Этого рубежа познания он достиг к концу пятой седьмины своей жизни – к тридцати пяти годам. Мысль о действователе том запала в сердце его так глубоко, что он не в силах был размышлять о чем-нибудь другом, помимо него. Ему уже недосуг было заниматься, как прежде, изучением и исследованием существующих вещей: отныне, на какой бы предмет ни падал его взор, он сразу видел в нем проявление Мастерства и в тот же миг переносился мыслями своими к Мастеру, оставляя без внимания его творение. Влечение души его к тому действователю стало под конец столь сильным, что, всецело отвлекшись от мира чувственного, низменного, она привязалась к миру возвышенному, умопостигаемому. Когда у него сложилось представление об этом возвышенном и в бытии своем устойчивом сущем, для бытия которого нет никакой причины, но которое само и есть причина бытия всего, ему захотелось выяснить, чему обязан он обретением этого знания, какою силой удалось ему то сущее постичь. Все чувства перебрав свои – и слух, и зрение, и обоняние, и вкус, и осязание, он убедился, что предметом восприятия для них всех может быть лишь тело, либо то, что пребывает в нем. Ибо слух воспринимает только звуки, т.е. волнообразное движение воздуха, возникающее при ударе тел; обоняние воспринимает запахи; вкус – вкусовые качества; осязание – температуру, твердое и мягкое, шероховатое и гладкое. Точно так же и сила воображения воспринимает предметы не иначе как имеющими длину, ширину и глубину. Все эти данные восприятию вещи суть нечто, свойственное телам, а воспринимать что-нибудь другое чувства неспособны. Ведь чувства – это силы, разлитые в телах и при делении последних подвергающиеся такому же делению, ввиду чего воспринимаются ими лишь тела, которые поддаются делению. Ибо если такая сила разлита в чем-то поддающемся делению, то при восприятии ею какого-нибудь предмета, последний должен непременно вместе с ее делением делиться и сам. Стало быть, всякая сила в теле способна воспринимать лишь тело, либо то, что пребывает в нем.

Между тем уже было выяснено: бытийно необходимое сущее совершенно свободно от всего, что свойственно телам, а следовательно, постичь его можно лишь чем-то таким, что не есть ни тело, ни сила в теле, у чего нет никакой связи с телом, что не пребывает ни внутри тела, ни за его пределами, что и не соединено, и не разъединено с телами. Ему стало ясно, что постиг он сущее сие своею самостью. Знание о нем у него упрочилось, и он понял таким образом: самость его, которой он постиг то сущее, есть нечто нетелесное, не поддающееся описанию чем-либо, свойственным телам, и все, что постигает он в самости своей с внешней, телесной стороны, не тождественно реальной ее сущности, а эта последняя и есть то самое нечто, посредством которого он постиг абсолютное, бытийно необходимое сущее.

Уяснив, что самость его не тождественна вот этой постигаемой им посредством чувств кожей обтянутой плоти, он и вовсе перестал обращать на свое тело какое-либо внимание и начал думать об этой благородной самости, с помощью которой ему удалось постичь то благородное бытийно необходимое сущее. Поразмыслив, может ли благородная самость его погибнуть либо исчезнуть, обратившись в ничто, он пришел к выводу: уничтожение и исчезновение суть нечто, свойственное телам и выражающееся в том, что последние, сбрасывая одну какую-нибудь форму, облачаются в другую. Так, к примеру, обстоит дело с водой, обращающейся в воздух, с воздухом, становящимся водой, с растениями, превращающимися в прах или пепел, и с прахом, претворяющимся в растения. Все это означает уничтожение. Что же касается предмета, который не является телом и, будучи отрешен от всего телесного, для существования своего не нуждается в теле, то уничтожение его есть нечто совершенно немыслимое.

Когда он установил, что подлинная его самость уничтожиться не может, ему захотелось узнать, что будет с ней, если она, покинув тело, освободится от него. Ему было ясно, что самость его покинет тело только тогда, когда оно станет непригодным для нее в качестве орудия. Рассмотрев же одну за другой все свои воспринимающие силы, он пришел к заключению, что каждая из них бывает воспринимающей то потенциально, то актуально. Допустим, если глаза зажмурены или отведены от вещи, которую можно созерцать, то они являются воспринимающими потенциально (последнее означает, что они не воспринимают сейчас, но могут воспринимать в будущем), а если открыты и обращены на эту вещь – воспринимающими актуально (т.е. они воспринимают в данное время). Точно так же и любая другая воспринимающая сила бывает таковой то потенциально, то актуально. С каждой из этих сил дело обстоит таким образом, что если ей не приходилось никогда воспринимать чего-нибудь актуально, то, пребывая в потенциальном состоянии, она не будет стремиться воспринять то, что ей положено воспринимать, ибо она об этом не имеет никакого представления. Так, к примеру, бывает со слепорожденным. Буде же ей доведется раз почувствовать что-либо актуально, а затем перейти в потенциальное состояние, то в этом последнем состоянии она будет стремиться к актуальному восприятию, поскольку с тем, что ею ощущается, она уже знакома, привязалась к этому предмету и томится по нему. Так, к примеру, обстоит дело с человеком, который, прежде зрячий, ослеп и теперь испытывает по предметам зрительного восприятия непрестанную тоску. И чем более совершенен, великолепен и прекрасен воспринимаемый предмет, тем сильнее бывает к нему влечение и тем мучительней приносимая его утратой боль. Вот почему потеря зрения человеком, который был до этого зрячим, причиняет ему страдания, более тяжкие, чем те, которые бы он испытывал от потери обоняния: предметы, воспринимаемые зрением, отличаются большим совершенством и красотой, чем предметы, воспринимаемые обонянием. Если же среди прочего нашелся бы предмет совершенства бесконечного, красоты, благолепия и блеска беспредельного, предмет, который возвышался бы над всяким совершенством, всяким блеском, всякой красотой, который был бы таков, что любое совершенство, любая красота, всякий блеск, всякое благолепие, какие только есть в бытии, исходили бы неизменно с его стороны, проистекали единственно лишь от него, то человек, утративший после знакомства с ним способность к дальнейшему его восприятию, испытывал бы, несомненно, муки неизбывные, а кто бы непрестанно воспринимал его, тот пребывал бы в состоянии бесконечной радости, беспредельного восторга, безграничного блаженства и наслаждения. Ему стало ясно, что сущее, бытийно необходимое, обладает всеми атрибутами совершенства, тогда как от признаков несовершенства отрешено и свободно.

Ему стало очевидно и то, что вещь, посредством которой можно достичь восприятия его, есть нечто непохожее на тела и не уничтожающееся при их уничтожении. Отсюда он пришел к заключению: кто наделен атрибутами, предрасполагающими к подобного рода восприятию, тот, разлучаясь с телом после смерти, оказывается в одном из нижеследующих состояний.

Либо прежде, пока он распоряжался телом, не имел о сущем, бытийно необходимом, никакого представления, не входил с ним в соединение и ничего не слышал о нем. Тогда, расставшись с телом, он не стремится к сущему сему и не испытывает мучений, связанных с его утратой. А что до телесных сил, то, раз таковые погибают вместе с гибелью тела, то они тоже не стремятся к тому, к чему им надлежало бы стремиться, не тоскуют по нему и не испытывают от его утраты никаких мучений. Так обстоит дело со всякой лишенной разума скотской породой, безразлично, в человеческом та обличье или нет.

Либо прежде, пока он распоряжался телом, познал это сущее, получил представление о том, каковы его совершенство, величие, власть, могущество и красота, но отвернулся от него, увлеченный собственными страстями, так что в этом состоянии смерть его и застигла. Тогда придется ему, лишенному возможности Созерцания, но страждущему достичь его, пройти через пытки долгие, муки безмерные, все равно, дано ли ему после усилий продолжительных избавиться от этих мук и созерцать то, что он мечтал доселе созерцать, или суждено ему остаться со страданиями своими навеки – в зависимости от того, к какому из этих исходов был предуготовлен он своей телесной жизнью. Либо же он прежде, чем расстался с телом, познал это бытийно необходимое сущее, всевсецело предался размышлениям о нем и, беспрестанно думая о великолепии его, красоте и блеске, никогда не отворачивался от него, так что смерть его застигла погруженным в размышления о нем и предавшимся в актуальное его созерцание. Тогда после разлуки с телом ему суждено пребывать в состоянии беспредельной радости, нескончаемого блаженства, наслаждения и восторга от беспрерывного созерцания бытийно необходимого сущего и от того, что созерцание это ничем не затемнено и не замутнено. И он освобождается от связанных с телесными силами чувственных вещей, кои по сравнению с тем состоянием суть только мука, зло и помеха. Убедившись, что самость его может достичь совершенства и блаженства, лишь если будет находиться беспрерывно в состоянии неизменно актуального созерцания бытийно необходимого сущего, не отвлекаться от него ни на единое мгновение, так, чтобы смерть застала его в этом состоянии и испытываемое им блаженство продолжалось, не нарушаемое никаким страданием, он стал думать: как добиться непрерывности этого актуального созерцания, дабы не приходилось отвлекаться от него?[77]

Дело в том, что стоило ему на этом сущем сосредоточить свою мысль, как или какая-нибудь чувственная вещь попадалась на глаза, или крик какого-нибудь животного проникал в его уши, или что-нибудь представлялось ему в воображении, или в органе каком-то донимать его начинала боль, или начинали досаждать голод, жажда, холод либо жара, или приходилось подниматься с места по естественной потребности. Мысль тогда рассредоточивалась, настрой душевный пропадал, и возвращаться в прежнее созерцательное состояние удавалось лишь с трудом. Поэтому он боялся, что, явившись нежданно, смерть застигнет его в таком, несосредоточенном состоянии и тогда быть уделом его вечным страданиям и мукам. Подобное положение вещей его огорчало, но ничего поделать с этим он не мог.

Тогда он начал наблюдать над животными всевозможных видов, изучать их повадки и влечения в надежде заметить хоть у кого-нибудь из них, что и они, догадываясь об этом сущем, стремятся к нему, и поучиться у них тому, что, быть может, послужило бы ему средством для спасения. Но наблюдения эти показали, что все они то и делают, что стремятся добыть себе пищу, заняты тем, что необходимо для удовлетворения желания есть, пить, удовлетворить половую страсть, найти тень или тепло, усердствуя в этом денно и нощно, пока с истечением отведенного им срока не околеют. Он не замечал, чтобы хоть одно из них отошло когда-нибудь от этого распорядка или пыталось следовать другому, откуда он заключил, что животные и не догадываются об этом сущем, и не испытывают к нему влечения, и не имеют о нем никакого представления и что все они обречены перейти в небытие или в какое-то небытию подобное состояние[78].

Придя в отношении животных к такому заключению, он понял, что данный вывод в еще большей мере справедлив в отношении растений, ибо у последних есть только часть тех восприятий, которыми располагают животные: если подобного знания не достигло существо с восприятием более совершенным, то существу с восприятием менее совершенным его и подавно не достичь. И все действия у растений, как он видел, сводятся к одному лишь питанию да размножению.

После этого он стал наблюдать за светилами и сферами небесными. Он заметил, что движения у них всех упорядочены, закономерны и что, прозрачные и сверкающие, они не подвержены ни изменению, ни уничтожению. И с силою необычайной интуиции его осенило: помимо тел, у них есть самости, которые познают бытийно необходимое сущее, и эти познающие самости и не являются телами, и не запечатлены в телах. И как не обладать им такими, отрешенными от телесности, самостями, если таковая имеется у него – существа слабого, столь нуждающегося в чувственных вещах и принадлежащего к разряду тел, подверженных уничтожению? А ведь при всем свойственном ему несовершенстве это не мешает его самости быть вещью, отрешенной от тел и не подверженной уничтожению. Отсюда он вывел, что так тем более должно быть с телами небесными, понял, что они познают бытийно необходимое сущее, созерцая его непрерывно и актуально, поскольку тела небесные не сталкиваются с чувственными помехами, подобными тем, которые, прерывая у него созерцание, нарушают его постоянство.

Далее, он стал думать: среди всех прочих видов живых существ именно у него оказалась самость, с которой наибольшее сходство обнаруживают небесные тела. Наблюдая же раньше за элементами и их взаимопревращением, он убедился в следующем. Ничто на земле не пребывает в одной и той же форме, но во всем происходит бесконечное чередование возникновения и уничтожения. Большинство окружающих тел – это смеси, состоящие из противоположных вещей, ввиду чего они и обречены на гибель. Ни одно из них не существует в чистом виде, а тела, которые близки к тому, чтобы быть чистыми, свободными от посторонних примесей и вкраплений, весьма далеки от гибели, как, например, обстоит дело с золотом и яхонтом. Но небесные тела просты и чисты, а это значит, что они далеки от уничтожения[79] и формы в них не сменяются друг другом.

Он убедился тогда и в том, что в мире возникновения и уничтожения у одних тел сущность воплощается в одной – дополнительно к телесности – форме, как это имеет место с четырьмя стихиями, а у других – более чем в одной, как, например, в случае с животными и растениями. Тела, сущность которых конституируется меньшим количеством форм, совершают более однообразные действия и более далеки от жизни. То, что вообще лишено формы, к проявлению признаков жизни неспособно и находится в состоянии, подобном небытию. То же, сущность чего воплощается большим количеством форм, совершает более разнообразные действия и способно к более полному обнаружению признаков жизни. А когда формы эти таковы, что никак не могут быть отрешены от свойственной им материи, тогда жизнь проявляет себя предельно ярким, постоянным и интенсивным образом.

Вещь, вообще лишенная формы, – это первоматерия и материя. В ней нет никакой жизни, и она подобна небытию. Вещи, образованные одной формой, – это четыре стихии. Таковые находятся на начальной ступени бытия в мире возникновения и уничтожения, и из сочетания их возникают вещи, обладающие многоразличными формами. Жизнь в стихиях обнаруживает себя чрезвычайно слабо, ибо совершают они только одно какое-то действие[80]. Причина же слабого обнаружения в них признаков жизни состоит исключительно в том, что у каждой из них есть своя противоположность, которая явственно противодействует ей, препятствуя осуществлению того, чего требует ее природа, и вынуждая ее к тому, чтобы она изменила свойственную ей форму. Вот почему бытие у стихий неустойчивое и проявляется слабо. У растений же признаки жизни обнаруживаются сильнее, а у животных – еще заметнее. Дело в том, что, когда в каком-нибудь составном теле получает преобладание природа одной из стихий, последняя, благодаря заключенной в ней силе, берет верх над природой других стихий и заключенную в них силу сводит на нет. В итоге составное тело начинает вести себя так же, как взявшая верх стихия: оно оказывается способным проявлять столь же незначительные признаки жизни, сколь слабы ее признаки, кои способен обнаруживать данный элемент.

Напротив, в том составном теле, в котором природа одной какой-то стихии преобладания не получает, стихии взаимно нейтрализуются и уравновешиваются: одна из них сводит на нет силу другой не в большей мере, чем та этой, и действие их друг на друга осуществляется с одинаковой интенсивностью, так что ни одна стихия и не производит в этом теле действия, более заметные, чем другие, и не господствует в нем. Поэтому данное тело далеко от того, чтобы вести себя подобно одной из стихий, и как бы не имеет ничего противоположного своей форме, а значит, и оказывается способным обнаруживать признаки жизни. И чем строже эта соразмерность, чем полнее она осуществлена и чем меньше возможность ее нарушения, тем незначительнее вероятность появления для этого тела противоположности и тем полнее обнаруживает себя в нем жизнь. Поскольку же обитающий в сердце животный дух, будучи более разреженным, чем земля и вода, но более плотным, чем огонь и воздух, имеет в высшей степени уравновешенный состав, то положение он занимает среднее, исключающее заметное противостояние ему какой-либо из стихий, благодаря чему он и оказывается предрасположенным к принятию формы животности.

Из этого, как он заметил, вытекают с необходимостью следующие выводы.

Животные духи, которым свойственна наибольшая соразмерность, способны обнаруживать наиболее полным образом признаки жизни, присущей миру возникновения и уничтожения. Относительно же того духа можно с полным правом утверждать, что для его формы не существует никакой противоположности, а потому он схож с небесными телами, формы которых тоже не имеют противоположности. Дух такого рода живого существа будто и в самом деле занимает срединное положение между стихиями, которые не движутся абсолютно ни вверх, ни вниз, – если бы его можно было поместить в середине пространства, разделяющего центр и верхний предел, достижимый для огня[81], и если бы он при этом не подвергался уничтожению, то, заняв там устойчивое положение, он не стремился бы ни подняться, ни опуститься. Если же ему пришлось бы прийти в движение, то, изменяя место, он двигался бы вокруг центра, как это делают небесные тела, а изменяя положение – вокруг самого себя, и в таком случае у него была бы сферическая форма, поскольку всякая другая форма была бы невозможна. Таким образом, дух этот обнаруживает чрезвычайное сходство с небесными телами.

Коль скоро, наблюдая прежде за поведением животных, он не замечал ничего дающего повод для предположения, что они догадываются о бытийно необходимом сущем, тогда как относительно собственной самости ему было известно, что она догадывается о нем, то у него сложилось о себе твердое убеждение: он и есть то живое существо, которое наделено духом, уравновешенным и обнаруживающим сходство со всеми небесными телами. И для него стало очевидно, что он представляет собой особый вид, отличный от прочих видов живых существ, и что, созданный с иной целью, он предназначен для чего-то великого, ради чего ни один другой вид живых существ быть созданным не мог[82].

Над окружающим его возвышало уже одно то, что даже низшая, телесная, из двух его составных частей более, чем что-либо другое, сходна с небесными субстанциями, пребывающими по ту сторону мира возникновения и уничтожения и свободными от привходящих недостатков, превращения и изменения. Что же до высшей его составной части, то это вещь, посредством которой он познал бытийно необходимое сущее, это нечто божественное, господнее, не подверженное ни превращению, ни уничтожению, чего нельзя ни описать какими-либо свойственными телам признаками, ни воспринять каким-либо из чувств, ни представить себе в воображении, ни познать иными какими-нибудь средствами, помимо нее самой. Через нее же самое она может быть познана потому, что умопостигающее, умопостигаемое и умопостижение в ней – едино, это и познающее, и познаваемое, и познание. Причем это не вызывает в ней никакого внутреннего различия, ибо внутреннее различие и членение на части суть атрибуты и сопутствующие признаки тел, а здесь ни тела никакого нет, ни атрибутов тела, ни каких-либо сопутствующих ему признаков.

Выяснив, что именно выделило его среди прочих разновидностей живых существ в качестве существа, обнаруживающего сходство с небесными телами, он счел за необходимое уподобляться им, подражать их действиям и всячески стараться быть похожим на них.

Увидев же, с другой стороны, что высшей своей частью, которой было познано бытийно необходимое сущее, он сходен с этим сущим постольку, поскольку он отрешен, подобно ему, от свойственных телам атрибутов, он счел за необходимое также стараться заимствовать по мере возможности его атрибуты, перенимать черты его натуры, следовать его примеру в своих действиях, со всем рвением выполнять его волю, подчиняться ему и соглашаться от души со всеми его решениями как внутренне, так и внешне, дабы получать от этого радость и тогда, когда это несло бы его плоти страдания, вред и даже полную гибель. Вместе с тем ему было понятно, что он похож на живые существа других видов низшей своей частью, принадлежащей миру возникновения и уничтожения, а именно мрачной и грубой своей плотью, каковая вызывает в нем чувственные влечения, связанные с желанием есть, пить и удовлетворить половую страсть. Но понимал он и то, что тело создано для него неспроста и в сочетание с ним вошло не напрасно, что он должен заботиться о нем и поддерживать его в надлежащем состоянии. Заботиться же о теле он мог, лишь совершая действия, сходные с действиями других живых существ.

Действия, которые ему надлежало совершать, имели, как он думал, троякую цель: это были либо действия, помогающие уподобиться неразумным животным, либо действия, помогающие уподобиться небесным телам, либо действия, помогающие уподобиться бытийно необходимому сущему. Первое уподобление требуется от него, раз он наделен мрачной плотью с раздельными органами, различными силами и многообразными влечениями; второе – поскольку он обладает животным духом, место которого в сердце и который выступает началом для всего остального тела и для имеющихся в последнем сил; третье же – поскольку он тождествен себе, т.е. является сущностью, которой он познал бытийно необходимое сущее.

Счастье и избавление от мук могло ему принести, как он уже знал, лишь такое постоянство созерцания бытийно необходимого сущего, когда он не будет отвлекаться от него ни на единое мгновение. Дальнейшие же размышления над тем, как именно добиться такого постоянства, убедили его в необходимости прибегать к этим трем родам уподобления. Первое уподобление не только не дает никакого созерцания, но и, отвлекая внимание, препятствует ему, ибо оно заставляет заниматься чувственными предметами, а таковые все встают препятствием на пути к достижению того созерцательного состояния. Уподобление данного рода требуется единственно для того, чтобы поддерживать существование животного духа, посредством которого достигается второе уподобление – небесным телам. В этом отношении потребность в нем, при всем приносимом им ущербе, вызывается необходимостью.

Второе уподобление дает для достижения постоянного Созерцания очень много, но все же Созерцание, связанное с ним, не безупречно, поскольку тот, кто погружен в подобного рода Созерцание, думает одновременно и о самом себе, отвлекаясь самостью своею так, как это выяснится ниже.

Третьим же уподоблением достигается чистое Созерцание, ничем не омрачаемое Погружение, когда все внимание устремлено только на бытийно необходимое сущее. Кто пребывает в состоянии подобного рода созерцания, для того собственной его самости уже не существует – она скрывается, исчезает и обращается в ничто. И то же самое происходит со всеми прочими самостями, много их или мало, помимо бытийно необходимого истинно единосущего (великое оно, всевышнее и всеславное).

Когда стало ясно для него, что конечная цель его состоит в этом, третьем, уподоблении, что достичь его он может, лишь долго упражняясь и прибегая ко второму уподоблению, и что необходимое для этого время он может обеспечить себе только через уподобление первого рода, когда стало понятно, что первое уподобление, при всей его необходимости, само по себе является препятствием и что хотя оно оказывает помощь акцидентально, а не сущностно, тем не менее обойтись без него невозможно, тогда он счел своим долгом прибегать к уподоблению первого рода лишь в меру необходимости, т.е. самую малость – столько, сколько требуется для того, чтобы поддерживать существование животного духа.

Для поддержания же существования животного духа, как он обнаружил, необходимы две вещи: во-первых, это то, чем он должен снабжаться изнутри, восполняя рассеивающиеся свои частицы, а именно пища; во-вторых, это то, посредством чего он должен оберегать себя снаружи, защищаясь от всякого рода напастей, вроде холода, жары, дождя, солнцепека, живых существ, доставляющих неприятности, и тому подобного. При этом ему было понятно, что если он станет прибегать к этим необходимым вещам необдуманно, как попало, то может хватить лишку, и тогда он сам не заметит, как старания его обернутся против него же самого. И он счел за благоразумное установить для всего этого какие-то пределы, которые не будет преступать, и какую-то меру, которую не станет превышать.

Ему было ясно, что решение этой задачи требует рассмотрения того, какого рода пищу он употребляет, что именно он ест и через какие промежутки. Рассмотрев прежде всего, какого рода пища им употребляется, он увидел, что ее можно разделить на три разряда: не созревшие до конца и не достигшие предела роста растения, т.е. всевозможная годная в пищу свежая зелень; далее, плоды растений, которые уже созрели, достигли полного развития и произвели семена, чтобы из них образовались другие растения того же вида и тем самым была обеспечена сохранность данного вида, т.е. всевозможные свежие и сушеные плоды; наконец, разновидности пригодных в пищу сухопутных и морских животных.

Как он выяснил раньше, все три рода этих предметов представляют собой творения бытийно необходимого сущего, в приближении к которому и в стремлении к уподоблению которому, по его убеждению, и заключается его счастье. Конечно, употребление этих предметов в пищу останавливает их движение к полному развитию, препятствует достижению стоящей перед ними конечной цели. Следовательно, это мешает действию того действующего начала, а противодействие этому началу мешает достижению и его собственной цели – приближению к оному действующему началу и уподоблению ему. Лучше всего было бы, думал он, если бы ему можно было вообще отказаться от всякой пищи, но это невозможно. Он понимал, что воздержание от пищи привело бы к гибели его тело, а это было бы еще более серьезным противодействием сотворившему его началу, чем вышеуказанное противодействие, так как сам он пребывает выше прочих вещей, коих гибель выступает условием поддержания его собственного существования.

Выбрав меньшее из двух зол, он решил позволить себе менее серьезное противодействие и счел благоразумным брать для себя те из перечисленных предметов, которые он может достать, когда их у него нет, и притом в количествах, о которых будет сказано ниже.

Если в наличии имеются все эти предметы, то ему следует отобрать, сообразуясь с обстоятельствами, те из них, потребление которых не создаст слишком серьезного препятствия действию того действующего начала. Можно, к примеру, употреблять в пищу мякоть окончательно созревших плодов, коих зернышки способны породить растения того же вида, при условии, если зернышки эти будут сохранены, т.е. не съедены, не испорчены и не брошены в каменистое, покрытое солончаком или какое другое непригодное для растительности место. Если ему нельзя найти плодов со съедобной мякотью, таких, как яблоки, груши, сливы и тому подобное, то он может употреблять в пищу плоды, у которых съедобны только сами зернышки, такие, как орехи и каштаны, или еще не развившуюся до конца зелень. В том и другом случае он, однако, должен соблюдать следующие условия: выбирать растения более всего распространенных и бурно размножающихся видов, не вырывать их с корнем и не губить у них зернышки. При отсутствии же и таких растений он может употреблять в пищу животных или откладываемые ими яйца. В отношении животных условие, подлежащее соблюдению, состоит в том, чтобы в пищу шли наиболее распространенные виды и чтобы ни один вид не оказался полностью искорененным.

Таковы были взгляды, к которым он пришел в отношении того, какого рода пищей он должен пользоваться.

В отношении же количества им было решено, что пищи должно быть ровно столько, сколько требуется для утоления голода, но не более того. А что касается промежутков времени, разделяющих каждые два приема пищи, то в отношении них он решил следующее: когда потребность в пище будет удовлетворена, он должен держаться, не прикасаясь к другой еде, до тех пор, пока не наступит слабость, препятствующая некоторым из тех действий, которые он должен совершать при уподоблении второго рода и о которых речь пойдет ниже.

В отношении же вещей, которыми он должен оберегать себя снаружи для поддержания существования животного духа, дело облегчалось тем, что он одевался в шкуры и имел жилище, охранявшее его от всяких внешних напастей. Этого было вполне достаточно, и он не считал нужным делать в этом направлении чего-нибудь еще. Так что ему оставалось только соблюдать предписанные им себе правила приема пищи, о которых рассказывалось выше.

После этого он приступил к осуществлению действий второго рода, т.е. к уподоблению небесным телам, подражанию им и заимствованию свойственных им атрибутов. Он рассмотрел их признаки, и те оказались у него сведенными к трем разрядам.

В первый разряд вошли признаки, характеризующие небесные тела с точки зрения их отношения к расположенному под ними миру возникновения и уничтожения, а именно вызываемые ими в этом мире нагревание и – акцидентально – охлаждение, а также освещение, разрежение, сгущение и прочие производимые ими вещи, коими мир этот предрасполагается к тому, чтобы на него изливались от бытийно необходимого действователя духовные формы.

Во второй разряд вошли признаки, присущие самим небесным телам, например то, что они прозрачны, то, что они светятся, то, что они чисты, ничем не замутнены и не запятнаны, то, что они совершают вращательное движение, одни – вокруг собственного центра, другие – вокруг чужого.

В третий разряд вошли признаки, характеризующие небесные тела с точки зрения их отношения к бытийно необходимому сущему, например то, что они постоянно погружены в созерцание этого сущего, не отвлекаются от него, стремятся к нему, следуют его решениям, предаются целиком осуществлению его воли и совершают движения, только угодные ему и по его соизволению.

И начал он уподобляться небесным телам, стараясь всеми силами перенимать у них черты каждого из перечисленных выше трех разрядов. В отношении первого разряда уподобление его небесным телам состояло в том, что он взял за правило всякий раз, как увидит животное или растение, испытывающее в чем-то нужду, страдающее от какой-то порчи, повреждения или помехи, непременно избавлять их от этого по мере своих сил. Когда он замечал, что какое-то препятствие заслоняет растение от солнца, что с ним сцепилось какое-то другое растение, причиняющее ему вред, или что оно едва не гибнет от недостатка влаги, он удалял препятствие, буде его можно было удалить, отцеплял от него растение, причиняющее вред, так, чтобы и тому не нанести ущерба, и, как мог, ухаживал за растением, поливая его водой. Когда он замечал у кого-нибудь из животных, что его обижает гиена, что оно в чем-то запуталось, что к нему пристала колючка, что глаза или уши ему засорило чем-то, что оно страдает от жажды или голода, он, как мог, старался избавить животное от всего этого, накормить его и напоить. А когда замечал, что упавшим камнем или осыпавшимся берегом перегорожено русло потока, орошающего растения и служащего местом, куда животные приходят на водопой, он очищал его. Он продолжал с усердием заниматься уподоблением этого разряда, пока не достиг преследуемой в нем цели[83].

В отношении второго разряда уподобление его небесным телам состояло в том, что он взял за правило следить все время за чистотой своей, удалять с тела все, что пачкает его и грязнит, как можно чаще обливаться водой, держать в опрятности ногти, зубы, скрытые части тела, по мере возможности душить их благовонными растениями, умащать различными ароматическими маслами, ухаживать за одеянием своим, дабы оно было чистым и благоухающим, так что стал он под конец сиять и красотой, и благолепием, и чистотой и распространять вокруг благоухание. Одновременно он взял за правило приводить себя тем или иным способом в круговращательное движение: то кружил по острову, обходя его побережье и гуляя по окраинам, то обходил или обегал по нескольку раз свой дом или какой-нибудь камень, то вращался вокруг себя до потери сознания[84].

В отношении же третьего разряда уподобление его небесным телам состояло в том, что он беспрестанно размышлял о бытийно необходимом сущем, отрешаясь от всего чувственного, зажмуривая глаза, затыкая уши, стараясь всеми силами не дать увлечь себя воображению и стараясь думать лишь о нем одном и не примысливать к нему ничего другого. А для этого он вращался вокруг себя и придавал вращению своему всевозрастающую скорость: с убыстрением вращения чувственно воспринимаемые предметы скрывались, воображение и прочие нуждающиеся в телесных органах силы притуплялись, тогда как действие самости его, отрешенной от тела, приобретало все большую и большую интенсивность. Временами мысль его освобождалась от всего постороннего и он созерцал ею бытийно необходимое сущее, но вскоре телесные силы начинали одолевать его опять, выводя из оного состояния и низводя в нижайшее из нижайших (Ср.: Коран, 95:5), и он вновь оказывался в своем прежнем положении. Когда же у него наступала усталость, мешавшая достижению преследуемой им цели, он закусывал чем-нибудь, соблюдая правила, о которых говорилось выше, и возобновлял занятия свои, направленные на уподобление телам небесным по трем упоминавшимся разрядам.

В усердных занятиях тех прошло какое-то время, на протяжении которого он вел джихад телесными своими силами[85], когда и он боролся с ними, и те противоборствовали ему. В мгновения, когда он брал над ними верх и мысль его отрешалась от всего постороннего, он впадал ненадолго в те состояния, которые бывают у людей, добившихся третьего уподобления. И тогда, поставив своей целью третье уподобление и стремясь достичь его, он стал рассматривать атрибуты бытийно необходимого сущего.

Еще до того как предпринимать для достижения этой цели первые практические шаги, размышляя об этом сущем в теоретическом плане, он понял, что атрибуты его двояки: это или такие атрибуты, как знание, могущество, мудрость, или такие, как отрешенность от телесности, сопутствующих ей признаков и всего того, что имеет с ней хотя бы даже отдаленную связь[86], причем аффирмативные атрибуты должны отвечать следующему условию: им надлежит быть столь чистыми, чтобы в них не содержалось ничего, свойственного телам, и в частности – множественности, и чтобы самость необходимо сущего, таким образом, не оказывалась множественной из-за этих атрибутов; а потому они должны все сводиться к одной идее – к идее сущности его самости. И он начал искать пути к уподоблению ему по каждому из двух родов его атрибутов.

Поняв, что положительные атрибуты все сводятся к сущности самости необходимо сущего и что в них нет никакой множественности, поскольку множественность принадлежит к признакам, свойственным телам, а также уяснив, что знание его о собственной самости не есть что-то дополнительное к самой его самости, что как его самость есть знание его о своей самости, так и знание его о своей самости есть его самость, он убедился: если бы удалось ему познать свою самость, то это знание его, посредством которого он познал собственную самость, не было бы чем-то дополнительным к его самости, но было бы тождественно ей. А посему он решил, что уподобление его бытийно необходимому сущему по положительным атрибутам должно заключаться в одном лишь познавании его, без примысливания к тому чего бы то ни было свойственного телам. Тем он и занялся.

Что же до негативных атрибутов, то все они сводятся к отрешенности от телесных признаков. А раз так, то он начал освобождать свою самость и от этих признаков. Впрочем, от многих из них он уже избавил ее в ходе предшествовавших упражнений, с помощью которых старался уподобиться небесным телам. Но немало их и сохранялось еще у него. Так, например, обстояло дело с вращательным движением, ибо движение принадлежит к наиболее специфическим признакам тел, а также в случае с уходом за растениями и животными, с проявлением к ним жалости и удалением от них всего, что им мешает, поскольку прежде всего он должен был это увидеть, а увидеть он мог только посредством определенной телесной силы, после чего он должен был заниматься ими, прибегая опять же к той или иной из телесных сил. И он принялся освобождать себя от всех этих признаков, раз они не соответствовали уже тому состоянию, достижения которого он отныне добивался. Он все время то и делал что сидел недвижно, не выходя из своей пещеры, со склоненной головой, с опущенным взором, отрешенный от всех чувственных вещей и телесных сил, сосредоточив все внимание свое, всю мысль на одном и только одном бытийно необходимом сущем[87]. Когда же перед воображением его представало что-нибудь постороннее, он напрягал все силы, чтобы изгнать его оттуда и отринуть прочь.

Долго предавался он подобным упражнениям, по нескольку дней кряду ничего не беря в рот и не делая ни единого движения. Временами, когда впадал он в состояние особого напряжения, все самости, помимо его собственной, исчезали из памяти его и мысли. Самость его, однако, не исчезала и в те мгновения, когда он погружался в созерцание бытийно необходимого истинно первосущего. И он мучился от этого, понимая, что к чистому созерцанию у него примешивается что-то постороннее и что внимание его раздваивается.

Он беспрестанно старался, отрешившись от себя самого, предаться чистому созерцанию Истинного Бытия. И под конец ему это удалось. Исчезли из памяти его и мысли небеса и земли и то, что пребывает между ними (Ср.: Коран, 5:20), все формы духовные и телесные силы, равно как и все отрешенные от материй самости, т.е. самости, познающие сущее, а в их числе и его собственная. Все обратилось в ничто, исчезло и стало рассыпающимся прахом (Ср.: Коран, 56:6). Осталось лишь единое истинное бытийно непреходящее сущее, каковое изрекает слово свое, не являющееся, однако, чем-то дополнительным к его самости: "Кому царство в тот день? Богу единому, могучему!" (Ср.: Коран, 40:16). И речь его он уразумел, зов его услышал, и не воспрепятствовало ему в понимании этого то, что речи он не знал и сам не говорил[88]. Погрузившись в это состояние свое, он созерцал нечто такое, что и глаз не видывал, и ухо не слышало и что не представлялось сердцу человеческому[89].

Но не привязывайся сердцем к описанию того, что не представлялось сердцу человеческому. Ведь описать невозможно даже многое из того, что может представиться ему. Так что же говорить о вещи, которая непредставима для сердца, которая принадлежит иному миру и пребывает на иной ступени, чем оно! Причем, говоря о сердце, я имею в виду не тело сердца и не пребывающий в его полости дух, а форму этого духа, изливающуюся благодаря силам его на тело человека. Каждый из трех предметов этих называется "сердцем", но ни одному из них та вещь представиться не может, а выразимо только то, что представимо им. Кто берется передать это состояние, тот пытается совершить невозможное и уподобляется человеку, который пробует на вкус передаваемые красками цвета как таковые, желая узнать, допустим, о черном цвете, сладкий он или кислый. Тем не менее мы дадим тебе возможность получить хотя бы косвенное представление о созерцавшихся им на той Стоянке[90] чудесах, а для этого мы не станем колотить в дверь к самой сути дела, но пойдем по окольному пути символического повествования. Ибо о том, что бывает на той Стоянке, достоверное знание способен получить лишь тот, кто сам на ней и побывал. А теперь слухом сердца, взором разума своего приготовься воспринять то, что я поведаю тебе и в чем, быть может, ты найдешь себе указание, направляющее на верную стезю. Только вот мое условие: не требуй сейчас от меня никаких устных пояснений дополнительно к тому, что я излагаю тебе на этих листках, – слишком узок простор, слишком опасно рассуждать о предмете, по самой природе своей неизреченном. Итак, говорю я, исчезнув[91] для своей и прочих всех самостей, он видел в бытии лишь вечносущее живое единое и созерцал то, что было дано ему в непосредственном созерцании. Затем, когда он, очнувшись, вышел из этого опьянению подобного состояния и начал вновь замечать другие предметы, его внезапно осенило: ведь у него нет самости, от которой отличалась бы самость всевышнего Истинного Бытия, – сущность самости его тождественна самости Истинного Бытия, а то, что прежде он считал своей собственной самостью, отличной от самости Истинного Бытия, в действительности не есть какое-то нечто, ибо нет ничего, помимо самости Истинного Бытия. Это похоже на солнечный свет, который, падая на плотные тела, становится видимым в них: хотя свет этот и кажется принадлежащим телу, в котором появился, на самом деле это свет солнца, и если бы тело исчезло, то исчез бы и свет его; солнечный же свет оставался бы таким же, как был, не уменьшаясь при наличии тела и не увеличиваясь при отсутствии его. Когда оказывается тело, способное воспринять этот свет, оно воспринимает его, а если тело лишено такой способности, в нем ничего и не возникает.

Точка зрения эта у него подтверждалась тем, что самость Истинного Бытия (великое оно и всемогущее) не допускает в себе, как уже выяснилось, никакой множественности и что знание его о себе тождественно его самости. Отсюда следовало: у кого налицо знание о его самости, у того налицо его самость; знание у него налицо; стало быть, у него налицо и самость. Но эта самость может наличествовать только у нее самой; самостью же является само ее наличие; следовательно, оно тождественно самости.

Точно так же относятся к этой истинной самости все те отрешенные от материи самости, которые представлялись ему прежде множественными и которые стали для него с этой точки зрения уже чем-то единым. А ведь сомнительная точка зрения та едва не укоренилась в душе его, и так бы оно и было, если бы не поправил дело милостью своей Аллах, наставивший его на верный путь, когда он понял, что эта точка зрения была порождена у него остатками свойственного телам мрака и присущей чувственным вещам неясности. Ибо множественное, малочисленное и единичное, единство и множественность, соединение и разъединение – все это признаки, свойственные телам. Между тем отрешенные от материи самости, обладающие знанием о самости Истинного Бытия (великое оно и всемогущее), ввиду отвлеченности их от материи нельзя описывать ни как нечто множественное, ни как нечто единое. Ибо множественность означает пребывание самостей друг к другу в отношении инаковости, и точно так же единство возникает только через соединение, а все это может иметь какой-то смысл лишь применительно к вещам составным и смешанным с материей.

Но выразить все это здесь словами очень нелегко. Ибо если об отрешенных от материи самостях говорить, как мы это делаем, во множественном числе, то это внушит мысль об их множественности, в то время как они не образуют никакого множества, а если использовать единственное число, то это внушит мысль о единстве, между тем как эта идея неприменима к ним.

Мнится мне, что кто-нибудь из тех летучих мышей, коим солнце ослепляет глаза[92], вскочит тут и, содрогаясь в цепях безумства своего, воскликнет: "Это ты уж так перемудрствовал, что, лишившись натуры рассудительных людей, стал выступать против положений, подсказываемых самим разумом. Ведь именно таково положение о том, что нечто может быть только или единым, или множественным!" Но пусть он, поостыв немного, воздержится от дальнейших пылких речей и подумает, не лучше ли ему пенять на самого себя. Пусть взглянет на окружающий его низменный, чувственный мир так, как на него смотрел Хайй, сын Якзана, когда мир этот ему казался, с одной точки зрения, неопределенным и не поддающимся никакому ограничению множеством, а с другой – чем-то единым, так что он даже колебался некоторое время, не решаясь отдать предпочтение какой-то одной из этих точек зрения. Ведь мир чувственный – это то, в чем берут начало множественное и единичное, в чем сущность их может иметь какой-то реальный смысл и в чем бывают разъединение и соединение, местопребывание в одном и в различных участках пространства, совпадение и расхождение. Какое же может тот человек иметь представление о мире божественном, относительно которого нельзя сказать "все" или "часть", к которому нельзя применить ни одного привычного для слуха выражения, не приписав ему при этом чего-то противоречащего действительности, который, стало быть, познать способен только тот, кто созерцал его, и коего сущность приобретает положительный смысл лишь для того, у кого она получила наличное бытие.

Что же до слов его "лишившись натуры рассудительных людей, стал выступать против положений, подсказываемых самим разумом", то пусть будет так, и оставим его в покое вместе с его разумом и рассудительными людьми. Ибо разум, который имеют в виду он и ему подобные, есть не что иное, как рациональная сила, обозревающая единичные чувственно воспринимаемые предметы с тем, чтобы свести их множество к данной общей идее, а люди рассудительные, о которых говорят они, – это те, кто как раз и практикуют указанный метод умозрения. Метод же познания, о котором речь идет у нас, превосходит все это, так что пусть замкнут себе уши, чтоб не слышать ее, те, кому неведомо ничего помимо чувственных предметов и их общих идей, и да вернутся они к единомышленникам своим, кои знают явное в жизни здешней, но к будущей небрежны[93].

Коли ты из тех, кому достаточно подобного рода косвенных указаний и намеков касательно предметов, относящихся к божественному миру, и если не станешь придавать высказываниям нашим те значения, которые им придают в обычном словоупотреблении, то мы не преминем тебе рассказать еще кое-что о том, что именно созерцал Хайй, сын Якзана, находясь на упомянутой выше Стоянке обладателей истины.

После чистого Погружения, говорю я, после полного Исчезновения и Соединения, созерцая высшую, лишенную тела, сферу, он увидел свободную от материи самость[94], которая не была ни самостью Истинного Единого, ни самой сферой, ни чем-либо отличным от них. Это нечто вроде появляющегося в гладком зеркале образа солнца, который не есть ни солнце, ни зеркало, ни что-либо отличное от них[95]. Он увидел у отрешенной от материи самости той сферы совершенство, блеск и красоту слишком великие, чтобы описать их был способен хоть какой-нибудь язык, и слишком тонкие, чтобы их можно было облечь в какие-то буквы или звуки. Увидел он и то, что эта самость пребывает в состоянии высшего наслаждения, радости и блаженства от созерцания самости Истинного Бытия (велика его слава).

И у следующей сферы, сферы неподвижных звезд, созерцал он свободную от материи самость, которая тоже не была ни самостью Истинного Единого, ни отрешенной от материи самостью высшей сферы, ни самой этой сферой, ни чем-либо отличным от них. Это было нечто вроде образа солнца, появляющегося в зеркале, которому образ передается от другого, обращенного к солнцу, зеркала. И у этой самости он увидел те же блеск и красоту и то же наслаждение, что и у самости высшей сферы.

Точно так же и у следующей за ней сферы, сферы Сатурна, созерцал он свободную от материи самость, которая не была ни какой-нибудь из созерцавшихся им дотоле самостей, ни чем-либо отличным от них. Это было нечто вроде образа солнца, появляющегося в зеркале, в коем отражается образ, отраженный во втором зеркале, в котором отражается образ, отраженный в третьем, обращенном к солнцу, зеркале. И у этой самости он увидел тот же блеск и то же наслаждение, что и у предыдущих.

Так и дальше продолжал он созерцать у каждой сферы самость, отрешенную, свободную от материи, которая не была ни какой-нибудь из предыдущих самостей, ни чем-либо отличным от них. Это было нечто вроде образа солнца, отражение которого передается от зеркала к зеркалу в порядке расположения сфер. И у каждой самости этой созерцал он нечто такое, относящееся к красоте и блеску, наслаждению и радости, что и глаз не видывал, и ухо не слыхало и что не представлялось сердцу человеческому. И в конце концов он дошел до мира возникновения и уничтожения, образуемого целиком тем, что заполняет сферу Луны. У мира этого он увидел свободную от материи самость[96], которая не была ни какой-нибудь из созерцавшихся им самостей, ни чем-либо отличным от них. У этой самости было семьдесят тысяч ликов, у каждого лика – семьдесят тысяч уст, в каждых устах – семьдесят тысяч языков, коими те уста и восславляли, и благословляли, и превозносили неустанно Истинное Единое[97]. И у этой самости, которая представлялась ему прежде множественной и которая казалась вовсе не множественной, он увидел то же совершенство и то же наслаждение, что и у предыдущих. Это было нечто вроде образа солнца, являющегося в подернутой рябью воде, в которой отражается образ, полученный от последнего из зеркал, в коем завершается многократное отражение, идущее в указанном выше порядке от обращенного к самому солнцу зеркала.

После этого он стал созерцать свою собственную самость: если бы самость семидесяти тысяч ликов могла распадаться на части, мы сказали бы, что она одна из них; если бы самость его не возникла после того, как ее не было, мы сказали бы, что она тождественна этой самости; если бы она не обособилась телом его при возникновении оного, мы сказали бы, что она вообще не возникала[98].

Самости, подобные своей, он созерцал на этой ступени и у тел, которые, раз возникнув, успели уже исчезнуть, и у тел, которые продолжали существовать одновременно с ним, причем таковые образовывали бы бесконечное множество, если бы им можно было приписывать множественность, или составляли бы все некое единство, если бы их позволительно было характеризовать как нечто единое. У самости своей и у тех, что находились на одной с ним ступени, он увидел нечто такое, относящееся к красоте, великолепию и наслаждению, что и глаз не видывал, и ухо не слыхало и что не представлялось сердцу человеческому, нечто такое, чего не описать ни одному любителю описаний и чего не уразуметь никому, помимо тех, кто достиг Соединения и Знания.

Созерцал он во множестве и такие отрешенные от материи самости, которые напоминали зеркала ржавые и покрытые грязью, а к тому же в бытии своем отвращенные от зеркал гладких, с запечатленным на них образом солнца, и повернутые к ним своею тыльной стороной. У самостей этих узрел он черты, такие безобразные и несовершенные, о каких не приходилось ему прежде никогда и думать. И видел он их пребывающими в страданиях бесконечных, в горести неизбывной, охваченными вихрем мучения, палимыми огнем Разъединения и пилимыми пилой меж тщетой и суетой[99].

Он увидел здесь, помимо этих, осужденных на муки, самостей, и такие, которые, раз явившись, исчезали, раз сгустившись, растворялись. И пока он рассматривал их ближе, изучал внимательно, взору его открылись и ужас великий, и беда огромная, и творение торопливое, и порядки премудрые, выравнивание и вдувание, устроение и уничтожение[100].

Но недолго пришлось ему предаваться этим наблюдениям: чувства вернулись к нему, и, очнувшись, он вышел из своего на обморок похожего состояния – Стоянка эта выскользнула из-под ступней его, и явился взору его чувственный мир, а мир божественный скрылся из виду. Ибо миры эти несовместимы, как две жены: угодишь одной – разгневаешь другую.

Ты можешь сказать: "Из рассказанного тобой об оном Созерцании явствует, что если отрешенные от материи самости принадлежат каким-то постоянно существующим, не уничтожающимся телам, таким, как небесные сферы, то и они существуют постоянно, а если они у тел, которых ожидает гибель, таких, как разумные живые существа, то и их ожидают гибель, исчезновение и обращение в ничто в соответствии с тем, что ты выражаешь символами отражающих зеркал. Ведь отображение существует лишь постольку, поскольку существует зеркало, так что с уничтожением зеркала неизбежно уничтожается и исчезает отображение". На это я отвечу тебе: как же быстро ты забыл о нашем уговоре, нарушая выдвинутое условие. Разве не предупреждали мы тебя, что простор тут для выражения мыслей слишком узок и что слова, как ни применяй их, будут внушать представления, искажающие истинное положение вещей? Вот такие-то превратные представления у тебя и возникли. В заблуждение же тебя ввело то, что ты полностью отождествил символ с символизируемым. Это недопустимо даже в различных формах обыденной речи, а уж тем более – здесь. Ведь солнце, свет его, образ его и внешний вид, зеркала и появляющиеся в них отображения – все это вещи, которые неотделимы от тел, существуют благодаря телам и в самих телах, а потому зависят в бытии своем от них и уничтожаются вместе с их уничтожением. Что же до божественных самостей и господних духов, то они все свободны от тел и сопутствующих телам признаков, совершенно отрешены от них, не имеют с ними никакой связи, не зависят от них, и им все равно, преходящи тела или непреходящи, существуют они или их нет.

Единственно, с чем связаны те самости и духи и от чего они находятся в зависимости, – это самость Истинного Единого, бытийно необходимого сущего, которое выступает по отношению к ним как их предтеча и начало, выступает причиной их и источником существования, даруя постоянство им, снабжая беспрерывным и непреходящим бытием. Не они нуждаются в телах, а тела испытывают в них потребность. Ведь если бы они могли обратиться в ничто, то не существовало бы более и тел, так как началами для последних выступают именно они. Подобным же образом, если бы в ничто могла обратиться самость Истинного Единого (в возвышенности и в святости своей не допускающего, однако, применимость предположения такого к нему, помимо которого нет иного божества), то не существовало бы более ни всех этих самостей, ни тел, ни чувственного мира в целом – не осталось бы ничего сущего. Ибо все взаимосвязано.

Хоть мир чувственный и следует, подобно тени, за миром божественным, тогда как божественный мир не зависит и свободен от него, все же предполагать возможность обращения его в ничто недопустимо – ведь мир этот обязательно должен следовать за божественным миром[101]. Уничтожение для него означает лишь замену одного другим, а не обращение полное в ничто, о чем и говорится в Коране, там, где эту идею передают слова об изменении гор, об обращении их в подобие расщипанной шерсти, а людей – в подобие мотыльков (Ср.: Коран, 101:3-4), о скручивании солнца и луны (Ср.: Коран, 81:1) и о разливе морей в тот день, когда земля будет заменена другой землей, как равно и небеса (Ср.: Коран, 14:49).

Вот и все, что я мог поведать тебе косвенно о вещах, кои созерцал Хайй, сын Якзана, на той возвышенной Стоянке, а посему просить меня о каких-то еще словесных разъяснениях бесполезно. А о том, чем завершается его история, я расскажу тебе, коли на то будет воля всевышнего Аллаха.

Вернувшись из путешествия своего по тем местам, где странствовал, в мир чувственный, он проникся отвращением к суетным заботам дольней жизни и с возросшей силой стал стремиться к жизни отдаленной. А посему он предпринял попытку прежним способом вернуться на Стоянку ту и под конец достиг ее, употребив на это меньше усилий, чем в первый раз. Повторное пребывание на ней оказалось продолжительней предшествующего. По возвращении же в чувственный мир он возобновил попытки и Достиг Стоянки с еще большей легкостью, чем в первый и второй раз, и еще дольше продолжалось пребывание на ней. После этого он достигал возвышенной Стоянки со все большей и большей легкостью и с каждым разом оставался там все дольше и дольше, пока не добился того, что по желанию и приходил на ту Стоянку и покидал ее. А пребывал он там уже беспрерывно, покидая ее только в случаях, когда вынуждали к тому потребности тела. Последние же он ограничил до степени, меньше которой уж и быть не может. Вместе с тем он все мечтал, что бог (великий он и всемогущий) вообще освободит его от плоти, которая только и принуждает его каждый раз расставаться с достигнутой им Стоянкой, после чего ему удастся целиком и навсегда предаться наслаждениям своим, избавившись от мук, испытываемых при расставании с той Стоянкой из-за потребностей тела.

В таком состоянии он пребывал вплоть до поры, когда ему перевалило за седьмую седьмину жизни, т.е. до пятидесяти лет. И вот тогда-то ему случилось встретиться с Абсалем, историю которого мы изложим дальше, коли на то будет воля всевышнего Аллаха.

Рассказывают, что на некий остров, расположенный неподалеку от того, на котором, по одной из версий появления его на свет, родился Хайй, сын Якзана, перешло одно из здравых вероучений, полученных от кого-то из древних пророков (да благословит их Аллах). Это было учение, подражавшее всем реальностям символами, которые давали о них образное представление и запечатлевали их образы в душах так, как это бывает обычно с речью, обращенной к широкой публике[102]. Вероучение это распространялось по острову, становилось все сильнее и влиятельней, так что тамошний царь и сам под конец к нему примкнул и людей своих исповедовать его обязал.

А на острове том родились и выросли два молодых человека, отличавшихся добродетельным нравом и благими помыслами. Одного звали Абсаль, другого – Саламан[103]. Познакомившись с этим вероучением и проникшись к нему величайшим расположением, они обязались следовать всем его законам, соблюдать неукоснительно все предписываемые им обряды и выполняли обязательство свое в обоюдном дружеском согласии[104].

Временами они обсуждали между собой встречавшиеся в этом учении выражения, коими описывались бог (великий он и всемогущий), ангелы его, возврат в потусторонний мир, загробные награды и наказания. При этом Абсаль обнаруживал в большей мере способность углубляться в их внутренний смысл, склонность проникать в их духовное содержание и стремление подвергать их иносказательному толкованию, между тем как друг его Саламан склонен был скорее придерживаться их буквального смысла, иносказательного толкования избегать, от самостоятельных суждений и размышлений воздерживаться. Но тот и другой проявляли усердие в отправлении внешних обрядов, воспитании души и противоборствовании страстям. В религиозном учении том имелись, с одной стороны, положения, которые побуждали вести жизнь уединенную, обособленную и указывали, что спасение и избавление заключаются именно в этом, а с другой – положения, склонявшие вступать в близкие отношения с людьми и жить в постоянном общении с ними. Абсаль стал привержен поискам уединения, отдав предпочтение побуждавшим к тому положениям религии по природной склонности своей постоянно предаваться размышлениям, вникать всегда в существо вопросов и искать в вещах глубокий смысл, ибо то, чего он при этом надеялся добиться, чаще всего удавалось достичь в уединении. Саламан же стал привержен постоянному общению с людьми, отдав предпочтение соответствующим положениям религии по прирожденному ему боязненному отношению к размышлениям и самостоятельным суждениям, ибо общение свое с людьми считал средством, противодействующим подобного рода искушениям и кладущим конец инакомыслию, рассматривал как защиту от дьявольских наущений. И расхождение их взглядов по данному вопросу привело в конце концов к тому, что им пришлось расстаться[105]. Еще раньше когда-то Абсалю рассказали об острове, на котором произошло, как уже говорилось, самозарождение Хайя, сына Якзана. Он узнал о плодородии этого острова, о его богатствах, об умеренной температуре воздуха на нем. И он понял, что, уединившись там, нашел бы то, чего искал. А посему решил Абсаль перебраться на тот остров и там, вдали от людей, провести остаток своей жизни. Собрав все деньги, что у него были, он истратил часть на покупку судна, а остальное раздал бедным, после чего распростился с другом своим Саламаном и сел на корабль.

Корабельщики доставили Абсаля на остров и, высадив на берег, уплыли прочь. И остался он жить на острове, поклоняясь богу (великий он и всемогущий), превознося и восхваляя его, предаваясь размышлениям о прекрасных именах его и возвышенных атрибутах. Ничто стороннее и не прерывало размышления его, и не примешивалось к его думам.

Проголодавшись, он ел, сколько нужно было для утоления голода, плоды, которые находил на острове, или то, что удавалось раздобыть охотой на зверей. Так провел он некоторое время в счастье совершеннейшем и величайшей радости от близкого общения с господом своим, и не проходило дня, чтоб не являлись ему для вящей веры и на глаз утеху знаки доброты его, расположения любезного, готовности помочь в нужде какой или в добывании пищи.

В ту пору Хайй, сын Якзана, находился беспрерывно на возвышенных своих Стоянках и покидал пещеру только раз в неделю, дабы перекусить чем бог послал, а потому столкнуться с ним Абсалю довелось не сразу. Бродя по острову, Абсаль заглядывал во все уголки его, но ни единой человеческой души не встретил, никаких следов присутствия людей не нашел. И это доставляло ему еще большую радость и удовлетворение, убеждая в том, что он добился наконец желанного уединения и одиночества.

Но случилось так, что Хайй, сын Якзана, выйдя однажды на поиски пищи, направился туда же, где оказался Абсаль, и они увидели друг друга. Абсаль не сомневался, что перед ним какой-то благочестивый отшельник, которого привело на остров, как и самого его, стремление уйти подальше от людей, а потому боялся, что если подойдет знакомиться к нему, то лишь выведет его из созерцательного состояния и помешает осуществлению того, чего тот надеется достичь. Что же до Хайя, сына Якзана, то он и вовсе не понимал, что это перед ним, так как обликом своим Абсаль не походил ни на одного из виденных им доселе животных: на нем была хламида из волос и шерсти, которую он принял за естественный покров. И долго он стоял, дивясь его виду. Между тем Абсаль, боявшийся нарушить его созерцательное состояние, бросился бежать от него, а Хайй, сын Якзана, по природной любознательности своей кинулся за ним вдогонку, но, заметив, как быстро он бежит, отстал и спрятался от него. Абсаль же, подумав, что тот прекратил преследование и что поблизости его уже нет, принялся молиться, читать, взывать, стенать, умолять, возносить жалобы и увлекся этим настолько, что забыл обо всем на свете. А Хайй, сын Якзана, не замечаемый Абсалем, стал подкрадываться к нему и приблизился на такое расстояние, что мог слышать его чтение и славословие, наблюдать, как он, смиренно преклонив колени, плачет. Внимал же он такому красивому голосу, таким слаженным звукам, каких не знал ни у одной разновидности живых существ. Затем он присмотрелся к его чертам и общему виду и убедился, что по наружности тот подобен ему самому. К тому же стало ясно, что бывшая на том хламида – не естественный кожный покров, а, как и у него, искусственно изготовленная одежда.

Благоговейный, смиренный и плачущий вид Абсаля не оставлял никакого сомнения в том, что это одна из самостей, познающих Истинное Бытие. Влекомый любознательностью, желанием узнать, что с ним, чем вызваны и плач его и самоунижение, он стал придвигаться к Абсалю все ближе и ближе. Но, почувствовав его присутствие, тот бросился от него со всех ног, а Хайй, сын Якзана, кинулся за ним вдогонку и в конце концов настиг его благодаря силе и сноровке, коими наделил его Аллах как в умственном отношении, так и в телесном. Остановив Абсаля, он схватил его так, что вырваться тому не удалось.

При виде Хайя, сына Якзана, в наряде из мохнатых звериных шкур, с волосами, отросшими настолько, что те покрывали значительную часть туловища, при виде того, как стремителен его бег и как сильна его хватка, Абсаль пришел в невероятный ужас и стал молить о пощаде, пытаясь растрогать его речами, которые тот не понимал и о которых даже не знал, что это такое. И все же в речах Абсаля он уловил признаки испытываемого тем страха, а потому стал успокаивать его, издавая звуки, каким научился у животных, накладывая руку его себе на голову, гладя его со всех сторон, заискивая перед ним и давая понять, что тот доставляет ему радость и удовольствие. И Абсаль успокоился, убедившись в конце концов, что ничего дурного ему причинять не собираются.

Из любви к науке о толковании Абсаль давно еще овладел и искусно пользовался большинством языков. И вот он начал обращаться к Хайю, сыну Якзана, на каждом из известных ему языков, расспрашивая его и всячески пытаясь довести до понимания его свои слова. Но старания его были тщетны: Хайй, сын Якзана, все время только изумлялся доносившимся до слуха звукам, и единственное, что ему удавалось улавливать в них, – это то, что они выражают радость и доброжелательное отношение. И оба не могли надивиться друг другу. При Абсале были остатки съестных припасов, захваченных с обитаемого острова, и он протянул их Хайю, сыну Якзана, но тот не понял, что это такое, ибо прежде ничего подобного не видел. Тогда Абсаль отведал их сам и предложил знаками сделать то же Хайю, сыну Якзана. Но тот вспомнил о данном им обете соблюдать касательно пищи определенные условия и, не зная, что собою представляет предлагаемая ему еда и допустимо ли ему употреблять ее, отказался от трапезы. Абсаль же продолжал его упрашивать и уговаривать, и Хайй, сын Якзана, из доброго расположения к нему и опасения оттолкнуть его от себя дальнейшим своим отказом, попробовал ее. Когда же, познакомившись со вкусом пищи, он нашел его приятным, ему подумалось, что поступил он неправильно, что обет его касательно еды оказался нарушенным. Раскаявшись в содеянном, Хайй, сын Якзана, вознамерился расстаться с Абсалем, вернуться к обычным своим занятиям и постараться вновь достичь своей возвышенной Стоянки. Впасть быстро в созерцательное состояние ему, однако, не удалось, а посему он решил: побудет с Абсалем в чувственном мире еще какое-то время, пока не выяснит всю истину о нем, а затем, освободившись таким путем от возбуждаемого им любопытства, ничем не отвлекаемый вернется на свою Стоянку. И он остался с Абсалем.

Абсаль же, видя, что тот не умеет говорить, подумал, со своей стороны: если он захочет обучить его речи, науке и религии[106], с верой его ничего страшного не случится, но, напротив, ему сторицей воздается за это, дело его будет богоугодным[107]. И начал он прежде всего с обучения его речи. Он показывал ему сперва на отдельные предметы, называл их по именам, а затем, повторяя то же самое, предлагал ему выговаривать слова, и тот произносил их, указывая на соответствующие предметы. Так обучил он его всем названиям предметов и постепенно добился того, что тот вскоре уже заговорил. И Абсаль стал расспрашивать его после этого, кто он таков и откуда он попал на этот остров. Хайй, сын Якзана, признался, что не знает ничего о своем происхождении, не знает ни о матери своей, ни об отце, если не считать вскормившей его газели[108], и поведал о себе все, включая и то, как он поднимался по ступеням познания, пока не вознесся до уровня Достижения.

Когда выслушал Абсаль описания, дававшиеся Хайем, сыном Якзана, сущностям и самостям, отрешенным от чувственного мира и познающим самость Истинного Бытия (великое оно и всемогущее), описания самости Истинного Бытия (всевышнее оно и всемогущее) посредством прекрасных его эпитетов, описания, которые он мог дать виденным им при Достижении радостям достигших и мукам разъединенных, – когда он выслушал все это, у него не осталось ни малейшего сомнения: все, что говорится в его вероучении о боге, великом и всемогущем, об ангелах его, Писаниях, посланниках, о дне последнем, о рае его и аде, – это символы того, что созерцал Хайй, сын Якзана. Глаза сердца его отверзлись, пламя мысли его возгорелось – постигаемое умом и передаваемое религиозной традицией у него совпали, способы толкования символического стали понятными. И не оставалось уже в религиозном законе ничего затруднявшего его, что не было бы доказанным, ничего сокровенного, что не раскрылось бы, ничего темного, что не разъяснилось бы, и стал он отныне одним из тех, кто обладает пониманием. На Хайя, сына Якзана, он начал смотреть теперь глазами почтения и уважения, уверенный, что он принадлежит к числу тех, кто близок к богу, над кем не будет страха и кто не будет знать печали (Ср.: Коран, 2:36). Он обязался служить ему, следовать его примеру и руководствоваться советами его в отношении казавшихся ему противоречивыми практических предписаний религии, с коими знаком он был по вероучению своему[109].

Хайй, сын Якзана, со своей стороны, стал разузнавать у Абсаля, что да как у него, и тот рассказал ему об острове своем: что за люди там живут, какого они придерживались образа жизни до прихода к ним нынешнего их вероучения, а какого стали придерживаться после. Познакомил он его и со всем тем, что говорит религия о божественном мире, о рае, аде, воскрешении, о судном дне, о воздаяниях, Весах и Пути[110]. Уразумев все это, Хайй, сын Якзана, убедился, что в рассказанном нет ничего противоречащего тому, что созерцал на возвышенной своей Стоянке. А отсюда заключил: кто описал и передал все это людям, тот в описаниях правдив, в высказываниях справедлив, это посланник от господа своего. И он уверовал в него, согласился с ним и засвидетельствовал убежденность свою в его посланнической миссии.

Потом он стал расспрашивать Абсаля о предписаниях религии, кои поведал людям тот посланник, об установленных им обрядах, и тот рассказал ему о молитве, о милостыне обязательной, о посте, о паломничестве и тому подобных внешних делах. Усвоив предписания эти и обряды, он признал их обязательными и начал сам их соблюдать во исполнение воли того, чья правота в нем не вызывала сомнений. И тем не менее две вещи не выходили у него из головы, заставляя его и удивляться, и отказываться взять в толк, какая в них может быть мудрость.

Почему, во-первых, этот посланник, рассказывая о божественном мире, описывает его людям преимущественно в образной форме и воздерживается от раскрытия истины в чистом его виде, так что люди, впадая в ужасный грех, приписывают Истинному Бытию телесность и веруют в такие вещи касательно его самости, от которых он отрешен и свободен? И то же самое можно спросить относительно потусторонних наград и наказаний.

Почему, во-вторых, довольствовавшись одними этими религиозными предписаниями и обрядовыми обязанностями, он позволил стяжание богатств и излишества в еде, так что люди только и знают, что предаются суетным делам и отвращаются от истины? Ведь, по убеждению его, никто не должен был бы есть сверх меры, необходимой для поддержания жизни, а что касается богатств, то они вообще были лишены для него какого-либо смысла.

Узнавая о содержащихся в религиозном законе положениях касательно богатств, о таких, например, как положения об обязательной милости и ее разновидностях, о купле-продаже, о ростовщичестве, о карах, предусмотренных самим законом, и наказаниях, устанавливаемых судом, он находил их странными и ненужными. Если бы люди разумели истинное положение вещей, думал он, то непременно бросили бы заниматься всеми этими суетными делами, поняли бы, что они не нужны, и никто не стал бы выделяться никаким богатством, за которое или милостыню обязательную взимают, или руку отрубают при тайном его похищении, или жизни лишают при дерзком ограблении.

А думал он так потому, что, по разумению его, все люди наделены здравым смыслом, рассудительностью, благоразумием, и невдомек ему было, насколько они глупы на самом деле, как несовершенны, не правы в суждениях и слабы умом, неведомо ему было, что они как скот и даже хуже скота сбились с верного пути (Ср.: Коран, 25:46; 7:178). Проникшись к людям сильной жалостью и разгоревшись желанием самому их привести к спасению, он вознамерился отправиться к ним, дабы раскрыть и растолковать им истину. С тем и обратился он к другу своему Абсалю, спросив, не может ли он придумать чего, чтоб ему удалось добраться до людей. Абсаль пытался было объяснить ему, как несовершенны у людей природные задатки, как отошли они от божьей воли, но тот слов этих так понять и не сумел и в душе остался верен пробудившейся у него мечте.

Но Абсалю и самому хотелось, чтоб всевышний наставил чрез него на путь истинный некоторых из его знакомых, которые готовы были встать на этот путь и более других могли рассчитывать на спасение. Поэтому он поддержал его решение. Лучше всего, подумали они, оставаться у берега морского и не отлучаться оттуда ни днем, ни ночью – авось, ниспошлет им бог какой-нибудь случай и им удастся переправиться через море.

Они не покидали берега, обращаясь ко всевышнему с молитвенной просьбой привести к успеху затеянное ими дело. И вот по воле Аллаха (великий он и всевышний) сбился в море с пути своего корабль, а ветры и волны бушующие понесли его к берегу того острова. Когда его пригнало к побережью, те, кто были на борту, заметили двоих, стоявших у воды, и сошли к ним на берег. Заговоривши с ними, Абсаль попросил, чтобы те взяли их с собой, а корабельщики согласились и приняли их на борт. Аллах же послал им свежего ветра, который привел корабль вскорости к острову, на который они и хотели попасть. Сойдя на берег, тот и другой вошли в тамошний город. Абсаля встретили друзья, и он рассказал им о Хайе, сыне Якзана, а те, столпившись вокруг него, принялись выражать ему свое восхищение. Они и потом приходили, восхваляя и превознося его, а Абсаль предупредил: эти люди превосходят всех понятливостью и рассудительностью, и если не удастся ему научить их уму-разуму, то он подавно не преуспеет в этом с широкой публикой. Главным же и самым большим человеком на острове был друг Абсаля – Саламан, тот самый, который предпочитал общение с людьми и говорил, что уединение следовало бы поставить под запрет.

И взялся Хайй, сын Якзана, за обучение тех людей и приобщение их к тайнам мудрости. Но стоило подняться ему чуть выше буквального понимания слов, едва приступил он к толкованию знакомых им вещей способом, отличным от того, к которому они привыкли, как те стали отстраняться от него все больше и больше, а слова его начали вызывать в них гнев и возмущение. Впрочем, из приличия перед чужестранцем и из уважения к другу своему Абсалю они делали вид, что согласны с ним.

День и ночь вел с ними вежливые беседы Хайй, сын Якзана, и с глазу на глаз, и при народе стараясь объяснить им истину, но единственно чего он добивался – это того, что они проникались к словам его еще большей неприязнью и отвращением. Были они людьми доброжелательными и правдолюбцами, да только по скудости природных задатков своих шли они к правде не тем путем, подходили не с той стороны, подступались не через те ворота. Но что еще хуже было, так это то, что они и не желали познавать истину способом, свойственным тем, кто ею уже овладел. И Хайй, сын Якзана, отчаялся направить их на путь истинный, а ввиду обнаруживаемой ими непредрасположенности к тому и вовсе потерял надежду на будущее их благополучие.

Рассмотрев, далее, один за другим различные классы людей, он пришел к заключению: всякая партия у них радуется тому, что у нее, божествами они сделали себе свои страсти, а предметами поклонения – вожделения свои, устремившись алчно за преходящими благами дольнего мира; увлекает их страсть к умножению, пока не навещают они могилы, так что ни увещеванием их не образумишь, ни красноречием не проймешь, а спорить с ними – только упорство их преумножать; что же до мудрости, то путь заказан им к ней, и не получить им, погрязшим в невежестве, ни единой толики ее; покрыло ржавчиной их сердца приобретенные ими, наложил бог печать на сердца их и на слух, а на взорах их – завеса, и уготовлено им великое наказание!

Вихрь страданий, он увидел, закрутился вокруг них, мрак Разлуки их покрыл. Все они, за малым исключением, из религии своей черпают лишь то, что имеет отношение к дольнему миру, а дела, возложенные на них, как бы ни были они легки и необременительны, швыряют за спины свои и распродают по дешевой цене: отвлекают их от поминовения бога купля и продажа, и не боятся они дня, когда перевернутся и сердца, и очи. Тогда он понял и убедился окончательно: говорить с ними об истине в чистом виде невозможно; требовать от них чего-то большего бессмысленно; пользоваться божественным законом широкая публика в большинстве своем способна лишь в той мере, в какой закон этот касается ее мирской жизни, и лишь постольку, поскольку можно устроить жизнь свою на его основе так, чтобы не бояться покушения на собственное достояние со стороны других; грядущее же счастье дано обрести лишь считанным из них – тем, кто желает будущей жизни и должным образом стремится к ней, тем, кто верует, а кто несправедлив и предпочитает жизнь здешнюю, тому прибежищем будет геенна.

Сколь же тягостно, должно быть, и бедственно состояние человека, в чьих делах, коль проследить их от утреннего пробуждения до отхода ко сну, не встретишь ни единого, которое не направлено было бы на ту или иную цель, связанную с этими низменными, чувственными вещами: либо он богатства накопляет, либо к наслаждениям стремится, либо страсти утоляет, либо гнев свой вымещает, либо власти над другими добивается, либо делами религии занимается, дабы оными кичиться или просто, чтоб головы не лишиться[111]. Все это – мрак, один поверх другого, в бездонном море (Ср.: Коран, 24:40). И нет средь вас никого, кто не вошел бы в геенну; для господа твоего это – приговор окончательный (Ср.: Коран, 19:72).

Разобравшись, в каком находятся люди состоянии, и выяснив, что в большинстве своем они пребывают на уровне неразумных животных, он пришел к заключению: вся мудрость, руководство и преуспеяние заключены в том, что провозглашалось посланниками божиими и о чем гласит божественный закон; ничем этого и заменить нельзя, и дополнить невозможно. Ибо для каждого дела есть свои мужи и каждому удается то, к чему у него имеется призвание. Таково установление бога по отношению к тем, кто ушел раньше, и не найдешь ты для установления его никакой замены (Ср.: Коран, 33:62; 35:41; 48:23). А посему, обратившись к Саламану и друзьям его, он начал оправдываться за речи, которые с ними вел, и отказываться от них. Объявив, что взгляды его стали такими же, как их, и руководствуется он ныне тем же, чем они руководствуются, посоветовал им Хайй, сын Якзана, соблюдать и впредь как заповеди религии, так и внешние ее обряды, поменьше заниматься тем, что не касается их, доверять двусмысленным высказываниям священных текстов и принимать их как есть, новых и собственных убеждений избегать, пример брать с праведных предшественников и всяких нововведений избегать. Вместе с тем он велел им не допускать свойственного широкой публике небрежения религиозным законом, погружения в мирские дела и строго-настрого предостерег от этого.

Они убедились с Абсалем: эти незрелые, несовершенные люди могут прийти к спасению только указанным выше путем; если их оторвать от этого пути и вознести на высоты умозрения, то положение их нынешнее расстроится, а степени счастливых достичь им не удастся – они зашатаются, опрокинутся и найдут себе недобрый конец (Ср.: Коран, 56:10); пребывая же в теперешнем своем состоянии до самого смертного часа, они обеспечат себе грядущее благополучие и приобщатся к тем, кто стоит с правой стороны. А стоящие спереди? А стоящие спереди – это приближенные к богу[112].

Распрощавшись с этими людьми, они стали ждать, когда бог ниспошлет им случай, чтобы вернуться на свой остров. И Аллах (великий он и всемогущий) помог им переправиться туда.

Хайй, сын Якзана, прежним своим способом начал добиваться того, чтобы оказаться на возвышенной Стоянке, и в конце концов достиг ее опять. Абсаль же подражал ему, пока не приблизился – или почти не приблизился – к уровню его[113]. И поклонялись они богу на острове том до самой своей смерти.

Вот что (да поможет нам с тобою Аллах духом от него) рассказывают о Хайе, сыне Якзана, Абсале и Саламане. Рассказ этот содержит некоторые рассуждения, которых ни в книге никакой не встретишь, ни в беседе обычной не услышишь. Они относятся к сокровенному знанию, к коему восприимчивы лишь те, кто познает Аллаха, и которое остается неведомым лишь тем, кто пользуется Аллахом ради своей гордыни. Передавая оное знание, мы отступили от пути, которым следовали наши благие предшественники, державшие его при себе и ни с кем не делившиеся им. Решиться же с такой легкостью приоткрыть эту тайну и разверзнуть скрывающий ее полог побудили нас те появившиеся в наше время порочные воззрения, с коими выступили некоторые современные нам любители пофилософствовать и которые разглашались ими так, что распространились по разным странам и вред, приносимый ими, стал всеобщим. Нас охватило беспокойство за нетвердые умы, которые, отбросив авторитет пророков (да благословит их Аллах), предпочли авторитет глупцов и невежд, как бы не возомнили они, будто воззрения эти как раз и являются теми, что предназначены только достойным их, и как бы их привязанность к ним и пристрастие не стали от этого еще сильней.

А посему мы сочли за благоразумное приоткрыть намеками тайну тайн, дабы направить эти умы на поиски истины и отвратить их от того порочного пути. Но и изложенные на сих немногих листках тайны мы не преминули прикрыть пологом тонким и завесой легкой, кои не замедлят развернуться перед тем, кто этого достоин, но окажутся слишком плотными для того, кто не заслуживает права заглянуть за них. Братьев же моих – знатоков подобного рода рассуждений – я прошу принять извинения за вольности, которые мог допустить в объяснениях, и за погрешности, которые мог позволить себе в доказательствах. Ведь делалось мною это потому, что взбираться приходилось на высоты необозримые, а поведать о них хотелось языком доступным, дабы вызвать у людей стремление, возбудить у них влечение к тому, чтобы далее идти по достойному пути.

И прошу я у Аллаха прощения и снисхождения, молю, чтобы знание о себе он дал нам чистое – ведь он милостивый, щедрый. Мир тебе, о брат, коему долг мой приходить на подмогу, а равно милосердие Аллаха и благословение его.








Загрузка...