Всё началось с патефона. А точней — с того позорного обстоятельства, что, как выяснилось на нашем школьном вечере, я совсем не умел танцевать!
Это сразу же определила Тамара, выдернувшая меня из группки одноклассников, с независимый видом отиравших полусырую штукатурку со стены. И хотя она была старше меня года на два, на три, не знаю почему, но мы учились с ней: я — в девятом, а она — в десятом классе, крупная, щекастая, крепкая девушка — хоть на лесоразработки её отправляй! Думаю, что и там она бы не растерялась.
— Женский танец… — сурово отразила она мои слабые потуги на сопротивление. — Дамы приглашают кавалеров. Закон! Давай двигай, перебирай ногами! Ну! — весело проговорила она и начала напевать в такт нехитрой музыке: «Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три…»
И при этом толкала меня то плечом, то коленом, направляя и несколько сглаживая мою отчаянную неуклюжесть. В перерыве она меня не отпустила, а продолжала держать в позиции полной готовности к следующему танцевальному старту. Следующим за вальсом было что-то медленное, тягучее, растекавшееся, вроде патоки.
— Танго «Брызги шампанского»… — многозначительно прокомментировала Тамара. — Медленный танец. У тебя лучше получится, только слушайся меня!
Я послушался. Она прижалась к моему плечу большой пухлой грудью, и сначала мне было ничего, и даже гордо перед нетанцующими одноклассниками, но незаметно плечо моё нагрелось так, что мне начало казаться: я — ткань под раскалённым утюгом…
Я попытался незаметно отодвинуться на пожаробезопасное расстояние, но Тамара сильным контрманёвром пресекла мою робкую попытку освободиться.
— Не дёргайся! Слушайся! — сурово сказала она. — Я тебя поведу…
И сильно крутанула меня так, что мои ботинки скрипнули, провернулись на грубых подмётках по когда-то крашеному масляной краской облупленному полу.
Бедное моё несмышлёное сердчишко то подымалось вверх, застревая где-то в начале дыхательного горла, под кадыком, то ухало вниз, стремительно, как салазки с крутой горки. Я попеременно то бледнел, то краснел, глупея от прилива густой крови, и с ужасом думал, — как я выгляжу со стороны, но ничего не помогало: Тамаркин напор был неудержим. Искупали отчасти мои нешуточные страдания только косые взгляды сотоварищей по алгебре и ненавистному немецкому языку, с явной завистью время от времени бросаемые ими исподтишка на нашу пару.
Но кончается всё, даже пытки танцами в тесном школьном деревянном здании.
— Проводи меня… — в голосе Тамары не было просьбы, скорее он прозвучал… ну не приказом, но распоряжением, которое подлежало выполнению.
Был конец марта, на улице нашего городишка пахло мокрой весной, в воздухе сквозило предчувствие первых листьев, струился серый, рассеянный, без теней, свет. Мы шли по деревянным тротуарам, мимо палисадников, где немного осевшие весенние сугробы ноздреватыми шапками переглядывались поверх штакетников — и разговаривали. Шли нога в ногу, не торопясь, благо было тепло.
— А ты шампанское… пробовал когда-нибудь? — спросила Тамара.
— Какое шампанское? — оторопело переспросил я. В жизни я не пробовал ничего крепче деревенского кваса, но признаться в этом так, сразу…
— Ну то… про которое танго… — подсказала Тамара. — Брызги эти самые… Эх! А у меня дома патефон есть, — без паузы сообщила она. — Ещё с довойны остался. И несколько пластинок. Остальные перебились помаленьку. Одна — просто шиковая — «Друг» называется. Слыхал?
Я покачал головой.
— Сегодня ко мне нельзя, — торопливо продолжала Тамара, — а послезавтра приходи, я её поставлю. И танцевать тебя научу запросто! Мы ещё с тобой призы на танцевальных вечерах в клубах брать будем! — залихватски пообещала она. — Матка у меня на три дня за реку в леспромхоз ушпандорит. Придёшь? — И протянула мне твёрдую ладошку по-взрослому: дощечкой. Я пожал её со всей возможной в таких случаях мужской силой и поплёлся домой, на другой конец городка в ожидании и предвкушении невиданных радужных перспектив…
К дому Тамары я прокрался в сумерках, чуть ли не задворками, боясь каждого встречного-поперечного, стережась даже хорошо знакомых мне собак — а вдруг увяжутся? Что ни говорите, а подобные свидания не требуют свидетелей…
В доме было тепло и вкусно попахивало дымком из большой русской печи. Пластинку — старую, заслуженную, пережившую много житейских испытаний и всё повидавшую пластинку ставили мы в тот вечер на скрипучий диск бессчётное число раз.
Голос, знакомый до мельчайших пауз и выразительных эстрадных вздохов, пел сквозь шипенье от не слишком острой заношенной иглы:
…Друг, с которым много пройдено дорог,
Мне, расставаясь, дал зарок…
Моя рука ощущала сильную плотную спину Тамары. Её пересекала поперёк полоска лифчика, в который с другой стороны была с трудом втиснута её большая мягкая грудь. Под полосой лифчика по всей длине спины проходила глубокая ложбинка, словно бы овражек, — и мой большой палец правой руки забивался туда, между пуговичной застёжкой лифчика и этим овражком, словно мышь под мостик — и старался не шевелиться. Хотя моей периодически взмокающей ладони хотелось скользить по всей ширине спины, гладить её — от плеч и лопаток до того загадочного непостижимого места, именуемого талией, которое вдруг, словно по лекалу, начинало вычерчивать крутые линии и переходило к бёдрам и прочим округлостям на этой стороне, чуть ниже спины. Добра хватало…
…что объездит землю вдоль и поперёк…
Но меня занимал, конечно, не текст, уже вытверженный наизусть, не совершенствование в искусстве танца, а нечто совсем, совсем другое… А именно: почему мой организм реагирует на Тамарины уроки таким непосредственным и непреодолимым образом? Если в первый раз случившееся оказалось для меня некоторой загадочной неожиданностью, то почему это происходит всякий раз с такой неотвратимой железной закономерностью?
Когда партнёрша всё ближе и теснее вжималась в меня во время очередных незамысловатых па — большой грудью, тугим животом, живыми толкающимися круглыми коленями — я ощущал сладкое томительное замирание внизу живота. Я честно старался отодвинуться от горячей, как лежанка русской печи, Тамары, но опять же — говорю честно — старался не из самых последних сил…
Мои брюки, мои бедные школьные брюки, — они же выходные и парадные, ибо вторых у меня на тот момент просто не имелось в наличии — так вот, они в известном месте натягивались тугим шалашиком. И как только выдерживала моё внутреннее давление тонкая изношенная материя! Как она только не лопалась!
Странное дело: ежели честно признаться, то я острым внутренним чутьём осознавал, что эта самая моя реакция была даже приятна Тамаре, и ежели бы она не происходила таким явным образом и вообще никак не проявлялась — она бы, наверное, даже удивилась или обиделась.
А так — всё было в полном порядке…
Конечно, она никак эту мою реакцию специально не подчеркивала, и уж словесно вовсе не комментировала, но так… так понятно прижималась ко мне — не боком, а своим девичьим, налитым силой, фронтом, словно забирая меня вместе со всем реагирующим организмом внутрь себя, вбирала, впитывала, зажимая мою восставшую суть между своих могучих ляжек.
Я почти стонал от неведомого мне раньше мучительного наслаждения. Танцы, ну — конечно же! — танцы! Под патефон…
…и придёт, вернётся на родной порог…
Пластинка кончалась, и я с замиранием ждал, что же делать, когда она совсем кончится, оборвётся печальным звуком в воздухе, как тогда себя вести, куда деть свою зримую реакцию… Но Тамара женским демоническим чутьём, по моему глубокому мнению — сверхъестественным, понимала моё состояние. По её губам не скользило даже тени усмешки, но какая-то лёгкая зыбь улыбки и сочувствия и собственного удовлетворения пробегала по лицу, как прикосновение паутинки, и я всё же улавливал это прикосновение паутинки удовлетворения, если не сказать — удовольствия, улавливал остро циркулирующими во мне соками, индуцированными её настроем.
…вернётся на родной порог…
Цепко прижимаясь ко мне и прихватывая на всякий пожарный случай меня крепенькой левой рукой, Тамара, не сбиваясь с темпа, подталкивала меня коленом и животом ближе к ящичку и чёрному диску, который угрожающе замедлял ход, правой рукой накручивала заводную изогнутую ручку (подобие дому, как сейчас незадачливый шофёр пытается пустить стартёр) и ставила никелированную головку микрофона с иглой на вывихнутой шейке снова на начало, на самый краешек пластинки. Мои боль и острое наслаждение продолжались, и не было сил, да и не появлялось желания прервать эту мучительную и прекрасную пытку.
Друг, старый преданный друг!
После долгих разлук
Тебя я жду…
Незаметно стало совсем темно. Ещё некоторое время мы продолжали топтаться по середине комнаты в полной черноте, слушая только прикосновение тел, но не видя даже слабых контуров друг друга. Да и вообще…
Если бы меня тогда попросили ответить на вопрос — красивая Тамара или нет? — я бы не смог ответить, и удивился бы вопросу. Разве это имело значение?! А уж если бы дали задание, как в школе, — обрисовать портрет её по всем законам классических литературных описаний, ну там цвет и выражение глаз, лица, волос, очертания рта или лба, форма носа — интересно, какой нос у Тамары — римский или курносый, не имею понятия! — я бы только рассмеялся в ответ. Ничего я не видел, ни-че-го-шеньки!
И не только из-за темноты…
— Погоди… — сказала Тамара. — Лампу налажу…
И отодвинулась от меня в поисках спичек. Всей поверхности моего тела вдруг стало прохладно и неуютно. Я только опустил руки и так и остался стоять посредине комнаты, не решаясь самостоятельно сделать ни одного движения.
Тамара принесла из соседней комнаты лампу-десятилинейку с большим чуть закопчённым стеклом и прозрачным резервуаром густого синего цвета для керосина, поставила её на голый, ничем не прикрытый скоблёный стол, уменьшила огонёк на фитиле до самого крайнего возможного предела — и снова подошла ко мне, стоящему столбом. Все части её тела налаженно и точно нашли прежние счастливые места, мои руки согласованно обхватили её… И непонятно почему, вместо вступления в такт танцевальному ритму, произошёл длинный, затяжной, до потери дыхания, не слишком умелый, но самозабвенный поцелуй…
— Ого… — не удивившись, выдохнула Тамара. — А ты, оказывается, ничего. Можешь мышей ловить…
И снова потянулась к моим губам. Потом, не отрываясь друг от друга, она в некотором подобии танца, подталкивая и направляя меня всем телом, а также и губами, задвинула меня за шкаф, где находился топчан с матрасом.
— Посидим… — шепнула в ухо Тамара. — Рядышком. Да ты не отодвигайся…
И положила мою руку на своё колено, обтянутое простым нитяным чулком. Моя рука обречённо шевельнулась и судорожно дёрнувшись, двинулась чуть выше…
У неё на чулках, коротких, немного выше колен, были круглые сборчатые подвязки. А дальше… Я задохнулся, ощутив под ладонью скользкую, прохладную, даже на ощупь голубоватую гладкую кожу. Видимо, я стыдливо задержался на этом пространстве несколько дольше, чем полагалось по ритуалу, но у меня не хватило решимости самостоятельно нарушить эту границу. Тамара сама оттянула тугую резинку трусов на животе и каким-то новым, секретным голосом, подтолкнула мою нерешительность:
— Пошеруди там…
И моя рука скользнула в тёплую меховую норку, словно любопытный зверёк, и зашевелилась там…
Тамара только постанывала от ещё непонятного мне удовольствия и часто облизывала губы.
— Ещё… еще… — просила она, то сводя, до разводя ноги в каком-то ей одной понятном и необходимом ритме, то тесно прижимая, то отпуская мою руку. — Ещё…
Платье её оказалось незаметно заголено выше пояса, и я ощущал её бурно дышащий, тёплый живот с глубокой вдавлинкой пупка, то поднимающийся, то опадающий, словно тесто в бабкиной квашне.
Она несколько раз, будто бы ненароком, но со значением ощутимо прикоснулась к моим натянутым брюкам и посоветовала:
— Да ты сыми их… совсем сыми… замараешь.
И пока я почти бессознательно, словно в неком гипнозе, трясущимися пальцами расстёгивал пряжку ремня, вдруг ставшую вёрткой и словно намыленной, — Тамара почти неуловимым волнообразным движением приподнявшись и опустившись, сдёрнула с себя последнее препятствие и откинулась на топчане на спину.
В слабом трепетании прикрученного фитиля я увидел, как передо мной воздвигались немного враспах две могучие белые колонны. Явственно чернел только между ними таинственный, до смертельного страха волнующий треугольник, выделяясь на матовом свечении обширного живота…
— Ой, не могу больше… — почти пропела Тамара. — Ну давай же, давай, миленько-о-ой… Давай — быстрее…
Руки её сильно схватили меня за плечи, притянули на себя — и горячее, яблочного привкуса, её дыхание влажным дурманящим облачком обволокло мои губы…
Голос патефона куда-то исчез, провалился в глухое небытие, истаял напрочь до последней крохотной нотки…
Спустя какое-то время — минуту ли, час ли, или же, быть может — месяц, — я бы не смог определить временной интервал, — мы лежали рядом, обессиленные и опустошённые, я весь какой-то звонкий, до колокольного отзвука изнутри. Тамара, натянув на себя платье наподобие одеяла, с некоторым даже, как мне показалось, удивлением в голосе произнесла:
— А ты… это самое… очень даже неплохо… бельё полощешь! — и непонятно фыркнула.
Но поскольку в её тоне, ежели не в смысле слов, сквозил оттенок одобрения, и она не делала никаких попыток отодвинуться от меня, встать и одеться — я был счастлив и горд случившимся.
— Холодно… — вдруг поёжилась Тамара, повернулась на бок, отчего её большая грудь тоже перелилась вниз и вбок, и крепко притиснулась ко мне.
— Понравилось? — с любопытством спросила она, немного приподнявшись надо мной, должно быть, пытаясь в полутьме, в игре перемежающихся на стенах и потолке теней поймать мой взгляд и не видя выражения моего лица. Глаза я крепко-накрепко закрыл, прижал веки друг к дружке так, что после с трудом их отлепил.
— Помоги-ка лифчик застегнуть… — совершенно по-свойски попросила Тамара. — А то пуговицы там… страсть какие тугие.
Я не слишком-то ловко справился с этой волнующей меня операцией. По-моему, несмотря на темноту, я покраснел от этой процедуры до кончиков пальцев, нашаривающих маленькие петельки: в концах, в самих подушечках пальцев покалывало, и кровь билась в них внятными пульсирующими толчками…
— Ничего… — снисходительно улыбаясь, прокомментировала Тамара, оценивая тем самым полное отсутствие у меня навыка. — Ты со мной-то… в первый раз, поди?
Я промолчал, не в состоянии не то чтобы словесно ответить на подобный вопрос, но даже попросту кивнуть.
— Ничего… — повторила Тамара, не то утешая, не то предваряя мои дальнейшие поступки. — Ещё как научишься… и танцевать… и это самое… Ну а как тебе пластиночка-то? — с ошеломительной непоследовательностью выпалила она. — Ты так и не сказал…
И сразу, напялив только сорочку на голое тело, стала медленно покачиваться и двигаться по комнате, напевая:
— Но придёт, вернётся на родной порог… Хорошая песня, верно? Переживательная… Ты-то как, придёшь завтра? Продолжим… уроки танцев? — и вопросительно уставилась на меня.
— Приду… — вдруг охрипнув, закашлялся я, как от крепкой махры самосада, которую однажды довелось отведать за компанию, — пластинка-то твоя… высший класс! Что надо!
Мне, конечно, хотелось сказать нечто совсем другое, но то — другое — не находило необходимых слов для выражения. Впрочем, Тамара понимала это, и я знал, отчётливо и недвусмысленно, что она понимала всё так, как подобает понимать в настоящую минуту.
Она приблизилась ко мне, медленно, плавно и неотвратимо, как белое облако в своей широкой сорочке, как ночной туман над лугом, подплыла вплотную к моему лицу и взяла меня за щёки обеими ладошками. И поцеловала в шею, за воротником расстёгнутой рубашки, в самое основание… Мне снова стало жарко. А она, бесстыдница, задрала подол, обнажив белый живот с тёмной яминкой пупка и не попросила, а опять потребовала, ткнув рукою в живот:
— Целуй!
И просьба эта, не приказ, но просьба, тоже подлежала немедленному, неукоснительному исполнению…
Я возложил свой поцелуй на её живот, как на алтарь, как своеобразную клятву на будущее. Она усмехнулась своей силе и накрыла меня, коленопреклоненного поневоле, широким подолом сорочки. Я очутился словно бы в маленькой палатке наедине с пространством её живота, её тела, её горячей, неуёмной, ненасытной и зовущей женской плоти. Я замер от осознания великости этой силы, не будучи в состоянии освободиться… И не особенно стараясь освободиться… А Тамара сквозь ткань сорочки всё сильнее и сильнее прижимала мою голову к животу, словно стараясь вдавить её внутрь…
— Ладно уж… — вдруг раздалось сверху — Намаялся? Иди уж… — и она ласково оттолкнула меня от себя, давая понять, что это так, понарошку, что это — игра, понятная нам двоим, что это ненадолго. — Так смотри, завтра жду. Сам приходи…
И добавила лукаво:
— Сразу после школы…
Я пробирался домой в полной темноте, почти на ощупь. Тонкий ледок на лужах, прихваченный полночным морозцем, похрустывал под ногами, крупные низкие мохнатые звёзды заговорщицки подмигивали: что, мол, брат? Того?
Тело моё было, как говорится, тонким, звонким и прозрачным и рвалось вверх, словно воздушный шарик. А как же я завтра в школе? Неужели моё новое состояние так и пройдёт никем не замеченным? А если заметят и спросят — что я могу сказать на очной ставке?!
Тем не менее — внутри меня всё пело… не патефон, конечно, нет. Я понимал…
И всё же, всё же: я научился, научился… танцевать!