи!
Они встретились в ресторане «Золотой тюльпан», в отдельном кабинете.
— Ну, малыш, такое дело надо обмыть, — шумно сказал Лео. — Держи! — Он небрежно бросил на стол свернутый в трубку лист бумаги, притворно заохал — Так у тебя, оказывается, тяжелая форма эпилепсии, припадки? Несчастный парень!
Вильям остолбенело вытаращил глаза.
— Эпилепсия?..
— Прости, малыш, я заглянул в эту бумагу, но… никому ни слова! — И, не выдержав, расхохотался: — У меня тот же диагноз. Занятно, не правда ли?
…Соединенные Штаты Америки вели затяжную войну с Японией, затем еще и с гитлеровской Германией. Людей везде не хватало. Судовладельцы были вынуждены доверять свои корабли капитану-эпилептику. Бедняге ужасно не везло. Катастрофа за катастрофой. Что поделаешь, стихия, припадки, а хороших помощников капитану взять негде. Война!
Роскошная, лебедино-белая «Вайт бёрд» была до неправдоподобия явственным воплощением его детских грез. И первым кораблем, на котором он чувствовал себя уверенно. Истинный моряк, а Джексон вопреки всему был настоящим моряком, ничем на свете так не дорожит, как кораблем. Для него он оплот и дом, средоточие всех его деяний и тот непритязательный, добрый гений, с чьей помощью мечты обретают реальность. Не бывает у моряка большей трагедии, чем та, когда в море он теряет свой корабль.
Только крайняя зависимость от людей, всякое неподчинение каравших смертью, заставляла Джексона идти против собственной природы, ранить себя и сыпать соль на свои же раны. Изощряясь во всех мыслимых вариациях, чтобы загубить очередной корабль и не быть пойманным, он потом думал о себе с омерзением, но проходило время, и безотчетный, неподвластный разуму страх перед угрозой расправы, а она в случае неподчинения была бы неизбежной, вынуждал его повторять все снова и снова. Человек незаурядного ума, умевший в критической обстановке владеть собой и людьми, в своих поступках, направленных на сокрытие преступления, он всегда был изворотливо расчетлив и часто отчаянно дерзок. Но дерзость его походила лишь на прыжки из охваченного пламенем дома. Либо сгореть, либо… Где нет огня, там чудится спасение.
Ничего так не желал в те годы Джексон, как возможности возвращаться в порт на своем корабле.
Измочаленно уставший, с истерзанной и выпотрошенной душой, глухо ненавидящий весь этот мир, он пришел на «Вайт бёрд» с горящими глазами помилованного перед казнью. Он не знал, какой договор заключил Аллисон с компаньонами, но всем было известно, что часть капитала, вложенного в строительство лайнера, принадлежит Папанопулосу. Факт немаловажный. Он обнадеживал, внушал пока зыбкое, неопределенное, но все же успокоение.
Джексон не думал, конечно, что босс послал его на «Вайт бёрд» без умысла, но грек вряд ли замышлял еще одну катастрофу. Прежде всего, первому помощнику, каждый шаг которого на корабле контролируется капитаном, ее организация была бы не под силу, и, с другой стороны, казалось слишком нелепым предполагать, что человек, даже такой, как Папанопулос, построил что-то для того, чтобы сразу же уничтожить, тем более судно, обещающее огромные прибыли. К тому же страховка лайнера в первый год его эксплуатации равнялась капиталовложениям, поэтому топить «Вайт бёрд» не было никакой выгоды. На сто миллионов Аллисон застраховал свое детище позже, когда стало ясно, что лайнер скоро окупится и затраты на его содержание будут во много раз меньше прибылей.
Скорее всего, Папанопулос открыто решил иметь на лайнере квалифицированного осведомителя, чье непосредственное участие в деловой жизни судна не позволяло бы Аллисону ущемлять интересы компаньонов. Так рассудил Джексон, и в этом была логика. Однако шесть лет от него не требовали ничего, кроме добросовестного исполнения прямых служебных обязанностей. Срок достаточный, чтобы настороженная нервозность, неуверенность и страх растворились в размеренной рутине повседневных забот.
Окончательно успокоившись, Джексон снова испытывал удовольствие от того, что живет и работает, занимается любимым делом на полюбившемся корабле. Для окружавших, встретивших его появление на «Вайт Бёрд» с неоправданной подозрительностью (моряки не терпят людей, назначенных на руководящие судовые должности против воли капитана), он не переставал Сыть отталкивающе угрюмым, но они не могли знать, с какой сладостной щемью впитывала его истерзанная душа целительную плодотворность полезного труда. После стольких лет насильственного подчинения преступным приказам, вереницы заведомо спланированных катастроф и связанных с ними бессмысленных потерь одно сознание, что отныне он созидает, трудится не для разрушений, вызывало в нем прилив праздничной, жаждущей все большего напряжения энергии. Когда он нес ходовую вахту или руководил работами палубных команд, это был действительно образец старшего офицера. Неутомим, отлично знающий дело, всегда и во всем точен, без мелких придирок и пустых фраз. С таким первым помощником мог бы спокойно чувствовать себя любой капитан. Джексон отдавался кораблю весь, полностью. Он не позволял себе ни малейшей халатности и никому нерадивостей не прощал, но справедливый человек деспотом его бы не назвал. То было поведение моряка, глубоко понимающего свою ответственность за безопасность и успех плаванья.
Однако строгая, заполненная бесчисленными заботами жизнь на корабле не мешала Джексону видеть море. Иногда он казался себе тем давним, шестнадцатилетним мальчишкой, который впервые познал, что же оно такое — море.
Они, курсанты второго курса торгового мореходного училища в Осло, шли тогда на учебном паруснике «Сириус» из Норвегии в Японию, с попутными заходами в множество портов Африки и Юго-Восточной Азии. Рейс продолжался семь месяцев, но Вильям на всю жизнь запомнил один день в Атлантике.
Небо было пронзительно голубое, солнце — нестерпимо яркое, но ветер дул на добрых восемь баллов. Он мощно гудел в такелаже, и округлые, до предела вздутые паруса были тверды, точно вырезанные из выбеленной морем жести. Корабль мчался вперед, как крылатый конь. Над форштевнем и фальшбортами полубака, искрясь и радужно переливаясь в потоках солнечных лучей, взлетали каскады брызг. Море вокруг было и синее, и зеленое, и ослепительно пламенное. Оно вздымалось огромными, как горные хребты, валами.
Загибаясь крутыми дугами по ветру и обрушиваясь в сине-зеленые пропасти между водяными хребтами, вершины волн с грохотом разбивались, швыряя в небо длинные полосы белых взрывов. Волны стремительно, словно в бешеной гонке, неслись одна за другой, бурлили, ревели, пенились, рождая в душе обжигающе страстное желание кинуться за борт, в разгульную, яростно кипящую пучину моря. Жить в нем, дышать им, упиваться ужасом и вольностью стихии.
А корабль, казалось, вот-вот оторвется от волн и ринется к небесам. Он уже не плыл, он гигантскими прыжками перелетал с гребня на гребень, все больше, все более безумно убыстряя полет. Волны, брызги, пена — вся грохочущая, пронизанная солнцем стихия была под ним. Он слился с ветром, стал духом ветра, живым, бессмертным, всепобеждающим сыном Борея. Люди были только его слугами, рабами, с восторгом отдавшими себя в пленительную неволю. Терпкий соленый ветер, ревущий в вантах, как рокочущий гул огня, море, солнце и небо отняли у них рассудок и стыд. В неистовом, рвущемся из каждого мускула веселье они вопили во все глотки, хрипли от диких гимнов неведомо кому. Они плясали, прыгали, кидались друг на друга, изнемогали и падали, задохнувшись счастьем.
О неба синего настой!
Дуй, ветер, в парус! Все к чертям!
Но ради Девы Пресвятой
Оставьте только море нам!
То был великий день великого открытия, день открытия моря рожденными для моря.
И теперь, когда, подобная громадной белой птице, «Вайт бёрд», разбивая в пыль океанские валы, пенила сверкающие южные моря, Джексон заново переживал то неизъяснимое, хмельное вдохновенье, которое так щедро дарит моряку способность чувствовать себя избранником, тем из немногих посвященных, кому выпал жребий до конца постигнуть сокровенность упоительной стихии, стать ее нераздельной частью, баловнем и соучастником ее торжества.
Но после всех минувших потрясений чувства Джексона — умиротворение и злоба, боль и радость — уже никогда, даже невольно, не проявлялись на людях. Захваченный ликующей мощью моря, его одуряющим запахом и ни с чем не сравнимой раскатно-громовой музыкой, он томился и маялся, свирепел, подавляя в себе истерику восторга, но никто на корабле не видел его хотя бы взволнованным. И никто, наверное, не подумал бы, что этот мрачный, до фанатизма деловой, грубый и резкий человек, закрывшись на ключ у себя в каюте, обливается слезами над томиком Киплинга, находя в нем своего тайного единоверца и двойника. Только наедине с ним, Киплингом, Джексон забывал жесткую сбрую скрытности, которую с восемнадцати лет носил на людях, как проклятье и защитную броню.
Плавая на «Вайт бёрд», он снова научился радоваться морю и солнцу, но так и остался одиноким среди людей. Он боялся их и никому не верил. Ему казалось, что среди них нет и не может быть друг другу сочувствующих, способных друг друга понять и не воспользоваться этим для собственной корысти, для того, чтобы в подходящий момент не сделать удачную подножку. Всем своим жизненным опытом, годами испытаний и личных наблюдений он убедился, что всякая человеческая слабость презирается, а откровенность одного становится оружием в руках другого, оружием, направленным против того, кто доверился ему в порыве дружеских чувств. Громила Лео Сегри был хитер и могуч, но его сгубила сентиментальность. Он влюбился до такой степени, что, опоздав на свидание, оправдывался: «Извини, крошка, мой шеф — бессердечная тварь, такого верного бульдога, как я, тиранит, как фараон с Бруклинского моста. Я спешу, а мне — красный свет!» Чем он занимается и кто его шеф, Лео не говорил, но сказавший «а» когда-нибудь скажет и «б», тем более распустивший любовные слюни. Так, очевидно, решил грек, приказав «убрать» Лео. Его продал Билл. Он подвозил Лео на свиданье и все слышал. Лео от него ничего не скрывал. Негр не был его пленником, как Джексон, но однажды Лео здорово выручил Билла и думал, наверное, что тот случай Билл всегда помнил. Возможно, память у Билла была неплохая, но Лео напрасно на нее рассчитывал. Когда память заставляет быть благодарным, человеку она как заноза, которую поскорее хочется выдернуть.
Нет, Джексон не отвергал весь род людской и не был его непримиримым врагом. Он жил действительностью, а она для него была жестокой, даже здесь, на, казалось бы, для всех гостеприимной «Вайт бёрд».
Обычно в дальних плаваньях все моряки держатся более или менее замкнуто. За долгие месяцы рейса в корабельной тесноте они так друг другу надоедают, что особой охоты делиться с кем-то своими мыслями и чувствами ни у кого не возникает. Наоборот, чем меньше ты говоришь, тем легче тебя переносят. А если к тому же ты хорошо знаешь свое дело, тогда тебя вообще считают идеалом. На любом судне это самое важное — умело и точно исполнять свои служебные обязанности. Моряки могут простить болтливость, скверный характер, что угодно, но никогда не прощают профессиональную безграмотность и нерадивость, ибо Они угрожают безопасности плаванья и, следовательно, жизни экипажа. Джексона поэтому на «Вайт бёрд» объективно должны были уважать. Когда он впервые появился на лайнере и был встречен с молчаливой подозрительностью, на то была своя причина. Но нельзя же допустить, что она не давала людям покоя все эти шесть лет. О том, что Джексон был назначен на должность первого помощника против воли капитана, кроме самого капитана и еще, может быть, нескольких офицеров, на лайнере наверняка давно все забыли. И все же отношение к нему не менялось. Его превосходная морская выучка и безупречная распорядительность ни у кого не находили ни одобрения, ни хотя бы признания. Не было на судне человека, который самый разумный приказ первого помощника выполнял бы без внутреннего сопротивления. Одного его взгляда было достаточно, чтобы люди начинали нервничать, хотя взгляд у него был не таким уж устрашающим. Из-под нависших лохматых бровей серые, в рыжих крапинках, глаза смотрели скорее самоуглубленно, с печальной суровостью, но никак не угрожающе.
Никому не делая зла, он всех подавлял и каждого раздражал. То ли на окружающих слишком действовала его всегдашняя угрюмость, то ли в нем инстинктивно чувствовали человека, не совместимого ни с каким обществом.
По заведенной на пассажирских лайнерах традиции Аллисон обедал в ресторане для пассажиров первого класса, поэтому в офицерской кают-компании старшим за столом был Джексон. Смириться с этим офицеры никак не могли. Как можно за культурный стол посадить человека, который даже рисовый пудинг грызет, как заяц кочерыжку, и чавкает так, что слышно в трюме? И этот человек не просто посажен, он сидит старшим, у него надо спрашивать разрешения сесть и выйти из-за стола. Между тем Джексон держался за столом не хуже других, ничего не грыз и никогда не чавкал. И вот тем не менее… Офицеры специально старались приходить в кают-компанию попозже, когда Джексон уже отобедает. Всякий раз, конечно, делая вид, будто страшно были заняты и вовремя прийти не могли.
Джексон все видел и чувствовал, и часто каждый его нерв дрожал от сжигающей душу обиды, хотя сам он убеждал себя, что отношение на лайнере к нему нормальное. Кто они ему, эти люди? И кто они друг другу? Всего лишь случайные попутчики, ожидать от которых человеческого участия было бы ничем не обоснованной блажью. Да и есть ли в этом мире что-нибудь человеческое? И что оно, человеческое? Кто и для чего придумал это слово? Чтобы зверя, жаждущего удовольствий и сытости, представить сострадательным ангелом? Разве волк, напяливший овечью шкуру, перестает быть волком? Стало быть, все идет нормально, по кормам и законам действительности. И нечего размазывать сопли оттого, что желанная иллюзия не становится реальностью.
Но как бы ни уговаривал себя Джексон и как бы ни убеждался в своем мнении о людях, все больше чуждаясь их, обида в душе оставалась. Может быть, его не так задевала бы молчаливая враждебность офицеров и команды, если бы он нашел, пусть чисто деловое, служебное взаимопонимание с капитаном — единственным человеком на лайнере, кому он непосредственно подчинялся и в чьих интересах лез из кожи вон, чтобы создать на судне ту внешне как будто монотонную, но в условиях плаванья наиболее благоприятную обстановку, когда кажется, что все делается как бы само собой, без всяких видимых усилий, а заведенный порядок каким-то чудом сохраняется, неприятных неожиданностей не бывает. Именно в такой обстановке прежде всего нуждался Аллисон. Тяжелобольной, он просто не смог бы управлять огромным лайнером, заботясь в то же время о положении дел на корабле. Практически он не касался их совершенно. Весь воз судовых работ, контроль за навигационной и другими службами, включая изнурительные хлопоты по обслуживанию пассажиров, тянул на себе Джексон. В рейсе капитан вообще не спускался ниже четвертой палубы, на которой размещались его любимые гостевые салоны и казино с рулеткой — предмет особой страсти старика.
Но своего неутомимого первого помощника Аллисон упорно не замечал, вернее, относился к нему с холодным безразличием. За шесть лет совместного плаванья Джексон ни разу не бывал у него в каюте, куда любому другому офицеру двери были открыты, и не вспомнил бы случая, когда они говорили о чем-то, что выходило бы за рамки текущих информационных докладов, принимать которые Аллисон по вечерам поднимался в штурманскую рубку, хотя для этого существовал великолепный капитанский кабинет. Возможно, в штурманской ему нравилось больше, но Джексон был уверен, что он поднимался сюда только потому, чтобы у первого помощника не возникало повода посещать его каюту.
Грузно умостившись в жестком рабочем кресле у штурманского стола, он слушал доклады всегда внимательно, с живым любопытством: пыхтел, чмокал толстыми губами, в знак согласия или одобрения довольно мугыкал, кивая гривастой седой головой, но никогда не высказывал одобрения вслух. И не смотрел на Джексона. Будто слушал радиодиспетчера.
Подобная манера держаться с подчиненными встречается не так уж редко, и постороннего она вряд ли удивила бы. Мало ли на свете людей, обладающих большой властью, но так и не постигших элементарных правил хорошего тона? Либо забывших, что они обязательны для всех? Власть, к сожалению, развращает. Но это еще не значит, что бестактный начальник или хозяин непременно стремится унизить и без того стоящего ступенькой ниже.
Да, но только слепой мог не видеть, как вел себя Аллисон со всеми остальными членами экипажа. Даже к вахтенным матросам на ходовом мостике, не говоря уже об офицерах, он проявлял больше внимания, чем к Джексону. А в Мэнсфилде откровенно души не чаял. Когда второй помощник стоял дневную вахту, капитан часами топтался на мостике, но вовсе не потому, что в этом была какая-то надобность. Он, казалось, боялся, как бы его любимец на вахте не заскучал. Словно в гулкую бочку сыпал анекдотами, повсюду косолапя за Мэнсфилдом, как на привязи. Солидный и отнюдь не склонный к пустомелию «морской волк», рядом с элегантно бравым Майклом он превращался в большого басистого ребенка, которому в нарушение корабельного устава позволили вторгнуться на мостик и безнаказанно отвлекать людей от дела. Майкл, правда, ухитрялся как-то выполнять обязанности вахтенного аккуратно. Очевидно, природа наградила его той редкой способностью, когда человек, занятый серьезным делом, может одновременно слушать пустяки, охотно отвечать на шутки.
Однако как судоводитель Мэнсфилд во всем уступал Джексону. По профессиональному уровню их, пожалуй, никто и не сравнивал. Мэнсфилд был моряком всего лишь добросовестным, а Джексон — милостью божьей. Но как раз этого и не хотел замечать Аллисон.
Джексон понимал, что для Аллисона он был и остается соглядатаем Папанопулоса, которого старик, естественно, предпочитал держать на расстоянии. Но этот старик на корабле в первую очередь был капитаном. Он мог, как все, не любить Джексона, мог в чем-то подозревать его как человека, быть осторожным с ним или бестактным, но как у капитана у него не было ни морального, ни какого-то иного права игнорировать своего ближайшего помощника, Он должен, обязан был воздавать ему по заслугам. Кому бы ни служил Джексон на берегу, здесь, на лайнере, в течение всех шести лет упрекнуть его было не за что. Здесь он служил только кораблю и его капитану.
Больно ранит всякая несправедливость, но больнее всех — непризнание человека в деле. Творца озлобляет не холод скрытой вражды и не чрезмерная тяжесть труда, а безымянность, когда плодами его рук и разума пользуются все, а сам он для окружающих словно не существует.
— Вы хотите, чтобы я взломал сейф? — таращась на Одуванчика, сдавленным голосом повторил Джексон.
Идя на эту встречу, он сразу понял, что его спокойная жизнь кончилась. Собственно, он понял, вернее, почувствовал это раньше, еще до дня встречи с Одуванчиком. Последнее время он жил как будто наэлектризованный. В душе нарастала неизъяснимая и словно бы беспричинная, но все более отчетливая тревога. По временам она ненадолго утихала, но тогда ее сменяла полохливо-сторожкая, раздражающая своей неопределенностью маета.
Острое, почти звериное предчувствие никогда не обманывало Джексона. Он всегда знал наперед, что вот-вот что-то должно произойти, и заранее внутренне к этому готовился, мобилизуя все свои духовные и физические силы.
Записка Одуванчика с предложением встретиться не удивила его и не очень взволновала, она, скорее, принесла облегчение. Все прояснилось. Значит, он снова понадобился греку. Вспомнил, вонючий хорек. Впрочем, тот конечно же и не забывал его. Тешась надеждой на окончательный разрыв с прошлым, Джексон просто впадал в детство. Ведь они не вернули фотографий той драки у ресторана «Савойя». Через два года, правда, им будет двадцать лет, и за сроком давности они потеряют силу обвинительного документа. Но до того времени нужно еще дожить. А пока — у кого в кармане фотографии, тот хозяин. И глупо своим положением господина не воспользоваться. А больше десятка загубленных судов? Нет, Джексону не выпутаться вовек. Даже если он переживет Николаса Папанопулоса, хозяином станет Костас Папанопулос или Грегор. Найдется кому дергать за веревочку. Они долго не трогали его только потому, что, видимо, не было подходящего дела.
Джексон, однако, не предполагал, что «дело» ждет его на лайнере. И тем более ему не могло прийти в голову, что от него потребуют воровства. Залезть к Аллисону в сейф — именно такой вывод напрашивался из рассказа Одуванчика о расписках Папанопулоса и Форбса. Намерение старика передать свои акции экипажу лайнера напомнило греку о его липовом компаньонстве, и он решил завладеть теми расписками… Одна мысль, что его собираются заставить взламывать чужой сейф, повергла Джексона в изумление, то изумление, которое предшествует внезапному удушью.
Одуванчик словно медленно разжевал зеленую сливу.
— Удивляюсь, Джексон, я знакомился с вашим досье, у вас за плечами столько блестящих операций… Вы абсолютно лишены фантазии.
Джексона будто вдруг кто-то кольнул. Разом стряхнув минутное оцепенение, он зыркнул на Одуванчика, с мгновенно вспыхнувшей яростью рывком метнулся к нему, но вовремя взял себя в руки. Сказал мрачно:
— Ладно, Поль, хватит гримасничать! Конкретнее, что вам нужно?
Не замечая или делая вид, что не замечает перемену в настроении Джексона, Одуванчик капризно поморщился:
— Мне кажется, я изложил все достаточно популярно.
— Вы говорили о завещании и расписках. Если в сейфе важные документы, ключи Аллисон носит при себе, он не ребенок.
— Разве я сказал, что он постоянно должен носить их при себе?
— Я не карманный вор! — Джексон изо всех сил принуждал себя сдерживаться, но кривлянья этой рыжей кобры вызывали у него нестерпимые приступы бешенства. — Вам нужны расписки?
— Аллисон болен, — неохотно посерьезнев, сказал Одуванчик. Очевидно, почувствовал, что продолжать «играть» с Джексоном становится опасно. — У него бывают сердечные приступы.
— Вы хотите его убрать?
— Ну-у…
— Это должен сделать я?
— Не совсем… На «Вайт бёрд» намечаются вакансии.
Одна из них — место стюарда, обслуживающего капитана. Она освободится перед самым выходом в море, когда Аллисон, как мы полагаем, проведет день в монастыре святого Августина. Долг первого помощника — позаботиться о капитане. Уходя в рейс, он не должен остаться без стюарда. Новый человек ему может не понравиться, а кто-нибудь из людей, уже работающих на лайнере… Я думаю, Робертс ему подойдет.
— Стюард кают-компании?
— Говорят, он симпатичен Аллисону.
— Возможно. Дальше. — Односложно и резко отвечая Одуванчику, Джексон сидел за столом точно каменный. По его лицу трудно было понять, думает ли он о судьбе Аллисона или всего лишь ждет дальнейших разъяснений. По тому, как он воспринял замысел «убрать» капитана, для него в нем, казалось, не было ничего неожиданного.
— Второго вы можете принять дня через три, — продолжал Одуванчик, как бы скучая. — Его зовут Джек Берри. Скажите капитану… Допустим, Берри когда-то работал у вас боцманом. Вам как раз понадобится младший боцман.
— О таких вещах Аллисон разговоров со мной не ведет. Всех новых людей на лайнер он подбирает сам.
— До сих пор на «Вайт бёрд» не освобождались боцманские вакансии. Ваша рекомендация будет оправдана, боцманы подчиняются первому помощнику. И Берри, насколько мне известно, бывший фронтовик. Если Аллисон все еще играет в покровителя героев войны, у него не будет причин не взять Берри.
— Не знаю, у меня он совета не спросит. Это все?
— В группе несколько человек. Мы полагаем, вступать в прямой контакт вам ни с кем не следует. Лучше всего, если люди друг с другом не знакомы и каждый знает только ту часть задачи, которая поставлена перед ним. В принципе вам никто не нужен.
— Зачем же нужен я?
— Как вам сказать… Когда в море вы замените капитана, вам останется не мешать ходу событий. Но… в чем-то, может быть, и способствовать. Разумеется, если вы сочтете это уместным и ваши действия никому не покажутся странными.
— События… когда заменю капитана… — Как всегда в моменты сильного напряжения, у Джексона задергалось веко. — Какие события? — Он обо всем уже догадался и только ждал подтверждения.
— Ну-у…
— Лайнер?
— В том виде, в каком мы предполагаем, все должно выглядеть естественно… — Одуванчик снова напустил на себя позерство, и Джексон совершенно некстати вдруг понял, что все это от трусости. Главный сочинитель «дела» боялся как бы не оказаться к нему причастным. Юлил вокруг да около, словно недомолвки и манерный тон многозначительно туманных фраз могли уменьшить или как-то приукрасить его роль в задуманном преступлении.
Вряд ли в этом было что-то смешное, скорее наоборот, но Джексона, давно отвыкшего улыбаться, всего затрясло. Долго беззвучно колотило, как в лихорадке.
Густо усеянное мелкой коноплей круглое лицо Одуванчика застыло в тревожном недоумении.
— Что с вами, Джексон?
— Ничего, Поль, я слушаю вас, — справившись наконец с неожиданным приступом утробного хохота, сказал Джексон, впервые беззлобно. Пока его колотило, вся накопленная в душе отрава как будто перемололась и выплеснулась, разом облегчив и душу, и тело. Даже глаза потеплели. Из-под бурой застрехи бровей они смотрели сейчас на Одуванчика и, казалось, светились примирением.
Джексон с удивлением поймал себя на мысли, что вспомнил почему-то мать Одуванчика, вернее то, как она отреклась от своего единственного сына.
В двадцать девять лет получившая в наследство текущий банковский счет на десять миллионов долларов и контрольный пакет акций в крупной судостроительной фирме, Элеонора Кингсли была, судя по цветным фотографиям того времени, почти двухметрового роста дылдой с по-обезьяньи длинными мощными руками и поразительным жеребячьим оскалом. Если к этому прибавить еще огромный костистый нос, как будто грубо вырубленный из розовато-белого, с синими прожилками, камня, и два мясистых лопуха, упруго выпиравших из-под коротко остриженных серовато-пепельных волос, го станет ясно, что, решившись на брак со столь редкостной особой, Израэль Фридман сделал свой выбор отнюдь не по зову сердца. Неудавшийся скрипач, искавший возможности легко и быстро разбогатеть, надеялся, наверное, что уж чего-чего, а пылкой любви супруга домогаться от него не будет. Однако до поры сдержанная и вроде глубоко переживавшая свое уродство, Элеонора после свадьбы как с цепи сорвалась. Изголодало жаждала страсти, неукротимого огня и обязательно поклонения, да не какого-нибудь, а непременно восторженного, на людях, чтобы все видели.
Нет, она не была настолько глупой или наивной, чтобы, несмотря на свою внешность, все же рассчитывать на чью-то искреннюю симпатию, но в ней не заметно было и той скромности или хотя бы простого здравомыслия, которые помогают человеку оценить себя по достоинству и не превращать собственную ущербность в предмет принудительного внимания для других. Неприкрытую гадливость мужа она прекрасно видела и отлично понимала, чем она вызвана, но это ничего не меняло. Наплевать, что он там чувствовал. Она купила его, и поэтому значение имело лишь то, чего хотела она. Кто платит, тот хозяин. А хозяину положено служить. Уроду, бесстыжему, самодуру… Не важно какому, важно, какие деньги. Должен быть милым, коль за любовь хорошо платит.
Так она была воспитана. Других взаимоотношений между людьми в семье Кингсли не знали, вернее, не признавали. От дедов и прадедов в их роду никто не блистал ни благородством, ни привлекательностью, но это никому из них не мешало твердо стоять на ногах и всегда чувствовать себя хозяевами положения. В Англии они были богатейшими купцами и фабрикантами, потом, переселившись в середине восемнадцатого века в Новый Свет, стали крупнейшими плантаторами-рабовладельцами, а позже, когда с рабством в Америке было покончено, занялись судостроением и всевозможными финансовыми операциями. Деньги во все времена делали для них все доступным и все позволительным. Единственное, чего они себе никогда не позволяли, — иметь лишнего ребенка, ибо это дробило бы семейный капитал и подрывало могущество семьи.
Если бы Элеоноре кто-то сказал, что супруг-игрушка когда-нибудь разрядит в нее ковбойский револьвер, она, наверное, подняла бы того на смех. Увы, случилось именно так, средь бела дня, в час послеобеденного отдыха.
Убить, однако, могучую Элеонору было не легко. Вся израненная, она сумела Израэля скрутить и задушить его прежде, чем на выстрелы прибежала перепуганная домашняя прислуга.
Как позже установил суд, Израэль стрелял в состоянии аффекта, когда человек от сильного нервного возбуждения теряет всякий рассудок. Но, по определению экспертов, психопатом от природы Израэль не являлся. Его нервная система интенсивно разрушалась лишь в последние полтора-два года, то есть уже во время совместной жизни с Элеонорой. Их брак длился как раз около двух лет.
Если принять во внимание супружеские запросы Элеоноры и то, как она относилась к мужу, понятно, какая беда губила Израэля. Но судей смущало другое. По свидетельству самой Элеоноры, до момента первого выстрела она была спокойной. Правда, поведение мужа ее слегка раздражало, но так бывало часто, и на психику ей это обычно не действовало. Внутренне она оставалась вполне уравновешенной.
Израэль вскочил с кровати неожиданно. Не сказав ни слова, вдруг бросился куда-то из комнаты. Элеонора не успела ничего понять, когда он вернулся с револьвером и сразу начал палить. Она опомнилась только после пятого выстрела.
Кинувшись на Израэля, она выбила из его рук револьвер, повалила его на пол и, заломив ему руки за спину, начала душить, упираясь в его грудь коленом.
Прислуга прибежала минут через семь-восемь. Окровавленная Элеонора сидела рядом с бездыханным супругом и тяжело отсапывалась.
— Уберите эту гадость, — кивнув на Израэля, сказала она устало и, вздохнув, добавила: — Мне трудно встать, помогите.
Из показаний Элеоноры следовало, что она задушила Израэля вовсе не в порыве яростной самозащиты. Обезоружив и скрутив его, она душила уже поверженного. И теперь, отвечая судьям, рассказывала обо всем весьма подробно. Все помнила, значит, с нервами у нее действительно было все в порядке. Иначе говоря, убивала она осознанно.
И тем не менее суд признал Элеонору невиновной.
Как бы то ни было, а нападение совершил Израэль. Это во-первых, но это не все. Прежде всего, он стрелял в мать десятимесячного младенца, и этот младенец — его родной сын.
Может быть, обезвредив нападавшего, Элеонора, с точки зрения прокурора, обязана была остановиться. Но ведь она мать. В ней вспыхнул инстинкт материнства. В минуты смертельной опасности он сильнее сознания. Ринувшись на чудовище, поднявшее руку на мать своего ребенка, Элеонора не могла действовать осознанно. Она подчинялась только инстинкту матери и защищала не себя, а материнство. Усмотрев в этом элемент рассудочной мести, суд допустил бы непростительную ошибку.
Таково было последнее заключение психиатров, и оно оказалось решающим.
Исход судебного процесса, который продолжался двенадцать дней и широко освещался в прессе, для многих был неожиданным. Сначала все шло к тому, что Элеонору Фридман (она носила тогда фамилию мужа) осудят. Для этого, казалось, было достаточно ее собственных показаний и слишком прозрачного определения экспертов о сроках и причинах психической деградации Израэля. Однако потом судейскую колесницу словно кто-то резко дернул за поворотный рычаг. Кроме прокурора, запальчиво повторявшего, что закон есть закон, Элеонору все стали оправдывать. И не только в суде. В защиту матери десятимесячного младенца поднялась целая кампания.
Газеты, еще вчера представлявшие Элеонору звероподобной мегерой, вдруг открыли в ней образец материнства и, будто желая искупить свою вину перед ней, обрушились на Линдона Джордена — прокурора, упорно призывавшего судей применить к Элеоноре самую строгую меру наказания, ибо она, по его словам, не просто задушила Израэля: пользуясь той всепозволительностью, которую присваивают себе люди, считающие, что все в этом мире можно купить и продать, она убивала мужа методически, уничтожала его морально и только потом, когда доведенный до отчаянья человек, обезумев, схватился за револьвер, уничтожила его физически. Преступление, говорил прокурор, началось еще в день свадьбы, постепенно оно развивалось и пришло к своему логическому завершению; трудно, не зная всех мотивов, сочувствовать человеку, добровольно отдавшему себя в рабство, но это не повод для снисхождения по отношению к тому, кто из-за материальной зависимости несчастного делал его повседневную жизнь невыносимой.
Суровое красноречие прокурора, которым недавно так восхищались, теперь разбивалось о твердыню гуманности.
«Взгляните на это прелестное дитя, — писали газеты под портретами маленького Поля. — Злодейская рука отца-выродка покушалась на жизнь его матери. Но черный замысел не удался, Элеонора Фридман — жива! Женщина необыкновенного мужества, с пятью тяжелейшими ранами, каждая из которых могла оказаться смертельной, она нашла в себе силы дать отпор убийце. В жестокой схватке она защищала священную неприкосновенность материнства, сражалась безоружная и победила. И вот эту женщину, истекавшую кровью в битве за право ребенка иметь маму, прокурор Джорден требует осудить, как преступницу, призывает правосудие лишить ребенка не только материнской ласки, но и его единственной опоры сейчас и в будущем…»
Кампанией кто-то явно дирижировал, и всем было понятно, что газеты переменили свою позицию отнюдь не бескорыстно. Но как закон есть закон, так ребенок есть ребенок. У здания суда с утра до вечера колыхались многолюдные толпы с плакатами: «Отдайте сиротке маму! Наши сердца с тобой, Элеонора! Прокурор Джорден, вы инквизитор!»
Все прежние газетные статьи, направленные против Элеоноры, в один день были забыты. Мегеры-миллионерши больше не существовало. Там, за стенами предварительного заключения, томилась под стражей женщина-героиня, мать, подобная гордой львице.
Элеонора вышла на свободу, как маршал на парад победителей.
Спустя несколько дней она отдала сына в сиротский дом. В газетах, однако, об этом не появилось ни слова. Мелькнуло только короткое сообщение, что Элеонора Кингсли, бывшая Фридман, из Нью-Йорка переехала на постоянное местожительство во Флориду. То, как она поступила с сыном, для газет и публики осталось тайной. Само собой разумелось, что ребенок уехал вместе с матерью.
Поселившись в пригороде Майами, она жила в огороженном чуть ли не крепостной стеной семиэтажном доме, из которого, если верить майамцам, лет семь никуда не выходила и не принимала никаких гостей. У внешнего подъезда, похожего на тюремные ворота с проходной, неотлучно дежурили дюжие негры, пропускавшие во двор только тех, кто там работал или нужен был Элеоноре по делу.
Весь свой дом она превратила в огромную псарню, или, как его называли в Майами, «собачий рай». Цоколь и первый этаж — кладовые и кухня, от второго этажа до шестого включительно — собачьи палаты, на седьмом — лазарет (собачий же), комнаты для обслуги и апартаменты самой Элеоноры.
Глядя на такое диво, можно было подумать, что одинокая миллионерша сошла с ума. Но рассудок Элеоноры не помутился. Она все делала в здравом уме, преследуя вполне конкретную цель.
Как ни странно, на мысль построить дом-псарню ее натолкнул прокурор Джорден. Когда он произносил свои страстные речи, она смотрела на него с великим удивлением. Никогда раньше ей не приходило в голову, что в том, как она вела себя с Израэлем, могло быть что-то предосудительное и тем более опасное. Да, она хотела ласки и поклонения, но ведь на то она и женщина. Нельзя насиловать человеческие чувства? Но кто же их насиловал? Ему не запрещалось чувствовать что угодно, только… Вероятно, она так и не поняла, в чем заключалась ее главная вина, но, слушая прокурора, нашла в его словах ответ на вопрос, как жить дальше. Джорден сказал, что человек — не собака, которая ластится к хозяину и всячески изъявляет ему свою преданность только потому, что он хозяин.
Это была идея. К черту человека, да здравствуют собаки!
Тем временем Поль воспитывался в сиротском доме в Чикаго. Видимо, оставлять его в Нью-Йорке, где он родился и где было много людей, хорошо знавших Израэля (сам Израэль эмигрировал в Америку из Германии и родственников в Штатах не имел), Элеонора не рискнула. Боялась, наверное, как бы невольно не получилось огласки.
Когда Поль подрос и стал спрашивать, кто были его родные, воспитатели говорили ему, что он подкидыш.
Якобы к одеяльцу, в которое он был тогда завернут, кто-то приколол лишь записку с датой рождения и полным именем: Пауль Исаак Файнштейн.
Только через семнадцать лет, уже будучи студентом второго курса Чикагского института художеств, Поль получил анонимное письмо, ошеломившее его сильнее грома среди ясного неба. Элеонора Кингсли, эта собачница-миллионерша из Майами — его мать!
Сомнений быть не могло. К письму, которое скорее можно было назвать объяснительной запиской, анонимный автор приложил вырезки из газет (статьи о судебном процессе над Элеонорой и портреты маленького Поля) и две фотокопии: свидетельство о рождении Поля Израэля Фридмана, сына Израэля Исаака Фридмана и Элеоноры Фридман, урожденной Кингсли, а также контракт, заключенный Элеонорой Фридман, урожденной Кингсли, с администрацией сиротского дома № 9 (Чикаго), по которому она передавала на воспитание в означенный сиротский дом своего сына Поля Израэля Фридмана, в дальнейшем Пауля Исаака Файнштейна, обязуясь оплатить все расходы по воспитанию указанного ребенка до его совершеннолетия и сверх того сделать взнос в пользу сиротского дома № 9 (Чикаго) в сумме сто тысяч долларов.
Все совпадало: имя и фамилия (в дальнейшем), число и год рождения, номер и адрес сиротского дома. Документы были настолько убедительны, что администрация дома, к которой сразу же обратился Поль, ничего не смогла опровергнуть.
Первым его побуждением было немедленно ехать в Майами. Но автор письма советовал не торопиться и не надеяться, что, увидев сына, мамочка будет счастлива. Отказавшись от него семнадцать лет назад и не подавая все эти годы о себе никаких вестей, она ясно дала понять, что его судьба ей безразлична. Пока ему не исполнилось восемнадцать лет, у него было право через суд попросить назначить себе опекуна и потребовать в этой связи соответствующую долю семейного капитала, но теперь, когда он вступил в свое совершеннолетие, все значительно осложняется. Предъявить Элеоноре Кингсли обычный судебный иск уже нельзя, так как, достигнув совершеннолетия, дети при живых родителях теряют имущественные права на их собственность. Но этот вопрос еще не поздно решить другими средствами. Времени для серьезных действий осталось немного, однако всякая поспешность здесь может только повредить. Прежде чем предпринять тот или иной шаг, нужно все тщательно взвесить. Для этого Полю понадобится, конечно, квалифицированная юридическая помощь, которая повлечет за собой определенные расходы. Очевидно, если учесть размеры будущего выигрыша, затраты будут немалые и Поль в его теперешнем финансовом положении найти необходимую сумму не сможет, но он, автор настоящего письма, и его друг, опытный адвокат, готовы помочь ему без предварительной оплаты. Если он согласен, а они полагают, что с его стороны не принять дружескую руку в данном случае было бы неразумным, ответ следует направлять по адресу…
Анонимные доброжелатели старались напрасно. Поль, узнавший наконец, что он Поль, а не Пауль, читал страшную правду и ничему не верил, не мог поверить. Понимая умом всю неопровержимость документов и все то предательство, которое с чиновничьей бесстрастностью было зафиксировано в контракте Элеоноры Фридман и администрации сиротского дома, он не испытывал ничего, что хоть отдаленно походило бы на желание мстить. С оглупляющей радостью твердил про себя: «Поль Израэль Фридман, в дальнейшем Пауль Исаак Файнштейн. Элеонора Фридман, урожденная Кингсли…» Какой бы ни была эта женщина, в чем бы ее ни винили, она — его родная мать. Она нашлась, и это было главным, на этом сосредоточилось все: мысли, чувства, весь мир.
Никто так трепетно, с такой затаенной сокровенностью и чутким, как боль, бескорыстием не ждет родительского тепла, как сироты. Вся знобкая неуютность одиночества, все обиды и несбывная тоска ранимой, как совесть, сиротской души забываются при одном лишь проблеске надежды. Не надеяться… Разве быть или не быть надеждам — зависит от нас? Не надеются те, у кого всего вдоволь, кто счастлив настоящим и не видит нужды искать лучшего в будущем.
В тот же день курьерский поезд увозил его в Майами.
Писать или звонить ей по телефону он не хотел. Он должен был с ней встретиться, обязательно встретиться. Но все его попытки проникнуть в дом-крепость заканчивались неудачей.
Потом ему кто-то сказал, что по субботам она иногда бывает на знаменитых майамских собачьих бегах. Он решил караулить.
Увидев его, она встрепенулась и невольно отпрянула. Наверное, ей почудился Израэль — Поль был удивительно похож на отца.
Какое-то время они смотрели друг на друга, точно загипнотизированные. Оба застыли и, казалось, утратили дар речи.
Первым пришел в себя Поль.
— Вы узнаете меня? — глотая слюну, с трудом вымолвил он. В его глазах, оробело-виноватых и как бы пристыженных, вдруг вспыхнуло радостное нетерпение. — Я Пауль… то есть Поль, сын ваш… Вы узнали меня, узнали, правда?
После минутного замешательства она уже полностью овладела собой, выпрямилась, как гренадер, и всем своим обликом напоминала теперь громадного языческого идола.
— Одного такого я знала. Он всадил в меня пять пуль. — Голос ее, прокуренно-хриплый, с басовитыми нотами, звучал спокойно, ровно, неуязвимо. — Вы намерены меня шантажировать?
Поля словно внезапно отхлестали по щекам. Тощий, нелепый, со своей круглой, как будто посаженной на палку, головой, в дешевеньком, давно не глаженном костюме, обвисавшем на его худых плечах, как на вешалке, он стоял совершенно потерянный. Губы его, еще по-детски пухлые, алые, мелко дрожали, широко распахнутые глаза смотрели испуганно, с укором и болью. Он пытался что-то сказать, но только приподнял к груди полуразведенные руки и, не находя слов, беспомощно прял пальцами.
Джексон все видел и слышал. Он «водил» Поля по Майами целых две недели. У него как раз был месячный отпуск, и Лео поручил ему проследить за этим парнем, узнать, чем закончится его рандеву с мамашей. Эго они прислали ему анонимное письмо и потом не спускали с него глаз в Чикаго и здесь, в Майами.
Люди Папанопулоса заинтересовались Элеонорой еще во время суда, когда в газетах поднялась кампания за ее освобождение. Дело было необычное, и на него стоило обратить внимание. Как-никак за Элеонорой числилось десять миллионов долларов, не считая контрольного пакета акций в судостроительной фирме. Подоить такую коровку всегда заманчиво. Каким способом это сделать, они еще не знали, но неожиданный поворот в ходе судебного процесса показывал, что подступы к ней можно найти. Уж очень подозрительным было последнее заключение психиатров и вся дальнейшая газетная шумиха.
Работавшие на грека юристы развили бешеную деятельность, готовясь начать следствие по следствию, но весь их пыл скоро оказался излишним. Поспешно спровадив «драгоценное» дитя в сиротский дом, Элеонора сама кинула им поводок.
Разглашение такого факта неизбежно вызвало бы пересмотр всего дела, и на сей раз за успех адвокатов Элеоноры никто бы не поручился, хотя в ее пользу и теперь говорили два важных аргумента — психологический и правовой.
Поскольку маленький Поль был удивительной копией отца, который покушался на жизнь Элеоноры, ребенок по понятным причинам мог травмировать ее психику, а оно, видимо, так и было, поэтому врачи посоветовали ей временно отдать сына в сиротский дом. Именно временно, на какой-то непродолжительный период, чтобы успокоиться. Разумеется, в интересах самого ребенка. Ведь она не написала в контракте, что отрекается от него пожизненно. Значит, оставила за собой право в любой момент забрать сына домой. Как только врачи нашли бы это возможным.
Такова, вероятно, была бы ее версия в случае повторного суда, и ее снова могли бы оправдать. Но с другой стороны, она оплатила расходы по воспитанию сына вплоть до его совершеннолетия. Авансом внесла все деньги на семнадцать лет вперед. Стало быть, срок был определен достаточно четко. До совершеннолетия — значит, до той поры, когда родители за своих детей юридически уже не отвечают. Иными словами, это было равносильно тому, как если бы от ребенка отреклись пожизненно. Конечно, она могла заявить, что это лишь формальность, стандартные условия контракта. Но зачем было менять имя и фамилию мальчика? И была ли необходимость давать новую фамилию? Это уже злобный умысел, низменное вымещение грехов отца на ребенке.
Короче говоря, при всех оправдывающих Элеонору аргументах пересмотр дела ничего хорошего ей не обещал и люди Папанопулоса, заполучив фотокопии нужных документов, свой бизнес сделали без особого труда. Полмиллиона она заплатила им сразу и по сто тысяч долларов выплачивала ежегодно в течение всех следующих семнадцати лет. При ее финансах такая сумма по суду причиталась бы опекуну Поля — один процент от основного банковского капитала, то есть от десяти миллионов.
Элеонора не обеднела. Ее основной капитал вместе с прибылью от судостроительной фирмы возрастал в год примерно на десять процентов, или на один миллион долларов. Так что шантажисты не зарывались, брали мзду, можно сказать, в рамках закона. Элеонора, однако, не предполагала, какой сюрприз они готовили ей в будущем.
Когда Полю исполнилось восемнадцать лет, она решила, что все ее тяготы кончились. Платить никому она больше не собиралась и угроз никаких не боялась. Отныне все, что каким-то образом касалось сына, для нее умерло. Полю, хотя во время той встречи он ничего не требовал, она сказала, что не даст ему ни цента и вообще пусть проваливает, его рожа действует ей на нервы. Если же он вздумает шантажировать ее оглаской, ему не мешает вспомнить, что все свои материальные обязательства перед ним она выполнила. Да, он воспитывался в сиротском доме, но деньги-то за воспитание платила она. И его учебу в институте сиротский дом до сих пор тоже оплачивал из того фонда, который она создала для него семнадцать лет назад. Кроме того, пусть зарубит себе на носу, что оглаской он все равно ничего не добьется. Они в расчете, и никаких претензий к ней впредь быть не может. А репутация… Что для нее репутация? Собаки, что ли, станут относиться к ней хуже?
Между тем успокоилась она рано. Ей не следовало забывать, что по законодательству Соединенных Штатов Америки всякое уголовное дело считается окончательно закрытым лишь тогда, если с момента преступления прошло не менее двадцати лет. Поэтому обвинения, выдвинутые против нее прокурором Джорденом, по-прежнему оставались в силе. Суд их тогда не принял, так как счел более доказательной линию защиты. Но решение «уда еще не поздно было опротестовать. Это «не поздно» и имел ввиду Глен Перселл — адвокат, диктовавший Джексону анонимное письмо для Поля.
Вильяму они избрали для этой роли в основном из-за его возраста. Он был только немногим старее Поля, и ему, по мнению Глена, было легче найти с ним общий язык.
Если бы Элеонора, встретившись с сыном, понимала, чем все может закончиться, она, наверное, вела бы себя иначе, и тогда вся операция могла провалиться. Но последние восемь лет у нее работал юрисконсультом Рональд Перселл, младший брат Глена, которому она слишком доверяла.
Все было разыграно как по нотам.
Незадолго до появления Поля в Майами Рональд получил письмо от Глена, в котором тот писал, будто ему случайно стало известно, что против хозяйки Рональда готовится какой-то заговор, связанный с молодым человеком из Чикаго по фамилии не то Фридман, не то Файнштейн. Насколько можно судить, речь идет о шантаже публичным скандалом. Якобы этот молодой человек располагает какими-то документами, которые могут скомпрометировать миссис Элеонору в глазах общественности. Вроде бы он перед кем-то похвалялся сорвать за свои бумажки не меньше миллиона. Говорят, документы действительно существуют, но как они к нему попали, трудно представить. По слухам, это восемнадцатилетний парень, выросший в сиротском доме в Чикаго и никогда в Майами не бывавший. Может быть, это какой-то маньяк-шизофреник и для беспокойства нет оснований, но он, Глен, советовал бы Рональду все же предупредить миссис Элеонору. Мало ли что! По крайней мере, сам Рональд должен быть настороже. Ему ведь не хочется, чтобы миссис Элеонора потом упрекнула его в отсутствии бдительности, тем более она к нему так добра…
Читая Элеоноре письмо старшего брата, Рональд, понятно, делал вид, что о Поле он ничего не знает и весь этот разговор о каком-то заговоре для него непостижимая новость. Очевидно, это какая-то ерунда. Глену всегда что-то мерещится. Свихнулся на шантажистах.
Как и рассчитывал Глен, письмо сработало безотказно. Элеонора метала громы и молнии. Бандиты, подлецы, кровососы… Рональд сохранял такт, в душу не лез, не расспрашивал, но успокоить хозяйку считал своим долгом. Какие могут быть документы! Миссис Элеонора живет тихо, мирно, ничем недозволенным не занимается… Нет, право, это всего лишь плод больной фантазии Глена. Она растрогалась, глянула на Рональда повлажневшими, вдруг затосковавшими глазами. К сожалению, этот восемнадцатилетний Фридман или Файнштейн… Она была очень благодарна Глену и жадно, с тем безграничным доверием, которое порождает неожиданная поддержка в минуту опасности, слушала просвещенные наставления Рональда…
Потом они послали письмо Полю, ничего, разумеется, не сказав Элеоноре. Оно тоже осечки не дало. После встречи в Майами уговаривать парня долго не пришлось.
…Шантажировать Элеонору уже не имело смысла. Сейчас, когда Поль достиг совершеннолетия и мог стать полноправным наследником, гораздо выгоднее было помочь ему упрятать мамашу за решетку. Оказать квалифицированную юридическую помощь в обмен, скажем, на акции в судостроительной фирме.
Шансов выиграть судебный процесс у Элеоноры теперь не было. Все прежние аргументы защиты оборачивались против нее — о повторном возбуждении дела ходатайствовал сын, которого она с младенчества обрекла на пожизненное сиротство. Пожизненное, ибо отвергла его и совершеннолетним. Значит, ничего истинно материнского у нее к нему не было и нет. Следовательно, Израэля она убивала хотя и не преднамеренно, но действительно осознанно, вовсе не будучи под влиянием сверхсильного инстинкта матери, который якобы затмил рассудок. Суд же, мотивируя этим обстоятельством оправдательный приговор, был либо подкуплен, либо введен в заблуждение инспирированной кампанией: «Отдайте сиротке маму!»
Конечно, это звучало дико: у матери нет ничего материнского. Поверить подобному утверждению не только трудно, а просто немыслимо. Но важны ведь поступки человека, его поведение.
Как выяснилось, свое более чем странное отношение к сыну Элеонора продемонстрировала еще в родильном доме, едва Поль появился на свет.
Лео — он тогда еще был жив — удалось разыскать в Нью-Йорке врача Генри Спонга, который принимал у нее роды. Вспоминая тот день, старик и теперь, спустя восемнадцать лет, все еще искренне поражался.
Приняв ребенка, здорового, розовенького крикуна, он, как обычно, поздравил роженицу.
— С наследником вас, мамаша! Богатырь, ну, богатырь, фунтов, наверное, пятнадцать!
При этих словах Спонга у нее так исказилось лицо, что стоявшая у ее изголовья медсестра испугалась.
— Вам плохо?
Еще не отдышавшись от только что перенесенных родовых мук, она медленно повела глазами по сторонам и вдруг забилась в истерике:
— Зачем он мне? Зачем? Мне нужна дочь, наследница, дочь нужна! Я больше не смогу, не смогу!
Все, кто был в операционной, от растерянности не знали, что ей сказать. Они надеялись, что в палате, когда ей дадут кормить ребенка, она успокоится сама.
Подпускать малыша к груди Элеонора не пожелала…
Против нее говорили и показания Спиро Холдемана — директора сиротского дома. По условиям контракта всю историю Поля Фридмана он должен был хранить в строжайшей тайне, но, коль она раскрылась без его участия, скрывать остальные подробности он уже не видел необходимости. Свое решение сдать ребенка в сиротский дом Элеонора, по его словам, объясняла тем, что, хотя суд ее оправдал, сын, когда подрастет и все узнает, за отца будет мстить. Он ничему не поверит, в нем взбунтуется отцовская кровь…
Боялась сыновней мести, значит, понимала, что оправдания зыбки, сама не верила в их обоснованность.
Рональд подтвердил: да, положение защиты на этот раз почти безнадежное… Он очень сокрушался, казнился своей недальновидностью, тем, что не внял доброму совету Глена. Но кто же мог подумать, что они столько всего соберут? Документы, свидетели, а там, возможно, еще что-то, кто знает, что они еще подсунут прокурору… К сожалению, выход только один: попытаться договориться с Полем. Хотя сомнительно, чтобы он пошел на примирение. Невыгодно ему мириться. После суда он получит все, до последнего цента… Да и можно ли на него положиться? Все равно копии документов он припрячет. Прикинется овечкой до другого, более удобного момента. Или до первой размолвки. Парень, по информации Глена, — не простачок, своего не упустит, из глотки вырвет. Говорят, он уже раздает расписки на тысячи долларов и даже кому-то из своих советчиков пообещал все или часть акций в судостроительной фирме. Заранее чувствует себя наследником…
Она сидела угрюмо сосредоточенная, молча слушала. В мозгу у нее тяжело ворочались только ей ведомые мысли… На пушистом китайском ковре у ее ног лежала огромная, как теленок, бело-рыжая борзая. Вытянув свою острую, несоразмерно маленькую мордочку, с собачьей преданностью и грустным сочувствием смотрела на хозяйку. Казалось, она все понимала и печалилась оттого, что не может утешить.
Бесшумно крутились под потолком алюминиевые лопасти старомодно-казенного вентилятора. Пахло дешевыми духами, собачатиной, дорогими гаванскими сигарами — Рональд курил. Похожий на преуспевающего, но удрученного временной неудачей дипломата, он продолжал вслух размышлять… Да, ситуация скверная. Поля нужно как-то остановить, чересчур он закусил удила. Может быть… Это, конечно, крайность, но если иного выхода нет… Она вздрогнула, глаза вспыхнули ужасом: нет-нет! Не надо его трогать…
На рассвете, когда над сонным городом плывет еще не подрумяненная солнцем сизая дымка и тишину нарушает только ранний щебет птиц, дом-псарню разбудил выстрел.
…В кабинете на письменном столе полицию ждал запечатанный конверт, адресованный нотариальной конторе.
Все свое состояние, банковский капитал, акции и дом Элеонора Кингсли завещала двумстам собакам, перечисленным поименно.
Опекунам своих четвероногих наследников она назначила «Коммершиал бэнкинг энд кредит систем» — коммерческо-кредитный банк.
Полю не досталось ни цента. Он никак не мог с этим смириться. Ему казалось, что подобное завещание может написать только сумасшедший и потому считать его действительным нельзя. Бросив институт художеств, он за два года закончил юридический факультет и затем, став адвокатом, много лет судился, но высудить ничего не удалось. Суд неизменно отклонял его иск, так как завещание, по определению экспертизы, писалось человеком вполне нормальным… Собаки? Что поделаешь, такова была воля усопшей…
Поняв, что вся манерность Одуванчика, его пустопорожняя велеречивость и туманные недомолвки — всего лишь ширма, за которой скрывается врожденная трусость, Джексон расхохотался от мстительного злорадства, по потом, вспоминая историю Элеоноры, он смотрел на Поля, и его застарелую желчь подавляло досадное, не ко времени заявившее о себе раскаянье.
Этот развинченный золотозубый фигляр уже давно действовал ему на нервы, и часто, встретившись с ним, он с трудом сдерживался, чтобы не ударить по его заволоженно-сонным зенкам. Но разве тот, похожий на пушистый рыжий шар на палке, мальчишка, с перепугано-шальными, как у всполошенного зайца, глазами был фигляром? И разве не Джексон вербовал его в шайку, сделавшую из него фигляра? Пусть по указке, под дудку Лео и Глена, но пел ведь соловьем, красиво старался…
А каково было Одуванчику, когда он узнал об участии Папанопулоса в строительстве «Вайт бёрд»? Словно нарочно лайнер строился на той самой верфи, контрольный пакет акций которой держала когда-то Элеонора. В обмен на «квалифицированную юридическую помощь». Поль загодя дал греку на них расписку, изобразив на бумаге акции якобы взятой в долг суммой долларов и ничего не оговорив, а хозяевами верфи оказались майамские собаки, вернее, банк-опекун… Сам бы Джексон такую расписку не придумал, сочинял ее Глен, но писал Поль под диктовку Джексона, своего нового приятеля. Он, Джексон, был непосредственным исполнителем всей операции по «обработке» восемнадцатилетнего недотепы. Так чего же теперь икру метать? И чему злорадствовать?
Мысленно признав свою вину перед Полем, Джексон почувствовал облегчение, как если бы услышал слова прощения. Но главным в его размышлениях было другое. Думая о судьбе Одуванчика, он понял, что они поменялись не только ролями в шайке Папанопулоса, но и судьбами. В сущности, по отношению к нему Аллисон стал той же Элеонорой. Все шесть лет общения с ним для него, Джексона, были такими, как для Поля тот день на собачьих бегах в Майами. За трепет души — мордой в дерьмо.
И завещание Аллисона. Оно потрясло Джексона, наверное, не меньше, чем Поля — завещание Элеоноры. Нет, на место в списке тех, кому Аллисон собирался передать свои акции на лайнер, он не претендовал, это было личное дело Аллисона, но право принять от него должность капитана «Вайт бёрд» принадлежало не Мэнсфилду, а ему, Джексону, только Джексону. По всем морским законам, вековым традициям и личным достоинствам…
Капитан для моряка — второй после бога. Его поведение, поступки и действия не обсуждаются и не осуждаются. Он вне критики, вне суда подчиненных. В этом его привилегия. Ему позволено все, кроме одного — быть несправедливым. Если бог несправедлив, он — не бог.
Не имея никаких объективных причин, чтобы третировать своего первого помощника, Аллисон не просто готовил ему еще одну незаслуженную обиду. Решив назначить капитаном Мэнсфилда, он отнимал у Джексона единственное, что в последние годы составляло весь смысл его жизни, чему он отдавал все свои духовные и физические силы и чем дорожил, как можно дорожить только с великими испытаниями достигнутой целью, — «Вайт бёрд».
При капитане Джексоне оставаться на лайнере Мэнсфилду ничто не мешало. Джексон его не любил (чувство любви к людям ему, пожалуй, вообще было не знакомо). Он считал Майкла «бесхребетным интеллигентом», которому больше подходила роль салонного кавалера, чем должность вахтенного офицера корабля. Как моряк он был для него не более чем ремесленник. Но вместе с тем, понимая, что не все рождены звезды с неба сшибать, он признавал его профессиональные знания и значительный опыт судоводителя, поэтому, будучи капитаном, он не чинил бы ему никаких неприятностей.
Мэнсфилд это хорошо знал. Он нередко бывал свидетелем, когда Джексон поощрял за добросовестный труд даже тех, кто открыто проявлял к нему враждебность. Нет, он не заискивал. Джексон мерил людей делом и никогда служебное не путал с личным. По его убеждению, старший офицер корабля, которому, за исключением капитана, фактически подчинен весь экипаж судна, в отношениях с младшими по службе должен был обращать внимание лишь на то, чего они стоили как моряки. Он поощрял их не из желания похвалить, а потому, что этого, с его точки зрения, требовали интересы дела, для того, чтобы человек знал, какой труд заслуживает уважения, и работал с большим усердием. В похвальной оценке труда подчиненных он видел не выражение доброй воли старшего офицера, а его должностную обязанность, долг человека, отвечающего не только за общее состояние дел на корабле, но и за настроение каждого члена экипажа.
Джексон был создан, чтобы стать капитаном, в этом было его призвание, несмотря на всю ту неприязнь, которую он вызывал у людей, его окружавших.
Занять при капитане Джексоне место первого помощника для Мэнсфилда было бы нормальным служебным ростом. Подняться же над Джексоном, подчинить его себе Майкл не мог. И не потому, что подчиняться ему Джексон не захотел бы или Майкл и впрямь был таким уж бездарным. Все было и проще, и гораздо сложнее.
Обычно, взлетев по служебной лестнице, многие люди резко меняются. У всех на глазах происходит удивительное перерождение смиренного клерка в самодовольного сатрапа, не замечающего ни своих вчерашних начальников, ни друзей. Но есть и другая порода людей, тех, которые, привыкнув кому-то повиноваться, потом надолго остаются под властью привычки…
Со всеми бережно учтивый, безоружный перед любым грубияном и мучительно переживавший малейшую собственную грубость, действительную или мнимую, Мэнсфилд был не способен менять свое отношение к людям. Шесть лет он выполнял приказы Джексона, и вдруг ему нужно приказывать Джексону. У Майкла для этого не хватило бы духу. Рядом с Джексоном он робел и всегда чувствовал себя как бы виноватым. Для него было невозможным, немыслимым повелевать Джексоном. Случалось, иногда он пытался ему в чем-то возражать, но стоило Джексону глянуть на него, как он сразу же терялся и замолкал. Джексон подавлял в нем всякую волю прежде, чем успевал что-то сказать.
Как бы ни старался Мэнсфилд, управлять кораблем, ежедневно встречаясь при этом с Джексоном, он не смог бы. Должность капитана для Майкла стала бы проклятием.
Конечно, капитан большого лайнера волен и не встречаться со всеми своими помощниками или, встретившись, молча пройти мимо. Но это не относится к первому помощнику, ибо все свои распоряжения по существующей на кораблях субординации капитан отдает только ему, а он уже в свою очередь — всем остальным.
На уровне Мэнсфилд-капитан — Джексон — первый помощник они были несовместимы. И Алиссон это прекрасно сознавал. Джексон поэтому должен был уйти. Такой вывод следовал из завещания Аллисона, если в нем все было написано так, как говорил Одуванчик.
В правдивости того, что рассказал Поль, Джексон не сомневался. Какой мог быть обман, если ему поручали изъять именно это завещание? Он ведь потом все прочитает своими глазами.
…Погибни сам, но спаси капитана. Выбора быть не должно, о выборе преступно и думать. Преступно не по закону, нет, по всей логике жизни, ибо твоя жизнь и жизнь всего экипажа всегда в руках капитана. Жертвуя собой ради спасения капитана, моряк совершает не благородный подвиг, продиктованный преданной до самоотречения любовью к своему командиру, а выполняет свой высший долг перед содружеством моряков, долг трагичный, печальный, но столетиями оправданный всем содержанием жизни людей, отдавших себя борьбе с одной из самых жестоких стихий. Капитан в этой борьбе не только предводитель, он поводырь и мозг своей команды, ее самый надежный защитник. Поэтому для моряка он и есть второй после бога.
Для Джексона Аллисон не был ни вторым, ни десятым после бога. Настоящего капитана он не видел в нем ни раньше, ни тем более теперь, когда Аллисон решил лишить его возможности плавать на Вайт бёрд». Будь он истинным капитаном, ему не пришло бы в голову швырнуть за борт лучшего из моряков.
Джексон не переоценивал себя, он знал себе цену.
Посягнуть на жизнь Аллисона он никогда бы не отважился, но если это сделают другие…
— Хорошо, так что дальше? — после долгой паузы напомнил Джексон. Против обыкновения, голос его прозвучал почти дружески, даже смягчились в подобии улыбки всегда жесткие складки губ.
— По графику «Вайт бёрд» выйдет из Гаваны в канун Нового года, — приободрившись, продолжал Одуванчик. Не подозревая, чем вызвана перемена в настроении Джексона, он, видимо, принял его улыбку за знак заведомо готового согласия. — Шумный праздник, много вина, музыки… Мэнсфилд, как мы полагаем, развлекать пассажиров на этот раз не сможет. В таком случае обязанности распорядителя бала лягут на вас.
Когда пробьет десятый час, Аллисон вспомнит о своем режиме и уйдет к себе в каюту. Вы останетесь с пассажирами, на виду у всей публики… Все будет естественно.
— Послушайте, Поль, — Джексон снова подавлял раздражение, — я не хочу с вами ссориться. Вы неплохой парень, и мы, черт возьми, оба загнаны в один угол. Плевать мне на Аллисона, меня он не касается, а все остальное… Говорите же наконец яснее! Что будет естественно? Уход Аллисона с бала?
Столь длинная тирада в устах Джексона, сдобренная к тому же неожиданным лирическим признанием, Одуванчика удивила и одновременно обезоружила.
— Откровенно говоря… — он глянул на Джексона с щенячьи виноватым, принужденно-опасливым весельем, — все детали операции мне не известны…
— Как не известны? — У Джексона округлились глаза. — Что за чушь?
— К сожалению… — Одуванчик был явно в замешательстве. Очевидно, ему казалось, что они уже нашли взаимопонимание, но грубая прямолинейность Джексона опять все сводила на нет. — Меня познакомили только с общим направлением замысла и кое-какими отдельными моментами. — Стараясь скрыть смущение, Одуванчик заговорил несвойственным ему вкрадчивым полушепотом. — В подробностях весь план разрабатывал кто-то другой, я не знаю кто. Вероятно, сочли, что мне такая операция не под силу, я не моряк…
«Врешь, подлец, все тебе под силу, и все ты знаешь», — подумал Джексон беззлобно. Вслух он сказал:
— Да, конечно.
Одуванчик обрадованно придвинулся ближе к собеседнику.
— У меня нет оснований утверждать, я скажу лишь о своих предположениях. Они, возможно, далеки от истины, но мне кажется, шеф не вполне уверен в вашей решимости, до сих пор вы слишком дорожили этим судном.
— Не вполне уверен? — Джексон всхохотнул. — Зачем же вся эта говорильня?
— Ну-у… От вас будет зависеть успех операции.
— Это каким же образом, если мне не доверяют и я ничего не должен знать? По-моему, я правильно вас понял?
Одуванчик осклабился:
— Разве наш разговор не является свидетельством доверия? Насколько я могу судить, вас только хотят избавить от необходимости наступать себе на горло. Я имею в виду вашу привязанность к судну. Согласитесь, это разные вещи; самому зарезать любимого теленка или отдать его мяснику.
Склонившись над столом, Джексон сосредоточенно рассматривал свои бурые, поросшие белесым пухом короткопалые руки. Сказал с мрачной ухмылкой:
— Вспомнили, что у Джексона есть нервы… Так что же от меня требуется конкретно?
— Вы замените капитана где-то на полпути между Гаваной и Нью-Йорком. К тому времени вам останется только ничему не препятствовать, но…
— …в чем-то, может быть, и способствовать. Это я от вас уже слышал.
— Я полагаю, не мешать развитию событий — задача конкретная, не так ли?
— Допустим.
— Ну-у…. В остальном разберетесь по ходу дела. Сами события подскажут, что от вас требуется. Предугадать ваши действия невозможно, неизвестно, как сложится обстановка.
— Понятно, — Джексон откинулся на спинку стула, огляделся по сторонам. Было одиннадцать часов утра, и зал ресторана все еще пустовал, только в дальнем углу завтракала какая-то парочка, да, облокотившись на стойку бара, о чем-то тихо беседовали толстый бритоголовый бармен и узкоплечий седой официант. — Понятно, — повторил Джексон с расстановкой. — Но что это будет — взрыв, пробоина, столкновение, или что вы еще там придумали? Я же должен знать, к чему готовиться. Или вы считаете меня медузой на пляже? Да, это верно, расстаться с «Вайт бёрд» мне нелегко, но у меня же ее все равно отнимут… — Джексон вдруг задохнулся, побагровел. Казалось, он сейчас разрыдается или заорет, дав волю очередному приступу бешенства. Но ничего не случилось. — Выкладывайте, я слушаю вас, — поборов минутную слабость, сказал он жестко.
— К сожалению… Ничего не могу прибавить. Может быть, пожар…
— Пожар? — У Джексона часто задергалось веко. — Вы с ума сошли! Это же лайнер, больше семисот пассажиров… Вопли, паника, жертвы!
— Я, право… — Одуванчик смотрел на Джексона с наивным простодушием. — Это всего лишь моя фантазия, на море я невежда… Вероятно, планируется что-то другое, если это так ужасно. Кажется, я слышал о каких-то взрывах в донной части, у самого днища судна.
— В донной части? — Глаза Джексона медленно уплывали под лохматые щетки бровей. — Вы придумали это сейчас или знаете точно?
— Да нет… Я только слышал, совершенно случайно, но… Впрочем, я не помню точно. Мне кажется, разговор был о взрывах и корабельном днище, но, может быть, я что-то путаю… А эти взрывы что, они тоже очень опасны?
— Ладно, Поль, все ясно, — сказал Джексон с неожиданной для него иронией. Наверное, это был тот единственный случай, когда нежелание Одуванчика прямо ответить на поставленный вопрос не только не раздражало его, а, напротив, успокоило. Напускает туману, значит, действительно будут взрывы. Так решил Джексон. Гибель лайнера от взрывов в донной части судна его не пугала.
На море трагична любая катастрофа, но не все они обязательно связаны с жертвами. Самое страшное, особенно на пассажирском лайнере, — пожар. Когда огонь уничтожает судно, он неизбежно сеет смерть и среди его обитателей. И чем больше на корабле людей, не обученных морскому делу, тем больше число обреченных.
Конечно, взрыв — тоже огонь. Но если он произойдет на корабле ниже ватерлинии и там образуется внешняя пробоина, в нее немедленно хлынет вода. Огонь угаснет едва вспыхнув либо через какой-то непродолжительный период.
Одна или несколько пробоин, если они достаточно велики и возникли в уязвимых местах судна, угрожают самому судну, но людям — не всегда, а на такой громадине, как «Вайт бёрд», оборудованной к тому же множеством водонепроницаемых переборок, жизнь людей определенное время вообще остается в относительной безопасности. Пока огромный лайнер даже при самых серьезных повреждениях в его донной части окончательно потеряет плавучесть, люди наверняка успеют спустить шлюпки.
Как опытный моряк и человек, переживший больше десятка всевозможных кораблекрушений, Джексон все это хорошо понимал и потому, по-своему истолковав словесный туман Одуванчика, сразу успокоился. Ему казалось, что уж кто-кто, а он видит Одуванчика насквозь. Однако тот оказался куда более зрячим.
Заикнувшись о пожаре и увидев, как у Джексона помертвели глаза, Одуванчик понял, что заранее открывать ему все карты нельзя. Пока «Вайт бёрд» находилась бы в плаванье, он, думая о будущей катастрофе, весь бы извелся и неизвестно, как бы потом держался в решающий момент. Одно дело поставить человека перед свершившимся фактом, и совсем иное — дать ему повод изматывать себя раньше времени. У него просто могли не выдержать нервы. Поэтому Одуванчик и сочинил на ходу версию о взрывах, разыграв ее с поистине актерским блеском.
Во всей этой истории задача Одуванчика заключалась не только в том, чтобы заставить Джексона возглавить еще одну преступную операцию. Имея в руках фотографии той давней драки у ресторана «Савойя», добиться этого было нетрудно. Фотографии-то силу обвинительного документа не утратили. Следовательно, Джексону по-прежнему грозил электрический стул. Кроме того, к тому двойному убийству прибавилась целая вереница морских катастроф, непосредственным организатором которых являлся Джексон. Улик же против людей из ближайшего окружения Папанопулоса не было никаких.
Словом, придавить Джексона было чем. Но это еще не значило быть уверенным, что он сделает все, как ему прикажут. Слишком долго длилась его спокойная жизнь, и он, естественно, во многом изменился. По существу, за шесть лет плаванья на «Вайт бёрд» он стал другим человеком. В нем уже не было ни той свирепой, со скрежетом зубовным, но все же безоговорочной покорности, продиктованной до предела обостренным пониманием безвыходности своего положения, ни прежней, выработанной непрерывным потоком преступлений, способности сосредоточивать всю свою изобретательность и волю на одном главном направлении: как выполнить приказ, не подвергая себя и своих хозяев риску разоблачения. Внутренне расслабленный умиротворяющим созидательным трудом, вкусивший жизни, не вынуждавшей постоянно быть начеку, он стал более чувствительным, склонным в отношениях с людьми к рассудительной снисходительности и уже не был всецело во власти того холодного, расчетливого сверхкорыстия, которое делало его безжалостным, всегда неколебимо здравым и по потребности отважным.
Нет, полностью отрешиться от прошлого он не успел. Незримой тяжестью оно все еще волочилось за ним, еще тревожило по ночам и в те тихие предутренние часы, когда, заступив на первую вахту, он подолгу в раздумчивом одиночестве вышагивал по крылу мостика. «Вспоминая пережитое, он чувствовал, как в душе его словно медленно остывала горячая смола, стягивая грудь в удушливой, ноющей тоске. И тогда будущее, которое начинало уже казаться покойным и ясным, снова туманилось, мутнело и взвихривалось, как мятущаяся бездность над морем. Но время постепенно брало свое. Прошлое беспокоило Джексона все меньше и реже. Он, конечно, ни с кем этим не делился, но те, кто хорошо его знал, могли догадываться.
Вот почему перед Одуванчиком ставилась задача прежде всего вернуть Джексона, так сказать, «на круги своя»: без угроз, по возможности деликатно, но недвусмысленно напомнить, чем и кому он обязан и о чем не должен забывать. Затем обработать его психологически, чтобы не терзался до поры ни сознанием предстоящего ужаса, ни муками совести. Это, пожалуй, было самое важное. Задумав одно из величайших преступлений на море, главари банды Папанопулоса понимали, что от настроения Джексона будет зависеть если не весь успех дела, то, во всяком случае, очень многое.
Они сыграли на всем, что было в нем добрым и злым, светлым и темным, на болезненно ревнивом отношении к лайнеру, затаенной мечте о капитанской должности, обидах, мстительном честолюбии, страхе за собственную шкуру и, наконец, жадности: посулили за «услуги» полмиллиона долларов. От будущего барыша Папанопулоса и Форбса это была всего одна двухсотая доля, но Джексон о таком гонораре и помыслить не смел. Перспектива сорвать огромный куш его доконала. Деньги для него олицетворяли не просто сытость. В его глазах они были символом независимости, власти и настоящей свободы, той единственной силой, которая могла избавить его от всех принуждений и страхов. Да, он понимал, что не все продается и покупается, и все же верил, что купить можно все, даже душевный покои.
С одной лишь оговоркой: если умеешь шевелить мозгами.
В своих умственных способностях Джексон, конечно, не сомневался.
«Вайт бёрд» уходила в свой последний рейс с группой людей, намеренных ее уничтожить, но не представлявших ни масштабов будущей катастрофы, ни того, что уготовано было им самим.
Никто из них друг друга не знал, вернее, в рейсе все они познакомились, но никто никого не подозревал. Как и предусматривалось тщательно разработанным планом (его автором был все-таки Одуванчик), каждый из заговорщиков получил только свою часть задания: сделать то-то и «убрать» такого-то.
У матроса Келлера были дружки в Гаване, и ему поручили устроить нападение на Мэнсфилда, когда тот должен был сойти на берег, чтобы закупить свежие продукты и вина для новогоднего бала. Потом Келлера сбросил в вентиляционную шахту машинист Маклеллан, предварительно успевший вывести из строя пожарную сигнализацию.
Маклеллана ликвидировал младший боцман Джек Берри, который затем поджег кормовой трюм и вскоре был убит боцманом Гарпероя…
К концу пожара из всех, кто погубил Аллисона и его лайнер, в живых остались только Джексон и стюард Роберте, подменивший в каюте Аллисона пузырек с валерьянкой раствором цианистого калия. Но уже в Нью-Йорке Робертс тоже исчез.
Джексона почему-то пощадили и выдали обещанный чек на пятьсот тысяч долларов, однако… на другое имя. Чтобы получить деньги, ирландец Вильям Джексон должен был превратиться в норвежца Андерса Акре и к тому же подписать контракт с норвежской фирмой о своем обязательстве двадцать лет проработать смотрителем китобойной станции на острове Южная Георгия. Пока за сроком давности преступление не перестанет быть подсудным. И в случае чего — кто будет искать какого-то Андерса Акре? Да и где — на Южной Георгии!
Джексон боялся худшего и на все согласился. После того, что произошло, он и сам готов был бежать на край света. Его потрясла не столько трагичность катастрофы, как та жестокость, с какой он был обманут.
В списке моряков, которым Аллисон собирался передать свои акции на «Вайт бёрд», имя Джексона стояло первым. Не Мэнсфилд — он, Джексон, назначался капитаном.
…Прошли годы, а ужас содеянного так и остался во всех порах души. И нет от него избавления. Дрожал за свою шкуру, жаждал денег, а теперь не желает ничего, кроме возмездия, справедливой кары, чтобы найти а ней облегчение. А люди смеются. Спятил! Вообразил, будто сжег какой-то лайнер. Скоро, наверное, Нельсоном себя объявит, а то, может, Наполеоном… Это все Южная Георгия. Многие из тех, кто долго жил на проклятой богом земле Антарктики, сходили с ума, и многие мнили себя Наполеонами…
Никто из нас не рождается чудовищем, и никто чудовищем не хочет умереть…