ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МОРЕ

Сопки, цвета потемневшей меди.

Погрузили в океан бока.

Будто на гигантском постаменте

Дремлют снеговые облака ...


В этих гор гранитные скрижали

Врезать бы простые имена

Тех, кто здесь, в сраженьях воскрешали

Сказочных героев времена.


Ведь недаром там, на пьедестале

Вздыбленных над океаном скал.

Есть слова: «Здесь был великий Сталин»,

В дни войны моряк их высекал.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Калугин толкнул стальную тяжелую дверь, выбежал наружу. Скользкая палуба шатнулась под ногами, ветер хлестнул по лицу пригоршней острых стремительных брызг.

Со всех сторон гудела ледяная темнота. Он ничего не видел, только слышал грузный топот многих людей по палубе и по трапам.

— Лодка! — деловито крикнул кто-то, пробегая мимо.

В уши больно ударил звонкий, раскатистый гул, будто огромный стеклянный шар лопнул над морем. Калугин ухватился за поручни, всматривался изо всех сил. Очки покрылись изморозью, извилистыми потеками. Он протер стекла пальцами. Некогда было доставать платок.

Теперь видимость стала лучше. То, что после яркого света каюты показалось сперва полной тьмой, обернулось сумерками наполненного летящим снегом и плещущими волнами простора. Быстрые покатые волны набегали спереди и с боков и уносились бесшумно под борт корабля.

Ни топота, ни голосов не было слышно теперь. Экипаж стал на боевые посты. Кругом, на шкафуте, не было никого; корабль заносило то вправо, то влево, он шел противолодочным зигзагом; плоская лужица мутной воды перекатывалась на рельсовой дорожке под ногами.

Подводная лодка? Что происходит вокруг? Опять вокруг разносились мучительно-звонкие гулы, не похожие на обычные взрывы, Калугин держался за поручни, бегущие над бортом у полубака, всматривался вдаль и не видел ничего, кроме пустынной, бугристой, кое-где вскипающей белыми гребешками воды. Началось, наконец, началось! Но здесь стоять бессмысленно, нужно подняться на мостик.

Снежинки падали редко, проносились под косым углом. Маслянистой медью желтели ступеньки трапа. Калугин ступил на трап. Он, казалось, взбегал по отвесным качелям, в неустанном гуденье вентиляторов и свисте ледяного ветра.

Первый подъем... Здесь дежурил расчет зенитчиков, у автомата, задравшего к тучам черное рыльце расширяющегося кверху ствола. Краснофлотцы застыли, как скульптурная группа, стоя у казенной части, сидя на низких кожаных креслицах у прицельных механизмов, на вращающейся круглой платформе.

Еще выше! Опять подъем по медному, промазанному маслом трапу. Теперь Калугин вышел будто под самые облака, где покачивались обледенелые снасти стройной фок-мачты и ветер гремел обмерзшим брезентом обвесов.

На левом крыле мостика, глядя напряженно вдаль, стоял худощавый, укутанный в мех полушубка матрос.

— Что случилось, товарищ краснофлотец?

Обычно на каждый подобный вопрос он получал четкий, дружелюбный ответ.

Но краснофлотец молчал.

Он как будто даже не слышал вопроса. Очень высоко подняв локти, прижав к глазницам бинокль, он вытянул далеко вперед из черного лохматого воротника юношески тонкую шею.

— «Смелый» бомбит лодку, товарищ капитан, — сказал приземистый старшина. — Не туда смотрите. По правому борту, двадцать.

По правому борту... Значит, как раз за спиной смотрящего в бинокль краснофлотца! Но тот не оборачивался, смотрел, по-прежнему высоко подняв локти и напряженно вытянув шею. Калугин перебежал к другому борту.

Сперва снова он не видел ничего, только то же тускло-глянцевое, бугристое море. Потом вдалеке вздулся, стал медленно опадать черный ветвистый столб с пенными краями. Там скользил «Смелый» — длинный и низкий силуэт, похожий на зазубренную пластинку, Водяной столб опадал в его кильватерной светлой струе. И снова лопнул стеклянный невидимый шар, больно толкнув в уши. И снова пенистый столб вырос за кормой мателота.

«Вот оно, началось!» — думал Калугин, стиснув пальцы в сырой варежке на шершавом металле кронштейна.

Встреча с противником лицом к лицу! Бомбежка подводной лодки. Началось то, чего страстно ждали и в то же время именно сейчас больше всего опасались на корабле. Едва ли здесь одна лодка. Немецкие подводники ходят волчьими стаями, может быть, вторая, необнаруженная лодка уже выходит в атаку на один из транспортов каравана. Недаром сигнальщики, не отрываясь, смотрят по всем направлениям. Нужно сделать все, чтобы не допустить врага к каравану.

Жаль, что его дело — только наблюдать. На войне самое плохое — стоять вот так, без оружия, не иметь точного боевого задания. Но разве у него нет боевого задания? Он, конечно, сможет найти свое место в бою. Но прежде всего должен быть в курсе дела, уяснить себе самому всю картину.

Он перешел ближе к группе офицеров, стоящих между штурвалом, продолговатой тумбой машинного телеграфа и куполом репитера гирокомпаса.

Здесь ветер свистел еще сильнее. Как всегда в боевой операции, застекленные рамы, прикрывавшие лоб мостика, были сняты, снежинки влетали на мостик, оседали и тотчас таяли на одежде и на металле механизмов.

Разрывы и всплески прекратились.

Длинный силуэт «Смелого» стал сокращаться, превратился в высокий ромб.

Все стоящие на мостике офицеры были похожи друг на друга: в мешковатых, горчичного цвета, прорезиненных, подбитых мехом куртках и таких же штанах, вправленных в оленьи унты. Остроконечные колпаки капюшонов прикрывали лица и тульи фуражек. Но вот один, у машинного телеграфа, откинул капюшон, и он лег за спиной горбом жесткого короткого меха. Капитан-лейтенант Ларионов, командир «Громового», смотрел вдаль в сторону «Смелого». Лаковый козырек его фуражки был надвинут на выпуклые белокурые брови, на глубоко запавшие, воспаленные глаза. Снежинка села на гладко выбритую, медно-желтую щеку, он не смахивал ее, и она медленно таяла, превращаясь в прозрачную круглую каплю.

— Гордеев! — позвал командир корабля.

У него был глуховатый, негромкий голос, но коренастый старшина, стоящий у фок-мачты, тотчас повернул к нему смуглое внимательное лицо.

— Запросите «Смелый», что с лодкой.

— Есть запросить, что с лодкой! — крикнул Гордеев.

— Напишите прожектором. Флагами при этой мути могут не разобрать.

— Есть написать прожектором!

Гордеев поднял над крылом мостика большой, наглухо закрытый фонарь, быстро щелкал задвижкой, открывая и закрывая свет. На мостике «Смелого» замелькала золотая расплывчатая звездочка ответного сигнала.

— «Лодки больше не слышу! — громко и раздельно читал Гордеев. — Торпеда прошла у меня под носом. Продолжать ли поиски? Слышите ли вы лодку? Командир».

Ларионов стоял неподвижно. Он поднял руку в меховой рукавице, вытер влажную щеку.

— Напишите: «Лодку не слышал и не слышу. Продолжайте новый заданный курс».

Гордеев снова замигал прожектором.

Командир пригнулся к машинному телеграфу — к ряду плоских металлических ручек, торчащих над тумбой, со звоном передвинул одну из них.

За мостиком, над огромной овальной трубой, покрашенной в белое с черной каймой, дрожал раскаленный, струящийся, как прозрачный ручей, воздух бездымного хода. Но большой клуб бурого бархатистого дыма вырвался вдруг из трубы, вытягиваясь над волнами в остроконечное облако, поплыл к горизонту.

— Вахтенный, свяжитесь с постом энергетики!

Один из офицеров поднял тяжелую пластмассовую трубку, бросил в нее несколько слов, передал трубку командиру.

— Командир «БЧ-пять»? — сказал Ларионов в телефон. — Передайте в котельное: если еще раз увижу дым из трубы, потребую наложения взыскания. Ладно, дробь... Оправданий не принимаю...

Он сунул трубку вахтенному офицеру, склонился над медным раструбом переговорного аппарата.

— Штурман, продолжаем идти вновь заданным курсом.

— Есть продолжаем вновь заданный курс, — донесся глухой, отдаленный голос штурмана.

— На румбе?

Рулевой в меховом долгополом тулупе, нагнув голову, широко расставив ноги, стоял за прямой рукояткой штурвала.

— Тридцать шесть градусов на румбе!

— Так держать!

Калугин стоял, прислонясь к брезентовому обвесу; он глубоко засунул в карманы замерзшие руки, вобрал голову в плечи, чтобы ветер не задувал за воротник.

Значит, боя не будет! Значит, опять продолжается этот однообразный, бесконечный конвой! Грузно поднимаются и опускаются на волнах смутные громады медленно идущих транспортов. Военные корабли охраняют их...

Но ни одного транспорта нет на горизонте. Кроме «Смелого», в видимости ни одного боевого корабля!

И лишь сейчас Калугин осознал: взят совершенно новый курс! Противоположное вчерашнему направление!

Калугин подошел к репитеру гирокомпаса. Оранжевая звезда трепетала в верхней прорези медного колпака. Плывущая в звезде цифра резко отличалась от той, что видел в последний раз. Тридцать шесть градусов на румбе. Совершенно противоположный вчерашнему курс!

— Сигнальщики, ищите дым! — сквозь гул ветра и свист вентиляторов донесся до него голос вахтенного офицера.

Калугин снял с гака футляр с запасным биноклем, накинул ремешок на шею, тщательно просматривал море. Да, ни одного транспорта нет в видимости. Нет и кораблей конвоя. Только один «Смелый» был, казалось, теперь совсем рядом. Он качался на мерцающих в линзах бинокля волнах — очень длинный, низко сидящий в воде корабль цвета морских волн и ледяных полей. Крестообразная мачта над высоким мостиком, откинутая назад дымовая труба, стволы орудий, смотрящих вперед и назад с полубака и с кормовых надстроек. Светлое полотнище военно-морского флага вилось на его второй от носа, мачте.

«Вот точно на таком корабле стою я сейчас», — думал Калугин.

«Смелый» оставался сзади. Вот он вновь стал поворачиваться, сокращаться, превратился в острый высокий треугольник, увенчанный снастями сдвоенных мачт. Видимо, он входит «Громовому» в кильватер. Необычный строй для конвоирования транспортов. Необходимо узнать, в чем дело!

Калугин еще ближе придвинулся к группе офицеров. Ему навстречу блеснули острые черные глаза из-под козырька фуражки под бурым мехом капюшона, охватившего лицо старпома. Как и все окружающие, Калугин уже привык называть помощника командира «старшим помощником» — «старпомом», хотя знал — такой должности нет на кораблях этого класса. Старпом Бубекин, чем-то похожий на сказочного гнома в своем остроконечном колпаке, молча отошел к поручням мостика и, облокотившись на них, стал смотреть вдаль. Он явно не желал вступать в разговор.

Командир корабля по-прежнему стоял у машинного телеграфа, с виду простой и доступный, но будто окруженный невидимым кольцом почтительности и общего повиновения. Калугин выжидательно остановился.

Капитан-лейтенант со звоном перевел ручки машинного телеграфа, подошел к переговорной трубе.

— Штурман, прибавил сто оборотов!

— Есть прибавил сто оборотов! — донесся глухой голос снизу.

Командир шагнул к поручням, вынул мундштук и пачку сигарет.

Вот подходящее время для вопроса.

— Товарищ капитан-лейтенант!

Ларионов взглянул отсутствующим взором.

— Мы оторвались от конвоя? — Калугин попытался сформулировать вопрос возможно профессиональнее и короче.

— Так точно, — рассеянно сказал Ларионов.

— В чем же смысл операции теперь?

— Мы перешли в дозор, — сказал командир корабля. Калугин ждал продолжения разговора. Но капитан-лейтенант молчал, аккуратно, вставляя замерзшими пальцами сигарету в разноцветный наборный мундштук.

— Перешли в дозор, — наконец, повторил он так, будто эта фраза должна была объяснить все. Став таким образом, чтобы дым не шел в сторону Калугина, он курил глубокими затяжками, предупредительно-любезно глядя ему в лицо.

Калугин ждал молча. Что-то в манерах командира корабля мешало продолжать расспросы. «Сейчас заговорит сам», — думал Калугин. Но Ларионов молча докурил сигарету и сунул мундштук в карман.

— Прошу прощенья! — негромко, слегка наклонив голову, сказал он и, отойдя к поручням, подняв бинокль, стал медленно вести им по дальним волнам.

Калугин остался на месте. Что ж, выждем удобного случая поговорить с кем-нибудь еще... Став так, чтоб не продувал неустанный, свищущий в снастях ветер, глядя в широкую спину капитан-лейтенанта, он до мельчайших подробностей вспомнил свое первое знакомство с ним как раз перед началом похода.


Он тогда впервые вступил на палубу «Громового», и его привели к командирской каюте — в узкий и жаркий коридорчик, где громоздились на вешалке черные шинели с золотыми нашивками на рукавах, желтые прорезиненные куртки, бараньи полушубки, шапки-ушанки с кожаными верхами и меховыми отворотами — все эти атрибуты дальних морских походов за Полярным кругом.

Снимая шинель, одергивая полы кителя и протирая запотевшие очки, Калугин заглянул в полураскрытую дверь каюты.

Худощавый, очень прямо держащийся, среднего роста человек, в свежей сорочке, с блещущим белизной отложным крахмальным воротничком и в тщательно отглаженных брюках, стоял перед зеркалом, примеряя фуражку. Фуражка была щегольского фасона, с очень узкими, туго отглаженными полями, с длинным лаковым козырьком, нависающим над носом, как клюв.

— Ну что, Гаврилов, нахимовский козырек?

Стоявший перед зеркалом с явным удовольствием рассматривал свое обмундирование.

Вестовой — белокурый большеголовый краснофлотец — стоял рядом, держа на деревянных плечиках черную отглаженную тужурку с золотыми нашивками на рукавах.

— Подходящий козырек, товарищ капитан-лейтенант, — солидно подтвердил Гаврилов. Он помог Ларионову надеть тужурку.

— Перчатки, Гаврилов!

Вестовой подал пару белоснежных нитяных перчаток. Командир корабля критически осматривал их.

Калугин слегка постучал в металлическую, покрашенную под светлый дуб дверь.

Капитан-лейтенант оглянулся.

— Войдите!

Калугин шагнул в каюту. Капитан-лейтенант снял фуражку, положил в нее перчатки.

— Свободны, Гаврилов!

У него был негромкий, очень ровный голос, бледно-голубые глаза под выпуклыми надбровными дугами на медно-желтом лице, очень белый высокий лоб, пересеченный алым следом от фуражки.

— Я военный корреспондент Калугин, командирован редакцией на ваш корабль.

Капитан-лейтенант, став, казалось, еще прямее, пожал Калугину руку, мельком глянул в удостоверение.

— Добро. Прошу пройти к моему заместителю по политчасти. Он займется с вами.

— Сперва я хотел бы поговорить с командиром корабля, — сказал, дружелюбно улыбаясь, Калугин.

Ему явно везло. Не так-то легко, предупреждали в редакции, застать командира корабля в свободную минуту. А у командира «Громового» сейчас, очевидно, как раз свободное время.

Нетерпеливое, досадливое выражение мелькнуло на лице капитан-лейтенанта. Молча он указал на узкий диванчик, примыкающий к столу, сам сел в кресло.

— Хотел бы побеседовать с вами о боевых делах «Громового», — сказал Калугин, садясь и раскрывая блокнот. — Так сказать, получить установки для работы...

Он положил блокнот на стол, посмотрел, хорошо ли отточен карандаш. Собирался фиксировать каждый интересный факт, каждое типичное выражение. Он привык к радушным встречам в воинских частях, привык, что при любой возможности бойцы и командиры охотно отвечали на вопросы, сами вступали в разговор.

Командир корабля молчал. Сидя за столом-конторкой в полированном, светлого дерева кресле, смотрел усталыми, даже как будто сонными глазами.

— Прошу курить! — Он пододвинул Калугину раскрытую коробку с сигаретами.

— Спасибо, потом... — сказал Калугин.

Отношение капитан-лейтенанта смутило его. Он машинально отчеркнул верх пустой странички. Было все неудобнее сидеть перед молчаливо ждущим моряком.

— Я, кажется, помешал вам, товарищ капитан-лейтенант?

— Нет, ничего, — отрывисто сказал Ларионов. — Хотел пройти по боевым постам, заглянуть в кубрики, в машину... Успею...

Конечно, это было явной неправдой: заглянуть в машину в крахмальной сорочке и белых перчатках!

Нет, капитан-лейтенант, видимо, собирался сойти на берег, отдохнуть, и стесняется почему-то сказать откровенно... «Я помешал ему сойти на берег... Но дело есть делю... Очень важно поговорить с ним в первую очередь», — думал Калугин.

— Если бы вы могли хоть вкратце рассказать о выдающихся делах «Громового»...

— К сожалению, «Громовой» ничем особенным себя не проявил, — помолчав, с извиняющейся улыбкой сказал Ларионов.

Он провел рукой по белокурым, зачесанным набок волосам, вставил сигарету в разноцветный прозрачный мундштук.

Калугин у многих уже видел такие мундштуки, мастерски вытачиваемые краснофлотцами из алюминия, эбонита, небьющегося стекла — из обломков сбитых вражеских самолетов. Но в тонких пальцах капитан-лейтенанта мундштук казался особенно изящным и аккуратным.

Не глядя на Калугина, Ларионов сжал обветренными губами мундштук, щелкнул зажигалкой и выпустил сизое дымовое кольцо.

— Ничем особенным себя не проявил... Надеемся, еще покажем себя в дальнейшем...

Он нахмурился и затянулся снова. Выговорить эти несколько слов стоило ему, казалось, такого напряжения, что на покрасневшем лбу исчез алый след от фуражки.

— Но у вас были бои с самолетами. Шесть сбитых фашистских самолетов... обстрелы берегов!

— Обстрелы берегов, — сказал Ларионов, — в этом интересного мало. Станешь на якорь где-нибудь в губе и палишь по заданной цели... Вот напишите о комендорах, — как сокращают время подготовки залпа. Но об этом они сами расскажут вам лучше, чем я.

— Мне нужно побеседовать об этом и с вами, — не сдавался Калугин. — В обстреле берегов «Громовой» сыграл большую роль.

— Точно, сыграл. Бывало, сидишь в обороне, егеря так наседают — камни под ногами горят. А пойдут наши эсминцы грохотать с моря — фашисты разом по щелям...

— Разве вы сражались на сухопутье?

— Было такое... — отрывисто сказал капитан-лейтенант. Он помолчал снова. — Об обстрелах, о боях с самолетами вам лучше меня расскажут зенитчики и комендоры. Поговорите с людьми... Потом, если будут какие вопросы, прошу ко мне снова...

Он приподнялся, протягивая руку. Но Калугин еще сохранял надежду.

— Есть поговорить с людьми! — Он провел по блокноту вторую черту. — А теперь, товарищ капитан-лейтенант, может быть, расскажете что-нибудь о себе самом, о собственных боевых переживаниях?

Он тотчас понял, что не должен был задавать такой вопрос. Командир почти враждебно глядел из-под сдвинутых светлых бровей.

— Что именно обо мне?

— Что хотите, — удивленно сказал Калугин. — Вот вы командуете боевым кораблем, сражались на сухопутье...

— Обо мне прошу не писать ничего! — резко и раздельно сказал командир. — Тема неинтересная, товарищ корреспондент. А о корабле — пожалуйста. Пройдите к заместителю, — он назовет вам людей, отведет место для работы. Народ у нас золотой... Опять отрывисто оборвав, он встал, взялся за козырек фуражки. Калугин встал тоже.

«Вот так беседа! Пустой разговор. Конечно, отчасти виноват сам — помешал человеку отдохнуть...»

Молча, не глядя на него, Ларионов надел фуражку.

— Скажите, это в вашей редакции работает Ольга Петровна Крылова?

— У нас! — сказал Калугин.

Такого вопроса он ожидал меньше всего. Он смотрел на командира корабля. Может быть, хотя бы теперь удастся завязать разговор? Но Ларионов молчал снова, задумчиво натягивая перчатки.

— Разрешите идти? — спросил после паузы Калугин.

— Если ничем больше не могу быть полезным... — любезно сказал командир, двигаясь к двери. Он пропустил Калугина вперед, сам шагнул через комингс, прикрыл за собой дверь.


Вот какой была единственная беседа Калугина с капитан-лейтенантом Ларионовым перед самым уходом корабля в море. С тех пор они встречались лишь мельком: на ходовом мостике, в кают-компании, снова на ходовом мостике, где Ларионов, казалось, проводил почти круглые сутки.

И теперь вот он опять ходит взад и вперед, взад и вперед по неширокому пространству мостика, с одного крыла на другое. Он уже не держится так прямо, как тогда, при разговоре в каюте. Он снова затянул вокруг фуражки меховой капюшон, с его шеи свешивается футляр морского бинокля, иногда он останавливается, подняв бинокль, долго разглядывает море. Человек, от быстроты и правильности решений которого зависит жизнь каждого на корабле.

— На румбе? — сказал вахтенный офицер.

— Тридцать шесть! — задорный, четкий ответ рулевого.

— Так держать!

В мерцающей звезде репитера гирокомпаса трепетала все та же черная цифра. Неустанно сигнальщики всматривались в горизонт. Всматривались во все четыре стороны света, на каждом углу мостика по краснофлотцу, у каждого краснофлотца сектор обзора 90°.

Что бы ни случилось, каждый из них должен смотреть только в заданном ему направлении...

Зазвенели ступеньки трапа. Высокий румяный офицер, в черном кожаном реглане и шапке-ушанке, прошел по мостику и дружески улыбнулся Калугину. Тщательно протерев свой бинокль, тоже стал медленно вести им по горизонту.

— Степан Степанович! — окликнул его Калугин.

Он притронулся к закованному черной кожей, высоко поднятому локтю. Снегирев опустил бинокль.

— Может быть, вы сообщите мне, почему мы изменили курс?

— Мы были в конвое, теперь перешли в дозор, — сказал заместитель командира по политической части, старший лейтенант Снегирев.

Но, увидев разочарованное, недоумевающее лицо Калугина, Снегирев вдруг приблизил к нему свое румяное, широкоскулое лицо. Вздернутый крепкий нос и приподнятые брови придавали этому лицу какой-то очень жизнерадостный, немного лукавый вид.

Карие глаза Снегирева округлились, он пригнулся так близко, что его горячее дыхание касалось щек Калугина.

— Принято радио: фашистские корабли готовятся к рейду в наши высокие широты. Перед нами поставлена задача: запеленговать их, не выпускать из виду, попытаться задержать их до подхода главных сил нашего флота.

— Сигнальщики, ищите дым! — глуховатым, негромким голосом вновь сказал капитан-лейтенант Ларионов.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Лейтенант Лужков бренчал на пианино, придерживая крышку левой рукой. Со своего места за столом Калугин видел малиновые пальцы на черно-белой клавиатуре, румяную круглую щеку только что сменившегося с вахты лейтенанта...

Калугин отодвинул дневник. Трудно было сосредоточиться в ожидании близкого боя.

Он пробыл на мостике, пока не промерз до костей, пока не перестал чувствовать онемевших в варежках пальцев. Его веки горели, он почти непрерывно смотрел в бинокль, искал дымы вражеских кораблей. Но ледяное, сизое море по-прежнему оставалось пустынным. Однообразно простиралась рубчатая линия горизонта, упорный ветер дул словно со всех сторон сразу, невозможно было от него укрыться...

Он спустился в кают-компанию, только чтобы согреться, даже не стал снимать полушубка. Кстати, хотелось записать последние впечатления в дневник.

Вот отдельные листки: уже обработанный материал. Выполненное — и как будто не плохо — редакционное задание. Беседы с комендорами о борьбе за первый выстрел. Результат многочасовых наблюдений работы у пушки, длительных разговоров с краснофлотцами и командиром орудия... А вот потрепанный блокнот: дневник похода.

Пересеченные торопливым, прыгающим почерком странички... Почти стенография, записи на ходу, некоторые слова с трудом потом разбирает сам... Рядом со связными записями отдельные, отмеченные для памяти слова и фразы.

«А я смотрю на нее и улыбаюсь, как майская роза». Это из рассказа одного краснофлотца за перекуркой, у обреза... «Землю спустить, поднять люди!» — команда, морской язык, использую где-нибудь к месту. «Если чайка сядет в воду, жди хорошую погоду. Чайка бродит по песку — моряку сулит тоску», — старые морские приметы... «Вот дают дрозда!» — любимая поговорка старпома... «Не свисти на палубе — насвищешь ветер!» — афоризм боцмана Сидякина...

«Какие мелочи! — подумал Калугин. — Мелочи корабельного быта. Их ли нужно записывать в эти трагические дни, когда решается судьба Родины на протянувшихся всюду, залитых кровью фронтах!»

Уже несколько месяцев длится небывалое сражение под Сталинградом. Немцы, наконец, остановлены там, видимо, выдохлись в беспрестанных атаках. Инициатива, видимо, уже переходит к нам, но огромные армии еще бьются на разоренных приволжских равнинах, в дымных развалинах Сталинграда. На Кавказе немцы еще рвутся вперед, хотя уже проскальзывают в сводках первые сообщения о наших контратаках.

Что изменилось на суше в дни похода? Сквозь атмосферные разряды, сквозь грохот фронтов и сводки погоды, сквозь позывные и шифровки множества радиостанций радистам «Громового» удается улавливать лишь отрывочные фразы последних сообщений.

Вновь и вновь Калугин заходил в радиорубку, где, часами не отрываясь от наушников, поочередно отдыхая здесь же, на коротком диванчике, несут непрерывную вахту его новые друзья Амирханов и Саенко.

«...В районе Сталинграда, в заводской части города, идут тяжелые бои... Возле Моздока мы перешли в контратаки, но противник вводит в бой новые части... Под Новороссийском наши морские пехотинцы...»

Амирханов так и не мог поймать окончание фразы.,. И, наконец, еще одно сообщение без начала и конца:

«...Нашими войсками занят населенный пункт Ковачи...»

Ковачи. Неизвестный городок, еле видной точкой отмеченный на карте. Но как просияло угрюмое лицо радиста, когда, торопливо и тщательно, он записывал это название. И Калугин тоже сразу почувствовал прилив счастья, хотя лишь впервые узнал о существовании такого городка. Но это победа — первый результат нашего нового наступления после стольких недель упорной, отчаянной обороны.

Это результат осуществления сталинских стратегических планов, один из первых признаков нового изменения в соотношении сил. Результат гордой уверенности в себе, собранного, подчеркнутого спокойствия в труднейших условиях, выдержки, характеризующей поведение лучших наших командиров.

«Спокойствие командира — для нас лучший бальзам», — вспомнил Калугин отзыв одного из краснофлотцев о капитан-лейтенанте Ларионове.

Калугин писал, опершись локтями на стол, в чуть вздрагивающем ярком электрическом свете.

«Командир корабля... Этот незаурядный человек все больше интересует меня. При первом знакомстве показался мне щеголем и немного тяжелодумом. Но, как известно, первое впечатление часто обманчиво.

Капитан-лейтенанта любят на «Громовом», отзываются о нем с большим уважением. Он очень начитан и развит, особенно охотно говорит в свободные минуты о героическом прошлом русского флота. Иногда он резок в обращении с людьми, но эта резкость не восстанавливает против него никого...

Любопытно, что после того разговора со мной он действительно не сошел на берег, а занялся придирчивым обходом всего корабля, от верхней палубы до котельных отделений.

Разряженный, как на парад, пальцами в белых перчатках он проводил по механизмам, под трубами отопления в кубриках, по шкапчикам с вещами краснофлотцев — и, если перчатки пачкались, произносил всего одно-два осудительных слова. Зато потом темпераментный Бубекин долго стыдил и распекал, как говорят здесь — «драил с песочком», виновных...»


Лейтенант бренчал на пианино. Неслышно ступая, вестовой Гаврилов шел от двери к столу. Калугин закрыл блокнот, приподнялся, отодвигая кресло. Кресло не отодвигалось. Он забыл, что на время похода мебель намертво прикрепляется к палубам корабельных помещений.

И вдруг фантастичность всего происходящего пронизала его, как электрический ток.

Будто впервые увидел он это просторное помещение, уставленное мягкой мебелью, озаренное мягким сиянием люстры.

Люстра с круглым шелковым абажуром слегка покачивается над обеденным длинным столом, застланным синим сукном. Вокруг стола — широкоспинные, обитые кожей кресла. Такие же кресла по стенам кают-компании, покрытым живописью палешан — эпизодами из русских народных сказок.

В одном из углов, рядом с пианино, диван. И зеркало над полированной крышкой пианино, как овальное, вертикально поставленное озеро в раме.

Все как в хорошо обставленной гостиной. Разве похоже это на фронтовую обстановку в самые суровые, напряженные дни войны?

Все как в гостиной... только пол... нет, не пол, а палуба кают-компании неустанно вибрирует, покачивается под ногами. Скрипят, потрескивают в углах переборки, покрашенные под светлый дуб. Зеркало крест-накрест проклеено бумажными полосами, чтобы не дало трещин при стрельбе корабельных орудий.

Гостиная плывет в океане, за Полярным кругом, гостиная — отсек боевого корабля. Как раз под ней расположен снарядный погреб. Широкая лакированная колонна возле буфета — это стальная тумба дальнобойного орудия, установленного на верхней палубе, на полубаке.

«На сухопутье все было проще, обычнее для меня, — записывал Калугин в блокнот. — В этом морском коллективе, в мире, полном самобытных традиций, мне было труднее, чем где бы то ни было, найти свое рабочее место. А я хочу тесно сжиться с матросами и офицерами «Громового», войти в их жизнь как боевой товарищ и друг. Я, журналист в чине сухопутного капитана, никогда до войны не бывавший на палубе боевого корабля, обязан правдиво и ярко рассказать читателям о повседневной суровой героике, о военном быте моряков Северного флота. Для этого нужно хорошо знать корабль, изучить его сложнейшие механизмы, чтобы глубже понять людей, которые ими управляют...»

Он снова поднял глаза от блокнота. Противоположный край стола был накрыт теперь чистой крахмальной салфеткой.

Вестовой расставил на ней тарелки с хлебом, маслом и ветчиной, держал на весу стакан чаю в металлическом подстаканнике.

— Можно кушать, товарищ лейтенант!

Лейтенант захлопнул крышку пианино, повернул ключик, дружески улыбнулся Калугину, вскинув глянцевые, черные глаза.

— Закусим, товарищ капитан?

Калугин качнул головой. Во время похода его не привлекала еда, особенно здесь, в этом горячем, сухом воздухе. Лейтенант, присев к столу, намазал хлеб маслом, с чувством приладил сверху жирный ломоть ветчины. Поднес к розовым, свежим губам взятый из рук вестового стакан.

«Вот хотя бы Лужков, — думал Калугин, — этот юноша, командир торпедных аппаратов эсминца. Сын балтийского матроса, советский офицер новой формации. Уже немало испытал в этой войне. Может быть, вот так же сидел он в кают-компании точно такого же эсминца, за таким же точно столом, когда бомба с «юнкерса» расколола корабль пополам...

Кают-компания встала дыбом, коридор очутился над головой, пенистая, злая вода хлынула на пианино, оказавшееся вдруг под ногами... Нужно быть человеком большой выдержки, превосходным пловцом, чтобы не растеряться, нащупать верное направление, затаив дыхание подняться сквозь водяной столб по вертикальной трубе коридора, нащупать дверь, вырваться на поверхность, когда корабль, может быть, уже достигал дна...»

Калугин согрелся теперь окончательно, ему становилось жарко. Прошелся по кают-компании; подойдя к пианино, глянул в зеркальный овал.

Хмурый, не очень знакомый человек в светлом дубленом полушубке, в кожаной черной ушанке, надвинутой на брови. Над широкими очками — эмблема зеленоватого серебра с маленькой алой звездочкой сверху. Звездочка новее эмблемы. Он прикрепил ее к шапке только на днях. Прежнюю звездочку выпросил кто-то из английских матросов во время посещения нашими журналистами корвета. За мехом расстегнутого воротника ярко блестит начищенный якорь на верхней пуговице кителя.

Быстро пройдя в коридор, Калугин скинул полушубок и шапку, вернулся в кают-компанию, присел рядом с лейтенантом. Дружески улыбнулся Лужкову, сооружавшему второй бутерброд.

Лужков улыбнулся тоже, мальчишечьи ямочки возникли на покрытых нежным пушком щеках.

— А может быть, все же закусите со мной? Еще чаю, Гаврилов!

Он протянул пустой стакан вестовому, держа подстаканник в согнутой над столом руке.

— Не каждый день в кают-компании ветчина. Подарок новосибирцев Северному флоту. Очень советую. Обед еще не так скоро... Скомандую вам чаю?

— Нет, спасибо, — сказал Калугин. — Лучше побеседуем... Тогда, на мостике, помните, рассказывали мне, как выплыли с того корабля...

Вестовой принес новый стакан чаю.

— У меня после вахты всегда дьявольский голод, — как бы извиняясь, сказал Лужков. Он будто не слышал слов Калугина. — Может быть, расскажете поподробнее о том бое? Калугин по привычке уже вертел в пальцах карандаш.

— О каком бое? — спросил Лужков. Его лицо сразу осунулось и постарело, приобрело недоброе выражение. — Тогда «юнкерсы» сплошными волнами шли, вываливались из-за сопок... Мы, пока стрелять могли, три бомбардировщика сбили... Не дешево и им обошелся тот бой...

Он замолчал. Снова прихлебывал чай, уже без прежнего удовольствия.

— Вы ведь с комендорами первого орудия беседовали? Командир орудия Старостин раньше служил на «Могучем». Старостин — старшина первой статьи. Тогда помог мне на берег выбраться. Мне уже ноги сводило... Поговорите с ним поподробнее...

— Мы говорили со Старостиным. Но я не знал, что он с того корабля...

В памяти встало жесткое, обветренное лицо с прямым, настойчивым взглядом, стойкая, неторопливая фигура. Этот старшина привлекал к себе каким-то спокойным достоинством в каждом движении, веской, неторопливой речью.

— Поговорите с ним о «Могучем». — Лужков быстро допивал чай. — Очень он на немцев зол, как, впрочем, все мы. Торпедисты мои даже во сне видят, как бьются на море с врагом. А вот наяву что-то не получается...

— Вот, может, скоро встретим фашистов, отведем душу...

— Может быть, и встретим! — оживляясь, согласился Лужков. — Эх, если встретим — хорошо бы отвести душу! Правда, наше дело только запеленговать их и вызвать подкрепление. Разве только в ночных условиях сможем сами завязать бой, выйти в торпедную атаку...

Ночная торпедная атака в океане! Калугин невольно ощупал пустой верхний карман кителя. Здесь обычно носил бумажник. Теперь, уходя в первый свой морской поход, оставил бумажник на берегу на сохранение Кисину, лучшему редакционному другу. Если случится что здесь, Кисин отошлет бумажник домой. Он первый раз шел в боевой океанский поход. Небрежно вертя карандаш, он улыбнулся Лужкову.

— Между прочим, вы слышали? Мистер Гарвей говорил, что немцы едва ли выйдут из Альтен-фиорда. А мы не очень-то беседуем с мистером Гарвеем! — на юношеском лице лейтенанта проступило отвращение. — Знаете, это такой жук — мистер Гарвей!

— Жук? — переспросил Калугин.

— Точно, жук! — Лужков глянул на дверь и понизил голос. — Знаете, когда в первый раз пришел к нам на корабль, ни слова не говорил по-русски. Выйдет, бывало, в кают-компанию к чаю с бутылкой рому. Сидит, тянет ром, иногда только перекинется парой фраз по-английски с командиром или со старпомом. Потом скучно, что ли, ему стало — вдруг заговорил по-русски. И прекрасно заговорил! Я не выдержал, бухнул ему: «У вас, мистер Гарвей, удивительные способности к языкам». — «Да, — отвечает и смотрит нахально прямо в глаза, — у меня большие способности к языкам». А вы говорите — не жук!

Лужков широко улыбнулся, тотчас нахмурился, снова в его тоне Калугин уловил скрытую горечь.

— Только и мое мнение — пожалуй, проходим зря. Немцы боятся выскакивать в океан. Не первый раз ходим в дозоре.

— Но вот ведь встретили подводную лодку...

— А может быть, и лодки не было никакой, — по-прежнему зло сказал лейтенант. Он встал из-за стола; ему, видно, хотелось уйти, но неловко было оборвать разговор.

— Не было лодки? — удивился Калугин. — Но ведь «Смелый» бомбил ее.

— Бывает и бомбят, а лодки нет. Увидит сигнальщик плавник косатки или льдину, а то акустик прослушает косяк сельдей, ну и пойдет... Насчет лодок наш командир мастак. Сам с подплава. Была бы лодка — поводили бы ее...

— Разве капитан-лейтенант Ларионов — подводник?

— Точно, с подплава, — повторил Лужков, но как-то осекся, озабоченность промелькнула в его глазах. — Только вот что, товарищ капитан, вы с ним лучше не заговаривайте об этом.

— О чем? — приподнял брови Калугин.

— Да вот о том, что он подводник. — Лужков замялся, подбирая фразу. — Это, знаете, для него тяжелый разговор... — Он снова осекся, глянул на Калугина в упор, искорки смеха неожиданно блеснули в глубине черных глаз. — Да, кстати, о лодке. Мне, знаете, пора идти подводную лодку слушать. Так сказать, долг офицера. Извините.

Калугин улыбнулся. Он уже знал это выражение. Слушать подводную лодку — значит, попросту поспать. «Хорошо. Думаешь разыграть меня?» Он тоже сделал серьезные глаза.

— Хорошо, лейтенант, идите. Не смею отрывать вас от вашего долга. Я сам слушал подводную лодку всю ночь и теперь чувствую себя превосходно.

Ему показалось, что выражение веселого одобрения мелькнуло в черных глазах четко повернувшегося, скрывшегося в дверях лейтенанта. «Да, здесь, на флоте, любят розыгрыш, веселую шутку, но пусть знают, что я уже не из тех новичков, кого посылают пить чай на клотик[1] и фотографироваться в таранном отсеке».

Задумчиво он подошел к распластанной на переборке большой карте заполярного морского фронта: морского театра, как выражаются тут.

Бледная океанская синева, окаймленная рваными зигзагами суши. Внизу Кольский полуостров: полукруглый массивный выступ. Дальше к весту — бесчисленные скандинавские фиорды. Еще дальше и выше — зеленое пятно Исландии, Гренландия — величайший остров земного шара, извивы берегов Шпицбергена.

С другой стороны, к востоку: зубчатый полумесяц Новой Земли, прорезанный голубой жилкой Маточкина Шара, островки наших зимовок...

Где-то здесь, в необъятной водной пустыне, идет сейчас «Громовой», откуда-то из каменных щелей Скандинавии должны выйти в море вражеские корабли. В каком-то пункте этого морского театра в любой момент может вспыхнуть смертельный бой...

Широко и немного нетвердо шагая (палубу начинало покачивать сильней), Калугин вышел в коридор, надел полушубок и шапку.

Ковер в коридоре был отвернут по краям, обнажены кольца кингстонов для затопления артпогребов. Здесь дежурили краснофлотцы аварийной группы, а в буфете, рядом с кают-компанией, вестовые в белых курточках уже звенели обеденной посудой.

Калугин шел мимо задернутых потертыми бархатными портьерами дверей офицерских кают. Одна портьера была задернута неплотно, коричневый вельвет, позванивая кольцами, мерно колыхался от качки. Офицер связи мистер Гарвей, лежа на нижней койке, ел что-то из жестяной банки в ярко раскрашенной обертке. Черная борода, как рамкой, охватывала его бледное, неподвижное лицо.

— Гуд дей, мистер Гарвей! — сказал Калугин.

— Здравствуйте, добрый день. — Гарвей быстро прикрыл банку раскрытой газетой. — Ну, что мы имеем хорошего, господин журналист?

Он говорил по-русски, очень четко и тщательно выговаривая слова, только слегка смягчая некоторые звуки.

— Ходим в дозоре, мистер Гарвей.

— О да, ходим в дозоре... — Гарвей лежал по-прежнему, закинув ноги в толстых шерстяных гетрах и огромных, подбитых каучуком ботинках на кожаный валик койки. — Я немного удивлен изменению курса. Караван с нашими кораблями ушел вперед, а мы болтаемся здесь... Как это у вас говорится? Как телка в колесе.

— Как белка в колесе, мистер Гарвей.

— О да, белка в колесе, вы совершенно правы. И долго, товарищ корреспондент, мы будем изображать эту колесную белку?

Калугин пожал плечами.

— Это дело командира, мистер Гарвей.

— О да, это дело командира... Сказать вам мое ощущение сейчас? В колледже, когда имеешь вину, тебя вызывает учитель, как это сказать по-русски: эр... для порки... И вот пока ждешь своей очереди снимать штаны... — Он захохотал резко и коротко. — Только знаете, чем наше положение лучше? Тут еще можно сделать какой-нибудь... как это говорится по-русски... манипулэйшен...

— Маневр?

— Вот именно — маневр. А там уже никаких маневров. Стоишь и ждешь, пока придет время спускать штаны...

«Странный юмор, — подумал Калугин. — Странный, неприятный юмор». Он шел дальше по коридору, залитому электрическим светом. Уже одиннадцать утра... Даже здесь, в этих широтах, сейчас должен быть полный день. Сейчас нужно пройти по кораблю, поговорить с людьми на боевых постах, наметить место, где быть во время боя, чтобы увидеть как можно больше.

Он нажал ручку, толкнул грузную, обитую резиновой прокладкой дверь в конце коридора.

Свет в коридоре погас. Свет выключался автоматически каждый раз, когда открывали дверь. Ветер почти выбросил Калугина наружу.

Действительно, уже совсем рассвело. Усеченный полукруг холодного, тускло-красного солнца лежал на рубчатой водной черте горизонта. На лиловатом безоблачном небе белой пленкой проступала луна.

Мимо бортов неслись длинные, пологие волны, шум воды и свист ветра сливались с гудением корабельных турбин. Надвинув шапку еще ниже и подняв воротник, Калугин ухватился за поручень трапа, ведущего к первому орудию, на полубак.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

С трапа, ведущего на полубак, было видно, как остроконечный, высокий нос корабля мерно вздымается и снова зарывается в волны. Когда нос поднимался, он врезался темным треугольником в ветреное небо, будто стремясь взлететь в лиловатую голубизну. Когда опускался, брызги волн долетали до самого орудийного ствола, впереди открывалась дымчатая, бугристая, беспредельная вода.

Рядом с огромными клешнями двух якорей, у извивов неестественно толстых цепей, уходящих под палубу, в овальные клюзы, чернела вьюшка с намотанным на нее тонким стальным тросом. Здесь, когда «Громовой» стоял у стенки и Калугин впервые вступил на его борт, развевался на флагштоке огненно-красный гюйс. Теперь гюйс был убран.

Прямо вдаль, возвышаясь одна над другой, глядели две длинноствольные пушки, окрашенные в белый цвет, с кубическими стальными кабинами, защищающими их механизмы.

Три краснофлотца стояли по бокам кабины-щита нижней пушки.

Четвертый матрос, широко расставив ноги, медленно вел по горизонту раструбами большого бинокля. Ветер трепал и завивал влажные полы его тулупа; смотрящий вдаль так глубоко вобрал голову в плечи, что сзади был виден лишь верх его шапки-ушанки над поднятым воротником.

— Порядок! Дробь, — сказал один из моряков.

Он повернулся к ветру спиной, расправляя широкие плечи. Увидев Калугина, четко вытянулся, приложил к шапке ладонь в брезентовой рукавице. Его смуглое, резко очерченное лицо было разгоряченно, из широко раскрытых век смотрели пристальные светлые глаза.

— Здравствуйте, товарищ Старостин! — сказал Калугин. — Вот пришел вас проведать. Да вы продолжайте работать. Подожду, пока освободитесь... Здравствуйте, товарищи!

Комендоры у пушки тоже отдали честь. Старостин смотрел с тем же исполнительным и в то же время настойчиво вопросительным выражением.

— Да я сейчас не занят, товарищ капитан. Вот орудие проворачивали, чтоб не замерзло... Теперь — порядок... Отойдемте-ка сюда, здесь говорить легче...

Они отошли под укрытие щита, к брезентовому обвесу, прикрывающему казенную часть пушки. С другой стороны щита тоже стоял неотрывно глядящий вдаль комендор. Калугин заглянул под обвес, где мерцали циферблаты и смазанные маслом детали; сидя в кожаном креслице, наводчик склонялся у оптического прицела.

Калугин откинул воротник. Здесь было теплее, ветер сразу стих, только яростно хлопал сбоку обледенелым брезентом.

— Ну, как на корабле живется, товарищ капитан?

Теперь Старостин говорил, как радушный хозяин.

Спокойное, гордое достоинство и в то же время дружеская почтительность были в каждом его движении и в тоне.

— Превосходно! — сказал, улыбаясь, Калугин. — Давно не чувствовал себя так хорошо! А у вас, я вижу, все к бою готово.

— Все на товсь, — улыбнулся Старостин. — Новостей никаких нет, товарищ капитан?

— Ищем немецкие корабли. Чтоб не прорвались в Арктику, к нашим зимовкам и базам. Потому и отошли от каравана. Это слыхали, — по-прежнему веско сказал Старостин. — Старший лейтенант Снегирев приходил, беседовал тут. Жалко, наше дело не драться, только запеленговать их да ждать подкрепления.

— Они сами могут завязать бой.

— Если тяжелый корабль, он нас не нагонит, у него хода не те. Другое дело — эсминцы. Эти могут завязать бой! — сказал из глубины щита краснолицый коренастый наводчик. Глянув через плечо, он вновь нагнулся к своему механизму.

— Только бы встретиться! — с тяжелой яростью вымолвил Старостин. — Мы, товарищ капитан, как война началась, все мечтаем их корабли встретить. Есть за что рассчитаться. Душа горит Родине помочь.

— Вы и так много для победы делаете, — сказал Калугин. — Вот хотя бы конвои. Подумайте: сколько человеческих жизней, сколько грузов сберегаете каждый раз. Разве это не большая боевая работа?

— Оно точно, — протянул Старостин. Ему, видно, были приятны эти уверения, но прежнее настойчивое выражение жило в глазах. — А еще бы лучше выйти корабль на корабль. Пустить фашиста ко дну, отвести матросскую душу.

— Точно! — страстно подтвердил стоящий рядом комендор. Но сразу застеснялся своего вмешательства в разговор, добавил с шутливой усмешкой: — А еще наш товарищ старшина своей девушке показаться с орденом хочет.

Он осекся под строгим, укоризненным взглядом Старостина. И с этим комендором Калугин подробно беседовал вчера. Замочный Сергеев был очень высок, полушубок едва достигал ему до колен, из овчинных рукавов высовывались сизые от холода кисти. В гнездах холщевого пояса, обхватившего полушубок, тускло желтели медные столбики запальных трубок.

— А у вас, товарищ Сергеев, тоже есть невеста? — так же шутливо спросил Калугин.

Сергеев молчал, опустив глаза. Улыбка исчезла с его широкого веснушчатого лица, сменилась какой-то мучительной гримасой.

— Да ты им расскажи, — с неожиданной мягкостью сказал Старостин. — Они корреспондент, им все нужно знать. Видишь, они матросскую жизнь проверяют. Высокий комендор стоял неподвижно. Старостин шагнул вперед, наклонился, откинул заснеженный брезент, прикрывавший возвышение на палубе. На веревочном матике, плотно друг возле друга, лежали длинные, крутобокие снаряды. На первом с краю большими меловыми буквами было выведено: «За Фросю».

— За Фросю? — вслух прочитал Калугин. Переводил взгляд с одного лица на другое.

— Это его девушка, которую немцы в неволю угнали, — тихо сказал Старостин. — Он перед самой войной домой собрался, в бессрочный, она его ждала. Теперь под фашистами их район. Пришло через партизан письмо: всех девушек немцы переловили. Кто покрасивее, тех отправили в публичный дом, в какой-то Франкфурт-на-Майне.

Сергеев глядел в сторону. Веснушки резко желтели на его побледневшем лице.

— Неправда, не взял ее немец. Она девчонка быстрая, умница, комсомолка. Она, скорей всего, сама к партизанам сбежала.

Старостин и Калугин молчали. Над их головами белел ствол второго орудия. Взлетала и опускалась, взлетала и опускалась влажная палуба под ногами.

Все это время комендоры с биноклями не оборачивались, просматривая море и небо. Старостин и Сергеев тоже всматривались в море, закипающее редкими беляками.

Калугин отошел в сторону, вынул из кармана блокнот. Он был глубоко взволнован, больно сжималось сердце. Сколько таких трагедий переживает родной народ, принявший на себя удар варваров, бьющийся за будущность всего мира! Какие слова утешения сказать этому тоскующему моряку? Нужно постараться вдохнуть в него еще больше веры в победу, еще большую уверенность в себе. Нужно правдиво и ярко рассказать о его горе читателям, таким же советским бойцам, прибавить еще каплю к переполняющей их ненависти к врагу!

Он вглядывался в смотрящих вдаль комендоров. Из таких вот стойких, прямодушных парней рождаются герои, о которых говорит вся страна. Нужно рассказать о них правдиво и ярко, не упустить ни одной интонации, ни одного характерного выражения этих леденеющих под арктическим ветром моряков. Нужно постараться перелить в достойные слова эту неуемную ярость, этот огромный внутренний накал молодежи сталинского поколения, заставляющий наших людей отказываться от отдыха, только бы быстрей разгромить врага...

Он писал, пока не онемели пальцы. Хотелось закрепить на бумаге все, что видел и слышал кругом. Вдруг ветер рванул листки, ударил по лицу. Корабль изменил курс, подветренная сторона стала наветренной. Калугин перешел к другому борту, непослушными пальцами закрывая блокнот.

— Разрешите обратиться, товарищ капитан! Старостин стоял рядом с ним, глядя в упор обычным своим ясным, немигающим взором.

— Слушаю вас, товарищ Старостин!

— Я, когда свободны будете, в каюту бы к вам зашел. Хоть утречком завтра. Есть один разговор, о жизни.

— Обязательно приходите, — сказал горячо Калугин.

Он уже собрался уходить. Может быть, его присутствие все же отвлекает комендоров от вахты? Но приостановился, дружески улыбнулся старшине.

— Кстати, и у меня к вам есть разговор. Оказывается, начало войны вы встретили на «Могучем»?

— Точно. — сказал Старостин. Тень пробежала по его лицу.

— Хочу попросить вас рассказать о его гибели, о ваших переживаниях.

— Не было никаких переживаний, — хмуро произнес старшина. — Попал я в воду — стало быть, надо плыть. В этом море долго не поныряешь, — сразу немеет сердце. Ну и стал выгребать к берегу самым полным.

— И помогли спастись лейтенанту Лужкову.

— А как не помочь? Моряк моряка в беде не оставляет.

Он сказал это так просто и непосредственно, что, видимо, даже представить себе не мог другой постановки вопроса, считал это само собой разумеющимся делом.

— Так обязательно жду вас, старшина! — повторил Калугин, надвигая ушанку на брови.

Пора было уходить. Даже здесь, под укрытием щита, его начинал пробирать морозный и влажный в то же время воздух. Вот так они несут верхнюю вахту: при любой погоде, четыре часа подряд!

Все тепло, набранное в кают-компании, стремительно покидало его. Начинала тяжелеть голова. Подымался и опускался, подымался и опускался нос корабля — огромные стальные качели.

Калугин сошел с полубака. Закругленные по краям, густо покрытые золотистой смазкой лежали принайтовленные к переборке, прикрытые брезентом запасные торпеды. На шкафуте качало меньше, но отчетливее был свист вентиляторов, рокот механизмов.

Он решил еще раз пройти весь корабль от носа до кормы. От полубака до юта, как говорят здесь.

В первое время это путешествие вызывало неизменное опасение, легкий внутренний протест.

В центре корабля, на шкафуте, узкой стальной дорожкой бегущем мимо надстроек, борт не огорожен поручнями.

Даже тонкий проволочный трос, при стоянке в порту или на рейде натянутый вдоль борта на невысоких стойках, в дни похода снят, или срублен, как говорят здесь; ничто не отделяет гладкую палубу от несущихся мимо волн.

Первое время Калугин очень осторожно проходил здесь. Но теперь уже привык. Придерживаясь за штормовой леер — крученую проволоку, натянутую высоко над головой параллельно борту, — легко пробежал от полубака к торпедным аппаратам.

Он шел в шелесте волн и шипении пара мимо темно-зеленых труб торпедных аппаратов, мимо надстроек, с плоских крыш которых смотрели вверх длинные черно-ствольные зенитки и пулеметы. В одной из надстроек был пост энергетики, через полураскрытую металлическую дверь виднелись светящиеся разноцветными лампочками распределительные щиты. Около двери, в рабочем кителе, испачканном маслом, в ушанке, немного сдвинутой на затылок, стоял пожилой человек с усиками. Усики черным полумесяцем лежали над гладко выбритым, морщинистым подбородком.

— Здравствуйте, мичман! — сказал Калугин.

С мичманом Куликовым он спускался перед началом похода в котельное отделение по узкой квадратной шахте, уводившей в недра корабля, ниже уровня моря, Калугин знакомился с людьми пятой боевой части.

От этого знакомства сохранился в памяти ровный, оглушающий грохот, ветер вентиляции в котельном отделении, в турбинном — сухая жара, сразу, как кипяток, пропитывающая одежду насквозь.

Там, внизу: ажурные стальные площадки, соединенные друг с другом высокими стремянками; желтое гудящее пламя в глазках топок; в отблеске этого пламени, в белом свете ярких потолочных ламп — потные, темные лица, обнаженные, играющие мускулами руки котельных машинистов, пропитанные потом спецовки турбинистов, движущихся в соседних отсеках, у округлых кожухов пышущих жаром турбин...

— Снова к нам в котельную, товарищ капитан?

— Обязательно зайду, товарищ мичман! — с жаром сказал Калугин.

Ему совсем не хотелось снова спускаться туда, в этот раскаленный, грохочущий мир. Слов там почти не было слышно, приходилось не говорить, а кричать в самые уши.

Командир пятой боевой части — смуглый, веселый гигант Тоидзе — сразу понял его ощущения, предложил присылать людей для бесед в каюту Снегирева. Но Калугин отказался. Решил встречаться с моряками запросто, на их боевых постах.

Около световых люков сидели матросы. Они прильнули к толстым горячим стеклам на подветренной стороне. Вскочили на ноги, когда подошел Калугин, приветливо отдали честь.

— Может, присядете с нами, товарищ капитан? Погрейтесь. Вот тут Зайцев речь ведет насчет морской пехоты, — сказал один из матросов. — Сам разведчиком был. А рассказывает — как пишет.

— Так же коряво, — подхватил другой, смуглый и чернобровый, с твердо очерченным ртом. Его веки были обведены полосками въевшейся копоти, отчетливо блестели белки живых глаз с синеватым отливом.

Калугин присел возле люка.

— Ладно, посмотрим, какую ты речь поведешь, — ответил чернобровому Зайцев.

У него было очень круглое, обветренное лицо с небольшим, облупленным, задорно вздернутым носом. Его пухлые губы были приоткрыты, обнажая ряд мелких, равных зубов. Все это придавало лицу какое-то уютное, домашнее выражение.

Он деликатно присел рядом с Калугиным. Его полушубок был полурасстегнут, виднелся бело-голубой край поношенной, но очень чистой тельняшки.

«Где я его видел? — подумал Калугин. — Да, он стоял внизу, в котельном отделении, у щита контрольных приборов. Котельный машинист Зайцев. Недавно вернулся с сухопутья на корабль».

— Так вот, матросы, в ту ночь вышли мы на двух ботах из Полярного, — приятным, немного певучим голосом начал Зайцев. — Прорабатываем в походе задачу: нужно высадиться у маяка Пикшуев, вывезти зарытые снаряды и пушки. Их наши красноармейцы схоронили, когда отходили, в первые дни войны. А на Пикшуеве — немцы. Понятно?

— Ладно, все понятно. Разворачивайся дальше, — лениво сказал присевший рядом на корточках матрос.

— Шел с нами Людов, капитан. Щупленький такой, в очках, а котелок у него, оказывается, работает неплохо. На море штормит. День переночевали в порту, а к ночи опять вышли. Высаживаемся со шлюпок, чуть нас о камни не побило. Ну, сразу же заняли оборону, в первую очередь уничтожаем связь. Москаленко наш залез на столб, снял провода. Уже внизу мы их на камнях кинжалом перерубили. Ладно. Где же снаряды? Кругом темень, снегопад. Вдруг — стоп. Запеленговали катер, вытащенный на берег, весь снегом засыпанный. В нем, под брезентом, два пушечных ствола, снаряды, запчасти.

— Стало быть, фрицы уже отыскали, приготовились вывозить, — сказал один из слушателей.

— Точно. Перегрузили мы все на бота. В это время неподалеку и лафеты нашли. Как их взять на борт? Тяжелые, нескладные, на шлюпке не переправишь. Тогда капитан Людов, этот природный пехотинец, придумал, к стыду всех моряков: зачалить концами за лафет и отбуксировать на глубину, а там талями выбрать на борт. Так и сделали. Быстро проавралили. Еще не рассвело, как отошли от берега.

— Вот тебе и пехота! — сказал сидевший на корточках.

— А ты что думал? По-боцмански развернулись.

— Смирно! — скомандовал, вскакивая, Зайцев, Мимо широким, торопливым шагом шел старший помощник командира, широкоплечий, низкорослый Бубекин. Краснофлотец, сидевший на корточках, и другой, прильнувший сбоку к теплому стеклу люка, вскочив, пятились к платформе торпедного аппарата.

— Ну, что за митинг? — спросил старпом, глядя из-под густых, сросшихся на переносице бровей, — Вы почему здесь, Зайцев?

— Скоро на вахту заступать в котельной, — отрапортовал Зайцев сразу ставшим отчетливым по-военному голосом. — А «готовность один» недавно сняли. Вот и задержался на палубе, чем в кубрике киснуть.

— Так! — сказал старпом. Несколько секунд смотрел на Зайцева, потом перевел глаза на второго: — А вы, котельный машинист Никитин? Что вам здесь — парк культуры и отдыха?

— Мне, товарищ старший лейтенант, тоже скоро на вахту заступать, — сказал чернобровый матрос. Он стоял в положении «смирно» и вместе с тем сохранял какую-то изящную непринужденность позы. — Вот вышел проветриться перед котельной.

— Отдыхать перед вахтой нужно, а не проветриваться, — буркнул Бубекин. — Тоже придумал — киснуть в кубрике! — Выставив нижнюю челюсть, снова уперся взглядом в Зайцева. — Вы, Зайцев, известный травило, любого заговорите так, что ему чайка на голову сядет! — Он бросил косой взгляд на матросов у аппарата. — Ну, марш обратно в кубрик, прилягте до обеда!

— Есть прилечь до обеда, — отчеканил Никитин. Калугин заметил, что оба матроса смотрят на Бубекина открытым, добродушным взглядом. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?

Как будто лишь в этот момент Бубекин увидел Калугина, отошедшего к торпедному аппарату.

— Если товарищ капитан не возражает...

— Не возражаю, — с улыбкой сказал Калугин.

— Не идти, а бежать! — рявкнул старпом. Он смотрел вслед обоим котельным машинистам, бегущим, гремя каблуками, к люку в кубрик. Потом вновь, с подчеркнутой предупредительностью, обернулся к Калугину: — Извиняюсь за вторжение, товарищ корреспондент. Ничего не поделаешь, служба! С изысканной вежливостью притронувшись к козырьку фуражки (так же как командир, он носил в походе не шапку, а фуражку), он повернулся, вобрал голову в воротник и, не держась за штормовой леер, зашагал по шкафуту.

— Боцман! — слышался издали его голос, заглушающий свист вентиляторов и гуденье машин. — Что у нас здесь: землянка или военный корабль? Почему не счищен снег с ростр?

Калугин прошел к кормовой надстройке. Опершись на нее плечом, глядел, как за низким срезом кормы крутится, расходясь в стороны, снежно-белая, пушистая, бурно бушующая кильватерная струя корабля. Далеко сзади медленно вздымался и опускался на волнах узкий высокий силуэт «Смелого».

— Разрешите пройти, товарищ капитан?

Сзади, с двумя дымящимися ведрами в руках, ждал разрешенья пройти краснофлотец в холщевой спецовке.

— Проходите, — сказал Калугин поспешно.

Краснофлотец, покачивая ведрами, окутанными паром, пробалансировал к самому концу юта, где, перехваченные железными полосами и цепями, лежали двумя шеренгами черные, обледенело поблескивающие цилиндры глубинных бомб.

Облака пара окутали краснофлотца. Он вылил одно ведро на крепление бомб, затем второе, стал тщательно протирать ветошью отогретый металл.

Он склонялся над самой кормой, вместе с ней взлетал и опускался над сплошным полем бушующей пены. Потом медленно распрямился, вытирая лицо. Ветер раздувал штанины холщевых брюк, под расстегнутым воротом синели полосы тельняшки. Он зябко съежился, подхватил ведра, скользя по гладкой палубе, как по катку, побежал к надстройке.

И долго потом в памяти Калугина жил этот «хозяин глубинных бомб», под ледяным ветром отогревающий стеллажи, — жил как символ повседневного героического труда военных моряков непобедимого сталинского флота.

Но сейчас другая мысль занимала его. Он думал о помощнике командира. Видимо, не зря старший лейтенант Бубекин вспомнил сейчас о землянке!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Первая встреча Калугина со старшим лейтенантом Бубекиным была красноречиво-короткой. Перед походом, выйдя из каюты заместителя по политической части, он пошел представляться помощнику командира корабля.

— Фаддей Фомич Бубекин — старший офицер, хозяин кают-компании, — сказал ему Снегирев. — Он прикажет поставить вас на довольствие, отведет вам место за столом.

Низенький широкоплечий человек сидел в своей каюте спиной к двери и что-то записывал в большой журнал.

Он был в расстегнутом кителе, его коротко остриженный затылок близко пригнулся к широкому развороту журнала. Когда он обернулся, Калугин увидел глубоко сидящие под густыми бровями колючие, краснеющие кровяными прожилками глаза. Под кителем, из-под тельняшки, виднелась волосатая грудь Бубекина.

Старпом встал, быстро застегивая китель. Молча пожал Калугину руку, внимательно прочел удостоверение, командировку и аттестат. Взглянул на Калугина снова, как бы сравнивая его лицо с фотокарточкой на удостоверении.

— На довольствие вас зачислю, товарищ капитан... Кушать будете в кают-компании, вместе со всеми офицерами. Только, сожалею, постоянного места за столом предоставить вам не могу. Будете сидеть на свободных местах вахтенных офицеров... Очень сожалею...

Он обрывисто замолчал, не сводя с Калугина неотступный вопросительный и действительно будто извиняющийся взгляд.

— Что ж, превосходно, — весело сказал Калугин. — Вы напрасно волнуетесь, товарищ старший лейтенант. Знаете, на передовой, в землянке, иногда и просто на полу ели, из одного котелка...

Но, еще не договорив фразы, он понял, что она не произвела желаемого эффекта.

— Ценим лишенья и подвиги сухопутных друзей, — сказал Бубекин. — Ценим и восхищаемся и счастливы были бы разделить их сами... — Горечь, прозвучавшая в его тоне, сменилась неожиданным раздраженьем. — Однако разрешите вам доложить, товарищ капитан, теперь будете кушать не в землянке, а в кают-компании эскадренного миноносца... Со всем флотским гостеприимством привыкли принимать гостей.

— Но я же не гость, Фаддей Фомич, — улыбнулся Калугин. — Я такой же офицер, как и вы. Как видите, командирован к вам для работы.

Недоверчивое выражение пробежало по лицу старпома. Будто удержавшись с трудом, чтобы не возразить что-то, он тщательно разгладил и положил на стопку документов листок аттестата.

— С ночевкой устроились?

— Прекрасно устроился, — сказал Калугин. — Старший лейтенант Снегирев пригласил меня в свою каюту.

— В таком случае прошу отдыхать. Вестовой принесет вам белье. Чем еще могу служить, товарищ капитан?

— Да нет, будто все, — поспешно сказал Калугин. — Спасибо за содействие, Фаддей Фомич.

— Прошу отдыхать.

Бубекин отвернулся к столу, взял в руки журнал, давая понять, что разговор окончен.

Когда теперь в обеденное время Калугин вошел в кают-компанию, Бубекин рассматривал истрепанную географическую карту, разложенную на боковом столике, возле дивана. Почти все офицеры были, видимо, в сборе.

Снегирев тоже склонялся над картой. Лейтенант Лужков и доктор Апанасенко — медлительный, рябоватый юноша с белыми погонами младшего лейтенанта медицинской службы — играли в шахматы, то и дело поправляя фигуры, сползающие от качки на соседние клетки.

Мистер Гарвей стоял, опершись на спинку кресла доктора; золотая завитушка нашивки блестела на рукаве его кителя.

В дверях вырос рассыльный. Изогнутая дудка на его груди покачивалась в такт быстрому дыханию.

— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант.

Старпом оторвался от карты. Необычно доброе выражение разгладило его брови.

— Ну что, рассыльный?

— Товарищ старший лейтенант, командир корабля на мостике. Просит начинать обед без него.

— Хорошо, свободны, — сказал Бубекин. Рассыльный исчез. Слегка вразвалку старпом прошел к креслу во главе стола, остановился, опершись рукой на скатерть. — Товарищи офицеры, прошу занимать места.

Все садились за стол. Калугин стоял в нерешительности. Куда садиться на этот раз? Бубекин указал на одно из кресел.

— Прошу вас сюда. Артиллерист на вахте, придет позже.

Калугин сел между Снегиревым и Лужковым. Напротив него был мистер Гарвей. Кресло во главе стола, рядом с Бубекиным, — командирское место — оставалось свободным.

Вестовой двигался вокруг, наливая в стоящую перед каждым стопку «наркомовские сто граммов» — паек боевых походов. Каждый придерживал стопку рукой, чтоб не расплескалась ни капли.

Старпом вынул из кармана головку чесноку, делил ее на дольки, молча перебрасывал по коготку каждому из сидящих.

— Вам? — сказал он Калугину.

— Спасибо, с удовольствием! — Калугин протянул руку. Здесь, в Заполярье, чеснок считался одним из величайших лакомств. Он стал снимать с остроконечной дольки кожицу, похожую на твердый розоватый шелк.

— Мистер Гарвей? — спросил Бубекин.

— О, весьма благодарен, — холодно сказал Гарвей. Он взял чеснок двумя пальцами, как неведомое, опасное насекомое, положил рядом с вилкой и ножом.

— Это подарок жены, мистер Гарвей, это жена мне из эвакуации прислала... Вы слышали эбаут аур нъю виктори — о нашей новой победе?

— О нет, не слышал! — Гарвей предупредительно повернул к нему свое окаймленное бородой лицо.

— Уй эдвенс...[2] Радисты приняли сводку... Нашими войсками занят населенный пункт Ковачи... В десяти милях от моего родного поселка... Ниир май нейтив тоун...[3]

«Как он преобразился, — думал Калугин, глядя на старпома. — Он просто счастлив, ему сейчас хочется всем делать приятное. Он и с Гарвеем говорит по-английски, чтоб сделать ему приятное...»

Бубекин натирал чесноком хлебную корочку, она золотисто отливала в его коротких пальцах.

— Выпьем, товарищи, за наши победы!

— Я понимаю вашу радость, — как всегда не спеша и отчетливо выговорил Гарвей. Он взял стопку в одну руку, поднял два вытянутых пальца другой. — Знаете этот международный символ? Победа — виктори...

Он опустил пальцы, поднял стопку, его борода запрокинулась, дрогнул сизый бугор кадыка. Вестовые разносили тарелки с супом. Суп в тарелке Калугина угрожающе раскачивался, в такт крену корабля, чуть не выплеснулся на скатерть.

— Ложку в тарелку положите, товарищ капитан, — и порядок, — сказал над ухом Калугина Гаврилов. Каждый раз Калугин забывал сделать это, и каждый раз Гаврилов напоминал: тихо, но очень значительно, наклоняя к Калугину свою большую белокурую голову.

Проглатывая водку, борясь с суповой тарелкой, Калугин отвлекся от разговора. В громкоговорителе загремел вдруг металлический, самоуверенный голос, под резкий аккомпанемент рояля:

Он выпил шесть стаканов квасу,

Твердил, влюбленный, каждый раз,

Когда платил монеты в кассу:

— Какой у вас прекрасный квас!

— Вот дает дрозда, — сказал Бубекин. Он улыбнулся от неожиданности, но тотчас нахмурился, бросил быстрый взгляд на Гарвея. — Вестовой, рассыльного в радиорубку. Прекратить этот бред. Пусть поставит хорошую пластинку. Чайковского пусть дадут.

Но едва вестовой дошел до двери — голос оборвался так же внезапно, как возник.

Вокруг стола звучал разговор. Штурман Исаев говорил, не поднимая глаз от тарелки.

— Какие корабли выйдут в рейд, можно только гадать, лейтенант Лужков. Фашистских кораблей на нашем театре хватает. Линкоры «Тирпиц» и «Шарнгорст», тяжелые крейсера «Шеер», «Геринг», еще легкие крейсера и эсминцы. Вернее всего, в рейд пойдет один из тяжелых крейсеров.

— Вот тут бы нам и развернуться! — блеснул глазами Лужков. — Если позволит погода, всадить бы ему порцию торпед, не дожидаясь никаких подкреплений! А погода, как известно, сочувственно относится к большевикам. — Хитро прищурившись, доктор Апанасенко подмигнул Лужкову. — Так что тут, товарищ торпедист, вам бы и проявить ваши таланты.

— Ничего нет смешного, доктор, — рванулся к нему Лужков. — Конечно, дело командования решать вопрос, но если бы мне дали возможность выйти в атаку...

Румяное лицо Снегирева обернулось в сторону спорщиков.

— Да, кстати, лейтенант Лужков может опереться на самого Энгельса. Ну-ка, что по этому поводу скажем лейтенант Лужков?

— По моим сведениям, Степан Степанович, Энгельс не высказывался о действии торпедного оружия, — отпарировал Лужков.

— Нет, высказывался, товарищ лейтенант! — голос Снегирева стал серьезным, он начал размеренно, будто читая: — соперничество между панцырем и пушкой доводит военный корабль до степени совершенства, на которой он сделается столь же неуязвимым, сколь не годным к употреблению... Это, по-видимому, будет достигнуто усовершенствованием самодвижущихся торпед — последнего дара крупной промышленности морскому военному делу. Громаднейший броненосец побеждался бы тогда маленькой торпедой...

И после паузы добавил:

— В «Анти-Дюринге».

Вновь зашелестело в громкоговорителе, полилась широкая оркестровая музыка из «Ивана Сусанина».

— Ит'с аур грэт эпера![4] — торжественно сказал Бубекин Гарвею, внимательно слушавшему разговор. — Ит'с Глинка!

— Глинка — русская земля? — Гарвей отрывисто захохотал, вычерпывая суп из тарелки. — Между прочим, мистер Бубекин, мне кажется, что первый... эр... — как это сказать по-русски? — опус... больше подходит для пищеварения... И еще я хотел вас попросить: говорите со мной по-русски. Мне нужно... эр... тренироваться в языке, который так успешно изучаю на вашем корабле.,. Чем больше я буду знать ваш язык, тем дороже буду стоить.

— Дороже стоить? — вмешался Калугин. — Это, кажется, американское выражение, мистер Гарвей?

— Да, американское выражение. — Гарвей отдал вестовому пустую тарелку и стал разрезать жаркое. — Мы его взяли у Соединенных Штатов вместе с другими хорошими вещами, например с лимонным соком, который ежедневно выдается на наших кораблях вместо таких вот... — как это сказать по-русски? — витаминов... — небрежным щелчком он отбросил коготок чеснока от своей тарелки.

Калугин увидел, как старший офицер, наклонив голову к скатерти, старательно и монотонно водит ножом по тарелке. Видел, как напряглись челюсти Бубекина, как он старается удержать на лице прежнюю широкую улыбку. Почувствовал, как с другой стороны наклонился, словно для прыжка, старший лейтенант Снегирев.

— Да, мистер Гарвей, нам удается обходиться без американского лимонного сока, — с обычной своей веселостью сказал Снегирев. — Свое родное любим больше всего.

— А что такое родина, мистер Снегирев? — Пергаментные веки Гарвея были слегка прищурены, он благодушно откинулся на спинку кресла. — Есть хорошая русская пословица: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше»... Я канадец, подданный Британской империи... Но скажу откровенно в нашем дружеском кругу: после этой злосчастной войны думаю перебраться в Соединенные Штаты... Как это говорится по-русски? Да, переменю подданство. После этих безумных походов у меня будет маленький капитал. Я смогу открыть собственный оффис... Как это называется по-русски?

— Предприятие, что ли? — отрывисто бросил Бубекин. Не поднимая глаз, он продолжал водить ножом по тарелке.

— О да, предприятие! — сказал Гарвей. Мечтательное выражение появилось на его испитом, угловатом лице. По-прежнему прищурив глаза, он смотрел куда-то вдаль сквозь слоистые дымовые кольца. — Это будет мне наградой за риск. Мне кажется, мистер Бубекин, когда наступит мир, только в Соединенных Штатах можно будет вести приятную жизнь. К сожалению, в этой злосчастной войне Англия и Россия потеряли свое положение великих держав. Посмотрите на карту... Война еще не кончилась! — звонким, негодующим голосом сказал лейтенант Лужков.

— О да, война еще не кончилась, — благодушно подтвердил Гарвей. — Вы держитесь хорошо, вы мужественные, сильные люди. Я не жалею, что сделал ставку на вашу победу. Когда наши политики предсказывали, что вы не продержитесь и двух недель, я пересек океан, нанялся в Королевский флот и сам вызвался идти в советские воды. Оказывается, я не проиграл. Оказывается, я выиграю небольшое доходное предприятие в Нью-Йорке. Но если немцы стоят на Волге и на Кавказе, вряд ли вам удастся отбросить их за Вислу.

— Не только отбросим за Вислу, но пройдем всю Германию, поднимем советский флаг над Берлином! — сказал тихо, но очень твердо и отчетливо Снегирев, во время речи Гарвея неотрывно смотревший на него, слегка наклонившись вперед.

С тем же ленивым благодушием Гарвей перевел на него свои сумрачные глаза.

— О, вы фантазер и пропагандист! Пропагандист должен быть фантазером. Но я хотел бы знать: с какого времени большевики верят в чудеса?

— Мы не верим в чудеса, — так же тихо сказал Снегирев, — наш народ верит одному человеку, который приведет нас к полной победе над врагом. Мы Сталину верим.

Последние слова Снегирев произнес с огромным чувством, и горячий блеск его карих живых глаз как будто отразился в глазах всех сидевших за столом. Торжественно кивнул Лужков, не отрывая глаз от Гарвея. Штурман Исаев, откинувшись в кресле, тоже глядел на Гарвея. Инженер-капитан-лейтенант Тоидзе положил на край скатерти свой огромный кулак и дружески улыбнулся Снегиреву.

— Впрочем, будущее покажет, кто прав, — сказал Гарвей после маленькой паузы.

— Да, будущее покажет, — подтвердил Снегирев. Он поднялся на ноги. — Я, Фаддей Фомич, схожу на мостик, уговорю командира пообедать.

— Иди, Степан Степанович, — сказал старпом, — Штурман, вы бы пошли подсменили вахтенного офицера.

Есть подсменить вахтенного офицера, — сказал, вставая, штурман. — Прошу разрешения выйти из-за стола, — одновременно приподнимаясь, сказали Лужков и доктор.

Бубекин кивнул. Несколько других офицеров тоже вышли из кают-компании. Теперь за столом остались только Бубекин, Калугин и мистер Гарвей.

— Кажется... эр... вашему комиссару очень не понравились мои слова? — сказал, помолчав, англичанин.

— Не будем об этом говорить, — отрывисто сказал Бубекин. Он играл хлебным шариком, не глядя на Гарвея.

— Мне бы не хотелось, чтобы политика испортила наши дружеские отношения, — опять помолчав, начал Гарвей. Его хорошее настроение тоже, видимо, прошло, он покусывал тонкую губу, подтягивая бороду к зубам. — Наши офицеры не принимают политику так близко к сердцу. Политика — не дело военных...

— Не будем об этом говорить, мистер Гарвей, — снова повторил Бубекин.

Но Гарвей был задет за живое.

— Интолеренс... эр... нетерпимость ваших людей удивляет меня. Я спокойно выслушивал все, что говорилось здесь, даже самые детские, наивные вещи...

— Наивные вещи? — сдвинул брови Бубекин.

— О йес... Сётенли...[5] — волнуясь, Гарвей все чаще прибегал к своему языку. — Зачем заниматься напрасной — как это сказать по-русски?.. — похвальбой... например, о встрече с немецкими кораблями...

Он замолчал. В кают-компанию вошел Гаврилов, поставил чистый прибор перед креслом командира, бесшумно вышел.

— Я не хотел говорить при матросе, но неудобно офицерам болтать о бессмысленных вещах... — снова заговорил канадец. — Немцы пошлют в рейд по меньшей мере тяжелый крейсер. Если самостоятельно завяжем с ним бой, попадем на обед акулам...

— Косаткам, мистер Гарвей, — поправил Бубекин.

— О да, косаткам по-русски. — Гарвей горячился все больше. — А в лучшем случае нам придется проводить наши последующие обеды в фашистской кают-компании, что мне лично крайне несимпатично, так как я не люблю немцев.

— А как это может произойти, мистер Гарвей? — с подчеркнутым любопытством спросил Бубекин.

— А вы не догадываетесь сами, мистер Бубекин? Если, на свое несчастье, мы сойдемся с немцами на дистанцию орудийного выстрела, нас подобьют сразу. Немцы — прекрасные артиллеристы, они доказали это еще в Ютландском бою против Гранд Флита. Но я надеюсь, что наш милый «Громовой» не пойдет сразу ко дну, мы успеем спустить шлюпки, а немцы все же не такие звери, чтобы не подобрать терпящих бедствие.

В кают-компанию быстро вошел командир, потирая замерзшие руки. Он сел на свое место. Гаврилов подал ему на тарелке большой, отливающий желтым жиром, окутанный паром мосол. Ларионов стал срезать с него ломтики мяса.

— Да, вы так рассчитали? — сказал Бубекин. При входе командира он встал, сел только тогда, когда командир опустился в кресло. — Вы плохо рассчитали, мистер Гарвей. Как старший офицер заверяю, что никогда, ни при каких обстоятельствах экипаж «Громового» не сдастся в плен! Если мы будем подбиты, уверен, что поступим так, как вел себя экипаж русского крейсера «Варяг» в бою с японцами, как вел себя наш североморский тральщик «Туман», когда встретился с тремя эсминцами немцев. Уверен, что наши офицеры и матросы вели бы стрельбу до последнего мгновенья и ушли бы под воду с развернутым флагом на гафеле «Громового».

Он замолчал. Были слышны только дробные удары волн в стенки кают-компании, скрип переборок, тиканье стенных часов. Гарвей встал, засовывая в карман кителя свой пестрый жестяной портсигар.

— Вот что будет, мистер Гарвей, если командир «Громового» решит дать самостоятельно бой немецким кораблям и нам не повезет в этом бою, — продолжал, глядя на него исподлобья, Бубекин. — А любого труса и паникера, если такой найдется на корабле, застрелю собственноручно на месте.

— Что ж, — сказал Гарвей. Его большая белая рука, сжавшая недокуренную сигарету, не дрожала. — Восхищаюсь фанатизмом русских моряков.

Фанатизм совсем не то слово, — возмущенно вмешался Калугин, — Когда русские приняли на себя удар германских армий, спасли от полного порабощения Европу, вы не называли нас фанатиками, мистер Гарвей!

Гарвей бросил на него хмурый взгляд и вновь устремил глаза на Бубекина.

— Что же касается меня, старший лейтенант, уверяю вас, меня не придется расстреливать на месте. Я догадывался, куда иду, когда подписывал договор на службу в России...

— Он шутит, мистер Гарвей, — неожиданно сказал Ларионов. — Вы еще плохо знаете нашего старпома. Наш старпом большой шутник.

Бубекин сидел насупившись, снова катал хлебный шарик.

— К тому же, Фаддей Фомич, — продолжал капитан-лейтенант, — насколько я слышал теоретическую часть разговора, мистер Гарвей по-своему прав. Как правило, два эсминца не могут самостоятельно дать бой тяжелому крейсеру.

— Прошу разрешенья выйти из-за стола, — сказал канадец, в точности копируя интонации русских офицеров.

— Пожалуйста, мистер Гарвей! — любезно привстал Ларионов.

Гарвей вышел, держась очень прямо и напряженно. Несколько времени командир молча ел суп.

— Ну, зачем связался с ним? — вяло произнес он. — Нехорошо получилось.

— За душу он меня взял, холодный гад, — сказал Бубекин, как бы извиняясь. — Вы всего, не слыхали, Владимир Михайлович. Он тут разговорился, что ставку делал на нас, будто в очко играл. Что на деньги с русских походов откроет какое-то предприятие в Нью-Йорке. Снегирева чуть не стошнило.

— Нехорошо, вроде хвастовства получилось, старпом, — сказал капитан-лейтенант Ларионов.

— Сам чувствую, что нехорошо, — покосившись на Калугина, пробормотал Бубекин.

— И разговоров таких не нужно допускать в кают-компании.

— Есть не допускать таких разговоров, — четко сказал Бубекин.

— Он вышел из-за стола, подошел к никелированному кругу барометра, постучал ногтем по стеклу.

— Как барометр, Фаддей Фомич?

— Падает, Владимир Михайлович.

— Второе, Гаврилов! — крикнул Ларионов, вытирая губы салфеткой.

— Разрешите выйти из-за стола, — приподнялся Калугин.

— Прошу! — сказал задумчиво смотревший на него капитан-лейтенант.

Кают-компанию покачивало сильнее. Стараясь ступать как можно более твердо и широко, Калугин прошел в каюту Снегирева и, сбросив валенки, забрался на отведенную ему верхнюю койку.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В коридоре раздался дружный смех нескольких людей, задержавшихся у двери в каюту.

— Этот рассказ про фашистскую трусость я на переднем крае от разведчиков слышал, — донесся голос Снегирева. — При случае, за перекуркой, расскажите матросам... Ну, товарищи партбюро, повторяю: главная задача на сегодняшний день в дозоре — готовность к бою всех механизмов и наблюдение. Не только для сигнальщиков — для всего личного состава на верхней палубе. Пусть агитаторы напоминают почаще: кто в море первый увидел врага — наполовину уже победил. Свободны, товарищи. Мичман Куликов, зайдите ко мне.

Калугин лежал в полудремоте. Поскрипывали переборки, звякали кольца портьеры, отделяющей койку от письменного стола. Белый плафон мягко светил с потолка. Как всегда в походе, иллюминаторы над столом были туго задраены стальными крышками. Громко тикали стенные часы рядом с телефонным аппаратом.

Портьера слегка сдвинулась от качки. Из-за ее края было видно, как мичман Куликов присел на диванчик, напряженно глядя на Снегирева.

— Огорчил ты меня своим высказыванием, Василий Кузьмич, — сказал, помолчав, старший лейтенант. — Пойми как коммунист: при таких установках морально-политическое воспитание людей запустить недолго.

— Да что их агитировать, товарищ старший лейтенант! — упрямо сказал мичман. — И так все понимают. Зубами фашистов готовы загрызть. — А дым почему допустили?

Мичман молчал.

— Вот тебе результат твоей, теории, Василий Кузьмич. Ишь, сказал: «Моя партийная работа — держать механизмы в полном порядке». Не только в этом твоя работа. Механизмы у вас в исправности?

— Так точно, в исправности, — вздохнул мичман.

— А дым все-таки допустили? Могли демаскировать корабль? Пойми ты, Василий Кузьмич, повседневно, ежечасно с людьми нужно работать, тогда и из механизмов выжмешь все, что потребует командир.

Снегирев помолчал снова.

— Ты вот что: поговори с партийцами своей смены, да и составьте статейку о важности обеспечения бездымного хода котельными машинистами корабля. Поубедительнее составьте, с душой. Кстати, будет тебе чем газету заполнить.

— Насчет газеты, товарищ старший лейтенант... — умоляюще начал мичман.

— Это обсуждать не будем, — мягко, но непреклонно перебил Снегирев. — Партийное заданье. Точка.

Наступило молчание. Тикали часы, в умывальнике хлюпала вода. Умывальник то издавал низкий, сосущий звук, то громко фыркал, выбрасывая пенный фонтанчик.

— Разрешите идти, — снова вздохнув, сказал Куликов.

— Идите, товарищ мичман.

Куликов вышел из каюты. Снегирев сел за стол и задумчиво чертил карандашом по листку бумаги. На его румяном, налитом здоровьем, всегда улыбающемся лице было сейчас какое-то новое, сурово-сосредоточенное выражение.

Калугин закрыл глаза. Поспать еще полчасика, а потом опять на палубу, на боевые посты. Вопреки бодрому заявлению лейтенанту Лужкову, не спал всю прошлую ночь, бродя по кораблю, делая все новые записи в блокноте. «Кстати, не буду мешать Снегиреву, — дремотно думал Калугин. — Пусть считает, что я сплю, пусть чувствует себя совершенно свободно. Здесь, в корабельной обстановке, человек редко бывает наедине с собой... А потом не забыть узнать, что это за разговор о газете...»

Снегирев встал, прошелся по каюте. Щелкнул держатель телефонной трубки.

— Вахтенный? Говорит старший лейтенант Снегирев. Пришлите ко мне минера Афонина. Он недавно сменился с вахты. Да, ко мне в каюту.

Тяжелая трубка со стуком вошла в зажим.

Калугин пробовал заснуть. Но сон уже прошел, качало сильнее, тело то прижималось к упругой поверхности койки, то становилось почти невесомым. Он открыл глаза.

Опять сквозь просвет между бортовой стенкой и краем портьеры он видел задумчивое, круглощекое лицо заместителя командира по политической части, склонившегося над бумагой.

На листке был рисунок. Старший лейтенант набросал дерево: большое, раскидистое дерево, с ветвями, завивающимися кверху, как дым. И рядом — острый мальчишечий профиль. И снова дерево с ненормально широким стволом и роскошно раскинутыми ветвями.

«Как раз такие деревья, каких нет в Заполярье, — подумал Калугин. — Здесь, в Заполярье, только и увидишь ползучие березки, низко стелющиеся по скалам. А мальчик — это его сын. Его старший сын, фотокарточку которого показывал мне недавно...»

Снегирев отбросил листок, придвинул раскрытую книгу, стал читать, слегка шевеля губами. На его лице было то же выражение суровой сосредоточенности.

В дверь стукнули — костяшками пальцев по металлу.

— Войдите, — сказал Снегирев.

— Краснофлотец Афонин по вашему приказанию явился.

— Садитесь, Афонин. Вот сюда, на диванчик. Курите!

Надорванная папиросная пачка лежала на краю стола.

Снегирев тряхнул пачку, высунулось несколько папирос. Протянулась обветренная юношеская кисть, узловатые пальцы ухватили папиросу. Прямо, не опираясь на спинку, Афонин сидел на краю дивана.

Высокий остролицый матрос с большими темными глазами.

«Совсем еще молоденький, — глядя из-за портьеры, думал Калугин, — один из самых молодых краснофлотцев. Это тот самый, которого я окликнул во время бомбежки лодки и который не ответив, так напряженно вглядываясь в даль».

— Десятый день на корабле, товарищ Афонин? — спросил Снегирев, щелкая зажигалкой.

— Десятый день, товарищ старший лейтенант.

— До этого на берегу были? Кончили школу специалистов?

— Сперва в школе специалистов, а потом на переднем крае.

— Это вы из разведки немецкий пулемет притащили?

— Было такое дело, товарищ старший лейтенант, — равнодушно сказал Афонин.

Снегирев раскуривал папиросу.

— Тяжко на корабле, Афонин, после твердой земли? Все плывет, все качается?

— Я сам на корабль просился, товарищ старший лейтенант, — с каким-то вызовом ответил Афонин.

Снегирев будто не слышал его слов. Встал с кресла, прошелся по каюте, заговорил негромко и задушевно:

— Страшновато бывает на корабле с непривычки. Кругом волны, полярная ночь, мороз. Ляжете отдохнуть на койку и хоть устали, а сна нет. Слышно, как волна царапается в переборку. Вот затопали на верхней палубе — может быть, лодка выходит на нас в атаку. Вот что-то хрустнуло — может быть, мина толкнулась в борт. Случится что — и на палубу выскочить не успеешь. Вот и лежите с открытыми глазами, слушаете всякие шорохи, чавканье волн, что ходят снаружи — и невозможно заснуть. Сутки не спите, другие не спите, а чем дальше, тем хуже.

Афонин застыл с папиросой в пальцах, на его лице мелькнула бледная полуулыбка. Потом рванулся с дивана.

— Разрешите идти, товарищ старший лейтенант.

— Куда идти, Афонин?

— Разрешите возвратиться в кубрик. Не для меня такой разговор.

Снегирев положил руку ему на плечо.

— Значит, не хотите поговорить по душам? Разве не думаете такое про себя, ночами?

— Думать я что угодно могу, это никому не заказано.

— А почему говорить заказано? Потому что друзья по кубрику насмех подымут? Трусом назовут, паникером? Смотрите, у вас папироса погасла.

Он чиркнул зажигалкой, поднес Афонину желтый огонек с голубыми краями.

— Знаю, что тебя мучает, друг. Сам себя днем и ночью поедаешь, думаешь: «Не матрос я, а тряпка, и поделать с собой ничего не могу. Стыдно с настоящими моряками вахту править, стыдно в глаза им взглянуть. Не морской я, стало быть, человек».

— Не может быть у морского человека тех слов, что вы сказали, — почти прошептал Афонин.

— И у морского человека всякие мысли бывают, — раздельно и веско произнес Снегирев. — Только знаешь, друг, что бы тебе каждый советский моряк сказал, если б ты с ним своими страхами поделился?

Афонин взглянул исподлобья и снова опустил глаза. Калугину почудилось: страстное ожидание, надежда сменили прежнее болезненное выражение в глубине этих больших глаз. Извилистый голубой дымок поднимался от стиснутой в пальцах папиросы.

— Вот что тебе любой наш советский моряк ответит, — сказал Снегирев. Его плечи раздвинулись, он гордо закинул голову, выдвинул подбородок, прежние милые, задорные ямочки появились на его щеках. — «Я в коллективе живу, в геройской матросской семье, о подвигах которой песни поют! Двум смертям не бывать, а одной не миновать, говорят русские люди. Смерть такая штука: к каждому придет, а когда придет, ты ее и не заметишь. Значит, и нечего о ней думать. Борись со стихией и с врагом, как боролся на переднем крае!» Сколько уж месяцев сражается наш «Громовой» в океане, и ничего с ним не случилось. И сигнальщики вовремя опасность заметят. И борт у нас хоть тонкий, а сделан из крепчайшей броневой стали, из лучшей в мире советской стали. А случится что, так советские люди — лучшие в мире товарищи. Друга в беде не оставят. Слышал ты это выражение — «морская дружба?»

Афонин молча смотрел на Снегирева. Но Калугин видел, что напряженность его позы исчезла, на обтянутых щеках проступил румянец, острый нос не так резко выступает над юношеским ртом.

— А еще учтите, Афонин, — продолжал Снегирев, комично расставив руки. — Кубрик ваш полон людей, и все спят, норму свою отсылают — только бы до койки добраться. А кое-кто и лишних сто минуток оторвать рад. — Он разразился своим тонким, заразительным смехом. — А с другой стороны, один мой дружок в мирное время поехал на курорт, и его во время землетрясения придавило... Так что трудно сказать, где выиграем, а где проиграем, одно точно: если в бессоннице глаза таращить, можно и в тихую погоду, на рейде, за борт свалиться и камнем ко дну пойти. Скверная вещь бессонница. Всего тебя выматывает, от нее все тело ватное, голова как котел. Нужно вахту править, все кругом замечать, а глаза слипаются, дремота клонит. Правда, Афонин?

— Точно, товарищ старший лейтенант, — каким-то новым, окрепшим и посвежевшим голосом сказал Афонин.

— Большое доверие тебе оказал командир корабля, — веско продолжал старший лейтенант. — Стоишь ты на мостике, у кнопочного замыкателя. Сойдемся с врагом для торпедного залпа — твое дело нажать замыкатель, торпеды в море послать. Здесь все должно быть «на товсь» — и нервы, и мозг, и внимание, чтобы мгновенно приказ исполнить... Выйдешь потом на берег, пойдешь в Дом флота, девушки станут спрашивать: «Кто этот моряк с геройским взглядом?» А друзья твои скажут — они травить мастера: «Это тот матрос, что собственноручно фашистский корабль ко дну пустил!» Тут уж любую приглашай на танцы, ни одна не откажет!

Он рассмеялся опять. Афонин смеялся тоже.

— Так вот, друг Афонин, обдумай разговор. А еще захочешь поговорить по душам, прямо, без вызова, приходи ко мне в каюту.

Снегирев протянул руку. Афонин вскочил, сжал твердые, обветренные пальцы старшего лейтенанта. Снегирев высыпал из пачки горсть папирос.

— Вот возьми, покурите с друзьями.

— Спасибо, товарищ старший лейтенант... Разрешите идти.

— Свободны, Афонин.

Краснофлотец вышел, плотно прихлопнув дверь. Несколько секунд Снегирев стоял неподвижно. Он провел по лбу рукой, снова лицо его приобрело строгое, задумчивое выражение.

— Может быть, и придется списать... Посмотрим...

Взглянул на верхнюю койку. Калугин лежал с открытыми глазами.

— Слышали разговор, товарищ Калугин?

Калугин кивнул, приподнявшись на локте.

— Коммунисты, соседи его по кубрику, докладывают: не спит парень по ночам, мечется, вздыхает. На вахту выходит осовелый, носом клюет. А на берегу, по характеристике, парнишка был ничего, стойкий.

— Я думал: вы своим разговором его еще больше расстроите... Страхов ему наговорили.

Снегирев покачал головой.

— Он с этими страхами сколько дней жил, таил их ото всех. Правду сказал мне: никому про них и не заикался. Я их теперь на свет вынес. Самая страшная мысль — затаенная мысль. Она в тебе гниет, душу тебе заражает. А вытащишь ее на солнышко, проветришь партийным разговором — глядишь, всем-то страхам цена две копейки. Настоящий человек свою ошибку поймет.

«Нет, он совсем не так прост, как мне казалось вначале, — подумал Калугин. — Это глубокая философия — о загнивании затаенных мыслей». Он дружески улыбнулся Снегиреву.

— Сложная ваша работа, Степан Степанович!

— Не такая уж сложная, — задумчиво сказал старший лейтенант. — Я с нашим человеком всегда общий язык найду. Не то что с этим Гарвеем.

Он прошелся вдоль коек, тряхнул головой, потянулся всей своей крепкой фигурой. Его карие, полные золотистых искр глаза блестели, румянец играл под смуглой глянцевой кожей.

Опершись на край койки, прямо и доверительно глянул Калугину в лицо.

— Говорите, сложная наша работа... Правда, теперь, когда партия и правительство упразднили институт военных комиссаров, ввели полное единоначалие, некоторые додумались до того, что заместитель по политической части на корабле — мертвая душа. Над такими мудрецами член Военного совета смеялся, когда был у нас на корабле... А я так понимаю, что это нам указание углублять политработу, к массе стать еще ближе.

Прислонившись к койке, положив подбородок на смуглые крепкие пальцы, он говорил, как будто думая вслух: — Видал я одного комиссара, который на корабле только и знал, что ходить командиру в кильватер, советы ему подавать, выправлять политическую линию. Вроде как Фурманов за Чапаевым. У Фурманова-то с Чапаевым это хорошо получалось. Да обстановка изменилась, институт комиссаров отменили, и мне, например, незачем тенью за командиром ходить. Мы оба коммунисты, оба волю партии выполняем. Он единоначальник, а я ему должен помогать по своей линии, где могу: в кубриках, на боевых постах, в офицерских каютах...

Он усмехнулся открытой и в то же время немного лукавой улыбкой.

— Вот тут-то, пожалуй, главная трудность работы нашей и есть. Везде быть своим человеком. В кают-компании с офицерами — офицер, в кубрике с матросами — матрос... Сейчас вот тоже думаю пройти в кубрик... Хотите со мной?

— Обязательно! — сказал Калугин, спрыгивая с койки.

На «пятую палубу», в самый большой кубрик «Громового», путь был мимо ростр и торпедных аппаратов, сквозь четырехугольный люк, под которым мерцал, отвесно уходя вниз, желтеющий надраенными медными поручнями трап.

— Смирно! — скомандовал дежурный по кубрику, как только старший лейтенант, звеня ступеньками, сбежал вниз.

Калугин спустился следом. Действительно, сбоку, над головой, шуршали и чавкали волны, кубрик был ниже уровня моря.

Фонари, забранные толстыми проволочными решетками, бросали белый качающийся свет на вытянутые рядами широкие коричневые рундуки — они же нижние койки.

Над ними взлетали подвязанные к переборкам верхние сетчатые койки с заброшенными на них тугими свертками пробковых матрацев.

На квадратной колонне посредине, на тумбе орудия главного калибра, установленного на верхней палубе, белели листки расписаний. Сквозь прикрытые решетками люки в палубе кубрика блестели плотные ряды снарядов в крюйт-камере. Краснофлотцы стояли, вытянувшись, там, где их застало появление Снегирева. На рундуках, укрывшись полушубками, продолжали спать сменившиеся с вахты.

— Вольно! — сказал старший лейтенант.

Кубрик снова зажил обычной жизнью. Кто-то продолжал бриться, подвесив маленькое круглое зеркальце к переборке. В глубине помещения кто-то читал газету, рядом другой матрос, привалившись на рундук, писал письмо.

— Садитесь, товарищ старший лейтенант! — сказал один из краснофлотцев, освобождая место на ближнем рундуке.

— Сейчас посидим, Фомочкин! — сказал Снегирев. Он глядел туда, где несколько человек за столом ели из алюминиевых мисок.

— Ну, орлы, как обед сегодня? — спросил Снегирев.

— На второе — мясо, на третье — компот, поели так, что бросило в пот, — скороговоркой ответил юркий парнишка с всклокоченными волосами. — На харч жаловаться не можем, товарищ старший лейтенант, только водочки маловато.

— Наркомовские сто граммов получили?

— Так точно, получил. Да мне это как слону дробинка.

— Видно, какая вам дробинка, — сказал Снегирев. — Иного только подпусти — он весь корабельный запас выпьет. Согрелся — и порядок... Маяковского любите?

— Трудноват, товарищ старший лейтенант, — удивленный неожиданностью вопроса, сказал краснофлотец.

— Значит, целиком еще не прочли Маяковского. А у него про вас тоже есть. Помните, матросы: «Причесываться? На время не стоит труда, а вечно причесанным быть невозможно».

Кругом засмеялись. Встрепанный краснофлотец стал смущенно приглаживать волосы.

Снегирев шагнул к сидящим за столом.

— Ну, а подвахтенные обедом довольны?

— Компот слабоват, товарищ старший лейтенант, — сказал один из обедающих.

— Слабоват?

— Точно, — подтвердил другой. — В нем Рязань с Калугой видны. Одна вода.

Голос Снегирева стал жестким.

— Бачковой! Сходите на камбуз, скажите кокам, чтоб налили настоящий компот. Скажите, что сменившимся с вахты стыдно давать остатки. Позор! Предупредите: если не дадут хорошего компота, сам приду на камбуз поговорить с ними по душам.

— Есть сходить на камбуз! — весело крикнул один из краснофлотцев. Схватив медный бачок, быстро исчез в люке.

Снегирев присел на рундук. Вокруг него собирались моряки.

— Ну, а как вообще настроение?

— Плоховато, — тихо сказал кто-то сзади.

— Что так? — Снегирев приподнялся, всматриваясь туда, откуда раздался голос.

Прислонившись к койке, стоял высокий, худой матрос. Его расстегнутый полушубок был накинут прямо на тельняшку, копна рыжих волос горела над угрюмым лицом.

— Плоховато, товарищ старший лейтенант. Болтаемся в море взад-вперед, а дела не видно. Скучает народ.

Снегирев встал и шагнул к рыжеголовому матросу. Они стояли друг против друга. Качающийся свет играл на их лицах. Читавший газету отложил ее в сторону. Сидевшие за столом перестали есть. Калугин увидел, как в каждом устремленном на Снегирева взгляде вспыхнул какой-то невысказанный вопрос.

— Покажи им письмо, Ваня! — сказал читавший газету.

— Лучше ты свое покажи.

— Нет, ты покажи, Ваня! — повторил краснофлотец с койки.

Рыжеголовый вынул из кармана брюк, протянул Снегиреву небольшой, сложенный треугольником листок. Знаменитый фронтовой треугольник, письмо, пришедшее откуда-то из далекого тыла. Все глядели на расправляющие листок смуглые пальцы старшего лейтенанта.

— «Ваня, — начал громко читать Снегирев, — мы сейчас живем, слава богу, хорошо, чего и тебе желаем. Кланяются тебе мама, и сестра Маша, и Марья Сидоровна, и все те, кто от фашистов в лес убежал, а теперь вернулся домой и строиться начал, потому что дома у всех Гитлер пожег. А родитель твой Демьян Григорьевич привет передать не может. Забрали его фашисты, когда стояли в нашем селе, и ставили на горячее железо голого и босого и все спрашивали, где партизаны.

А Демьян Григорьевич ничего не сказал, только очень стонал, когда стоял на горячем железе, и ругал фашистов. А потом привязали его к танку и уволокли неизвестно куда, так что мы и могилки его не отыскали. Одну только шапку его подобрали на улице. Теперь ты один у меня остался, ненаглядный сыночек Ваня...»

Снегирев читал все громче и громче, и пока он читал, к нему все ближе придвигались матросы. Это была незабываемая сцена: низкое, раскачиваемое волнами помещение, угловатые, утомленные молодые лица, близко сдвинувшиеся со всех сторон, блекло-голубые матросские воротнички, полосы тельняшек, мех полушубков и грубая холстина голландок, а посредине черный блестящий реглан и взволнованное лицо офицера, громко читающего измятый листок.

— Душа горит, товарищ комиссар, — угрюмо сказал рыжеголовый, когда Снегирев дочитал последние строки и опустил руку с письмом. — А что отвечу мамаше? Что ходим в море взад и вперед, а врага в лицо не видим? Или что дали бой немецкому флоту, потопили тройку кораблей, отвели по-матросски душу?

— Я отвечу твоей матери, Максимов! — раздельно сказал Снегирев.

— Что ответите-то, отвечать-то нечего, товарищ старший лейтенант! — Максимов бережно сложил и спрятал листок в карман.

— Я отвечу твоей матери, — повторил Снегирев с силой. — И вот товарищ корреспондент, который с нами в операцию пошел, чтобы о нашем корабле рассказать правду, в газете напишет, и, может быть, твоя мамаша это прочтет. Я отвечу, что уже много месяцев бьются северные моряки, отдают здоровье и кровь, чтобы уничтожить фашистского гада. Ты думаешь, наш корабль мало делает для победы? А я вот долго в сопках, на сухопутье, служил, а знаю, что там про вас говорили: «Громовой» обстрел берегов вел, поддерживал фланг армии. Вы, Максимов, тогда «мессершмитт» сбили, помогли товарищам высшую скорострельность дать!

— Ну, сбил, — тихо сказал Максимов.

«Как он изучил корабль, — мельком подумал Калугин. — Он здесь не так давно, а всех знает по фамилиям, знает кто чем отличился...»

— Я вам расскажу, матросы, что фронт о вашей стрельбе говорил, — продолжал Снегирев. — Бойцы добрым словом вас поминали, «ура» кричали, когда вы разворачивали вражеские дзоты и батареи, когда фашистские кишки вверх летели. А как морские пехотинцы, посланцы наших кораблей, сами сражались на суше? Песни будут писать об обороне высоты Дальней, как не дали мы фашистам ни мили пройти от границы. Стеной встали там, рядом армейцы и военные моряки, вколачивали егерей в землю, а когда кончались у матроса патроны, бросал себе и врагам под ноги последнюю гранату, чтобы умереть, но не пропустить фашистов вперед! А здесь, на море, разве не держим мы на крепком замке северные границы?

Снегирев остановился, обвел глазами еще теснее сдвинувшиеся, разгоряченные, посветлевшие лица. Хотел сказать что-то еще, но длинные, настойчивые звонки колокола Громкого боя покрыли его слова. Воздух дробили сигналы, равномерно следующие один за другим. И тут произошло то, что тоже навсегда запомнил Калугин.

Еще войдя в кубрик по высокому, отвесному трапу, он подумал: как трудно выбегать отсюда по боевой тревоге, когда дорога каждая секунда, когда матросы и старшины должны мгновенно разбежаться по своим боевым постам.

Теперь он увидел, как это происходит. У трапа не создавалось никакой давки. Матросы взлетали по ступенькам, исчезали в люке один за другим, с согласованностью, достигаемой лишь продолжительной тренировкой. Каждый, казалось, только раз хватался за поручень, только раз касался ступеньки ногой и уже исчезал в люке.

В несколько мгновений опустел весь кубрик, казавшийся теперь очень просторным. Только люди аварийной группы стояли на своих местах, и в нижних люках мелькали фигуры хозяев пороховых погребов.

А колокол громкого боя звенел и звенел — настойчивый, грозный, и его звуки смешивались с тяжелым топотом ног на верхней палубе и неустанным, ровным гуденьем корабельных механизмов.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Калугин выскочил на палубу последним. Перед самым лицом мелькнул на верхней ступеньке трапа клочковатый олений мех снегиревских унтов, но когда Калугин поднялся на палубу, старшего лейтенанта уже не было видно.

Снова на корабле была та удивительная, грозная тишина, которая сменяла длинные, пронзительные звонки колокола громкого боя и топот множества людей, разбегавшихся по боевым постам.

В лицо летела водяная пыль, море вокруг казалось очень потемневшим, хотя холодное, неяркое, темно-красное солнце еще висело над горизонтом.

Матросы снимали прикрывавший торпеды жесткий темно-серый обледенелый чехол. Калугин стоял у самого торпедного аппарата. Один из матросов что-то закричал, наклоняясь с высокой площадки. Площадка стала уходить из-под рук, широкие торпедные трубы двинулись на Калугина.

Он едва успел отскочить к кормовой надстройке, как аппарат стал поперек палубы; огромные, смотрящие из стальных раструбов торпеды нависли над водой.

«Останусь пока здесь, буду смотреть отсюда, — думал Калугин. — Если будет торпедный залп, лучше всего увижу его отсюда». Он стоял, крепко держась за поручни кормовой надстройки, и увидел, как длинные стволы кормовых орудий тоже медленно двинулись, стали под острым углом по направлению хода корабля. Пробки, закрывавшие дула, теперь были вынуты, стволы задраны вверх, за белизной кубических щитов застыли фигуры комендоров.

Волны стремительно пролетали мимо, всплескивали сильней, их рыжевато-серые горбы то там, то здесь вспыхивали белоснежными гребешками.

«Значит, все-таки встретили немцев. Значит, все-таки будет бой», — думал Калугин. Он ухватился за поручни еще крепче, их ледяной холод проникал сквозь толстую шерсть варежек; сердце Калугина билось медленно и тяжело. Он ждал начала стрельбы, оглушительного залпа. Но «Громовой» мчался вперед, как обычно, шуршала вода вдоль низких бортов, гудели вентиляторы, вибрировала палуба под ногами. Горсть круглых тяжелых брызг взлетела вдруг из-за борта, хлестнула по валенкам и по полушубку, пенистой пленкой покатилась по маслянистой стали. Ветер, только что казавшийся не очень сильным, задул как бешеный прямо в лицо.

«Видно, ускорили ход... Ускорили ход и изменили курс». Снова взлетала раздробленная волна и рассыпалась пенными брызгами под ногами.

«Если останусь здесь, не смогу охватить всей картины, — подумал Калугин. — Нужно пройти на мостик, узнать обстановку, потом на первое орудие, к Старостину. Я обещал быть там во время боя. Видимо, если начнется бой, сперва пойдет в ход артиллерия, потом уж торпеды... Но если я отпущу поручни, побегу по шкафуту, меня может ударить волной, смыть за борт, никто даже не заметит, что меня смыло за борт...»

Он вспомнил правило опытных моряков пробегать подветренной стороной, в то время как крен идет на противоположный борт. По боевой тревоге бежать от кормы к полубаку можно только по правому борту, но сейчас ветер как раз с правого борта, все люди на боевых постах, никто не встретится по дороге.

Было трудно заставить себя оторвать руки от надежных, так удобно расположенных поручней. Но когда корабль стало класть на правый борт, Калугин оторвался от поручней, обогнул площадку торпедного аппарата, ухватившись за крученую проволоку штормового леера, промчался к полубаку, взбежал по первому, по второму трапу, был теперь уже у самой фок-мачты. Только раз по дороге ему плеснули в лицо тяжелые капли выросшей из-за борта волны.

Старший лейтенант Снегирев стоял здесь, заложив руки в карманы, улыбаясь всем своим румяным лицом. Сигнальщики поднимали на фалах разноцветные флажки. Запрокинув внимательное лицо, молодой матрос тянул длинный шнур, и флажок, трепеща под ветром, взлетал к вершине мачты.



— «Ушаков» желает счастливого плавания, товарищ командир, — звонким голосом, покрывая все шумы, докладывал старшина Гордеев. — Повернул на прежний курс.

— Напишите: «Желаю счастливого плавания», — негромко сказал капитан-лейтенант Ларионов.

— «Ушаков»? — подумал Калугин. — Значит, встретили не вражеские корабли, а наш ледокольный пароход, который совсем недавно стоял в базе, принимал грузы для арктического плаванья». Калугин снял с гака запасной бинокль и повел им по горизонту.

Плоское черное облако, как длинный остров, тянулось вдали над волнами. Значит, где-нибудь поблизости должен быть и «Ушаков». Значит, опять напрасная боевая тревога?

Нет, не напрасная... Он вспомнил основное правило боевых походов. Любой встречный корабль считай за врага, пока не даст опознавательных. Будь готов первым открыть огонь по любому встречному кораблю...

Он подошел ближе к машинному телеграфу, где, стоя рядом, тоже глядели в бинокли командир и старший помощник.

— Вот шарахнулись от нас, всеми котлами газанули, — сказал Бубекин.

Калугин смотрел в направлении, куда был устремлен бинокль командира. Наконец, поймал «Ушакова» в двойной круг отливающих радугой линз.

Маленький черный силуэт скользил на горизонте, оставляя за собой узкую дымовую струю. Покачивался на далекой ряби, стал сокращаться, видимо, ложась на новый курс.

«Жаль, что не рассмотрел его, когда был ближе к нам», — подумал Калугин.

Конечно, он пожалел бы об этом еще больше, если бы мог предугадать, при каких трагических обстоятельствах в ближайшее время сплетутся судьбы этих двух кораблей, случайно сошедшихся на океанских путях...

Ларионов опустил бинокль, вложил его в кожаный потертый футляр, повесил за ремешок на тумбу машинного телеграфа.

— Старпом!

— Слушаю, товарищ командир! — отозвался Бубекин.

— Пойду прилягу у штурмана. В случае чего немедленно разбудить.

— В каюту бы пошел, Владимир Михайлович. Что в рубке валяться? — отрывисто сказал Бубекин, вбирая голову в поднятый капюшон.

— Я в штурманской рубке прилягу, — повторил капитан-лейтенант Ларионов.

— Есть, — сказал Бубекин, становясь к машинному телеграфу.

Ларионов сбежал вниз по трапу.

На крыле мостика стоял штурман Исаев.

Он держал в руке блещущий стеклом и никелем секстан. Прильнул правым глазом к его тонкой смотровой трубке, направленной на заходящее солнце. Его губы неслышно шевелились, он что-то быстро записал на бумажке, сбежал по трапу вниз, через минуту снова вернулся на крыло мостика, опять взглянул на солнце в секстан.

Калугин подошел ближе. Ему давно хотелось разговориться со штурманом. Штурманское хозяйство казалось самым романтическим и непонятным на корабле. Например, эти измерения скорости ветра, когда матрос из штурманской боевой части, низко нахлобучив шапку, ухватившись одной рукой за кронштейн, высоко поднимает над головой блестящую вертушку с крутящимися лопастями, ведет по секундомеру отсчеты скорости ветра...

В другой раз Калугин наблюдал, как в туманную, облачную погоду, выйдя на самый нос эсминца, штурман бросил в воду маленькое полешко и взглянул на секундомер...

«Уточняем место по скорости в условиях большого сноса», — отрывисто сказал Исаев, останавливая секундомер в тот момент, когда полешко прошло линию кормового среза.

Сейчас штурман опустил секстан и, вновь сделав на бумажке быструю запись, повернул к Калугину костлявое лицо с большими обветренными губами.

— Вот ухватился за светило, уточнил место корабля... Смотрели когда-нибудь в секстан?

— Не приходилось, — признался Калугин.

— Желаете взглянуть? — Он протянул Калугину секстан. — За трубку не берите, держите за раскосины лимба... Вот за эту дугу... Теперь ловите светило.

Расставив ноги, опершись на поручень локтями, Калугин бережно вел секстаном по горизонту, пока в смотровом стекле не повисли два разноцветных солнца и над ними — туманная рябь воды. «Два солнца вверх ногами, — подумал Калугин. — Между прочим, сейчас как раз подходящий момент возобновить наш разговор...»

— Поймали? — спросил Исаев. — Теперь вращайте вот этот винт. Когда два солнца лягут одно на другое — значит, вы ухватились за светило. Ну, а дальше делаю всякие вычисления по таблицам, точно устанавливаю место корабля в море.

Он осторожно взял инструмент из рук Калугина.

— А как по поводу моей просьбы, товарищ Исаев?

Будто не расслышав вопроса, Исаев сбегал по трапу.

Калугин спустился следом...

Капитан-лейтенант Ларионов лежал в штурманской рубке на узком кожаном диванчике, подогнув ноги, повернувшись лицом к переборке.

На переборке рокотал указатель глубин — эхолот, четко отсчитывал мили лаг, тикали большие корабельные часы. Может быть, поэтому не было слышно дыханья командира. Он лежал как мертвый, в расстегнутой меховой куртке, прикрыв лицо жестким рыжим воротником.

Штурман стоял у высокого стола, над распластанной картой Баренцева моря, с густо нанесенными на нее цифрами глубин и тонкими извилистыми линиями изобат, похожих на неподвижные волны. Он сбросил куртку, был в одном кителе, мешковато сидевшем на его сутулой фигуре. Темно-синие рукава, с двумя золотыми потертыми нашивками на каждом, прикрывали большие смуглые кисти. Белая полоска подворотничка пересекала коричнево-красную шею.

— Ну как, разбираетесь понемногу в нашем хозяйстве? — спросил штурман, старательно нанося на карту остро отточенным карандашом тоненький, четкий треугольник.

— Понемногу разбираюсь, — нетвердо сказал Калугин. Теперь, когда штурман работал с картой, опять казалось несвоевременным отвлекать его внимание разговором.

— Хозяйство мое простое. — Исаев вынул из кармана две папиросы, одну протянул Калугину, другую закурил сам. — Обязанность штурмана — в любой момент дать командиру место корабля. Сейчас вот ходим здесь, по этому квадрату. Вот мое место.

Примятым картонным мундштуком он указал на острие длинного, состоящего из треугольничков зигзага, чернеющего на матово-серой карте.

— Хозяйство простое, а в дальних плаваньях ответственности хватает. Какой-то морской писатель сказал: «Настоящий штурман плавает больше в глубинах моря, чем на его поверхности». Волна — только внешняя трудность, она постоянно осложняется подводным строением тех мест, которыми проходит корабль. — Он провел ладонью по карте. — Вот оно — строение морского дна. Видите цифры? Это глубины. Эти извилины — изобаты, рисунок подводных глубин. Все эти мели, приглубости, рифы я должен знать наизусть.

Оживившись, он повернул к Калугину свое угловатое, морщинистое лицо.

— Занятные случаи бывают в штурманской практике. Помню: у берегов Африки пошел я как-то отдохнуть, сдал вахту второму штурману. Вдруг будят, срочно вызывают на мостик. Сменщик мой стоит расстроенный, бледный. В чем дело? Смотрю на карту, а его прокладка уже на берег залезла. Если по карте судить, плывет наш корабль прямо по суше, по вершинам скал. Спрашиваю: «А вы сделали поправку на снос силами течений и ветра?» Оказывается, не сделал, забыл. Вот и получилось: находясь в море, залезли мы, по карте судя, прямо на скалы... А ведь могло быть и наоборот: могли на карте идти далеко в море, а фактически уже напороться на берег.

Он мельком глянул на приборы, вычертил еще один треугольничек в конце зигзага.

Капитан-лейтенант шевельнулся и снова затих, дыша мерно и глубоко.

— Мы, кажется, мешаем спать командиру? — спросил Калугин.

— На этот счет не беспокойтесь. Разговор, ходьба нам сна не нарушат. Иначе, как могли бы жить в дальних походах?

— Но, может быть, отвлекаю своим разговором вас? — настаивал Калугин.

— Нет, не отвлекаете... — Тонкие, смешливые морщинки стянулись вокруг глаз Исаева. — Думаете, тоже можем сейчас выскочить на берег? Не выскочим. Здесь берега далеко и глубины большие. И болтаемся все время в одном и том же квадрате.

— В таком случае давайте набросаем сейчас конспектик статьи, — быстро сказал Калугин, доставая карандаш и блокнот.

— Какой статьи? — Искусственное изумление прозвучало в голосе нахмурившегося штурмана.

— Статьи за вашей подписью в нашу газету, — терпеливо разъяснил Калугин. Эти разъяснения и уговоры он уже давно привык воспринимать как часть своей фронтовой работы. — Я уже говорил вам, товарищ Исаев. Что-нибудь на тему «Штурманская работа в боевом походе». Поскольку вам, конечно, некогда писать самому, я запишу ваши мысли, потом дам статью вам на утверждение.

— Штурманская работа в боевом походе... — со снисходительным сожалением повторил Исаев. — А что можно сказать интересного об этой работе? Где вы видите здесь материал для статьи? Вот если, бы пришли ко мне в мирное время... — Его лицо приобрело мечтательное выражение, он сильнее сгорбился над картой. — Знаете, где я был бы сейчас в мирное время? Шел бы где-нибудь под Южным Крестом, в Антарктике или у Огненной земли, прокладывал бы новые пути нашего торгового флота. Я, знаете ли, не военный. Штурман дальнего плаванья. На ледоколах много ходил... Обогнул самую южную оконечность Африки — мыс Доброй Надежды — на транспорте «Революционер». Самую северную оконечность Африки — мыс Бон — на транспорте «Каганович». Видел три Золотых Рога: во Владивостоке, в Константинополе, в Сан-Франциско... Видел остров Слез при входе в Нью-Йоркский порт. На ледоколе «Карл Маркс» прошел Северным морским путем через пять морей Ледовитого океана... А теперь вот помогаю засорять минами эти самые пути...

— ...Чтобы сохранить достижения мирного времени, — сказал Калугин.

— Не думайте, что я жалуюсь на судьбу, — угрюмо усмехнулся штурман. — Правда, я хочу не разрушать, а творить, не забивать минами моря, а прокладывать новые маршруты. Вы знаете, когда, по плану товарища Сталина, мы проложили Северный морской путь, какую пользу принесли стране? Чтобы доставить груз из Одессы на Колыму южным морским путем, нужно пройти свыше двенадцати тысяч миль. Из Мурманска же до Колымы всего около трех тысяч миль. В четыре раза меньше расхода человеческих сил и горючего!

Он глянул на приборы, что-то тщательно записал.

— Но вот приходит война, и штурман дальнего плавания превращается в штурмана каботажа... Нет, я не жалуюсь, товарищ Калугин. Скольким людям эта война принесла огромные несчастья. У скольких отняла многое дорогое... Наш командир...

Он вдруг осекся, зажег погасшую папиросу. Очень отчетливо тикал в тишине лаг, красные искры пробегали под стеклом эхолота.

Калугин взглянул на диван. Командир корабля спал, отвернувшись к переборке. Из-под меха воротника был виден край его разгоряченного сном лба, светлые волосы, взъерошенные на затылке.

— Впрочем, не знаю, почему я так разболтался с вами, — досадливо пробормотал Исаев. — Может быть, потому, что лишь мы с вами штатские на этом стальном, начиненном боезапасом корабле.

Калугин перебирал листки блокнота. Волненье охватывало его. Он должен был высказаться, чувствовал необходимость выразить давно назревшие мысли.

— Я, правда, не изжил еще всех своих штатских манер, хотя и стремлюсь стать вполне военным человеком! — с резкостью, неожиданной для себя самого, сказал Калугин. — Но не думаю, что поэтому найду с вами общий язык.

Штурман хотел что-то возразить, но Калугин уже не мог остановиться.

— Я найду общий язык и с вами и с любым моряком «Громового», потому что все мы, советские люди, находим удовлетворение и счастье в нашем труде. Не думайте, что мне тоже легко здесь. Я никогда до войны не был на военном корабле, ни дьявола не понимаю во всех ваших лагах и эхолотах. Но я буду старательно изучать корабль, буду приставать к вам, пока не пойму всего. И я знаю, вы поможете мне, потому что в конце концов мы делаем общее дело. Вы бьетесь с врагом, помогая своим искусством плаванью корабля. Я стараюсь помочь делу нашей победы, правдиво описывая советских моряков, повседневно выполняющих свое трудное, героическое дело.

Он так волновался, что сломал карандаш, и штурман, тотчас подобрав графит, бросил его в закрепленную на столе пепельницу, сделанную из орудийного стакана.

— Вы, товарищ Исаев, как бы противопоставляете себя боевым товарищам — военным морякам. Но я вижу, как вы увлечены своей военной работой. Знаю, как ведете себя в боевых операциях.

— Я штатский человек в самом прямом смысле слова, — сказал штурман упрямо. — Как только окончится война, снова уйду на транспорта.

— Да, когда кончится война, вы уйдете на транспорта. Но сейчас разве вы расцениваете военную службу на деньги, думаете о личном выигрыше? Как этот Гарвей, не имеющий родины, рискующий жизнью лишь затем, чтобы сколотить капиталец на послевоенное время...

— Странный вопрос! — обиженно сказал Исаев.

— Из-за таких вот Гарвеев, может быть, и после войны не настанет прочного мира. Из-за таких продажных шпаг, рабов собственного благополучия. А мы разве пошли на фронт не потому, что не в состоянии были бы жить и дышать в стороне от великой борьбы нашего народа...

— А вы, оказывается, пропагандист вроде нашего Снегирева, — сказал штурман. Он поднял, голову, его большие губы сложились в добрую улыбку. — Это вы точно подметили насчет военных и штатских... Только если будете так кричать, и вправду разбудите капитан-лейтенанта, хоть он и трое суток не спал.

— Так как же со статьей, товарищ Исаев? — понизив голос, но с прежней настойчивостью спросил Калугин.

— Ладно уж, нацарапаю вам что-нибудь сам сегодня, а вы потом подправите и печатайте, если найдете интересным...

Оба замолчали. Штурман углубился в вычисления, Калугин тщательно чинил карандаш, бросил в пепельницу щепоть легких стружек и графитовой пыли...

Капитан-лейтенант шевельнулся, сел на диванчике. Провел рукой по глазам, стал молча надевать куртку.

— Долго я спал, штурман? Часа не проспали, Владимир Михайлович, — сказал Исаев с такой теплотой в голосе, что Калугин снова пристально взглянул на него. — Поспали бы еще. Тут мы с товарищем корреспондентом увлеклись, раскричались...

— Я ухожу, — виновато сказал Калугин. Он чувствовал себя очень неловко.

— Я ничего не слышал, — ровным тоном, опять задумчиво взглянув на него, сказал Ларионов. — Хорошо всхрапнул. Пора на мостик.

Он застегнул доверху и обдернул куртку, вынул карманное зеркальце и гребешок, тщательно пригладил волосы, надвинул фуражку на брови.

— Как будто свежеет, штурман? Дадите мне силу и направление ветра. Где мое место сейчас?

Прямой, подтянутый, он подошел к столу и вместе с Исаевым склонился над цифрами глубин и волнистыми линиями изобат.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мичман Куликов сидел в старшинской каюте перед большим чистым листом, расстеленным на столе, и с независимой, горькой улыбкой кусал карандаш и поглаживал свой морщинистый подбородок. Мичман старался не вслушиваться в язвительные шутки товарищей по каюте.

— Заработал нагрузочку наш мичман, — сказал боцман Сидякин, сняв с ног промокшие валенки и ставя их на паропровод в углу. — Теперь почитаем, товарищ мичман, ваши труды.

— То-то он так жарко за дело принялся, прямо стружку снимает, — подхватил старшина трюмных Губаев, сидя на койке. — Это он нашего боцмана удивить хочет.

— Почитаем, почитаем, — иронически бормотал боцман.

— Я старшему лейтенанту прямо отрапортовал, — не выдержал, наконец, мичман и стал рисовать чертика на лежащей сверху заметке. — Редактор из меня не выйдет, товарищ заместитель по политчасти! Держать в исправности механизмы — вот моя партийная работа.

— Ну, а он? — спросил боцман, шлепая по линолеуму голыми ступнями, А он говорит: «Еще раз повторишь такую ересь, проработаем на партийном собрании и занесем выговор в личное дело».

— Крепко! — сказал старшина трюмных.

— Вот тебе и крепко! Ты старшего лейтенанта знаешь: если что сказал — значит, точка. «Ты, говорит, должен совмещать отличную работу у механизмов с политико-моральным воспитанием людей. Чтобы была на походе газета».

— Ты бы с этим корреспондентом поговорил, — посоветовал боцман. Он отбросил свой иронический тон. Положение мичмана действительно было не из легких!

— Неловко как-то, Геннадий Лукич, — вздохнул мичман. — Какой-то он слишком серьезный, все что-то записывает, статьи готовит в центральную печать. А тут стенгазета с каракулями.

— Это точно, — согласился боцман. Он надел резиновые сапоги, еще раз взглянул сочувственно на пустой бумажный лист, на пригорюнившегося Куликова и вышел из каюты. Мичман вздохнул и стал перечитывать заметки. В каюту заглянул Калугин.

— Мичмана Куликова здесь нет? А, здравствуйте еще раз, товарищ Куликов. Я слышал, вы здесь газету готовите. Можно поинтересоваться?

— Прошу, товарищ капитан. — Мичман вскочил, обмахнул банку, отодвинул ватник, лежащий на кожаной койке. Калугин сел за стол.

— Где же ваша газета? — глядя на пустой лист, спросил Калугин.

— Вот это она и есть, — вздохнул мичман. — Еще оформлять надо.

— А название? — спросил Калугин.

— Название, так сказать, в процессе утверждения. — Мичман тщательно рассматривал стопку исписанных бумажек. — Думали назвать: «Кочегар». По-старинному как-то выходит. «Пар на марке»? Скучновато.

— Назовем ее «Сердце корабля», — взглянул на него Калугин.

— «Сердце корабля?» — Мичман вежливо помолчал. — Красиво. Только не очень ли громко сказано, товарищ капитан?

— Это ничего, что громко! — Теперь Калугин говорил уверенно и веско; наконец, он был вполне в своей сфере. — Котельные отделения, товарищ Куликов, — это действительно сердце корабля. Только вместо крови гонят по кораблю движущий механизмы пар. А кроме того, тут есть и второй смысл. Каким должно быть сердце боевого корабля. О моральных качествах наших моряков.

Сняв ушанку и расстегнув полушубок, он обводил взглядом старшинскую каюту, потом снова взглянул на мичмана. Когда впервые вместе с Куликовым он спускался в кочегарку, ему пришел в голову этот поэтический образ.

— Не громко ли будет? — повторил мичман. — Что там ни говорите, работа наша незаметная, черная работа. В газетах о ком, о ком, а только не о нас пишут.

— А ты мне вчера другое доказывал, мичман, — вмешался Губаев. — Помнишь, ты мне говорил: «Мы на корабле самую почетную вахту несем...» Богатое название придумал товарищ корреспондент!

— Значит, давайте так и назовем, — сказал Калугин. — Старший лейтенант Снегирев это название одобрил...

Он был в своей сфере, чувствовал твердую почву под ногами, придвинул и стал быстро пробегать заметки.

— А что о вас печатаем, как вы говорите, мало, в этом вы сами виноваты. Сами пишите в газеты. Кто же лучше расскажет о героизме вашего труда, как не сами кочегары! Давайте наметим кого-нибудь из котельной, кто может писать, я его свяжу с редакцией, будет нашим корабельным корреспондентом. В других БЧ я уже навербовал военкоров.

— Вот у них Зайцев парнишка развитой, много читает, агитатором его выделили, — сказал Губаев, подходя ближе. — И у меня один трюмный есть, стишки сочиняет, только стесняется вам показать.

— Прекрасно, — сказал Калугин. — Присылайте ко мне вашего трюмного. Включим его в наш военкоровский актив. Сегодня же пришлите его ко мне.

— Есть прислать сегодня!

— Теперь материал... — Калугин просматривал листки, ближе поднес их к лампе, разбирая наспех написанные карандашом слова.

Это мы статейку составили с другими старшинами, — смущенно объяснял мичман, — О том, как добиться бездымной работы котлов при маневрировании и на любых ходовых режимах. И кое-кто из матросов заметки написал... Заметки, прямо сказать, муть.

— Нет, почему же! — Калугин кончил просматривать листки. — Не плохие заметки, совсем не плохие. Конечно, их подработать нужно. С непривычки трудно коротко и ярко выразить свою мысль... Если не возражаете, я их подправлю. И статью тоже... Доверяете мне правку? Потом, конечно, просмотрите как редактор.

— Как не доверить? — мичман вздохнул с облегчением. — Только неловко такой мелочью вас загружать.

— Договорились, — сказал Калугин и сунул заметки в карман. — Когда думаете вывесить газету?

— Старший лейтенант поставил задачу выпустить сегодня. Только успеем ли?

— Нужно успеть, — отрезал Калугин. — Вы пока заглавие пишите. Можете кого-нибудь выделить, кто хоть немножко рисует?

— Есть у меня один матрос. — Мичман снова стал потирать подбородок. — Недавно Гитлера так протащил в рисунке, что весь кубрик хохотал.

— Вот и замечательно! Он сейчас не на вахте?

— Нет, отдыхает. Я ему поручу. К вам его прислать, товарищ капитан?

— Пришлите ко мне. Обсудим с ним, как выразительней подать материал. — Калугин поднялся было, но снова сел, задумчиво смотрел на мичмана. — Еще нужен нам в газету какой-нибудь очерк, так сказать о романтике вашей работы, о ее героизме.

Мичман махнул рукой.

— Уж какой там героизм! Одна копоть. Не о чем очерки писать. — Большая горечь прозвучала в голосе Куликова.

— Вот вы бы и написали, товарищ корреспондент, об их геройстве! — с веселым вызовом сказал Губаев. — Вам-то со стороны виднее.

— И напишу! — взглянул на него Калугин. — Именно в этот номер газеты!

Его окончательно покинула внутренняя скованность, последние остатки чувства неприспособленности к жизни корабля.

— Только знаете, товарищ мичман, тогда придется мне снова слазить в котельное отделение. Так сказать, освежить впечатления, нащупать сюжет... Если не помешаю боевой вахте! — по обыкновению торопливо добавил он.

— А чем же вы помешаете, товарищ капитан? — Куликов глядел на него с дружеской улыбкой, прояснившей полное заботами немолодое лицо. — Только мы вам спецовку найдем или ватник... Сподручнее будет внизу...

Они спустились в квадратный черный колодец шахты, ведущей в котельное отделение.

Пока, осторожно нащупывая стальные ступени трапа, Калугин опускался все глубже, Куликов старательно прихлопнул верхний люк, в тесноте металлической шахты встал рядом с корреспондентом.

Он распахнул дверь в котельное. Блеснул белый электрический свет, холодный, резкий ветер вентиляции охватил их, в уши вошел рокот топки и действующего котла.

Котельные машинисты работали в узком пространстве, между полными пламенем топочными отверстиями и сталью водонепроницаемой переборки, покрытой извилистыми трубами, циферблатами, рядами телефонных аппаратов.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Калугин.

Он едва услышал собственный голос. Но котельные машинисты услыхали его и глядели в его сторону, не переставая работать среди горячих трубопроводов, покрытых асбестовой мшистой корой.

Высоко наверху, как огромный термометр, висела водомерная колонка, прочно присоединенная к корпусу котла. Ртутным блеском мерцал в ней столб неустанно поступающей в котел воды.

Круглолицый кареглазый матрос в ватнике и холщовых штанах стоял у щита контрольных приборов.

— А вот и Зайцев, про которого вам говорил, — крикнул Куликов, наклоняясь к уху Калугина.

— А мы уж знакомы! — прокричал Калугин в ответ. Тот самый матрос, который, греясь у светового люка рассказывал о вылазке разведчиков, смотрел на него, слегка обнажив в улыбке свои ровные, жемчужные зубы.

— Зайцев, тебя товарищ представитель хочет в газету завербовать — военкором!

— Можно, — ответил Зайцев. — Не знаю, что выйдет, а пробовать буду.

— Вы ко мне приходите в каюту, мы с вами поговорим! — нагнулся к его уху Калугин.

Он уже разглядел и второго палубного знакомца. Котельный машинист Никитин ловко регулировал работу форсунок в горячих отсветах длинных и узких окошечек топки.

Здесь особенно четко вырисовывались его твердо очерченный рот, густые, сросшиеся над переносьем брови, черные волосы, вьющиеся над коротко подстриженными висками.

Может быть, это, а может быть, мускулистая, обнаженная шея над расстегнутым ватником придавала ему очень собранный спортивный вид. И работал он, будто играя, с непринужденным изяществом перекладывая рычаги и рукоятки. Он взглянул на Калугина обведенными копотью глазами, поправил ватник, снова положил на рычаги свои смуглые, ловкие руки.

— Это Никитин, капитан нашей футбольной команды, — крикнул Зайцев. — Слышали, товарищ корреспондент: наши футболисты недавно у англичан выиграли? Счет восемь — ноль.

Калугин залюбовался на Никитина, на экономные движения его тела, на отсветы пламени, бегущие по быстрым и точным пальцам.

— Вот я бы о Никитине написал, — сказал он мичману, когда они выбрались из котельного отделения.

— Не нужно о Никитине, — внезапно мрачнея, ответил Куликов.

— Почему же, товарищ мичман? Он красиво работает, приятно смотреть.

— Работает-то он богато, — протяжно сказал мичман. — Да у него неприятности были по партийной линии. Мы ему на вид ставили.

— За что же?

— Он в котельной работать не хотел. Не понимал, проще говоря, этого геройства нашей работы, о котором писать хотите. Все на зенитку списать его просил. Потом смирился.

— Но котельный машинист он хороший?

— Работник классный. По горению своеобразный артист. Только говорил: «Хочу фашистов бить из пушки, а не у котла стоять».

— А теперь больше не просится на зенитку?

— Не просится... Мы его уговорили.

— Да ведь это сюжет, мичман!

Калугин, торопливо расстегивая ватник, доставал карандаш, и Куликов удивленно смотрел на него.

— Тут-то мы и выявим романтику вашей профессии... Расскажите мне подробно о Никитине, — сказал Калугин, присаживаясь к столу и расправляя странички блокнота.

Вечером на покрытой облупившейся масляной краской орудийной тумбе, широкой колонной высившейся посреди кубрика пятой боевой части, забелел большой лист стенгазеты с широким заголовком «Сердце корабля».

Корабельный художник причудливо свил заглавие из старательно нарисованных алых лент и фантастически ярких васильков и незабудок.

Свободные от вахты машинисты толпились около газеты.

— А вот, матросы, я вам, как агитатор, вслух прочту! — сказал стоявший у самой газеты Зайцев. — Тут интересная статейка есть. Называется «Мастера котельной».

Он начал читать, приблизив круглую, как шар, коротко остриженную голову к машинописным строкам газеты.

— «Страстно, во что бы то ни стало стремился стать зенитчиком котельный машинист Никитин. Едва отстояв вахту у котла, возле пылающего в топке пламени, все свободное время проводил он на верхней палубе «Громового», с завистью наблюдая за тренировкой зенитчиков.

Случалось, он даже ночевал на верхней палубе, рядом с зениткой, плотно укрытой чехлом. А на вахту потом выходил невыспавшийся, с необычной для него рассеянностью управлял горением при переменах режима работы котла...»

— Вот это ободрали Никитина! Было такое дело! — сказал кто-то с дальней койки.

— Ты подожди, дай послушать! — бросил в ответ турбинист Максаков. Максаков сидел на рундуке, уперев ладони в колени, внимательно вытянув вперед окаймленное светлой бородкой лицо.

Старшина Максаков, один из пожилых членов экипажа, пришел из запаса в первые дни войны. Разговаривал мало, но давно уже завоевал уважение как солидный человек и знаток своего заведывания.

Он отдыхал, сменившись с вахты, но при начале чтения статьи встал с койки, пересел ближе к газете.

Зайцев продолжал чтение:

— «Хочу фашистов бить насмерть, из пушки, а не у котла стоять! — повторял Никитин, прося причислить его к орудийному расчету.

— Поймите, — возражал ему заслуженный старый моряк, мичман Куликов, — разве котельные машинисты не те же бойцы на передовой? Может быть, незаметна с виду наша фронтовая работа, но, стоя у котла, в корабельных глубинах, разве мы не делаем важного дела, разве не бьем врага? Не дадим нужного хода — всех товарищей подведем, родной наш корабль погубим. — И потом мичман добавлял: — Вы, товарищ Никитин, у нас своеобразный артист по горению. Хороший котельный машинист цвет пламени чувствовать должен».

— Кто статейку писал? — спросили из задних рядов.

— «Это было в начале войны, — продолжал читать Зайцев. — А теперь Сергей Михайлович Никитин на практике понял, что фашистов можно бить, не только стреляя из пушки, но и на посту котельного машиниста, на одном из самых ответственных постов боевого корабля».

Прочитав эту строку, Зайцев поднял палец, обвел слушателей торжественным взглядом, продолжал читать, повысив свой певучий голос:

— «Мастерски работает у топки Сергей Михайлович Никитин. Перед ним ряды форсунок и рукояток. Для быстроты он управляется с ними и руками и ногами. Яростное светлое пламя пляшет в глазках топок.

Никитин знает: если дать слишком много воздуха, из трубы пойдет белый дым. Дашь мало воздуха — пламя проскакивает между трубок, из трубы валит черный дым, еще больше демаскирующий корабль. И дело чести для Никитина работать так, чтобы топливо сгорало бездымно, чтобы корабль мчался в бой незаметным для врага. А придет время ставить дымовую завесу в бою, и тут котельный машинист — незаменимый человек!

Пылает в топках нашего родного корабля соломенно-желтое, неукротимо горящее пламя. И кажется котельным машинистам — всю ярость своих сердец, всю ненависть к врагу выразили они в мощи этого огня.

И Никитин не жалеет больше о том, что бьет фашистов не из зенитной пушки, а стоя у форсунок! Как и другие мастера котельных «Громового», отдает он все свое годами накопленное мастерство делу нашей победы...» Подпись — «Николай Калугин», — кончил читать Зайцев и снова обвел глазами боевых друзей.

— Кто ж такой Калугин? — спросил кто-то.

— А ты не знаешь? Это тот корреспондент, что с нами в поход пошел... Душевно написал! И газету мичману помог сделать... Видишь, Сережа, что о тебе пишут. Да он, матросы, похоже, заснул и славы своей не чует... — понизив голос, сказал Зайцев.

Но Никитин не спал. Он лежал на мерно колышущейся койке, отвернувшись лицом к стене, прикрывшись полой полушубка. Ему было и неловко и радостно слушать эти строки о своем труде. Конечно, капитан Калугин тут кое-что перегнул, перехвалил его, но все-таки очень приятно, когда о тебе пишут в газете...

«Ладно, — думал Никитин, — постараюсь нести вахту еще лучше, докажу, что не зря он так хорошо написал обо мне!»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Покачивало, скрипели переборки, фыркала в умывальнике вода. С каждым креном корабля тяжелела голова, легкое замирание возникало внизу живота. Лампочка, ярко горящая под белым плафоном, светила прямо в глаза. Калугин задернул портьеру, но качка снова раздвигала ее.

Калугин не мог заснуть. Он лег поздно, проснулся уже давно, но не мог заснуть снова.

«Покачивает, — думал Калугин. — Свежая погода, как говорят моряки». Взглянул на часы. Пятый час утра. Перегнувшись, посмотрел на нижнюю койку. Она была пуста. Старшего лейтенанта Снегирева не было в каюте. «Я и так отдыхаю здесь чаще всех, — подумал Калугин. — Я должен еще больше ходить по кораблю, еще больше наблюдать в боевом походе». Первая усталость прошла, голова не болела. Ночью не было боевых тревог. «Значит, все проходит спокойно. Значит, еще не встретили вражеских кораблей. Сколько времени будем еще болтаться в дозоре?»

Покачивание, поскрипывание, фырканье воды... Дольше было невыносимо лежать. Он спал одетый, как все в походе. Спрыгнул с верхней койки, присев на нижнюю, потянулся к валенкам, блещущим черным глянцем калош.

Каюту качнуло, валенки поползли в сторону, он чуть не ткнулся головой в жесткий ковер, укрывающий палубу каюты. Ухватил, натянул валенки; неверно ступая, вышел в коридор.

Здесь, в ярком электрическом свете, прохаживался, как всегда, краснофлотец из аварийной группы. Как всегда в боевом походе, ковер был откинут, тускло блестели кольца системы затопления артиллерийских погребов. Калугин застегнул полушубок, толкнул наружную дверь. Опять его хлестнул по лицу тяжелый, влажный ветер. Над морем разливался мерцающий, фантастический свет. Свет дрожал в высоком, кое-где подернутом тучками небе, свертывался и развертывался цветными, переливающимися волнами.

Северное сияние! На берегу Калугин почти не обращал на него внимания, но здесь, над океаном, оно казалось особенно прекрасным. Синие, оранжевые, розоватые, изумрудно-зеленые свитки невесомого, пронизанного холодным пламенем шелка колыхались над бесконечной, черной, кое-где вспыхивающей белыми огнями водой.

Море глухо ревело. Снова усиливался ветер. Сколько баллов? Ясней проступали из темноты взвихренные волны, безбрежная водяная пустыня.

Калугин оперся на поручни, подставил ветру лицо. Палуба пошла вниз и остановилась, застыла будто в нерешительности, вновь стала подниматься. Опять то же томительное ощущение легкого замирания внизу живота. Под ногами чуть видно блестели рельсы минной дорожки, бегущей вдоль борта всего корабля. На полубаке у автомата вырисовывались силуэты стоящих на вахте людей. Затемненный, черный, без единого огня, мчался «Громовой» в океане.

По шкафуту со стороны торпедных аппаратов быстро шел человек. Он не держался за штормовой леер, его стройная невысокая фигура все ясней выделялась из мрака. Командир. Калугин различил фуражку над горбом мехового воротника, откинутую назад голову капитан-лейтенанта Ларионова.

— Приветствую, товарищ капитан-лейтенант! — Калугин прикоснулся пальцами к шапке, другой рукой придерживаясь за поручни.

— Здравствуйте! — ответил Ларионов. У него был обычный ровный, отчетливый голос, но сейчас в нем прозвучали необычно мягкие ноты. — Не спится?

— Не спится, Владимир Михайлович, — сказал Калугин.

— Ну, скоро будете дома, — Ларионов оперся на поручни, теперь Калугин яснее различал его осунувшееся, твердо очерченное лицо под длинным козырьком фуражки.

— Дома? — переспросил Калугин. Это было неожиданностью. Значит, дозор все-таки кончается безрезультатно!

— Держим курс в главную базу, — сказал Ларионов.

— Стало быть, не рассчитываете встретить немецкие корабли?

— Возвращаюсь в главную базу, — повторил командир. Калугин уже заметил его манеру не отвечать прямо на вопросы. — Так не спится, говорите? Может быть, пройдем в мою каюту?

— Я вам помешаю, — вежливо сказал Калугин. — Вам надо отдохнуть.

— Не помешаете. — Повелительная нотка прозвучала в голосе капитан-лейтенанта. — Конечно, не смею настаивать...

— Нет, я с удовольствием, — поспешно сказал Калугин.

— В таком случае прошу за мной, — бесстрастным, ровным тоном произнес Ларионов, берясь за поручень трапа.

Они вошли в командирскую каюту, освещенную мягким блеском матовых электрических ламп. Ларионов снял фуражку и куртку, аккуратно повесил возле умывальника. Калугин скинул полушубок. Ему казалось, что командир пригласил его не без цели, что сейчас, может быть, произойдет между ними важный разговор. Был очень рад, что, наконец, удастся поговорить в неофициальной обстановке с этим так интересующим его человеком. Какое-то скрытое нетерпение чувствовалось в каждом движении шагавшего по каюте капитан-лейтенанта.

— Видимость неплохая, сигнальщики не подведут. А лодки при такой волне в атаку выйти не смогут, — Ларионов как будто думал вслух, потирая красные, замерзшие руки. — Плавучие мины вряд ли есть в этом районе... — Он выдвинул ящик стола, достал коробку с сигаретами и пепельницу странной формы.

— Водки — согреться — сейчас предложить не могу, на походе исключено... — Он вложил сигарету в мундштук, пододвинул коробку к Калугину. — Прошу курить. Может быть, чаю?

— Спасибо, так поздно... — нерешительно сказал Калугин.

— Гаврилов! — негромко позвал командир.

Занавес, укрывающий койку в глубине каюты, отдернулся, с койки встал большеголовый Гаврилов. Шагнув вперед, он молча смотрел на Ларионова.

— Два стакана чайку, Гаврилов. Да смотрите — покрепче. Кипяток на камбузе есть?

— Должен быть кипяток, товарищ командир, — немного сонным голосом сказал Гаврилов. Он взглянул на стенные часы. — Новая вахта только что заступила.

«Чаепитие в пятом часу утра, — думал Калугин. — Оригинально. И вестовой ждал командира, спал на его койке — значит, и он в походе на боевом посту, на своем боевом посту».

— Вам бы поспать сейчас, Владимир Михайлович, — сказал, закуривая, Калугин.

— Я спал... Я днем хорошо выспался... — Ларионов опять говорил почти машинально, будто думая о чем-то другом.

Калугин погасил спичку, и капитан-лейтенант предупредительно пододвинул к нему пепельницу.

— Занятная пепельница, — сказал Калугин. Он взял ее со стола, рассматривая с интересом. Она казалась сделанной из большой плоской кости, прорезанной многими извилистыми углублениями.

— Китовое ухо, — отрывисто сказал Ларионов.

— Простите?

— Пепельница — ухо кита. Подарил мне один приятель, помор. Здесь их берут на память, когда разделывают китовые туши. Занятная вещичка?

— Занятная вещичка, — согласился Калугин, ставя пепельницу на стол.

Они молчали. Ларионов курил, прохаживаясь по каюте. Громко тикали стенные часы. Пепельница и сигареты сползали к краю стола, Калугин отодвинул их подальше от края. Вошел Гаврилов, неся в одной руке два подстаканника со стаканами, полными рубиново-красным чаем, в другой — коробку галет.

— Сахар уже в чаю, как любите, товарищ командир.

— Что слабый такой? — Ларионов скептически рассматривал на свет свой стакан. — Вы морякам подаете чай или гимназисткам?

— Куда ж крепче, — ворчливо сказал Гаврилов. Он стоял в почтительной, строевой и в то же время непринужденной позе, свойственной морякам «Громового». — И так на заварку четверть пачки пошло. Настоящий военно-морской чай.

— Разговорчики, Гаврилов! Делайте что говорю. И товарищу корреспонденту смените стакан.

— Нет, мне не нужно менять, — поспешно сказал Калугин. — Я люблю слабый чай.

— Ладно, кто что любит, — примирительно бросил Ларионов. — Делайте, Гаврилов... Впрочем, постойте! — Он поднял стакан, в несколько глотков выпил рубиновую жидкость. Румянец проступил на его бледных щеках. — Ну, еще стаканчик — и хватит. Хорошая штука — морской чай. Еще когда на лодке вахту нес, бывало — хватишь такой вот стаканчик и стоишь, как встрепанный, все четыре часа.

Они помолчали. Вестовой вернулся, неся полный стакан почти черной жидкости.

— Спасибо... Свободны, Гаврилов... Вы вот что — ложитесь спать в кубрике.

— Может, еще что понадобится товарищ командир?

— Ничего не понадобится. Ложитесь спать.

Есть идти спать в кубрик. Гаврилов вышел, плотно и бесшумно прикрыв за собой дверь.

Маленькими глотками Калугин прихлебывал сладкий и терпкий чай. Ларионов залпом выпил полстакана, опять закурил. Опершись локтем на стол, Калугин рассматривал каюту.

Когда он был здесь в первый раз, на стоянке, стопки документов и книг, синие свертки кальки покрывали поверхность стола. Теперь все было убрано по-штормовому, лишь под толстым настольным стеклом темнело несколько фотографий.

— Я тогда спросил вас про Ольгу Петровну, — отрывисто сказал Ларионов. Это было так же неожиданно, как при первом разговоре. Калугин молча ждал. — Как ей там живется у вас? — Капитан-лейтенант взглянул на Калугина и снова зашагал по каюте. — Конечно, неуместный вопрос, но когда я узнал, что вы работаете вместе с ней... Так давно не видел ее... Как она выглядит, с вашей точки зрения? У нее, знаете ли, не крепкое здоровье, а работа машинистки... всегда сидеть согнувшись... До войны ей не приходилось служить. А теперь, я слышал, уходит домой очень поздно...

Оборвав фразу так же внезапно, как начал, капитан-лейтенант стал старательно вставлять новую сигарету в мундштук.

— Да, она работает много, не считается со временем, — сказал Калугин, и в памяти встал образ молодой молчаливой женщины, склонившейся над пишущей машинкой. — Но у нее подчас такой грустный, сосредоточенный вид. Товарищи говорили: ни разу не удалось убедить ее пойти в Дом флота, хотя раньше она очень любила танцевать.

— Да, — сказал Ларионов, ловивший каждое его слово с напряженным вниманием, даже слегка наклонившись вперед. — Раньше она любила танцевать. Она превосходно танцует...

Он снова резко оборвал:

— Вы случайно не знаете: Ольга Петровна не намеревается эвакуироваться в тыл? Женщинам сейчас здесь трудновато... особенно во время тревог...

— Нет, не знаю, — сказал Калугин. Капитан-лейтенант молчал, застыв в выжидательной позе. — К сожалению, затрудняюсь рассказать вам о ней что-либо еще. Я в этой редакции совсем недавно... — Калугин не смог побороть невольно возникшего вопроса: — Но если, товарищ капитан-лейтенант, вы так тревожитесь... Разве сами совсем не видаетесь с ней? «Громовой» часто стоит в базе.

— Мне кажется, ей было бы тяжело видеть меня, — тихо, через силу, сказал Ларионов.

Он порывисто допил чай, убрал стаканы в шкафчик, вновь зашагал по каюте. Его всегда спокойно-сосредоточенное лицо будто приобретало новые очертания. Будто новый, страстный, темпераментный облик проступал сквозь прежнюю оболочку.

— Кстати есть просьба. Завтра будем на суше. Когда в редакции увидитесь с ней, прошу не упоминать обо мне. Ни слова не говорить обо мне, о моих вопросах. Очень обяжете! — по-прежнему отрывисто продолжал Ларионов.

— Есть ничего не говорить о вас, — произнес удивленно Калугин.

— Этот чертов чай развязал мне язык. — Ларионов улыбнулся, нахмурился, провел ладонью по гладко выбритым щекам. — Когда не спишь четвертые сутки... А мне очень хотелось расспросить о ней... Я прошу вас потому, что у некоторых журналистов — вы извините — очень длинные языки. Раз в жизни я говорил с одним корреспондентом и потом прочитал такое... С тех пор опасаюсь журналистов... Извините...

— Уверяю вас, товарищ капитан-лейтенант, вы мало знаете наших журналистов, — резко сказал Калугин. Но тотчас сдержался, дружески улыбнулся хозяину. — Если вам не повезло в этом отношении, едва ли следует обобщать...

— Не сердитесь, — Ларионов дружески положил ему на плечо руку.

Совсем вплотную смотрели на Калугина светло-голубые, яркие, но очень усталые, обведенные воспаленными веками глаза.

Он постоял так несколько мгновений и отошел, сел в кресло перед столом.

— Лучше скажите, вам ничего не рассказывали обо мне? Вы знаете историю подводной лодки «Пятьсот три»?

— Лодки «Пятьсот три»? Нет, не знаю.

— Да, вы ведь, кажется, недавно на флоте?

— Я был корреспондентом на сухопутье. Совсем недавно пришел на корабли.

— Ясно, — сказал Ларионов. Он задумался, нахмурился, взял новую сигарету. — Ну, неважно, это не меняет дела... Дело в том, что я был помощником командира лодки «Пятьсот три», а Ольга Петровна — жена бывшего командира лодки.

Он говорил по-обычному размеренно и негромко, как о совсем незначительных вещах, но, уже присмотревшись к этому человеку, Калугин понимал, как волнуется капитан-лейтенант. Сделав одну глубокую затяжку, Ларионов притушил сигарету об извилину китового уха, смял сигарету, стал тщательно выбирать другую.

— Дело в том... — прежним бесстрастным тоном сказал Ларионов. — Бывший командир лодки Борис Крылов погиб в боевой операции в первые дни войны. Он был лучшим моим другом... так же, как его жена Оля. И случилось так, что она считает меня виновником гибели Бориса.

Он помолчал, дымя сигаретой.

— Оля не спит по ночам, — с болью в голосе сказал Ларионов, — уже много месяцев... Мне говорили... Я сам видел ночью щелки света в ее окне... Она до сих пор дожидается мужа...

Облокотясь на стол, несколько секунд он просидел неподвижно.

— Если не скучно, расскажу вам эту историю, так сказать, для ясности картины.

Он выдвинул ящик стола и протянул Калугину фотокарточку кабинетного формата.

Два морских офицера и женщина между ними глядели с глянцевой глади. Моряки, улыбаясь, сидели на стульях, женщина, стоя сзади, положила им руки на плечи.

Калугин сразу узнал Ольгу Петровну. Один из офицеров был Ларионов, с нарукавными нашивками лейтенанта, другой, массивный, широкоплечий моряк, с очень правильным, открытым и, несмотря на улыбку, строгим и гордым лицом.

— Это мы снялись незадолго до войны, — сказал Ларионов. — Мы трое были лучшими в мире друзьями. Мы подружились с Борисом еще в училище, в Ленинграде, хотя он был на два выпуска старше меня. Он сам выбрал Северный флот. Был отличником, по училищной традиции мог выбрать для службы любой флот. Выпускники, понятно, больше стремились на Балтике плавать, на Черном, но он выбрал Север.

«Есть там где поплавать военному моряку», — сказал он мне. И верно — здесь есть где поплавать. Он и меня сагитировал проситься сюда. И Ольга поселилась с ним здесь, хотя, по правде сказать, трудновато ей было привыкать тут после Ленинграда. Но для Ольги Петровны главное — ее любовь к Борису, а потом уже все остальное.

Когда я приехал сюда, Крылов уже командовал подводной лодкой. Взял меня к себе сперва штурманом, потом помощником. Мне, конечно, повезло — плавать с таким командиром!

До войны он считался одним из лучших подводников флота. Замечательный товарищ, умница, храбрец! Вот он здесь, на карточке, как живой.

Был он из тех людей, которые целиком, с головой, уходят в любимое дело. Забывал про время, когда ступал на палубу своего корабля. Помнится, какой-то поэт писал, что счастье начинается там, где человек не чувствует, как течет время. Да и поговорка есть: «Счастливые часов не наблюдают». Так вот на службе забывал про время Борис.

Ну, а Олю, понятно, это сердило. Учтите, он для нее был всем в жизни. Только из-за него она забралась в нашу полярную глушь. Она и на работу не поступала, чтобы полностью отдавать ему свое время. Бывало, ждет нас к обеду или с билетами в Дом флота, а он закопается на лодке и забудет про все. И Оля расстраивалась иногда. Жаловалась, что он, дескать, приносит в жертву своей службе любовь. А он ничего не приносил в жертву. Был счастлив и на работе и с ней.

Я старался объяснить ей это, но она, знаете, из тех людей, с которыми трудно говорить о неприятных для них вещах. Она отвечала с такой невеселой шутливостью: «Ты хочешь сказать, что у меня есть одна серьезная соперница — борина подводная лодка?» и сразу переводила разговор на другое. А когда Борис возвращался домой, сперва расстраивался тоже, приходилось их мирить не на шутку. Но она никогда не сердилась долго. Он водил ее на танцы, в кино, для нее ездил в отпуск на юг... Тогда она расцветала еще больше, нельзя было не любоваться Олей...

Ларионов говорил, весь захваченный воспоминаниями, но глянул на Калугина, и его белый лоб порозовел, он разжег погасшую сигарету.

— Впрочем, прошу прощенья, это не имеет касательства к делу...

Борис пришел на Север с одной из первых подводных лодок, стал осваивать плаванье в фиордах, в узкостях, в условиях приливо-отливных течений, штормовых и свежих погод. Когда я приехал, был он уже опытным командиром. Ходили мы в дальние плаванья. Один раз столько суток провели в море, сказать — не поверите!

Показали такой рекорд автономного плаванья, который никому и не снился... Когда спрашивали краснофлотцы Бориса, зачем столько суток быть в отрыве от базы, только усмехнется, бывало. «Это, говорит, командованье лучше знает... Проверка выносливости экипажа и механизмов... Если начнется война, сколько суток придется подстерегать врага, не заходя в базу...»

Как наши подводники открыли счет вражеских кораблей, это всем известно. Первым старший лейтенант Столбов потопил фашистский корабль. Замечательные мастера подводной войны выросли на Северном флоте. Колышкин и Лунин, Гаджиев и Фисанович... Да разве всех перечислишь!

Этих людей никогда не забудут на флоте. Вспомнят добрым словом и Бориса Крылова, хотя с первых же дней войны начались у него неудачи. В первые же дни ушли мы к вражеским берегам. Народ прямо горел злобой. «С торпедами не возвратимся» и прочее. А случилось так, что вернулись и без торпед и без победы.

Ясно: в подводном деле интересна цель — торпедный удар. Выпустили торпеды, потопили врага — тут вам и возвращенье с пушечным салютом и встреча с любимыми, и банкет, и ордена... А главное — счастье: сознание, что помог сухопутному фронту, родному народу.

Но если говорить об основных трудностях работы подводников, нужно описать дни ожиданий, долгие дни ожиданий в море, поиски врага, болтанье на заданной позиции без видимого результата... А Борис хоть и крепко готовился к войне, но как раз выдержки у него в том первом походе и не хватило.

Знаете что такое выдержка в море? Сколько суток, к примеру, Лунин ждал, пока не подстерег линкор «Фон Тирпиц»? Вышли мы в свой квадрат, патрулируем. Сутки — ничего нет. Вторые — ничего нет. Тревога грызет, ненависть к врагу душит, а торпеды в аппаратах лежат и лежат.

А Борис нервничал немного в те дни. Внешне был такой, как всегда, но я-то видел, как томили его мысли об Оле. Она, понимаете ли, отказалась эвакуироваться с семьями других командиров, но в работу на берегу не включалась — не как другие женщины, оставшиеся в базе. Мы говорили ей, что нельзя, особенно в такие дни, оставаться вне коллектива. А она в ответ: «Я хочу быть с Борей каждую его свободную минуту. А что если он придет домой, а я на дежурстве, с которого невозможно уйти?»

Борис хмурился, но не очень настаивал, не хотел принуждать ее ни в чем. А тут еще эта прощальная сцена...

Она прибежала к лодке, когда мы уже отходили от стенки. Не вытерпела, хоть и знала: не в традициях Севера, чтоб жены на пирсе провожали мужей... Краснофлотцы уже убрали сходню, лодка дала ход, когда Оля показалась на прибрежной скале.

Она увидела, что опоздала, что не успеет сбежать вниз. Борис был на мостике, сразу заметил ее, но, конечно, не подал виду. Она так и застыла на вершине скалы, только вся подалась вперед, беспомощным таким движением протянула руки нам вслед, будто звала нас обратно. Тяжело это подействовало на Бориса.

Ясно, она себя не помнила в эти минуты. Обстановка неважная сложилась тогда и на нашем театре: шюцкоровцы, горные егеря рвались к базам флота от норвежской границы, в сопках шли тяжелые бои, фашистские парашютисты седлали дороги, «юнкерсы» и «мессершмитты» чуть ли не на бреющем летали над Мурманском, — тогда еще у них было преимущество в воздухе. Над сопками чад стоял, — горели ближние рыбачьи поселки. А мы в это время далеко в море — болтаемся взад и вперед. Ходим в виду норвежского берега, на коммуникациях немцев. Тишина кругом, берег будто вымер. Наконец, завидим вражеский самолет, уйдем под воду, перископ поднимем. Ну, думаем, значит близко и караван. Смотрит Борис в перископ не отрываясь, потом меня подзовет — я гляжу. Пустое, безлюдное море. Наконец, говорит Борис: «Нет, верно отвернул немец, пошел другим курсом. Поищем его мористей».

И даже шумы акустик уловил — далеко за горизонтом. А это какая-то несчастная лайба шла, ботишко. Может быть, нарочно, для отвода глаз, ее немцы пустили. Такая дрянь, а шумит громче больших кораблей!

И вот, представьте: там, откуда только что ушли, пеленгуем большой вражеский караван! Прошел он под самым берегом, на такой скорости, что мы его уже перехватить не смогли. Лодка ведь под водой — тихоход, за надводным кораблем не угонится.

Все же Крылов дал торпедный залп на предельной дистанции и промахнулся, конечно. То ли второпях неверно определил скорость и курсовой угол, то ли просто не дошли торпеды. Опять вышел в атаку, снова дал залп и промахнулся снова.

Ну, возвращаемся в базу. Сам командующий нас встретил на стенке. Всегда он лично лодки встречает. А нам стыдно ему в лицо посмотреть... Командующий не бранился, только сказал, как это он умеет, губы скривив: «А я ведь, капитан третьего ранга, вас хорошим подводником считал. Оказывается, вам характера не хватает».

Вижу: сидит мой Борис даже не красный, а весь будто мраморный. Большого самолюбия был человек. Помню, как ответил командующему: «Клянусь второй раз не возвращаться без победы!»

Ларионов встал, прошелся по каюте.

— Грустно начался наш новый поход. Борис вернулся из дому не по-обычному быстро. Люди наши всегда веселые, бодрые, — такая уж морская привычка, — а тут у всех какая-то молчаливость, — стыдно перед товарищами за промах. Друзья нас ободряли. Ольга Петровна в этот раз на пирс не пришла.

Начали поиск в новом заданном квадрате. «Ладно, — говорит Борис, — сколько бы теперь ни пришлось ждать, не упущу добычу!»

Бывали ли вы на подводной лодке? Если бывали — знаете: это тот же корабль, большой, хитрый корабль. И надводный ходовой мостик на нем есть, и пушки, как на обычном корабле, и, когда уходит в операцию, идет в надводном положении. А потом скроется в глубину, подстерегает врага, и один только командир у перископа, в центральном посту, видит, что делается снаружи. Тогда ходит лодка под электромоторами. Но время от времени обязательно должна всплывать, брать свежий воздух, перезаряжать батареи на поверхности моря. Тогда ходит под дизелями...

Еще тогда полярный день стоял, круглые сутки солнце светило. Трудно заряжаться в виду вражеских берегов. А уйти в море подальше нельзя, — можем упустить караван. Самолеты — немецкие разведчики — то и дело пролетали низко над волнами — просматривали район. Ходили мы под водой, пока батареи совсем не разрядились, пока не стало трудно дышать.

А Борис с позиции не уходит. «Вон, говорит, уже туман наползает. Всплывем в тумане, зарядимся вблизи берегов».

И только надвинулся туман, всплыли мы, отдраили люк, свежий воздух внутрь так и хлынул, даже головы закружились. Выглянул я наружу: кругом сплошное молоко стоит — белый, густой туман, — хорошо заряжаться.

Батареи перезаряжаем обычно на ходу. Все, кому положено, вышли на мостик, и я как раз заступил на вахту — тоже стою наверху. Идем в тумане, заряжаемся.

«Слышу шум винтов!» — докладывает акустик. Что делать? Плотность батарей еще недостаточная. Если погрузимся, долго маневрировать не сможем. А знаете, чтобы добиться успешной атаки, сколько иногда приходится маневрировать под водой?

«Все вниз! — приказал Борис, не двигаясь с места. — Продолжаем зарядку. Старпом, останьтесь здесь».

Понимаете ли вы это напряжение? Где-то в тумане приближаются фашистские корабли, мы вдвоем на мостике, как на узкой стальной скале, невдалеке отдраенный люк, внизу — лихорадочная работа у механизмов. Борис был очень сосредоточен и молчалив; перегнувшись через поручни, он вглядывался в туман, в сторону шума винтов.

И получилось же так, что ветром вдруг разорвало туман и совсем невдалеке увидели мы большой транспорт и по бокам два миноносца.

«Десять градусов по компасу вправо!» — крикнул Борис.

Мгновенно вычислил угол торпедного удара, все свои способности, надежды, ненависть к врагу вложил в это вычисление. И полминуты спустя: «Аппараты, пли!»

Лодку рвануло, торпеды пошли в цель. А противник тоже, понятно, открыл огонь из всех орудий, сразу стал накрывать нас. «Срочное погружение!» — скомандовал Борис.

Он скомандовал это уже раненый, падая на мокрую палубу, не сводя глаз с транспорта, к которому шли торпеды. Никогда не забуду этого лица, полного страстного ожидания. А ближний к нам миноносец уже шел на таран, мчался на нас, стреляя из всех стволов, увеличиваясь с каждой секундой.

Ларионов замолчал. У него пресекся голос, он провел ладонью по бледному и потному лицу.

— Приказ командира — святой закон, должен выполняться мгновенно. Я обязан был повторить приказ, как положено вахтенному офицеру. Я крикнул: «Срочное погружение!», подхватил командира, стал подтаскивать к люку. Но Борис был очень тяжел, его ранило в обе ноги, а вокруг люка на лодке — комингс, высокий стальной барьер. Лодка проваливалась, вода была уже наравне с мостиком. «Оставь меня! Вниз! Задраивайся!» — приказал мне Борис.

Ларионов замолчал снова, смотрел прямо на Калугина, но, казалось, не видел его.

— Бывают мгновения, когда колебаться нельзя. Вся лодка была под ударом. Даже при двадцатиузловом ходе эсминца уже через несколько секунд он разрезал бы нас пополам. Борис понимал это, он никогда не терял присутствия духа. Говорю вам: приказ командира — закон. Я прыгнул в рубку и задраил люк, оставив на мостике Бориса.

Мы проваливались в глубину. Прямо над нами прогрохотал вражеский миноносец, как курьерский поезд по мосту. Но, спрыгивая в люк, я увидел черно-багровый столб дыма и пламя над торпедированным нами кораблем.

Что делалось после погруженья в лодке! Нас бомбили, у нас вырубился свет, разбились лампочки, срывались с мест механизмы. Но мы ушли от бомбежки, перехитрили их... Когда погибает командир, командование кораблем принимает помощник. Я ни о чем не думал в те минуты, кроме одного: исполнить нашу общую мечту, довершить дело Крылова, с торпедами домой не возвращаться...

Через несколько дней мы обнаружили новый конвой. Я всплыл на перископную глубину, вышел в атаку, увидел в перископ: фашистский корабль окутался дымом и паром, лопнул, как огромный разноцветный пузырь. Я знаю: такая удача выдалась нам потому, что мы все думали об одном: о победе и мести. Каждый все силы и способности отдал работе. Борис Крылов воспитал хороший экипаж.

Ларионов вставил сигарету в мундштук, но не закурил, положил мундштук на край стола. Стол тряхнуло, капитан-лейтенант подхватил мундштук.

— У меня было тяжелое объяснение с Ольгой Петровной. С каким недоверием... — Ларионов запнулся и покраснел, — да, с недоверием она слушала меня. Она все повторяла: «Да, конечно, я понимаю, ты не мог спасти его», и смотрела на меня таким чужим, горячим, испытующим взглядом. И потом: «Прошу тебя, уйди, мне нужно остаться одной...» Она не верит, что я сделал все, бывшее в моих силах, чтоб спасти от смерти Бориса!

— Вы, конечно, ошибаетесь, — сказал потрясенный Калугин. — Почему ей могла прийти в голову такая нелепая мысль?

Ларионов поднял на него потемневшие глаза.

— Да, как ей могла прийти в голову такая мысль? Я доказывал ей, что не мог поступить иначе... «Прошу тебя, уйди!» — только и повторяла она. Конечно, любовь к мужу... Но если бы она не знала, как я отношусь к командиру и другу...

Он замолчал. Громко тикали стенные часы, вибрировала палуба, поскрипывали переборки.

— И вы ни разу не приходили к ней после того разговора?

Нет, — с запинкой сказал Ларионов. — Видите ли. думал повидаться еще раз перед отъездом на сухопутье... В тот день от нее только что вернулись товарищи с лодки. Она уже взяла себя в руки, только все время выпытывала, словно ненароком: «Действительно ли было невозможно спасти Бориса?» Тогда я понял, что не должен заходить к ней... Командование, товарищи, разумеется, ни в чем не могли упрекнуть меня. Но тяжело стало служить на лодке. Немцы все еще рвались к Мурманску. Я списался в морскую пехоту. Потом меня назначили на «Громовой».

Он взял со стола фотокарточку, стал тщательно укладывать в ящик. Другая фотография — большое лицо Ольги Крыловой — одним краем глянуло из-под бумаг. Ларионов быстро задвинул ящик.

— Ей кажется, что Борис все-таки, может быть, не погиб, может быть, добрался до берега. Она ждет месяц за месяцем, дни и ночи... Мне рассказывали... Когда я думаю о ней, во мне будто обрывается что-то...

— А он не мог, действительно, выплыть? — спросил Калугин.

— Нет, не мог. Если бы его не потопил миноносец, его разорвали бы глубинные бомбы. И он был ранен в обе ноги... Часто мучает мысль: а может быть, можно было остановить погруженье, рискнуть лодкой, спустить его в люк?.. Но знаю: повторись все с начала — опять принял бы тогдашнее решение.

Капитан-лейтенант порывисто встал, аккуратно разжег сигарету, снял с вешалки меховую куртку.

— Ну, спасибо за компанию. — Одеваясь он не глядел на Калугина. — Пойду на мостик. Стало быть, знаете теперь, почему не нужно говорить обо мне с Ольгой Петровной. Вы причинили бы ей напрасную боль...

Он постоял в дверях, ожидая, пока Калугин наденет и застегнет полушубок. Пропустил его вперед. Быстро пересек коридорчик и толкнул наружную дверь.

Свет выключился и включился снова. Калугин стоял один у дверей командирской каюты.

Когда он спустился вниз, койка старшего лейтенанта Снегирева была по-прежнему пуста. Степан Степанович не вернулся еще с обхода боевых постов.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Небо было лиловато-синим, очень прозрачным, необычайной свежести и глубины, и со стороны невидимого солнца веер малиновых исполинских полос взбегал над протянутыми по горизонту облаками. Короткая многоцветная радуга блестела в воде, убегая под киль корабля. Радуга в воде, а не на небе! Она плыла вместе с кораблем, через нее катились проносящиеся у борта волны, она то исчезала, то вновь возникала в прозрачной, как небо, стеклянно-плотной воде.

Вдалеке проплывал берег.

Туманные, обледенелые грани, вставшие отвесной, ребристой стеной, на вершинах белеющие покатыми снеговыми полями.

А море кругом блестело и переливалось, было празднично-спокойным, палуба корабля плотно лежала под ногами.

Калугин взбежал на мостик. Ларионова и Снегирева не было здесь. Старпом, откинувший за спину мех капюшона, сдвинувший фуражку немного на затылок и, как всегда, будто чем-то раздраженный, стоял у машинного телеграфа.

Вахтенный офицер лейтенант Лужков медленно просматривал в бинокль мерно вздымающиеся волны, потом устремил взгляд на оставшуюся сзади скалистую ледяную громаду.

— Это Кильдин? — спросил Калугин.

— Так точно, Кильдин, граница морского фронта, — сказал Лужков, опуская бинокль. — Чувствуете? — качает меньше. Вошли в залив. А в океане по-прежнему дает вовсю, будьте уверены.

— В другой климат входим, — сказал, улыбаясь, Калугин. — С севера на юг, из зимы в весну. Какая разница в климате вчера и сегодня. Не похоже на глубокую осень.

— Потому что берег близко, — сказал Лужков. — А знаете, совсем недавно прошли самые опасные места. Командир только что спустился к себе...

— Вахтенный офицер! — окликнул сзади Бубекин.

Лужков подтянулся, повернулся к старпому.

— Есть вахтенный офицер.

— Потрудитесь прекратить посторонние разговоры. Здесь мостик эсминца, а не землянка в часы перекурки.

— Есть прекратить посторонние разговоры.

Лужков деловито нагнулся над репитером гирокомпаса, повернулся к рулевому.

— На румбе?

«Далась ему эта землянка! — подумал, отходя Калугин. — Впрочем, он прав. Он безусловно прав. А я должен не обижаться, а найти общий язык и с ним, хотя это действительно не так просто...»

Его хорошее настроение не проходило. У него было превосходное настроение, он хорошо поработал сегодня, работал все утро после разговора с командиром. Кажется не напрасно побыл здесь, уже начал входить в жизнь корабля, набрал материал для редакции, установил связи с людьми.

Скоро он ступит на сушу. Ступит на твердую землю, на родной берег после стольких часов сурового океанского похода...

Опершись на поручни у прожекторного мостика, стоял мистер Гарвей, с аккуратно расчесанной бородой, торчащей над желтым воротником верблюжьего реглана. Гарвей что-то меланхолически жевал, глядя на высокий темный силуэт «Смелого», идущего сзади, в кильватер «Громовому».

— Гуд бай, мистер Гарвей! — сказал Калугин.

— О, вы желаете мне спокойной ночи? — мистер Гарвей, как всегда, со вкусом неторопливо выговаривал русские слова. — Вы немножко опоздали. Но это ничего. Вы угадали, товарищ корреспондент: я спал, как сырок.

— Как сурок, мистер Гарвей?

— О да, как сырок.

Белые зубы Гарвея блеснули из-под черных, аккуратно причесанных усов. У него были сухие, тонкие, бескровные губы. Может быть, потому его улыбка казалась натянутой и неприятной.

— Как будто кончается поход, мистер Гарвей?

— Для вас, может быть, да. Для меня, вероятно, нет. Я еще не заработал достаточно фунтов на мой будущий оффис. Итак, эта эр... как это у вас говорят... оперейшен...

— Операция?

— Да, операция... Эта операция не состоялась. Мне сказала маленькая птичка, что выход немецких кораблей отменен.

— Маленькая птичка?

— У нас есть такая пословица... Короче говоря, ночью нас известили по радио, что, по сведениям английской разведки, вражеские рейдеры не выйдут в море. А ваша разведка не ошиблась?

— О, наша разведка не ошибается никогда! Наша разведка — лучшая разведка в мире.

Снова его тонкие губы раздвинулись в улыбку, но сумрачные, глубоко запавшие глаза не смеялись. «Сам ты разведчик-шпион!» — с отвращением подумал Калугин.

— Во всяком случае на берег ступить приятно! — Эта незначительная фраза поможет закруглить разговор.

— О да, на берег ступить приятно...

Калугин спустился по трапу. Еще раз пройти по всему кораблю — от полубака до юта! Эсминец больше не казался незнакомым и грозным, может быть, потому, что палубу почти не качало и волны не всплескивали из-за бортов, может быть, потому, что уже привык к корабельной обстановке.

Стоя у зениток и пулеметов, как всегда, зорко всматривались краснофлотцы в небо и в очертания скал.

На площадке торпедного аппарата вахтенный торпедист сидел возле длинных труб, укутанных брезентом. Воротник его тулупа был поднят, руки соединены, так что длинные рукава сливались один с другим.

Бортовой леер был снова натянут; положив на него руки, смотрел вдаль смуглый матрос.

Он был без полушубка, в холщевой, измазанной машинным маслом и копотью спецовке, верхняя пуговица спецовки расстегнута, обнажена мускулистая шея. Вафельное полотенце лежало на плече, как шарф.

«Это Зайцев, будущий наш военкор, — подумал Калугин. Вчера Калугин уже беседовал с ним, подсказал ему темы корреспонденции. — На берегу свяжу его с майором...»

— Не простудитесь, товарищ Зайцев? Котельный машинист повернул к нему круглое кареглазое лицо с задорным облупленным носом.

— Здравствуйте, товарищ капитан... Нет, не простыну... Мы здесь все просоленные, просмоленные насквозь, простуда нас не берет. Вот умылся, сейчас подзаряжусь и спать после вахты... Вам, товарищ капитан, на переднем крае бывать довелось?

— Да, я жил у разведчиков, на Рыбачьем и Среднем...

— Что-то, похоже, началось на суше...

— Почему вы думаете, Зайцев? Ночью все время белые сполохи на весте играли. Вспышки тяжелых орудий. Смотрю сейчас на берег и думаю: пожалуй, друзья в наступление пошли. Давно у нас душа горит: Черный Шлем отбить у фрицев... Там, верно, сейчас и началось... Слыхали про высоту Черный Шлем? Два раза мы в атаку поднимались, бились врукопашную и два раза сбрасывали нас вниз. Там ведь такое дело: горные егеря наверху, а мы на скатах. У них вся выгода... Только неправда, вышибем их оттуда... Стою вот и думаю: как там мой Москаль.

— Кто это Москаль?

— Кореш мой, котельный машинист Москаленко, с нашего корабля. Мы с ним вместе на сушу ушли. Добровольцами списались в морскую пехоту. Плясун, весельчак. Думал вместе со мной вернуться, да он из лучших разведчиков, его пока там задержали, не отпустили домой...

— Домой?

— Точно. Сюда, на корабль... Ну, прошу прощения, товарищ капитан, большая приборочка начинается...

Да, начиналась большая приборка. Свистели боцманские дудки, матросы разбегались по палубе, длинными лохматыми швабрами счищали тающий снег, скалывали льдинки с лееров и с сетей для улавливания гильз.

Калугин возвращался в каюту. Неужели началось наступление в сопках? Долгожданное наступление на суше. Тогда кончено с кораблем, он едет к друзьям-разведчикам. Если отпустит начальство. На сухопутье, конечно, уже посланы другие, туда давно рвался Кисин.

Он вошел в коридор офицерских кают. Двери кают были раскрыты, портьеры раздернуты. В одной каюте краснофлотец, скатав ковер, натирал линолеум палубы мылом, в другой, стоя перед умывальником, командир артиллерийской боевой части Агафонов, недавно сменившийся с вахты, старательно брился. Через спинку кресла была переброшена белая рубашка с крахмальным воротничком.

«Не отпустили домой», — вспомнил Калугин слова Зайцева. Теперь он понимал выражение: «Корабль — родной дом моряка»... Для меня такая каюта — временное пристанище, а для них постоянное, родное жилище. Но почему и мне тоже жалко расстаться с этой тесной каютой, с этими стальными, поскрипывающими переборками?.. Странное чувство: облегчение после удачно кончающегося похода и легкая грусть, что море осталось позади...

Он вошел в каюту старшего лейтенанта Снегирева. Койки были задернуты портьерой. Старший лейтенант спал, лежа на спине, сложив на груди свои короткие жесткие пальцы. Калугин задернул занавеску плотнее. Пусть спит, всю ночь он провел на боевых постах, только на рассвете вернулся в каюту...

— Разрешите войти, товарищ капитан.

В дверях стояли два моряка — Старостин и другой, худощавый, высокий, с застенчивой улыбкой на воспаленном от ветра лице, с курчавым пушком, оттеняющим впалые щеки.

— Входите, товарищи! — радушно сказал Калугин. Он не боялся разбудить Снегирева. Он знал по опыту: только колокол громкого боя может разбудить моряка, отдыхающего в боевом походе.

— Заходи, Филиппов, — сказал Старостин, пропуская вперед спутника.

Оба были в черных, отглаженных брюках, в свежих фланелевках. Бледно-голубые «гюйсы» ровно лежали на плечах.

— Это, товарищ капитан, дружок мой Филиппов, командир торпедного аппарата.

Старостин говорил, как всегда, веско и не спеша. Филиппов застенчиво улыбался. Оба торжественно ответили на рукопожатие Калугина.

— Садитесь вот сюда, на диван.

Моряки сели, положив на колени тяжелые руки, молча смотрели. С ободрительной улыбкой Калугин ждал, когда они начнут разговор.

— Покажи им, Дима, — наконец, сказал Старостин. Только теперь Калугин заметил, что из кармана брюк Филиппова торчит плотно свернутая ученическая тетрадка. Филиппов вынул тетрадку, но держал крепко сжатой в руке. Его лицо стало еще краснее, и увлажнился лоб.

— Вы, товарищ капитан, агитировали, чтоб заметки писали в вашу газету. Так вот я его привел, — сказал Старостин.

— А, вы написали заметку?! Отлично! О чем? — Калугин протянул руку к тетрадке.

— Нет, не заметку. Стишки, — сказал Старостин. — У нас, товарищ капитан, теперь многие стишками балуются. А у него складно выходит, не хуже, чем в газете. Да вот стесняется посылать.

— Это не баловство, — глядя вниз и по-прежнему не выпуская тетрадку, произнес Филиппов. — Это чувство выхода просит. Иногда человек так в стихах скажет, будто в сердце тебе заглянул. Вот я в свободное время. — Нерешительно он положил тетрадку на стол.

Она была густо исписана мелким, старательным почерком, столбики рифмованных строк загибались на поля.

— Отлично, — повторил Калугин. — Оставьте ее мне. Прочту внимательно и, если можно, обязательно предложу в газету. Или сами прочитаете сейчас что-нибудь? Прочитайте то, что считаете лучшим.

Филиппов нервно и нерешительно перебирал странички. На лбу проступили капельки пота. Наконец, стал читать тихой, отчетливой скороговоркой:

Ревет и стонет Баренцево море,

Фашистские посудины круша.

Но я не дрогну в штормовом просторе —

Чиста моя матросская душа.


Наш «Громовой» летит сквозь волны-горы,

Что бесятся за снежным Кильдиным.

На вахтах сталинские комендоры

Не склонят глаз под ветром ледяным.


О, как душа будет сраженью рада!

Я не устану драить сталь и медь.

Под крыльями торпедных аппаратов

Хотят торпеды в море полететь.


Все сделаем, что есть в матросских силах,

Чтобы враг не лез к родимым городам.

За Родину, за Сталина, за милых

Я молодую жизнь мою отдам.

Филиппов резко оборвал, сидел потупившись, сжав в пальцах тетрадку. Старостин глядел гордо и в то же время тревожно.

— Мне нравится, — сказал Калугин. Филиппов вскинул мягко блестевшие глаза.

— Я тебе говорил! — весомо произнес Старостин. — Хорошо-то как, товарищ капитан: «чиста моя матросская душа». И еще: «За Родину, за Сталина, за милых я молодую жизнь мою отдам». В самую точку попал.

— Я думаю, мы сможем это напечатать... — Калугин взял тетрадку, перечитал стихи. — Вы не возражаете, если кое-что подправим? Вот тяжелая строчка: «О, как душа будет сраженью рада». Не лучше ли сказать: «Душа моя сраженью будет рада». Или вот мне не нравится: «фашистские посудины». Что за слово: «посудины»? Не поэтично. Как вы думаете, товарищ Филиппов?

— Оно верно, не особенно, — протянул нерешительно Филиппов.

— Разрешите обратиться, товарищ капитан, — наклонился вперед Старостин. — Насчет первой строки — это вы правы. Мы ему тоже говорили, что как-то не в рифму. А вот вторую строчку матросы одобряют. Какие у фашистов корабли? У них посудины — факт! Мы врага не только снарядами — и презреньем своим хотим уничтожать.

— Ну, это мы еще обсудим, — засмеялся Калугин. — Постараемся не испортить стихи. Значит, оставите мне тетрадку. Может быть, еще что-нибудь выберем, перепечатаем, а тетрадку сам вам верну... — Филиппов кивнул. Калугин положил тетрадь в свою полевую сумку. — Очень, очень рад, товарищ Филиппов, что пришли ко мне. Будете теперь нашим сотрудником... Об этом, старшина, вы и хотели поговорить со мной?

— Да нет, не только об этом... — В первый раз теперь Старостин опустил глаза, его красновато-коричневая Жилистая кисть с бледной татуировкой на запястье — якорь, обмотанный расплывчатой цепью, — судорожно сжалась.

— Он с вами о жизни хочет поговорить, товарищ капитан, — вмешался Филиппов. Его смущенье прошло, осталось одно радостное возбуждение. — Сам-то начать опасался, вот и притащил меня под видом моих стихов. Посоветоваться с вами хочет...

— Пожалуйста, если чем могу помочь, — с большой охотой! — Калугин удобнее уселся в кресле, приготовился слушать. Но Старостин продолжал тяжело молчать.

— У него здесь, в главной базе, девушка есть, — становясь очень серьезным, сказал Филиппов. — Мучает его сколько времени: ни да, ни нет. Он ее и на танцы водит, и в театр. Сейчас, ясное дело, не до любви, — война. Да вот зацепило парня.

Старостин вскинул голову, устремил на Калугина свой светлый, непреклонный взгляд. Калугин молчал. Был сбит с толку поворотом разговора: никто до сих пор не обращался к нему за такой консультацией.

— Я на ней честно жениться хочу. И загс предлагаю. А она как-то несерьезно подходит. «Будем, говорит, друзьями, как в старых романах пишут». Смеется.

— А вам кажется, вы действительно нравитесь ей?

— Нравлюсь будто. Как свиданье назначим, никогда не обманет. Да разве у девушки узнаешь? Ей, похоже, многие нравятся. Придет какой матрос из похода, заговорит с ней в Доме флота — глядишь, уж болтает с ним, будто сто лет знакомы.

— Так, может, пустая девушка? И расстраиваться вам из-за нее не стоит?

— Да нет, не пустая. О политике, о боевых операциях говорить любит. Да ведь ребята по-разному смотрят. Скажем, распишемся с ней, уйду в море, а ее кто-нибудь и заговорит в Доме флота. У нас такие артисты есть.

— Как же, вы совсем не доверяете ей, а жениться хотите?

— Свадьбу я с ней все равно сыграю, — твердо сказал Старостин. — Только до этого, похоже, в конец меня изведет.

— Но если не уверены в ней, вас и после женитьбы будет ревность мучить.

— Точно, — тихо сказал Старостин.

«Сложный вопрос! — думал Калугин. — Какие тут могут быть советы?» Но Старостин и Филиппов глядели выжидательно.

— А может быть, товарищ Старостин, вам поговорить с ней вполне откровенно? Вот как сейчас со мной говорите. Вам кажется, что она с вами играет. А может, и не думает совсем о замужестве. Просто любит встречаться с вами по-дружески, как с боевым моряком. А если любит, должны вы ей доверять... Она комсомолка?

— Комсомолка. Телефонисткой служит при штабе.

Звякнули кольца, отодвинулся занавес. Старший лейтенант смотрел на Старостина, подперев голову ладонью.

— Мне позволите вступить в разговор? Ты, старшина, обдумай, что товарищ капитан сказал. Поговори с ней по душам, откровенно. Может быть, и не нужен ей вовсе этот загс. Болтаешь с ней, верно, о разных любовных пустяках, а человека в ней не видишь. Ты мне вот что скажи: человек она хороший? Стоит твоей любви?

— Девушка она подходящая, развитая, — сказал Старостин. — Со многими матросами дружит, а держит себя строго. Похвастать никто не может.

— Так посмотри ты на нее как на друга, как на фронтового товарища, — задушевно сказал Снегирев. — Ты вот коммунист, а к девушкам у тебя старый подход. Ревновать, говоришь, будешь? А почему требуешь от нее большой любви? Жалеешь ли ее больше, чем себя, хочешь ли ей жизнь облегчить, ее интересы понять? Расспроси ее: о чем мечтает, чего от жизни ждет, свои думки-мечты расскажи. Так просто, по-хорошему, верно, не говорил с ней ни разу?

— Как-то не случалось, — сказал отрывисто Старостин, глядя на Снегирева.

— Вы же советские люди, у вас недомолвок быть не должно. Если подходит она тебе как друг, ценит тебя как человека, тогда какое может быть недоверие? А согласится за тебя выйти, подашь рапорт командиру, сыграем свадьбу всем кораблем.

— Старший лейтенант прав, — сказал Калугин.

— Не мучьте себя сомнениями, а поговорите начистоту. Если действительно нравитесь ей, она вас поймет, это дела не испортит.

— Так, — помолчав, сказал Старостин. Он и Филиппов поднялись с дивана.

— Ну, спасибо за разговор. Разрешите быть свободными?

— Свободны, товарищи.

Старший лейтенант сел на койке, застегивая китель.

— Да вот еще что, Филиппов: есть вам партийное поручение. Вы как, с минером Афониным подружиться еще не успели?

— Особой дружбы нет, товарищ старший лейтенант, — сказал Филиппов.

— Так вот, орлы, подружитесь с ним. Примите его в свою компанию. Ясно?

— Ясно, товарищ комиссар.

— Я не комиссар, — с неожиданной строгостью сказал Снегирев. — Я заместитель командира по политической части... Так вот, старшины. Афонин матрос хороший и человек будто не плохой, а только на корабле ему еще трудновато, нужны ему настоящие друзья. Конечно, я вас не неволю, не сможете сдружиться с ним — не нужно, но постарайтесь. Как коммунистов прошу.

— Есть постараться сдружиться! — с обычной своей серьезностью сказал Старостин, а Филиппов только молча кивнул головой.

— Мы их тремя мушкетерами зовем, — сказал Снегирев Калугину и рассмеялся своим тонким, заразительным смехом, — Их вот двоих и еще Зайцева. Одногодки, вместе пришли на корабль, водой не разольешь... Ну, шагайте, мушкетеры!

Он уже надел реглан. Все четверо вышли из каюты. Калугин крепко пожал руки старшинам, накинул и застегнул на ходу полушубок. Вместе со Снегиревым поднялся на мостик.

Корабль подходил к базе. Округлые, синевато-черные у подножий, белеющие снегами наверху сопки надвигались с обеих сторон, охватывали корабль гранитным объятием, проплывали с боков трещинами дальних, обнаженных ветрами ущелий, острыми вышками хребтов.

На мостике, у машинного телеграфа, стоял капитан-лейтенант Ларионов, глядя прямо вперед из-под низко надвинутого на глаза козырька. У него был обычный бесстрастный, даже несколько сонный вид.

В ответ на приветствие Калугина он отдал честь четко и равнодушно; подняв бинокль, стал внимательно всматриваться в береговой рельеф.

Загрузка...