Незадолго до Нового года, когда трехкомнатная квартира все еще бесконечно доделывалась и доделывалась, Сергей Вадимович на неделю улетел в Ромск. За пять дней, пребывания в столице области Нине Александровне он позвонил всего раз, да и то для того, чтобы сообщить: «Задержусь, Нинусь, еще на недельку! Передай Борьке, что обещанное достал… Целую крепко. Ваш Сережа! Да, гражданочка, а такелаж-то я выбил!… Ну спасибочки! Пы-ры-вет!»
Вот таким образом у Нины Александровны появилась еще одна безмужняя неделя, наполненная естественной скукой по Сергею Вадимовичу, легкими и веселыми перебранками с Борькой, привычно трудной работой в школе и напряженными раздумьями о ее теперешней замужней жизни: почему Сергей Вадимович сделался писаным красавцем? почему у него зимой – не сезон – открылась язва? отчего у мужа в конце студенческих годов язва зарубцевалась сама? и почему муж в домашней обстановке все ерничает и ведет себя так легкомысленно, что при его характере это надо было истолковывать вот таким макаром: ему трудно в родном доме. Так почему же? Тревожного было так много, что Нина Александровна наконец-то решилась пойти на дом к бывшей директрисе средней таежнинской школы, а ныне не захотевшей уйти на пенсию учительнице начальных классов Серафиме Иосифовне Садовской – женщине, увенчанной всеми лаврами, доступными преподавателю школы. Она была и заслуженной учительницей РСФСР, и депутатом облсовета, и членом райкома партии, и внештатным корреспондентом «Учительской газеты» и носила по пролетарским праздникам на груди многочисленные ордена и медали. В жизни Нины Александровны старая учительница играла роль советчицы по всем «унутренним и унешним» делам, как шутила сама Серафима Иосифовна, и если могла существовать дружба между женщиной возраста Нины Александровны и пенсионеркой, то они были настоящими друзьями – преданными, откровенными и добрыми друг к другу.
За несколько дней до Нового года зима, перенесшая нежданные оттепели, наверстала с лихвой упущенное: в последних числах месяца прошли обильные снегопады, снег вопреки ускорениям XX века падал на землю по-старинному просто и медленно; за несколько дней выросли сугробы двухметровой толщины, и промышленный поселок Таежное превратился в большую декорированную матушкой зимой деревню. Из-за глубоких сугробов и толстых снеговых шапок на крышах дома стали ниже, превратились в гномьи избушки, и даже сплавконторский клуб, именуемый Домом культуры, как бы врос в землю; по ночам небо очищалось от туч и облаков, звезды перестали падать, но луна по-прежнему оставалась добродушной, глазастой, доброй к влюбленным парочкам.
Дом и двор учительницы Садовской были так же знамениты в Таежном, как и сама она: никаких украшений, излишеств, все квадратное, геометрически строгое, угловатое, откровенное; летом двор походил на футбольную площадку, кое-где расцвеченную клумбами с лесными и полевыми цветами. Зимой двор был расчищен, утрамбован, безукоризненно ровен, и все это было делом рук самой Серафимы Иосифовны, которая все домашние работы, включая колку дров, делала сама, хотя могла содержать домработницу, так как с северной надбавкой зарабатывала много. Вероника, например, приехав в Таежное, только о том и мечтала спервоначалу, чтобы устроиться к Серафиме Иосифовне, где могла бездельничать и, значит, хорошо учиться в вечерней школе. Была знаменита на весь поселок и восьмидесятилетняя мать Садовской – веселая старуха на кривых по-степному ногах, Елизавета Яковлевна, полумонголка-полуеврейка – вот какое необычное сочетание! Елизавета Яковлевна, в свою очередь, славилась тем, что имела болезненную, по-сибирски хлебосольную страсть кормить встречного-поперечного, то есть всякого, кто лишь переходил порог их дома. Единственный сын учительницы Садовской тридцатилетний Володька работал заведующим промышленным отделом областной газеты, и о нем в Таежном много говорили: хорошо и интересно писал, любил мать, но имел буйный характер и понемножку попивал горькую, хотя вырос в непьющем доме. Володька иногда приезжал в Таежное, и с ним Нина Александровна встречаться не любила – был неприятен пьяной слабостью. Он мог, например, остановиться возле нее в самом центре Таежного и, заикаясь, громко объявить: «А я повесть написал… Блеск! Не хуже Хемингуэя!»
С тех пор Нина Александровна с Володькой старалась встречаться реже, хотя все его статьи в газете читала, а когда в журнале «Юность» появились два его первых «столичных» рассказа, нашла их оригинальными и самобытными; особенно ей импонировала Володькина манера писать сжато, как бы спрессованно, начинать каждый абзац энергично, в чем он, наверное, отдаленно походил на Бабеля, который «буйствовал на бумаге и заикался в жизни…».
К дому знатной учительницы Нина Александровна подошла еще при дневном свете, свежая и веселая. В первую смену она дала всего два урока, Сергей Вадимович, как известно, сидел в областном центре, Борька с коньков перешел на более спокойные лыжи, и все-таки в душе Нины Александровны не было улаженности. Да, ей так нужна была Серафима Иосифовна, как бывал необходим духовник запутавшемуся в сложных обстоятельствах человеку…, Миновав квадратный и умопомрачительно чистый двор, Нина Александровна поднялась на крыльцо, тщательно почистив веником теплые сапоги, негромко постучала в толстые двери, которые мгновенно открыла восьмидесятилетняя Елизавета Яковлевна и обмерла от радости:
– Нинуля!
– Я сыта,– торопливо сказала Нина Александровна и чмокнула старуху в замшевую щеку.– Убегу убегом, если будете кормить… Серафима Иосифовна дома?
– Ну и дурища! – с обидой сказала старуха.– Я таких дурищ давно не видывала. У меня приготовлены пель-ме-ни!
– Ладно, ладно. Подавайте мне вашу дочь!
– Да пожа-а-а-луйста! Твоя Серафима Иосифовна тоже дурища… Я ей связала белые шерстяные носки, а она заладила: «Колются!» Таких дурищ…
В этот момент в коридор вышла Серафима Иосифовна, сердито посмотрев на мать, перекатила папиросу «Беломорканал» из одного угла губ в другой – она всегда была с папиросой в зубах, кроме уроков и школьных перемен, которые она почти всегда проводила в классе, не любя сидеть в учительской.
– Что-то больно много у тебя дурищ, мамуля,– сказала Серафима Иосифовна.– Не по возрасту буйно живешь… Полежала бы.
– Сама лежи! «Колются!» Видывали неженку! В миллионный раз: дурища! Видеть тебя не хочу!
В гостиной – такая комната в доме Садовской была – Нина Александровна села на свое законное место, то есть на сосновую табуретку, хотя здесь существовали и стулья. Затем Нина Александровна улыбнулась тому, что Серафима Иосифовна, как всегда, была искренне огорчена ссорой с матерью, хотя сама охотно острила, что в доме житья не станет, если они с матерью перестанут ссориться. Мать с дочерью действительно всячески поносили друг друга, даже находясь в разных комнатах,– тонкие перегородки. Серафима Иосифовна, казалось, давно уже должна была привыкнуть к такому положению, но к каждой ссоре все-таки относилась трагически. Сейчас она огорченно сказала:
– И кто тебя надоумил вязать шерстяные носки?
– Меня надоумливать не надо! – донеслось из-за тонкой перегородки.– Я, как некоторые, из ума не выжила! Соображаю что к чему… «Колются!» Это из кроличьего пуха-то?! Я тебе еще покажу: «Колются!»
Но Серафима Иосифовна даже не улыбнулась.
– Пошли, Нина Александровна, на улицу,– сумрачно сказала она.– Разве в этом доме дадут поговорить! Это не дом, а таверна… Вот заштукатурю перегородки…
– Я тебе заштукатурю! Володьке напишу, что мне от тебя житья нету… Я тебе вспомню: «Колются!»
На улицу Серафима Иосифовна вышла в телогрейке, подпоясанной солдатским ремнем, ноги были обуты в большие валенки, и только платок на ней был достойным – настоящая оренбургская шаль, из тех, которые можно пропустить в обручальное кольцо.
– Устала я от мамы,– сказала она, прикуривая одну папиросу от другой.– Так устала, что голова болит… Но ничего: на свежем воздухе пройдет… Давай, Нина Александровна, прибавим шагу, тихо ходить не умею…
Не сговариваясь они выбрали для прогулки узкий и немноголюдный переулок, ведущий к реке; радуясь тому, что в переулке прохожие снег утрамбовать не успели и можно разгребать его ногами, как в детстве, двинулись вперед в энергичном темпе Серафимы Иосифовны, привыкшей ходить не только быстро, но как-то бочком, ссутулившись и зигзагом, хотя характер у нее был, как говорится, прямолинейный… Падали редкие снежинки, откуда они летят на землю, понять было нельзя, так как над головой было чистое и светлое небо; ей-богу, на нем не было ни единой тучки, облачка, но снежинки, все увеличиваясь и увеличиваясь, откуда-то падали на лицо – нежные и теплые. Слышалось, как на парикмахерской старается радиодинамик: «Нью-Йорк. От корреспондента ТАСС. Сегодня здесь состоялась очередная встреча представителей СССР, США, Англии и Франции по вопросам мирного политического урегулирования на Ближнем Востоке…» Они рассеянно слушали, и Нина Александровна умилялась рукавицам Серафимы Иосифовны – они были большие, длинные, меховые, и старая учительница походила на дошкольницу, которой рукавицы пришивают на веревочку, пропущенную через спину, чтобы не потеряла. Руки Серафима Иосифовна держала растопыренными, и это тоже было трогательно.
– Не браните меня, Нина Александровна, за ссоры с мамой,– сказала Серафима Иосифовна.– Об отсутствии чувства юмора вы мне говорили, но вы не понимаете главного… Видит бог, не понимаете!
Старая учительница ко всем людям, кроме близких родных и младшеклассников, обращалась на «вы», а тех, кого любила и уважала, всегда называла по имени-отчеству.
– Видит бог, Нина Александровна, вы ничего не понимаете! – Она суеверно закатила глаза и трижды поплевала через левое плечо: – Тьфу, тьфу, тьфу.– Потом тихо добавила: – Когда мама перестанет ругаться, она… она будет… она заболеет… Тьфу, тьфу, тьфу! – Серафима Иосифовна помолчала, затем выжала-таки из себя улыбку.– Если мама перестанет ругаться, это будет равносильно тому, что она ушла на покой, что ли… Булгаковский случай! Слушайте, почему вы не уступаете ему новый дом?… Впрочем, я порю чушь: дом ему нужен, как маме ругань. Жить в нем он все равно не будет…
Дойдя быстро до конца переулка, они повернули обратно, пошли навстречу крупным мокрым снежинкам, глядя под ноги, разгребая снег, и лицо у Серафимы Иосифовны сейчас было бабьим, несмотря на лихо закушенную папиросу, и Нине Александровне было жалко, что она пришла на встречу со старой учительницей в редкий момент ее слабости. «А я-то собиралась выпить полную чашу возмущения за разгромленного Мышицу»,– все-таки шутливо подумала она, и ей показались еще более трогательными растопыренные руки старой учительницы, в отсвете дымчатой оренбургской шали глаза Серафимы Иосифовны казались серыми, мужские морщины возле губ разгладились.
– А Светлана Ищенко – жертва! – сказала Серафима Иосифовна.– Зачем вы заставляете этого физкультурника Моргунова жениться на ней?… Разве это не жестоко? Моргунова вы прозвали Мышицей, прозвища я не люблю, но зачем ему жениться на Светлане? Он добрый, с комплексом неполноценности, но ловкий и рациональный, а главное – глупый! – Она вдруг воскликнула: – Что произошло с человечеством, если классическая красота Светланы Ищенко гроша медного не стоит! В моде простушки или дурнушки, но ведь не в этом же демократизм… Простушки простушками, а красавицы красавицами!
Этот вопрос Нина Александровна тоже задавала себе не один раз. Что случилось в Таежном, если красавица Светлана Ищенко имела только одного поклонника – Мышицу? А за толстухой Вероникой, домработницей Савицкой, ухажеры ходили стадами? Что это все значило для Таежного, а не для Москвы, где красивые девушки и женщины давно шли привычными косяками, как холодной осенью журавли?
– Я, кажется, догадываюсь, в чем дело,– задумчиво продолжала Серафима Иосифовна.– В этом суматошном веке люди боятся сложности, лишней психологической нагрузки, увеличения напряженности… Вот вам, Нина Александровна, не осточертела сложность? Не устаете?
– Устаю, Серафима Иосифовна. Да еще как! Хотя… хотя временами я себя чувствую такой счастливой, что похожа на лягушку из рассказа Гаршина. Помните, она закричала: «Это я!» – и свалилась на землю…
Серафима Иосифовна кивнула:
– Понимаю…
Нина Александровна снова вспомнила о том счастье, которое дает ей работа и умение работать… Говорят, что от счастья не умирают, но совсем недавно в ее жизни выдался такой день, когда Нине Александровне померещилось, что она, как паровой котел без доступа холодной воды, взорвется. День с утра был вот какой. После вчерашних лыж она проснулась с таким ощущением здоровья и радости, что сразу пришла на ум первая фраза из «Зависти» Ю. Олеши: «Он по утрам поет в клозете». Сын Борька прошлым вечером на родную мать посмотрел с большим уважением за то, что она ни о чем не попросила Сергея Вадимовича, уезжавшего через сутки в Ромск. На последнем уроке никто из ребят не получил даже тройку. Один из членов постоянной комиссии по жилищным вопросам – старшина катера Симкин – с Ниной Александровной на улице поздоровался особенно почтительно. Глупый Мышица в первый раз подошел к ней в учительской с таким видом, словно между ними ничего не произошло. Домработница Вероника подавала на стол обеды. Мужу два раза звонил секретарь обкома партии Цукасов и разговаривал с ним о пустяках. С ее любимого клетчатого костюма удалось вывести кофейное пятно. Монтер Вася переменил телефонный аппарат, и теперь силу звонка можно было регулировать. Директриса Белобородова все чаще и чаще обращалась к Нине Александровне на «ты» в присутствии других учителей. От матери пришло письмо, в котором была такая фраза: «…впрочем, я в тебя всегда верила, дочь!» – и прочее и прочее – банальное и небанальное, важное и неважное, но у Нины Александровны с первой минуты пробуждения было такое острое ощущение счастья и благополучности, что она торопливо села на краешек многоспального дивана-кровати и заставила себя дышать редко и глубоко, стараясь найти оправдание неприличной, с ее точки зрения, благополучности. В ход была снова пущена треклятая эрудиция, и быстренько вспомнилась фраза, ставшая эпиграфом к книге «Лыжи по-французски», недавно вышедшей в русском переводе: «Лыжи, может быть, не являются счастьем, но вполне могут заменить его». После этого Нине Александровне стало легче: причина была найдена…
Серафима Иосифовна и Нина Александровна опять дошли до конца переулка, постояв на месте, молча решили вернуться еще раз к противоположному концу, так как снег все гуще падал и падал с чистого неба.
– Я сложности не боюсь,– сказала Серафима Иосифовна.– Простоты у меня – навалом! Корова Люська, чистка хлева, колка дров, расчистка снега…
И Нина Александровна – в который уж раз! – подумала о том, что в Таежном, где, согласно французскому утверждению, миниюбки короче сантиметра на три, чем в столице, сложность современного бытия среди интеллигенции преувеличена, о чем ей сейчас и дала понять Серафима Иосифовна. Значит, беда была не в окружении, не в сложности космического века, а в самой Нине Александровне – она и только она вызывала на себя сложности.
– Купи корову! – сказала Серафима Иосифовна.– Не запасись на зиму сеном, как я, и будешь такой же озабоченной. Тебе наверняка неизвестно, что сейчас содержание коровы обходится дороже, чем покупка молока?
Конечно, «простое, как коровье мычание», давало старой учительнице свою долю тихого счастья, но было проблематично еще, подойдет ли это Нине Александровне. Как бы не дать маху, вот что! Как бы не разложиться на простые составные части, не стать такой же одноклеточной, как амеба или физкультурник Мышица. Ух!
– Когда вернется Сергей Вадимович,– продолжала Серафима Иосифовна,– буду просить у него трактор для вывозки сена…– Она из-под пухового платка исподлобья посмотрела на Нину Александровну.– Что, красавица, нехороши дела с муженьком? Не надувайте губы: от меня не спрячетесь.
А снег повалил – нешуточный! Мокрые лепешки уменьшились и затвердели, колючие, начали носиться простынными полосами, а минутой позже закружились, замельтешили, заплавали; дружно лаяли собаки, напоминая старинную шутливую песенку: «Дружно лаяли собаки в затихающую даль, вы пришли в нарядном фраке, элегантный как рояль…»
– Я и не собираюсь от вас ничего скрывать,– поднимая воротник, сказала Нина Александровна.– Заявить, что с муженьком дела у меня нехороши, я не могу: клевета! Живем дружно и, простите, весело, всегда единодушны в оценке людей и событий.– Она помолчала, подумала.– Чувства до сих пор экстремальны, мы еще чрезвычайно интересны друг другу, но…– Нина Александровна замялась.– Сергей Вадимович живет и в ус не дует, а я – я мучаюсь бог знает чем и почему…– Она запнулась.– Короче, похвастаться нечем…
– Это заметно, Нина Александровна… Мне кажется, что после замужества вы стали еще строже, жестче и настороженней. На конфликт с физкультурником Моргуновым начхать с верхней полки, но я не чувствую в вас покоя. Вы все время начеку, как револьвер со взведенным курком… Вам трудно. Это видно за версту.
Нина Александровна узнала голос одной собаки: ньюфаундленда Игната, принадлежащего деду Митрофану. Игнат лаял солидным, радостно-сдержанным и самовлюбленным голосом, но псом он был хорошим: всегда улыбался и вилял коротким хвостом.
– Белобородова без тени сомнения утверждает,– ироническим тоном произнесла Нина Александровна,– что Сергей Вадимович хватит со мной лиха… Это раз! А во-вторых, Лиля Булгакова назвала меня кошкой, гуляющей сама по себе.– Она иронически улыбнулась.– В-третьих, у Сергея Вадимовича открылась язва двенадцатиперстной кишки, которая сама собой зарубцевалась в конце студенческих годов. Что еще? Да. Мы, кажется, любим друг друга.
После этого Нина Александровна подумала, что у кабины исповедальни надо скорее задернуть штору, так как Серафима Иосифовна глядела почему-то строго, испытующе. Затем лицо старой учительницы помягчело.
– Простите меня, Нина Александровна,– сказала она,– но мне хочется кой о чем спросить вас.
– Спрашивайте, Серафима Иосифовна.
– Анализируете каждый шаг и каждое слово мужа?
– Да.
– Свое поведение по отношению к мужу контролируете?
– Да.
Ах, как он разгулялся, этот предновогодний холодный ветрище! И как быстро, как неожиданно, точно по модной песенке «Вьюга смешала землю с небом», и вот уже оренбургский головной платок старой учительницы от снега походил на чалму, и вообще Серафима Иосифовна напоминала снежную бабу, в губы которой шутники сунули горящую папиросу.
– А мой Володька не только пьет, но еще и переженивается! – сквозь гудящую метель крикнула Садовская.– Нашел себе эмансипированную москвичку. От этого дела добра не жди… Эмансипе да еще богема… Вместе будут пить – сердцем чувствую… Зовет на свадьбу! – еще громче крикнула Садовская.– Вернемся, Нина Александровна, мать накормит отличными пельменями… Я вам рада!
Они еще только прошли в сени, еще счищали снег с валенок и сапог, как в доме началась суматоха – Елизавета Яковлевна, почувствовав, что и на ее улицу пришел праздник, уже кипятила воду, доставала разные специи для пельменей и была такой проворной и занятой, что, выбежав в сени, чтобы взять мешочек с замороженными пельменями, на Нину Александровну едва обратила внимание: старухе было все равно кого кормить, лишь бы пришел гость. На ней было обыкновенное старушечье платье до пят, но Елизавета Яковлевна – вот какая проворная! – успела надеть неожиданно современный и кокетливый передничек -синтетический! В гостиной старуха опомнилась и радостно крикнула: – Молодец, Нина! Добрая, славная! Счас тебя пельменями накормлю лучше ресторанного…
Нина Александровна всегда отдыхала душой и телом в доме знаменитой учительницы. И этот стерильно чистый пол без дурацких половичков и ковров, не крашенный, а выскобленный острым ножиком, отчего на дереве выступил древесный кедровый узор, более прекрасный, чем узор на любом ковре; и белые полотняные занавески на окнах, и якобы мещанский фикус в большой кадке; на стене висела в широкой раме, под стеклом репродукция с картины «Дети, бегущие от грозы», да и стол, за которым работала Серафима Иосифовна, был тоже некрашеным, смастеренным из нескольких сибирских пород дерева, отличный был стол и совсем голый: все тетради еще на первом петушином крике были проверены, письма десяткам бывших учеников написаны, обязанности депутата областного Совета выполнены, свежие педагогические журналы прочитаны, газеты просмотрены и т. д. Так что на письменном столе было пусто, как на стадионе при пятидесятиградусном морозе, да и в доме вообще ничего лишнего, кроме фикуса, не держали.
– Холодновато,– привычно пожаловалась Нина Александровна.
– Выше шестнадцати градусов не греем,– тоже привычно ответила Серафима Иосифовна, считающая, что более высокая температура в доме располагает к изнеженности и лени.– Садитесь на свое любимое место, Нина Александровна.
– А ты сумасшедшая! – донесся из кухни голос Елизаветы Яковлевны.– Видишь ли, Володька переженивается!… Да он умнее нас всех, вместе взятых. Если мой внук переженивается, значит, надо пережениваться, значит – любит… Попомните, мой внук будет человеком, холера бы меня подрала с такой дочерью! Психичка ненормальная!… Счас пельмени поспеют, Нина, голубушка ты наша! И чего ты к этой холере ходишь? Сидела бы дома да миловалась с муженьком.
– Мама, замолчи!
– Я тебе замолчу, я тебе замолчу… Вот и вода закипела, Нинуля, счас пельмени брошу…
И от ругани тоже веяло спокойствием, умиротворенностью, улаженностью быта и человеческих отношений. Права, права Садовская, когда говорила о том, что в современном мире человек ищет простоту. Ах, как элементарно, амебно, одноклеточно было вокруг Нины Александровны: фикус с прямыми, строго геометрическими листьями, Володькино переженивание, деревянная лопата для снега, ругань с любимой матерью, мороженые пельмени, непорочное дерево…
– Готовы пельмени! – восторженно завопила за стенкой Елизавета Яковлевна и через несколько секунд появилась с дымящимися пельменями.– Вот я вас счас так накормлю, что вы у меня от радости языки проглотите… Нинуля, давай свою тарелку! А ты тоже, холера-язва, пошевеливайся: уксус принеси!
Знаменитые пельмени Елизаветы Яковлевны благоухали на всю комнату тремя сортами мяса, луком и чесноком, лавровым листом и укропом, а для запивки к пельменям подавался домашний капустный сок такой крепости и ароматности, что от него кружилась голова. Пельмени в доме Садовской ели, как ни странно, с хлебом – черным черствым хлебом.
– Ты знаешь, Нинуля, что еще задумала эта сумасшедшая баба? – спросила Елизавета Яковлевна.– Она хочет бросать курить! Ну не психичка ли?
– Мама, дай спокойно поесть!
– А тебе спокойствие – тьфу, если ты ведешь гостью гулять в такой ветродуй. Ты от спокойствия лопнешь!… Она, Нинуля, из Лермонтова, дай бог памяти… ищет бурю, холера!
Нина Александровна ела пельмени, запивала их капустным соком, заедала черным хлебом и безмятежно думала о том, что она – правда и еще раз правда! – пришла к Серафиме Иосифовне так, как раньше ходили к духовникам на исповедь. Опять, оказывается, все было просто, элементарно, понятно, как дважды два-четыре… От капустного сока у Нины Александровны на самом деле кружилась голова, мысли были легкими, скользящими и прозрачными, как декоративные рыбы в аквариуме, хотелось есть, есть, есть…
– Володька раньше пельмени без водки не жрал,– сказала Елизавета Яковлевна.– А вот теперь жрет… Они там, в Ромске-то, коньяком пробавляются… Все не водка, черт ее побери! – Она подумала и добавила уверенно: – Володька пить бросит с новой-то женой… Не сразу, а перестанет бражничать – у него характер сильный, как вот у этой оглашенной бабы, которая задумала бросать курево…– Она постучала сухоньким кулаком по столу.– Да пойми ты, дурища, что нельзя бросать курить, если ты начал смолить махорку еще с гражданской! Ты от этого заболеешь. Организм-то у тебя уж привык к «Беломору», черт его дери! Так что кури как курила, сумасшедшая учителка!
– Я брошу курить в ту же минуту, как Володька перестанет пить,– сказала Серафима Иосифовна и закурила.– Это вы так и знайте!
– Ну и бросай, если ты сама себе не дорога. Мне жить недолго, я скоро преставлюсь, дура ты этакая! А Володьке ты нужна: он тебя любит сильнее ста жен, идолица.
После того как были съедены все пельмени – чертова уйма! – Елизавета Яковлевна ушла на кухню мыть посуду, Серафима Иосифовна закурила очередную папиросу, а Нина Александровна откинулась на спинку стула и закрыла глаза – так хотелось спать, что сладко ныла поясница.
– А вы закурите, Нина Александровна,– посоветовала Садовская, вынимая из нагрудного кармана полувоенной рубахи, заправленной под ремень, свежую пачку «Беломорканала».– Вы же иногда допускаете этакую расхлябанность… Папиросу, а?
– Спасибо.
От крепкой папиросы закружилось в голове и вещи в комнате показались сдвоенными, но сонливость действительно быстро прошла, и Нина Александровна села прямо – свободная, легкая, умиротворенная и спокойная, как после лыжной прогулки. Объяснялось это все тем же: простой, как мычание, жизнью Серафимы Иосифовны… Спокойно, мирно, улаженно, не так, как Вероника, погромыхивала на кухне посудой Елизавета Яковлевна (в ее-то возрасте), довольная тем, что до отвала накормила гостью и любимую дочь, а в центре комнаты лежал сонный огромный пес – овчарка по кличке Джек, известная каждому человеку в Таежном странностями и несобачьими повадками… Никто из поселковых жителей, включая самых ближайших соседей Серафимы Иосифовны, никогда не слышал, как Джек лает, не видел его бегущим, спешащим или возбужденным; в самые жаркие дни пес никогда не вываливал язык, чтобы облегчить жизнь под плотной блестящей шерстью,– такой был мирный, выдержанный, интеллигентный. Однако все таежнинские собаки молча шмыгали в подворотни, когда Джек вразвалочку проходил по улице. Его до судорог в позвоночнике боялся ньюфаундленд ростом с трехмесячного теленка, от Джека стремглав убегали, поджав пышные хвосты, три громадные ездовые лайки охотника и рыбака Иннокентия Сопрыкина – злые, кровожадные и совершенно дикие собаки, сделавшие только крохотный шаг к одомашниванию. Вот какой это был пес! Таежное много лет уже ломало голову над проблемой Джека, который за всю жизнь не подрался ни с одной собакой, ни на кого не нападал, а все-таки сеял вокруг себя страх и ужас…
– Эй вы, оглашенные бабы! – прокричала из кухни Елизавета Яковлевна.– Чувствую, что вам надо пошушукаться,– так я ухожу к себе. Болтайте на здоровье! Только ты, Нинуля, не шибко слушай эту дурищу. Она тебе наговорит три бочки арестантов. Ты ее с умом, мою шальную доченьку-то, слушай. И не поддавайся, не поддавайся, а я пошла к себе…
Действительно шаркающие шаги старухи быстро смолкли, затем раздался бухающий дверной удар, и в доме Серафимы Иосифовны Садовской наступила тишина. Несмотря на простоту обстановки, дом был велик: кабинет-гостиная, три спальни – Серафимы Иосифовны, Елизаветы Яковлевны, Володьки,– кабинет Володьки и спальная комната для приезжих гостей. Во всех этих помещениях было чисто, пустовато и холодно (шестнадцать градусов), кроме комнаты для гостей, которую жарко натапливали (если кто-нибудь жил в ней).
– Мать права, Нина Александровна,– сказала Серафима Иосифовна, стряхивая пепел в гильзу от небольшого снаряда.– У вас на лице написано желание задавать вопросы и получать ответы… Конечно, мой юмор близок к юмору Моргунова, которого вы прозвали Мышицей и которого…
– Я вас перебью, Серафима Иосифовна,– решительно сказала Нина Александровна.– Я раскаиваюсь за гнусную сцену в учительской. Простите меня.
Окутанная папиросным дымом, прямая, как солдат у знамени полка, Серафима Иосифовна искоса посмотрела на Нину Александровну, едва приметно покачав головой – не понять, одобрительно или осуждающе,– сделала еще три глубоких затяжки, затем с тонкой улыбкой сказала:
– Климат повсеместно меняется в сторону потепления.– И вдруг сделалась такой незамысловатой, какой бывала всегда и везде.– Я еще раз говорю, что рада вам, Нина Александровна, и если по-прежнему ноет сердечко, если не помогли даже пельмени, выкладывайтесь как перед духовником…
Нина" Александровна сдержанно засмеялась.
– Удивительное совпадение,– сказала она,– весь этот вечер я мысленно называла вас своим духовником… Вы угадали, Серафима Иосифовна: на сердце не только скребут кошки, но так муторно, что даже не хочется проверять тетради Марка Семенова.
Они помолчали с загадочным видом сообщников.
– Я догадываюсь, что с вами происходит, Нина,– сказала знаменитая учительница, впервые в жизни назвав Нину Александровну по имени.– Простите за наукообразность, но вы жертва всемирного процесса феминизации мужчин и маскулинизации женщин… Во! Во какие термины потребляет окоровленная и огимнастеренная училка Сима Садовская! Мой муж Володька от этих слов схватился бы за маузер. Впрочем…– Она вынула из пачки еще одну папиросу и прикурила от догорающей.– Впрочем, мне не кажется, что Сергей Ларин испытал на себе хоть унцию феминизации. Он такой же настоящий мужчина, как мой бывший ученик Олежка Прончатов… нет, нет, Ларина в грехе феминизации не обвинишь – он не плановик Зимин, а его антипод… Во! Опять попалось ученое словечко… Это у меня такое пельменное настроение… Вы почему-то молчите?
– Я думаю…– замедленно ответила Нина Александровна.– Сергей Вадимович действительно не подвержен феминизации. Он мужик что надо!
Профиль у Серафимы Иосифовны был энергичный, резко очерченный, полумужской; она носила, кроме всего прочего, выдающиеся острые скулы, обязанная этим монгольской крови бабушки Батьмы Балданжабон.
– Вы правы, вы правы…– несколько раз повторила Серафима Иосифовна и положила подбородок на ладонь согнутой руки.– А каким мужиком был мой Володька! Ростом он, правда, не вышел: был на полголовы ниже меня, а я далеко не Голиаф. Храбр, осторожен и хитер был, как соболь…– Она подложила под подбородок и другую руку, перекатив папиросу в левый край губ.– О моем Володьке хорошо сказано у Ярослава Смелякова: «В отрешенных его глазах, не сулящих врагу пощады, вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды!»… Хорошо и точно! Я до сих пор люблю Володьку и умру с этим,– вдруг просто добавила она.
До отказа напичканные звуками, чакали обыкновенные часы-ходики, на маятнике которых было изображено солнце, а гири походили на еловые шишки; какие-то звуки – вздохи или медленный раздельный хохот – доносились из комнаты Елизаветы Яковлевны; ныли за окном телефонные и электрические провода да посвистывало в печной трубе.
– После Володьки я выходила замуж,– сказала Серафима Иосифовна.– Был такой грех – выходила… День и ночь-вот как отличались мои мужья, хотя второй был чекистом из окружения Феликса Эдмундовича. От него я и родила Володьку. Кузьма был не просто храбр, как Володька, а совсем не знал, что такое чувство страха. Не из подражания Дзержинскому, а естественно, как растет дерево. Он пошел в вооруженный до зубов отряд бандитов-налетчиков и вернулся с телегой оружия и с бандитами за телегой. Из маузера стрелял прекрасно: обернется, вскинет ствол – и амба! Слушайте, Нина, я, кажется, произношу монолог. Не осточертело?
Нина Александровна просительно заглянула в узкие глаза знаменитой учительницы:
– Продолжайте, ради бога, Серафима Иосифовна! Вы остановились на самом главном. Почему «день и ночь»?
– По одной-единственной причине,– вздохнула Серафима Иосифовна.– Кузьма мог пойти с голыми руками на бандитов, но боялся меня… Вот какая история, подруг-сердечен, как говорит мне через каждые две фразы Иннокентий Сопрыкин. Это его три одичавшие лайки боятся самого доброго и послушного пса на белом свете – Джека… О, услышал свое имя! Ну поди сюда, чудовище.
Неторопливо поднявшись с некрашеного пола, Джек сонной раскачечкой подошел к хозяйке, тычком носа заставил ее повернуться к себе вместе со стулом и положил длинную морду на полувоенную юбку из так называемой диагонали. С места Нины Александровны глаза пса, отражая электрический свет, сверкали зловеще, по-волчьи, но зато весь он – от кончика нежно вздрагивающего носа до судорожно виляющего хвоста – источал добро, как голландская печка в доме Садовской, сложенная легендарным Мистером-Твистером.
– Любишь ласку, зверина,– изменившимся голосом произнесла Серафима Иосифовна и подняла голову. Теперь она сидела лицом к Нине Александровне, и, наверное, поэтому ее голос снова переменился: покрепчал и стал басовитее.– Как вы относитесь к поэзии Марины Цветаевой? – спросила она довольно резко.– Это важно.
– Момент! Я подумаю…
Нет, в комнате Елизаветы Яковлевны определенно что-то происходило: может быть, старуха слушала по радио спортивную передачу – она, на удивление и потеху всего Таежного, увлекалась хоккеем, знала фамилии всех игроков знаменитых команд и в магазинных очередях признавалась оторопевшим домохозяйкам, что любит динамовца Мальцева. А может быть, Елизавета Яковлевна читала смешную книжку и хохотала во все горло, так как до сих пор не утратила эту молодую завидную способность.
– Я равнодушна к Цветаевой,– наконец заявила Нина Александровна, вспомнив все, что знала наизусть или помнила приблизительно.– Правда, мне близко все, что касается ее письменного стола…
– Я так и думала,– отозвалась Садовская.– Я так же отношусь к Цветаевой, люблю все о столе, но я…– она на секунду замялась, словно подыскивая слова,– но я часто завидую поэтессе…
– Почему?
– Ну как это почему? Я завидую ее женственности… На портретах Цветаева мужеподобна, а в стихах она прекрасно, по-бабьи завидно слаба… Вот строки: «Само, что дерево трясти!– В срок яблоко спадает спелое… За все, за все меня прости, мой милый, что тебе я сделала…» – Она ухмыльнулась.– У нас не беседа, а поэтическое чтение…» – Садовская, опустив голову, почесала за ухом Джека.– Я такого, наверное, не почувствовала бы даже тогда, когда меня бросил Володька-старший,– сказала она печально.– Мы в то время на любовь смотрели как на пережиток, и прощать… Ого-го! Я бы скорее пустила Володьке пулю в лоб, чем молила бы: «За все, за все меня прости…
Что это там происходит в комнате у мамы?
– А вот что происходит! – закричала, появляясь в дверях, Елизавета Яковлевна.– Где вы встречали бабу, которая не стала бы подслушивать, о чем говорят две другие бабы, особенно если одна из них моя оглашенная доченька? Так вот и заявляю: я ваш разговор от первого слова до последнего слышала. Ну что у меня дочь дурища – это я полсотни лет знаю, а вот что ты, Нинуля, с жиру бесишься – это для меня новость! Так что счас я за вас обеих примусь, язва вас побери, дурехи стоеросовые!
И мать знатной учительницы павой вплыла в комнату, заблистав и заискрившись, так как на ней было надето шелково-салопное платье, голову, можете себе представить, охватывал черный кружевной шарф, точно такой, какой можно видеть на пожелтевших фотографиях купчих или богатых мещанок, а в руках она держала фотографию в рамке черного дерева.
– Вы не бабы, а солдаты в смазных сапогах! – прежним могучим голосом продолжала Елизавета Яковлевна.– Вам не с мужьями спать, а со станковыми пулеметами, леший вас подери! – Она, как икону, вздела над головой портрет в черной рамке.– Вот этому мужику, твоему отцу, Симка, я пятьдесят два года половиком для ног служила и жалею только о том, что под него половиком в гроб не легла. У меня – я во всех анкетах это пишу – кучер, кухарка и горничная были, но я Марфушке-горничной к Иосифу Рафаиловичу пальцем прикоснуться не давала, да не из-за ревности, дурищи вы этакие, а оттого, что он – мой, мой был! Приедет, бывало, верхом на вороном Крестоносце из даурских степей, я перед ним бух на колени и ну сапоги снимать. «Ой отец ты наш родной, ох муженек мой милый, да ты от пыли черен, как эфиоп!» Еврейского языка у нас в доме сто лет не водилось – мы на русском и бурятском разговаривали, так вот я на бурятском и приговариваю: «Любимый ты мой, птичка ты моя!» Твоего отца, баба ты оглашенная, доченька ты моя непутевая, буряты-скотоводы звали Мунгухолой, что значит Серебряное Горло.– Она волчком повернулась к Нине Александровне.– Мой благоверный простудился, когда соб-ствен-но-ручно сплавлял плоты по Шилке. Для этого, бабы вы непутевые, характер надо было иметь… Ты чего глазами лупаешь, но молчишь, холерная баба?
– Маскарадом любуюсь! – хохоча во все горло, ответила Серафима Иосифовна, а Нине Александровне объяснила: – Отцу в результате послепростудного отека гортани была сделана операция и в трахею вставлена серебряная трубка. Он и умер с ней, а когда говорил или кашлял, то прикрывал пальцем трубку…
– Пользуюсь косынкой из лучшего лионского материала! – перебила ее мать и медленно-медленно опустилась на грубую сосновую табуретку.– Вы думаете, что я выжила из ума, так вот вам – выкусите! Фигу вам под нос, бараньи головы! Да я вас обеих в тысячу раз умнее!… Я в Нерчинске родилась и выросла, в Нерчинске первая на Руси женская гимназия открылась, а я прадеда помню, который с декабристами дружил… Да я вас, выражаясь по-Володькиному, в упор не вижу!
Казалось, само Величие сидела на грубой табуретке, и только в глазах – молодых, блестящих, по-модному узких – сверкала жизнь. А какие каменные складки лежали на ее лице, а как могуче были сложены на груди сильные высохшие руки, а как был надменен выпяченный раздвоенный подбородок, как мудры покатые линии высокого лба, специально не прикрытого кружевной шалью!
– У меня характера побольше вашего,– ровным механическим голосом произнесла Елизавета Яковлевна.– Мой муженек на революцию деньги давал, но ни сном ни чохом не ведал, что в нашем флигеле работала большевистская типография…
Я его волновать не хотела – вот какой у меня характер. Меня нерчинские жандармы боялись… Ха-ха-ха! Посмотрите на мою доченьку! Как она таращит глазенки-щелочки!… Не знала о типографии? А зачем тебе знать, коли ты Симка с наганом! У тебя и без типографии было хлопот целый рот…– Она вдруг навострила уши, склонив голову, прислушалась.– Ну и ветрище, ну и ветродуй на улице-то! Вот еще напасть!
Ветер за стенами на самом деле разгуливался, в печной трубе уже не выло, а рычало по-медвежьи, и было слышно, как на крыше дома сиверко раскачивает шесты трех скворечников, установленных Володькой еще в школьные годы. Шесты скрипели, ветер в них посвистывал, как в корабельных снастях.
– Я о декабристах потому вспомнила, что мне на вас глядеть тошно,– слегка помягчевшим голосом сказала Елизавета Яковлевна.– Что уж там говорить о княгине Волконской, большинство жен сосланных перед мужьями в три погибели гнулись, а не подсчитывали, кто сильнее да умнее – муж или жена. Ты меня, Нина, за вопли прости, это я для самой себя кричу, но ты с Серафимы пример не бери. Она мне дочь родная, я ее, единственную, люблю чуть меньше Володьки, но ей уже поздно мужика из себя выгонять. Замуж ей выходить теперь так же опасно, как бросать курево, а вот ты, Нинуля… Тебе, Нинуля, надо встать с ног на голову, чтобы сделаться счастливой…– Она расцепила руки, сложенные на груди, потеряв величественность скульптуры, прикоснулась костистыми пальцами к открытому колену Нины Александровны.– В семейной жизни, Нинуля, мясорубку вертеть – это самое простое. На это тебя хватит без всяких Вероник и Дашек-Машек. А вот мужчину мужчиной делать, а не давить его, не превращать в бабу – это трудно, Нинуля! Но ты хоть попробуй, голубушка моя, хоть попробуй! – повторила Елизавета Яковлевна с такой страстью и желанием помочь, что Нина Александровна нечаянно пробормотала:
– Да пробовала я, пробовала. Даже носки в кухне стирала, а толку… О господи, да не умею я делать это!
И в гостиной-столовой наступило длинное молчание: сидела, положив подбородок на руки, Серафима Иосифовна и раскуривала шестую после пельменей папиросу, сутулилась на своем любимом месте Нина Александровна Савицкая – жена главного механика сплавной конторы, печально качала головой бывшая купчиха Елизавета Яковлевна Садовская, сидел возле ее бедра-с преданной лаской на морде Джек, немедленно перешедший от дочери к матери, как только Елизавета Яковлевна появилась в гостиной. В напряженной тишине раздался веселый и разбитной голос старухи Садовской:
– А насчет обабливания. мужиков ты, Симка, права! Для меня хоккей – от всех бед спасение, но как начнут мои любимцы целоваться, я бы их – из пулемета! А все кто? Неженки европейцы да бразильцы, язви их, сопляков!
Муж прилетел из Ромска во второй половине дня, от районного аэродрома до Таежного ехал на час больше, чем летел от областного центра, а от здания сплавконторы до собственного дома пешком шел по времени десятую часть авиационного пути от Таежного до Ромска. Соскучившись по пешим прогулкам и морозу, Сергей Вадимович нес здоровенный чемодан, хотя уехал в Ромск с пустыми руками. О приезде мужа Нину Александровну предупредил Борька, сидящий на крыльце в ожидании приятелей.
– Сергей приехал! – сказал Борька, возникнув на пороге.– Чего же он телеграмму-то не дал?
– Опомнись, Борька! Телеграмма идет медленнее, чем летит самолет…
– Тогда я ушел! – объявил сын и скрылся прежде, чем Нина Александровна успела объяснить, что говорить «я ушел» нельзя – неграмотно. Однако почему Борька умчался вихрем, было понятно: не хотел мешать встрече, это раз; во-вторых, был болезненно самолюбив – вдруг Сергей Вадимович забыл привезти Борьке подарок!
– Ну и ну! – поразилась Нина Александровна.
Войдя в дом, Сергей Вадимович поставил чемодан у порога, подмигнув жене, вернулся в коридор, чтобы раздеться, и хотя в комнате остался запах таежнинского снега и мороза, но уже преобладали ароматы самолета, аэродромов, автомобилей и прочей цивилизации. Кроме того, пахло швейной фабрикой, должно быть от чемодана, но тут же выяснилось, что швейной фабрикой пахло от самого Сергея Вадимовича; раздевшись, он вернулся в комнату, представ перед женой, повернулся несколько раз вокруг правого каблука, прогулялся по полу, как по высокому эстрадному помосту, и наконец раздумчиво прислонился к деревянному косяку.
– Не убил? – спросил Сергей Вадимович, издеваясь над самим собой.– Переживешь?
На муже был черный английский костюм (показал лондонскую марку), под пиджаком сияла полотняная рубаха, на рукавах запонки из янтаря, ботинки теплые, французские, и сам он на вид был иностранистый. Чтобы подчеркнуть это обстоятельство, Сергей Вадимович делал вид, что сосредоточенно чистит ногти и одновременно кому-то призывно подмигивает: «А ты недурна, канашка!» Так продолжалось с полминуты, потом Сергей Вадимович тихо сказал:
– Здорово, Нинка!
– Здравствуй, Сергей!
Она была рада приезду мужа: в груди плясали веселые человечки, губы сами раздвигались в улыбку, по спине катились мурашки, так как у дверной притолоки стоял родной, понятный, наверняка очень серьезный и сильный человек, старающийся казаться легкомысленным и фатоватым.
– Здорово, здорово, Нинка!
Они бесшумно сошлись на середине комнаты, обнялись крепко-крепко, счастливые, поцеловались сдержанно, целомудренно, как полагается зрелым, дующим на воду людям, которые когда-то обожглись на молоке. Запах коньяка и аэрофлота был приятен, все вообще было отлично, кроме запаха швейной фабрики и помолодевших волос Сергея Вадимовича – они у него сделались мягкими, слегка потемнели и даже начали блестеть, словно смазывал бриолином.
– Соскучился я по тебе, Нинка! – сказал Сергей Вадимович, проводя теплыми пальцами по ее шее и подбородку.– Ты моя длинненькая… Ты моя ста-а-а-арушка… Ты моя…– Он вовремя понял, что нельзя идти дальше, и добавил с украинским акцентом: – Ты моя хорлынка, то есть пытичка…
Нина Александровна, само собой, думала о помолодевших волосах мужа. Как это могло сочетаться – открывшаяся язва и блестящие волосы? Нина Александровна совсем недавно прочла в одном из популярных журналов о том, что состояние человеческих волос точно отражает его душевное и физическое состояние, да и по себе знала, что стоит какому-нибудь классу сбиться с панталыку или самой заболеть гриппом, как волосы становились сухими, ломкими и тусклыми.
– Ты стал красивым мужчиной! – сказала Нина Александровна и слегка отодвинулась от мужа.– Вам об этом известно, милостивый государь?
Он сделал рот ижицей, комически сведя глаза к переносице, пошел медленно к зеркалу, вделанному в шкаф. Возле чисто протертого стекла Сергей Вадимович остановился, начал разглядывать себя всесторонне и добросовестно.
– Элемент покрасивения есть,– наконец сказал он.– Думаю, все дело в черном костюме…
– Ты и до костюма был красавцем… Девочки возле кинотеатра «Октябрь», наверное, проводили манифестации…
Засмеявшись, Нина Александровна подошла к мужу со спины, положила подбородок ему на плечо, заглядывая в зеркало на свое и мужнино лицо, произвела сравнение – они были, можете себе представить, красивыми, похожими на мужчину и женщину из модного журнала; поэтому Нина Александровна опять засмеялась, вдохнув запах коньяка и аэрофлота, подула мужу в шею, отчего он съежился – боялся щекотки.
– Этого еще не хватало! – шутливо сказала она.– Образовался муж-красавец… Чего же ты об этом раньше-то не сигнализировал?
– Прости, больше этого не повторится… Она поцеловала Сергея Вадимовича в шею.
– Несколько дней назад я была у Серафимы Иосифовны Садовской. Мы с ней долго гуляли и разговаривали… Как твоя язва? Ты показывал ее в столице нашей области?
– Показывал,– ответил он и поджал губы.– Можешь себе представить, не рубцуется язвочка-то, не рубцуется!… Вот в том чемодане лежит еще одна книженция о кормежке язвенных больных…– Он вдруг рассердился: – Да пойми ты, идолище, не могу я сейчас ложиться в больницу! Не могу! Почему? Ну, знаешь ли… Начало года, ремонт техники, жалобы Булгакова, дружеские звонки Цукасова – это тебе не баран начихал… А новый дом?
Обнявшись, они медленно раскачивались, словно танцевали старинное танго на одном месте, в зеркале скользили их строгие красивые отражения, и было такое ощущение, точно Сергей Вадимович вовсе и не уезжал в Ромск, и это, наверное, возникло оттого, что речь зашла о новой трехкомнатной квартире.
– Я люблю тебя, Нинка. Чес-слово, люблю!
– Ты мой красивенький,– прошептала она и провела пальцем по шее мужа, еще тише прошептав: – Ше-я…
Несколько секунд они раскачивались в полной тишине, потом Нина Александровна сняла подбородок с плеча мужа, попятившись, села в кресло при журнальном столике, чтобы немножко передохнуть – было тяжело от любви к Сергею Вадимовичу.
– Раздаются подарки! – торжественно произнес он, потроша чемодан.– Производится также материализация духов!
Это он цитировал из Ильфа и Петрова, и это теперь уже казалось таким же отсталым, как самолет «ПО-2» по сравнению с «ТУ-104». О «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке» теперь говорили как о далеком прошлом, почти все преподаватели в учительской хором утверждали, что московский быт ильфовско-петровских времен острее и лучше написан в романе «Мастер и Маргарита» М. Булгакова, и даже Мышица перестал цитировать Ильфа и Петрова, а уж об англичанке Зиминой и говорить не приходилось: она самоотверженно работала на романе «Сто лет одиночества» Маркеса, причем врала, что читала роман в подлиннике.
– Хох-моден! – еще торжественнее прежнего произнес Сергей Вадимович, вынимая из чемодана яркий брючный костюм для Нины Александровны, мохеровую кофточку, что-то из белья и почти настоящий автомат для Борьки. Все это небрежно бросил на стол и спросил:
– Где отрок?
– Шляется,– ответила Нина Александровна, рассматривая автомат.– Спасибо, Сергей.
Она аккуратно свернула подарки, положила их на стул и поглядела на мужа так, словно хотела сказать: «Ты же понимаешь, что я не буду сейчас мерить тряпье». И он понял ее…
– Носи на здоровье, Нинка-корзинка.
Значит, у сына Борьки образовался оружейный склад, походило на то, что он превращался в самого боеспособного мальчишку в Таежном, и, значит, не зря сейчас гордо разгуливал по улице, стараясь не проявлять суетности…
– Я стра-а-ашный провинциал! – вспоминающе хлопнув ладонью себя по лбу, сказал Сергей Вадимович и почесал кончик носа.– Твой Володька Садовский – тоже деревня, и притом порядочная… Не гляди на меня, как баран на новые ворота! Володька Садовский первым позвонил мне в гостиницу: «Не хотите ли пойти, Сергей Вадимович, в кафе «Космос»? Там бывает весь Ромск». И вот куплен английский черный костюмчик… Оторвал, как говорится. Сила! В моей разлюбимой гостинице швейцар Дима перестал меня уважать… Он из-за плохой одежды раньше думал, что я из… писателей или артистов…
Ей было легко, весело, просторно в небольшой комнате, хотя… Нет, честное слово, Нина Александровна просто не знала, что делать с катастрофически покрасивевшим мужем! Не разлюбливать же его за то, что за какой-то месяц с небольшим Сергей Вадимович превратился в хрестоматийного красавца? «Дура я, дура»,– подумала она, но не сразу поняла, почему сурова к себе. Может быть, просто так, на всякий случай, а возможно, потому, что глядела на сверхмодный, купленный непременно с рук и дорого брючный костюм из тонкой шерсти, и бордовый – любимый цвет! Почему она его не примеряла? Почему? Подарку рада, от цвета в восторге, вообще нуждается именно в таком костюме – почему не примеряет? Не похожа ли она на сына Борьку, который сейчас с фанаберией разгуливает в одиночестве по улицам, так и не дождавшись, естественно, придуманных приятелей? Отчего не примеряла? Перестала быть женщиной? И почему, спрашивается, она занимается, точно кроссвордом, покрасивением законного мужа, вместо того, чтобы его просто любить?
– Нина, а Нина, к тебе можно? – раздался сбоку насмешливый голос.– Неплохо, понимаешь ли, пристроить к тебе белую пупочку звонка: «Разрешите?» «Ах, входите!…» Крик моды: электрифицированная женщина!
Длинно поглядев на мужа, Нина Александровна шутливо сказала:
– Я вошла в соприкосновение с членами комиссии по жилищным делам. Провожу социологическое исследование…
– Молодец, Нинка!
Нина Александровна не напомнила Сергею Вадимовичу о том, что, прежде чем войти «в соприкосновение с членами комиссии по жилищным делам», она еще до его отъезда в Ромск провела очередной эксперимент. В один из дней, когда на дворе было ни солнечно и ни пасмурно, а так себе, средненько, она решилась пройтись по «хозяйству мужа», как называла про себя Таежнинскую сплавную контору. Задельем для похода в дирекцию и другие службы сплавконторы Нина Александровна выбрала – явно не случайно – письмо старшины катера Симкина, члена жилищной комиссии, жалующегося депутату райсовета Савицкой на то, что дважды за квартал была задержана заработная плата. Одним словом, она решила наконец-то пройтись по «хозяйству» Сергея Вадимовича, так как после замужества еще ни разу не была в дирекции сплавной конторы.
В четвертом часу дня трудно было понять, пойдет снег или не пойдет; серенькое небо висело над землей ни высоко и ни низко, три старых осокоря на берегу понемножку роняли на землю позавчерашний снег, хотя ветра не было – видимо, снег, устав висеть на ветвях, падал сам; по главной улице Таежного один за другим шли большие и горячие автомобили, моторы урчали тяжело, шоферы на Нину Александровну поглядывали игриво, и, наверное, поэтому было весело. Она шла по левой стороне улицы, под мышкой у нее была зажата папка с бумагами, на голове пестрел незатейливый платок с розовыми блеклыми цветочками.
Дирекция сплавной конторы находилась в одноэтажном доме, имеющем форму буквы «п», обе ножки буквы были обнесены палисадниками, а в провале, то есть в перекладине, виделось резное крыльцо с шестью ступеньками; коридор в конторе, как ему и полагалось, был гулкий, пыльный, пропахший сухой бумагой и бензином – приходили механизаторы. Пробравшись сюда, Нина Александровна вспомнила, что муж, как он выразился, «окончательно и на все времена» покончил с методами давления и принуждения, заведенными стараниями Булгакова. В первый же день прихода в контору, с первого же слова нового главного механика в подчиненной ему службе поняли, что все изменится, хотя Сергей Вадимович в «тронной речи» говорил так: «Новой метлы не будет, товарищи! Принцип таков: каждый работает как хочет и как умеет, но результаты оцениваются кубометрами. Есть положенный кубометр – прекрасно, нет – привет с кисточкой. Так что на работе можно и не появляться… Прошу задавать вопросы… Понятно?… Спасибо за внимание!»
Через два-три месяца после «тронной речи» в службе главного механика на треть снизилось количество бюллетенящих, конторские женщины перестали в рабочее время бегать по магазинам, пожилые конторщики бросали курить, чтобы постоянно находиться в рабочей форме, а секретаршей начальника производственного отдела и главного механика сделалась – одна на двоих – красивая девушка, хотя по стране катилась повальная мода на пожилых безопасных секретарш. Звали секретаршу Ириной, имела она среднее образование, училась заочно в лесотехническом институте и одевалась модно на деньги отца – мастера сплавного участка.
В длинном коридоре дирекции сплавной конторы стояла деловитая тишина: не распахивались то и дело двери, не пробегали по коридору с озабоченными лицами служащие, никто никого не держал в коридоре за пуговицу и никто не ловил нужного человека; все работающие сидели на своих местах, делали тихонечко свое дело. Нина Александровна несколько мгновений постояла возле серой от времени стены; потом она неторопливо пошла в сторону приемной Сергея Вадимовича, из-за дверей которой тоже никаких звуков не доносилось.
Красота секретарши Ирины была такого свойства, которое для Нины Александровны не только не было опасным, но и надежно защищало,– девушка была скопирована с первой страницы журнала «Моды» прибалтийского издания. Блондинка, норманнский разрез глаз, длиннющие ноги и прочее…
– Добрый день. Начальство дома?
– Сергей Вадимович говорит с областью, подождите минуточку. Ой, простите, Нина Александровна, не узнала… Сразу не узнала.
Колыхаясь и покачивая бедрами, Ирина исчезла в кабинете, заставив Нину Александровну все-таки подумать: «Совсем безопасна» – и через мгновение появилась снова с театрально-деловитым лицом:
– Пожалуйста, Нина Александровна.
Сергей Вадимович сидел за громадным столом – «империей», как говорил он часто,– слева от него стояло несколько телефонов старинной и модерной вперемежку конструкции, лежал на стекле простенький бювар, и можно было заметить дань тщеславию – один из телефонов был такой, какие когда-то стояли на столах наркомов: высокий, облезлый, дребезжащий. При механике Булгакове все телефоны были немецкой марки, разноцветные, кроме того телефона, по которому можно было разговаривать с областью,– этот, конечно, при Булгакове был белым.
– Я не могу, гражданин хороший, сделать этого,– звучно говорил Сергей Вадимович в телефон своим обычным голосом и был привычно несерьезен.– Ей-богу, я не могу, хотя очень бы и хотел… О-о-о-чень! Ну конечно, конечно… Я отдаю себе отчет в грозных последствиях. Не могу, не могу! Пы-ры-вет!
Стараясь не слушать ерничание мужа, Нина Александровна приватно устроилась в низком кресле, а пока Сергей Вадимович укладывал на рычаг трубку, успела развернуть папку, вынуть из нее жалобу старшины катера Симкина и даже повернуть бумагу в сторону Сергея Вадимовича так, чтобы он мог прочесть первые строки.
– А, знаю,– пренебрежительно сказал он и энергично вышел из-за стола.– Симкин не только прав, но и долго тянул с жалобой… Изволь поглядеть вот эту пергаментину, товарищ депутат Нина Александровна.
На хорошей бумаге было написано, что служба главного механика извиняется за допущенные задержки в выдаче зарплаты и что бухгалтер мехмастерских Григорьев предупрежден; в каждой букве ответа на жалобу чувствовалось пижонство и зазнайство, но это тоже было данью моде – за последние годы на жалобы трудящихся старались отвечать не только молниеносно и правдиво, но и подчеркнуто высокопарно, а вот при механике Булгакове обязательно выдерживался двухнедельный срок, отведенный законодательством на прохождение жалобы.
– Симкин уже наверняка получил ответ. Можешь снять копию,– сказал Сергей Вадимович, одновременно с этим незаметно нажимая кнопку.– Прошу вас, Ирина, немедленно снять копию.
– Сию минуту, Сергей Вадимович, но…
– На любой бумаге!
В просторном кабинете от деревьев в палисаднике, заснеженных и тесно растущих, было сравнительно темно, и это мешало бы, но настольное стекло блестело, да и белые стены кабинета, покрашенные так по желанию Сергея Вадимовича, отражали мягкий свет. За несколько минут, напряженно наблюдая за мужем, Нина Александровна поняла, что Сергей Вадимович нисколько не менялся в служебном кабинете по сравнению с родным домом. Ничего иного, впрочем, она не ожидала.
– Можно найти Симкина? – попросила она и не успела передохнуть, как на пороге снова возникли длинные ноги и белокурые прямые волосы до плеч.
– Найти Симкина, но так, чтобы он не знал, что его ищут,– приказал муж.– Срочно!
– Сию секунду, Сергей Вадимович.
Нина Александровна подумала, что, может быть, защитой мужа от изнуряющих темпов XX века, от всей этой свистопляски как раз и были легкомысленные морщины на лбу, несерьезность, фатоватость, старательно подчеркиваемое якобы наплевательское отношение ко всему сущему на свете. Сергей Вадимович и сидел-то в кресле бочком, неосновательно, словно хотел сказать: «Велика важность-работа! Вот посидим немноо-о-о-жечко да и пойдем куда глаза глядят!» Между тем вокруг мужа бурлили водовороты, дули ураганы, совершались землетрясения и взрывались небольшие атомные бомбы – в многочисленных телефонах щелкало и что-то происходило, пол кабинета едва приметно вздрагивал, так как за стеной конторы, во дворе, работал трактор; пальцы Сергея Вадимовича, лежащие на холодном стекле, вибрировали… Сотни человек в Таежном, на сплавучастках и плотбищах, в райцентре и областном городе были связаны прочными нитями с кабинетом Сергея Вадимовича и с его легкомысленной улыбкой… «Этого еще не хватало,– подумала Нина Александровна.– Черт знает как плохи дела!»
Легкий, как поролон, несерьезный, как актер-трагик, разглагольствующий в ресторане, сидел за столом Сергей Вадимович и смотрел на Нину Александровну клоунскими глазами.
– Симкин – ого-го! – сказал он.– Христос!
– Товарищ Симкин находится в мехмастерских, через полчаса уйдет, его можно перехватить на территории, но надо торопиться,– на ходу доложила секретарша Ирина, по-прежнему раскачиваясь и виляя бедрами.– У Симкина завтра отгул, механик сказал, что Симкин уже немножечко…
– Айн момент, Ирина! – остановил стремительную секретаршу муж и повернул голову на короткой шее к Нине Александровне.– Пардон, старушка, но мне надо съесть нечто обволакивающее: пробил торжественный час! Гоните мой термос с рисовым отваром, Ирина! Будем сплоченными рядами бороться с язвочкой… А ты, мать моя, вали-ка к Симкину, пока он не надрался до непроходимой божественности…
Термос с рисовым отваром был очередной уступкой домработницы Вероники, и Нина Александровна поднялась:
– Да, мне надо шагать… До вечера, Сергей.
Мощные современные механические мастерские Таежнинской сплавной конторы находились на берегу реки, со всех сторон были обнесены высоким, тюремного типа забором, а в проходной сидел старик в таком огромном тулупе, словно старика не было; правда, возле тулупа стояло ружье, и по нему можно было заключить, что в тулупе есть человек. Он поднялся, сделав вид, что не узнает Нину Александровну, долго выглядывал из-за шерсти одним глазом, затем пророкотал:
– Войди, учительша.
Огромный двор механических мастерских напоминал что-то космическое, абстрактное, непривычное для нормального человека: снега здесь не было, измельченная гусеницами тракторов в пыль снежно-желтая земля была похожа на вулканическую породу, воронки и холмики казались кратерами; искалеченный металл лежал повсюду – торчал, распластывался и закруглялся; над всем этим хаосом висел победительный или конвульсивный гул моторов, отремонтированных или пришедших в негодность… Хорошо разбираясь в топографии лунной поверхности, Нина Александровна все-таки осторожно продвигалась по двору мехмастерских, держа путь к самому большому зданию, где после ремонта производили сборку моторов катеров, тракторов и автомобилей.
Ее все здесь узнавали. Конечно, Нине Александровне было далеко до Серафимы Иосифовны Садовской, которая могла себе позволить разгуливать по двору мехмастерских с папиросой «Беломорканал» в зубах, не обращая внимания на метровой высоты буквы: «Курить воспрещается! Штраф 10 руб.» – но и Нина Александровна не чувствовала себя чужой: ремонтники, что трудились под открытым небом, первыми здоровались с ней и хорошо улыбались, девчонки конторского вида, бегающие по двору с бумагами в руках, в накинутых на плечи пальто, смотрели на жену главного механика без особой ненависти, так как не могли ей завидовать – для них Сергей Вадимович был пожилым человеком, а оделась Нина Александровна сегодня достаточно просто: платочек-то был блекленький.
Старшина катера, на котором разъезжал главный механик сплавконторы С. В. Ларин, Евгений Валентинович Симкин, на зимнее время превратившийся в разнорабочего, находился действительно в самом большом помещении «хозяйства» Сергея Вадимовича; был ли он под мухой, понять Нина Александровна еще не могла, но сразу повела себя с ним так, словно симкинское состояние никакого отношения к делу не имело.
– Товарищ Симкин, нельзя ли вас на минуточку?
– Почему нельзя? Можно… Привет, Нина Александровна!
– Здравствуйте, Симкин.
Старшина-разнорабочий наверняка был под газом, коли позволил себе так легко и панибратски поздороваться с Ниной Александровной, у которой только в прошлом году кончил девятый класс вечерней школы. Правда, учился он прилично, занятия пропускал редко, в особенном внимании не нуждался, но сейчас должен был бы держать себя построже. Фамильярность симкинского «привет, Нина Александровна!» можно было объяснить и его положением разнорабочего – только очень волевые и умные старшины катеров сравнительно легко переносили «превращение из богов в разнорабочих», как выразился однажды Сергей Вадимович.
Это на самом деле был трудный переход – превратиться на всю зиму из старшины катера в разнорабочего! Даже Нина Александровна, родившаяся и выросшая на Оби, до сих пор не могла освободиться от трепета перед капитанами пароходов и старшинами катеров. В краю, где «всего девять месяцев зима, но зато три месяца – лето», где зимой на самолет достать билет почти невозможно, а о постройке железной дороги до Таежного только ведутся разговоры, капитаны пароходов и старшины катеров до сих пор были овеяны дымкой романтики.
– Ваша жалоба рассмотрена, товарищ Симкин,– подчеркнуто сухо произнесла Нина Александровна и протянула старшине-разнорабочему лист бумаги с грифом «Депутат районного Совета депутатов трудящихся Таежнинского райсовета Нина Александровна Савицкая», на который она приклеила копию ответа мужа.– Вот, пожалуйста.
– Мало наказали бухгалтера,– сказал Симкин, небрежно перегибая хорошую плотную бумагу.– За такое дело надо бы увольнять с работы. Надо!… Я просто не знаю, что еще можно производить над такими хреновыми бухгалтерами…
Внешне Евгений Валентинович Симкин выглядел оригинально – длинное лицо, близко поставленные глаза, всегда удивленный вид и сутулая спина.
– Вы правы,– сказала Нина Александровна.– Вы правы, но я не думаю, что за одну промашку надо снимать с человека кожу…
– А кого же увольнять, если не бухгалтеров? – удивился Симкин.– Цельный день дурака валяют, сидят на бархатных тряпочках да про погоду балаболят… А рабочий человек – без копейки. Так кого же увольнять-то, как не ихнего брата?
И выпил-то Симкин, наверное, оттого, что превратился из старшины катера под номером 33 в разнорабочего. А каким роскошным мужчиной сделается Симкин, как только с верховьев Оби подует влажный ветер, пахнущий снегом и корой оттаивающих осокорей! Какие там бухгалтера мехмастерских – он собственной любимой жены не будет замечать, так как все-все на земле превратится для него в зеленый плес перед стеклом ходовой рубки да в гул двух мощных моторов. Как поголубеют глаза старшины, как широко развернутся плечи, окрепнет голос и как быстро исчезнут из речи нарымские древние словечки! О, благословенная «тридцатьтрешка»! Без тебя разнорабочий Женька Симкин только за первые двадцать пять зимних дней успел четырежды захворать – грипп, обыкновенная простуда и два чирия на шее,– а за время всей навигации Евгений Валентинович Симкин ни разу даже не чихнул…
– Вот уж никогда не думала, товарищ Симкин, что вы способны на демагогию! – сказала Нина Александровна и приблизилась к старшине на опасное для него расстояние, когда можно было уловить запах водки.– И не предполагала, что вы такой мелочный… Разве вы не знаете, что у бухгалтера Григорьева болен сын? И разве не вы мне однажды сказали после уроков: «Хоть в пекло, лишь бы не в канцелярии штаны просиживать!»?– Она огорченно махнула рукой.– Эх, Евгений, Евгений! – И в школьные времена и в рубке катера Симкин откровенно нравился Нине Александровне.– Надо кончить курсы токарей, чтобы устроить себе человеческую жизнь в ледовое время,– сказала она и помолчала.– Разленился, успокоился, остановился. Сам страдает и Лину мучает… А.как же ей не печалиться, если муж… Ну кто пьет в рабочее время!
Израненный и здоровый гул моторов – разбитых и отремонтированных – давно сделался привычным для слуха; из всеобщего шума теперь можно было выделить только буханье тяжелого лома в затоне, и Нина Александровна, конечно, вспомнила о Борьке: его, вероятно, не следовало пускать кататься на реку, если снова обдалбливали крупные катера.
– Простите, Евгений,– сказала Нина Александровна,– что лезу в чужое дело, но ведь вы писали на мое имя… Не смешно ли? Христос жалуется на бухгалтерию!
Старшину катера «33» Симкина прозвали Христом после того, как новый главный механик сплавной конторы Ларин, встретив однажды на улице празднующую команду катера, сказал Симкину: «Тридцать три года – это Христов возраст! Вы такой молодец, товарищ Симкин, что вас хочется обожествлять! Поздравляю от души с тем, что номер катера совпадает с вашим возрастом, но разделить торжество не могу – служба и желудок…» После этого Симкин немедленно превратился в Христа, так как в его длинном лице и сутуловатости было что-то мученическое, крестораспятное, этакое неземное, хотя глаза были хитрыми, вкрадчивыми и он был членом постоянной комиссии по жилищным вопросам…
– Еще раз простите, Евгений.
– Да ладно, Нина Александровна, чего там «простите», когда я сам все понимаю… Я дура!
– Не пижоньте, Евгений, а лучше проводите меня в бухгалтерию мастерских… Дрова! Опять дрова, лопни они, эти дрова!
Дрова, дрова, острый недостаток которых третий год переживало Таежное, сделались для некоторых жителей поселка определителем отношений между депутатом райсовета Савицкой и ее мужем – главным механиком сплавконторы Лариным. Принцип был так гениально прост, что хотелось кататься от смеха: «Дал тракторы – любит, не дал – не любит!» Конечно, Нине Александровне было не безразлично то обстоятельство, что несведущие люди считали главного механика Ларина всемогущим человеком, не зависящим от директора сплавконторы, но ей-то, бедной, приходилось застегиваться на все пуговицы, когда, например, отказывали в дровах продавщице орсовского магазина. Дело в том, что, во-первых, добрая треть поселковых кумушек считала, что у Нины Александровны с продавщицей «шуры-муры», во-вторых, активная часть кумушек из этой трети была уверена, что Нина Александровна продавщицу подкармливает. Ну разве нельзя после всего этого сделать вывод, что Савицкая передралась с Лариным, если продавщице дрова так и не привезли? Перецарапались, передрались, скоро разводятся, у механика-то романчик с той, которая у него секретаршей. Не зря на ней такая короткая юбка, что все видать!
Не дрова – казнь египетская! Через полчаса, выходя из комнаты, в которой сидел бухгалтер Григорьев, имеющий на руках больного сына, но у которого дров осталось дней на десять, не более, Нина Александровна действительно напоминала пистолет со взведенным курком: такая была опасная. В конце разговора бухгалтер Григорьев, разгневанный выговором за несвоевременную выдачу зарплаты, прошипел: «Вы, дорогая, с мужем хоть горло друг другу перегрызите, а дрова подавайте! Выговора давать можете, а вот дров от вас не дождешься… Ну ничего, и на механиков с ихними женами найдем управу!» Бухгалтер Григорьев от скрипучих письменных столов, арифмометров, больного сына, ворчливой жены был человеком желчным.
Изучая дело под кодовым названием «хозяйство мужа», непременно следовало навестить затон – тронное место Сергея Вадимовича. Контора, кабинет – пустяки, а вот затон, в котором зимой отстаиваются мощные катера сплавной конторы,– вершина мужниных забот и гордости, и, выйдя на берег, Нина Александровна, настроившись на юмористический лад, увидела, что затон и Сергей Вадимович были близнецами, один из которых брюнет, второй блондин…
Да-а! Место, где зимовали катера, рисовало образ иного, чем Сергей Вадимович дома и в кабинете, человека! Бухал лом, скрежетали металлические скребки, висело над головой клубящееся серое небо, а сам затон походил на глубоко промерзшее озеро, в котором рыба, оставшись без воздуха, выбрасывается через полыньи на поверхность; катера походили на китов, умерших у кромки берега.
Затон был страшен. Нина Александровна мгновенно и навсегда простила старшину Евгения Симкина, катер которого лед мог в любой неудачный час превратить в лепешку. Старшина Симкин имел право жаловаться на бухгалтера, сидящего на бархатной тряпочке, не ходить в вечернюю школу, бросать ей небрежно: «Привет, Нина Александровна!» – и так далее и так далее. Затон казался больным, пронзительно жалким, и если он был любовью Сергея Вадимовича, то это значило, что именно здесь, в затоне, он, наверное, был самим собой, то есть сильным, волевым, жестким человеком, ничем не напоминающим домашнего Сергея Вадимовича.
Продолжая дотошно осматривать «хозяйство мужа», Нина Александровна между тем искала слесаря Альберта Яновича Хансона, по слухам занятого на ремонте «пятерочки» – комфортабельного катера. Она решила не откладывать дело в долгий ящик, то есть немедленно встретиться со слесарем, хотя десятью минутами раньше думала ограничиться беседой только с одним членом комиссии по жилищным вопросам – старшиной катера Евгением Симкиным.
Альберт Янович славился добротой, справедливостью и анекдотичной прибалтийской невозмутимостью. Альберт Янович Хансон, например, разговаривал – произносил слова – только по большим праздникам да в бане, построенной во дворе собственного дома на финский манер. Правда, ходили слухи о том, что Альберт Янович охотно общается на латышском со своей пятилетней внучкой, но в Таежном этому не очень верили – весь поселок знал слова слесаря-латыша, произнесенные как-то в праздничном застолье: «Я имею возможность высказать мысль, что человек есть плохо устроен, а мотор устроен лучше!»
– Здравствуйте, Альберт Янович,– поздоровалась Нина Александровна, когда втиснулась в промасленное машинное отделение катера.– Ах, как здесь зло накурено!
Альберт Янович курил огромную трубку, она у него никогда не гасла, говорили, что в курении латыш перещеголял саму Серафиму Иосифовну Садовскую и на этой почве – по непроверенным слухам – с ней однажды обменялся двумя словами.
– Отниму всего полминуты,– сказала Нина Александровна.– Насчет нового дома…
Само собой понятно, что на лице Альберта Яновича никакого особенного выражения не появилось. Голубые глаза были непроницаемыми, маленькие губы сухи и блестящи, на красной, точно у индейца, коже резко выделялись признаки альбиноса: белые усы, брови, ресницы. Рыжие волосы слесаря были перехвачены кожаной лентой, отчего Альберт Янович походил на средневекового мастерового.
– Отложим разговор на будущее,– объявила Нина Александровна.– Не буду больше мешать занятому человеку. До свидания.
Она вышла на берег, надела теплые перчатки и пошла прочь от затона; шагала Нина Александровна подчеркнуто энергичной походкой, держалась прямо, со знакомыми для пустых разговоров не задерживалась и не была удивлена тем, когда на полпути к дому за ней пошел следом экс-механик Анатолий Григорьевич Булгаков. Наверное, уже проведал, что Нина Александровна Савицкая встречалась со старшиной катера Симкиным и слесарем Альбертом Яновичем. Деревня – это деревня: здесь слухи опережают события.
Отношения с Анатолием Григорьевичем Булгаковым окончательно были испорчены после того, как он субботним вечером снова непрошеный явился в дом Савицкой и Ларина, да еще и без палки. Вежливо ответив на сердитое «здравствуйте» экс-механика, Нина Александровна выждала, когда он усядется на облюбованный стул, и восхищенно сказала:
– Анатолий Григорьевич, а вы здорово помолодели! Выглядите молодцом!… Создается такое впечатление, что на борьбу за новый дом вы тратите много больше сил, чем когда-то тратили на сплавную контору.– Она сама услышала, что слова прозвучали слишком зло, и попыталась смягчить удар: – Вам можно позавидовать: такая энергия!
– Да, да и еще раз да! – немедленно ответил Булгаков и самодовольно погладил себя по коленке.– Вы, Нина Александровна, человек злой, ехидный, но у меня и кровяное давление пришло в норму…
Фланирующий по комнате Сергей Вадимович остановился, повернувшись к Булгакову, посмотрел на него как на чудо морское: он, часом, не выпивши ли? Однако глаза у экс-механика были трезвыми, разумными, тело сбитым, здоровым, и рука, гладившая коленку, казалась тяжелой, словно чугунной. Вспомнилось, что Анатолий Григорьевич никогда не курил, с молодых лет и до ухода на пенсию не брал в рот ни капли спиртного, лет двадцать подряд занимался регулярно спортом, работал с ленцой, умеренно, без суетни, а на руководящих должностях находился не потому, что был способен на позитивные поступки, а только потому, что не совершал негативных. Сейчас розовыми щечками Булгаков напоминал героя с обложки «Крокодила», где на рисунке несколько пенсионеров вязали узлы из рельсов широкой колеи.
– Напортачили с пенсионным возрастом! – вдруг серьезно сказал Сергей Вадимович, но сел все-таки на кончик стола.– Скоро до трех выходных дней в неделю доедем… Вы могли бы еще лет десять работать, Анатолий Григорьевич.
– Спасибочки! – ответил Булгаков и многозначительно покашлял.– Ходят слухи о том, товарищ Ларин, что вы очень хорошо прошли в Ромске во время последней поездки. Говорят, что вас принял секретарь обкома Цукасов.
– Принял!
– Кажется, и в отделе обкома вас обласкали?
– Обласкали!
– Позвольте поздравить?
– Пожалуйста!
– Тогда разрешите вас предостеречь,– вкрадчиво сказал Булгаков.– Не вздумайте после ваших головокружительных успехов нарушить социалистическую демократию. Не запугивайте членов постоянной комиссии, товарищ Ларин!! Чем выше сидишь, тем больнее удар о землю…
Нине Александровне было интересно наблюдать за тем, как муж отреагировал на оскорбление,– он, смеясь и паясничая, подошел к Булгакову и словами чеховского героя предложил:
– Позвольте вам выйти вон!
– Что?… Ах вот как!
– Позвольте вам выйти вон!
Экс-механик величественно поднялся, с задранной головой громко спустился с крыльца, потом, затишиваясь, как глохнущий трактор, каменной глыбой двигался по маленькому двору, и все эти минуты супруги Савицкая и Ларин весело улыбались, поглядывая друг на друга заговорщически. Мужа в эти секунды Нина Александровна любила, думала, что не имеет права не быть счастливой, что ей грешно, ей-богу, жаловаться на жизнь Серафиме Иосифовне Садовской и заглядывать при этом тревожно в ее загадочные монгольские глаза.
– Булгаков молодец! – искренне похвалила Нина Александровна.– В дубленке ходит!
– В обыкновенном полушубке,– задумчиво отозвался Сергей Вадимович и недовольно добавил: – Когда наконец правительство разберется с пенсионерами?… Смешно получается, граждане! Хвастаемся увеличением продолжительности жизни, неуклонно повышаем жизненный уровень народа, выпускаем многомиллионным тиражом журнал «Здоровье», а бугаеобразного Булгакова спроваживаем на пенсию… На кой хрен увеличивать продолжительность жизни, спрашивается?…
Нина Александровна и Сергей Вадимович переживали один из тех субботних вечеров, когда позади были лыжи и баня, когда ерничание Сергея Вадимовича граничило с благодушием, а сын Борька после всех субботних удовольствий завалился спать необычно рано – сейчас он уже проспал часа полтора. Домработница Вероника сидела в клубе на фильме «Любовь и розы», который демонстрировали в Таежном несколько раз, но все равно нравился; соседи из ближайших домов тоже были в кино, прохожие в этот час редко шли по центральной улице имени Ленина, и в доме стояла деревенская тишина.
– Сережа, а Сережа,– стесняясь, спросила Нина Александровна,– а когда это произошло, что твоя язва само-о-о-о-стоятельно зарубцевалась?
– Счас сообразим… Дай бог памяти, как говаривал дед. Она у меня залечилась само-о-о-стоятельно на третьем курсе…
После этого с Ниной Александровной произошло совсем непонятное: забыв как бы о болезни мужа, она глубоко задумалась, так как именно сегодня, возвращаясь с лыжной прогулки, встретила на улице наиболее опасного и непримиримого члена комиссии по жилищным вопросам – самого Вишнякова, личность примечательную. Это был тот самый «железный парторг», который объявил войну легендарному директору Тагарской сплавной конторы Олегу Олеговичу Прончатову и не только иногда одерживал победы, а минутами умудрялся загонять Прончатова в угол, хотя Олег Олегович был одним из наиболее талантливых и самобытных директоров сплавных контор во всей Западной Сибири. Железный Вишняков, несгибаемый Вишняков, пуленепробиваемый Вишняков, вечный Вишняков – вот как называли врага Прончатова. Одно уж то, что Вишняков за последние тридцать с лишним лет не снял с плеч гимнастерку, говорило, что он человек выдающийся. Славен был Вишняков и другим качеством: работал по расписанию прежних времен – появлялся в конторе к десяти часам, трудился до четырех дня, с четырех до шести отдыхал, а потом в окне служебного кабинета «железного парторга» свет горел до рассвета. В Таежное Вишняков переехал после окончательной победы над ним Олега Олеговича Прончатова и вскоре ушел на пенсию, превратившись в активного общественника.
Когда «железный парторг» и Нина Александровна встретились на улице, то на его больших и полных губах появилась такая улыбка, словно «железный парторг» давно ожидал этой встречи и даже заготовил соответствующее выражение лица: «Здоровье бережете, на лыжах бегаете, жить хотите долго? Ну-ну! А вот мы здоровье не бережем, мы живем ровно столько, сколько надо народу…» Поверх гимнастерки на Вишнякове, естественно, была шинель выпуска сорок второго года, пола шинели в двух местах была прожжена фронтовым костром. «Здравия желаем, Нина Александровна! Как сынишка? Здоров?» Она ответила. Тогда Вишняков спросил строго: «С лыжной прогулочки? Два выходных дня имеете…»
К двум выходным дням в неделю пенсионер Вишняков относился отрицательно, будучи не согласен с линией партии и правительства в этом вопросе, при всяком удобном случае говорил о том, что два выходных дня окончательно развратили рабочий коллектив, а на предпоследнем партийном собрании выступил с речью, в которой, между прочим, сказал: «Я не могу умолчать о том, что имеется налицо государственная практика ослабления дисциплины!» «Сегодня хорошая лыжная погода,– сказала Нина Александровна.– Вам бы тоже не помешали лыжи, товарищ Вишняков…» «Плевал я на лыжи! – ответил «железный парторг» и пошел дальше, пробормотав презрительно: – Никто не работает, все на лыжах бегают». Вишняков уже сворачивал в переулок, когда Нина Александровна подумала о том, что «железный парторг» на заседании комиссии по жилищным вопросам решительно выступит против их стремления переселиться в новый дом, но вот два выходных дня…
– Знаешь, Сережа,– медленно проговорила Нина Александровна,– а ведь Вишняков, прозванный железным парторгом, придерживается твоей точки зрения.
– Какой?
– О вреде двух выходных дней…– Она осторожно улыбнулась.– Вам нетрудно найти общий язык.
– С какой это стати, Нина… Она перебила:
– Прости. Язва у тебя была серьезная?
– Нормальная студенческая язва. Миллиметр на миллиметр, можете себе представить…
Только теперь, пожалуй, Нина Александровна сообразила, почему в ее сознании бывший парторг Вишняков и язва Сергея Вадимовича как-то связывались. Дело, наверное, было в том, что она болезнь мужа стремилась объяснить его напряженной работой и заботами о получении новой квартиры. Язва двенадцатиперстной кишки, как известно, болезнь нервного происхождения, и объяснить ее появление у Сергея Вадимовича внешними влияниями было мечтой, но, с другой стороны, и подружить мужа с Вишняковым было заманчиво – одним отрицательным голосом меньше.
– Нормальная язва, так нормальная,– машинально сказала она.
На плечах у Сергея Вадимовича светилось синим необыкновенное достижение Нины Александровны – куртка из атласа; вся простроченная, с кистями, с накладными карманами, великолепная по самой идее, так как в сочетании с продранными тренировочными брюками давала большой эффект: видно было, что человек безразличен к одежде, но в то же время, в то же время…
– Везет же некоторым,– сказала Нина Александровна.– Залечивают самостоятельно язвы размером миллиметр на миллиметр… А теперь ты мне вот что объясни, Сергей Вадимович. Почему ты не надеваешь пасхальные штаны, чтобы идти на прием к англичанке Людмиле Павловне Зиминой и ее супругу Геннадию Ивановичу?
– Ой-ой! – завопил Сергей Вадимович.– Если мы не явимся к Зиминым, пропала моя головушка… Ой-ой, я и не заметил, что вы при полном параде, сударыня!
Нина Александровна медленно улыбнулась, так как на самом деле еще за полчаса до визита Булгакова была при всех регалиях: темное длинное вечернее платье, шелковые ноги вбила в парадные кожаные сапоги, а на шее поблескивало что-то дорогое, высокая прическа была увенчана башенкой. Красива, строга и неприступна.
– Ой-ой! – продолжал вопить Сергей Вадимович, натягивая новый сногсшибательный костюм и взглядывая на часы.– Ой-ой, ты не можешь себе представить, как я завишу от Зимина! Это не человек, а ходячий арифмометр. Он множит в уме трехзначное на трехзначное и редко ошибается, когда множит четырехзначное на четырехзначное… Саша Корейко, ей-богу!
А Нина Александровна, продолжая медленно улыбаться, решила все-таки не заниматься вопросом, почему «железный парторг» Вишняков и ее родной муж одинаково мыслят. Ей было забавно наблюдать за Сергеем, который резвился на всю катушку, а о похожести мышления пенсионера Вишнякова и Ларина можно было поразмыслить на досуге…
– Галстук, вот эта штука называется галстуком? – спрашивал Сергей Вадимович, нарочно суетясь и хохоча.– Запонки? Жилет? Правильно?
– Ради бога, Сергей, не паясничай! Мы здорово опаздываем…
Они опоздали примерно на полчаса, то есть пришли в то время, когда англичанка Людмила Павловна Зимина, отстояв с мужем положенное время в прихожей, где они по светским обычаям встречали гостей, перешли в гостиную и медленными зигзагами переходили от одних гостей к другим, следя внимательно за тем, чтобы все были заняты разговорами, как это делала Анна Павловна Шерер из «Войны и мира».
На англичанке Зиминой было надето длинное, со шлейфом платье, сшитое у районной портнихи; сам Зимин стоял на месте или передвигался среди гостей болванчиком-манекеном, так как на нем затвердевшей пластмассой чернел костюм из синтетической ткани и выпархивала из-под лацканов пестрая бабочка. Среди гостей были еще две женщины в длинных платьях, но мини пока явно позиций не уступали, так как на молоденькой преподавательнице истории Екатерине Викторовне Цыриной юбки как бы и не было – виднелись очень хорошо натянутые колготки на крепкие, фигурной резьбы ноги, которые от этого казались почти длинными. А симпатичная литераторша Люция Стефановна Спыхальская была не только в мини-юбке, но в кофточке с таким декольте, на которое могла решиться только женщина, окончательно потерявшая надежду выйти замуж.
– Нина Александровна, Сергей Вадимович, как мы рады вам, какие вы безобразники, что опоздали, нехорошо, мои милые, опаздывать, что такое с вами стряслось, что мы все глаза проглядели, какие вы все-таки недисциплинированные, а вот сами за дисциплину, но ничего, мы все наверстаем, ах, ах, лучше поздно, чем никогда, милости просим к нашему шалашу, какая вы красивая, Нина Александровна, какая у вас модная прическа, Сергей Вадимович, спасибо, спасибо, что все-таки пришли, всем известно, что вы человек занятой, государственный, ах-ха, какие роскошные камни, проходите сюда, Нина Александровна, голубушка вы наша…
Так шумела «ткацкая мастерская», в которой Зимина-Шерер запустила все станки, и теперь переходила от агрегата к агрегату, чтобы вовремя заметить непорядок: там свяжет оборвавшуюся нить, там капнет маслом, там ослабит гаечку, там затянет болтик. Людмила Павловна Зимина была крохотной шуструшкой, личико у Зиминой тоже было крохотное, носик задорный, глазки вострые, губы бантиком. Одним словом, все у нее было такое, что хотелось произнести вот так: «Стютюэточка!» И вот эта самая «стютюэточка» со свободной решительностью набросилась на Нину Александровну и Сергея Вадимовича, ухватив их за локотки железными пальчиками, с ловкостью фокусника вовлекла в ритм «ткацкой мастерской». Все это было проделано так быстро и незаметно, что Нина Александровна и улыбнуться не успела, как уже стояла возле Мышицы, плановика Геннадия Ивановича Зимина и Люции Стефановны Спыхальской, что отвечало всем дальновидным планам англичанки Зиминой: помирить Мышицу с Ниной Александровной, дать возможность мужу сотворить подхалимаж перед механиковой женой и доставить Нине Александровне удовольствие от общения с Люцией Стефановной.
– Здорово, Лю,– шепнула Нина «Александровна, пожимая голую руку Спыхальской.
– Здорово, Ни, мать их всех за ногу! Кончай с Мышицей: он мне душу вынул жалобами на тебя.
На преподавателе физкультуры Моргунове-Мышице был точно такой же синтетический костюм, как на плановике Зимине, но вместо галстука-бабочки распластывался во всю грудь наиширочайший галстук, завязанный узлом величиной в кулак, отчего Мышица в профиль походил на голубя из породы дутышей. При этом он еще картинно выпячивал грудь и выставлял ногу вперед… Заметив Нину Александровну, Мышица сделал стойку, затем, отвесив глубокий поклон, стал глядеть на нее жандармскими глазами.
– Нина Александровна,– прочувствованно сказал он,– вы – луч света в темном царстве!
Сергея Вадимовича эмансипированная преподавательница английского языка устроила в кружок, где слышался мужественный бас директрисы Белобородовой, дымила злая папироса Серафимы Иосифовны Садовской и виделось классически красивое лицо бывшей десятиклассницы Светочки Ищенко, наряженной в вышитую кофточку и светлые, расклешенные внизу брюки; девушка была так хороша, что Сергей Вадимович на нее не обращал никакого внимания, а, напротив, занимался вплотную веселой сегодня директрисой – издалека было ясно, что разговаривают они о дровах.
– Хорошо выглядишь, Ни,– шепнула Люция Стефановна пыхальская Нине Александровне и повеяла на нее какими-то транными духами.– Глаза блестят…
– От лыж, Лю. Не обращай внимания…
У мягкой и доброй Люции Стефановны от бонтонности вечера у Зиминых временами появлялся на лице злой волчий оскал, левое веко подергивал тик, а стоять на месте она спокойно не могла, ноздри у нее дрожали, словно принюхивалась: а не горит ли что-нибудь в этом доме? На щеках светились два ярких красных пятна.
– А как сюда попала Серафима Иосифовна? – шепотом спросила Нина Александровна.– Ей же через полчаса ложиться спать. Она доит Люську в пять утра…
– Завивает горе веревочкой. Ее Володька ушел из редакции,– тоже шепотом ответила Люция Стефановна.– Сел на свободные писательские хлеба, и Серафима Иосифовна боится, что это… Ах, как хороша Светлана!
Светлана Ищенко действительно была хороша необыкновенно, любая киностудия схватилась бы за нее обеими руками, но она была ленива, глуповата и неэнергична, а сегодня с ней происходило вообще что-то новенькое: казалась сонной, вялой, такой, словно ее не держали ноги. Все опиралась спиной то на стену, то на подоконник, то прислонялась к дверной стойке, хотя обычно была стройной и прямой.
– Георгий Победоносец! – торжественно раздалось слева от Нины Александровны.– Эту икону Жорж достал в деревне Канерово у одной древней старушки. Семнадцатый век.
Показывая гостям на стену комнаты, увешанную иконами, англичанка Зимина грациозными пальчиками одной руки поддерживала левый край волочащейся юбки, мизинец другой руки у нее был оттопырен, словно она держала рюмку.
– Эта икона уникальная! Специалисты говорят, что такой нет даже в областном музее… Тоже семнадцатый век!
После этого в том кружке, где Сергей Вадимович отражал «дровяные» атаки директрисы Белобородовой, сделалось тихо и только кто-то солидно и начальственно прокашлялся. Сначала Нина Александровна не разобрала, кто это так умеет нагнетать внушительность, но вдруг с удивлением поняла, что руководящий кашель принадлежал Сергею Вадимовичу. Мало того, он деловито потер рука об руку, состроив непроницаемое лицо, загустевшим басом спросил:
– Какой иконы нет в областном музее? Гм! Повторяю: какой черной доски нет в музее? Ах, этой! – Сергей Вадимович протянул руку в сторону иконы, висящей в самом центре стены.– Вот этой, значит, иконочки нет в музее! Посмотрим, посмотрим…
Сергей Вадимович, как давеча Мышица, выставил ногу и, поднеся к глазам пальцы, сложенные трубочкой, стал рассматривать редкостное искусство в почтительной тишине. Нина Александровна досадливо морщилась.
– Ценная, знаете ли, икона! – между тем важно заявил Сергей Вадимович.– Мне остается только поздравить хозяев, то бишь моих искренних друзей Людмилу Павловну и Геннадия Ивановича… Мо-о-ло-о-дцы!
А если муж не придуривался? Нина Александровна вкрадчиво сказала:
– В Сибири вообще редко встречаются хорошие иконы. Сибирь богохульна… Что касается именно этой иконы, с ней вопрос предельно ясен.– Она скромно улыбнулась.– Эту икону писал мой прадедушка-богомаз.– Нина Александровна небрежно сдернула икону со стены, обращаясь теперь сразу ко всем гостям, продолжала: – На каждом Георгии Победоносце с обратной стороны иконы дедушка писал такую фразу: «Едет Егор во бою, держит в руце копию, колет змия в ж…»! Прошу извинить… А теперь посмотрим! Прадедушка прятал надпись вот за эту пла-а-но-чку… Ну, так и есть! Прошу убедиться!
Ох, как засияла Люция Стефановна Спыхальская, как загрустил преподаватель физкультуры Мышица и как прекрасно повела себя англичанка Зимина, слывшая все-таки дурочкой! Она расхохоталась, откидываясь назад и показывая белые зубы, всплеснула красивыми руками – они у нее были округлые, с ямочками на локтях:
– Ох, я умру с этим Геннадием Ивановичем! Гена! Гена!
– Я слушаю тебя, Людочка.
– Ты слышал разговор об иконе, которую купил так дорого?
– Увы! Увы!
На вкус Нины Александровны плановик Геннадий Иванович Зимин был просто-напросто славным человеком, если бы жена не наряжала его в синтетический костюм и в галстук-бабочку и не заставляла бы ходить гусиной походкой. Без всего этого он был забавным, неординарным даже и внешне: в очень сильных квадратных очках, с круглым бабьим лицом, со ртом до ушей, с прекрасными каштановыми волосами и безупречно курносым носом. Цвет лица у Геннадия Ивановича был свекольный, губы по-мальчишески свежи и непорочны, глаза наивные.
– Как же ты обманулся, Геннадий Иванович! – хохотала Людмила Павловна.– Как же ты позволил обвести себя вокруг пальца, если иконы смотрел сам Гаргантюа!… Знаете, Нина Александровна, знаете, товарищи, Гаргантюа – художник и старый друг Геннадия. Они учились в одном классе… Что же вы, Анна Ниловна, не отведаете сок манго? Он очень полезен!
Красиво переливаясь платьем, стараясь при каждом шаге выставлять из-под длинного подола носок лакированной туфли с вычурной пряжкой, Людмила Павловна Зимина бросилась сразу ко всем остановившимся «ткацким станкам»: связывать нити и смазывать, регулировать и настраивать, менять рисунок ткани и скорость челноков. Начала она, естественно, с группы Нины Александровны – Мышицы – Спыхальской, торопясь погасить торжествующую улыбку Люции Стефановны, а уж потом англичанка наладила другие «станки» и «агрегаты»-ловкая, подвижная и такая непосредственная, что ей все прощалось. Светочке Ищенко она сказала врастяжечку: «Кра-а-са-ви-и-и-ца!» – директрисе Белобородовой поправила бантик на груди, с Мышицей пошепталась о прелестях Светочки Ищенко, а с самим председателем поссовета Белобородовым…
Белобородое, муж директрисы, не стоял, как все гости, а развалился в низком кресле, сколоченном из грубых, едва тронутых рубанком кедровых досок и планок, так как обстановка гостиной у Зиминых вообще напоминала финскую баню или крестьянскую курную избу – было ненужно много нестроганого дерева, на стенах висели серпы, лапти, косы, веретена, в углу стоял сноп пшеницы, а на одной из стен был нарисован зев русской печки, возле которого стояли помело и старый заржавевший ухват – всё на несколько сантиметров длиннее и ярче, чем в пижонских домах Москвы. И вот Николай Николаевич Белобородое сидел возле рисованной русской печки – между помелом и ухватом,– безразличный ко всему на свете, потихонечку дремал. Он был головастенький, коротконогий, блондинистый, и от этого трудно было понять, сколько Николаю Николаевичу лет: то ли тридцать, то ли шестьдесят. На нем была мягкая вязаная куртка, серые брюки и такие замечательные черные валенки, какие теперь уже редко катают пимокаты-частники в нарымских краях.
– Товарищи, товарищи, внимание!-всплеснув ладонями, воскликнула Зимина.– Сейчас нам Эммануил Карпович расскажет презабавный случай… Сергей Вадимович, Анна Ниловна, Нина Александровна, Люция Стефановна, прошу внимания!
Обнаружилось, что среди гостей эмансипированной и ультрасовременной англичанки присутствует неизвестный Таежному мужчина, державшийся ранее незаметно: он как-то растворялся среди бесперебойно действующих «ткацких агрегатов» и, одетый в темно-серый костюм, сливался с крестьянским колером гостиной. Поставленный в центр внимания, незнакомец тонко улыбнулся, движением головы отбросив назад легкие и длинные волосы, театрально-смущенно выдвинулся вперед, и только тогда Нина Александровна узнала в нем актера областного театра Кулачкова, слывшего талантливым. У него на самом деле было хорошее мужское лицо, широкоплечая, узкотазая фигура и безупречное умение держаться.
– Вы смущаете меня, Людмила Павловна,– взвинченным голосом областного актера сказал Кулачков.– Видит бог, ничего забавного вашим уважаемым гостям я рассказать не смогу…
– Да что вы, что вы! – заохала Зимина-Шерер, угощающая гостей залетной знаменитостью точно так, как ее толстовская литературная предшественница угощала светский круг беглым французом.– Что вы, что вы, Эммануил Карпович! Вы такой чудесный рассказчик!
Зимина-Шерер вся превратилась в небрежность, когда Кулачков прислонился к боку имитированной русской печки, умело покраснев от тишины и напряженного внимания гостей, искренне пожаловался:
– Ну ей-богу, я плохо рассказываю!
– Просим, просим, Эммануил Карпович,– аплодируя, воскликнула англичанка.– От вашей прелестной истории я хохотала безумно…
Как только Кулачков поднял глаза на слушателей и, «настраиваясь», потупился с отсутствующим видом, Нина Александровна увидела, что ее законный муж до сих пор разглядывает ее на редкость серьезно и напряженно, и лицо у него такое, какое может быть у человека, выведенного на яркое весеннее солнце после длительного заточения в темнице. «Откуда? Кто такая? Зачем? Почему?» – казалось, спрашивал Сергей Вадимович у Нины Александровны, и это был первый, пожалуй, случай, когда Сергей Вадимович глядел на жену и без любви и без ерничества. «Вот как!» – подумала она.
– Сдаюсь на милость победителя, но это даже не случай,– негромко, чтобы слышали все, сказал актер Кулачков.– Это, друзья мои, целая эпопея… Мы, актеры, без сцены плохие рассказчики, без прихода, как говорится, рассказывать трудно, но… Я попытаюсь, друзья мои, передать хотя бы суть… Естественно, что моя история относится к ак-тер-ским историям, и начать, вероятно, надо с того, что в недавние поры большинство московских театров было заражено игрой в шлеп-шлеп…
Нина Александровна не слушала рассказ Кулачкова. Теперь она осторожно, с изумлением и непониманием следила за Люцией Стефановной Спыхальской и преподавателем физкультуры Моргуновым-Мышицей, между которыми, оказывается, что-то происходило. Щеки Люции Стефановны то бледнели, то покрывались красными пятнами, а Мышица глядел на нее тихими, по-коровьи опечаленными глазами, отчего, будучи Мышицей, не походил на Мышицу. Потом Нина Александровна мгновенно перевела взгляд на красавицу Светочку Ищенко и внутренне охнула: «Ах вот оно что!» Жизнь-то, оказывается продвигалась вперед темпами XX века, а она, Нина Александровна, барахталась еще в пыльной учительской, когда ей пришлось изничтожать преподавателя физкультуры за больное восклицание Люции: «Как хочется иногда выстирать мужские носки!» И девальвация женской красоты, выходит, не была только прихотью кинорежиссеров, а даже в Таежном превращалась в практику, жизнь, судьбу…
– …Выиграв пари, актер приглашает коллег в Сандуны,– рассказывал Кулачков.– Сандуны – это баня в центре Москвы…
Люция Стефановна опять побледнела, ломая пальцы, старательно отвернулась от Мышицы, хотя он был хорош как никогда – печальный, тихий, несчастный, не похожий на брюнета; наверное, поэтому и увиделось, что у Моргунова ладный нос, скулы остяцкие, да и линия лба непритязательна. Моргунов родился неподалеку от деревянного города Пашево, отец у него рыбак, мать доярка, сестры и братья работают в колхозе, и Мышица, то есть Моргунов, каждое лето ездит в родную деревню, хотя потом напропалую врет: делится крымскими воспоминаниями. Хороший сын, старательный преподаватель, честный человек, а девичьи коленки… Коленки, конечно, безобразие, но ведь Моргунов до сих пор говорит не «одеяло», а «одъяло»…
– …Они выпустили банку килек в сандуновский бассейн и начали развлекаться. Каждый старался вылавливать кильку из воды зубами. За это, то есть за каждую выловленную кильку, полагалась премия – рюмка водки…
Бог ты мой! Люция Стефановна несомненно любила Мышицу, а Мышица любил Люцию Стефановну. Вот почему он так долго не хотел жениться на Светочке Ищенко, вот почему Лю страдала, когда Нина Александровна делала из Мышицы «котлету», и вот почему Серафима Иосифовна Садовская просила Нину Александровну быть доброй к простому, как окружность, преподавателю физкультуры. Впрочем, Мышица, получается, не был безнадежно одноклеточным, если понял и полюбил Люцию Спыхальскую.
– …Только милиционер, взломавший двери в бассейн, прекратил веселое времяпрепровождение великолепной четверки…
Сама не понимая, почему она поступает именно так, Нина Александровна под рокотанье актерского голоса перешла к той группе, где стоял Сергей Вадимович, молча пожала руку Серафиме Иосифовне, директрисе Белобородовой и легкомысленно подмигнула красавице Ищенко. Сергей Вадимович по-прежнему изучал немигающим взглядом жену, Садовская грустила, а Белобородова, верная себе, держалась бодро.
– Хорошо, когда жена дура, а муж арифмометр,– шепнула директриса Нине Александровне и почему-то погрозила пальцем.– Переходишь на макси, Нинуля? Не торопись – успеешь.
– Ха-ха-ха! – напоследок пророкотал областной актер Кулачков, но сам не засмеялся.– Ха-ха-ха!
– Прелестно, прелестно!
…Итак, Светочка Ищенко любила Мышицу, Мышица любил Спыхальскую, Спыхальская любила его, а директриса Белобородова… Анна Нил овна Белобородова дом англичанки покинула вместе с Ниной Александровной и Сергеем Вадимовичем и в первом часу ночи на скрипящей морозом улице, разделив Нину Александровну и Сергея Вадимовича, взяла их под руки и басом сказала:
– Я рада вам, голубки! – И повернула лицо к Сергею Вадимовичу: – Ну как делишки? По зубам ли тебе наша кошка, гуляющая сама по себе? – Директриса громко захохотала, но продолжила тихо: – Глядите, ребятишки, не зашибите друг друга!
А позади них шел величественной походкой председатель поселкового Совета Белобородое, настоящая фамилия которого была Карпов, но все жители Таежного председателя издавна звали по фамилии жены. Тем не менее логике и психологии вопреки Белобородов-Карпов ходил королевской походкой, на а-ля фуршете единственный сидел и со всеми без исключения разговаривал сквозь зубы.
«Глядите, ребятишки, не зашибите друг друга!» Эти слова директрисы вспомнились Нине Александровне позже, когда Сергей Вадимович курил последнюю сигарету, перед тем как лечь в постель, и когда произошло то, что ей показалось переломным и значительным в их дальнейших супружеских отношениях, хотя Сергей Вадимович – это главная беда! – так ничего и не заметил. Куря последнюю сигарету, он сидел на подоконнике и как-то странно поглядывал на кровать, уже расстеленную Ниной Александровной. Он мычал сквозь зубы, вид у него был отсутствующий, рассеянный, подбородок как-то увял, с опущенной головой он стал на вид низкорослым, а сигарета в пальцах выглядела неумело зажатой. «Что с ним происходит?» – подумала Нина Александровна, поняв, что муж не знает, что делать: раздеваться или не раздеваться.
И тут – в который уж раз! – ее чуть не погубила эрудиция: вспомнилась белошвейка Маргарита из горьковского «Клима Самгина». Когда Клим, целуясь с белошвейкой, нанятой матерью для его «просвещения», не решался на дальнейшее, Маргарита деловито говорила: «Ну, в постельку!» И вот Нине Александровне показалось, что ее законный и родной муж Сергей Вадимович, оробев и растерявшись, боясь поглядеть на жену, ждет клича: «Ну, в постельку!»
По-бабьи взволнованная, оскорбленная, чувствующая, что у нее от возбуждения пылают щеки, Нина Александровна уж было открыла рот, чтобы отправить Сергея Вадимовича спать на раскладушку, предварительно заявив ему: «Я не хочу такой любви!» – как перед глазами возникло лицо с дымящейся папиросой «Беломорканал» и услышался хрипловатый голос Серафимы Иосифовны Садовской: «Анализируешь каждый шаг и каждое слово мужа? Следишь за ним?» – и ее откровенные ответы: «Анализирую! Слежу!»… По улице осторожно прошагал прохожий в подшитых валенках – скрип, скрип и скрип! – потом наступила на несколько секунд такая тишина, что показалось: все в мире исчезло, умерло, испепелилось и даже земля перестала вращаться вокруг своей оси. Так всегда бывает в поселках типа Таежного, когда полночью за окном затихают шаги одинокого прохожего.
Заседание комиссии поссовета по жилищным вопросам назначили на 22 февраля, то есть на канун Дня Советской Армии, когда, по крайней мере, четыре человека из комиссии были обязаны серьезно заниматься предстоящим праздником, что вполне устраивало Нину Александровну Савицкую. По опыту прошлых лет она знала, что член комиссии «железный парторг» Вишняков за неделю до Дня Советской Армии ходит по Таежному церемониальным шагом, председатель поселкового Совета Белобородое вспоминает о том, что он Карпов, а помощник киномеханика Василий Васильевич Шубин, прошедший войну в тыловых частях, ведет себя смиренно. Будет готовиться к встрече Дня Советской Армии еще один член жилищной комиссии – разнорабочая Таежнинской сплавной конторы Валентина Осиповна Сосина, женщина особенная, занятная и битая-перебитая.
До войны Валька Сосина считалась самой красивой девушкой в Таежном, да и после фронта вернулась, как выразился один из поселковых стариков, «при большом достижении» – белокурая и завитая на немецкий манер, с перламутровым аккордеоном и с любимой песней: «Бьется в тесной печурке огонь…» Действительно, в первый вечер после возвращения из Берлина Валька Сосина прошлась по поселку в туго натянутых хромовых сапожках, с перламутровым аккордеоном на груди, с черепаховым гребнем на затылке, с пышным шелковым бантом под черным жилетом… Через три дня она вышла замуж за председателя орса, несколько месяцев жила с ним, а на октябрьские праздники укатила в областной город, чтобы вернуться в Таежное только через десять лет – без аккордеона, увядшей и незамужней.
…С членом комиссии по жилищным вопросам Валентиной Осиповной Сосиной депутат райсовета Нина Александровна Савицкая встретилась задолго до Дня Советской Армии. Это произошло утром, часиков этак в восемь, когда в Таежном только-только рассветало, снег скрипел под ногами прохожих так громко, что шаги слышались за километр, и было холодно. Нина Александровна надела пушистую шубу, закуталась в оренбургскую шаль, руки спрятала в большие меховые рукавицы. Третий день у нее без всякой причины было сумеречное осеннее настроение, и, наверное, поэтому утреннее Таежное казалось ей лишенным смысла и содержания – серая земля, серое небо, серая тишина, а когда она поднималась на крыльцо дома барачного типа, где проживала Валентина Сосина, и нечаянно оглянулась, ей померещилось, что дома поселка подвешены к серому небу на волнистых непрочных ниточках дымов, истекающих из печных труб.
Валентина Осиповна Сосина жила в отдельной комнате длинного барака постройки тридцатых годов, топка ее печки выходила в коридор, и возле топки на железном листе лежало несколько сырых сосновых поленьев. Обратив внимание на это, Нина Александровна остановилась в холодном коридоре, сняла рукавицы и опустила на плечи оренбургскую шаль, чтобы легче было думать о предстоящем разговоре с Сосиной, с которой когда-то была на «ты». Минуту-другую Нина Александровна стояла, потом рванула дверь в комнату под безнадежным номером 13.
– Привет! – сказала она, входя и глядя на полураздетую Валентину.– Прости, что так рано.
Сразу же после этого Нина Александровна спросила себя, правильно ли, будучи женой главного механика сплавной конторы, обращаться на «ты» к женщине с растрескавшимися до крови губами, которая работает на морозе и ходит по Таежному в стеганых брюках, но все кончилось благополучно.
– Здорово, Нинша! – ответила Сосина и показала рукой на грязную табуретку.– Садись, я счас поднаденусь…
Любимого парня Валентины, друга школьных лет, убили за месяц до конца войны, за Гришку Карина, влюбленного в нее с восьмого класса, Валентина выходить замуж не хотела и славилась тем, что, потеряв аккордеон и заграничную прическу, оставалась такой же «железной», как Вишняков.
На Вишнякова Валентина Сосина походила и тягой к одежде своей юности. Она в этом отношении ушла даже дальше, так как Вишняков носил одежду военного времени, а Валентина – довоенного. Ну кто теперь носил синие сатиновые трусики, юбку со складками, белые носки с тапочками и свободную вышитую кофточку? Ну кто теперь держал в комнате этажерку? Боже мой, этажерка! Тоненькая, шаткая, с салфеточками на каждой полке… Батюшки мои, а кто теперь знал о портрете Максима Горького, сделанном из черных и светлых квадратиков?… Нина Александровна смутно помнила, что поступило приложение к какому-то довоенному журналу, в котором рассказывалось, как, закрашивая на клетчатом листе бумаги определенные клетки черным, можно получить портрет Максима Горького. Этим занимался какой-то из отчимов Нины Александровны – светила керосиновая лампа, на стене дребезжал круглый черный репродуктор: «Говорит радиостанция Коминтерн!» – и в пальцах у отчима был карандаш, пахнущий лаком…
– Ты садись, Нинка, нечего ноги простаивать… А дрова так и не привезли!
– Знаю. Видела.
На сатиновые трусики Валентина надела стеганые серые брюки, перетянула их мужским ремнем с латунной пряжкой, на которой был выдавлен якорь, потом натянула на плечи лыжную куртку и сунула ноги в валенки с калошами-чунями, изготовляемыми ромским заводом резиновой обуви; затем она взяла главный предмет женского туалета довоенных времен – железный обруч для придержания волос.
– Я готовая! – сказала Валентина.– Мне через полчаса надо убегать, но ты все-таки садись, чего ртом воробьев ловишь?… Может, шубейку замазать боишься?
– А ну тебя к черту, Валька!
– Так садись!
– Села,– сказала Нина Александровна, садясь и распахивая шубу.– Я вот что тебе скажу, Валентина. Я и для себя-то дрова выбиваю из Сергея Вадимовича с трудом… Вчера Вероника говорит: «На два дня! И сырые! Если сухих не привезете, уйду к Зиминым!»
– Твоя Вероника дура,– сказала Валентина Сосина.– Расшвыривается телесами направо и налево… Нет, милочка, каждой бабе свой резерв отпущен! Ты скажи ей, что она дура!
– Ты сошла с ума! Да я лучше мужу скажу «дурак»! В комнате, конечно, стоял комод довоенной пузатости, на нем две длинные-предлинные голубоватые вазы с искусственными цветочками и зеркало с палочкой-подпоркой позади. Да, все было чистейших довоенных кровей, и это почему-то Нине Александровне показалось добрым признаком, свидетельством того, что их прошлая дружба с Валентиной, завязанная на покосе-воскреснике, ничуть не заглохла. Кроме того, одетая Сосина чувствовалась близким человеком.
– Хочу жить в новом доме, Валентина! – сказала Нина Александровна.– Проголосуй за!
– Хоть сто раз! – ответила Сосина и улыбнулась своему отражению в зеркале.– Тебе бы и унижаться за это дело передо мной не надо: я голову положу, чтобы ты получила все тридцать четыре комнаты. Я же не дура, Нинка!… Ты про шалаш-то не забывай!
– Я помню!
– Так какого же хрена просишь?
Нина Александровна и Валентина на воскреснике-покосе так вымотались, перевертывая подмокшие валки сена, что от усталости в Таежное решили не ехать, а переночевать на берегу озера в шалаше, на комарах и в ночном сыром зное. Комаров в тот год на сорах жила прорва, спрятаться от них в шалаше не удалось, а дымокур выедал глаза. Поэтому они выбрались на берег озера, где воздух все-таки чуточку двигался, намазав открытые места тела мазью «Тайга» (тоже не спасение), легли рядом на теплую землю… Торчком стояли над ними длинные звезды, в болотистом озере Квистаре квакали лягушки, фыркали позади них стреноженные кони, над черным озером стлался сигаретным дымом туман; пахло свежескошенной травой, и запах этот был тосклив и могуч, как удар в солнечное сплетение: детство, первая любовь, холодок в коленях от мальчишеского прикосновения… Нина и Валентина разговаривали долго и много, быстро перешли на «ты», ночная беседа шла правильно, понятно, благополучно, пока Валентина не прошептала небу: «Дай мне в руки автомат – перестреляю всех замужних баб!»
И вот теперь Нина Александровна была замужем за главным механиком сплавной конторы, в которой давняя приятельница, как она выражалась, «вкалывала разнорабочей».
– И дров мне не надо! – брезгливо сказала Сосина.– Обойдусь! Без ваших дров обойдусь…
От презрения Сосина мило улыбалась своему старушечьему лицу в зеркале, видимо, от стеганых толстых брюк она казалась коротышкой, хотя вид у нее по-прежнему был фронтовой, снайперский, а рост сто восемьдесят сантиметров. Более двадцати немцев уложила под березовые кресты она за четыре года войны, получила несколько орденов и несметное количество медалей, но осталась доброй.
– Погоди сердиться, Нинка! – попросила Валентина, как только Нина Александровна пошла к дверям.– Я это так – от утрянки, от пересыпу… Ведь если помараковать, то ты к замужним бабам касательства не имеешь. Ну какая ты мужняя баба, если за коренника тянешь, а твой механик – на пристяжке… Я вот одного понять не могу: откуда ты такая вылупилась? Ну, Серафима Иосифовна после гражданской войны бабой сделаться не может, я – с Отечественной больше мужик, чем баба, а вот ты откуда? Слушай, да ты не обижайся на меня, битую-перебитую!… Ты чего, Нинка, с лица побледнела? Да ты куда? Опомнись, Нинка, не убегай! Да ты хоть скажи, за кого голосовать надо? За тебя или за этого?… Вот чумная – рукавицы забыла!
…Вышвырнувшись из дома Валентины Сосиной, преподавательница физики и математики Нина Александровна Савицкая с понятным облегчением заметила, что дома поселка, еще недавно, казалось, подвешенные на зыбкие ниточки дымов к серому небу, упали на землю, да так удачно, что все до единого встали на фундаменты. Впрочем, в мире по-прежнему было холодно и сумеречно, смысла и содержания в нем не присутствовало, но время двигалось вперед и надо было идти дальше… «Давай, Нинка, двигай, двигай ножками! – приказала себе Нина Александровна и улыбнулась солнечной кинематографической улыбкой.– Шагай, Нинка, вали, Нинка, строевым шагом железного парторга или снайперской походкой Сосиной – один хрен, как говорит сама Валька… Давай, давай, Нинка, мы из глухой деревни! Мы в десяти щелоках варены, прошли огонь и медные трубы, в воду щенком брошены! Ать-два-три, ать-два-три, ать-два-три!»
Дома Таежного прочно стояли на своих местах, небо и земля разъединялись, приобретая разные цвета – белый и голубоватый. Одним словом, положение в мире улучшалось, но самым крупным достижением вселенной являлась все-таки сама Нина Александровна Савицкая, одетая в дорогую шубу, теплые сапоги и предчувствующая радость от урока математики в девятом «б». Вот какая она снова была улаженная, благополучная, эта дрянная женщина, которой теперь оставалось только одно: перед будущим счастьем работы вспоминать больное и тревожное, как раскаты грома в декабре. Во-первых, ночь после великосветского раута у англичанки Зиминой, во-вторых, банную среду Сергея Вадимовича, когда он после злой парной выпил полбутылки коньяка. Сделал он это, как и следовало ожидать при его характере, привычках и склонностях, предельно легкомысленно. Из бани Сергей Вадимович пришел с такой красной физиономией, точно с нее содрали кожу, сияя и ерничая, молча полез в буфет; при этом он подмигивал Борьке, который сидел с ногами на диване и читал Родари – в двадцать пятый раз.
Нина Александровна в уголке проверяла тетради девятого «б», ей уже здорово надоели пижонские почерки мужчинствующих балбесов, и она обрадовалась возможности отвлечься.
– Лимон, конфеты и томатный сок на кухонном столе,– сказала она деловито.– Мог бы заранее предупредить. Я забыла, что сегодня баня.
– Обойдемся! – отмахнулся Сергей Вадимович.– Не терплю организованных выпивонов… Борька, сколько раз можно читать одну и ту же книгу? Это самоедство.
– Я переутомился,– лениво ответил Борька.– Могу читать в своей комнате, пожалуйста!
– Сделайте одолжение, милорд! – обрадовался Сергей Вадимович.– Какой из меня Песталоцци, если я при тебе, ваше степенство, буду хлестать коньяк… Да, между прочим, скотские хозяева, а особенно Булгаков, не любят, когда ихним коровам на хвост привязывают консервную банку! Зачем ты это, коварный, совершил?
– Сергей! – осуждающе протянула Нина Александровна.– Мы эту тему уже исчерпали.
– Прошу оставить меня, понимаете ли, в покое! – весело рассердился Сергей Вадимович.– Борька не дурак! Борька сам с усам… Борька, докажи!
– Пожалуйста,– по-прежнему лениво отозвался Борька.– При ребенке нельзя употреблять слово «хлестать» и говорить неграмотно «ихним»… Надо произносить «их»…
– Гений, ваше превосходительство! Ну а как же насчет банки?
– А пусть Булгаков не пишет жалобы на тебя, Сергей!
Сунув неполную бутылку коньяка под мышку, Сергей Вадимович сел рядом с Борькой, широко раскрыв рот, бесшумно захохотал, стуча при этом одним каблуком по другому, словно аплодировал ногами.
– Караул! – шепотом крикнул он.– Если я правильно понял вас, милорд, это была кровная месть?
– Но! – по-нарымски ответил Борька, так как целых два дня катался на коньках и дружил с Гелькой Назаровым, дед которого говорил только по-старинному.
– Хочется переехать в новый дом? – прохохотавшись, спросил Сергей Вадимович.– Желаете проживать в комнате без мадам Вероники? Так ставите вопрос, мистер Борька?
– Но!
– Ах, ах, какие мы аристократы!
– Спокойной ночи, мама. Спокойной ночи, Сергей.
После ухода Борьки муж начал деловито готовиться к выпивке. Спиртные напитки Сергей Вадимович вообще-то не любил, по воспитанию и образу жизни в молодые годы доступа к винам, коньякам не имел и, конечно, не был приучен к тому, чтобы получать удовольствие от самого процесса пития – не смаковал, не разбирался в качестве вин и коньяков, не рассматривал их на свет, не грел рюмку в пальцах, да и вообще пил отличный коньяк из стакана, наливая понемногу.
– Ваше здоровье, Нина Александровна!
После первого большого глотка Сергей Вадимович быстро – одну за другой– выкурил три сигареты «Новость», понемножечку бледнея и блаженно вздыхая, стал ковырять в зубах спичкой, хотя ничего, кроме лимона, не съел. Именно от зубочистки у него был вид хорошо пообедавшего и чрезвычайно довольного жизнью человека: щурился, поглаживал пальцами подбородок, на Нину Александровну поглядывал игриво и уже замедлялся, то есть все движения у него становились плавными, словно Сергей Вадимович оказался в тяжелой морской воде. Он уже не источал энергию, не жил ритмом сплавной конторы, скоростью «Волги», четырьмя телефонами на столе, молодостью секретарши, лихорадочной работой перегруженного интеллекта и тяжестью чрезмерной информированности.
– Слушай, Ни, ты не помнишь, сколько колонн у храма в Коринфе? – спросил Сергей Вадимович.– Это раз! Во-вторых, сколько колонн у Большого театра?
– Ну, знаешь ли…
– Ладно, ладно! Сам разберусь…
После третьего глотка глаза Сергея Вадимовича повлажнели, спина сделалась волнообразной, обмякла, как бы от этого расширилась; затем Сергей Вадимович начал буквально молодеть на глазах у Нины Александровны, словно его специально гримировали под юношу… Интересный, интересный был процесс – для врача-психиатра!
– Вспомнил! – преувеличенно трезвым голосом произнес Сергей Вадимович.– Я даже вспомнил, сколько колонн у храма в афинском Акрополе… Моя любимая песня – «Издалека, долго течет река Волга» в исполнении Людмилы Зыкиной… Где Борька?
– Борька в своей комнате.
– Тебе известно, сколько у меня шариковых ручек?
– Сто девяносто четыре.
– Фигушки! Уже двести одна… Вот какое у меня замечательное хоб-б-би!
Нина Александровна так любила мужа, что на глаза навертывались слезы. Хотелось подойти к нему, пригладить волосы, прижать к груди голову, баюкать, тихонечко петь колыбельную и что-то лепетать. Однако Нина Александровна не поднялась, не подошла к Сергею Вадимовичу, хотя сама не знала, что удерживает ее на месте: то ли ученическая тетрадь, которую она проверяла, то ли остатки коньяка в стакане, то ли ее невежество в вопросе о количестве колонн храма в Коринфе. Оставалось на ее долю единственное – проверяя тетрадь молодого гения Марка Семенова, решившего обыкновенную задачу шестью необыкновенными способами, тихонечко думать: «А нужна ли тебе, милый мой Ларин, жена, если ты не находишь иного способа отключения от перегрузок, кроме нескольких глотков армянского коньяка? Нет, милый мой, ты даже не подозреваешь, что женщина тоже способна снять лишние нагрузки, если ты умеешь пользоваться ее помощью… Да любишь ли ты меня, в конце-то концов?»… Поставив перед собой такой важный вопрос, Нина Александровна тщательно и неторопливо допроверила все шесть тонких и мастерских решений Марка Семенова, потерев уставшие веки пальцами, искоса посмотрела на блаженного мужа. «Он любит меня!– убежденно подумала она.– Он, видимо, по-настоящему меня любит!»
– Сейчас я разделаюсь с коньяком pa-аз и навсе-егда! – шепотом, но грозно сказал Сергей Вадимович.– Аб-сис-тентов и нервных просят не смотреть! Алле – гоп! А Борьки здесь нет?
– Борька давно спит.
– Тогда займемся вами, Нина Александровна! – грозно пообещал Сергей Вадимович и быстро заглянул в глаза жены.– Слушай, Савицкая, а ты мне мо-о-о-жешь ответить на один, понимаешь ли, а-а-ктуальный вопрос?… Нет, ты мне ответишь на ак-ту-аль-ный вопрос, Савицкая?
– Отвечу, Ларин.
– Прекрасно! Ты вот что мне объясни, гражданочка, ты мне объясни, почему мне иногда хочется надавать тебе пощечин? А вот три-и дня назад, когда ты вот так же сидела за своим столом, мне хотелось заехать тебе в мордализацию… Вот ты и объясни, почему мне хочется побить тебя, хотя ты ни-че-го плохого мне не говоришь и ни-че-го плохого не делаешь?
Нина Александровна долго молчала. Ни единой мысли не было у нее в голове до тех пор, пока она снова не посмотрела на нежную и по-детски незащищенную шею Сергея Вадимовича, сидящего в горестно-блаженной позе. Под сердцем шевельнулся горячий комок.
– А ты надавай мне пощечин, Сергей – дрогнувшим голосом сказала она.– Ты мне, пожалуйста, расквась нос!
– Фигушки! – испуганно завопил он.– Я тебя иногда боюсь, Савицкая… Боюсь– и точка!
Нина Александровна сейчас испытывала к мужу такое же чувство, какое ощущала в те минуты, когда ей приходилось купать в ванночке совсем маленького Борьку, а он еще ничего не понимал; розовое вялое тело, складочки-мешочки, пустые глаза, восторженный лепет, пузыри на губах и самое для нее счастливое – удары маленького сердца под пальцами. Все в Сергее Вадимовиче вызывало любовь – шея, слегка распухшее в бане лицо, рассуропленные губы, руки между коленями, мягкие волосы, тупой нос, но она все-таки подумала: «Он меня боится. Вот какие дела!»
Когда муж нечаянно уснул на диване, Нина Александровна кое-как оделась и вышла на улицу, лишь смутно понимая, зачем ей понадобилось именно сейчас, в десятом часу вечера, в холоде, идти еще к одному члену комиссии по жилищным вопросам. Звали этого человека Василием Васильевичем Шубиным, работал он вторым киномехаником, или помощником киномеханика,– как хотите, так и называйте! – в сплавконторском клубе. Важно было знать, как он относится к кандидатуре Ларина, претендующего на новый дом…
Субботний вечер был морозным, шумным и светлым от уличных фонарей и окон; меж домами и над ними висела голубоватая дымка, луна сквозь нее проглядывала в окружении нескольких радужных колец, ни одна звезда сквозь туман пробиться не могла, и поэтому казалось, что луна со своими кольцами штопором ввинчивается в небо. Лаяла одна-единственная собака, кажется у Сопрыкиных: такой у нее был хриплый забитый голос… Второго киномеханика, или помощника киномеханика,– как угодно, так и называйте! – для деловых встреч выгоднее было бы изловить у него дома, где он стыдился бедности обстановки и очень некрасивой жены, добродушного сына и злой, как кобра, матери, при которой он становился ручным, но после того, что произошло между Ниной Александровной и Сергеем Вадимовичем, она хотела сильных ощущений, встряски, если хотите, поражения. Должен же был найтись сейчас чело-Век, который взамен ее трусящего мужа мог надавать ей пощечин, и, таким образом, Нина Александровна за триста метров до клуба окончательно и четко поняла причину своего торопливого, неурочного, глупого выхода из дома. Короче, приход к Василию Васильевичу Шубину, в будку киномеханика, был равносилен тому, что Нина Александровна собиралась сунуть руку в клетку голодного льва.
К деревянному клубу была пристроена стоящая на бетонных столбах кирпичная будка, случайно похожая на киноаппарат, сунутый объективом в стенку. Наверх вела узкая, крутая, опасная во всех отношениях деревянная лестница – пожарном, травматическом и античулочном, так как на второй ступеньке Нина Александровна уже задела коленкой за ерево и почувствовала, что капроновый чулочек-то того – ополз! Это происшествие даже такой женщине, как Савицкая, могло испортить настроение, но сейчас Нина Александровна только иронически поморщилась, когда на коленке остренько засветился холодок.
В кинобудке жужжало, вспыхивало и шелестело; пахло приятно грушевой эссенцией, которая входит в состав клея для пленки. Первый киномеханик Григорий Мерлян – местный Кулибин с искалеченной на войне рукой и длинным лошадиным лицом – сидел за деревянным столиком и закусывал соленым огурцом только что выпитую по случаю субботы водку. Он любил выпить, в отличие от Сергея Вадимовича разбирался в напитках и закусках – перед ним лежали мелко нарезанные огурчики домашнего посола, огромный красный маринованный помидор, на крышке от консервной банки возвышалась горка густого хрена, в миске тускло светило жиром холодное вареное мясо; отдельно стояла бутылка минеральной воды из местного областного источника, так как Григорий Мерлян водку запивал только и только минеральной водой.
– Здравствуйте, Нина Александровна,– добродушно проговорил он и, вежливо встав, показал на свободный стул.– Садитесь.
– Где же Шубин?
– Шубин здесь! – послышался медленный барский баритон, и Василий Васильевич Шубин вышел из-за киноаппарата.– Здравствуйте, здравствуйте, товарищ Савицкая!
Естественно, что человек, способный быть загороженным киноаппаратом, имел маленький рост; зубы у него были редкие и длинные, завидно белые, а руки и ноги такие субтильные, что сын Борька мог похвастаться лучшей мускулатурой. И волосики на голове у Василия Васильевича Шубина росли такие тонкие, что подымались кверху от слабого тока воздуха, который создавался разницей температур в кинобудке: холодный бетонный пол и разогретое вольтовой дугой горячее пространство верхней части помещения.
– Я бы на вашем месте на этот стул не сел, товарищ Савицкая! – многозначительно сказал Шубин.– Гвозди торчат, и шатается… Как бы советскому народу не потерять жену главного механика сплавной конторы товарища… как его там?… Гриша, как там фамилия нового главмеха сплавной конторы?
– Ларин,– спокойно ответил Григорий Мерлян.– Лариным он и прозывается, Василь Василич.
В хилом теле и крохотной голове второго киномеханика Василия Васильевича Шубина поселились такая сильная воля, такой бойцовский дух, такая непримиримость и ненависть ко всему сущему на свете, что добродушнейший киномеханик Мерлян не только плясал под дудочку помощника, но всегда глядел на него обожающими глазами, да и в поселке было немало людей, которые уважали и боялись второго киномеханика. Сам Василий Васильевич однажды, оглядев себя в большом зеркале, что стояло в фойе клуба, сказал: «Говорят, я исключительно напоминаю батьку Махно. Вечная ему память! А что?! Надеть на меня папаху, к боку – маузер…» И славен-то он среди своих поклонников был тем, что на словах и на деле воевал с начальством всех доступных ему рангов: поносил с любой трибуны всю дирекцию сплавной конторы, председателя поселкового Совета Белобородова-Карпова и председателя артели имени 8 Марта Бурмистрова, писал на них жалобы в разные газеты, обращался в Верховный Совет СССР и ЦК КПСС, если кто-нибудь из начальства поступал не так, как хотелось бы Василию Васильевичу Шубину.
– А я ведь к вам, товарищ Шубин,– холодно сообщила Нина Александровна.– Не сможете ли вы мне уделить минутку?
– Не смогу,– ответил Василий Васильевич.– Ответственный киномеханик закусывает, а я демонстрирую фильм яркого политического содержания… Кстати, на дверях висит таблица «Посторонним вход воспрещен!». Как вы смели войти в кинобудку?
– Там темно,– прожевывая мясо, сказал киномеханик Мерлян.– Табличку не видать…
– А вы бы лучше помолчали, гражданин! – стремительно обернулся к нему Шубин.– Выпивший человек не может считаться при исполнении служебных обязанностей… Почему же вы все-таки не заметили табличку, Савицкая? Вот вашу фамилию я помню… Чисто случайно, конечно!
Сын Василия Васильевича Шубина по имени, естественно, Василий учился у Нины Александровны в девятом «б» и был точной копией отца внешне, хотя внутренне был другим – добрым и общительным. Учился младший Шубин отлично, но особых склонностей ни к одной из наук не проявлял, увлечений не имел, вышколенный отцом и ведьмой бабушкой, вел себя примерно. Таким образом, помощник киномеханика, или второй киномеханик,– как хотите, так и называйте! – за сына не беспокоился и мог не церемониться с его преподавательницей.
– Простите, гражданка Савицкая,– отвертываясь, сказал Шубин.– Я должен контролировать работу киноаппаратуры, а вы извольте покинуть будку!
– Да, да, проконтролировай,– обрадовался киномеханик Мерлян, осторожно приступая к большому маринованному помидору, чтобы из него во все стороны не брызнул сок.– Надо уже давно электроды проконтролировать…
Разбирая перчатки – где левая, где правая,– Нина Александровна тихонечко пошла к дверям, усмехаясь уголками губ. Думала она о том, что Василий Васильевич Шубин – счастливый человек, если всегда живет в таком же состоянии нервного опьянения, какое испытывала она, когда смешивала с грязью физкультурника Мышицу. Ах, какой восторг ощущает человек, когда он позволяет себе гулять по спинам ближних! Солнце светит ярче и цветы пахнут гуще, когда можно позволить себе считать навозом все человечество, кроме самого себя. «Надо мне извиниться перед Мышицей»,– подумала она, а вслух сказала:
– Я весьма сожалею, Василий Васильевич, что у нас с вами не нашлось общего языка.– Нина Александровна как бы грустно потупилась.– Сама-то я легко переживу тот факт, что вы меня, как девчонку из класса, выставили из кинобудки, но мужа я должна защитить…
– Его не защищать надо, а гнать с работы! – крикнул Шубин, высовываясь из-за киноаппарата и ощеривая крысиные зубы.– За одного Пакирева его надо – вон из партии!
– Ну, партия – это не вашего ума дело, Шубин,– кротко ответила Нина Александровна.– А вот небольшую справочку я вам дам, коли вы не в состоянии запомнить фамилию Сергея Вадимовича.
Нина Александровна вынула из среднего пальца правой перчатки крохотную скомканную бумажку, по-прежнему усмехаясь уголками губ, произнесла еще печальнее прежнего:
– Запомнить фамилию моего мужа нетрудно. Вот данные поселкового Совета. В Таежном проживает один человек по фамилии Ларин и одиннадцать человек по фамилии Шубин, даже не родственников…
– Во дает! – радостно заорал киномеханик Григорий Мерлян.– Во баба!
Он, видимо, все-таки немножечко опьянел.
– Позвольте вам не поверить,– медленно сказал Шубин, но все-таки вышел из-за киноаппарата.
– Надо верить, гражданин Шубин. Смотрите: штамп, печать, число. Меня предупредили, что вы имеете обыкновение не запоминать чужие фамилии, вот я и запаслась справочкой…
На левом киноаппарате кончалась бобина с пленкой, надо было переключаться на правый аппарат, и второй киномеханик Шубин в третий раз скрылся за громоздким механизмом – такой он был все-таки мизерный, субтильный; защелкали держатели роликов, затрещала кинопленка, потом громыхнула заслонка глазка второго киноаппарата, в нем вспыхнула вольтова дуга, загудело и зашуршало, и через секунду левый аппарат умер, а правый ожил. После всего этого Василий Васильевич Шубин неторопливо прошагал к центру помещения, вынул из бокового кармана пиджака расческу в футлярчике, причесал волосы-пушинки. Он тщательно продул расческу, аккуратно уложил ее в футлярчик, который сунул обратно в нагрудный карман так, чтобы чуточку высовывался голубой кончик – похоже на уголок платка.
– Лестница у нас в сам деле опасная,– любезно сказал он.– Я лично на нее с карманным фонариком влезаю… А при фонарике-то и табличку видать…
– Во дает! Во мужик!
– Садитесь, Нина Александровна! – пригласил Шубин.– Вот этот стул покультурней будет…
…Минут через пятнадцать Нина Александровна опять шла по улице под концентрическими кругами, заковавшими луну, дышала туманным морозцем и думала о том, что это хорошо, когда в таком поселке, как Таежное, становится все больше людей, которых можно назвать личностями. Ведь тот же Василий Васильевич Шубин лет пятнадцать назад, по рассказам его старинных приятелей, был незаметным человечком с затаенно-злыми глазами, а вот теперь он так развернулся, что ей пришлось заранее готовиться к визиту и даже обманывать секретаря поселкового Совета, чтобы получить справку о количестве Лариных и Шубиных в поселке. Брось палку в собаку, попадешь в личность – это здорово нравилось Нине Александровне, доставляло радость, импонировало… Шубин, Валентина Сосина, старшина катера Евгений Симкин, слесарь Альберт Янович, Белобородова, домработница Вероника, экс-механик Булгаков, Люция Стефановна Спыхальская, Серафима Иосифовна Садовская, гениальный Марк Семенов… Ох, как хорошо! Но Шубин, этот самый Шубин все-таки оставался вне конкуренции. В конце разговора по жилищным проблемам он все-таки опять демонически усмехнулся, глядя ей неотрывно в глаза, сказал: «Несерьезный вам муж достался, товарищ Савицкая, на хлипких ногах… Вот я вам – человек вполне подходящий! Обдумайте этот вопрос, товарищ Савицкая, хорошо обдумайте…»
Начинался уже, видимо, одиннадцатый час, в клубе продолжался киносеанс, по улице усталой походкой возвращался домой вечерний лыжник, так уморившийся, что поленился снять лыжи и мучающийся оттого, что вчера по распоряжению сплав-конторского начальства улицы посыпали песком. Приглядевшись, она узнала в лыжнике Мышицу, но встрече с ним не обрадовалась: слишком уж быстро и фатально развертывались события. Да, Нине Александровне хотелось извиниться перед физкультурником, но не так быстро, как это организовала жизнь. В этой встрече был маленький переборчик – вот что!
Вблизи Мышица – при ярком свете уличного фонаря – показался не только усталым, но и нервным, утомленным, болезненным; глаза у него ввалились, нос заострился; над верхней губой образовалась складочка, острая как ножевой разрез. Узнав Нину Александровну, он заранее начал вымученно улыбаться, морща лоб, готовить шутку – одним словом, старался придать себе бодрый вид.
– Привет! – лихо поздоровалась с ним Нина Александровна и домашним голосом приказала: – Снимай-ка лыжи, лентяй! Испортишь…
Моргунов охотно остановился, щелкнув ротафеллеровскими креплениями, отстегнул лыжи, тяжело дыша, улыбнулся Нине Александровне.
– Ты откуда?– переходя на взаимное «ты», хорошим от простоты голосом спросил он.– Кино еще идет, а в той стороне тебе делать нечего… Ой, Нин Александровна, не пустить ли мне про тебя сплетню!
Она ничего не ответила, молчала, глядя на Моргунова-Мышицу во все глаза, и думала о том, что вечерние лыжи Моргунова и бег до изнуряющей усталости понятны. Этот остряк, пижон и пошляк нарочно перегружал себя работой и спортом, для того чтобы можно было не думать о трагическом положении, в котором оказались он, красавица Светочка Ищенко и Люция Стефановна Спыхальская. Будучи добрым человеком, он понимал безвыходность положения Светланы, возложившей все надежды на него, и в то же время любил Люцию Стефановну, но знал, как сказать об этом женщине, считающей себя до того Некрасивой, что не поверила бы любовному признанию красавца брюнета, имеющего возможность жениться на потенциальной кинозвезде. Трудное было положение у Ивана Евстигнеевича Моргунова, очень трудное, и Нина Александровна, вздохнув, опять посмотрела на луну, которая, казалось, стремилась сблизиться с землей.
– Если увидишь Люцию, передавай ей привет, Иван,– попросила Нина Александровна и притронулась пальцем к локтю Моргунова.– А теперь шпарь рысью: тебе опасно стоять на месте – простудишься!
Когда визгливые ботиночные шаги затихли в глухоте ближайшего переулка, Нина Александровна еще раз вздохнула, теребя перчатку, решала, двинуться или нет к родному дому, где спал здоровым непробудным сном ее родной муж, боявшийся родной жены. Вот она и стояла на месте, «муча перчатки замш», как говаривал Маяковский, и не зная, куда направить свои стопы – то ли домой, то ли к Серафиме Иосифовне Садовской.
Она стояла на месте до тех пор, пока случайно не вспомнились самые последние слова помощника киномеханика Василия Васильевича Шубина, сказавшего с придыханием и наигранной страстью: «Вы, Савицкая, женщина – первый сорт! На вас поглядишь – голова кругалем идет! Чувствую я, что придется проголосовать за… Ой,придется!»
Нина Александровна улыбнулась сама себе и двинулась в сторону дома.
Проснувшись, но еще не открыв глаза, Нина Александровна почувствовала, что где-то в доме находится нечто крупное, горячее, энергичное и опасное, точно взрывчатка, к которой по шнуру подбирается запальный огонь. На кухне гремели ложки-чашки-поварешки, слышалось пение сквозь зубы: «Загудели, заиграли провода: мы такого не видали никогда!» Это Сергей Вадимович радовался пробуждению: нервы у него были отменные. Накинув нейлоновый халат, Нина Александровна вошла в кухню. Взглянув на Сергея Вадимовича, она вдруг сделалась такой собранной, энергичной, ясной, точно и не спала: за столом сидел и допивал чай, казалось, незнакомец. Каждая черточка лица Сергея Вадимовича была графически безупречна, четка, глаза были деловито-холодными, контуры губ кто-то обвел острым рейсфедером, подбородок заносчиво торчал.
– Здравствуйте-пожалуйста! – протянула Нина Александровна, запахивая халат.– Как говаривал Остап Бендер: «Не мужчина, а какой-то конек-горбунок!» Куда ты это собрался в такую рань? Пятнадцать минут седьмого…
– Вы бы спали, Нина Александровна! – с неудовольствием заявила домработница Вероника, с лакейской готовностью следящая за каждым движением Сергея Вадимовича.– Сергей Вадимович у меня все съедят, так что вас и Борьку мне кормить пока нечем… Поэтому вы еще поспите часочек.
Вероника сегодня щеголяла в своем лучшем рабочем платье и фартуке, волосы у нее были причесаны так, словно она собиралась в клуб на танцы, губы были уже подкрашены сердечком и влажны оттого, что она их то и дело облизывала,– соблазнительна была, чертовка, до крайности!
– Вот у меня где сидит эта демократия!– вдруг сердито сказал Сергей Вадимович и попилил ребром ладони по горлу.– Нет, серьезно, Нина Александровна, я тремя руками за демократию, но если в этой комиссии сидят такие прохиндеи, как помощник киномеханика Шубин, я против демократии. Какая это, к черту, демократия! Мне передали, что Шубин активно против меня…
Ля-ля-ля! Нина Александровна села на Вероникин табурет и скрестила руки на груди. Несколько секунд она размышляла о том, стоит ли на этом этапе активных действий рассказывать Сергею Вадимовичу о том, что она побывала с визитами у большинства членов жилищной группы, и все-таки опять решила не говорить.
– Сережа! – ласково обратилась она к мужу.– Сережа, а может быть, плюнуть нам на этот трехкомнатный дом, черт бы его побрал, если он требует столько энергии и нервов?… Разве нам плохо в этой квартире?
Он глядел на нее исподлобья по-прежнему холодными пронизывающими глазами, две волевых складки залегли возле больших губ, белели остренько плотные, молодые и крепкие зубы; вздрюченный вчерашним алкоголем, Сергей Вадимович казался металлическим, остроугольным, колющим, режущим – каким угодно!
– Прошу оставить ваших глупостей! – после сердитой паузы сухо ответил он.– Поймите, милая моя, что мне придется чапать из Таежного, если дом все-таки отдадут Булгакову… Вот до каких высот поднял эту историйку борющийся за собственный престиж экс-механик! – Он поджал губы.– Усекли, товарищ жена?…
Три тарелки, две больших кружки, громадная салатница, миска для холодца и масленка были чисты, словно их вымыли горячей водой,– вот какие гастрономические чудеса совершал Сергей Вадимович! И все это от вчерашней коньячной разрядки. Улыбнувшись, Нина Александровна вспомнила заграничную рекламу бензина «ессо»: «Посадите в свой автомобиль тигра!» На пять-шесть дней в Сергее Вадимовиче как в работнике поселился не тигр, а сам лев – царь пустыни. Он и сейчас, допивая чай, опять напевал сквозь зубы самое легкомысленное и любимое: «Загудели, заиграли провода…»
– Вероника,– сказала Нина Александровна,– я сегодня буду завтракать только кипяченым молоком… Борька поест кашу и баранки. У него вчера побаливал живот…
Резкоконтинентальный климат нарымских краев приносил В Таежное не только синоптическую неразбериху, но и такие перепады давления, от которых у Нины Александровны, склонной к гипертонии, начинался шум в ушах, как только барометр падал на пять-шесть делений. Сегодня же давление было отменно нормальным, и Нина Александровна чувствовала себя так хорошо, как давно не бывало, а от приближения первого урока, который – она это точно знала – будет удачным, у нее снова счастливо замирало сердце.
Мороз потрескивал, всходило маленькое, съежившееся от холода солнце, по-утреннему бодро, без хрипоты лаяли собаки, пыхтела старательно поселковая электростанция, на крыше парикмахерской радиодинамик рассуждал об израильской агрессии; серединой улицы шла с сумкой мирная задумчивая старуха из тех, кто приходит к орсовскому магазину за час до открытия и в полном одиночестве, отдыхая и наслаждаясь тишиной и безлюдьем, стоит неподвижно на крыльце, подперев плечом закрытые на большой замок и перекладину двери. Старушка была маленькая, уютно закутанная в пуховый платок, валенки у нее были разношенные, удобные, словно домашние тапочки. Она короткими шажками шла по дороге и все примечала добрыми глазами – навоз, воробьев, Нину Александровну, твердый снег и съежившееся солнце.
На высоком скворечнике сидела сойка – глупая, яркая, театральная птица.
Было как раз такое время, когда по главной улице Таежного письмоносица Вера разносила утреннюю почту – вести позавчерашнего московского дня. Как многие почтальонши, Вера была сердита и напыщенна, становилась доброй только в тех случаях, когда приносила на дом денежный перевод, за что от Нины Александровны, изредка выступающей со статьями на педагогические темы в областной газете, получала щедрый рубль. Сегодня перевода не было, так как Вера, завидев случайно на своем пути Нину Александровну, зло крикнула: – Вам ничего нету!
Улица постепенно наполнялась людьми; первым прошел, кланяясь и чмокая губами, словно целуя руки, парикмахер Михаил Никитич, обожающий Нину Александровну за то, что она никогда не делала завивку и не меняла цвета волос. Кроме того, внук парикмахера Тарас учился плохо, был дурнем и неумехой, хотя, кажется, имел склонность к ботанике: собирал гербарии да любил засовывать под кепку осенние листья. Репродуктор на парикмахерской запел: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно…» А мир от нарастающего солнечного света делался желтым, как ранние лепестки подсолнуха,– от этого тоже было легко, спокойно, так как из всех цветов и оттенков Нина Александровна предпочитала горчичный, а сейчас небо имело почти такой цвет, правда со значительной желтизной. – Здравствуйте, Нина Александровна!
Перед ней стоял выдающийся математик и физик Марк Семенов, юноша, лицом похожий на китайца – такой же желтокожий и от этого тревожный, загадочный, непроницаемый; шапка на нем была большая, но едва прикрывала половину лба – такой был высокий, узкий, покатый лоб. Ответив на приветствие Марка, Нина Александровна смотрела на него удивленными глазами, так как редко случалось, чтобы занятый днями и вечерами обожаемой математикой и физикой Марк Семенов встречался с ней на улице, а не в школе; дома у него Нина Александровна ни разу не была, так как Марк жил на квартире у полусумасшедшей старухи, сдающей комнаты приезжим учащимся. Марк родился в крохотной деревеньке Тискино. Не случайно, видимо, существует афоризм: «Поэты рождаются в Руане, а умирают в Париже».
– Здравствуйте, Марк. Как дела?
– Обычно, Нина Александровна.
Хотелось взять у Марка Семенова автограф, зазвать его в гости или расспросить о жизненном пути, как это любят делать читатели при встрече со знаменитыми писателями. Ведь только позавчера Марк легко и изящно решил самую сложную из всех задач, которые специально присылали для него из новосибирского Академгородка, и дело пахло тем, что решенная задача могла стать основой кандидатской диссертации будущего академика Семенова.
– Я сегодня не приду на занятия,– сказал Марк.– Начинаются головные боли… Рано! До первого весеннего месяца еще далеко, а у меня уже по-майскому болит голова.
– Сходите к врачу, Марк.
– А что врачи?… К богу, родителям и математике надо обращаться, Нина Александровна… До свидания!
– До свидания, Марк! Болейте спокойно.
– Спасибо!
Горчичная желтизна понемножку линяла, снег, наоборот, начинал голубеть, солнце было оранжевое, словно мандарин; прохожих было уже много – начался час пик, когда весь поселок спешил на работу; гудели автомобили, тракторы, мотоциклы и прочий моторный сброд, создающий нервное ощущение торопливости, зуда в пальцах и стремление не идти, а бежать. Именно поэтому Нина Александровна еще сильнее прежнего замедлилась, высчитав, что до начала урока оставалось целых двадцать пять минут, сунула руки в карманы, чтобы идти прогулочной походкой и дышать глубоко, спокойно. Однако прежнего покоя не было: хотелось спешить, опаздывать, ежесекундно глядеть на часы и вспоминать забытое, несделанное, незаконченное, и это происходило в поселке Таежном – что же делается в столице!
Нина Александровна неожиданно обнаружила, что идет не в школу, а в контору Сергея Вадимовича. Она решительно поднялась по шести ступенькам, прошагала стремительно по звонкому коридору, пахнущему пылью и солидолом, открыв двери приемной, поздоровалась и сухо потребовала у секретарши Ирины:
– Мне нужен Сергей Вадимович!
– У Сергея Вадимовича заседание, через десять минут он едет на плотбища, но для вас, Нина Александровна…
Сергей Вадимович был вызван в приемную; выбежав из кабинета с изжеванной сигаретой в зубах, он на Нину Александровну поглядел пустыми глазами.
– Что случилось?
– Ничего! – медленно ответила Нина Александровна и улыбнулась, прикрыв рот ладонью.– Представь, я забыла, почему зашла к тебе. Наверное, пожелать счастливой поездки… До свидания!
– Будь здорова! Я все-таки не понимаю…– сказал Сергей Вадимович, но, скрываясь в кабинете, браво крикнул: – Желаю вам больших творческих успехов! – то есть, как всегда, ерничал.
Нина Александровна с хорошим настроением, совсем повеселевшая, выбралась из учрежденческого коридора, забывшись, потопала на крыльце сапогами так, словно не выходила из конторы, а входила в нее, когда полагается стряхивать с сапог снег. Заметив свою ошибку, она вслух засмеялась и уже быстро, устремленно и бездумно пошла в школу, где ей предстояло дать отличный, запоминающийся урок, сулящий сделать ее после всех неприятностей привычно счастливой.
Она уже была на полпути к школе, когда из узкого переулка, без палки, с гордо закинутой головой, вышагал экс-механик сплавной конторы Анатолий Григорьевич Булгаков, выбрасывающий вперед ноги таким образом, каким, наверное, разгуливали щеголи прошлого века по улицам Петербурга. Да, да и еще раз да! Булгаков походил на ледокол, который раздавливает стальным форштевнем толстый лед, но что это с ним произошло в ту самую секунду, когда экс-механик заметил энергично шагающую Нину Александровну? Что с ним случилось, если, вместо того чтобы еще больше выпятить грудь, Булгаков вдруг ссутулился и стремглав юркнул в тот же узкий переулок, из которого вышагал павлином?
От удивления Нина Александровна остановилась… Что на самом деле произошло с Булгаковым? Уж не сдался ли он на милость победителя? А?! Ась? Как все это было интересно!
Сергей Вадимович с плотбищ приехал поздней ночью; «газик» за окном зарычал по-звериному, свет фар метнулся по комнате, обрисовав узор на занавесках, и Нина Александровна, накинув на халат шубу, пошла встречать мужа. В синей и холодной темноте он сбивал снег с валенок, уши зимней шапки болтались, на Сергее Вадимовиче было полупальтишко, и в этом наряде он казался низкорослым.
– Уйди, уйди, простудишься! – бодро закричал Сергей Вадимович, но голос у него от усталости был тонким и хриплым.– Уходи, хозяйка, пока не огрел по шее веником!
Было ясно, что Сергей Вадимович за несколько дней изъездил на «газике» добрую тысячу километров, переговорил с сотнями людей, отсидел на десятке совещаний и собраний, ел всякую столовскую дрянь, курил беспрерывно и постоянно нервничал из-за плана, недисциплинированности, ошибок местных руководителей. Между тем, войдя в собственный дом и раздевшись до майки, он состроил потешное лицо и, зная, что Борька с Вероникой спят мертво, таежным голосом закричал:
– Здорово, Нинка! А ну рассказывай, как жила, как берегла мужнину честь, как спала и с кем гуляла?
– Здорово, Сережа! – ответила она, смеясь и поеживаясь от холода, которым несло даже от полуголого мужа.– Давай-ка, товарищ из глубинки, подожди, пока я нагрею воду. А сейчас долой эту грязную майку и – боюсь представить какие – кальсоны!
– О невыразимых ни слова! – опять закричал он.– Мне известно, что ты не перевариваешь мужчин в невыразимых, но попробуй-ка, гражданочка, поездить по плотбищам в белых трусах польского производства…
От всего этого: рычанья отъезжающего «газика», опять полоснувшего светом фар по окнам, белых, оскаленных от радости зубов Сергея Вадимовича, мороза, исходящего от него, таежных криков, крепкого тела под грязноватой майкой, валенок, пахнущих хвоей и бензином,– в доме сделалось шумно, парадно и так тесно, словно в комнату ввалилась бригада грузчиков, волоча на лямках рояль.
– Мыться, кормиться и спать! – рычал Сергей Вадимович, натужно снимая валенки, под которыми была намотана чертова уйма байковых портянок да надеты шерстяные носки, натянутые к тому же на вигоневые, чтобы не намозолить пальцы.– Про конторские звонки мне все уже известно по рации, так что отвечай, хозяйка, кто и откуда звонил на дом героическому механику Таежнинской сплавной конторы. Это во-первых! А во-вторых, соопчи беззаветному труженику, какие письма получены, какие журналы пришедши… Черт возьми эти валенки – словно примерзли. Кстати, поступил ли очередной номер журнала «Вокруг света»?
Нина Александровна задумалась, вспоминая.
– Никаких чрезвычайных звонков не было,– наконец ответила она.– Получено два письма: одно от Прончатова, второе от твоих родителей… Журнал «Вокруг света» поступил и лежит на ночной тумбочке. Вот, кажется, и все…
– Ура-ура-ура! – обрадовался Сергей Вадимович.– На сон грядущий мне изволишь вслух почитать с конца любезный моей душеньке журнал «Вокруг света»! Жизнь прекрасна и удивительна… А как Борька?
– Здоров и шалит.
– Еще один раз «ура»…
Она стояла и внимательно наблюдала за тем, как Сергей Вадимович, натуживаясь до красноты и тяжело дыша, пытался снять второй валенок, а ей, деревенской жительнице, и в детстве и в зрелые годы десятки раз доводилось наблюдать за тем, как женщины, опустившись перед мужем на колени, помогали ему, усталому от дневных трудов кормильцу, снять тугие сапоги или валенки. И если признаться начистоту, то Нине Александровне сейчас хотелось сделать то же самое: опуститься перед Сергеем Вадимовичем, по которому она соскучилась, на колени, произнося ласковые слова, снять с него валенки и засаленные стеганые брюки, а потом посадить Сергея Вадимовича в ванну и вымыть его наконец-то собственными руками с ног до головы, как когда-то Борьку. Вот какие желания ощущала Нина Александровна Савицкая, но вместо этого она насмешливо сказала:
– Мне, оказывается, не придется греть воду… Слышишь, что творится на кухне?
– Сейчас послушаю… вот только стяну этот проклятый валенок… Ага, поддается, холера, пошел, язви его в корень… Уф, как хорошо держать босые ноги на теплом полу!… Так что же делается в кухне? А! Содом и гоморра…
И действительно: повернувшая свой курс по отношению к Сергею Вадимовичу на сто восемьдесят градусов, домработница Вероника производила рабочий шум – готовила плиту и тазы для нагревания воды.
– Не Вероника, а тайфун! – еще раз послушав кухонные звуки, опять закричал Сергей Вадимович, но на этот раз объяснился: – А вы знаете, гражданочка, почему я кричу? Да потому что набегался по тайге на лыжах… Надобно вам доложить, Нинусь Александровна, что снега ноне выпали такие, какех, как говорил мне дед Абрам на Коло-Юле, опосля первой ампериалистической он не видывал… «До того, говорет, сурьезный снег, что сам заяц в ем путается, а глухарь из такех снегов по утрам ель жив выбирается!» Потом дед Абрам заявил, что такой снег к хорошим хлебам, а вот сплавщику придется плохо: «Как бы, Вадимыч, весенняя вода лесок по сорам не расташшила. Ты за эфтим делом поглядай в обои гляделки!»… И он прав, черт возьми! Весной придется держать ухо остро… Слушай, а для чего я начал все это рассказывать?
Она радостно улыбнулась:
– Чтобы объяснить, почему ты кричишь…
– А! Так вот я потому и кричу, что находился по тайге на лыжах, где обычными голосами не общаются… Есть ко мне вопросы? Нет! Что тогда прикажете делать?
Нина Александровна уже было открыла рот, чтобы сказать Сергею Вадимовичу, что надо дождаться горячей воды, как в дверь постучали, и, получив разрешение, домработница Вероника вплыла в комнату.
– С благополучным прибытием вас! – сказала она и низко, по-бабьи поклонилась.– Вода уже готовая, Сергей Вадимович, так что можете мыться. И щи с котлетами разогрела… Ой, эти портянки счас же возьму да по утрянке выстираю!
Шел четвертый час ночи, Вероника уснула около одиннадцати, с момента появления «газика» за окном прошло минут восемь, но на домработнице было надето одно из ее лучших платьев, на фартуке горели диковинные цветы, волосы, пепельные и густые, были уложены в замысловатую прическу, лицо напудрено, губы накрашены, круглые руки соблазнительно обнажены.
– Так пожалуйте мыться, Сергей Вадимович! Вода уже в большую деревянную ванну налита, как бы не остыла… А я, Нина Александровна, пока с вами посижу, чтоб после мытья их покормить… Так что вы можете ложиться, Нина Александровна! – И вдруг, хихикнула.– Постельку нагреете, пока Сергей Вадимович моются да кушают… Больше вам сейчас делать нечего, Нина Александровна…
Вероника сегодня разговаривала почти на таком же местном языке, каким разговаривал с Сергеем Вадимовичем коло-юльский дед Абрам, но от нового платья пахло тонкими духами, губы были подкрашены искусно, без перебора, тоненькая цепочка с крестиком, опоясывающая гладкую и белую шею, была к лицу и платью; одним словом, говорящая на местном наречии домработница Вероника внешне была ультрасовременной. И, наверное, оттого, что Вероника перешла на родной говор, а привычную с детства работу выполняла по собственной охоте, лицо у нее было доброе, славное, домашнее. У нее было такое лицо, что, поглядев на Веронику, Нина Александровна поднялась, ласково кивнув мужу, пошла ложиться.
– Я на самом деле полежу, Сергей, пока ты моешься и ешь.
– Решение правильное и обжалованию не подлежит… Только не захапывай мой журнал «Вокруг света»!
Когда Нина Александровна забралась под одеяло, а Сергей Вадимович, босой и сизый, ушел в кухню, Вероника демонстративно шумно и зло брякнулась в любимое кресло хозяйки, схватив со стола журнал, взялась разглядывать латышские моды с таким лицом, словно была смертельно обижена тем, что не может пойти в кухню вместе с Сергеем Вадимовичем, чтобы помочь ему вымыться.
Нина Александровна думала о том, что Серафима Иосифовна Садовская, наверное, права, когда ищет счастье «в простом, как мычание»… Это ей, Нине Александровне, знавшей от диспетчера о сегодняшнем возвращении Сергея Вадимовича, следовало встретить мужа в своем лучшем платье, пахнуть тонкими духами, поблескивать ниточкой жемчуга и сгорать от счастья и нетерпения. Нине Александровне – это теперь было предельно ясно – надо было, встав перед Сергеем Вадимовичем на колени, снять с него тугие валенки, собственноручно вымыть мужа в деревянной ванне, накормить его щами и котлетами, причесав мокрые волосы, уложить в кровать. Все это было бы таким же счастьем, какое она испытывала от крошечного Борьки, но она ничего не могла поделать сама с собой – по-прежнему лежала в постели, словно гостья, а в деревянной ванне одиноко сидел ее собственный муж и никак не мог потереть губкой усталую от дорог и лыж спину. «Может быть, я не люблю Сергея? – откровенно спросила себя Нина Александровна, но тут же твердо и определенно ответила: – Я его люблю!» А еще через несколько минут в ее раздерганные, беспорядочные мысли вклинилась одна из самых примитивных, базарно-крикливых и самолюбиво-тщеславных мыслей. «Почему,– спросила себя Нина Александровна,– почему я должна тереть Сергею Вадимовичу спину и подавать ему котлеты, если я сама сегодня дала четыре урока, посетила два ученических дома и проверила тетради двух классов? Я ведь…»
Настенные часы зашипели, потом мелодично и бойко пробили четыре раза, а Нина Александровна все лежала и лежала под огромным одеялом с кружевным пододеяльником, купленным когда-то первым мужем Алексеем Евтихиановичем, любившим в те годы кружева, коврики и прочие мещанские побрякушки. «Надо бы как-нибудь повидаться с ним»,– подумала Нина Александровна и почувствовала некоторое облегчение. Может быть, после еще одной встречи с преуспевающим и счастливым Алексеем в ней самой что-нибудь возьмет да и переменится. Чем черт не шутит! Ведь не без помощи бывшего мужа, которого она увидела в образе бога и дьявола районной больницы, у нее возникло такое острое желание опуститься перед Сергеем Вадимовичем на колени, чтобы стать слабой, очень слабой… Чем черт не шутит, а! Вдруг после еще одной встречи с Замараевым его бывшая жена Савицкая почувствует в самой себе облегчающее чувство женской слабости? Ведь никто, кроме самой Нины Александровны, не знает, как тяжело и больно ощущать себя с утра и до вечера, с вечера и до утра сильным человеком!
Нина Александровна проснулась поздно, в одиннадцатом часу. Муж, сын и домработница, видимо, своевременно отправились из дому, а вот она неожиданно и позорно проспала, чего давно не случалось, и было неприятно, как выговор по служебной линии. Тихо, пустынно, но вот это что такое? Нина Александровна набросила халат, вышла в коридор, где остро пахло Вероникиным потом, на полу валялось вышитое крестом деревенское полотенце, а из кухни – это, оказывается, не ветер раскачивал ставни – доносились ухающие рыдания Вероники. Поморщившись, Нина Александровна вернулась в свою комнату, но домработница, услышавшая, вероятно, шаги хозяйки, мгновенно догнала ее.
– Нина Александровна, ми-и-и-лая! – зарыдала Вероника, заламывая руки и опускаясь на коврик возле дверей.– Нина Александровна, ой, простите меня, глупую, ой, простите меня, неразумную! Да зачем мне это среднее образование, когда Галька моего Валерку увела… Они через воскресенье расписываются! Ой, нет мне жизни-жизнюшки, ой, какая я разнесчастная-разнесчастная!
Тело красавицы коровинско-ренуаровского вкуса крупно вздрагивало, точно внутри рвались маленькие бомбочки, слез у Вероники было так много, что ими можно было умыться с головы до ног, распухший нос занимал добрую треть круглого лица; она лежала на коврике, как груда поверженного здорового мяса.
– Ой, Нина Александровна, да мне хоть завешайся! Подобно деревенскому полотенцу, оброненному в коридоре, Вероника имела безупречно селянский вид, плакала истинно по-бабьи, а Нина Александровна с открытой завистью думала: «Тебе, голубушка, вешаться нечего, ты, голубушка, через три дня найдешь другого Валерку… В тебе жизненной силы на десять баб!» Однако Вероника продолжала рыдать и отчаиваться, причитать и наслаждаться своей несчастностью:
– Ой, да мне лучше утопиться, чем так жить, ой, да мне нет покоюшки на этом белом светушке! Ой, да…
Она рыдала в течение всего того времени, пока Нина Александровна неторопливо, с толком переодевалась в домашнее; потом же, когда на хозяйке оказалось легкое ситцевое платье, модное и красивое, Вероника вдруг села на коврике, широко раскинув в стороны толстые ноги, начала деловито причесываться и прихорашиваться. Карманное зеркальце она оставила на кухне в сумочке, поэтому ей пришлось подкрашивать губы на ощупь, и сделала она это очень ловко. Затем Вероника трижды энергично вздохнула, словно выпуская из себя остатки воздуха, необходимого для воплей и рыданий.
– Щенка я вам принесла,– сказала она.– Счас приволоку.
Резво вскочив, Вероника умчалась на кухню, чем-то громыхнув по пути, через три секунды возникла на пороге с большой черной сумкой в руках, застегнутой на замок, но не до конца, а так, чтобы оставалась щелочка для воздуха.
– Если вы меня не прогоните, Нина Александровна,– деловито сказала Вероника,– то щенка назовем Верный, как у моей тетки Фроси… Гадить он, конечно, будет, но ничего – до весны недалеко. А там мы Верного на улку выселим. Пускай себе шерсть погуще наживает.
– Покажите-ка вашего щенка!
– Да вот он, Вернеюшка, да вот он, лапушка! Вероника до конца расстегнула замок-«молнию» на сумке, распахнула створки, но щенка не было – вместо него Нина Александровна увидела старые иностранные журналы с цветными картинками и фотографиями.
– Это я у Зиминой наворовала,– театрально потупившись, сказала Вероника.– Они всякую дрянь собирают, так я немного увела…– Домработница скорбно вздохнула.– Очень люблю иностранные журналы…
– Щенок! Щенок где?
Серый, круглый, беспородный щенок лежал под грудой иностранных журналов и сладко спал. Размером он был с Борькину рукавичку, но действительно такой пушистый и круглый, что было трудно понять, где у щенка начало и где конец. Когда Вероника вытрясла его на коврик, он повертел коротким хвостиком, но не проснулся – правда, левый глаз у него на секундочку сделался тонюсенькой щелочкой. Тем не менее щенок остался лежать на коврике в том положении, в каком его вытрясла Вероника,– с неловко подвернутой лапой и свернутой набок головой.
– Вот какие мы лапушки, вот какие мы важные, вот какие мы хорошие! – нежным голосом пропела Вероника и вся засветилась.– Вот как мы спим, напившись молочка-то! Вот какие мы сытенькие!
Нина Александровна, усмехаясь, с удовольствием глядела на такого как раз щенка, какого давно хотела иметь: серого, пушистого, беспородного, вальяжного и сонного.
– Ой, Нина-а-а-а-а Алекса-а-а-а-андровна! – по-обычному удивленно и мило протянула Вероника.– Ой, Нина-а-а-а Алексаа-а-ндровна, что делается! Что делается… Я вчера пошла бить Гальку Семенову, вытащила ее, заразу, из клуба и говорю: «Сейчас я тебе твои длинные косы-то повыдергиваю!» А она мне и отвечает: «А повыдергивай! Повыдергивай!» И ка-а-ак заплачет, как заплачет: «Возьми мои косы, возьми! Избавь меня. Валерка все равно опасается на мне жениться…» Это что же такое, Нина Александровна? Это как же так, что такая красота – лишнее? Ведь Галька сильно красивая, хотя Светка Ищенко еще покрасивше… А я после Светки и Гальки – третья по красоте-то.
– Вы побили Семенову?
– Да ну ее… Отпустила.
В комнату вошел Борька, удравший с физкультуры, увидев на коврике щенка, остолбенел, перестал дышать, затем медленно подошел к нему, бесцеремонно схватив за шерсть, поднес к глазам.
– Так! – деловито сказал Борька.– Так! Это, мам, кобель, по всему видать, что кобель. Он нам щенят приносить не будет, чтобы их не топить в ведре… Ну да, конечно, это кобель! А чем это от него так пахнет? Ах, какими-то духами!… Мы его назовем Мухтаром, как в кино… Мам, ты мне разрешишь щенка назвать Мухтаром?
«Первый звонок! Первый звонок!» – почему-то думала Нина Александровна…
Очередная оттепель закончилась так же неожиданно и резко, как и началась, сороки опять сделались сороками, а не воронами от грязи, дороги обледенели, могучие лесовозные «МАЗы» теперь не буксовали, а при резком торможении, грозя гибелью всему живому и неживому, повертывались чуть ли не на триста шестьдесят градусов; на сорах и веретях, по которым шла любимая лыжня Нины Александровны, образовался крепкий ледяной наст из тех, которые не способны пробить копытами олени в поисках ягеля, а лоси становятся беззащитными перед охотниками – не могут убежать от собак по зеркальной поверхности снега, на которой разъезжаются копыта. После оттепели, однако, мороз начал дозимовывать несильный, умеренный, человеческий, как бы созданный для того, чтобы взбадривать и подгонять взрослых, радовать чистым льдом ребятишек и порой – на секундочку! – приносить с ветром захлебывающийся запах далекого, в сущности, апреля.
В один из таких дней Нина Александровна одна-одинешенька сидела в учительской, проверяла тетради девятого «а», когда в двери деликатно – по-ученически – постучали, и после возгласа Нины Александровны: «Входите же!» – в комнату медленно проник Анатолий Григорьевич Булгаков.
– Мне бы товарищ Савицкую,– незряче глядя на Нину Александровну, сказал Булгаков и потыкал тростью в пустоту.– Не могу ли я увидеть товарищ Савицкую? – повторил он маниакально-настойчивым голосом.– Мне надо срочно поговорить с товарищ Савицкой…
– Я слушаю, Анатолий Григорьевич! Бог с вами!
Нина Александровна не видела Булгакова всего четыре дня, но как он за это время похудел, побледнел, осунулся; одежда висела мешком, под глазами синяки, рот провалился, так как Анатолий Григорьевич, наверное, забыл вставить искусственную челюсть – зубы у него выпали давно, еще в годы молодости, когда инженер-выдвиженец Булгаков болел цингой на заснеженных перепутьях Крайнего Севера.
– Мне нужно с вами поговорить с глазу на глаз,– прошамкал Булгаков, приближаясь к ней падающими шагами.– Сделайте одолжение – поговорите со мной с глазу на глаз…
– Конечно, конечно, Анатолий Григорьевич! Но ведь здесь, кроме нас, никого нет… Мы одни. Мы одни, понимаете, Анатолий Григорьевич?
– Да, да, да… Понимаю, понимаю. Спасибо!
Сев на скрипучий стул, стоящий под рисунком трепанированного черепа, которому какой-то хулиган подрисовал усы, Анатолий Григорьевич уронил голову на грудь так, как она, наверное, падает у казненного через повешение.
– Случилось большое несчастье,– вяло сказал он желтому щелястому полу,– очень большое, непоправимое несчастье… Я в отчаянии… Я просто в отчаянии…
– Что случилось, в конце концов, Анатолий Григорьевич? Говорите же! На вас лица нет! Рассказывайте же, я вас прошу…
Булгаков застонал, перекосившись, полез дрожащей рукой в карман широких брюк, слепо и нервно тычась, наконец нашел то, что искал.
– Вот что я обнаружил в столе у Лили и… прочел! Прочел, так как случайно поймал глазами сразу три строчки… Потом не мог остановиться… Поймите, я не мог не прочесть все, после того как прочел сразу три строки… Это ее дневник!
Неживым, лунатическим движением Анатолий Григорьевич протянул Нине Александровне общую тетрадь в коричневом дерматиновом переплете и толстым ногтем отчеркнул три строки, в которых было написано: «…расскажу о своих родителях, так как они у меня очень подходят под этот распространенный тип «самоотверженных», «влюбленных в свое дело»…»
– Это копия письма подруге, которую Лиля по-о-дклеила в свой дневник,– сказал Булгаков, осторожно кладя палку на пол.– Какой ровный, четкий почерк… Муторно мне, Нина Александровна, ох как муторно!…
Н-да! Не существовало сейчас на земле того Булгакова, который умел потрясать рыком громадные кабинеты, был способен трое суток не есть и не спать, объезжая плотбища, в пенсионном возрасте содержал тридцатилетнюю любовницу, храбро и успешно боролся за новый дом с тем самым Лариным, который был одним углом дружеского треугольника Цукасов – Прончатов – Ларин, умел ходить походкой английского лорда и так кашлять, что все окружающие почтительно замолкали.
– Лиля подклеивает в дневник все письма вот такого рода,– сказал он, по-прежнему глядя в пол.– Почерк у нее машинный…
Нина Александровна задумчиво прогулялась по учительской, остановилась, подумала.
– Хорошо! – наконец сказала она энергично.– Я прочту это письмо, но больше ничего читать не буду… Чужой дневник…
– И не надо! – выдохнул Булгаков.– Это письмо… А, да что там говорить! Читайте, а я постараюсь прийти в себя…
Вот что писала своей старшей подруге Татьяне Валовой, студентке Ромского университета, ученица девятого «б» класса Лиля Булгакова:
«Привет, Татьянка! Прости, что долго не отвечала. Вздохнуть некогда. А сейчас навязали подготовку концерта к 8 Марта. Но ничего не поделаешь! Надо уж до конца держать марку, хотя вся эта школьная возня мне осточертела. Скорей бы экзамены и наконец – десятый класс! А тут еще наша мудрая Нинусь Александровна в союзе с наивной Люцушкой, преподавательницей литературы, вдруг заинтересовались, «чем мы дышим». Эта уродливая Лю, как зовет ее роскошная баба Нинусь Савицкая, задала домашнее сочинение на тему «Кого в жизни, в литературе или кино я считаю своим идеалом?». Некоторые ребята расписывают своих пап и мам, бабушек или дедушек, скромных героев наших будней. Вероятно, и я расскажу о своих родителях, так как они у меня очень подходят под этот распространенный тип «самоотверженных», «влюбленных в свое дело»… Но они вовсе не мой идеал. Живут отраженной жизнью на сцене, а что у них под носом – не замечают. Тетя Клава зовет их «блаженненькими чудаками». Денег получают много, а в доме ни современной мебели, ни модной одежды, ни дорогой посуды. То маминым старикам посылают, хотя у них приличная пенсия, то разным двоюродным, троюродным племянникам-студентам помогают, то отчисляют в какой-то фонд. Представляешь? Мама принципиально делает себе в год только одно платье.
Отдыхаю душой лишь у тети Клавы, в райцентре. Она там заправляет комиссионкой. В субботу прямо из школы на автобус, еду к ней, а в понедельник она на своей машине подвозит меня в школу. Ребята из класса насмешничают, а мне что – ясно, завидуют. Когда мои предки уезжают отдыхать – представь себе, на деревню к дедушке! – я совсем перебираюсь к тете Клаве. Как будто в другой мир попадаешь. У нее своих детей нет, и она ничего для меня не жалеет. Все мои лучшие костюмы – ее подарки. Она часто говорит: «В жизни нельзя зевать, Лилечка! Живем-то один раз»… Я тоже так думаю. Одно мне досадно: зачем она, умная, красивая, в тридцать лет вышла замуж за шестидесятилетнего директора рыбозавода? Впрочем, это ее дело. Но я хочу светить собственным светом. Сама добыть славу, почет, богатство. Никому дорога не заказана, были бы способности и желание. А всякие там идеалы – это удел сентиментальных барышень XIX века. Теперь, чтобы достигнуть цели, нужны знания и знания. Конечно, я напишу «правильное» сочинение. Мне нужна медаль.
Как ты? Хорошо ли сдала сессию? Я твердо решила тоже в университет на мехмат… Ой, Татьянка, знала бы ты, какая роскошь наша классная дама Ниночка Савицкая! Красивой ее, пожалуй, не назовешь, но шарма в ней, как в Софи Лорен или в Маньяни. Вот эта своего не упустит! Была замужем за хилым врачишкой на сто десять рублей зарплаты, потом сделала вид, что он ее бросил, и выжидала своего часа до того дня, пока в Таежное судьба не забросила лакомый кусочек – разведенного механика сплавной конторы. Не мужик, а объеденье! Этот через три года пойдет в область, а там и в столицу нашей Родины! Вот у кого я учусь – у Нины Савицкой! Умная, образованная, прекрасно одетая, сильная, злая, мудрая… Ой, я могу о Нинусь говорить часами, но времени у меня в обрез! Сяду писать школьное сочинение о своем родителе, который сейчас отвоевывает новый дом с ванной – моя хрустальная мечта! – но не потому, что хочет жить в роскоши, а потому, что паче всего для него важен престиж, который денежного выражения не имеет. Итак, напишу, какой у меня самоотверженный, идейный и высокоидейный папаша, не сказав, естественно, ни слова о том, что он обзавелся любовницей, которая от него тоже имеет фиг с маслом! Ну, до скорого твоего письма, Татьянка! Твоя еще наивненькая по-таежнинскому Лилетта Булгакыдзе!»
– Вот и все! Вот и все! – прошептал Булгаков, когда Нина Александровна опустила на колени тетрадь.– Вот и все!
До звонка оставалось минут десять, в учительскую уже ящерицей прошмыгнула и села под фикус, чтобы казаться незаметной, преподавательница истории Екатерина Викторовна Цырина, наперсница и наушница директрисы Белобородовой, одинокий, лишенный человеческой дружбы и тепла человек, и Нина Александровна показала глазами на дверь. Булгаков сразу понял ее и уже на лестничной клетке сказал:
– Мне полегчало, что вы прочли письмо, Нина Александровна. Супруге я показать дневник не мог, а одному переваривать написанное… Вы сами понимаете, как это трудно…– Он распрямился, помолчал, повертев трость, твердо уперся на нее обеими руками.– Что будем делать, Нина Александровна, с Лилей? Я со страхом думаю, что поздно… Поздно я узнал, какой человек вырос из той Лильки, которую я любил и люблю больше сыновей… Она росла самой послушной, умной и благополучной. Никаких хлопот… Вы это прекрасно знаете…
Булгаков говорил о дневнике дочери, вспоминал, какой она росла, а Нина Александровна думала о его словах: «…одному переваривать написанное… Вы сами понимаете, как это трудно…» Каково же сейчас сидеть под фикусом всегда одинокой преподавательнице истории Екатерине Викторовне Цыриной? В палачи пойдешь, не то что в наушницы, только оттого, что тебе не с кем поговорить из пятидесяти двух преподавателей таежнинской средней школы № 1. А дома у Цыриной – парализованная глухая мать, а мужа Цыриной убили в сорок третьем, а дочь Светлана живет в Ленинграде.
– Что будем делать с Лилей? – почти неслышно спросил Булгаков, пораженный необычным выражением лица Нины Александровны. Оно было по-детски добрым, тронуто нежностью, задумчиво и поразительно тем, что казалось помолодевшим чуть ли не вдвое.– Я очень надеюсь на вашу помощь, очень надеюсь, Нина Александровна!
– Вы сказали дочери, что прочли ее дневник? Булгаков засопел.
– Да! – ответил он с горечью.– Мало того, Нина Александровна, я сказал Лиле, что прочту письмо вам, чтобы вы знали, какой лицемерной двурушницей является моя плоть от плоти.
Еще не менее четырех минут оставалось до звонка с очередного урока, но уже из всех классов доносился стук крышек парт, успокаивающие окрики преподавателей, нетерпеливый шорох подошв – все это объяснялось тем, что в начале семидесятых годов у каждого второго мальчишки или девчонки в таежнинской школе имелись наручные часы, идущие более точно, чем те, по которым техничка тетя Паша нажимала кнопку электрического звонка. Предпеременный шум был всегда ненавистен Нине Александровне, но сейчас она едва обратила на него внимание.
– Я еще не знаю, плохо вы поступили или хорошо,– честно призналась она и задумалась на несколько секунд.– Однако я считаю, что мы не имеем права на бездействие. И будьте уверены, Анатолий Григорьевич, я никогда не вспомню о той нелестной оценке, которую дала мне Лиля.
– Я знаю,– медленно сказал Булгаков,– я знаю давно, что вы порядочный человек.
– Спасибо! – поблагодарила Нина Александровна и улыбнулась.– Однако этот порядочный человек не пустит вас даже на порог нового дома!
И сразу после этих слов – минутой позже точного времени – раздался звонок на перемену, такой радостный для учащихся и такой досадный для любящих свое дело учителей.
– До свидания, Анатолий Григорьевич. Будем действовать сообща. Заходите, позванивайте…
Белобородова давала урок истории в одном из десятых классов; как только прозвенел звонок, она нашла Нину Александровну и вручила ей ключ от своего кабинета: «Желаю успеха! Лиля Булгакова – крепкий орешек. Ты с ней не церемонься, Нинусь Александровна». И ушла, помахивая длинной указкой, а Нина Александровна стала ждать, когда школа совсем затихнет. Вот уже захлопнулись все двери, пробухали шаги опаздывающих, учительская опустела, и можно было идти, но Нина Александровна продолжала сидеть неподвижно, вращая надетый на палец ключ от кабинета директрисы. Если честно признаться, она не знала, о чем будет разговаривать с Лилей Булгаковой – не было ни первой фразы, ни последней, было только раздражение на нее да недовольство собой. Вместе с тем надо было идти, и Нина Александровна неохотно поднялась.
Лиля Булгакова смиренно стояла на лестничной клетке, шелковые банты в ее косах были непорочно белы, выражение лица невинное; коричневый портфельчик она трогательно, словно первоклашка, прижимала к бедру. Увидев Нину Александровну, Лиля широко и радостно распахнула красивые глаза, вся – с ног до головы – засияла радостью.
– Ой, Нина Александровна, а я уж думала, что вы не придете!
Нина Александровна облегченно вздохнула: ни в голосе, ни в позе, ни в движениях, ни во взгляде Лили Булгаковой не было ничего естественного. От всего веяло такой фальшью, таким презрением и к преподавательнице и ко всему на свете, что у Нины Александровны совсем улучшилось настроение. Она движением головы приказала Лиле следовать за собой, не сразу от злости попала ключом в замочную скважину, а по кабинету прошла такой энергичной походкой, что половицы жалобно заскрипели. Нина Александровна села на стул Белобородовой, положив обе руки на стол, коротко взглянула на Лилю.
– Вы знаете, зачем я вас пригласила?
– Еще бы! – быстро ответила Лиля и картинно тряхнула непорочными бантами.– Вы собираетесь за тридцать – сорок минут убедить меня в том, что человечество состоит из донкихотов и гамлетов, а я, Лиля Булгакова, выродок. Кроме того, вы обижены мною…– Она ослепительно улыбнулась.– Я готова выслушать любую нотацию, а если хотите, Нина Александровна, покраснею еще до того, как вы начнете меня стыдить и корить… Ну, хотите, покраснею?
Нина Александровна выжидательно молчала, а Лиля Булгакова, хихикая и торжествуя, начала краснеть. Сначала словно помидорным соком налились мочки ушей, потом стали розоветь щеки и розовели до тех пор, пока не сделались пунцовыми; одновременно с этим налились горячей искренней влагой прекрасные Лилины глаза, в уголках появилось по слезинке.
– Видите, как это делается, Нина Александровна! Вот как мне стыдно за то, что я написала в письме к подруге…
Нина Александровна посмотрела на свои пальцы; на мизинце левой руки синело чернильное пятнышко, на указательном пальце правой, оказывается, краснела царапина, но в остальном пальцы Нины Александровны Савицкой казались безупречными – длинными, тонкими, холеными. «Преуспевающие пальцы»– подумала она мимоходом и только после этого опять посмотрела на Лилю Булгакову. Девушка сидела прямо, слезинки глицериновыми каплями посверкивали в уголках ее глаз, щеки оставались красными.
– Лиля,– тихо сказала Нина Александровна,– объясните, пожалуйста, отчего вы меня боитесь.
Они сидели в пяти метрах друг от друга, но Нине Александровне казалось, что она ощущает жар Лилиных щек, биение синей жилки на нежном виске девушки, ее смятение и растерянность. «Я сейчас, наверное, выгляжу шестидесятилетней старухой,– замедленно подумала Нина Александровна.– Такой старухой, которая все знает, но ничего не хочет…»
– Я жду, Лиля,– лениво напомнила Нина Александровна.– Говорите же…
Усталость навалилась сразу, порывом, словно из кабинета выкачали воздух и стало нечем дышать; хотелось по-рыбьи разинуть рот, биться о что-нибудь твердое или мгновенно уснуть – все годилось сейчас, когда Нине Александровне померещилось, что вместо Лили Булгаковой на расшатанном стуле сидел главный механик Таежнинской сплавной конторы Сергей Вадимович Ларин. Он любил купаться в проруби при тридцатиградусном морозе, не задумываясь перебегал реку по скользким бревнам, четыре года назад отбился от волка с волчицей гаечным ключом, а несколько дней назад у него были такие же глаза, как у Лили…
– Вы правы, Нина Александровна,– уронив руки на колени, незнакомым голосом произнесла девушка.– Я вас боюсь, хотя не знаю почему… Вы не кричите, не наказываете, но… Я вас очень боюсь!
Тусклый свет серенького дня походил на электрический: казалось, что в кабинете включены лампы дневного света, мертвенного и холодного. Нина Александровна поежилась, ощущая по-прежнему недостаток воздуха в кабинете, дважды глубоко вздохнула; легче от этого не стало, но вспомнилось о том, что на дворе полдень.
– Говорите, Лиля, говорите,– жалея девушку, сказала Нина Александровна и поморщилась оттого, что собственный голос показался чужим.– Говорите, вам будет легче…
Нет, Нина Александровна ошибалась: чужим был не голос, которым она произносила обыкновенные слова, а сами слова. Бог ты мой, зачем она упрашивала Лилю говорить, когда в течение четырех лет ежедневно появлялась перед девушкой такой, какой сейчас сидела перед ней,– сдержанной, затаенной, настороженной, готовой когтями и зубами отстаивать себя от макушки до пяток. Что могла сказать Лиля нового, если четыре года смотрела на преподавательницу математики влюбленными глазами, если видела насмешливую улыбку Нины Александровны на диспуте о любви и дружбе; о чем могла говорить Лиля Булгакова, если ее письмо к подруге отдаленно, но все-таки напоминало студенческий дневник самой Нины Александровны? «Молчите, Лиля, молчите!» – вот что надо было говорить девушке, которая от страха перед ней, Ниной Александровной, демонстрировала умение краснеть по собственному желанию…
– Я не знаю, что говорить…– издалека донесся до Нины Александровны по-прежнему незнакомый голос Лили.– Делайте со мной все что хотите…
Нина Александровна поднялась, выпрямилась, на несколько мгновений замерла – чувствовала, как она высока ростом, как длинны ее ноги, как пряма шея, как привычно закинута голова; она ощущала упругость собственной кожи, твердой как рыцарские доспехи, напряжение каждого мускула, удерживающего ее на ногах, готовых к стремительному рывку, она даже ощущала, как густы волосы на величественно вознесенной голове…
– Идите домой, Лиля,– сказала Нина Александровна.– И, если можете, поплачьте в подушку…– Она тускло улыбнулась.– Говорят, что это сладко – плакать в подушку…
Накануне Дня Советской Армии заседание комиссии по жилищным вопросам не состоялось по двум причинам: одной – вполне существенной, второй – смешной. Уже 20 февраля выяснилось, что новый дом просто-напросто не закончен, а взволновавшая весь поселок ванна не вошла в проем; вторая причина отсрочки заседания Нине Александровне казалась смешной, а вот поселок гудел, как электрические провода в бурю. Пронесся слух о том, что вот-вот состоится правительственное решение о переименовании поселка Таежное в город. Новость оказалась такой волнующей, что в школе кривая успеваемости круто пошла вниз, дисциплина на три-четыре дня дала зияющую трещину, но самое забавное было в том, что и Сергей Вадимович к сенсации отнесся не только без юмора, а со всей непривычной для Нины Александровны серьезностью. «Это будет иметь далеко идущие последствия! – сказал он чуть ли не с пафосом.– Это попахивает дотациями, а значит, притоком рабочей силы.Рад! Не скрою: рад!»… Одним словом, шумиха вокруг грядущего преображения Таежного – сплетни все, сплетни! – поднялась такая, что никто не заметил, как пришел первый мартовский день – день по календарю весенний.
Между тем никаких признаков весны на 1 марта на улицах поселка и окрест его не наблюдалось, скорее наоборот: по сравнению с последними числами февраля день был и холоден, и мрачен, и сердит. Облака плыли низкие и черные, дул сиверко, и все птицы сидели, повернувшись клювами в сторону Северного полюса; электрические провода на самом деле гудели и стонали, дым из печных труб не успевал выползать, слизываемый ветром. Одним словом, 1 марта выдалось таким, когда хорошо сидеть дома, завернувшись в оренбургскую шаль, и, прислонившись спиной к теплому боку печки, читать «Похождения бравого солдата Швейка». Нина Александровна так и сделала: пригревшись, начала читать книгу, которую любила и знала почти наизусть, но через страницу-другую обнаружила, что на внимательное и сладкое чтение Гашека не способна.
Посмеиваясь про себя и поглядывая искоса на мужа, занятого дотошным изучением областной газеты, она мысленно загибала пальцы. Ну, во-первых, решение вопроса о новом доме отложено, во-вторых, рядовой врач Савицкий сделался главным врачом Замараевым, в-третьих, у Сергея Вадимовича обострилась язва, в-четвертых, существовал дневник Лили Булгаковой – это последнее, четвертое обстоятельство было самым тревожащим и назойливым. Короче, в студенческие годы Нина Александровна тоже вела дневник… Она резким движением положила «Швейка» на колени вытянутых ног, повернувшись к Сергею Вадимовичу, заметила, что он читает уже последнюю страницу газеты.
– А я в институте вела дневник,– насмешливо сказала Нина Александровна.– Если хочешь, погляди, какой я была напыщенной и велеречивой дурой, коли уже добил свою обожаемую газету… Повеселишься!
– Так ставите вопрос? – живо заинтересовался Сергей Вадимович, охотно свертывая областную газету.– На подшипниковом заводе, можешь себе представить, начальник цеха не знает разницы между завершенным и незавершенным производством… Однако новость номер один – фокус Олеженьки Прончатова. Съездил в Норвегию, посмотрел, как там рубают и сплавляют лесок, и теперь написал статью, в которой о сплаве – два слова, а все остальное посвящено лесозаготовителям. Зато он их так учит уму-разуму, что пальчики оближешь… А теперь позвольте поинтересоваться, гражданочка, почему вам последние полтора часа не читается, не сидится, не стоится, не гуляется?… Хе-хе! Если я занят конспектированием в уме областной руководящей газеты, это не значит, что я не вижу, какие сложные процессы происходят в голове моей спутницы жизни. Я такой! Я наблюдательный! Я о-о-о-очень умный и талантливый, но и о-о-о-чень скромный!
Говоря все это, он незаметно подобрался к Нине Александровне, поцеловав ее в пуховое плечо, заглянул в глаза:
– Драсьте, Нинусь Александровна, давно не встречались! А ну-ка гоните ваш дневник! Гоните, гоните – нечего делать устрашающие глаза. Я о-о-очень сильный и о-о-о-очень храбрый!
Как всегда, он все-все понимал, этот ерничающий Ларин, но Нина Александровна, не ответив на поцелуй, погладила лохматую голову мужа и суховато сказала:
– Ты можешь смеяться во все горло, честное слово, Сергей. Просто умирай от хохота, если захочется, ладно?
– Умру! – истово поклялся Сергей Вадимович, и она мысленно поблагодарила его за то, что муж не только все понял, но и был готов к тому, чтобы читать дневник как самое незначительное, легкое и необязательное чтиво вроде журнала «Крокодил».
– Держи, дорогой маэстро Ларин. Познавай жену! Дневник был написан в студенческие годы, когда Нина Александровна после десятилетки, которую она окончила в деревне, поступила с ходу в столичный институт. Вся школа гордилась этим, так как Нинка Савицкая была первой в списке московских студентов из их деревни. Дневник она, впрочем, начала писать еще в десятом классе и была тогда всего месяцев на шесть старше нынешней Лили Булгаковой… Через два года после окончания института, выйдя замуж и родив Борьку, она перестала вести дневниковые записи и, когда произошел инцидент с Лилей Булгаковой, даже не могла припомнить, как ее дневник выглядел внешне. После мучительного разговора с девушкой Нина Александровна с большим трудом нашла свой дневник и пораженно охнула: у нее в руках источали пыль две коричневые общие тетради в дерматиновых обложках – копии Лилиных тетрадей. Надменно усмехаясь и пожимая плечами, она в полном одиночестве от корки до корки перечитала обе тетради и целых полчаса сидела неподвижно за своим крохотным рабочим столом, насвистывая «Полонез» Огинского и ничего не делая.
– Тэ-эк! Почитаем! – с плотоядным видом забирая тетради, пригрозил Сергей Вадимович.– Будем, будем поглядеть, что думает о себе моя умная и эмансипированная женушка. Ага, попалась, которая кусалась.
«17 февраля. Что я должна сделать за пять лет в Москве.
1. В совершенстве изучить театр, историю отдельных театров (Большого, Малого, оперетты, имени Станиславского и Немировича-Данченко, Ермоловой и т. д.), изучить биографии знаменитостей прошлого и настоящего, посмотреть заглавные вещи из репертуара этих театров и т. д.
2. В совершенстве узнать музыку: композиторов всех веков и народов, их главные музыкальные произведения; историю музыки, ее исполнителей, прошлых и в особенности настоящих.
3. Научиться играть на пианино.
4. В совершенстве изучить Третьяковскую галерею. Вообще научиться «читать» картины, понимать живопись и скульптуру.
5. В совершенстве изучить литературу, зарубежную и классическую.
6. Научиться шить, вязать, вышивать. Это программа на пять лет.
1 декабря. Сегодня почувствовала очень остро, какова цель жизни каждого человека. С уверенностью и убежденностью могу ответить: труд. Труд настоящий, дающий полное удовлетворение, творческий, нужный людям. Труд – основа моральных качеств человека. Развивать себя – тоже труд. Я сама чувствую, что, когда не работаю как следует, становлюсь намного хуже… Я хочу все знать, но желания мало, надо работать.
7 декабря. Говорят: не родись красивой, а родись счастливой. Нет, я хотела бы родиться и красивой. Не думаю, чтобы это меня испортило. Я была бы намного счастливее. Природа ошиблась, вложив в мое тело такую душу. Нет, нет, это не хвастовство и не преувеличение. Наблюдая людей, я редко вижу таких же, как я. И это не зазнайство, я впервые пишу об этом, много перед этим передумала… Как я хочу уметь играть! Я вложила бы в музыку всю душу. Часто думаю о том, как прикоснусь к клавишам… Еще одна задача: в совершенстве овладеть английским. Я легко читаю и перевожу несложные тексты, но этого мало. Итак, язык – в совершенстве!
3 курс.
17 сентября. Странная штука – жизнь. Разве я когда-нибудь думала, что буду сидеть в Москве в захолустной квартирке в Армянском переулке и ждать своего педагога по музыке?…
4 ноября. Интересно, так будет всю жизнь? Спокойно, уверенно, равнодушно, ни переживаний, ни волнений, ни радости, ни ненависти – все равно. Неужели кончилось то счастливое время, когда каждый день была какая-нибудь радость?… Очень жаль, что я не смогла попасть из-за музыки на целину. Уверена, что этого не было бы. Я уже отвыкла от простой, смешливой публики, привыкла к другой – строгой, правильной, ни в чем не ущемляющей ни других, ни себя. И сама стала такая: холодная, равнодушная ко всему и ко всем, внутри пустая. Одни живут для других, другие – для себя. Я живу, как вторые, но мысленно на стороне первых. Почему у меня нет своей, ясной, твердой, удовлетворяющей меня теории жизни? Мне нравится и то и другое, но все это не мое, чужое. Если я живу весело, я завидую тем, кто может систематически работать, много знает. Если я живу занятиями, я завидую тем, кто смеется, у кого есть хорошая компания… Все неопределенно.
16 декабря. Как прекрасно жить! Быть веселой и энергичной – не в веселье, а именно в занятиях, то есть лихорадочно, как можно смелее и ярче познавать, сбросить лень, усталость, кислоту, быть жизнерадостной! Все можно успеть, если жить именно в темпе.
7 марта. Вот вывод: на людей полагаться нельзя, надо во всем полагаться на себя, а главное, не смотреть, кто как делает, а делать так, как сама считаешь нужным, пускай это будет даже хуже, чем у других.
А потом, не надо стараться понравиться, а для этого унижаться, говорить неправду. Со мной это редко, но бывает. Нужно быть естественной.
20 апреля. Неожиданно поняла, почему у меня такое отвратительное настроение. Вся моя сложная, занятая до предела музыкой, английским языком, институтом, шитьем, книгами жизнь мне надоела до невероятности, я не хочу, не могу больше жить одним умом. Я хочу еще жить и сердцем.
4 августа. Самое главное, что я все время ищу какой-то -мысл в жизни, я не могу быть спокойной, когда у меня бес-мысленно проходит хотя бы час. Если жить так, что лишь бы прожить, лучше вообще не жить… Сегодня два часа разговаривала в институте с английским туристом на его родном языке. Он понимал все и – вот выдержка! – ни разу не улыбнулся в ответ на мои ошибки в грамматике и произношении. Истинно аглицкий характер!
8 августа. Мне надо постоянно находиться на людях, тогда меньше думаю о себе, о своих переживаниях. Мне нужна жизнь деятельная.
17 августа. Проблема самообразования давно стоит передо мной, но я неправильно подходила к ее разрешению. Я начертила себе большой план, но упустила в нем очень важное – наслаждение. Потому и выполняла его нерегулярно и неохотно, Итак, начнем с главного в моей жизни – с математики. Что меня в ней увлекает? Теория бесконечно малых величин. Поэтому я должна узнать в этой области побольше. Музыка. Продолжать заниматься усердно и старательно. Самой заниматься 2 часа в сутки специальностью и 1 час теорией. Продолжать изучать творчество композиторов. В театр и на симфонические концерты ходить каждую неделю. По воскресеньям – музеи, литература. Начала читать западную литературу (Стендаля), продолжу. Спорт. Хочу научиться плавать. Ходить осенью и весной в походы. Зимой – коньки и лыжи. В области человеческих отношений прогнозировать ничего нельзя, поэтому тут предоставим все его величеству случаю. Моя цель – стать умным, развитым, интересным человеком, знать иностранный язык – английский как самый распространенный…
31 августа. Последний день отдыха у матери и отчима. Завтра лечу в Москву. Где буду жить, не знаю, но как буду жить, знаю. Представляю сейчас сама себя человеком, выходящим свободно и независимо ни от кого на дорогу жизни, с уважением к окружающим, но и с полным чувством собственного достоинства.
4 курс.
25 сентября. Хочу описать один мой день. Встаю в 7, выхожу в 8 к остановке 82-го автобуса, в 9 я уже за городом. Сижу у Екатерины Васильевны, моего нового педагога. Обстановка такая: старый, заброшенный сад, покосившийся двухэтажный дом, веранда и разбитый рояль, сама старушка очень древняя, училась в консерватории в 1905 году, видела Римского-Корсакова и постановку «Кащея» силами учеников консерватории – в общем, все то, что я перед этим прочла в книге воспоминаний Гнесина о Римском-Корсакове. Она, к счастью, знает английский, и мы с ней разговариваем только на нем. Я написала «к счастью», но это не так, ибо я сама искала и нашла преподавательницу музыки с английским языком. Без английского я бы могла найти музыкантшу и рядом с институтом… Ну вот так. Позанимавшись два часа с ней, еду домой, обедаю и бегу в институт на лекции. Затем занятия до 9 часов вечера, затем иду в главный корпус, там есть инструмент, и играю до 10 или 10.30. Приезжаю в 11.30 домой, ужинаю и замертво в постель. По дороге читаю книжки. Больше времени нет. Зато настроение бодрое и веселое.
15 декабря. Были тяжелые времена. Я жила на квартире у черствых и злых людей. За инструмент каждую субботу мыла полы во всей квартире, терла с мылом цементный пол в кухне, а иногда приходилось все перемывать из-за их прихоти. Денег было мало, существовала впроголодь. Вывела: человек никогда не должен хныкать, не должен терять достоинство, обязан сохранять выдержку и презрение к неудачам.
17 декабря. Хочу записать для себя ряд правил.
1. Быть всегда добросовестной по отношению к тому делу, за которое взялась, то есть всегда все делать хорошо и доводить до конца.
2. Быть естественной, такой, какая есть в данную минуту, не строить из себя умного человека – это признак глупости.
3. Быть снисходительной к людям, не обращать внимания на их недостатки, не возмущаться ими и не делать замечаний – от этого они лучше не будут, недостатки исправляются не так.
4. Больше жить в себе, это дает большую собранность, независимость, самостоятельность, устойчивость.
5. Каждый факт своей жизни рассматривать с точки зрения удовольствия, удовлетворения, человечности. Вообще смотреть на вещи шире, с перспективой.
6. Каждым предметом заниматься систематически и начинать с азов.
7. Уметь выделять главное на сегодняшний день и выполнять это главное, а второстепенное – в оставшееся время.
1 января. На первой чистой странице дневника буду ставить черточки, обозначающие балластные дни.
13 января. Настроение у меня чудное. По-моему, это надо приписать моему внутреннему перерождению. Я стала относиться ко многому иначе, стала часто делать по «хочу», а не по «нужно». Даже по улице я не бегу, как раньше, наклонив голову, смотря вниз и хмуря брови, а иду спокойно, медленно, наслаждаясь погодой, какой бы она ни была, потому что в любой погоде есть своя прелесть. На все мелочи смотрю сквозь пальцы.
5 марта. Живу в общежитии уже полмесяца. Многое нравится. Что именно? Свобода, полнейшая независимость. К девочке из нашей комнаты приезжал мальчик по имени Юра. Мы так часто находили темы для разговоров, что я поражалась. Впервые встретила человека, с которым у нас так много одинакового: принципов, взглядов, суждений. Отношу его к разряду людей, для меня замечательных. А музыка? Мы одновременно бросались к приемнику, когда слышали что-то порядочное. А математика, техника?… Все-таки жизнь свела меня с тем, кого я так искала. Но девочка, к которой он приезжал… Я не отнимаю у подруг их возлюбленных!
27 марта. Я с малых лет была больна честолюбием, желала, чтобы меня любили и уважали, и в то же время хотела стать человеком с независимым характером. Как это осуществить, я не знала. Много читала, слушала – это в какой-то мере выделило меня из числа заурядных людей. В желании нравиться я пошла сначала по пути властвования. Но это удавалось только в детском возрасте. Когда же мы подросли, меня невзлюбили за эту черту. Тогда я стала угождать всем подряд, но и здесь потерпела фиаско. У меня были такие несовместимые скачки: или я думала, что выше всех людей, или, наоборот, что ниже. Помню очень хорошо то мучительное чувство, которое овладевало мной, если ко мне проявляли невнимание.
Приехав в Москву в институт, я увлеклась новой жизнью, занялась бурной общественной деятельностью, меня полюбили. Но потом все изменилось. Я стала подражать Тане, а мне никогда не удавалось то, что шло вразрез с моим внутренним миром. Я снова стала фальшивой. Не считаясь с собственным мнением, дорожила только мнением окружающих и много делала против себя. Так продолжалось долго.
Теперь вот что я такое. Я вежлива. Поступаю по велению совести, в мелочах уступаю, в принципиальных вопросах нет. Об угождении не может быть и речи. Не лезу ни к кому со своими хорошими мыслями и знаниями, не спорю по дурацким вопросам. Смеюсь, когда весело. Рассказываю, когда спросят. Никому не отказываю, если в моих силах что-то сделать. Если у кого-то большое горе, стремлюсь помочь. Люди, окружающие меня, не всегда соответствуют моим идеалам. Но я живу среди них, следовательно, нужно с ними считаться.
24 августа. Главное – развитие ума, вкуса, языка. Ум. Для развития требуется: жизненные наблюдения за характерами окружающих людей, чтение книг, размышления. Вкус. Чтобы развить его, надо много сравнивать, а много сравнивать можно только тогда, когда много видишь, слышишь, ощущаешь. Вкус воспитывается с познанием искусства во всех его формах: литература, живопись, музыка, архитектура. Язык. Здесь нужна постоянная тренировка, следить за речью, завести словарь… По-английски я уже осмеливаюсь разговаривать с заведующей кафедрой иностранных языков. Смелая, самостоятельная, изящная женщина. Мне бы ее достоинства.
5 курс.
16 июня. Я стою на пороге самостоятельной жизни. Больше всего боюсь устроить себе тепленькую, серенькую жизнь со всеми материальными достатками и лишенную смысла. Больше всего боюсь опуститься до мещанства, когда будет удовлетворять работа «абы день прошел», семья с едой и тряпками и содержательные сплетни о знакомых.
13 июля. Практика в школе под Москвой. Что главное? Я полюбила свою профессию.
Окончен институт!
2 августа. С момента осознания себя личностью я снедаема жаждой познания. Эта страсть увеличивается с возрастом в геометрической прогрессии. Хочется задержать жизненное время, сделать значительное, увидеть необыкновенное.
18 декабря. Кто счастлив? Тот, кто идет к цели и добивается ее. Тот, кто живет интенсивной внутренней жизнью, кто творит. Можно недоедать, недосыпать, жить в бедности и быть счастливым. Так вот, надо добиваться именно этого счастья – счастья творчества, достигнутой цели. Я нашла смысл жизни и знаю, как за него бороться.
30 декабря. «Человек тогда интересен как личность, когда он выше обстоятельств».
Год назад.
Сегодня проснулась с мыслью: «Как жить дальше? Что происходит со мной, если я становлюсь одинокой, а от этого злой и диковатой, как лосиха, лишенная самца? Ой люшеньки!» Мой старший друг, моя наставница и обожаемая мною Серафима Иосифовна Садовская – человек, счастливый даже в несчастье,– успокаивает меня примерно так: «Вам необходим муж штучного производства. Серийный сожитель у вас уже был. Я не думаю, что в Таежном сегодня-завтра появится мужчина нужного вам масштаба, Нина Александровна, но наберитесь терпения, голубушка,– принц в конце концов явится. Теперь такое время, что личностей с каждым днем становится все больше и больше…» Подождем! Хорошо! Терпения и выдержки мне не занимать…» [1].
…Сергей Вадимович, читая дневник, лежал на животе, а Нина Александровна, с ног до головы каменная, не видела даже строчек в «Похождениях бравого солдата Швейка» и машинально гладила беспородного щенка Мухтара, досыпающего двадцать пятый час в сутки. «Что бы я делала без этой псины? – подумала Нина Александровна, когда Сергей Вадимович добрался до последней дневниковой записи.– Я бы взорвалась! Вот что я сделала бы без Мухтара!»
– Так ставите вопрос? – негромко сказал Сергей Вадимович и осторожно закрыл последнюю клеенчатую тетрадь.– Так его ставите?
За окнами буйствовал сиверко, в печной трубе по-январски подвывало, Борька в своей комнате что-то пел: видимо, чинил новые цветные карандаши. Было тепло, тихо, на столе лежало письмо от матери Нины Александровны, в котором она интересовалась, куда дочь думает поехать на лето: дескать, не объединиться ли? Одним словом, все хорошо, спокойно и благоустроенно было в доме Лариных-Савицких и, пожалуй, желать большего не хотелось.
– Жесткая штучка! Вериги! – прежним негромким голосом сказал Сергей Вадимович.– Дозволь внести одну-разъединственную поправочку?
– Валяй!
– Ты, Нинусь, красивая!
– Ах оставь!
Отличная оренбургская шаль была накинута на дорогой нейлоновый халат, который Нина Александровна купила во время туристической поездки по ГДР, и она очень хорошо чувствовала себя в нем – длинноногой, чуть-чуть широкоплечей, но… Она-то знала, что не любит смотреть в зеркало, делает это только в случае крайней необходимости – не чаще! За последний год, пожалуй, не случалось такого, чтобы Нина Александровна беспричинно взглянула в зеркало, хотя в студенческие годы просиживала и простаивала перед ним часами, испытывая миллион различных чувств, но всегда недовольная увиденным.
– Перестань блажить, Нинка,– обеспокоенно и сердито сказал Сергей Вадимович.– Ты красивая баба, поэтому приказываю немедленно поцеловать меня!
Она поцеловала.
– Оченно приятно! – сообщил он важным голосом.– Можно ишо разочек повторить?
– Хватит, Сергей! – сказала она.– Давай-ка сюда мои вериги и навсегда забудь, пожалуйста, об этом метельном вечере! Ты слышишь меня?
– Я таких дур еще не видывал! – окончательно обозлился Сергей Вадимович, но через мгновенье сделался точно таким серьезным, каким был в тот час, когда сообщал ей о превращении поселка Таежное в город Таежный.
– Ты знаешь английский? – странным голосом, как бы осторожно спросил он.
– Свободно читаю и разговариваю. Во всех турпоездках я обхожусь без переводчика…
Он досадливо закусил нижнюю губу.
– Но почему я об этом узнаю только из дневника?
– Здрасте! – искренне удивилась Нина Александровна.– Может быть, подскажешь, с кем можно разговаривать на английском в Таежном? Ты его не знаешь, а с дурой Зиминой общаться по-аглицки не собираюсь… Она была на практике в Лондоне, и мне не хочется, чтобы она тайно посмеивалась над моим академическим произношением… Боже! Этого еще не хватало – стать посмешищем для идиотки Зиминой!… А теперь давай сюда мои дневники!
Нина Александровна решительно забрала у Сергея Вадимовича дневники, строгим голосом велела ему отвернуться к стенке и, бесшумно передвигаясь по комнате, спрятала дневник в неожиданном месте – за панелью лампового радиоприемника. После этого она вернулась на место, прижалась спиной к теплым кирпичам и взяла в руки «Швейка». Прочитав самым внимательнейшим образом целый абзац, Нина Александровна как бы между прочим спросила:
– Слушай, муженек! А ты не находишь, что по этим записям можно смоделировать образ жесткой, самовлюбленной и расчетливой девчонки? Это раз! А во-вторых, считаешь ли ты, что Ларин – это тот принц, которого я искусно поймала в ловко расставленные сети?
– Женщина сошла с ума! – трагическим шепотом, вращая глазами и с ужасом втягивая голову в плечи, произнес Сергей Вадимович.– Я бы уже звонил в дурдом, если бы не одно обстоятельство.
– Какое?
– Я люблю эту сумасшедшую женщину… Стоп, гражданочка, куда вы это собрались? – заорал он, увидев, что жена, небрежно уронив на диван книгу и полуснимая нейлоновый халат, решительно направляется к платяному шкафу.– Я вас никуда не пущу в такой ветрище, мадама. Не пущу!
– Я обещала забежать к Садовской…
– Ну, если обещала… Только долго не сиди. Ладно?