— Стой! — раздался голос Ивана Афанасьевича.

Он с такой силой затормозил, что кузов кинуло вверх-вперед и он ударился грудью о руль.

Афанасьич все продумал. Здесь, за топким болотцем, находился небольшой, сплошь заросший ряской пруд — место дикое и ничем не привлекательное. Афанасьич вытащил из багажника самый большой пакет, сунул в него ржавый уломок чугунной станины, обмотал изоляционной лентой и взвалил на спину. Они двинулись через болото. Видать, ноша была тяжеленька, Афанасьич проваливался до колен и с трудом выпрастывал ноги из чмокающей грязи. Но от помощи Ивана Сергеевича отказался:

— Не мешай. Одному сподручней.

Иван Сергеевич первым достиг водоема и утвердился на устойчивой кочке. Внезапный мощный шум, показавшийся настигающим топотом бесчисленных ног, обрушился на него, чуть не сбросив с кочки. На мгновение он лишился сознания. С пруда, бия громадными крыльями, поднялся матерый селезень в весеннем пере и, сверкая изумрудом и медью, помчался над водой, выбивая из нее брызги, затем круто забрал вверх и ушел в голубой прозор, оставленный теснящимися вкруг водоема ивами.

— Надо же! — восхитился Афанасьич. — Какой красавец! И не побрезговал грязной лужей.

— Афанасьич, — жалобно сказал Иван Сергеевич. — Ты чуешь запах?

— Нет.

— Сейчас почуешь. Я наклал в штаны.

Афанасьич никак не отозвался на сообщение, опустил мешок на землю, отдышался и утер пот.

— Берись.

Они взяли мешок за четыре угла, раскачали и бросили в воду. В месте падения мешка ряска расступилась, открыв чернильную непрозрачную воду, и почти сразу, плавно колыхаясь, начала стягиваться в зеленый ковер.

— Приведи себя в порядок, и едем дальше. Запозднились.

Афанасьич зашагал через болото. Иван Сергеевич разоблачился, прополоскал кальсоны, выжал, свернул, оделся и поспешил за другом…

Они выехали на заросший муравой и подорожником проселок. Давно не езженные, исчезающие под травой колеи привели их к смешанному лесу. Старые, обросшие по стволам жемчужным мохом березы стояли вперемежку с палевыми осинами и ярко-зелеными елями, уже выпустившими восковистые свечки. Порой деревья расступались, освобождая место заросшим молодой крапивой западкам. Какая-то птица упала на мертвый березовый сук и разразилась захлебным воплем.

— Мать честная! — удивился Афанасьич. — Самец кукушки. Сроду так близко не видел.

Иван Сергеевич тоже не видел и обрадовался, что надсадный привет настиг их в машине. Он не ручался за свой вышедший из повиновения желудок.

Иван Афанасьевич вынул из багажника сверток и шанцевую лопатку.

— Спустись вон в тот овражек. Рой на полметра. Землю не разбрасывай. Потом засыпь и дерн уложи, Чтоб снаружи было незаметно.

— А ты где будешь?

— Да рядом, в крапивке. Не беспокойся…

Когда ехали к новому месту, Иван Сергеевич поинтересовался, почему нельзя было избавиться от всего разом.

— Спроси о чем-нибудь полегче. Я такой же новичок, как ты. Профессор Омельянов рекомендует разбрасывать. Если даже наткнется кто, по одной детали человека не распознать. Я это так понимаю. Давай не заниматься самодеятельностью, а действовать по науке.

— Я разве возражаю? Просто любопытно…

Это оказалась та еще работенка! И обед прошел, а они все колесили по району. Как трудно избавиться от останков человека! При жизни — пигалица, смотреть не на что, а спидометр отмерил триста километров, когда они, уже за границей района, отделались от головы, надежному захоронению которой Афанасьич придавал особо важное значение. Ее опустили в глубокое дупло старого дуба, уходившее далеко под землю, к корневой системе.

Это место им запомнилось, потому что кругом было полно мелких, но удивительно благоуханных ландышей. А в их местах ландыши еще не расцвели. Каких-нибудь сорок километров разницы — и совершенно другой климат. Как любит природа тепло! Иван Сергеевич не удержался и нарвал маленький букетик.

— А ведь они в Красную книгу занесены, — мягко укорил Иван Афанасьевич.

Иван Сергеевич покраснел.

По дороге домой Иван Сергеевич прокручивал в голове события этого напряженного дня. На лице его блуждала извиняющаяся улыбка, которую сам он, разумеется, не замечал. Да, он сегодня дважды осрамился: наблевал в сарае и наделал в штаны на пруду, но все-таки был доволен собой. Оба раза его подвел старый, изношенный организм, не способный противостоять шоковым ударам, но оба раза он сумел взять себя в руки и помочь стараниям Афанасьича. Он не подвел его, был рядом и принял на себя часть ответственности за его мужественный, истинно гражданский, хотя и не соответствующий букве закона поступок. Но на войне как на войне. А сейчас, если называть вещи своими именами, идет война. Как в дни Сталинграда, на карту поставлено будущее Родины, народа, социализма. Афанасьич поступил так, как подсказало ему его честное, бесхитростное сердце русского патриота и коммуниста. И надо опять привыкать к крови, ничего не попишешь, участники антирусского, антинародного заговора добровольно не уступят своей тайной власти над истерзанной гласностью страной. Но сейчас все безмерное терпение народа-мученика иссякло.

Поступок Афанасьича был на двоих. Мог ли он думать, что на восьмом десятке продолжит свой боевой счет…

6

А терпение народа и впрямь иссякло. Афанасьич привез из города листовку, оповещающую о создании объединенной организации патриотов России — Патриотического онкоцентра. Почему онкоцентр? Да потому, что гигантская раковая опухоль жидомасонского заговора поразила незащищенное естество России. Центр ставит целью объединить все русские патриотические силы независимо от партийной принадлежности и политических целей. Сюда открыт путь и беспартийным, и членам КПСС, включая, разумеется, коммунистов России, и эсерам; здесь будут представлены оба крыла «Памяти», монархическая партия, стремящаяся возвести на трон великого князя Владимира, и христиане, мечтающие о религиозном возрождении народа, забывшего, что он богоносец, все, кроме жидовствующих: «Апреля», «Мемориала» и разномастных демократов…

Для проведения организационного собрания Патриотический онкоцентр, сокращенно ПОЦ, захватил кинозал Центрального дома литераторов в память о героической акции по разгону «Апреля».

Председательствующий был словно залит с головы до пят черным лаком; два белых света — лоб и скулы — выступали из черни волос, бровей, усов и бороды; его статную фигуру обтягивал черный комбинезон, а руки — тонкие черные перчатки. Открывая собрание, он был краток: Россия больна раком. Радикальный метод борьбы с ним один — операция. Мы вырежем эту опухоль со всеми метастазами.

Погасив вспышку оваций черным зигзагом властного жеста, он дал слово представителю монархистов, старому полковнику в голубой форме сумских гусар. Тот сказал:

— Законный монарх Великия, Малыя и Белыя России, Его Императорское Величество Владимир I изъявляет патриотам Руси свое монаршее благоволение. Он верит, что многострадальная Родина наша воскреснет из мертвых.

Сквозь бурю аплодисментов неслось: «Слава!.. Виват!» Это орал в матюгальник один из самых неистовых патриотов России Рустам Аршаруни. Он так привык к матюгальнику во время предвыборной кампании великого поэта и общественного деятеля России Яниса Шафигулина, что не расставался с ним даже дома. Жена и дети вначале роптали, потом привыкли.

Блестящий ментик, седой пух шевелюры, усов и подусников придали вескость благородного металла простым словам старого гусара — аудитория сразу вошла в высший градус. Рядом с Иваном Сергеевичем сидела хорошенькая девушка с желтой гривкой коротко стриженных волос и зелеными ежиными глазами. Он окрестил ее про себя Ежиком. Она вскочила на стул и сильным высоким голосом запела обретший новую жизнь гимн гитлерюгенда «Хорст Вессель» в вольном переводе Яниса Шафигулина:

Когда вонзишь в еврея нож,

Ненастный день будет хорош…

Высокое сопрано Ежика подхватил мощный, раскатистый бас главного теоретика погрома Олега Запасевича. Он начинал как скрипач-вундеркинд, но в тринадцать лет вдруг потерял слух, а в четырнадцать обнаружил гений Гаусса и Лобачевского. Он выиграл детскую математическую олимпиаду, был принят в университет, который кончал параллельно со школой, но в восемнадцать забыл таблицу умножения и никак не мог вспомнить. С математикой было покончено также, как с музыкой. На короткое время его приютил философский факультет, но провал на первых же экзаменах — запамятовал три источника, три составных части марксизма — заставил его искать себя на путях, далеких от науки. В шестидесятые годы он прославился как диссидент, но, испугавшись ареста, всех заложил и выпал из правозащитного обихода. Возник опять уже в середине восьмидесятых книгой «Антисемитизм как воля к жизни» и был принят с распростертыми объятиями «Памятью», а затем и всем патриотическим движением. К тому же у Запасевича вдруг прорезался великолепный голос, да и слух вернулся так же внезапно, как исчез. Он стал первым запевалой черносотенного хора, а такие люди всегда были на вес золота в патриотических организациях со времен гитлеровских бир-штубе. Ежик и Запасевич увлекли за собой зал, мощные волны «Хорста Весселя» прокатились по неоккупированной территории Дома литераторов, парализуя страхом многочисленных инородцев.

Затем Председательствующий огласил приветственные телеграммы съезду от Дины Алфеевой, Лигачева, Солженицына, Полозкова, внучатого племянника Пуришкевича, живущего в Боливии, Арафата и Саддама Хусейна. Последнее имя вызвало взрыв противоречивых эмоций, были жидкие рукоплескания и оглушительный свист.

Председательствующий, этот черный ангел, не пытался навести порядок. Зачем расходовать свою власть без настоящей необходимости? Пусть оторутся, отобьют ладони, пересушат рот надсадным свистом, — когда надо будет, он их осадит. Из всех присутствующих он один знал состав и цену аудитории. Трудно представить себе более пестрое сборище. Все возрасты и все социальные пласты делегировали сюда своих представителей: от школьников младших классов до старцев Мафусаилова возраста, помнивших таких титанов антисемитизма, как доктор Дубровин, основатель Союза русского народа, Пуришкевич, Марков 2-й, Дорер. Среди них выделялся седой как лунь и редкостно крепкий для своих девяноста шести лет почтенный старец, бывший охотнорядский мясник, боевик Союза Михаила Архангела, выезжавший на погромы в Киев, Одессу, Гомель, а в августе 1914 года сжигавший немецкие магазины на Кузнецком мосту. Были и юные антисемиты, твердо усвоившие старый, овеянный славой лозунг «Бей жидов, спасай Россию», хотя никто из них не задумался, почему избиение немногочисленных дрожащих евреев принесет спасение замученной совсем иными силами стране. Впрочем, для большинства из них важна была сама возможность похулиганить и безнаказанно пустить кровь. Было много крикливых, истеричных девиц и нервных климактеричек, принимавших свой сексуальный дискомфорт за любовь к русскому народу. Было очень много неудачников всех мастей, особенно от искусства и литературы. Мучительно трудно человеку обвинять в своем бесславии самого себя, собственную бездарность, куда удобнее списать все на евреев и прочих инородцев, проникших в поры страны и сделавших доброго, безмерно талантливого, простодушного увальня пасынком в родной стране. Все эти пастернаки, мандельштамы, бабели и гроссманы украли талант у русского Ивана. Славный, милый Иван, никогда ни в чем не виноватый. Даже когда рассекает хорошо заточенной лопатой головы грузинских девушек и беременных жещин, он безгрешен. Его толкают под руку черные тайные силы; каббалистика, сионские мудрецы, по-райкомовски охочие к протоколам, кооператоры и сторонники свободного рынка. Милый Иван, он доверчиво идет убивать, жечь, грабить в другие страны, не сделавшие ему ничего плохого, потому что он дисциплинирован и послушен приказу. Он запойно пьет, ворует, ножебойничает, но виноваты в этом татарское нашествие, крепостное право и Лейба Троцкий.

Как всегда, в толпе было много просто дураков, которым льстили нравственные привилегии, даруемые принадлежностью к избранному народу. Ничего не надо делать, даже носа утереть, а ты вознесен над другими людьми, которые принадлежат к низшему сорту лишь потому, что они инородцы. Толпа ненавидит, когда ей дают задачи, требующие хоть сколько-нибудь усилий ума и души, пуще всего не любит она выбирать. До чего же хорошо и сладко, когда от тебя не требуется ничего иного, как просто быть русским. А еще толпе нужна тайна, без этого ее энтузиазму не хватает крыльев. И тайна есть: сионские мудрецы. От одного звучания этих слов холодеет позвоночник, а рука тянется к ненавистному горлу.

Находились тут и очень смекалистые, знающие, трезвые люди — совсем немного, но они-то и были мотором сборища; люди, не верившие ни в сионских мудрецов, ни в жидомасонский заговор, ни в квасной патриотизм, но по старому, испытанному способу стремившиеся отвести гнев народа от истинных виновников позора России, подставить невинных людей вместо тех, кто подлежал беспощадному суду. Этим умельцам очень ко двору были и Мафусаилы погрома, и бездарные литераторы, и нищие духом художники, аппаратчики всех рангов, напуганные призраком безработицы, списанные в тираж гебешники, охранники и вертухаи, престарелые маршалы и недобравшие наград генералы, пустоголовые юнцы, созревшие для большого насилия, а пока что бестолково расходующие силы в мелкой фарцовке, спекуляции и уличном хулиганстве, их подружки, не преуспевшие в престижной проституции и кинувшиеся в «общественную жизнь», бывшие спортсмены, не нашедшие места в рэкете, все отребье великой страны, бессильной дать занятие молодежи, спокойствие старости, достойное дело людям, исполненным сил. На глазах оторопелого человечества, полагающего, что в нынешней цивилизации нет места для фашистских бесчинств, как для инквизиции или процессов ведьм, печей Освенцима и сталинских лагерей уничтожения, эти люмпены решили повторить гитлеровский шабаш.

Умелые люди вовсе не стремились к кровопролитию, они охотно бы обошлись без него, будь иной способ сохранить власть. Но они такого способа не видели, как не видели и того, что кровавая баня не поможет им остаться у власти. Это хорошо видел Председательствующий, загадочный черный красавец, он играл свою собственную игру и не сомневался в победе.

Из-за стола президиума выметнулся Савелий Морошкин с растрепанной мусорной бородой. Он вскарабкался на кафедру и пропал из виду. Председательствующий дал знак, два функционера притащили ящик из-под пива и поставили на него Морошкина. Лохматая голова олонецкого сказителя возникла над кафедрой, и загремел зычный голос, неожиданный в таком ничтожном теле:

— Великий прорицатель Нострадамус предсказал конец России к исходу нынешнего века. И последнего царя назвал: Михаил Пятно. И сбылось бы его пророчество, кабы на страже России не стояли мы. Не сгинет наша держава, а вот царю дадим по шапке. Но бают сведущие люди: осознал он свою вину перед русской нацией и хочет ее искупить. Пущай, мы не против. Поставим его во главе дачно-строительного кооператива Общества старых охотнорядцев. А вот насчет Раили Максудовны — извини-подвинься. В клеточку пойдет на общих основаниях. В резервацию для малых народов.

Зал откликнулся дружной овацией. Недаром на Рижском рынке огромным спросом пользуется значок с надписью: «Я не люблю Раису».

Заявление Морошкина напомнило собравшимся об инициаторе переселения малых народов в наши отечественные резервации, писателе-демографе Николае Пичугине. Его захотели видеть и слышать: пусть доложит, подготовлен ли проект.

Председательствующий пригласил Пичугина на сцену. Этот молодой, застенчивый и на редкость исполнительный деятель, ведущий автор «Нашего сотрапезника» и «Молодой лейб-гвардии», никогда не садился в президиум, где ему было зарезервировано постоянное место. Некоторое время зал перекликался: «Пичугин!.. Коля… Николай Угодник!» (так прозвали его друзья за святую чистоту души). Никто не отзывался.

Невозможно было представить себе, чтобы Коля Пичугин, Николай Угодник, пропустил организационное собрание Центра. При его фанатичной ответственности он и полумертвый приполз бы сюда.

На сцену быстрым шагом, почти бегом, поднялся запозднившийся великий поэт и общественный деятель России Янис Шафигулин. Он сказал, глотая слезы:

— Не придет наш Николай Угодник!.. Никогда не придет!..

— Что с ним случилось? — сохраняя хладнокровие, спросил Председательствующий.

А случилось страшное. Пичугин пошел в зоопарк посмотреть, как обеспечивается изоляция диких зверей: клетки, рвы, вольеры. Это было нужно для разработки проекта. Осматривая клетку с орангутангом, он забыл об осторожности — никогда о себе не думал — и сунул голову между прутьями. Огромный злобный (все человекообразные обезьяны в старости становятся злы и опасны) самец оторвал ему голову.

Сообщение потрясло аудиторию. Крики ужаса, боли, бессильной ярости сотрясли кинозал ЦДЛ. Женщина упала в обморок, с другой случилась истерика. Ежик, припав к груди Ивана Сергеевича и обрывая ему лацканы пиджака, словно он был повинен в гибели Пичугина, плакала навзрыд.

Спустившийся было с пивного ящика Савелий Морошкин опять вскарабкался на постамент и кинул в лицо аудитории:

— А вы другого ждали? Дочикаемся, когда Арон Гутанг всем нам башку оторвет!

В яростном возбуждении он подпрыгнул, ящик развалился, и Морошкин исчез за кафедрой. Наблюдательные люди приметили, что он так и не возник. Видимо, куда-то закатился.

Кафедрой вновь завладел великий поэт и общественный деятель России Янис Шафигулин. Недавние выборы испортили его светлый, солнечный характер. Хотя Рустам Аршаруни с утра до глубокой ночи оглушал жителей Свердловского района из своего матюгальника, призывая голосовать за надежду России Шафигулина, поэт набрал всего три голоса. Его предпочли соперникам он сам, жена и дочка. Даже теща-змея отдала свой голос жидомасону из «Аргументов и фактов». Янис протер запотевшие очки и сказал срывающимся голосом:

— Нет Коли Пичугина. Он не придет, кудрявый наш поэт! (По странной игре природы все верховоды патриотического движения, кроме Председательствующего и Морошкина, были либо плешивы, либо лысы. Не являл исключения и молодой Пичугин. Но аудитория правильно поняла слова Шафигулина как художественный образ: Пичугин был кудряв в душе.) Дело Пичугина не умрет, тому залогом мы с вами. А инородцам — вот! — Он ударил ребром ладони по локтевому сгибу, отмерив всему российскому мусору его удел.

Поднялся Председательствующий:

— Мы поставим перед церковью вопрос о причислении великомученика Николая клику святых. Уверен, что наши друзья из патриархии нам не откажут.

Вновь в едином порыве все вскочили, и серебряный голос Ежика повел за собой хор:

Когда вонзишь в еврея нож,

Ненастный день будет хорош!..

Спели, отвели душу. На сцене появился встреченный не аплодисментами, как все другие ораторы, а благоговейной молитвенной тишиной писатель Ефим Босых, величайший певец районной скорби, единственное перо в патриотическом движении, признанное за границей. Даже самый пристрастный, отвергающий погромы человек не мог бы отрицать редкого таланта ранних его книг. Но случилась беда. У него в деревне был пруд с карасями. Какая-то артелька, производящая щелок, отравила воду в пруду своими отходами, и караси передохли. С ними умерло что-то важное в душе Ефима — он перестал писать и все силы отдал борьбе с артелью за уже мертвые воды пруда. Артель не сдавалась, не сдавался и Босых, хотя карасям все равно было не жить в ядовитой среде. По неясной причине гибель карасей пробудила в душе Босых ненависть к евреям, хотя их не было среди артельщиков, да и к пруду, насколько известно, ни один не приближался. Люди этой национальности не умеют ловить рыбу, им не хватает терпения и задумчивости, чтобы часами следить за недвижным поплавком. И закидывать удочку они не могут, ибо кидают от кисти, а не от плеча. Вот почему побивание камнями в древней Иудее было сравнительно безопасным наказанием.

Неутихающая скорбь наложила отпечаток не только на душу, творчество (погасив его), но и на внешний облик Ефима. У него неимоверно увеличился череп, а лицо съежилось в гнилую сливу. Страшен был чудовищный купол, под которым не видно глаз, носа, рта. Босых вышел на трибуну поделиться своими новыми соображениями о ликвидации евреев. О том, чтобы помочь их бегству в Израиль и тем решить проблему, не было и речи. Евреи должны ответить за свои преступления: распятие Христа, Октябрьскую революцию, Гражданскую войну, раскулачивание, разрушение храма Христа Спасителя, — на этом сходились все. О методах тоже не было спора: варфоломеевская ночь в масштабах всей страны. Споры шли вокруг сроков и лиц от смешанных браков. Полукровки подлежали уничтожению в первую очередь — самая страшная зараза. А как быть с четвертушками и восьмушками? Иные, ссылаясь на гитлеровский опыт, считали, что их можно оставить, но многим это казалось гнилым либерализмом: русская кровь чувствительная, ее портит даже малая инородная примесь. Иначе не возродить нацию. Был еще один камень преткновения: что делать с евреями-коммунистами? Понятно, что они должны понести особую кару, но какую? Большинство склонялось к четвертованию или сожжению на медленном огне, но подавались голоса за древний русский способ протаскивания голого человека по натянутой воловьей жиле или басовой струне. Смущала громоздкость казни. Конечно, приятно потаскать картавого, носатого изверга по тугой жилке, но, пока перепилишь одного еврея, черт-те что может в мире случиться, уж больно хитрая нация.

А вот лучший писатель России выдвинул совсем новое и неожиданное предложение. Он спросил присутствующих: знают ли они роман Александра Беляева «Голова профессора Доуэля»? Романа никто не знал, но многие помнили одноименный фильм. Там головы умерших жили за счет раствора и электродов и ворочали мозгами. Голова же самого профессора Доуэля делала гениальные научные открытия. Нам не нужны ни тела недочеловеков, ни их головы со шнобелями, нам нужны их мозги. Русский народ-богатырь всегда жил широко и разгульно, не трясясь скопидомно над серым веществом. А евреи не пьют, не гуляют и всячески берегут свои извилины. Значит, надо их мозги отделять, присоединять к электродам, пусть они работают на обновление России, искупают извечную вину христопродавцев и новую — революционеров, а возле них будет обостряться русский ум.

У кого другого такое предложение могло бы и не пройти, ибо таилась смутная, но грозная опасность в обилии этих активно действующих еврейских мозгов: а вдруг они до такого додумаются, что обратят русских людей в рабство? Нечто подобное изображено в романе Герберта Уэллса «Борьба миров», там землю захватывают марсианские головы на железных треногах. Но Ефима Босых так любили и так ему верили, что аудитория почти единогласно проголосовала за сохранение еврейских мозгов при полной ликвидации остального телесного состава.

Это опять толкнуло мысль к срокам возмездия. Люди устали ждать. Страна испытывала дефицит терпения. Столько было всего наобещано: реформ, законов, благ, преимуществ, облегчений любого рода, а ничего ровнешенько не дали! Радужные посулы, обещания, заверения обернулись пшиком. Все тонуло в бесконечной, изнурительной болтовне. Хотелось действия, хотелось, чтобы хоть какая-то малость овеществилась — и не завтра, а сегодня, сейчас. Тщетно благоразумные головы убеждали потерпеть: еще немного — и перезрелый плод сам падет к ногам. Председательствующий покусывал бледные губы, он не хотел, чтобы ему диктовали сроки, не из самолюбия, амбиций, а потому, что решать должны не эмоции, а расчет. Сейчас были иные, насущные дела.

На беду, откуда-то вывернулся Савелий Морошкин, пыльный, грязный, с перьями в бороде и волосах, будто отлеживался на помойке. Но поди не дай ему слова! Властитель дум! Опять притащили ящик из-под пива, и опять он завел свою нуду о преступлениях евреев. Как ему самому не надоест?

На этот раз он старался ничего не пропустить. Евреи убили Столыпина, сделали Октябрьскую революцию, прикончили царскую фамилию, разгромили Добровольческую армию, уничтожили цвет русского офицерства, расстреляли Колчака, опрокинули в море Врангеля, ограбили крестьянство через продотряды, ввели нэп, повесили Есенина, застрелили Маяковского, провели коллективизацию и раскулачивание, создали ГУЛАГ, построили Беломорканал, Днепрогэс и Магнитку, снесли храм Христа Спасителя, развязали Вторую мировую войну, подкупив Гитлера, спровоцировали Освенцим и Бухенвальд, пытались отравить Сталина и всех его соратников на букву «Ш»: Шверника, Шкирятова, Штеменко, затеяли перестройку и гласность, развалили социалистический лагерь, уничтожили Байкал, Волгу, Аральское и Каспийское моря, взорвали Чернобыль, разрушили Берлинскую стену…

— А где были русские? — послышался из зала чей-то звучный, насмешливый голос.

— Как где? — опешил Морошкин.

— Ну где они были, когда евреи творили все эти чудеса? Где был маленький добрый народ, в какой щели скрывался? — измывался наглый голос.

Морошкин взвыл, дернулся, вторично полетел с ящика и пропал.

— Позор!.. Позор!.. — захлебывался зал.

— Мужчины!.. Где вы?.. Примите меры!.. — пронзительно закричала соседка Ивана Сергеевича — зеленоглазый Ежик.

Мужчины уже принимали меры. В углу зала шла потасовка. Потом толпа навалилась, кого-то сдавила, скрутила и потащила из зала. Иван Сергеевич так и не углядел нарушителя.

Но Председательствующий со своего места видел джинсового парня с молодой белокурой бородой и румяными скулами и посочувствовал ему. Его самого безмерно раздражала низкая, презренная манера валить все на пришельцев. Татары, поляки, французы, немцы, евреи… Кто был виноват в бесконечных русских бедах? Только не коренные жители страны. Они никогда ни за что не отвечали. Разве позволил бы француз считать кого-либо ответственным за дела своей страны, кроме французов? Да он бы со стыда сгорел. А у нас ни капли самоуважения, гордости — сломанный хребет, растоптанное достоинство. Сейчас этого смелого и симпатичного парня добивают в верхней уборной ЦДЛ. Глядя в зал холодными, спокойными глазами, Председательствующий спросил себя: а мог бы он расстрелять эту галдящую и кровожадную свору — своих сообщников? И ответил убежденно: с наслаждением.

Наверное, потому, что в жилах Председательствующего текла древняя кровь Долгоруковых, он был свободен от расовых предрассудков и расовых пристрастий. До недавнего времени он допускал, что можно будет вообще обойтись без погрома. Большой чести с евреями пока еще никто не нажил: ни Гитлер и его окружение, ни Рюмин с процессом врачей-отравителей, ни Герои Советского Союза: Насер и маршал Омар, ни шустрый король Хусейн, ни иракский вождь-президент, считавший, что атомная бомба у него в кармане, даже Эйхман не отсиделся в Южной Америке. Лозунги лозунгами, они необходимы, ибо укрепляют дух, дают перспективу, помогают решить множество побочных задач, но переход от слов к делу — другой вопрос. И лишь недавно он понял, что без великой резни не обойтись. Свое веское слово сказал вождь-президент Ирака. Он запретил нам принимать закон об эмиграции, чтобы уезжающие евреи не селились на оккупированных территориях. А без закона об эмиграции не могут быть получены торговые привилегии от США. Замкнутый круг. Нет, не замкнутый. Есть евреи — есть проблемы, нет евреев — нет проблем. Между советским народом и американскими товарами затесались евреи. Стало быть, от них надо избавиться. Тогда можно принять закон об эмиграции и к нам придет изобилие. Понимает ли это Буш? Кто его знает? Впечатление такое, что он вообще равнодушен ко всему, кроме собственного здоровья. Европейские лидеры Миттеран и Коль — амбициозные посредственности, которым безумно хочется войти в историю: первому — как создателю европейского дома, второму — объединителем Германии, — предадут евреев с той же легкостью, с какой предали Литву. Любопытно, что исторические примеры ничему не учат, призрак мюнхенского позора не остановил новоявленных Даладье и Чемберлена. Значит, евреи обречены. Но до этого ему надо решить несколько локальных задач: стать Председателем Патриотического онкоцентра и утвердить его платформу.

Расправа над бунтовщиком выпустила пар из толпы, и Председательствующий, пользуясь мгновениями расслабленного затишья, предложил выбрать главу Центра. Аудитория завелась с пол-оборота. Из тысячи луженых глоток прозвучало его имя. Пытаться сообщить происходящему хоть какое-то подобие парламентаризма было делом зряшным. Восторг, неистовство, радение, религиозный экстаз, слезы любви, крики «Ура!», «Виват!», «Слава!», «Хайль!» угрожающе раскачали люстру. Даже Аршаруни со своим матюгальником стал не слышен. И все-таки Председательствующий заставил их поднять руки, не поленясь спросить: «Кто за? Против? Воздержавшиеся?» — и упростил свое звание, став Председателем.

Поблагодарив избирателей за доверие и поклявшись быть до последней капли крови верным святому делу ПОЦа, он предложил утвердить платформу общества: Держава — Армия — Народность — Православие — Коммунизм.

Предложенный ассортимент был так разнообразен, что собравшиеся растерялись, а это входило в его намерения. И все прошло бы без сучка и задоринки, если б не Ефим Босых. Он не растерялся, ибо был застрахован от всех внешних воздействий глубокой и безостановочной внутренней работой. Он поднялся и молча пошел к трибуне, еще более мрачный, чем в начале заседания. Председателя кольнула мысль, что карасиный заступник слегка тронулся. Он и прежде не был весельчаком, а сейчас вовсе разучился улыбаться. В тени громадного выпуклого лба почти скрылся мысок усохшего личика. Мрачно сжатый рот раскрывался с видимым трудом, и это придавало угрюмую значительность его невразумительной, косноязычной речи. Председателя всегда изумляло, как может человек, так дивно сочетавший слова на бумаге, терять над ними власть в устной речи. Вот и сейчас, поднявшись на трибуну, он долго вертел в руках какие-то бумажки, прятал в карман, доставал снова, мял, иные рвал в клочья. У Председателя мелькнула надежда, что он забыл подготовленную речь. Нет, Босых убрал все бумажки, тоскливо посмотрел в зал, оглянулся на президиум и уронил мрачно:

— Отруба добавьте! — Вздохнул и пошел с трибуны под бешеные аплодисменты зала, не понявшего, что он имел в виду.

Но Председатель прекрасно понял. Босых не признавал ни одной русской революции, кроме крестьянской реформы 1861 года; царь-жертва Александр II был его солнцем, убиенный Столыпин — кумиром, а отруба — единственной формой хозяйствования, годной для русского мужика.

— Я думаю, нет нужды расширять формулу, — сказал Председатель, любовно и улыбчиво похлопав Ефиму. — Отруба в ней подразумеваются, ибо в них естественно находит свое выражение народность сподобившегося благодати русского крестьянина. Мы не Швеция, не Южный Йемен, не Антильские острова, мы не поступимся своей самобытностью. Через отруба в коммунизм — вот наш путь, другого не дано. Кто воздержался, прошу голосовать «за», кто против, прошу воздержаться. Итак, кто за то, чтобы сохранить отруба в подтексте? — Он резко вскинул правую руку — вверх и чуть вперед.

Жест, напомнивший бодрое гитлеровское приветствие, а не скучный знак безразличного согласия, увлек аудиторию, и все единогласно оставили отруба в подтексте.

Удивительно, но пребывающий в парениях, отрешенный Босых понял, что его надули, и начал медленно вырастать из рядов. Возникла угроза ненужных осложнений, но нежданно пришло спасение.

Оно явилось в образе высокого мужчины в собольей шубе на черно-бурых лисах и в сияющем лунным светом песцовом малахае. Другого за подобный наряд разорвали бы на куски, но любимого художника Руслана Омлетова зал встретил восторженно (несколько нервных девиц кинулись за тюльпанами). Омлетов только что прилетел с Аляски, где писал портрет губернатора штата. В саквояже у него был сувенир от благодарной модели — полупудовый слиток золота, найденный первыми старателями на Юконе. Он явился сюда прямо из аэропорта, потрясенный очередным надругательством. Купив в киоске «Известия», он обнаружил, что на выборах в Академию художеств ему опять накидали черных шаров — двенадцатая по счету попытка стать академиком провалилась. Омлетов был известен друзьям и недругам как человек, умеющий держать удар, но этот подлый выпад надломил ему душу. Он поджимал свой маленький надменный рот, чтобы не разрыдаться.

Председателя удивляла такая чувствительность в железном человеке. Омлетов был миллиардер (в Европе лишь состояние наследников Онассиса все еще оценивалось выше), он построил шестиэтажный дворец (три этажа снаружи, три под землей — атомное убежище), в гараже стояли «роллс-ройс», два «мерседеса» и гоночный «феррари», его коллекция икон и культовых предметов превосходила сокровищницу Ватикана, он носил звание Героя Социалистического Труда, народного художника СССР, лауреата всех существующих премий, был ректором Художественной академии, профессором, доктором искусствоведения, имел доступ в Кремль в любое время дня и ночи по специальному пропуску, но считал себя и заставлял считать других неудачником, гонимым бунтарем, отважным безумцем, почти диссидентом. Он и правда терпел поражения там, где переставал действовать партийно-государственный нажим: до очередного фиаско в академии он провалился на выборах в Верховный Совет, хотя в его распоряжении был не только матюгальник Аршаруни, но и радиосиловая установка, которой в дни войны пользовались на фронте для морального разложения войск противника. Два вынесенных в ничью землю рупора призывали немецких солдат сдаваться в плен, где их ждет «прекрасное обхождение, жирный суп, сытная еда и увлекательная работа». Хотя голос установки распространялся чуть ли не на полфронта, немецкие воины не спешили воспользоваться обещанными преимуществами, сходным образом поступили избиратели, не внявшие голосу правды, что Омлетов спасет Россию. Сам он опускал бюллетень в другом избирательном округе, поэтому не набрал ни одного (!) голоса. Это так ошеломило Омлетова, что он едва не лишился художнического дара. Он привык считать себя любимцем народа — очереди на его выставки в Манеже нередко сплетались с хвостом, тянущимся к Мавзолею, и случалось, что желавшие увидеть «желтый профиль и красный орден на груди» оказывались перед полотнами кремлевского Рубенса, а почитатели его таланта — под мраморными сводами склепа. Чудовищным усилием воли Омлетов сдержал нокаутирующий удар, который уложил бы на месте зубра, и создал великое полотно 2 км на 4 км, куда поместил всех выдающихся деятелей современности от Пол Пота до Полозкова; поскольку он рисовал их с фотографий по клеточкам, затем раскрашивал, все вышли очень на себя похожими. Трудная, но творчески интересная поездка на Аляску (кроме золота и мехов, он привез — вот уж не ждал! — несколько превосходных черных досок XII века) окончательно вернула ему форму. И вот, едва он воспрянул духом, такой убийственный свинг…

Пока Омлетов поверял залу свои горести и уязвления, девицы, сбегавшие за букетами, осыпали его лепестками тюльпанов и нарциссов. Приятно, конечно, чувствовать любовь и сочувствие народа, но и самые благоуханные цветы не заменят академических лавров, и Омлетов скис, поник, замолчал. И тогда раздался звучный голос Председателя: — Дорогой Руслан, зачем тебе эта замшелая, давно утратившая всякий престиж лавочка? Мы создадим Российскую академию, и ты будешь президентом. Согласен?

Омлетов хорошо держал удар, но лаской не был избалован. И вечный борец, протестант, бунтовщик заплакал, хорошо, по-русски заплакал — с воем и соплями. Плача и сморкаясь, он пошел к столу президиума.

Председатель выступил ему навстречу. Они обнялись.

— Я напишу твой портрет, — сквозь слезы пообещал Омлетов и, подумав, добавил: — Бесплатно.

— Это исключено! — отрезал Председатель, чьих предков прекрасные княжеские лица писали Рокотов, Левицкий, Кипренский и Репин.

Что творилось в зале — не поддается описанию. Незнакомые люди обнимались и целовались солеными от умиленных слез губами. Иван Сергеевич, не удержавшись, чмокнул Ежика в горячую щеку, и она приняла это как должное.

Не разжимая объятий с Омлетовым, Председатель крикнул в зал:

— До новой встречи, братья!

Собрание было закрыто, но люди не расходились. Молодежь сговаривалась разгромить пивной зал ЦДЛ, пожилые обсуждали сочувственный адрес Омлетову и гневную отповедь президиуму Академии художеств. Великий поэт и общественный деятель России Янис Шафигулин предлагал послать туда замаранные мужские кальсоны как символ той грязи, в которую академия сама себя закопала, провалив Омлетова. У главного редактора «Нашего сотрапезника» был, несомненно, комплекс нижнего белья.

— А где их взять? — спросил о грязных подштанниках гусар-монархист.

— Я дам свои, — ответил Янис Шафигулин.

Иван Сергеевич обратился к Ежику:

— Хотите, я вас отвезу?

Она засмеялась.

— Куда?

— Куда скажете. Я с машиной.

— Да мне до Гнесинского рукой подать.

Она кивнула своей рыженькой головой и убежала. Иван Сергеевич растроганно и нежно смотрел ей вслед.

— А я тебя ищу, — раздался голос над ухом.

Он обернулся и увидел черного рыцаря.

Рослый человек был затянут в черную кожу и черное сукно, с плеч свешивался черный бархатный плащ. Большой басконский берет почти скрывал лицо. На груди блестела массивная серебряная цепь.

Он был не то из оперы Верди, не то с картины старых голландских мастеров. Не может быть, чтобы этот сказочный человек обращался к нему.

— Что с тобой, Сергеич? Утомился с непривычки? Господи, да это Афанасьич! Кем же он стал, до каких вершин поднялся, в какие небесные сферы ушел?

И, словно отвечая на его не высказанные вслух вопросы, Афанасьич заговорил с добрым, застенчивым смешком:

— Форму нам выдали. Красивая, да? Я в охране Председателя. Мне черную сотню доверили. У нас целый полк телохранителей. Мушкетерским называется. Но конечно, не такой, как у Дюмы. У нас танки, артиллерия, вертолеты, радар, все современное оснащение.

Иван Сергеевич сроду не был завистливым человеком, он любил Афанасьича и был рад его возвышению. И все же сердце сжалось болью на краю той бездны, которая вдруг разверзлась между ними. Афанасьич занял достойное его место — сотник личной охраны вождя национального движения, а он остался в своем болоте — пенсионер-дачник, никому не нужный и не интересный. Он даже здесь чувствовал свою отсталость, многого не понимал. Как презрительно усмехался зеленоглазый Ежик, когда он спрашивал, кто такой Вова Бланк или Лейба Бронштейн. Он древний человек эпохи «Краткого курса».

— Идем, тебя хочет видеть Председатель.

— Меня? — Бледная усмешка дернула губы Ивана Сергеевича.

— А чему ты удивляешься? Старый, опытный кадр, такие нужны.

Растерянный, сбитый с толку, Иван Сергеевич поплелся за Афанасьичем.

Вблизи Председатель производил еще большее впечатление, чем со сцены. Около него ощущался какой-то бодрящий морозный холодок, исходивший от бледных скул и серебристых глаз.

— Вот мой друг, о котором я говорил, — в свободной форме доложил Афанасьич, и сразу почувствовалось, как близко стоит он к верхушке власти.

— Иван Сергеевич, не правда ли? — чарующе улыбнулся Председатель. — Вы обманули меня, Афанасьич, вашему другу далеко до пенсионного возраста.

— Эх, если бы так!

Доброжелательность этого большого человека одарила Ивана Сергеевича внезапной раскованностью.

— Иван Сергеевич, ваш друг сказал, что вы наблюдательны. Вы не заметили тут одну девушку? Запевалу хора. С волосами светло-рыжими и короткими, как у куницы.

— Очень даже заметил. Впрямь куничка.

А он-то, дурак, прозвал ее Ежиком. Вот что значит по-настоящему ухватчивое око!

— А могли бы вы ее найти? — с обезоруживающей простотой спросил Председатель.

— Когда пожелаете? — вскинулся Иван Сергеевич.

— Ну, я вас не ограничиваю сроком. Дело непростое.

— Сегодня вечером годится?

Иван Сергеевич никак не предполагал, что такой сильный человек может растеряться совсем по-детски. Он даже присел от удивления.

— Вы действительно профессионал высшей пробы! Машина нужна?

— Я на колесах.

— Возьмите мою. «Мерседес» водите?

— Хоть «феррари», хоть «макларен».

— Афанасьич, вы не преувеличили. Ваш друг — чудо.

— Куда доставить?

— Можно очистить Дом литераторов, — раздумчиво сказал Председатель. — Нет, лучше в мою резиденцию. — Он протянул Ивану Сергеевичу карточку и связку автомобильных ключей.

Иван Сергеевич ухватил взглядом адрес, понял, что резиденция находится в Кремле, опустил карточку в карман пиджака, шутливо щелкнул каблуками, подмигнул Афанасьичу и, позвякивая ключами, пошел выполнять задание.

Он был опять нужен, он вернулся в строй…

7

В первом круге ада в нескончаемом хороводе неслись души грешников, повинных в прелюбодеянии. Это был далеко не самый страшный грех и далеко не самое тяжкое наказание. Иные были по-своему счастливы, несмотря на изнурительность кругового полета, пронизывающий ветер, невозможность хоть на миг остановиться, перевести дыхание, испытать покой недвижности — злые вихри гнали дальше и дальше, и при этом не было главного в движении: овладения новым пространством, они бесконечно возвращались на круги своя. Но Паоло и Франческа не обменяли бы этого бешеного кружения ни на какие радости рая поврозь, — в смерче, в беде, опаляющем холоде, секущем ветре, обрывающем дыхание, они были вместе, в нерасторжимом, не прерывающемся ни на миг объятии, и не нужно им иного государства. Так же счастливы были грешные дети Ромео и Джульетта с прекрасными лицами меловой белизны от выжегшего всю кровь яда. Не менее, а может, и более счастлива была еще одна странная пара, от которой остальные грешники брезгливо отстранялись (если же кто ненароком приближался, пара начинала злобно лягаться); странность пары заключалась все же не в агрессии, а в том, что в отличие от других пар, соединявших мужчину и женщину, здесь сплелись в любовном объятии двое усатых мужчин: Сталин и Гитлер. Задрапированный в грязную простыню Сталин держал в объятиях обнаженного Гитлера в узкой набедренной повязке, едва прикрывавшей срам, вернее, отсутствие такового. Сталина, олицетворявшего в паре мужское начало, женский лобок возлюбленного, не оскверненный излишними выпуклостями, не только не смущал, но радовал, ибо давал иллюзию венерина холма. Прижимаясь к атласному заду Гитлера и захватив пятерней его шелковистый передок, Сталин мог обманываться видимостью женской физиологии. Отличие этой пары от других участников хоровода-смерча состояло еще в одном: те были постоянными обитателями первого круга, а Сталин с Гитлером включались в безумную карусель лишь раз в неделю, в остальные же дни принимали муки поврозь в других кругах, где карались убийцы, разбойники, изуверы, предатели, злодеи всех мастей; там они лизали раскаленные сковородки, вмораживались в лед, глодали собственные кости — словом, занимались теми утомительными глупостями, которые мог измыслить жестокий, но ограниченный ум Сатаны. Князь Тьмы несколько побаивался этой пары, справедливо видя в каждом из них возможного преемника на своем охраняемом драконами и гарпиями престоле. И то, что он отпускал их на день в круг первый, попахивало заискиванием. Впрочем, блата тут не было. У Гитлера в послужном списке значилась греховная связь с Ремом, которого он потом укокошил, у Сталина — групповое изнасилование (в паре с Берией) вдовы маршала Бекаса — ее тоже прикончили.

Даже самые чудовищные пытки, если они повторяются без счета, как-то притупляются — пластичная человеческая натура приспосабливается к ним, тем более что мучениям подвергается не живая и чувствительная плоть, а пустотелая душа, испытывающая, как бы сказать, теоретические муки. Другое дело, что все это однообразно, надоедливо, а главное, смертельно скучно. Ад — пытка скукой, самый близкий образ его угадан, естественно, русским гением, наиболее приближенным к темной сути: деревенская банька с пауками. Но оформлена банька под громадный диснейленд зла. Физические муки нашей пары усугублялись куда худшей болью — тоской друг по другу. Но когда кончались пытки большой процедурной с печами, сковородами, крючьями, пилами, морозильными установками и прочими аттракционами дурного вкуса, они вступали в плотную стихию кругового вихря, сразу находили друг друга и обретали ни с чем не сравнимое счастье, ради которого можно терпеть все остальное.

— Ты слышал последнюю новость? — прокричал Гитлер сквозь завывания ветра. — Германия объединилась. Что я говорил?

— А разве я спорил, любовь моя? — ласково отозвался Сталин.

— У вас тоже хорошие дела — создан нацистский центр.

— Как ты можешь думать о политике, когда мы с тобой? — укорил Сталин. — Опомнись, душенька!

Пристыженный Гитлер взял руку Сталина и потерся о нее носом.

— А у тебя ручки до сих пор кровью пахнут, — умилился он.

— Радость моя!.. Сулико!..

— Хорошо нам с тобой!.. — Но политический зуд не оставлял Гитлера. — Знаешь чертенка третьего круга Чебурашку? Он говорит, что Горбачев повесил у себя в кабинете на Старой площади портрет Полозкова.

— Чепуха, сплетни! — отмахнулся Сталин. — Зачем ему этот мыльный пузырь?

— А чем кончится съезд?

— Ничем, — угрюмо сказал Сталин. — У них все кончается ничем. Импотенты власти! — Глубокое презрение звучало в его тоне. — Неужели тебя волнует эта мелочевка?

— Нет, конечно. Но почему Полозков не назовет свою партию национал-коммунистической? — капризно спросил Гитлер.

— Ты этого хочешь? — Сталин пощекотал ему шею усами. — Я дам указание. А теперь помолчи, балаболка.

Сталин крепче сомкнул объятия и выбросил из головы давно осточертевшие земные дела, которыми он и сейчас должен почему-то заниматься…

Загрузка...