Мы первую любовь узнаем позже,
Чем первое ранение в бою.
Я слышу, как шумят сосны, — значит, проснулся. Крепко зажмуриваю глаза, пытаясь опять провалиться в мягкий, теплый сон, и ничего не могу поделать — жду: вот-вот заорет дневальный.
Сосны шумят и шумят. При сильных порывах ветра они словно тесней обступают палатку, потом отходят. Если с головой укрыться шинелью, их невнятный гул стихает…
— Подъем!
Ветер, торжествуя, гудит в соснах, совсем рядом скрипят их стволы, и теперь уж мне кажется, что я слышал это всю ночь.
И всю ночь видел во сне валун, похожий на тушу бегемота. Не думал я, что он такой большой, когда из-под земли выпер кусок его спины — холодный, гладкий, со следами от кирки. А потом… Хоть бы он треснул!..
Глаза не открываю: такое чувство, что, если открою, сразу станет холодней. А зачем открывать? В палатке темно, тихо. До третьей команды вставать никто не собирается.
Правда, Железнов поднимется раньше всех. Это парень, который спит в правом дальнем углу. Его фамилию я запомнил еще на Большой земле, во время переклички, и, наверное, потому, что у него такое…
— Выходи на физзарядку!
…такое лицо: все в оспинах, а подбородок тяжелый, тянет книзу. Смотрит Железнов всегда исподлобья.
Поспать бы… Пусть этот валун мне только снится. А то ведь он существует на самом деле — лежит, бегемотина, и ждет нас. На его спину наткнулся, конечно, я. Мне везет! Но потом и Железнов, копавший шагах в десяти от меня, бросил кирку и буркнул: «Тут тоже…»
Мы еще не знали, что стоим на одном и том же валуне. У меня, правда, шевельнулось какое-то нехорошее предчувствие, когда Сахаров — а он копался у самого края котлована — крикнул: «Желающие изучать историю, ко мне! Ледниковый период… А я не нанимался», и стал колупать киркой совсем в другом месте.
…Вот теперь я засыпаю, да как! Сутки мог бы проспать.
— Приготовиться на завтрак!
Это и есть третья команда. Вокруг закопошились. А Железнов уже возвращается — ходил, значит, умываться. Он в нашей палатке один такой: по утрам умывается, а спит раздетый.
— Закаляется, — насмешливо шепчет мой сосед и высказывается вслух: — Нет уж, на Соловках спать надо во всем аттестате!
Сосед — Сахаров. Он закуривает — самокрутка лежит у него под подушкой с вечера. — и я вижу одну сторону его тонкого носа, щеку, настороженно расширенный глаз. Фамилия сладкая, а парень злой. И глаз у него такой же.
Надо вставать… И думать не о валуне, а про что-нибудь приятное. Например, про завтрак.
Вчера перед отбоем я сделал из своей «гражданской» рубашки новые портянки. Тоже приятно. Вот они, под матрацем, тепленькие! Трех пар носков, которые мне дали в Архангельском полуэкипаже, уже нет. Не думал, что они рвутся так быстро…
— Выходи строиться!
Сахаров чертыхается. Я догадываюсь почему: шнурки кожаные, от сырости разбухают и не продеваются. У всех так. Но все молчат, а Сахаров молчать не может.
— Служба, — говорит он, — для нормального человека состояние ненормальное.
— Сидел бы дома, — тихо огрызается кто-то в темноте палатки.
Сахаров поднимает голову:
— А ты там сиди… таракан!
Строиться выходим на дорогу — целая рота заспанных юнцов в черных помятых шинелях и бескозырках без ленточек. Флотские ремни и ленточки нам еще не дали.
Неуверенно светает.
Впереди, справа, вспыхивает карманный фонарик — политрук начинает читать сводку Информбюро:
— «В течение двадцатого сентября наши войска вели ожесточенные оборонительные бои…»
…На поляне, неподалеку от дороги, врыты в землю наскоро сбитые столы и скамейки.
Садимся по десять человек за стол. Девять пар глаз следят, как бачковой делит хлеб, масло и сахар. У меня бы, наверное, руки задрожали, будь я на его месте. А Сахаров даже глазом не моргнет. Ловко у него получается: делит вроде поровну, а если сравнить, то моя порция — я сижу ка другом конце скамейки — вдвое тоньше, чем у него!
Напротив меня — Железнов. У него горбушка такая же, как моя. Тот, кто поближе к бачковому, — тот и выгадывает… И все молчат.
Я поднимаю глаза — Железнов смотрит на меня в упор:
— У тебя компас есть?
— Чего-о?
— Ну, компас. Обыкновенный…
Я только плечами пожимаю. Но, когда он прячет половину своей горбушки в карман шинели, теряюсь окончательно: неужели наелся?
Потом догадываюсь: Железнов хочет продлить удовольствие. Вот выдержка у человека! Я бы сейчас смог проглотить таких горбушек… сколько? Но об этом тоже лучше не думать и, пока не подняли, прихлебывать хотя бы пустой чай — горячий, пахнущий дымом…
— Встать, выходи строиться!
Опять встаю в строй. Опять голову направо, прямо… Поворот. Первый, тяжелый, как вздох, шаг роты.
Идем.
Метрах в двадцати от дороги лес начинает спускаться к озеру и заметно редеет. Затоптанная трава и щепки покрыты инеем. Если провести по щепкам ботинком, сразу можно увидеть, что они свежие…
Да, когда начали рыть котлованы для кубриков — так здесь называют землянки, — я сначала обрадовался: думал, копать полегче, чем таскать тяжелые стволы сосен. Зря я так думал. Земля мерзлая, твердая. Ее лопатой не возьмешь. Надо киркой.
А что кирка? Стоим вот и смотрим на валун — чем его возьмешь?
Мутный, зябкий рассвет сочится сквозь ветви сосен. Сосны шумят.
Стоим, греем руки в карманах и смотрим на холодную, неподвижную тушу, занявшую половину котлована.
Последние два дня всей сменой — двадцать пять человек — мы долбили вокруг этого валуна кирками. Обкопали его, выровняли землю. Теперь старшина (новый какой-то, они у нас часто меняются) послал за канатом… Разве такую бегемотину вытащишь?
— Ра-а-аз, два-а, взяли! Еще ра-аз, взяли!..
Что-то развеселились вокруг… Согрелись, наверное.
— Ра-аз, два-а, взяли!
— Пупок не надорви, — советует Сахаров.
Я опять в дураках: тяну, когда все уже только делают вид, что стараются.
Стараться, конечно, незачем. Это и старшина понимает.
— Отставить, — говорит он.
И задумчиво трет щеку — словно решает, побриться ему или нет.
Канат соскальзывает с гладких боков валуна.
Мы разбредаемся.
— Надо в другом месте копать, — вздыхает маленький лупоглазый юнга.
— Прыткий какой! — говорит Сахаров.
У «прыткого» шинель до пяток, а бескозырка держится на оттопыренных ушах. И сползает на нос.
— Я такую войну в детдоме видел. — Железнов приседает на корточки, берет два небольших камня и стучит ими друг о друга. — Противотанковые рвы копали. Там хоть фронтом пахло. А тут…
— Искру высекаешь? — спрашивает Сахаров.
— Знал бы — в воспитанники подался, — бурчит Железнов. — На корабль.
— А ну, воинство, — говорит вдруг старшина, — тащи сухостой! Да побольше… Живо!
Минут через пять валун со всех сторон обложен кострами. А мы сидим на корточках с той стороны, где не дымно, греем ладони и блаженно жмуримся. Ветер утих. Ели и сосны стоят молчаливо. Облака, отражаясь в озере, похожи на рыхлый, тающий снег. И начинает казаться, будто все это не настоящее, — со мной последнее время так часто бывает…
В прошлом году я отдыхал в пионерском лагере на Оке и сейчас очень ясно вижу, как на утренней линейке под дробь барабанных палочек, вздрагивая, поднимается по мачте флаг. И то, что я уже вспоминаю, мне до сих пор все-таки намного ближе, понятнее, чем строй роты, гул соловецкого леса и темные палатки, в которых мы спим, не раздеваясь. Только год назад я носил пионерский галстук, а теперь на мне черная шинель, я — юнга Военно-Морского Флота, а точнее говоря, пока просто рабочая единица на строительстве школы юнг — четверть лошадиной силы. Именно четверть. Вчера Сахаров перед отбоем рассказывал: в соседней роте не вывезли из леса большую сосну, и старшина роты просил для этого лошадь. «Что, нет лошади? Ну, тогда двоих краснофлотцев. Ушли в учебный отряд? Вот черт! Так дайте хоть четверых юнг!..»
— В соседней роте оба. Я сам их видел… — долетает до меня разговор.
— Прямо с фронта?
— Из партизанского отряда, понял? У одного орден Красной Звезды, у другого — Красного Знамени.
— А теперь тоже юнги…
— Это я понимаю, — говорит Железнов. — Повоевали — можно и учиться.
…Если бы не Валька Заяц, я бы никогда сюда не попал.
Я ведь мечтал стать летчиком. А про набор в эту школу узнал Валька — мы как раз вместе окончили седьмой. Расписывал: «Учиться будем в Архангельске и после практики на кораблях — в действующий флот. Точно тебе говорю!
Айда? До призыва еще ждать и ждать, так и война кончится…»
Мы с Валькой с первого класса были вместе. Теперь он в другой роте — артэлектриков. А я в роте радистов. Нас уже распределили по специальностям. Интересно, как он? Рота его рядом, а не виделись давно — около месяца… Кажется, что год прошел: дни начинаются одинаково и, послушные командам старшины, проходят — «в колонну по одному» — тоже все одинаковые, словно в шинелях…
Оглушительно стреляет. Я даже не сразу соображаю, в чем дело. Потом вижу: тело камня опоясано несколькими длинными трещинами.
— Здорово! — ухмыляется Железнов.
Сахаров небрежно роняет:
— От разности температур…
— Гениально — это всегда просто, — радостно заявляет лупоглазый.
Конец бегемоту. Теперь его можно вытянуть по частям.
— Кончай курить! — приказывает старшина, но его сразу в несколько голосов перебивают:
— Да ладно, посидим…
— Пускай еще разок треснет.
— Сачки! — говорит старшина.
Сачки — значит, лентяи. Почему?
Я закрываю глаза — от валуна, от прогоревших костров еще тянет теплом — и вижу зеленые-зеленые луга за Окой, а в траве бродят девчонки из нашего лагеря и ловят сачками бабочек…
— Жрать хочется, — говорит кто-то.
— А как же в Ленинграде? — раздается ехидный голос нашего банкового. — Там люди небось не получают морской-то паек!
— В Ленинграде хлеб делят поровну, честно!
Наверное, я хотел об этом подумать, а сказал вслух.
И сразу передо мной лицо Сахарова. Он округляет глаза:
— В зубы хочешь?
— А ты?
Он замахивается, я отшатываюсь, к кто-то смеется. Злорадно. Нет, Сахаров не бьет — он просто напяливает мне на глаза бескозырку, грязной пятерней проводит по моим губам. Я бью его по руке — мимо! У меня мгновенно горячеют глаза — от стыда, от ненависти к этой руке, а главное, от обиды: смеются! Я же за всех…
— Товарищ юнга, вернитесь!
Это старшина. Я прибавляю шагу. Ломаю кусты. К черту!
— Юнга, вернитесь!
— …нитесь!
— …итесь!
Но вернуться я не могу.
Я остановился, подобрал кустик хвойных иголок. Раскусил одну. — горько! Побрел дальше, испытывая мрачноватое удовольствие оттого, что иду не в строю, а просто так — куда и как хочу.
Потом решил влезть на сосну.
Ветви ее были крепкими, упругими, на золотистой чешуе проступали капельки смолы — такие стеклянные, что хотелось их потрогать…
Уже заметно качало. Обняв ствол, я осторожно выпрямился. Подо мной и далеко-далеко впереди холмились сосновые кроны, там и тут пробитые пиками елей. А за ними светло холодело море. Я пристроился поудобнее и долго смотрел в эту даль.
Вот туда бы вернуться…
Песня грянула почему-то совсем неподалеку. Запевалу я узнал сразу.
Это дело было под Кронштадтом
С комсомольцем, бравым моряком,
В дни, когда военная блокада
Обняла республику кольцом…
Рота шла на обед. Рота гремела:
В гавани, в далекой гавани
Пары подняли боевые корабли — на полный ход!
Я слушал. Она звучала со стороны неожиданно, по-новому — первая песня, разученная нашей ротой. Старая песня. Сколько поколений моряков пело ее до нас?
Мне вспомнилась карта в учебнике по истории: молодая Республика Советов в кольце блокады. И большая карта европейской части страны, которая висела у нас в классе около доски. На ней мы отмечали линию фронта.
Отсюда до линии фронта все-таки ближе. И дело не в километрах — теперь я служу. В общем-то, все правильно. Кончится же когда-нибудь это строительство!
Только вот как вернуться в роту? Хотел бы я сейчас шагать, петь, а потом снять по команде «головной убор» и сесть за стол. Сахаров разделит хлеб, начнет разливать по мискам первое…
Я проглотил слюну и посмотрел вниз. На всякий случай надо было поискать в траве пуговицу от хлястика: отлетела, когда влезал на сосну. А без хлястика шинель сразу стала широкой, неуклюжей мантией. Я спустился, спрыгнул в траву и услышал, как за спиной треснула ветка. Медленно повернул голову. В трех шагах от меня в кустах чернела чья-то шинель.
— Эй, — сказал я негромко, — в чем дело?
Кусты раздвинулись. Вышел Валька Заяц.
Я обрадовался:
— Валька! Тоже, значит, сачкуем! Интересно, сколько в лесу…
И осекся. Валька стоял молча, смотрел на меня какими-то затравленными глазами и словно не видел. Нос у него заострился, а щеки провалились.
— Да… — Он улыбнулся так вымученно, что у меня ёкнуло сердце. — Погорели мы с тобой, Серега. Попали!.. Ты как? — Не дожидаясь ответа, вздохнул: — Тоже похудел…
Вздохнул он как-то очень по-домашнему, жалеючи, и почти вся моя бодрость улетучилась. Было только жалко его и себя.
Рота уже не пела.
Валька присел на траву — словно подломился, обхватил колени и пошевелил неуклюжими ботинками. Из-под штанины выбился уголок портянки.
— Ты наедаешься? — спросил он.
— Нет!
Ответил я все-таки бодро, почему-то надеясь, что от этого признания Вальке станет легче. Я не узнавал его: Валька всегда был насмешливым, нахальным парнем. Всегда меня разыгрывал. Может, и сейчас?
— Как думаешь, — медленно проговорил он, глядя в одну точку, — если попроситься домой… отпустят?
— Ну, что ты!
— А я тебе точно говорю! — Валька заволновался и встал. — Мы ведь добровольцы, так? Возраст непризывной — не имеют права. Нам по пятнадцать лет… Точно. Надо только не поддаваться, когда начнут уговаривать. Одного парня уже отпустили.
Я вспомнил море — такое, каким видел его только что, с верхушки сосны. Дорогу на Большую землю. Неужели отпустили?
Море билось о берег, и его гул, подхваченный лесом, прокатывался из конца в конец по острову. А в этом лесу стояли мы…
Я опять посмотрел, на Вальку.
Сейчас, днем, заметно потеплело, но его заострившийся нос был красным, глаза смотрели так, будто от меня зависело, вернется он домой или нет. Где же его нахальство? Валька, Валька…
— Слушай, это в вашей роте два парня из партизанского отряда? — спросил я.
— Ну и что?
Я пожал плечами:
— Да ничего… Сам же говорил: война кончится, а…
— «Говорил, говорил»!.. — Он отмахнулся. — Заладил!
— Ну… пока. Пойду, пообедать надо.
— Тебе-то хорошо, — сказал Валька.
— Это почему?
— Мы-то уж пообедали…
Так и расстались.
Мне повезло: наши как раз рассаживались за столы, а рота боцманов, только что отобедавшая, выходила на построение. В этой толкучке я как ни в чем не бывало пробрался на свое место. Никто на меня и внимания не обратил.
А Сахаров бачковал — тоже не до разговоров.
На первое дали суп из перловки и сушеной картошки. От него шел вкусный пар.
— Дай-ка твой хлеб, — сказал Железнов.
Я поднял голову и увидел, что он смотрит на Сахарова. У того округлялись глаза.
— Не дрейфь, не съем!
Сахаров пожал плечами, пододвинул на середину стола надкусанную горбушку и вызывающе дернул подбородком:
— Ну? Что дальше?
— И твой, — сказал мне Железнов.
Те, кто начал есть, перестали.
Железнов сложил горбушки вместе, и все увидели, что моя заметно тоньше. Стало очень тихо. Было слышно, как шепчутся сосны и за соседними столами стучат ложками. А у нас никто не ел — ждали, что будет. Но Железнов молча вернул нам хлеб и принялся за первое. И тогда все спохватились и, как по команде, начали греметь ложками и хлюпать.
Никто ничего не сказал — ели и молчали…
— На, шакал!
Около моей миски шлепнулся кусок хлеба — половина горбушки бачкового.
Я вскочил:
— А мне не надо. Ясно? Не надо!
Я бросил ему этот довесок обратно, и хлеб чуть не упал со стола. Его подхватил широколицый, лобастый юнга, сидевший напротив Сахарова.
— Эх, вы! — сказал широколицый. — Рядом блокада, а они хлебом бросаются… Бачковать надо по очереди.
Сторонники Сахарова загалдели.
— Чего расшумелись? — спросил широколицый. — Правда что шакалы…
— А ты-то кто?
Он спокойно ответил:
— Чудинов.
…Работать мне было теперь все-таки повеселее. Я держался поближе к Чудинову и Железнову. И ужин вроде бы наступил быстрее, чем обычно.
Когда строились на вечернюю поверку, уже совсем стемнело. На дороге грудились фигуры в черных шинелях. Я брел к тому месту, где выстраивалась наша смена, и услышал, как Железнов кому-то сказал:
— Тогда молчи. Понял? Молчи.
В строю стояли рядом. Я чувствовал, что он разозлен, но спросил:
— Можно, я свой матрац около твоего положу?
— Давай, — буркнул Железнов.
Подали команду разойтись.
— Ложись на мое место, — сказал он, когда мы шли к палатке. — Я все равно в наряд.
— Но не на всю же ночь? Сменишься…
— Ложись, тебе говорят!
Я устраивался спать, радуясь тому, что в эту ночь мне будет по-настоящему тепло: своим матрацем можно накрыться…
В темноте кто-то ткнул меня в плечо.
— Ты? — спросил Железнов.
— Я…
Он молча потянул меня из палатки, отвел к дороге:
— Слушай, есть шлюпка. Мы с Лехой Чудиновым решили на фронт податься, понял? Были еще двое — сдрейфили. Если хочешь, давай с нами, понял?
Я понял. Мне стало жарко.
— Только если сдрейфишь… — Железнов замолчал, оглянулся.
Подошел Чудинов:
— Ну, что?
— Подождите, — сказал я. — Можно мне Вальку захватить? Я сейчас к нему сбегаю — в соседнюю роту.
— Идет, — сказал Железнов.
Наверное, во сне человек не слышит, как у него стучит сердце, и все-таки это смахивало на самый настоящий сон. В том, что происходило, я, конечно, участвовал, но сам этому вроде бы и не верил. Моя личная воля тут была ни при чем: ребята шли — я тоже. Шел и думал, что сейчас все кончится.
Может быть, я немножко трусил?
Лес в темноте потеснел, стал таким дремучим, что было удивительно, как нам удавалось в нем пробираться. Я думал, еще немного — и мы повернем обратно.
Но мы не повернули и вышли к морю.
У самой воды лежал большой горбатый валун.
Мы присели около него на корточки.
Справа стояла глухая стена леса, а слева, совсем рядом, чуть-чуть всплескивало море. Над ним тускло, в четверть накала, посвечивали редкие звезды. Пахло мокрым камнем, лесной прелью и водорослями.
Железнов шепнул:
— Причал тут рядом. Пойду подтащу шлюпку. Если засыплюсь, тикайте в роту.
Значит, он мог еще и засыпаться. Тогда бы нам ничего не оставалось, как возвратиться.
— А там часовой? — спросил Чудинов. — Пальнет…
— Он без винтовки. Если и есть, то незаряженная. Патроны им будут давать, когда они присягу примут, понял?
Железнов так и сказал: «им». Он-то, наверное, считал, что мы уже на фронте. А «они» — юнги — оставались здесь.
Мы сжались за камнем, каждую секунду ожидая услышать окрик часового. Но было тихо.
Рядом что-то глухо стукнуло, всплеснуло, из темноты выросла приземистая фигура.
— Юрка, ты? — шепнул Чудинов.
— Порядок, — отозвался Железнов.
Я подумал: «Не засыпался».
Ничего мы не видели в темноте, но чувствовали, что берег отодвигается все дальше. Неужели и правда уплываем?
Берег отодвигался. Вплавь до него нам теперь было не добраться — это мы тоже почувствовали и, не сговариваясь, перестали грести.
— Ну? — нетерпеливо, вполголоса спросил Юрка.
Ответил ему Валька.
— Надо все проверить, — зашептал он, начиная шарить по шлюпке. — Так, анкерок с пресной водой… Рангоут. А парус? Есть… Ял шестивесельный, понятно. Тут еще должен быть шлюпочный компас.
— Нет его, — буркнул Юрка Железнов.
Валька замер.
— А как же без компаса?
— Не дрейфь, тут добираться-то… За ночь отойдем подальше, а там по солнцу на запад. Тут до Кольского полуострова пустяк, — горячо заговорил Юрка.
— В лесу я бы сориентировался, — сказал Чудинов.
— Что за вещмешок? — Валька опять начал шарить по шлюпке.
— Жратва, — ответил Юрка. — Немного хлеба и сушеная картошка. Пожевать…
— Откуда?
— Достал…
— Ну, так. — Валькин голос обрел твердость. — Взялись?
Да, лучше уж что-нибудь одно! Взялись так взялись. Мы налегли на весла, остервенело гребли куда-то в море, все равно куда. Не пропадем же!
— Вон Полярная звезда, — сказал Чудинов. — Вон она, видите? Надо, чтоб она была с правого борта, правда? Хоть ориентировочно.
— Всем найти Полярную звезду, — сказал Валька.
Мы опять перестали грести. Я посмотрел вверх, на тусклые звезды и остро, каждой мурашкой на спине почувствовал, как зыбко висит над морем наша шлюпка.
— Нашли? — спросил Валька. — Тогда внимание. Весла на воду. Два-а, раз!..
Он всегда мечтал стать моряком. Дома у Вальки я видел много книжек по морскому делу, он знал их наизусть и даже выучил флажный семафор. А сегодня в лесу он был такой кислый потому, что надоело, конечно, копаться в земле… Зато здесь, на море, Валька командует, и все с этим согласны.
Мы гребли долго.
— А где Полярная? — спросил Юрка.
Звезды исчезали — их, наверное, заволакивало облаками. Через несколько минут нельзя было отыскать ни одной. Темнота вокруг стала гуще — казалось, это она хлюпает о борт шлюпки. Мы были одни в мире — затемненном наглухо, как во время воздушной тревоги.
Я пожалел, что так и не пришил хлястик: в плотно пригнанной шинели все-таки теплее…
— Так… — услышали мы Валькин голос. — Грести будем посменно. Сейчас… — Он поколебался. — Сейчас отдыхать загребным.
— А кто загребные? — спросил Юрка.
— Вы с Серегой. Ложитесь на рыбины — вон там, между первой и средней банкой.
— Рыбины, банки… — глухо выговорил Железнов. Я услышал, как он вынимает весло из уключины. — Сейчас бы какую-нибудь рыбину вроде трески поймать!
— Рыбины — это решетки на дне, — снисходительно прозвучало в темноте. — А банки — скамейки. Ясно теперь? Завернитесь в парус и спите. Мы вас разбудим, когда устанем.
Нам удалось устроиться даже удобно. Шлюпку сонно покачивало.
— Слышь, Леха, — Железнов зевнул, — батя твой будет доволен, что и ты воюешь. Может, поругает, конечно…
— Да, — не очень уверенно отозвался Чудинов.
— А кто твой отец? — спросил я.
— Кадровый военный. Сейчас, понятно, на фронте.
— А меня знаешь сколько ругали, когда убегал! — Юрка опять зевнул.
— Из детдома?
— Ага.
Больше он ничего не сказал.
Глухо постукивали уключины, в днище шлюпки звонко шлепалась вода, а Железнов спокойно сопел. Прямо мне в ухо.
Утром мы ничего не увидели — такой был туман. Нос шлюпки исчезал в нем. Мы сидели как оглушенные. Не было никакого моря — нас качал туман.
— Надо грести, — сказал Чудинов.
Мне вдруг вспомнился Сахаров и горячий, пахнущий дымом чай…
— Куда грести-то? — усмехнулся Валька.
— На кудыкины горы, — буркнул Железнов.
Мы взялись за весла.
Не знаю, сколько прошло времени. Туман исчез. Но плотные белесые облака наглухо затянули небо. Солнца не было. Земли мы тоже нигде не видели. И куда грести, не знали.
Поднимался ветер, кое-где вспыхивали барашки. Только бы не разгулялось. Ведь чуть что — и захлестнет! Нет, мы все-таки герои — на какой-то шлюпке… в море!
— Рангоут ставить! — приказал Валька.
— Чего? — спросил Железнов.
— Суши весла — чего! Мачту надо поставить, пойдем под парусом… Шевелись! — Нос у него был красный, глаза блестели.
Мачту мы поставили. Ветер даже заполоскался было в парусе…
— Гик на правую! — закричал Валька и вытер нос рукавом шинели.
Мы переглянулись — не знали, что надо делать.
Продольная круглая рейка на парусе вдруг рванулась и ударила Чудинова по затылку.
— Тьфу! — сказал Леха.
— Вот это и есть гик, понятно? — ехидно крикнул Валька.
— А ты покажи, как с ним… — начал Юрка, но тут шлюпка накренилась, вильнула в сторону, и мы, дружно вцепившись в парус, сдернули его.
— Амба! — решил Железнов. — Лучше грести.
— Дураки вы, — сказал Валька.
Леха вдруг вскипел:
— Заткнись!
— Ладно, — буркнул Железнов и потянулся за вещевым мешком. — Обед.
Я посмотрел на них — на острый шмыгающий нос Вальки, на широкое, красное от ветра и от злости Лехино лицо и Юркины насупленные брови, услышал, как пустынно, равнодушно шлепаются и плещут волны… Сегодня надо добраться, надо! Валька обхватил обеими руками анкерок:
— А воды-то совсем немного! Чего же вы смотрели? И мне давайте больше: я командовал, все в горле пересохло!
Чудинов и Железнов рассмеялись — это был недобрый смех.
Тут мы увидели солнце, вернее, то место, где оно окунулось в море, — алую прорезь между краем туч и водой.
— Вот он, запад! — с победоносным видом сказал Валька и перебрался на руль.
Он сумел повернуть шлюпку носом как раз в эту прорезь, а мы начали грести изо всех сил.
— Как там, берега не видать? — спросил Юрка, разгибаясь с веслом: оглянуться было некогда.
Потом стемнело… Весла пошли вразброд. Мне хотелось заткнуть уши, потому что от непрерывного плеска за бортом кружилась голова.
— Так, — сказал Валька. — Надо беречь силы. Трое спят — один дежурит. Ясно?
Эта ночь была холоднее, чем первая. И мы никак не могли уснуть. А утро все не наступало.
— Ничего, — сказал Юрка. — Сегодня доберемся. Должны…
Море — серый круг из воды, а в центре круга — мы.
Я резко поднял голову, стукнулся обо что-то затылком и увидел Валькину спину. Он сидел на корме и чавкал.
Слева, свернувшись в бараний рог, спал Чудинов. Юрка лежал с открытыми глазами. Он тоже смотрел на Вальку. Заяц покосился через плечо и перестал жевать.
— Пробу снимаешь? — негромко спросил Железнов. Валька медленно повернулся на банке, положил вещевой мешок, не спеша отряхнул ладони.
— Идиоты, — процедил он сквозь зубы и поставил ногу на анкерок. — Пустились без компаса! Эту проклятую картошку не проглотишь. А… Зачем я только связался с вами!
Леха поднялся так резко, что шлюпку сильно качнуло. Он шагнул через банку прямо к Вальке, нагнулся… Я зажмурился. Я думал, он ударит Зайца или сбросит его за борт. Но ни удара, ни всплеска не услышал. Я открыл глаза. Валька сидел на своем месте. Губы у него растягивались в испуганную, жалкую улыбку.
Леха поставил анкерок рядом с нами.
— Ребята, я не пил… — зашептал вдруг Заяц и умоляюще сложил на груди посиневшие, гусиные руки. — Честнее слово, не пил!.. Я только картошку попробовал…
— Дай мешок, — сказал Железнов, глядя на него исподлобья.
— На, пожалуйста… Сам посмотри, только попробовал. И не пил, честное слово…
Юрка пошарил в мешке, дал по горсти сухой картошки мне и Лехе. Валька протянул ладонь.
— Убери, — сказал Железнов.
— Я ж только попробовал!
— Умолкни. Тебя здесь нет. Понял?
— Та-ак… — протянул Заяц и сжался на корме. (Мне даже показалось, что у него лицо сморщилось, сжалось.) — Та-ак… Заманили, а теперь… Дезертиры!
Леха вздрогнул и просыпал картошку.
— Дезертиры, дезертиры! — закричал Валька. — Всё про вас знаю, все, все! Все расскажу! Дезертиры проклятые!..
— Стой! — Юрка схватил Чудинова за рукав. — Сядь… Будем грести.
Леха тяжело дышал.
И только теперь я, кажется, понял, что мы натворили. Мне стало страшно. Я огляделся: берега, конечно, не видно. Горизонт в тумане. Море — серый круг из воды, а в центре круга — мы. Холодно, пусто…
— Будем грести, — повторил Железнов.
— Дайте пройти на место, — плаксиво сказал сморщенный Валька.
Ему не ответили — только посторонились, пропуская. Но за весло он не взялся, а разлегся на носу шлюпки и, всхлипывая, стал натягивать на голову шинель.
Леха оглянулся, потом посмотрел на Юрку.
— Будем грести, — третий раз сказал Железнов.
Чудинов кивнул и сказал мне:
— Садись за руль.
— На руль! — презрительно прогундел Валька.
— Держи на какую-нибудь волну, что ли, — продолжал Леха, медленно краснея, — чтоб мы, главное, не кружили.
— И подсчитывай, — сказал Юрка.
— Два-а, раз!..
Голос у меня сорвался. Юрка и Леха смотрели на лопасти своих весел. Я прокашлялся.
— Два-а, раз!..
На какую волну держать? Они опадали, поднимались, кружили…
— Два-а, раз!..
И не было солнца.
— Кого сменить? — спросил я.
— Леху, — кивнул Железнов.
— Нет, — сказал Леха. — Не надо.
— Два-а, раз…
А Зайца не существовало. Я со своего места видел, как он лежал, спрятав голову в шинель. Хоть бы и лежал, хоть бы они опять не сцепились!
— Два-а, раз!..
Мы садились на руль по очереди. И всё гребли, гребли, пока совсем не выдохлись.
— Попьем, — предложил Леха.
Лицо у него было серое. Я чувствовал, что у меня дрожат губы. Закружило нас море. Завертело…
Юрка достал из мешка небольшую зеленую кружку. Наливал каждому меньше чем по половине.
— Ему тоже. — Леха кивнул в ту сторону, где уже сидел Заяц. Сидел и смотрел на анкерок.
Юрка нахмурился и протянул мне кружку с Валькиной порцией.
Рука у Вальки дрожала.
— Я не пил, — пробормотал он, — не пил…
Леха полез за пазуху, вытащил два куска хлеба — целую пайку и четвертушку. Четвертушку дал мне:
— Не узнаешь? Ты ее бросил…
Он разделил нетронутую пайку на три части, шагнул к Вальке и вдруг наклонился, как-то криво, левым боком упал, стукнувшись головой о край борта.
Юрка схватил, затормошил его:
— Леха, Леха!.. — Обернулся, крикнул мне — Налей воды!
— Бескозырка-то…
Лехина бескозырка упала за борт. Я видел, как она намокла, как ее захлестнула волна — темная, литая, вся из холода.
— Воды, тебе говорят!
— Не надо, — выдохнул Леха. — Отдай ему хлеб…
— Ну уж! — сказал Юрка.
— Отдай… Все равно он слабее. — Леха поднялся на колени. — На, ты…
Валька взял хлеб из Лехиной руки, отпрянул назад.
— Ребята… — начал он.
— Умолкни, — буркнул Железнов. — Тебя здесь нет, понял?
И опять мы увидели место, где солнце окунулось в море. Увидели его за кормой.
Грести не стали — не было сил.
Я поднял воротник шинели и, наклонив голову, дышал в него — так теплее.
— Знаете что? — ясно прозвучал в темноте голос Лехи. — Пусть пока каждый расскажет о себе. Какой-нибудь случай из жизни. Так и ночь скоротаем.
«Еще чего», — подумал я. Не хотелось поднимать голову, а не то что говорить…
— Идет, — отозвался Железнов. — Только о чем бы рассказать? Жил я в Смоленске. Городок что надо… — Он еле ворочал языком. — Один раз приезжали к нам артисты московские. Из оперетты. Я смотрел… Там три парня такую чечетку отбивали — закон!..
Наверное, эту сухую картошку надо было сосать вроде леденцов, а я жевал ее, да еще как! Теперь у меня весь язык и нёбо были исцарапаны, болели, и все во рту ссохлось так, что трудно было его открыть.
— Рассказывай ты, — глухо сказал мне Леха.
Голова у него, видно, замерзла — он тоже натянул на нее шинель.
— В оперетту я не ходил, был один раз в Художественном — смотрел «Синюю птицу»… (Вот теперь я понял, почему Юрка так говорил — из-за сухой картошки!) У нас в пионерлагере на Оке ребята свою смелость испытывали, ну и я… Там над рекой был такой обрыв, и, когда купались, я попросил, чтобы меня раскачали за ноги и за руки и бросили в воду.
— Страшно было? — спросил Железнов.
— Только сначала.
— А я, помнишь, как… — заговорил Валька, но Железнов перебил его:
— Умолкни!
— И он там был, в лагере, — сказал я, помолчав. — Он меня и раскачивал. Он ведь всегда мечтал стать моряком, а я хотел быть летчиком… Знаете, сколько у него дома книжек по морскому делу! Он даже флажный семафор изучил…
Ребята молчали.
— У него двоюродный брат — моряк. На Балтике воюет…
— Ничего, — сказал Юрка. — Завтра обязательно доберемся.
— Это он и узнал про школу юнг. Я подумал, ведь правда — до призыва еще ждать и ждать…
— Где лейка? — испуганно спросил Валька. — Мы ж так потонем. Посмотрите, сколько в шлюпке воды!
— Какая лейка?
— Ну, черпак, совок! Надо ж выкачивать, а они сидят!
Лейку мы не нашли и стали выплескивать воду руками.
У меня ничего не получалось. «Сейчас попрошу попить… — думал я. — Вот еще две пригоршни… Сейчас…» Руки окоченели. Спину было больно разгибать. Я попробовал встать («Сейчас попрошу!») и поскользнулся, упал — шлюпка чуть не черпнула бортом.
— Осторожно, — спокойно сказал Железнов. — Давайте бескозырками.
— У меня нету, — вздохнул Леха.
Мы вычерпывали воду бескозырками…
— Кажется, прибывает? — спросил Чудинов.
Юрка ответил:
— У меня уже в ботинках хлюпает.
— И у меня.
— Значит, прибывает…
— Поднажмем! — сказал Юрка.
Потом он велел нам надеть спасательные пояса.
— Это пробковые жилеты, — подал голос Валька.
Ему не ответили.
Небо очистилось.
Мы увидели звезды — первый раз с того вечера… Стали искать Полярную.
— Да, пораньше бы!.. — сказал Железнов.
— Вон опять туча наползает, видите? — спросил я.
— Где?
— Вон, справа…
Что же, так и ждать, пока потонем? Надо ведь что-нибудь делать!
— Может, погрести? — предложил Леха. — А то зуб на зуб не попадает.
— Это не туча, — сказал Юрка. — Это земля!
Когда шлюпка уткнулась в песок, у нас еще хватило сил ее вытащить. Потом мы лежали на траве и слушали, как шумят сосны.
Капитан второго ранга Иванов стоял, заложив руки за спину, и смотрел на нас презрительно из-под полуприкрытых век.
— Салаги, — процедил он. — Грести не умеют, парус ставить не умеют, а тоже — в море!
Мы вытянулись по стойке «смирно» между письменным столом и дверью кабинета и смотрели кто куда: в пол, в потолок, на окно, на модель эсминца в застекленном шкафу… Глазам не прикажешь.
— Пацаны несчастные! — сказал Иванов. — Если бы вы приняли присягу, я бы должен был отдать вас под суд Военного трибунала…
Мы молчали. Пол все-таки еще покачивался.
— Вы как хотели воевать? Сами по себе? Без выучки? Не маленькие уже!
Лоб у меня под бескозыркой взмок, его щипало от пота.
— Салаги… Грести не умеют, парус ставить не умеют, а тоже — в море!
— Не думал, что нашей школе так быстро понадобится гауптвахта, — сказал Иванов. — Но ничего. — Он усмехнулся. — Вы же ее и построите. И обновите… По десять суток каждому!
— Есть! — пискнул Валька.
— Кру-гом! Привести себя в порядок и заходить по одному. Шагом марш!
Мы вышли в коридор.
— Пугает! — насмешливо сказал Заяц.
Леха поправил на голове новую бескозырку, проговорил негромко:
— Если бы мы пропали, под трибуналом был бы он.
Юрка молчал.
— Пойду! — решил Валька.
Он долго не возвращался. А когда вышел, у него, по-моему, не только нос — глаза тоже были красные.
Я пошел последним. Шагнул в кабинет, вытянулся:
— Товарищ капитан второго ранга, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
Иванов молча меня разглядывал. Потом негромко, но очень ясно произнес:
— Маменькин сынок…
— Я хотел быть летчиком!
— А будете радистом, — усмехнулся Иванов. — Отличная специальность!
— Знаю, — сказал я. — «Интеллигенция флота»…
— Пришейте хлястик, интеллигенция! Сумеете, надеюсь?
Иванов отогнул подкладку фуражки и достал иголку с ниткой.
Пока я пришивал, он сидел напротив, за письменным столом, и смотрел на меня в упор — я чувствовал. Но хлястик пришил и положил иголку на край стола. Положено в таких случаях говорить капитану второго ранга «спасибо» или нет?
— Покажите руки! — приказал Иванов. — Ну, ясно… Мозоли натерли.
Если на то пошло, мозолями я гордился. Вернуться когда-нибудь домой с крепкими, огрубелыми руками — чем плохо? Но мозоли у меня не получались: вздувались какими-то нежными пузырьками, лопались и сходили.
— Мне говорили, что тут учат на морских летчиков! — соврал я, глядя на модель эсминца в шкафу.
— Не хотите учиться в школе?
Мне нельзя было отступать: пусть не считает меня маменькиным сынком.
— Я хотел быть летчиком!
Иванов устало вздохнул, пододвинул мне бумагу:
— Пишите рапорт!
Я растерялся.
— Вот ручка, — кивнул капитан второго ранга и поднялся из-за стола.
«Пишите рапорт» — и все? Так просто?
Краем глаза я видел, как Иванов шагает по кабинету.
Встать бы и сказать, что ничего я писать не буду, что вообще он еще посмотрит, какой я маменькин сынок… «Пишите рапорт»!
Ну и напишу — подумаешь…
— Знаете ли вы, товарищ юнга?.. — Иванов остановился у окна, спиной ко мне. — Знаете ли вы, что писал Александр Васильевич Суворов адмиралу Ушакову после победы русского флота при Корфу? Что желал бы быть в том сражении под начальством Ушакова хотя бы мичманом! Суворов — и хотя бы мичманом! Впрочем, не только писал, но приехал на корабли Черноморского флота и экзамены на мичмана сдал…
Но тогда авиации не было… Я тоже смотрел в окно — на кусок чистого, голубого неба над соснами. (Вот и солнца хоть отбавляй!) Хотя, если говорить честно, то дело не в авиации. Он мне не верит — думает, испугался. Думает — мозоли. Вот если бы школа была построена, он бы так не говорил.
— Первый залп Октябрьской революции — залп крейсера «Аврора». Именно матросам доверял самое ответственное Владимир Ильич Ленин. И сейчас — Одесса, Севастополь, Ленинград. Всюду моряки!
…Или, еще лучше, если бы добрались мы до фронта! Не было бы этого разговора.
— А через Северный полюс в Америку — кто? — сказал я. — Чкалов! А Талалихин, Гастелло?
— Да. — Капитан второго ранга кивнул. — Правильно и это… — Усмехнулся. — Пишите, я продиктую. Начальнику школы юнг капитану второго ранга Иванову. От юнги Савенкова…
«Запомнил!..» Я вытер вспотевшую ручку обшлагом шинели.
— …Ввиду того, что я хотел быть летчиком, прошу списать меня…
Тут капитан второго ранга замолчал, и я испугался, что он передумал.
Потом вспомнил про Юрку и Леху и еще больше испугался — а как же они? Их тоже отпускают? Или они не писали?
У меня дрожали руки. Значит, домой?
— Прошу списать меня… — повторил Иванов, снова отходя к окну.
Но как же Леха и Юрка?
— …Прошу списать меня по окончании школы юнг в летную часть в качестве стрелка-радиста… Подпись и число. Все.
Я долго смотрел в его спину.
Капитан второго ранга молчал.
Потом спросил:
— Написали?
— Да.
Он обернулся, и я встретил почти на ощупь твердый взгляд, потом увидел его тщательно выбритый подбородок, убийственно белый срез подворотничка.
Иванов подошел, взял у меня рапорт. Положил его в папку и тщательно завязал тесемочки. Щелкнул ключ в ящике стола.
Мне показалось, что во мне что-то щелкнуло. И отлегло от сердца.
Я вскочил:
— Разрешите идти?
— Только Заяц и вы написали рапорты, — сказал Иванов. — Чудинов и Железнов отказались. Из этих ребят моряки получатся.
— Ну и что? — Я чувствовал, что лицо у меня горит. — Зато… в летную часть! Буду летать!
Но себя-то не обманешь.
Думал, что отправляют домой? Думал. Хотел этого? В какую-то минуту — да.
— Будете летать, — усмехнулся Иванов. — Но для начала отсидите десять суток. А потом окончите школу юнг. Все. Можете идти!
Я хотел козырнуть и повернуться по всем правилам, лихо.
Не получилось.
Вязли в песке гладкие глыбы валунов… Ближе к воде их занесло толстым слоем водорослей, высохших, золотистых сверху. А те валуны, что сползли в воду, обнажались сейчас тоже облепленные водорослями, но мокрыми — темно-бурого цвета.
Был час отлива.
Вода тихонько звенела и шлепалась о прибрежные камни. Дальше — до горизонта — лежала покойная гладь, высветленная белесым северным небом.
Теперь-то я знал, какая это гладь. Как говорится, «люблю море с берега».
— Сбор через тридцать минут, — сказал старшина. — Задача: набить и зашить… Все ясно?
— Так точно.
— Р-разойдись!
Каждому из нас еще утром выдали по две наволочки — для подушки и матраца. Надо было набить их водорослями.
— Только сухими, — предупредил старшина, — чтоб не прели!
Сегодня рота переселилась из палаток в кубрики. Мы с Юркой заняли койки на верхнем, третьем ярусе, а Леха — под нами, на среднем.
— Святая троица! — сказал Сахаров. — А вы ничего — отъелись на губе-то! Оказывается, не так уж плохо посачковать десять суток.
— Можешь попробовать, — ответил Юрка.
— На «слабо» дураков ловят, — ответил Сахаров, глядя на меня.
…Идти по водорослям было вязко, ноги утопали, как в мягком ковре.
Леха говорил:
— Это их во время шторма выбрасывает, я знаю. На Дальнем Востоке тоже так. У меня отец до войны служил в Приморье. Знаете, какая там тайга!
— И медведи есть? — рассеянно спросил Юрка.
— Конечно. Мы с отцом на охоту ходили. Тишина, снегом пахнет…
Железнов кивнул, не ответив, — смотрел на море.
— Значит, и медведи…
— Ну да! — сказал Леха. — Не веришь?
— Верю, почему же! — Юрка нагнулся. — Давайте собирать?
Мы разбрелись. Я прошел вперед. Потом оглянулся и увидел, что Юрка стоит и немного исподлобья, пристально смотрит на море. На переносице у него прорезалась короткая упрямая складка.
Откуда-то появился Сахаров. Мельком взглянул на меня и двинулся, растопырив руки, к Железнову:
— Кто кого?
Тот улыбнулся — складка исчезла.
— Давай…
Через несколько секунд Юрка сидел сверху. Поднялся, улыбаясь:
— Ну, что?
— Нога подвернулась, — сказал Сахаров. — А ты ничего… Тебе десять суток на пользу! — Отошел и закричал: — Братцы, с кем покурим?
Юрка все улыбался, глядя ему вслед:
— Чудак!
— Он жалеет, что сам не отсидел, — добавил Леха и усмехнулся. — Героем был бы…
Мы лежали на матрацах, набитых морской травой, хмелели от крепкого запаха водорослей и смотрели на море. Нет, не были мы героями, хоть и не каждый, может, решился бы… Закрутило нас оно, закружило!
— На Дальнем Востоке я первый раз и океан увидел, — задумчиво проговорил Леха. — И решил, что пойду на флот… А ты, Серега, не жалеешь?
— Нет! — ответил я.
В облаках появился просвет, выглянуло солнце. Море в одной стороне зарябило, заискрилось, а в другой чуть потемнело. Ветер очнулся и пробежал к лесу.
Освещенные солнцем, повеселели сосны.
— Станови-ись! — повисло над берегом.
Началась строевая подготовка.
Я иногда оглядывался — смешно было видеть со стороны: матрацы лежали, грелись на солнышке, как тюлени, а их хозяева — вся рота — небольшими группами топтались на берегу, утрамбовывали и без того твердый, наверное, смерзшийся уже песок.
— Равняйсь! Смирно!
И пауза.
— Напра-во! Отставить! Резче надо. Напра-во!
И опять пауза.
— Нале-во! Резче, резче! Кру-гом! Отставить!
Отставить — значит так же четко вернуться в исходное положение.
— Шаго-ом…, марш! Нале-во! На месте!
Мы поворачивались, шли, опять поворачивались, останавливались, поворачивались, шли.
Со стороны, может, было и смешно…
Занятия с нами вел новый командир смены старшина первой статьи Воронов — сухощавый, жилистый, лет сорока пяти; лицо с морщинами, а глаза хитровато-веселые. Бескозырка у него была без каркаса, без пружины под кантом; около звездочки — две лихие вмятинки. Так носили бескозырки революционные матросы-балтийцы в семнадцатом году.
— Будем отрабатывать подход к командиру, — сказал Воронов, когда мы сто первый раз остановились и повернулись налево.
Он стал вызывать нас из строя по одному.
Вот так же бывало на репетициях в драмкружке: краснеешь почему-то за товарища, когда он выступает, и думаешь: «Сейчас моя очередь…»
— Юнга Железнов, ко мне!
Юрка нерешительно бежит (рассчитывает, когда останутся три шага, которые нужно пройти «строевым»), переходит на строевой и, останавливаясь, подносит руку к бескозырке:
— Товарищ старшина первой статьи, юнга Железнов по вашему приказанию прибыл!
— А что вы смотрите исподлобья? — спрашивает вдруг Воронов.
В строю — хохоток. Я вижу, как Юркина рука вздрагивает.
— Становитесь в строй.
— Есть!
Железнов поворачивается кругом. На переносице у него складка. Покачнувшись, делает первый шаг.
— Юнга Чудинов, ко мне!
«Все ясно, — думаю я. — Привязался к нам троим».
Широкое лицо Лехи пылает: у него не сразу получается. Ничего, я постараюсь за всех. А может, пронесет?
— Юнга Савенков, ко мне!
— Товарищ старшина первой ста…
— Отставить. Как держите руку?..
— Юнга Савенков, ко мне!
— Товарищ старши…
— Отставить. А нога?..
На третий раз получается.
— Юнга Сахаров, ко мне!
Артисты — такой народ… Сахаров тонок, строен, шинель ладно подогнана (когда он успел?). Четко подходит, козыряет… У артистов получается, хоть в душе он, может, и не так хорош, как кажется.
— Потренируйтесь-ка друг с другом, — решает старшина.
Он разделяет нас на пары. Нарочно, что ли?
— Юнга Савенков, ко мне! — злорадно кричит Сахаров.
Бегу к нему, а он отступает спиной к лесу и ждет, криво улыбаясь.
Делаю три строевых шага.
— Товарищ… командир, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
Сахаров молчит.
Я опускаю руку.
— Ну?!
— Разговорчики! — Он округляет глаза. — Команды «вольно» не было!
Несколько долгих секунд мы смотрим друг на друга.
— Кру-гом! Шагом марш! Напра-во! Юнга Савенков, ко мне!
И опять мы лицом к лицу.
Он молчит. Потом усмехается:
— Можете идти.
— Есть!
Ничего, подойдет и моя очередь.
— Во-оздух! — кричит кто-то.
И наступает такая тишина, что в ней слышен один только звук — подвывающий, прерывистый.
— «Юнкерс»!
Это я сказал. Сам не знаю, когда успел рассмотреть. Мы уже бежим к лесу. Кто-то визжит. Визг все сильнее, пронзительнее. И я вдруг соображаю, что это бомба.
Валун…
Кидаюсь под него.
Визг еще не оборвался, а взрывная волна уже схватила меня за шиворот, ударила пониже спины, бросила к лесу, до которого я двух шагов не добежал.
Рядом тотчас падает Воронов. Это он меня, а не взрывная волна…
А визг прекратился. Жутко.
— По-пластунски в лес! — вполголоса приказывает старшина.
Слева ползет Леха, впереди — маленький лупоглазый Вадик Василевский (правда, что «прыткий») и сам Сахаров… А где Юрка?
— Железнов! — рявкает старшина. — Куда?!
— Может, он парашютистов сбросил? Надо же посмотреть!
Отрывисто затявкали зенитки.
— В лес! Без тебя обойдутся.
Мы ползли и ползли — между сосновых стволов, под лапами елей. Наконец Воронов приказал подняться и огляделся:
— Юнга Железнов, ко мне!
Я услышал треск сучьев, увидел, как Юрка поднес руку к бескозырке. Глаза у него обиженно блестели.
— Товарищ старшина первой статьи, юнга Железнов по вашему приказанию прибыл.
— Найдите командира роты. Доложите, что бомба, по моим наблюдениям, упала в районе трех валунов на южном мысу и не взорвалась. Ясно?
— Так точно! — заорал Юрка и бросился сквозь кусты напролом.
Поднялся гвалт:
— А я ее видел!
— Ой ты, как завизжит!
— За нами охотятся! Пронюхали, что ли, что мы здесь?
— Матрацы бомбили! Ха!
— И то не взорвалась!
— Цыц! — сказал Воронов. — Второй фронт тут открыли…
Разные бывают дневальные по роте. Некоторые орут «Подъем!» с таким откровенным злорадством, что хочется в них чем-нибудь запустить. Ему, дневальному, надоело, конечно, стоять одному, вот он и радуется: «Подъем!»
Я открываю глаза. Совсем близко надо мной, на потолке, колеблется круглое пятно: это внизу, на столе, горит коптилка.
Не слышно ни ветра, ни сосен.
Подъем…
А вставать нам не хочется. Все проснулись, но никто и не шелохнется. В кубрике тише, чем ночью, — не храпят. Это уже не тишина, а молчание, и такое враждебное, что дневальный повторяет неувереннее:
— Подъем!
Молчание.
Мы знаем: ему надо бежать и в другие кубрики. Ого, как хлопнул дверью.
Метнулось на потолке пятно света. Внизу скрипят кровати командиров смен — нашей и соседней, которая спит напротив, у другой стены кубрика.
Юрка покряхтел, поворочался и затих.
— Что же ты? — шепнул я.
— Да ну… — Он вздохнул. — Не встану. Подумает еще, что выслуживаюсь…
— Подъем, — спокойно, даже заинтересованно сказал Воронов.
В ответ кто-то тягуче, с наслаждением зевнул.
Мы насторожились.
— Так, — сказал старшина.
И вдруг мы услышали шлепок. Кто-то испуганно ойкнул и кубарем скатился со своего матраца:
— Кто бросается-то? Ща как дам!
— Дай-ка сюда. Мой ботинок, — спокойно сказал Воронов.
Леха прыснул.
— Гы-ы! — обрадовался Юрка. — Во дает!.. — и спрыгнул вниз.
За ним с веселым гоготом посыпались остальные.
Натягивая брюки, Леха восхищенно крутил головой:
— Ты знаешь, что он на «Авроре» служил? Знаешь?
Воронов, уже одетый, молча поглядывал то на нас, то на свои большие наручные часы, поворачивая руку так, чтобы на нее падал свет коптилки. Фитиль, вставленный в гильзу от снаряда, освещал кубрик плохо. В полумраке слышно было сопение, стук ботинок, переругивание: кто-то надел не свои портянки, кому-то на спину спрыгнул сосед сверху. А напротив так же копошилась другая смена, и старшина их всё приговаривал вполголоса:
— Ну-ка, юноши, не посрамимся…
Начался первый день жизни в кубрике, первый день занятий. А сколько уже было всякого: море, разговор с капитаном второго ранга, бомба… Я, пока одевался, обо всем этом передумал. И опять видел, как тонет Лехина бескозырка, как противно дрожит Валькино лицо: «Ребята, я не пил…» — и как смотрит на меня Иванов: «Маменькин сынок…» А бомба!.. Ее подорвали минеры из учебного отряда. Я слышал, я всем телом почувствовал, что земля сдвинулась. Всю душу перевернули мне эти дни, и вот настал новый день — и будто ничего не произошло: опять команды, команды…
— Становись!
Построились.
Воронов посмотрел еще раз на часы, на нас и рассмеялся:
— Умора!
Мы тоже улыбнулись — растерянно. В чем дело? Мы гордились тем, что встали сразу и посрамили все-таки «юношей» из соседней смены — они еще не строились.
— Умора! — повторил Воронов. — Семь минут одевались. А? Как вас назвать-то после этого?
Мы не знали, как нас назвать.
— Смирно! Напра-во! На физзарядку бего-ом марш!
В этот момент дверь кубрика распахнулась:
— Выходи на физзаряд…
Выполняя команду старшины, мы сшибли остолбеневшего дневального с ног.
Главстаршина Пестов командовал:
— И… раз!
Мы коротко нажимали на головки ключей — точка.
— И… раз, два!
Нажатие на два счета — тире.
— Теперь прием на слух. Не пытайтесь считать, сколько в знаке точек и тире, — говорил главстаршина Астахов, прохаживаясь между столами. — Так вы никогда не станете радистами! Знаки нужно запоминать на слух.
— Например, — подхватывал Пестов, — семерка — это два тире, три точки. Но запоминайте на слух: та-а, та-а, ти, ти, ти — дай, дай закурить. Ясно?
— Спрячьте ваши улыбочки! — приказывал Астахов. — Лучше попытайтесь запомнить двойку. Две точки, три тире: ти, ти, та-а, та-а, та-а — я на горку шла. Ти, ти, та-а, та-а, та-а — пирожок нашла…
— Tи, ти, ти, та-а, та-а — какая ра-адость! — сдержанно улыбался Пестов. — А это я пропел тройку…
Занятия радистов начались в общем большом классе, где на столах были смонтированы радиотелеграфные ключи, а на стенах висели длинные листы со значками азбуки Морзе. Азбука казалась нам такой же непостижимой, как первоклассникам — таблица умножения.
А эти «я на горку шла» трудно было принять всерьез, — сколько же времени нужно, чтобы стать радистом, если начинать с такой чепухи?
Мы внимательно приглядывались к нашим инструкторам. За четыре часа занятий они по очереди садились за ключ. На Пестове — черноволосом, с бачками, идеально выбритом — все блестело: тщательно причесанные волосы, бляха ремня, ботинки и зубы, если он приоткрывал рот. А рот у него открывался, когда главстаршина работал на ключе, — такая, наверное, у него была привычка.
Его звали Михаилом. Он и свое имя и Астахова — Леша — оттарабанил на ключе. (Мы, конечно, на слово ему поверили.) А главный старшина Астахов не был похож на своего спокойного, даже немножко медлительного друга, — светловолос и, кажется, вспыльчив. И, когда работал на ключе, губы у него сжимались… Но мы нашли все-таки какое-то сходство между ними, как между братьями.
И в первый же день к обоим пристало новое, комбинированное имя: Милеша Пестахов.
Это Сахаров придумал. Правда, тут же сказал Юрке:
— Я бы на их месте вроде вас на фронт сбежал и трибунала бы не побоялся… «Пирожок нашла»!..
В окна заглядывали кроны сосен.
Астахов, сжав губы, нажимал на ключ:
— Повторяю: семерка!
А Пестов прохаживался между столами и спрашивал:
— Запомнили?
В тот вечер мне удалось пробраться поближе к печке — даже роба на коленях нагрелась и лицу было жарко. Трещали дрова, отсветы огня плясали на лицах ребят, и давно знакомым казался хриповатый голос Воронова.
— Солнце едва взошло, — рассказывал старшина, — только клотики и осветило. Вода в гавани тихая. Ровненько, борт к борту, стоят миноносцы. А на корме каждого — горнист. И вот, значит, солнце, склянки бьют, и разом во все горны — подъем!
Леха вздохнул:
— На кораблях, конечно, всё по-настоящему…
— Да, там моряки, — усмехнулся старшина.
— А за сколько минут встают моряки, товарищ старшина? — нагловато заискивая, спросил Сахаров.
— Умора! — ответил Воронов. — «За сколько минут»… За одну. Ясно?
— На миноносцах и мы так будем.
— Это как повезет… Подложи-ка еще поленце, Савенков. Вот так… Это куда направят, а то и на «самоваре» служить придется.
— Гы… — Юрка замер.
— «Гы»!.. Была тут на Северном флоте такая боевая единица. Ее-то самоваром и прозвали… Между прочим, любое судно, если оно ходит под военно-морским флагом, — это боевая единица. Даже шлюпка. Ясно? Ну, а ребятам обидно было…
У нас на шлюпке флага не было. И какая там боевая единица! А там ребятам еще бы не обидно, думал я, глядя на огонь, еще бы… Служить на маленьком паровом катере, у которого только и почета, что военно-морской флаг… В море он не ходит — мал. Команда — три человека: старшина за командира, рулевой да моторист. По береговым постам продукты развозят, горючее — вот и вся их морская служба. Самоваром и прозвали..
— Чапает катерок через гавань, а с кораблей: «Эй, на самоваре! Труба раскалилась! Как бы вам не закипеть!» А труба — красная, длиннющая, с этаким коленцем…
Нет, наверное, нас на такие боевые единицы посылать не станут. Мы — юнги. Радистами будем…
— Перекрасили они трубу в другой цвет, в небесно-голубой, — хитровато сощурился старшина. — Не помогло. Смеху еще больше. Гудок у самовара сиплый, тоненький такой, с присвистом. Ну, точно — поспел… — Воронов вздохнул. — Больше всех рулевой страдал. У него с девушками не ладилось из-за места прохождения службы.
— Гы…
Я толкнул Юрку локтем.
— Отправился рулевой как-то на кладбище кораблей и притащил на катер гудок от океанского парохода. Приладил его ночью вместо старого. И никому ничего не сказал.
Слабо стрельнуло в печке. Угли отбрасывали ровный свет на лицо старшины. Худощавое, с резкими складками около губ и чуть великоватым носом, оно казалось усталым.
— Утром они отправились по делам. А эскадра в то время выходит в море — на учения. Тогда рулевой самовара дает приветственный гудок… Забасил — на всю гавань, мощно. Катер аж трясется весь! Понятно, у всех глаза на лоб.
А он… — Старшина крутанул головой. — А самовар-то побасил, побасил да и остановился. Ни туда ни сюда: пар весь выпустил!
Воронов подождал, пока мы немного поутихли.
— Ну, вот… Началась война. Служба на самоваре все та же. Пошли они как-то на дальний береговой пост и на пол-пути увидели перископ — немецкая подлодка! Фашист на них никакого внимания не обратил. Поворочал перископом и не спеша опустил его. А катерок полным ходом к подлодке…
— Строиться на вечернюю поверку! — ворвался в кубрик дневальный по роте.
Хлопнула дверь. Воронов замолчал.
— Ну? — спросил Леха.
— Строиться на вечернюю поверку, — поднялся старшина.
— Стой, кто идет?
Не пойму, чего больше в этом окрике из темноты — угрозы, надежды или тревоги. Так много интонаций, что мне становится зябко: я еще не слышал, чтоб у Сахарова был такой голос.
Разводящий отвечает.
— Разводящий, ко мне, остальные на месте! — облегченно командует Сахаров.
Свет карманного фонарика, скользнув по его совиной фигуре, падает вниз. Теперь видна широкая траншея — вход в подземный склад боепитания.
По команде разводящего я подхожу и убеждаюсь, что дверь склада опечатана. Потом слушаю, как они уходят.
И остаюсь один.
Словно кто-то отнял ладони от ушей: лес гудит, стонет так протяжно, что кажется — вот-вот захлебнется ветром и затрещит.
Я беру винтовку наперевес.
На поляне неровными пятнами лежит снег. Если долго смотреть на них, пятна начинают расплываться, их съедает темнота. А вглядываешься в черную стену леса — опять откуда-то появляются белые пятна.
Постоять в траншее? Нельзя. Оттуда и этого не увидишь.
Разводящий и Сахаров уже, конечно, в карауле. В теплой, чисто выбеленной комнате, где ярко светит лампочка без абажура и от пирамиды с винтовками падает тень на стену. А на стеке в рамке — присяга, и до нее дотягиваются удлиненные кончики штыков.
Говорили, что после того, как мы примем присягу, нам выдадут ленточки и флотские ремни с бляхами. Присягу мы приняли. И получили оружие — винтовки образца 1891/1930 годов, знаменитые русские «трехлинейки». А ленточки и ремни — пока нет. Но сейчас шинель на мне туго перепоясана, в правое нижнее ребро уперся подсумок, а в нем настоящие патроны. Этот ремень мне выдали только на сутки, в караул. «Несение караульной службы является выполнением боевой задачи». Так написано в уставе.
…В той комнате есть еще печка, скамья, бачок для кипятка и стол, покрытый красным сукном. А на столе, тоже в красной обложке, одна-единственная книжка — этот устав.
В нем все ясно, как в букваре: лечь топить с восемнадцати часов, кипяток иметь круглые сутки, в помещении поддерживать тишину и порядок, «отдыхать лежа (спать), не раздеваясь».
Сахаров сейчас, наверное, «отдыхает лежа» — спит.
Посветлело как будто… Я не сразу догадываюсь, что это луна. Появится или нет? Она где-то рядом — теперь можно рассмотреть, как быстро летят облака.
…Интересно, что те два парня из соседней роты делали в партизанах? За что им ордена дали? И тех ребят, с самовара, тоже наградили. Хорошо, что у них были глубинные бомбы. Потопили подлодку, надо же!..
А может, я сейчас диверсанта задержу? Может, тот «юнкере» все-таки его сбросил? Хотя нет, навряд ли…
Руки озябли. Прижав винтовку к локтю, я прячу их в карманы шинели и в правом нащупываю плотный конверт.
Мама пишет: «Обязательно соберу тебе посылку» или «Обязательно соберу на днях тебе посылку»? Я ощупываю письмо. Никак не могу вспомнить точно: «Обязательно на днях соберу…» Очень хочется перечитать сейчас же…
— Стой, кто идет?!
Я спрыгиваю в траншею. За спиной у меня — опечатанная дверь склада, а впереди… теперь я узнал его — политрук роты лейтенант Бодров.
— Стой, кто идет?
Остановился? Нет.
Я щелкаю — затвором.
— Стой, стрелять буду!
Остановился. То-то… А ведь мог бы и не заметить — хорошо, что луна!
— Кто на посту?
— Юнга Савенков!
— Давно стоите?
— С двадцати четырех часов, товарищ лейтенант.
— Ясно, — говорит он. — Ну и погодка… Не замерзли?
— Нет, что вы, товарищ лейтенант!
Похвалит он меня за бдительность?..
— Так… Продолжайте нести службу.
— Есть!
Бодров поворачивается, собираясь уходить.
— Товарищ лейтенант…
— Да?
— Скажите, пожалуйста, сколько времени?
— Пять минут второго.
— Благодарю.
Поговорили… Жаль, что мало. А все-таки легче.
Неужели сейчас только пять минут второго? Ошибся, наверное, лейтенант — часа два теперь или около этого… Может, пять минут второго было, когда он пошел проверять посты? И пока мы с ним говорили, тоже время прошло…
Холодно. Ветер все сильнее. Насчет погодки он правильно сказал. А что сейчас в море творится!..
Зато в кубрике хорошо. Спят все. Дневальный слышит, как похрапывают ребята. И нет для них ни леса, ни моря…
Вообще-то кубрики получились на славу. По стенам, как на корабле вдоль бортов, в три яруса койки, а в углах, по диагонали, две печки: времянка и капитальная, кирпичная. Когда их натопят, наверху жарко. И пахнет поленьями, подсыхающими портянками, а в начале месяца, когда нам выдают сахар (вместо махорки), пахнет еще и жженым сахаром: многим нравится варить его в кружках. Смесь запахов получается крепкая!
Все это сейчас так далеко. На какое-то время я просто перестаю верить, что они были: и разговор с лейтенантом, и караульное помещение, и кубрик… Нет ничего, нет даже леса, а только гудящая темнота, полная движения, которого я не вижу.
А видеть надо — такая боевая задача.
…Холодно все-таки.
Я решаю постоять немного в траншее. Здесь тише, но как-то не по себе. Опять выхожу, оглядываюсь. И цепенею: шагах в пяти от меня кто-то лежит, упершись в землю руками И растопырив локти.
— Встать!
Голос у меня чужой.
Беснуется ветер. Лес вокруг — сплошной гул.
— Встать!
Замахиваясь винтовкой, я шагаю вперед и в самый последний момент понимаю: передо мной пень. Ахнув от ярости и еще не прошедшего страха, я изо всех сил всаживаю в него штык…
…Тихонько шепчутся сосны. Их желтоватые стволы ясно выделяются на побуревшей еловой хвое. Над ними ровное серое небо, а внизу, у подножий, — нетронутые островки первого снега.
И мне эти скупые краски кажутся красивыми. По крайней мере четко, понятно и ничего не сливается.
Сейчас, днем, все здесь выглядит по-другому: довольно редкий лес, бестолковые следы на поляне, траншея… Только этот вывороченный пень похож все-таки на человека, который готовится прыгнуть.
Я подхожу к нему, пинаю ботинком. И улыбаюсь: пень весь исколот штыками, весь! Значит, не я один с ним сражался…
Кончаются мои первые сутки в карауле.
А мама пишет: «На днях непременно отправлю тебе посылку…» — теперь помню точно.
…Вечером мы возвращаемся в роту.
Воронов — он был начальником караула — выстраивает нас в кубрике. Вызывает из строя Сахарова и объявляет ему благодарность за отличное несение караульной службы.
— Служу Советскому Союзу! — отрывисто говорит Сахаров.
И становится в строй.
— Юнга Савенков!
Ага, мне, значит, тоже… Выхожу из строя.
— Юнге Савенкову за разговоры на посту с посторонним лицом два наряда вне очереди!
— Есть два наряда…
— Громче!
— Есть два наряда вне очереди!
— Становитесь в строй.
«Дурак! — говорю я себе. — Маменькин сынок!»
Бремя идет. Как говорится, привыкаем.
Заправляешь утром койку — исчезают последние обрывки каких-то домашних снов, а разбираешь ее вечером — день, который прошел, можно потрогать рукой: плечо помнит тяжесть винтовки, ладонь — бугры морских узлов, пальцы — головку радиоключа.
Домашние сны снятся все реже…
Сегодня была боевая подготовка марш-бросок, атака, занятия на стрельбище. Когда-то мы сидели около валуна, вокруг трещали костры, и в озере отражались облака, похожие на снег. И мне казалось, будто все, что со мной происходит, — не настоящее… А сегодня я полз по тому самому месту, где плавали облака, полз по-пластунски: вдавливался телом в снег, тащил за ремень винтовку, отплевывался снегом и моргал изо всех сил, потому что некогда было протереть залепленные им глаза…
— Товарищ лейтенант, дневальный по кубрику юнга Сахаров.
Он доложил вполголоса, как и положено докладывать после отбоя.
— Вольно, — негромко ответил Бодров.
Я, наверное, стал засыпать: не слышал, как политрук вошел в кубрик. Любит он проверки устраивать! Но теперь это меня не касается. Дневальный не я, а Сахаров. Он отдыхал перед заступлением в наряд, когда я полз по-пластунски, когда старшина роты прохрипел: «Справа, короткими перебежками — вперед!» — и я вскочил, увидел, что до сосен рукой подать, но бежать в глубоком снегу было ой как трудно! И гранату — настоящую, боевую — я бросил точно, прямо в макет. Воронов похвалил… Так что отдых заработан честно, а время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит — ни политрук, ни тем более Сахаров.
…Бежать было трудно. За соснами опять открылась поляна, и в этом месте мы скапливались для атаки.
Осенью там желтели топкие кочки.
О чем думает человек, когда ползет по-пластунски, а потом лежит, кося глазом в небо, и ждет сигнала идти вперед, в бой? Не знаю. Может быть, о всякой всячине. Я думал о том, что время идет и замерзает озеро. И выпадает снег. О том, что я тосковал когда-то, глядя, как плавают в этом озере облака, а сегодня прополз по нему, замерзшему, по-пластунски и почувствовал, как оно, время, идет и как меняет не только все вокруг, но и что-то во мне самом. Когда-то я, озябший, радовался теплу от костров, а теперь разгребал голыми руками снег, и они были красные и горячие.
Бывает, додумаешься до чего-нибудь простого, известного, а кажется — открытие сделал. Это потому, что сам додумался…
Потом я увидел на снегу пятнышко крови. Осмотрел руки — нигде ни царапины. Откуда же оно? Пригляделся, потрогал его пальцем — клюква, оказывается. Самая настоящая клюква. Ну да: осенью здесь желтели кочки, значит, на болоте росла клюква. Я осторожно разгреб снег и сразу нашел еще две ягоды. Крупные, пунцовые. Они оттаивали во рту и сладко лопались. В жизни не пробовал ничего вкуснее!
— Дневальный, чья это роба? — спросил политрук.
…И тогда я заторопился: знал, что вот-вот поднимут в атаку, а найти хотя бы одну, только одну еще клюквинку казалось очень важным.
— Юнги Савенкова! — громче, чем нужно, ответил вдруг Сахаров. И добавил презрительно: — Не мог сложить как следует.
Я стиснул зубы.
— Разрешите его разбудить? — Сахаров радостно прищелкнул каблуками.
…Нашел я тогда и четвертую. Но поднять не успел. Край неба, верхушки сосен качнулись, освещенные красной ракетой. Двинулся навстречу лес. Я бежал. Ударил одно чучело штыком, сшиб другое прикладом…
Сейчас встанет на скамью, ткнет меня кулаком в бок и прошипит: «Савенков, поднимитесь и сложите форму как положено!»
И поднимусь. Придется. Слезу — в тельняшке и подштанниках — со своего третьего яруса. А лейтенант и Сахаров будут смотреть, как я слезаю. Унизительно! Унизительно вставать в таком виде перед командиром, у него-то шинель на все крючки и каждая пуговица сияет! А тут еще Сахаров…
Внизу, на длинной скамье, все сложили свои робы — сложили аккуратно, прикрыв синими матросскими воротничками. Как положено.
А я просто забыл…
— Сам разбужу, — сказал политрук.
Еще не легче: пожалуй, выговор влепит!
Я открыл глаза и тут же опять зажмурился. Отвернуться к стене? Не успею. И какой толк?..
А Бодров уже вставал на скамью. И чего ему не спится?
…Одно чучело штыком, другое — прикладом. И сердце так колотилось! Атака совсем не казалась игрой — это была боевая подготовка.
Я чувствовал, что политрук смотрит на меня. Потом услышал, как он вздохнул.
— И руки под щеку… — удивившись чему-то, тихо сказал лейтенант.
Он слез обратно. И произнес совсем другим, недобрым голосом:
— А вы почему не проследили? Поправьте сами.
— Есть!
На этот раз Сахаров каблуками не щелкнул.
Послышались шаги, и дверь негромко хлопнула.
Эх, жалко, политрук не видел, как я сегодня на стрельбище бросил гранату! Встряхнул ее — в ней зажужжало, и очень захотелось поскорее бросить ее, ожившую, но я все-таки прицелился — и в самый макет!. «Порядок, — сказал Воронов. — Молодец!» Я распрямился и увидел, что с верхушки сосны сыплется снег. Леха, бросив свою гранату, присел рядом со мной на дне окопа и достал из кармана целую горсть клюквы: «В снегу откопал… Попробуй, вкусная!»
…Сахаров потянул мое одеяло. Но ведь ему было приказано самому поправить! Я, улыбаясь, свесил голову и увидел широкое Лехино лицо. Он приподнялся на своей койке — подо мной, — вытянул голову и дергал за одеяло:
— Савенков!
— Ay! — сказал я.
— Встань и сложи форму как положено, — сказал Леха.
Я даже не сразу понял: что это он?
— Слышишь?
Сахаров смотрел на Чудинова с интересом.
Я подумал, медленно откинул одеяло. Слез со своего третьего яруса. Сложил робу и аккуратно прикрыл ее синим воротничком с тремя белыми полосками.
— Лучше, лучше! — сказал Сахаров.
Холодно было стоять босиком. Я сел на скамью, вытер ноги, посмотрел на койку старшины. Воронов спал, а может, и не спал. Лицо у него было довольное.
А Леха отвернулся к стене.
Я покосился на Сахарова. Он с интересом смотрел на затылок Чудинова.
Ладно, время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит.
— О чем бормочешь? — спросил вдруг Юрка, когда я наконец улегся.
— И чего вам не спится сегодня!
— О чем?
— Так, — вздохнул я. — Время идет, все меняется — и природа и люди…
— Да ты философ! — сказал Железнов.
Сыто гудела набитая дровами печь. Вадик Василевский сидел перед ней на корточках и пел:
Когда в море горит бирюза,
Опасайся шального поступка…
Брился старшина.
А на столе лежала посылка.
Тот не получал подарка, кто далеко от дома не держал в руках такой ящичек. На нем даже сургуч и печати кажутся особенными. В нашем кубрике посылки еще никому не приходили. Мне первому. Я ее нес, и все оглядывались. Посылка! Из дома!.. А сейчас она лежала на столе, и ребята даже письма читать не начинали — смотрели на ее сургучи и улыбались.
Жалко, что мама никогда этого не увидит. И рассказать не расскажешь, а жалко, что она никогда не увидит этих ребят в матросских робах и не услышит, как печка гудит, не почувствует, как у нас празднично из-за ее посылки: мы вроде смотрим друг на друга какими-то новыми глазами и непонятно почему, но гордимся, что живем в одном кубрике и получаем посылки с Большой земли.
— Хочешь, открою? — предложил Сахаров.
— А чем?
Юрка протянул мне штык. Я поддел крышку, нажал. Скрипнув, обнажились тонкие гвоздики.
— Подожди-ка, — сказал вдруг Леха. — Встряхни… Есть там коржики?
Сахаров поднял руку:
— Тихо! Радисты принимают на слух…
Все рассмеялись.
— Так и не понял, — признался Леха.
— Сейчас посмотрим. — Я снял крышку и отложил ее в сторону.
— Бумажка, — пропел Юрка. — А под ней? Носки!
— Носочки!
— Теплые…
— Еще одни!
— Одеколон.
— Ого! Зачем он тебе?
— Мама, сам понимаешь…
— Коржики! — объявил я.
Сахаров отвернулся:
— Не люблю сладкого.
— А ты попробуй. Мама ведь прислала.
Он остановился вполоборота:
— Ну давай уж…
Обязательно ему надо отличиться! Был бы ведь неплохой парень, если бы…
Если бы что? А кто его знает!
Мы жевали коржики и читали письма.
В кубрике пахло оттаявшей корой, чуть-чуть дымом и шинелями. Пахло и привычно и тревожно — как в дальней дороге.
— Чего ты? — спросил Юрка. — Заскучал?
— Нет.
Просто я совсем, оказывается, забыл вкус коржиков. Или он показался мне другим.
Вадик Василевский жует и в потолок смотрит. Новые стихи, наверное, сочиняет. Про него бы тоже можно было рассказать. Смешной он. Ему еще и пятнадцати нет — самый молодой и самый маленький юнга в роте. Старшина роты мычит, как от зубной боли, когда видит, как Вадик, в шинели до пят, вышагивает в строю — в самом конце, на «шкентеле»… Мы уже научились ходить широким флотским шагом, а у Вадика не получается. Зато он стащи сочиняет, и хорошо выходит!
— М-м, — промычал Леха. — Отец пишет: «Мы с тобой, Леха, еще сходим на охоту. Возьмем двустволки — и в тайгу, с ночевкой». А помнишь, я рассказывал, как мы с ним в снегу спали?
Юрка молча кивнул. Он ел сосредоточенно, не торопясь, — так едят то, чего не приходилось еще пробовать.
— Теперь от сестры почитаем, — сказал Леха и надорвал второй конверт.
— Она молодая? — спросил Сахаров.
— Двадцать один.
— Старовата…
— Заткнись! — Леха рассмеялся, сунул в рот коржик.
А про Юрку и Леху я бы рассказал побольше, чем о других, Хотя нет, лучше, чтобы они когда-нибудь, когда война кончится, приехали ко мне домой в отпуск. Навоспоминались бы!..
— Вот же! Вот оно… Где? — засуетился вдруг Леха. — Где письмо? Вот же отец сам пишет! Про охоту, и все… — Он поднял глаза и виновато улыбнулся: — Сам…
За дверью кто-то затопал, сбивая с ботинок снег.
— Ну, у кого здесь одеколончик? — подошел Воронов. — После бритья хорошо бы.
Глядя на Леху, я протянул старшине флакон. Леха медленно поднимался со скамьи. Встал, пошевелил губами и глухо сказал:
— Мой отец… смертью храбрых!
А коржик еще не доел — стоял с оттопыренной щекой и смотрел куда-то мимо нас.
— Убили…
Сел и стал дожевывать.
Расползался приторный запах одеколона.
Гудела печь. В том углу кто-то спорил, смеялся.
Воронов рассматривал конверты. Мы с Юркой стояли около скамьи. Леха сидел и дожевывал.
Печь все гудела. Все было как всегда — вот что самое страшное. Все было как всегда, и эта обычность — говор, смех, гудение печки, топот за дверью — только подчеркивала Лехино невыносимое молчание.
Дверь хлопнула.
— Юнга Савенков! — услышал я голос старшины роты. — За вами наряд вне очереди… Завтра рабочим по камбузу. Ясно?
Чаще всего Леха рассказывал, как они ходили на охоту — отец и он. У Лехи была малокалиберка. Он считал, что самое главное — это метко стрелять. Только теперь, когда сам начал службу, Леха понял, что отец прежде всего учил его любить тайгу. Любить, а потом уж стрелять и все остальное. «Чуешь, — спрашивал он, — как снегом-то пахнет?..»
И, может быть, потому, что за дверью кубрика вставал дремотный, укутанный в снежные сумерки лес, мы хорошо понимали, о чем говорил Леха. Майор Чудинов стал для нас существовать, как живой человек — давно знакомый.
А он уже несколько дней неживой!.. Его больше нет. Как же теперь Леха будет о нем рассказывать? Ведь нет у него отца!
Я бросил шуровать в топках на камбузе, присел на поленницу дров и сжал руками голову — первый раз по-настоящему почувствовал, что, значит, не стало человека. Вчерашнее письмо, в котором говорилось про охоту, было последним. Вчера был последний день, когда Леха мог говорить «мы с отцом», а сегодня — всё! Сегодня жизнь уже другая, потому что майора Чудинова в ней больше нет. Нет!..
Пришел старший кок, позевывая, заглянул в одну топку, в другую, засопел:
— Так и к обеду не вскипятим…
Подбросил дров, ковырнул в топке кочергой, постучал, плюнул туда, и пламя напряженно, обрадованно загудело.
Котлы были вмазаны в квадратную печь, примыкавшую к длинной, широкой плите с отдельными топками. Это сооружение стояло в центре просторного зала, уставленного по стенам разделочными столами. Камбуз освещали три электрические лампочки. Окна черно блестели.
Старший кок стоял у разделочного стола, пробовал на палец острие длинного ножа и следил за моей работой.
Вода в котлах уже кипела, когда за стенами камбуза послышались песни — роты шли на завтрак. Тяжелые ботинки юнг затопали в соседнем зале, загремели миски, поднялся гвалт, и, перекрывая его, запели старшины рот: «Вни-мание-е-е… Головные уборы-ы… снять! Садись!»
Вместе с другими рабочими по камбузу я кинулся разносить по столам бачки с чаем. Когда роты ушли, мыл столы, драил палубу, таскал воду в ненасытные котлы и чаны, а потом мешки с сухой картошкой.
И вспомнил, как на шлюпке Валька заорал «дезертиры!» и как Леха просыпал свою порцию этой картошки. Он тогда здорово беспокоился, что скажет отец. И Юрка его понимал…
— Заморился? — почему-то злорадно глядя на меня, спросил длинный как жердь юнга с острым кадыком, тоже рабочий по камбузу. — Это цветики еще! Я не первый раз… Службу понял. Зато рубане-ем!.. — Он даже глаза прикрыл.
Леха за обедом почти не ел — только поковырял в миске, я видел. А вот мы, рабочие по камбузу, после того как отобедали роты, «рубанули»; чуточку первого, порции по три каши, обильно политой маслом, и по полной миске компота. У длинного кадык так и ходил. Я выбирал в компоте ягоды, а когда поднял голову, его за столом уже не было. Такой бы на шлюпке и парус, наверное, сжевал!
Подошел старший кок и приказал мне вычистить котел из-под каши. Начинались «ягодки»…
Котел еще не остыл. Когда я наливал в него воду, она быстро становилась горячей.
Сидел я на краю печи боком, ноги держал на весу, горизонтально, и до пояса свешивался в эту преисподнюю, обклеенную скользким слоем пшенки. Не знаю, как мне удавалось сохранять равновесие. Сидеть было горячо.
К горлу противно подкатывало. Неужели мне когда-то хотелось есть?
«А все этот, — думал я, — кадыкастый! «Рубане-ем»!..»
И, отдирая ножом запекшуюся корку, опять подумал про Леху, как он сидел во время обеда, уставясь в свою миску, и ничего не ел. Стало совсем тошно.
Старший кок приблизился, сказал вкрадчиво:
— Осталось еще две порции каши… Если хотите…
Я отрицательно помотал головой.
Он усмехнулся:
— Как вычистите, залейте водой на две трети.
Так я и сделал. На поверхности воды появились какие-то жирные пятна. Увидев их, старший кок побагровел и неожиданно тонко закричал:
— Вы не юнга, а мокрая курица! Поработайте еще!
Я ничего не ответил — молча смотрел в его сочную физиономию. Я вспомнил: майор Чудинов так и не узнал, что его сына недавно назначили комсоргом.
После ужина опять надо было драить палубу, чистить котлы и носить воду для завтрашнего чая. Руки у меня так пропитались жиром, что не отмывались до скрипа даже горячей водой. Роба пропахла объедками.
Но и этот день кончился.
Я возвращался в роту. Торопливо скрипел снег. Медленно двигался по сторонам черно-белый лес. Чистый воздух был сладким, как мороженое. А ноги подкашивались…
В кубрике было тихо: отбой уже сыграли. Леха лежал с открытыми глазами. Он увидел меня и отвернулся. Я достал из-под шинели миску с кашей, тронул тельняшку на его плече:
— Ешь.
Плечо дернулось.
— Ешь, тебе говорят! — приподнялся вдруг на своей кровати Воронов.
Леха сел:
— Спасибо.
И стал есть.
В миску капали слезы.
Я быстро сбросил робу, аккуратно сложил ее, забрался на свою койку и с головой укрылся одеялом, чтобы не слышать, как скребет его ложка…
И почти тут же услышал:
— Подъем!
В кубриках теперь электрический свет. Выбираясь на дорогу, мы проходим мимо окон. На снег, на мелькающие ноги и полы шинелей падают узкие желтые полосы. Окна сделаны как амбразуры, а свет в них совсем домашний.
Высоко над нами начинают тревожиться сосны.
— Шаго-ом марш!
Ночь еще не ушла, да и не уйдет — завязла в лесу.
В темноте над дорогой эхом мечутся песни. Где-то впереди — рота боцманов:
…Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!..
А за нами идут рулевые:
…под Кронштадтом
С комсомольцем, бравым моряком…
Мы запеваем тоже. Слова этой песни на мотив «Дальневосточной» сочинил политрук Бодров:
Мы сами строим нашу школу юнгов
И видим радость в собственном труде.
Пойдем навстречу штормам, бурям, вьюгам
За нашу жизнь, что создана в борьбе…
Закончили петь. Шагаем молча.
Со стороны озера из кустов выходят на дорогу двое. Они в тулупах, валенках и, что самое странное, с удочками.
— Милеша Пестахов! — узнает кто-то.
Воронов — он идет рядом, у края дороги, — здоровается с ними. Они говорят вполголоса, но можно услышать: «Подо льдом… улов… недолго…»
— Рыбку ловят! — вдруг зло выговаривает Леха. И всхлипывает.
Сдержанно стонут перебинтованные снегом сосны.
А запевала начинает новую. И рота — кому какое дело, что творится вокруг, — рявкает:
Сонце лье-о-ца,
Серце бье-о-на,
И привольно дышит грудь!..
После завтрака роты одна за другой выходят к учебному корпусу. Здесь еще два двухэтажных здания: штаб и дом, где живут командиры с семьями. На крыльце его стоит новый начальник школы капитан первого ранга Авраамов. Свет из окон косо ложится на золотые погоны. Говорят, Авраамов командовал еще первым русским миноносцем «Новик».
— Смирно! — кричат командиры рот. — Равнение направо!
Руки по швам, головы рывком — направо.
Идем строевым шагом. Широким, флотским.
— Здравствуйте, товарищи юнги!
— Здрась — товарищ — капитан-пер-ранга!
В крайнем слева окне второго этажа, откинув занавеску, на минуту появляется дочь капитана первого ранга — Наташа.
Все смотрят на нее.
Леха тоже всегда смотрел. А сейчас… Я чуть поворачиваю голову и вижу, как вздрагивает от крепкого строевого шага его лицо с закрытыми глазами.
До приезда Авраамова никто из нас не видел человека в погонах. Никто, кроме старшины Воронова. А мы… разве что в кино? Но ведь то были артисты. Живого человека в погонах нам еще встречать не приходилось.
Когда капитан первого ранга Авраамов был назначен начальником школы, на Большой земле уже ввели новую форму.
И он приехал к нам в погонах.
Юрка, увидев его, восхитился.
— Сила! — Тремя энергичными жестами он изобразил горбатый нос, бакенбарды и погоны. — Во, во, во!
Через месяц вместе с ленточками и флотскими ремнями мы их тоже получили — погоны и погончики. Погоны на шинели — черные, с буквой «Ю», а погончики, квадратные, с той же буквой «Ю» — на робы и на фланелевки.
Вечером после занятий пришивали…
У Воронова они были с тремя золотистыми лычками и буквами «СФ» — Северный флот. Он спрятал их в рундучок около кровати и достал начатое накануне письмо.
Юрка сказал:
— А говорят, у Авраамова еще старые погоны капитана первого ранга! Всю жизнь на флоте. Это я понимаю!
— Правда, товарищ старшина? — спросил Сахаров. — Он и до революции был кап-один?
— Отставить разговоры, — буркнул Воронов.
С письмом у него, наверное, не ладилось.
Старшина отложил его, пощупал подбородок. Бриться рано.
Присел около печки.
Что же он погоны не пришивает?
Мы пододвинулись, притихли.
— Расскажите что-нибудь.
Воронов молчал.
— Расскажите, — попросил Сахаров.
Леха стоял в стороне, около своей койки. Он положил на нее локти и смотрел в окно. А что там увидишь? Темнота…
— Чудинов! — позвал старшина. — Как у Василевского с тройкой?
«Будто сам не знает», — подумал я.
— Исправил, товарищ старшина, — ответил Леха. Он обернулся, подумал и тоже подошел к печке. Но глаза у него были такие, словно все в окно смотрел, в темноту…
— Это на Соловках было, — начал Воронов. — Еще в гражданскую войну…
Старшина знал тысячу разных историй. Он рассказывал их почти каждый вечер. Если, конечно, в это время не объявляли учебную боевую тревогу. Или если смена не находилась в наряде. Если никто из нас утром не затратил на подъем больше минуты, а днем, на занятиях, не схватил двойку.
— …Есть тут Кий-остров. В старину, говорят, один святой отец отправился в Соловецкий монастырь — проверить, во Христе ли живут братья монахи… Ну, и попал на своей барке в шторм. Дня три их мотало, потом вынесло к какому-то острову. Поп этот совсем ошалел. Вылез на палубу на четвереньках, крестится и спрашивает: «Кий это остров?»
Так и получилось название.
А в восемнадцатом году на Кий-острове была одна только рыбацкая деревня. Жили в ней человек восемь, ну, десять рыбаков. И вот явились вдруг гости… — Старшина долго прикуривал. — Флота его королевского величества эскадренный миноносец… Названия не помню. Английское название.
— Интервенты, — вставил Юрка.
— Точно, интервенты. Высадился гарнизон солдат. Рыбакам теперь от дома — ни шагу: везде понатыканы часовые. И нашим не сообщишь! А сообщить надо, потому что англичане, заняв остров, заперли выход из Онежской губы. Ясно? — Воронов посмотрел на Леху.
— Ясно, — ответил Чудинов.
— Все шлюпки и баркасы у рыбаков конфискованы. В море выйти не на чем. Как быть?
Мы слушали и видели молчаливых рыбаков, собравшихся ночью в неприметной землянке, чтобы придумать, как все-таки быть. Мы хорошо их видели, потому что они ведь жили не очень далеко от наших кубриков.
Так же гудели сосны.
Такое же лохматое небо качалось над островом.
Тоже шла война.
Рыбаки вспомнили место, где во время отлива вода убывала настолько, что можно было попытаться вброд дойти до Большой земли. Только в середине пути пришлось бы немного проплыть. Потом снова дно под ногами. Путь дальний, трудный, опасный.
Рыбаки решили: надо кому-то идти.
Нас тогда еще не было. Но парнишке, который вызвался добраться до красных, в тот год тоже исполнилось пятнадцать лет.
Он уходил ночью, крадучись, чтобы его не заметили часовые. На ощупь пробирался между прибрежными валунами, облепленными водорослями. Чуть задохнувшись, ступил в воду. Она сначала доходила ему до колен. Потом до пояса.
Он шел, наш ровесник.
А сколько нам лет, сколько лет каждому из нас?
Пятнадцать.
Пятнадцать или столько же, сколько Советской власти?
Уходили комсомольцы на гражданскую войну. Шли добровольцы на фронт — строить корабли и служить на них. Пламенел над селами красный галстук Павлика Морозова.
Нет, неправда, что нас тогда не было!
Вон стоят в пирамиде винтовки. И висят шинели с погонами. А на каждом погоне буква «Ю».
И гудят сосны.
И лохматое небо качается над островом.
Идет война.
И наш ровесник уже плывет в ледяной воде. Он должен доплыть, должен добраться до берега, где красноармейцы.
Ничего, что мы тогда не добрались до фронта. Еще доберемся, и на этот раз моряками, специалистами… И, может, я встречу где-нибудь капитана второго ранга Иванова — он ведь теперь в действующем флоте. Может, мы вместе в каком-нибудь бою окажемся. Посмотрим тогда, какой я «маменькин сынок»!..
А потом кончится война. Нужно будет отстраивать города, заводы, шахты. И опять пойдут добровольцы.
Мы не первые, мы и не последние. Мы — вечные. Потому что всегда будет так: сколько лет Советской власти, столько и нам.
Вот об этом я и скажу Иванову!
…Силы у паренька кончаются. Вот снова дно под ногами, но берега все не видно. Может, он сбился с пути? Скоро начнется прилив…
— Строиться на вечернюю поверку! — объявляет дневальный по роте.
Старшина поднимается.
Мы становимся в строй.
— Он добрался до берега, — говорит вдруг Воронов. — Его подобрал красноармейский дозор. И через сутки англичан вышибли с острова. А парень погиб от воспаления легких…
— Смирно! — командует старшина.
Но мы и так уже стоим по стойке «смирно».
— По порядку номеров рассчитайсь!
Нет лыжни — замело! И куда теперь ни пойдешь — всюду совершенно одно и то же: темнота, снег и гулкие стволы сосен.
Леха остановился, снял лыжу и начал очищать ее.
— Надо влево! — сказал Юрка.
— Может, попробуем прямо? — спросил я.
— Что вы, братцы! — удивился Вадик Василевский.
— А куда же?
Вадик промолчал.
Как все-таки быстро стемнело! И метель началась.
— Прямо, — сказал я. — Прямо!
Казалось, еще немного, и мы выйдем на дорогу.
Час назад тоже так казалось.
— Ладно, — сказал Леха. — Короче. Вы мне доверяете?
Над нами тоненько, злорадно свистел ветер.
— А что ты предлагаешь? — спросил Юрка.
Вадик шмыгнул носом:
— Василий Петрович волнуется…
Старшина, конечно, волнуется. Это хуже всего, что мы подводим Воронова. Вадик мог бы и помолчать. Да, Вадик мог бы и помолчать! Это нам троим — нам, а не ему — позор. Воронов отпустил, а мы вот опять…
Леха проверил крепления на обеих лыжах. Выпрямился:
— Тогда пошли!
И решительно повернул вправо.
Воронов, отпуская нас, предупредил, чтоб вернулись засветло.
Был выходной, и как раз то время дня, когда темнота часа на два редела: небо становилось сизым и в сплошной стене леса по обе стороны дороги проступали отдельные деревья.
Сначала мы бежали вдоль этой стены, потом свернули.
Теперь я знаю, что такое тишина. Это снег на деревьях. Это еловые лапы, если они под снегом. И зыбкие ветви сосен, если они все в снегу… Иногда тишина треснет веткой. Иногда осыплется тоненькой серебряной струйкой снега. И перестанет.
Тишина — это лес в глубоком снегу. Настороженный лес, ожидающий ветра.
И громадная заснеженная впадина озера, неожиданно открывшаяся нам далеко внизу и впереди.
Тут мы не выдержали. Тишина была нарушена. Вадик восторженно охнул и ринулся вниз. Юрка сдернул варежки, сунул обе палки под мышку и, заложив два пальца в рот, уже съезжая, засвистел, как Соловей-разбойник. А Леха улыбнулся и сразу нахмурился.
— Сейчас Вадик навернется! — сказал он.
Точно, Вадик на половине спуска зарылся в снег.
— Вот как нужно, — сказал Леха, отталкиваясь палками.
Я успел подумать, что хорошо сделал старшина, отправив его вместе с нами. А потом уже просто ни о чем не мог думать — такой это был полет. Ух, как жалко стало, когда он кончился! Не сговариваясь, молча, пыхтя, мы стали подниматься на высокий берег озера. И снова кинулись вниз. Потом все повторилось еще и еще раз…
Прошло совсем немного времени, а над озером проступили звезды. Их сразу заволокло какой-то мутью. Ох уж эти звезды!.. Поднялся ветер.
Теперь я шел за Лехой, за мной — Юрка, а на шкентеле, как всегда, шел Вадик.
— Фу-ты, черт! — сказал он вдруг.
Леха остановился:
— Что такое?
— В шинели, наверно, запутался! — объяснил Юрка.
— Нет, а что? — подошел Вадик. — Мы, по-моему, здесь уже были…
— Короче, — сказал Леха. — У тебя все в порядке? Пошли.
Были мы здесь или нет? А кто его знает. Я теперь ни за что бы не определил, куда нам нужно идти. Один только Леха, может быть, догадывался.
Вадику явно хотелось поговорить. Он объявил, что у него вся тельняшка промокла.
— Тельняшка — это еще не позор, — усмехнулся Юрка.
Леха молчал.
Он молчал до тех пор, пока мы не вышли на дорогу. Тут наш комсорг вздохнул:
— Ну вот… Вы хоть почуяли, как снегом-то пахнет? Теперь бегом!..
Хуже всего, конечно, было, что мы подвели нашего старшину, нашего Василия Петровича Воронова. Он нам доверял, а мы…
Старшина сидел на скамье, опустив голову, один во всем кубрике!
Чадила его самокрутка.
Он поднял голову.
Мы, не решаясь пройти, стояли у дверей. Все-таки никто из нас не думал, что получится так плохо. Но не объяснишь, не оправдаешься, да и не станем мы этого делать! Надо было вернуться вовремя, а не плутать.
— Товарищ старшина… — начал Леха.
— Разговоры! — перебил его Воронов.
И опять молчание.
Вадик не выдержал:
— Нет, а где все? Нас ищут?
— Разговоры! — рявкнул Воронов.
Мы прикусили языки. И вдруг услышали:
— Становись! Напра-во! Из кубрика шагом марш!
— Погорели, — прошептал Вадик.
— В штаб! — вдогонку нам крикнул Воронов.
Мы шагали в штаб. Гуськом, «в колонну по одному» — Леха, я, Юрка и, как всегда на шкентеле, Вадик Василевский.
— Не может быть, что он доложил начальству, — сказал я.
Юрка оглянулся:
— Догоняет!
— Сейчас повернет, — предположил Вадик.
— Строевым! — крикнул Воронов.
Мы стали чеканить строевой шаг.
— Тверже ногу!
Мы постарались топать сильней и четче.
— Вольно, — сказал старшина.
Пошли нормально.
Да, он привел нас в штаб. Неподалеку от подъезда, за палисадником, ребята из нашей смены — человек десять — пилили и кололи дрова. Остальные топили печи в коридоре второго этажа.
— Будут топить вот эти, — сказал старшина, мельком взглянув на нас. — Остальные построиться — и в кубрик. Отдыхать. Ясно?
Мы обрадованно кивнули: «Есть!»
— Поработайте ночку, — сказал Воронов. — Штрафники!
Сахаров подошел ко мне, сказал:
— За такие штучки вам бы еще по десять суток!
— Ладно, иди…
Я так был рад, что все обошлось; наплевать мне — почувствовал — на этого Сахарова.
Печи здесь были необыкновенные. Такие, наверное, есть только на Соловках. Если бы Вадик Василевский посадил себе на плечи еще одного Вадика, они могли бы войти в любую топку не пригибаясь. Туда, в эти горящие топки, надо было швырять целиком метровые поленья, чтобы поддерживать настоящий огонь. Пальба там стояла оглушительная.
Печи топили раз в неделю, но зато всю ночь.
И семь дней после этого в кабинетах было тепло, даже очень тепло.
Огонь полыхал в десяти топках сразу.
Первым делом мы сняли шинели. Потом — робы. И, наконец, стянули с себя тельняшки.
— Правильный у нас старшина! — сказал Юрка, улыбаясь и вытирая потный лоб. — Он ушел?
Леха кивнул.
— Я уж думал — нас ищут, — лупоглазо уставясь в огонь, вздохнул Вадик. — Сереж, а соседи-то наши?
— Их смена в карауле.
— А-а…
Шуруя в очередной топке, я взглянул на дверь рядом и узнал ее — кабинет начальника школы. Сто лет назад я приходил сюда, не меньше!
Дверь почему-то приоткрыта. Заглянуть? Я шагнул и замер… Лучше бы мне этого не делать! Отсюда видна была спина Воронова. И слышно два голоса. Хриповатый, напряженный — старшины и сухой, строгий, старческий — капитана первого ранга Авраамова.
— Вам, может быть, и просто, — сказал Воронов. — Достали старые погоны — и все! А у меня золотопогонники отца с матерью расстреляли! Не могу я их пришить… Как большевик вам говорю.
— А я не как большевик? — спросил Авраамов. — Для Советской власти, во славу рабоче-крестьянского Красного Флота, я обучил тридцать тысяч моряков. Командиров. Офицеров! Так-то, Василий Петрович. Все. Можете идти!
Не знаю, как мне удалось выскользнуть. Старшина ушел, не взглянув на нас. Потом вышел Авраамов. Мы, полуголые, встали по стойке «смирно».
— Вольно, — рассеянно козырнул Авваамов.
И тоже ушел. Деревянные ступени лестницы скрипели под ним.
Юрка почесал переносицу:
— Все хочу у тебя, Леха, спросить. Как ты сегодня определил, что надо вправо? А? Ведь заблудились…
Только теперь один из нас произнес это слово.
— Правая нога сильнее, — сказал Леха. — И человек в лесу всегда незаметно берет влево. Это мне отец говорил.
Он смотрел в топку, на огонь, упрямо наклонив лобастую голову. Лицо раскраснелось от жара.
Леха повзрослел. Сейчас мы все это увидели. Губы у него стали жестче. И глаза.
Мы молчали.
Но я знал: нам очень хочется, чтобы он стал, как раньше, рассказывать об отце. Будто с этим рассказом должно было утвердиться что-то важное, такое, без чего жить труднее — как в потемках.
— Мы с ним тоже один раз поплутали, — сказал Леха, глядя в огонь. — Компас испортился. Потом-то отец признался, что нарочно так сделал. Ориентироваться учил… — Он вздохнул. — А я даже не знаю, в новой форме он погиб или нет…
Мы еще долго молчали. Но молчание уже не было напряженным.
Леха сказал:
— Главное, что старшина в нас верил. Знал, что придем.
— Правильный он человек, — повторил Юрка. — А переживал… Как в кубрике-то сидел?
«Не только из-за нас он переживал», — промолчал я, подумав о подслушанном разговоре…
В полночь Воронов неожиданно прислал нам смену — десять человек. Мы оделись и вышли из штаба.
Темень гудела вовсю.
Я посмотрел на окна соседнего дома. Света не было. Спала Наташа Авраамова, шестнадцатилетняя дочь начальника школы юнг. Спал капитан первого ранга.
А в кубрике спал наш старшина, бывший матрос революционного крейсера «Аврора». У двери висела его шинель. Погоны были пришиты.
«Тьфу, опять в палец! — Я выдавил капельку крови и слизнул ее. — Еще заражение получишь…»
— Колется? — засмеялся Юрка.
Мы сидели без тельняшек — в кубрике было тепло — и шили небольшие, величиной с ладонь, чехлы.
— А, черт! — сморщился Юрка.
— Хорошо смеется последний, — сказал я. — А у меня готово.
— Покажите-ка, — подошел Воронов. — Вы что, махорку в нем будете носить?
— Нет, комсомольский билет.
— Распороть. И зашить снова — аккуратно.
— Есть…
— Гы! — Юрка торжествовал.
— Не получается, товарищ старшина, — сказал Сахаров. — Не мужское это дело.
— Умора, — сказал Воронов. — Настоящий мужчина!
— Нет, ну пуговицу пришить, подворотничок… — Вадик пожал плечами. — А такая сложная работа…
— Настоящий мужчина умеет все. И может обойтись без помощи женщины, — сказал старшина.
— Моряк без девушки, — поспешно изрек Сахаров, — это корабль без якоря.
Воронов даже не ответил. Присел у печки, подправил дрова и, глядя на огонь, добавил:
— Только тогда она ему и нужна. По-настоящему, а не чтобы носки штопать…
— Понятно, — сказал Вадик.
Старшина улыбнулся.
…Если кому-нибудь из нас в действующем флоте вручат, допустим, медаль, может быть, даже орден, каждый ответит: «Служу Советскому Союзу!» Так положено.
Но сегодня, когда заместитель Авраамова капитан третьего ранга Шахов пожал мне руку и сказал: «Поздравляю», я ответил так же:
— Служу Советскому Союзу!
На комсомольском билете — тоже два ордена. А пониже вписаны моя фамилия, имя и отчество…
И проставлена дата выдачи: 23 февраля 1943 года.
И обозначено место: Северный флот.
Моряки носят комсомольские и партийные билеты на груди, у сердца, в небольших чехлах, которые прикрепляются к тельняшкам. Это, наверное, самая молодая флотская традиция.
— Получилось, — кивнул Воронов.
…А на тельняшке — полосы, синие и белые. Синее — это море. Белое — облака. Старшина рассказывал… Во времена парусного флота, когда вахтенный офицер посылал команду по реям, матросские рубахи сливались с парусами. Было трудно следить за работой команды. Тогда эти рубахи стали раскрашивать полосами. Вот откуда пошли тельняшки…
Мы натянули их на себя (на груди — комсомольские билеты), достали из-под матрацев брюки (там они отглаживались), надели фланелевки и синие матросские воротнички с тремя белыми полосками.
Синее — это море. Белое — облака.
А три полоски — в честь трех великих побед русского флота: Гангута, Корфу и Синопа…
— Приготовиться к построению? — торжественно объявил дневальный.
Мы густо намазали ботинки тавотом. Затянули шинели флотскими ремнями с ярко надраенными бляхами. Пожалели, что нельзя надеть бескозырки.
Они лежали на полке, золотились буквами ленточек.
Про ленточки нам тоже рассказывал Воронов… Когда-то моряки носили их на шляпах, чтобы в море, на ветру обвязывать вокруг шеи. Эти моряки были настоящие мужчины — на утлых суденышках они надолго уходили далеко-далеко от земли. А таких всегда провожают невесты и жены.
И одна из них, прощаясь с любимым, подарила ему ленту на шляпу. Лента как лента, только на ней было вышито имя этой девушки. Она долго стояла на берегу, следила, как тают вдали паруса.
А потом был шторм. Дней десять, может, и больше. И из тех, кто ушел в море, после шторма вернулся только один. Он привязал свой баркас, вышел на берег и тут, потеряв последние силы, упал. На шее у него была повязана лента с именем невесты…
С тех пор и другие невесты и жены стали вышивать на лентах моряков свои имена. Много позже на них появились названия кораблей, потом — флотов.
А в начале была любовь…
— Становись! — скомандовал старшина.
Он прошел вдоль строя, внимательно оглядел каждого и приказал достать носовые платки.
Когда Юрка развернул свой, на сгибе явственно обозначилась серенькая полоска.
Воронов задумчиво смотрел на нее.
Юрка медленно краснел.
— В следующий раз не пущу, — сказал старшина. — Ясно?
…Мороз раскалил звезды до блеска. Освещенное ими небо светлело над черным лесом. По пути нам несколько раз встретились небольшие группы юнг с винтовками — усиленные караулы расходились по своим постам.
В воинских частях в дни праздников всегда усиленные караулы.
В большом зале клуба, над сотней стриженых затылков, на ярко освещенной сцене Вадик Василевский читал свои стихи. Он энергично размахивал руками, и в первые минуты я удивился его смелости, а потом — стихам. Они были настоящие — и о юнгах, о нашей школе, о том, что завтра мы тоже уйдем в море. Бить врага.
После Вадика хор исполнял флотские песни. Потом доски сцены загудели. В зале на скамейках стали подниматься, вытягивать шеи, — «яблочко»? Потом играл струнный оркестр, выступали акробаты, даже один фокусник.
И все артисты были юнгами.
А юнги в зале смотрели на них, отчаянно хлопали в ладоши и удивлялись: «Ай да мы, юнги!»
— Авраамов здесь, — сказал Леха.
— И дочка? — спросил Сахаров.
Я посмотрел: а он красивый.
Сахаров! Брови такие красивые, тонкий нос… Он может понравиться Наташе. А как ей объяснишь, что вот Юрка с его оспинками и крепким подбородком только кажется некрасивым? Что на самом деле у него удивительно симпатичная физиономия.
Концерт окончился. Скамейки перенесли к стенам. Снова заиграл струнный оркестр, и юнги стали танцевать друг с другом.
— Моряки! — раздался вдруг строгий голос. — Это же вальс!
Авраамов стоял у края сцены.
Зал притих, замер.
— Это вальс! — повторил капитан первого ранга. — Моряки должны уметь танцевать вальс.
Он легко спрыгнул со сцены.
Юнги, глухо зашумев, раздались в стороны.
— Наташа! — позвал Авраамов.
И стало тихо, а в тишине все услышали, как стучат ее каблучки.
Мы стояли у стен, а она шла к отцу через весь зал, и этот вдруг опустевший зал казался мне сейчас огромным.
И страшно было оттого, что ей так долго идти, и оттого, что она пройдет, — все кончится.
Капитан первого ранга шагнул ей навстречу, щелкнул каблуками, чуть склонил седую голову.
Наташа улыбнулась. Я видел, как она улыбнулась — ласково и радостно, как откинула за спину косы и положила руку на его плечо. Тогда Авраамов чуть повернул голову к оркестру и сказал:
— Вальс!
…За разбор идейного содержания рассказа Толстого «После бала» мне недавно поставили пятерку. Я смотрел, как танцует с дочерью капитан первого ранга — человек, который начал службу еще в те времена, но во славу рабоче-крестьянского Красного Флота воспитал тридцать тысяч моряков, — смотрел, и мне было жарко и радостно.
Звучала музыка, плавно летел кортик.
А война шла второй год.
Я видел себя танцующим вальс после войны.
Непременно научусь танцевать вальс.
На плечах у меня будут погоны — пусть не капитана первого ранга, это неважно. А на груди — ордена. И кортик будет так же лететь, как у Авраамова. И девушка поднимет на меня сияющие глаза, когда я скажу ей: «Вы меня не знаете, а я помню, как вы танцевали вальс с вашим отцом. Это было на Соловках, в феврале сорок третьего года»…
Вальс кончился.
Авраамов щелкнул каблуками и поцеловал руку даме.
Ох, как мы хлопали в ладоши!
А капитан первого ранга, улыбаясь, притрагивался к разгоряченному лбу ослепительно белым платком.
«Я на горку шла…», «Дай, дай закурить!..» — до чего же все это было просто! И морзянку изучить, как положено радистам, на слух, — разве это трудно? Мы уже принимали по 80 знаков в минуту, но в классах, в тихих классах, когда работал зуммер. А теперь надели наушники, услышали эфир и поняли, что ничему еще не научились!
Я медленно поворачивал ручку приемника: клекот, писк, россыпь морзянки… Станций столько, сколько звезд в небе, и все работают одновременно! Ну разве тут что-нибудь поймешь?
Покосился на ребят: они сидели за своими приемниками и лица у них были растерянные. Даже у Сахарова. Еще бы, в уши врывался целый мир.
Новый, незнакомый мир.
В нем басили, пищали, булькали, хрипели, перебивая и заглушая друг друга, передатчики всей земли. Взрывались, все покрывая своим треском, атмосферные разряды. Не смолкали какие-то продолжительные шорохи.
Мне казалось, что я слышу, как тяжело, бессонно кружится земной шар. Я невольно посмотрел в окно: словно мог увидеть, как он кружится. Но за окном была видна тяжелая, сложенная из громадных валунов стена Соловецкого монастыря.
Вот уже третий день мы жили в двенадцати километрах от своих кубриков, рядом с этим монастырем, в котором теперь размещался учебный отряд Северного флота. Наша рота на две недели поселилась в местной школе связи.
Милеша Пестахов объясняли:
— Будем изучать современную аппаратуру.
— А также стоять на учебных радиовахтах — привыкать к эфиру.
Неужели можно привыкнуть к этому хаосу и разобраться в нем так, чтобы среди тысячи голосов найти один, который зовет тебя? Да еще найти вовремя и принять весь текст без ошибок!
Можно. Вот ведь сколько их работает — радистов!
Я опять взглянул в окно. Здесь, в учебном отряде, жили две роты из нашей школы — торпедистов и артэлектриков. Для них тут была необходимая материальная часть. Надо бы сходить к артэлектрикам, повидаться с Валькой Зайцем. Я не видел его с тех пор…
— Внимание! — громко сказал Астахов. — Еще раз напоминаю: найдите какую-нибудь одну радиостанцию и принимайте ее передачи. Учитесь настраиваться.
Я медленно поворачивал верньер: одну так одну! Надо только, чтоб хорошо было слышно.
И вдруг чей-то далекий голос произнес: «…«Чайка-три», я —«Чайка-три». Треск, разряды, «…таранили подлодку…» Опять треск! Дрожа от нетерпения, я чуть-чуть повернул ручку настройки и неожиданно ясно услышал торопливый, срывающийся голос: «Потерял ход, командир убит, в живых командор, пулеметчик и я… Расстреливают прямой наводкой. Погибаю, но не сдаюсь. Прощайте, братцы!»
— Товарищ старшина! — Я вскочил, сорвал с головы горячие, потные наушники, снова схватился за них. — Товарищ старшина! Наши… открытым текстом. Гибнут…
Как во сне, видел я ребят, сгрудившихся около моего приемника.
— Какая волна? Какая волна? — спрашивал Леха.
Я не мог сообразить, какая волна. Он говорил о радиоволне, а я видел другую — темную, всю из холода, — и в ней тонула бескозырка…
Астахов стоял, подключив к моему приемнику вторые наушники, — лицо неподвижное, глаза тяжело прикрыты помертвевшими веками.
«…не сдаюсь! Прощайте, братцы, прощайте!»
И тишина.
И атмосферные разряды — как последние взрывы.
Астахов положил наушники на стол. Достал расческу, причесался.
Раздался звонок — конец занятий.
— Откуда же, где они? — спросил Юрка.
— На Баренцевом, — тихо отозвался Астахов. — Наверное, там. Хорошее прохождение… волн. — Главстаршина спрятал расческу, взглянул на нас и, не повышая голоса, приказал: — Становись!
Мы выстроились, как на смотру.
— Какие сейчас занятия?
— Мичман Кашин, — ответил Леха, — морпрактика.
— В кабинет морпрактики шагом марш!
…В тот вечер я долго искал Вальку. Пришел в роту артэлектриков, заглянул в один кубрик, в другой:
— Ребята, где тут Заяц?
— Какой заяц? Серенький?
— Валька Заяц, мой приятель. По «гражданке»…
— Спроси в следующем кубрике, у нас только волки — целых два Волковых!
— Да я серьезно спрашиваю!
— Тебе серьезно и отвечают.
В соседнем кубрике я наткнулся на старшину роты:
— Разрешите обратиться, товарищ старшина?
— Обращайтесь.
Был он низенький, толстый, рыжеусый. Смотрел придирчиво.
— Я из роты радистов. Пришел сюда к другу, к юнге Зайцу. Он, случайно, сегодня не в наряде?
— Заяц? — спросил старшина. — Это какой Заяц?
Все они тут, кажется, были шутниками — на один манер.
— Юнга Заяц…
— Ах, Заяц! Это тот сопливый, что ли? Нос у него красный…
— Ну… — Я растерялся. — Было. Шмыгал…
— Да. Вот так. Шмыгал! У него же хронический насморк!
— Но…
— Зайца тут давно уж нет, товарищ юнга! Его еще Иванов отпустил. Вот так.
— Иванов? Отпустил?
— А зачем нам его — с хроническим-то насморком? — сощурился старшина. — Да… Обойдемся и без сопливых, которые рапорты пишут. А?
Я молчал.
— Дрянь у тебя был дружок! — сочувственно заключил рыжий старшина. — Вот так.
Сахаров скривил губы и стал складывать газету — вдвое, вчетверо, еще раз, — я слышал, как скребет по бумаге его ноготь.
— Заметку про Милешу Пестахова написал? Писа-атель!
Круглые глаза смотрели на меня с таким же злым презрением, как тогда, давно, в котловане кубрика.
— «Для нас… — засюсюкал он, опять раскрывая газету. — Для нас главстаршины Астахов и Пестов — образец морской подтянутости и аккуратности… Замечательные специалисты… Мы понимаем — ах, ах, конечно, понимаем! — что, чем скорее освоим их опыт, овладеем специальностью радиста, тем больше будет вклад наших инструкторов в дело разгрома врага»!.. Писа-атель!
Не очень-то приятно, если твою заметку читают таким тоном. Пусть эта заметка, которую ты написал собственной рукой, стала в газете какой-то незнакомой, — все равно не очень-то приятно!
Но дело даже не в этом. Я же написал ее не просто так.
С месяц назад во время занятий Воронов вызвал меня из класса. В коридоре придирчиво осмотрел: «Значит, пойдешь сейчас в двадцатый кабинет. Там капитан из газеты прибыл. Будет с тобой беседовать… Сначала постучи. Скажет: «Войдите», — три шага строевым и доложи как положено».
Василий Петрович заметно волновался, и, если говорить честно, мне стало приятно. Мы его любили, нашего старшину, а он всегда был суров — даже когда шутил или хвалил кого-нибудь (меня-то он один раз похвалил — на стрельбище). Но вот приехал человек из газеты, и Воронов, посылая меня к нему, волновался.
«Ясно, товарищ старшина».
«Ясно, ясно»! Ты слушай, что говорю! Доложи четко: «Товарищ капитан!..» Он капитан, а не капитан-лейтенант: звездочек-то на погонах столько же, а просвет красный — политработник. Ясно?» «Ясно, товарищ старшина!»
Дело, конечно, было не в погонах и не в звании: приехал первый человек с Большой земли, чтобы встретиться с нами, юнгами.
Василий Петрович еще раз осмотрел меня, даже заставил повернуться: «Ну, идите».
Капитан из газеты в новеньком кителе, в новеньких погонах с ярко-красными просветами, розовощекий, темнобровый, курил прямую длинную трубку и смотрел на меня так, будто все время чему-то радостно удивлялся.
Трубка то и дело гасла, как только капитан начинал что-то писать в своем блокноте. Я замолкал. «Пожалуйста, пожалуйста! — говорил он, торопливо раскуривая. — Я вас слушаю, товарищ Савенков. Юнга товарищ Савенков!»
И улыбался.
Это он попросил меня написать про Милешу Пестахова — там же, в двадцатом кабинете. А сам ушел, чтобы не мешать. Потом вернулся, прочитал и стал ходить по кабинету, потирая руки: «Очень хорошо, очень!..»
Я встал: «Разрешите идти?» — «Да, — сказал капитан, тоже вставая и протягивая мне руку. — До свидания. Рад был познакомиться с вами, Сережа». — «Есть, — ответил я невпопад. — Разрешите идти?» — «Идите», — опять улыбнулся капитан.
Воронов ждал в коридоре: «Ну как?»
«Все в порядке, товарищ старшина!»
«Молодец…»
— Молодец! Умеешь… — Сахаров бросил газету на стол. «Краснофлотец». Газета Северного флота.
Буквы запрыгали, зарябили, в висках у меня томительно зазвенело. Я опять услышал: «…не сдаюсь! Прощайте, братцы! Прощайте…»
Открытым текстом…
Это был конец: по морскому охотнику били прямой наводкой, катер потерял ход. Краснофлотец, парень с Северного флота, такой же, как Астахов, вел передачу открытым текстом. Последнюю. «Погибаю, но не сдаюсь!»
Астахов стоял рядом с нами, в учебном классе. Лицо у него было помертвевшее.
Потом он объяснил, что прохождение радиоволн хорошее. Он и в эту минуту объяснял, учил нас!
Нет, я не просто так написал заметку…
— Тут и дурак сумеет пятерочки отхватывать. — Сахаров отвернулся, принялся стирать с доски схему колебательного контура (это я чертил, объясняя Вадику). — Про него бы тоже плакат повесили: «Учиться так, как юнга Савенков!» И компания..
Я шагнул к нему.
Я еще не знал, что скажу, что сделаю. Но знал, что он замолчит. А если нет, плевать мне тогда на самого себя! Тогда пусть он еще раз смажет меня пятерней по губам — будет прав.
— Одни воюют, другие рыбку ловят! — Он только делал вид, что не замечает меня. — И про них еще пишут всякие…
— Сахаров!
— Сахаров! — одновременно со мной сказал Леха. — Ты не имеешь права говорить так о своих командирах!
— Не от тебя ли слышал? — бросил, не оборачиваясь, Сахаров.
— Н-ну и что? Од-дин раз сказал, да!
Леха заикался, весь красный… А ведь он никогда не заикался!
— Ты мне и за это ответишь, — сказал я тихо, чувствуя только, что сейчас, в эту минуту надо сдержаться.
Он услышал. Резко обернулся, уставился на меня.
— Выйдем, Сахаров. Там поговорим…
— Ах, выйдем! — протянул он, издеваясь. — В коридор или подальше?
— Можно и подальше. Самоподготовка все равно кончается.
— Ах, подальше! Ах, самоподготовка! — пел он тоненько и, подрыгивая полусогнутой ногой, следил, как я застегиваю шинель на все крючки.
— Давайте объяснимся! — потребовал Леха.
— Ладно, — сказал я. — Объяснимся после.
Как будто можно было объяснить, что шел я не просто драться, а хоронить того — в шинели без хлястика, — который когда-то, в кабинете начальника школы, поверил, что его отпускают домой, и не отказался писать рапорт… Как будто можно было объяснить, что многое с тех пор изменилось и что некоторые, пусть даже и простые истины понял я сам. А если ты додумался до чего-то сам, это — твои убеждения. И надо уметь их защищать.
Сахаров набросил шинель на плечи:
— Ну, берегись…
Я вышел первым. Он шагал за мной. Лестница, первый этаж, выход — на площади было уже темно. Мы обогнули учебный корпус, через какой-то кустарник вышли на небольшую поляну.
Дул влажный ветер. Неподалеку шумели сосны.
— Вот здесь, — сказал я, расстегивая крючки.
И — лицом в снег!.. Только крякнул от боли, когда Сахаров навалился сзади мне на руки: они запутались в рукавах. Он-то налетел на меня, не дожидаясь, пока я сниму шинель!
Вывернуться!.. Я рванулся, но теперь оказался на спине, а он удержался сверху, ударил:
— Что?
Из глаз искры посыпались. Еще, еще раз…
— Что?! Что?! Что?!
Надо было высвободить руки! Вот сейчас…
Сахаров вдруг откинулся.
Я почувствовал, что свободен, вскочил.
Он стоял в нескольких шагах от меня, отряхивал с коленей снег.
— Что? Получил?
А между нами — им и мной — стоял Юрка Железнов.
Вот в чем дело…
Я сбросил наконец-то шинель. Молча шагнул вперед.
Юрка тоже молчал.
А Сахаров все чистил брюки на коленях. Потом выпрямился:
— Ну? Что?
Не очень уверенно спросил.
Юрка положил мне на плечо руку:
— С такими разве дерутся?
— Да ведь он…
— Таких бьют, — сказал Юрка. — По щекам!
— Ну, ударь, ударь! — крикнул Сахаров. — Ударь!
Железнов молчал.
Я высвободил плечо.
— Двое на одного, да? — отступил Сахаров.
Юрка сплюнул.
А Сахаров повернулся и пошел — не к учебному корпусу, а куда-то к лесу.
— Не с кем драться-то, — сказал Железнов и еще раз сплюнул. Потом добавил задумчиво: — Черт его знает…
Я не понял, о чем он.
Где-то неподалеку равнодушно шумели сосны. Влажный ветер остывал у меня на лице. Глаза все-таки щипало.
— Вот тут больно? — спросил Юрка. — На-ка, потри снежком…
После физзарядки у проруби всегда очередь. Толкаемся, поторапливаем друг друга. Скоро построение…
Переговариваемся:
— Светает?
— Не, от снега так кажется.
— Вообще-то раньше светать стало, а?
— Эй, поживее там — не в бане!
Подошла моя очередь. Я нагнулся, зачерпнул ладонями холодной черной воды, но кто-то двинул меня плечом:
— Ну-ка!
Не успел даже понять, кто это — на него налетел откуда-то Сахаров, швырнул в сторону и встал рядом со мной, широко расставив ноги:
— Умывайся спокойно…
— Псих, — ошеломленно проговорили за спиной Сахарова.
Он не обратил внимания:
— Умывайся, не торопись.
Я умылся.
Юрка стоял за мной и улыбался. Я видел. Когда он улыбается, в любой темноте видно.
Молчаливый снег лежал на озере, молчаливо стоял над ним лес. Воздух был холоден. Но и в нем, и в запахе снега, и в самой темноте, чуть смазанной рассветом, было что-то новое, завтрашнее.
Как будто весной капнуло…
А холодная вода по утрам — это здорово!
Вот она, весна.
На причале пахнет водорослями, смоленой пенькой, мокрым деревом и краской. Каждый запах держится крепко, но все они — одно, как жгуты волокон в канате.
Мы раздуваем ноздри.
— Аромат! — говорит Леха. — Настоящий морской…
Мичман Кашин вытягивает из кителя карманные часы и задумчиво обещает:
— Мозоли набьете (крышка часов откидывается)… вот тогда и почуете (крышка щелкает)… настоящий-то морской аромат.
— А я уже набил! — гордо заявляет Вадик.
— Ох, — говорит мичман, — ох, баковый! Горе мне с таким баковым…
У причала, под шлюпками, покачивается светлая толща воды. Холодок ее смешивается с теплом прогретого на солнце дерева. Вода облизывает свежую краску на бортах. Вкусную масляную краску.
Шлюпки мы красили сами.
— Уясните, — говорит мичман, — настоящей гребли у нас не было. Пока. Она будет сегодня. Сорок гребков в минуту. Да, сорок… Что, баковый?
— Все в порядке! — Вадик пожимает плечами.
— Ох, баковый! — вздыхает мичман. — Ох… Лопасть весла опускайте в воду на три четверти. И разворачивайте валек. Понятно?
У мичмана крупное лицо, широченные плечи и веснушчатые волосатые руки. А китель на животе заметно выпирает. Говорит Кашин неторопливо, благодушно щуря темные глаза, — но только до тех пор, пока не приходит время давать команду. Тут он рявкает так, что мы вздрагиваем.
— Весла разобрать!
Шлюпку уже немного отнесло. Я кладу ладонь на ласковый, теплый от солнца валек и вижу, как на сваях причала пляшут отражения воды — зыбкие солнечные медузы. А за причалом песчаная коса, валуны, и чуть подальше — лес.
Сосны столпились над берегом и глядят нам вслед. Наверное, они тихонечко шумят.
Мичман сидит на корме. Китель тщательно застегнут, фуражка на два пальца над правой бровью. А бровь — рыжая. Правая рука мичмана лежит на румпеле, в левой — часы с открытой крышкой.
Я вижу его хорошо, потому что сижу сразу напротив, на месте левого загребного.
Правый загребной — Юрка.
Мы переглядываемся: «Помнишь?»
По загребным равняются остальные гребцы. Они разбирают весла за нашими спинами.
На баке приготовился Вадик Василевский со своим напарником. У них самые легкие весла.
За нашими спинами — море.
Мы в одних тельняшках, а с моря веет майский, холодноватый ветер. Зябко.
Скоро разогреемся…
— Весла на воду! — рявкает мичман, — Два-а… — Он выпрямляется, вбирает живот.
Но я не вижу его больше, потому что, занося лопасть весла, веду валек вперед и складываюсь, почти доставая подбородком до колен.
— Р-раз! — Всем своим грузным телом мичман подается вперед.
Ладонями на вальке чувствую, как вода за бортом туго бьет в лопасть весла. Пятки все сильней упираю в перекладину на рыбине, а в конце этого «р-раз!», откинувшись назад, я почти лежу на банке и валек у меня на груди.
— Два-а…
Вон как плещется за бортом — ходко пошли!
— Р-раз!
Второй гребок.
И еще…
И еще…
Сначала я их считаю, потом сбиваюсь. Надо было бы и тельняшки снять…
— Баковый! — гремит мичман.
Справа, кажется, весла пошли вразброд.
— Два-а, раз!..
Жаль, что некогда оглядеться. Далеко мы ушли или нет?
— Два-а, раз!..
Сколько гребков? Сорок?
— Двадцать восемь! — слышу я голос мичмана. — Двадцать восемь в минуту — плохо!
Это все из-за Вадика. Я успеваю подмигнуть Юрке: «Поднажмем?»
Скрипят уключины. Жарко. Голос мичмана куда-то отодвинулся.
— Два-а, раз!..
Наверное, мы далеко все-таки ушли…
— Сорок!
— Сорок за одну минуту. Только за одну. А сколько их уже прошло?
— Суши весла! — командует мичман.
Сразу становится слышно, как за бортом позванивает вода, Все тише и тише — шлюпка теряет ход. По лицу сползают капли пота. Капает с лопастей весел…
Неужели была зима, светлое от мороза небо над черным лесом, снег? Была.
Шла наша рота по дороге — в темноте и снегу. Шла месяц, второй, третий. Небо над дорогой становилось все светлее. Потом из-за леса встало солнце. И мы увидели, как тяжел и влажен снег под еловыми лапами. Как глубоко пробила его капель…
А рота все шла.
Снег растаял. Мы сняли шинели. По-весеннему шумели сосны, а небо над дорогой светлело почти круглые сутки.
И лес расступился.
…Я оглядываюсь: берег далеко-далеко — видны горошины валунов и оранжевые свечечки сосен. А все остальное — только море. Светло-зеленое у берега, сверкающее солнцем вдали и темное под нашей шлюпкой.
Открытое море, облака и солнце.
Жарко.
Я стираю ладонью пот со лба.
Падают капли с лопастей весел.
— Теперь понятно, — спрашивает мичман, — почему море соленое?
И хохочет. Долго, раскатисто — так, что в небе отдается.
— Ишь ты! — удивляется мичман и задирает голову. — Гром!..
— «Люблю грозу в начале мая»!
— Ох, баковый! — еще больше удивляется мичман. На минуту он задумывается, потом вдруг приказывает: — Всем надеть нагрудные пояса!
Мы с Юркой помогаем друг другу завязать тесемки.
— Весла на воду!
Грести становится труднее. Мичман наваливается на румпель, подставляя ветру корму шлюпки. Теперь дело пойдет.
Разгибаясь, я успеваю заметить, что море исчезает. Оно исчезает за гигантскими дымными шторами дождя.
И он обрушивается на нас.
Это какая-то бешеная пляска воды. Вода сверху, вода снизу…
— Навались!
На темно-сизой поверхности белые пузырьки дождя.
— Два-а, раз!..
У мичмана с козырька фуражки льет, как из водостока.
— Два-а, раз!..
Больше я ничего не вижу — вода, не могу разлепить глаза.
А комсомольские билеты — под пробковыми поясами. Не промокнут!
— Р-раз!
Валек бьет меня б грудь, и я чуть не сваливаюсь с банки. Что такое?
— Лопасть! — кричат сзади. — Лопасть сломал!
У меня падает сердце: натворил… Может, она была треснутая?
— Навались! — торжествующе кричит мичман.
А гроза прекращается — так же сразу, как налетела. Снова бьет солнце. От наших пробковых поясов, от воды, от красной физиономии Кашина идет пар.
— Фамилия? — Мичман смотрит на меня.
— Савенков.
А что я — виноват?
…Мы выстраиваемся на причале.
— Юнга Савенков, выйти из строя!
Выхожу.
— Юнге Савенкову за отличную морскую службу объявляю благодарность!
Я молчу.
— Ну?!
— Служу Советскому Союзу!
— Вот так. — Мичман доволен. — А это сохраните. — Он протягивает мне кусочек лопасти. — Такое не часто бывает. Р-разойдись!
Строй вздрагивает, ломается. Кашина обступают. Он тычет Сахарова в грудь:
— Сломай мне валек — я тебе три наряда вкачу! Понятно? А если лопасть, тогда — благодарность. Хорошо, значит, греб — и сильно и умело. Понятно?
— Может, она была треснута? — спрашивает Сахаров.
Вот тип!
— А может, вы думаете, я состояния шлюпки не знаю? — Мичман вытягивает из кармана часы. — Перекур! — Он смотрит на циферблат: — Пять минут, и как раз к обеду вернемся… — и щелкает крышкой.
— Ничего себе! — говорит Леха. — Уже обед!
Кашин раскладывает на валуне китель и поясняет:
— Земля-то вертится!
А по-моему, она качается. Колени дрожат. Я опускаюсь на песок и вижу, как ребята один за другим валятся рядом, блаженно распрямляя горящие ладони.
Дымное, сверкающее, огромное, качается перед нами море.
И только Юрка стоит. Смотрит на море. Совсем не исподлобья. И складки у него на переносице нет.
— Не служба, а малина! — сказал я.
— Черника, — серьезно поправил Вадик.
Мы сидели у костра и варили в миске варенье из черники. Мы были «дневальными у шлюпок». На Горелом озере. Бывают и такие наряды!
Чернику я собрал на небольшом островке. Вон он, его отсюда видно. Сходил туда на шлюпке, и все. А вообще-то ягод сейчас в лесу везде полно.
— Нет, а сахару маловато, — сказал Вадик.
— Съедим и так…
Съели.
— Может, еще соберем? — спросил я.
— Сахару-то нет…
Вадик подобрал ноги, положил на колени подбородок и лупоглазо уставился в одну точку. Потом достал из кармана огрызок карандаша. Еще посидел. Стал что-то писать в тетрадке по радиотехнике.
«Сочиняет», — заскучал я.
Если человек сочиняет, с ним не разговоришься.
Зато я первый услышал, как слева, где тропинка, зашелестели кусты, увидел мелькающее в листве платье и желтый сарафан.
— Здравствуйте!
Передо мной стояла яркая, синеглазая женщина — жена одного из старших офицеров:
— Нельзя ли нам перебраться на остров, за черникой?
Она сделала испуганные глаза и улыбнулась.
А чуть позади стояла Наташа…
— Можно! — сказал я, стараясь не задохнуться.
Оглянулся на Вадика. Он сочинял…
— Пожалуйста. Вот к этой шлюпке!
Они подходили. Я слышал. А посмотреть не смел.
— Я не упаду? — спросила жена офицера. — Будьте любезны, дайте мне руку! Спасибо. Ой!..
Наташа сошла сама. Дочь Авраамова!
Они усаживались на корме. Я вдруг понял, что, когда возьмусь за весла, мы окажемся лицом к лицу… А почему бы и нет?
Так… Весла в уключинах, все в порядке. Я оглянулся еще раз. Вадик сочинял!..
— Как вы быстро гребете! — щебетала яркая женщина. — Это вы здесь научились?
— Здесь.
Я оглянулся — островок был уже близко. Действительно, быстро… А зачем? Но шлюпка такая легкая, а вода гладенькая. Не то что на море.
— Никогда не думала увидеть на Соловках такую красоту! — восторгалась женщина. — Эти могучие леса, озера…
Наташа молчала.
Я очень хотел посмотреть на нее и не мог — не решался. Хоть бы спросила о чем-нибудь… Ведь уже скоро — шлюпка идет быстро! Гребок. Еще гребок…
Я посмотрел.
Наташа опустила ресницы.
Навсегда, на всю свою жизнь напомню ее серые глаза. Оказывается, они вовсе не голубые! Почему-то после того вальса я думал, что они голубые. И маленький розовый шрам на щеке. И ее пальцы, заплетающие косу. И еще — длинную, совсем свежую царапину у нее на ноге, ниже колена.
Девчонка, наверное, сорвиголова!
Островок надвигался. Теперь надо было лихо ошвартоваться.
Я оглянулся, прикинув расстояние до берега. Сделал последний рывок веслами. Встал на банку, разматывая пеньковый конец, вплетенный в рым на носу шлюпки. Предупредил:
— Может качнуть, держитесь!
И прыгнул.
— Ах! — вскрикнула яркая женщина.
Чудачка она. Чего ахать?
Я подтягивал шлюпку.
Наташа откинула косу за спину и опять опустила ресницы.
— Пожалуйста, — сказал я, удерживая борт шлюпки у самого берега.
— Большое вам спасибо, молодой человек!
Полная красивая нога перешагнула борт.
Я стал глядеть в сторону: сейчас и Наташа…
— Вы за нами приедете?
— Приду обязательно. Когда?
— Ну-у, — женщина переглянулась с Наташей, — через часик?
— Да.
Вот и голос ее услышал.
— Добро! — сказал я.
Теперь можно было не грести, а просто опускать весла в воду и смотреть, как они уходят в лес. Смотреть на желтый сарафан Наташи, на ее косы…
И она оглянулась!
Жаль, что я не имею права объявлять благодарность старшине роты. Трех благодарностей ему мало за назначение в такой наряд! Я только не знал, что делать весь этот час. Как его переждать? Вернуться туда, где в траве валяется миска из-под черничного варенья, а Вадик сочиняет стихи, было невозможно.
Я стал кружить по озеру.
…Они вернулись с полными корзинками черники. Так аккуратно — ягодка к ягодке — ее никто из ребят не собирал: у нас всегда оказывалось полно листьев.
Конечно, это было чудом, но все повторилось. Даже больше: я посмотрел на Наташу четыре раза. И три раза у нее дрожали ресницы, а на четвертый наши взгляды встретились.
А потом они ушли.
Наташа, прощаясь, улыбнулась мне.
Если бы она пришла еще раз! Ну что ей стоило? Ведь свободный человек…
Я бы рассказал ей, почему это озеро называют Горелым. Оно огромное, извилистое, и по берегам его, говорят, однажды сильно горел лес…
А мы здесь катались на лыжах и заблудились. Нас Леха вывел. Оказывается, есть такое правило: если заблудился, поворачивай вправо…
Я бы рассказал ей, какой рассвет был сегодня на озере. Вон в той стороне редкие стволы сосен чернели на бледно-зеленом небе. А над водой еще мигали звезды. Мне даже хотелось разбудить Вадика — он похрапывал в палатке.
— Правда ведь обидно, что именно в эти часы у человека самый крепкий сон? — спросила Наташа, наклоняясь над бортом и опуская в воду ладошку.
Она вернулась. И опять сидела на корме шлюпки. А я перестал грести, потому что увидел, как сползает ее коса — вот-вот упадет в воду, — и хотел подхватить ее…
В руке у меня хрустнула ветка. Я посмотрел на Вадика, вздохнул:
— Все сочиняешь?
— Угу.
— Я тоже. Мне такое сейчас пригрезилось! Будто… Ладно, почитай, что там у тебя сочинилось.
Вадик встал:
Мы первую любовь узнаем позже,
Чем первое ранение в бою!..
Он вдруг замолчал, поднял голову.
Прерывистый, ноющий звук наползал на остров…
— «Юнкерс»?
— Кажется. Ты его не видишь?
— Нет, — ответил Вадик.
Мы говорили спокойно. Как будто о черничном варенье. Потому что обоим не верилось: такой день, такой покой, и вдруг «юнкерс»…
— Смотри-ка, — негромко сказал Вадик.
Но я и сам увидел: торопливые жирные клубы дыма поднимались над лесом за островом, на противоположном берегу озера.
— Лес горит! Зажигалки?
— Наверное. Вот что, Вадик. Я побегу в роту, я быстрей добегу, а ты здесь… Понял?
— Так точно, — сказал Вадик.
Когда, задыхаясь, я выскочил на дорогу, по ней уже бежали юнги. В тельняшках, с лопатами.
Вот и наши радисты.
— А Василевский где? — остановился Воронов.
— У шлюпок. Там безопасно. Горит на западном берегу, я видел.
— «Безопасно… Видел…» А ветер какой! Юго-западный, зюйд-вест, черт подери, соображать надо! Огонь туда и пойдет. Бегом на место!..
— Есть.
— Стой! — крикнул старшина. — Бери лопату у баталерки и давай вместе со всеми, а туда я других пошлю.
Мы выбежали на поляну.
Когда, задыхаясь, я выскочил на дорогу, по ней уже бежали юнги.
— Здесь копать! — приказал Воронов. — Цепью становись. Быстро!
Цепь пересекла поляну почти посередине. А метрах в пятидесяти от нас горел лес.
Земля поддавалась туго — пружинила. Сверху — густая трава, снизу — галька. Я копал, видел мелькающую лопату, дерн, комья земли. Отшвыривая их, разгибался, поднимал голову…
Неподалеку, прямо передо мной, стояла сосна. Она стояла отдельно от леса, будто вышла на поляну показаться — вот я какая! Прямая, выстреленная к небу как мачта. За нею все полыхало, чернело, падало.
Она стояла. А жара становилась невыносимой, воздух — таким горячим, что боязно было вдыхать его всей грудью. Я копал и косился — стоит моя сосна! Подумал, поверил: «не загорится», и тут же увидел, как ее снизу охватило кольцо пламени; оно кинулось вверх по стволу — все быстрее, стремительней, и вдруг жарко — вся разом — вспыхнула крона.
Я кричал что-то, задыхался, плакал — от дыма. И видел блестящую лопату, комья земли. И кольца пламени на сосновых стволах. И пороховые кроны.
Сосны погибали, как живые.
— Пожар погасим — на трое суток посажу! — закричал на кого-то Воронов. — Черенок сломал! На кой черт ты здесь нужен без лопаты? Трое суток, ясно?
Мне не разглядеть было, кто там сломал черенок, а жаль, — я бы ему тоже сказал пару слов. Копать не научился, сачок несчастный… А ветер — зюйд-вест, и огонь идет на школу. Не на лес — на нашу школу был налет. Огонь идет, чтобы сожрать наши кубрики, все, что мы построили. Огню надо дорогу пересечь, а какой-то обормот сломал лопату!..
Поляну пересек ров, глубокий, как окоп полного профиля, только шире. Теперь огню здесь не пройти. А слева, справа?..
Мы опять бежали, продирались через кусты, дым, гарь на новое место. Снова копали.
— Полундра, сзади горит!..
Огонь был опытным врагом. Наступал, не давал нам передышки. На этот раз он ударил по нашему флангу и кинулся в обход.
— За мной! — крикнул Воронов.
Стало так дымно — совсем ничего нельзя было разглядеть, и я споткнулся, упал, а через меня, больно стукнув мне по скуле ботинком, перелетел кто-то и шлепнулся впереди.
Встал, ругаясь:
— Предупреждал бы, что ложишься!
Я узнал голос Сахарова.
Дым на минуту рассеялся, и он увидел меня:
— Что с ногой? Идти можешь?
Я здорово ударился — так, что сразу и встать не смог, а Сахаров уже подставлял плечо:
— Ну-ка, хватайся. Давай руку! — И смотрел на меня тревожно — Больно? Подняться сможешь? Давай понесу!
— Дай-ка лопату, — сказал я, потирая скулу. — На кой черт мы здесь без лопат?
Горело, трещало, шипело вокруг. Мы как-то вдруг сразу остались одни. Где остальные ребята?
Он подал мне лопату. Я оперся на нее, попробовал встать. Ничего. Больно, но идти можно.
— Знаешь, я сам…
Он вздохнул разочарованно.
— Хотя нет, — сказал я, — не смогу. Думал, что смогу, но я ее вывихнул, кажется.
Если ты…
— «Смогу, не смогу»!.. — заорал он. — Лезь на спину ко мне, ну? Герой! Сжаришься тут с тобой!
Он, кажется, радовался.
Ладно. Я взгромоздился ему на спину и покрепче обхватил за шею, с удовольствием чувствуя, как он зашатался, расставляя ноги. Сахаров шагнул раз, другой… пятый…
— Стой!
Он остановился.
Я разжал руки, встал рядом. Потом прошел вперед шага три и обернулся:
— Можешь дать мне по морде. Имеешь полное право…
Видишь — сам могу идти.
Сразу мог.
Подло я себя чувствовал.
Сахаров молча обошел меня и двинулся дальше. Я — за ним.
Больше не разговаривали. Пока искали своих, я все думал: год живешь с человеком в одном кубрике и считаешь — понял его, знаешь, как свои пять пальцев, а потом вдруг оказывается, что ничего ты не понимал…
Обед нам привезли в походной кухне. Ели торопливо, молча.
Потом Воронов послал меня и Леху в разведку. Он так и сказал: «В разведку». Нам надо было обогнуть горящий лес и посмотреть, не идет ли огонь и в другую сторону — против ветра. Как это может быть — против ветра, я не понимал, но приказы не обсуждаются, а выполняются.
До сих пор я видел пожар там, где мне приказывали копать, а теперь, когда мы с Лехой шли в разведку — то шли, то бежали и, выдыхаясь, опять шли, — понял, что не видел ничего. Перед нами разворачивался весь бой с огнем: цепи юнг, мокрые от пота тельняшки, жаркие, в копоти лица и лопаты, лопаты, лопаты. Никогда не думал, что в нашей школе столько лопат. Рота боцманов, рота рулевых, рота мотористов… Гул огня, треск, пальба в лесу, и… почти никаких голосов.
Огонь окружали.
А когда мы вышли к тому месту, где не было ни одного человека, а лес горел — огонь шел все-таки против ветра! — нам обоим стало страшно оттого, что здесь никого нет. И мы решили, что я хоть один начну копать канаву, а Леха вернется, доложит Воронову и приведет наших сюда.
Я копал и все посматривал на лес впереди — не мог понять, почему же огонь идет и против ветра. Потом понял. По дыму, по искрам видно было, как вихрится горячий воздух там, в самом пекле, и как огонь, прежде чем рвануться по ветру, успевает лизнуть траву, кустарник с противоположной стороны.
…Ночью пожар шел уже на убыль, но стало еще жарче, воздух так погорячел, что казалось, кожа на лице лопнет — ведь ночью воздух влажнее.
Был момент, когда я почувствовал, что не смогу больше сделать ни одного шага, ни разу не подниму лопату. Я разогнулся и, почти ничего не понимая, смотрел на пляшущие тени, отсветы, всполохи огня, на огненные ветви, летящие в воздухе, — днем они не были так заметны. И все так же, толком не соображая, что происходит, увидел, как одна такая ветвь, большая, раскаленная, сыпля искры, медленно упала на Вадика. У него застряла лопата, он все выдергивал ее из земли и никак не мог выдернуть…
В следующую секунду я бежал туда, но меня опередили: из огня, с Вадиком на руках, выходил Астахов, а Пестов шел рядом и сбивал со спины друга тлеющие клочья тельняшки. Они и здесь были вместе. Вадика отправили в санчасть.
Когда начало светать, мы сидели на краю глубокого рва, похожего на окоп. От обугленной стены леса тянуло горелым. Пахло горьким дымом, землей. Было тихо.
Уткнувшись лицом в колени, на дне рва спал какой-то юнга. Никто его не будил.
— Знаешь, какие Вадик стихи написал! — сказал я.
Железнов удивился:
— При чем тут стихи?
— Таких я еще в жизни не слышал! Понял?
Юрка не ответил.
Я вдруг разозлился. Не знаю, что на меня наскочило, но молчать было невтерпеж.
Рядом маячил необычно молчаливый Сахаров.
— А, спаситель…
— Что? — не понял Леха.
Я обрадовался. Стал рассказывать, как тащил меня Сахаров, как старался. Расписывал вовсю, но хоть бы кто улыбнулся! Юрка выслушал, спросил:
— Ну, стукнул он тебя?
— Нет, в том-то и дело, что…
— А зря, — прервал Железнов. — Я бы на его месте стукнул.
Шинель на себя, шинель под себя. А под голову вещевой мешок… Слышно, как за бортом всплескивает море.
В черном стекле иллюминатора продолговато отражается синее полушарие плафона. Мелко-мелко дрожит переборка — идем «полным». К утру будем на Большой земле.
По железному трапу гулко протопали чьи-то ботинки. Вошел матрос, прислушался — вроде спим… Быстро разделся, лег, зевнул.
За бортом ухает, всплескивает, вздыхает море…
А шумели сосны…
Последние три дня мы жили в учебном корпусе — в школу прибыли юнги нового набора. Совсем пацаны… Строем они ходить не умели. Со стороны посмотришь — как гусеница ползет: по спине от головы до хвоста волна за волной… Так бывает, когда в строю все время сбиваются, «тянут» ногу.
Салаги!.. Шинели на них топорщились, бескозырки сползали на уши. А ремни и ленточки они получили сразу. И поселились в готовые, обжитые кубрики — даже о наглядной агитации заботиться не надо. Таращились: «Неужели вы все это сами построили?»
Конечно, сами. Что и говорить, на корабли мы придем не простыми новобранцами — ведь какую школу окончили…
Вызывал меня Авраамов. На второй день после того, как сдали экзамены. Я пришел, доложил как положено. Капитан первого ранга стоял у окна, и я узнал кусок чистого голубого неба над теми же верхушками сосен. Солнце светило прямо в окно, горело на погонах Авраамова. А лицо его сначала было видно плохо — только седые бакенбарды.
Солнечный луч падал на шкаф, где за стеклом стояла модель эсминца. Ее я тоже узнал.
«Садитесь», — предложил Авраамов.
Он и сам сел за письменный стол, напротив, начал расспрашивать о службе. Я, отвечая, все посматривал то на его погоны, то, на модель в шкафу. Это была модель современного эсминца — внука того первого русского эскадренного миноносца «Новик», которым командовал сидевший передо мной человек. Как все связано!
Я понимал теперь, почему около года назад, в этом же кабинете, капитан второго ранга Иванов говорил мне об адмирале Ушакове, о матросах революционного крейсера «Аврора» и о тех моряках, которые вчера обороняли, а завтра будут освобождать Севастополь, Одессу… Потому, конечно, и понимал, что сам теперь служу на флоте.
Авраамов сказал, что как отличник учебы я могу доложить командованию школы, где бы хотел служить дальше, мое желание будет учтено. Тут он достал синюю папку с тесемками: «Н-но…» И я уже знал, о чем пойдет речь. Не забыли, оказывается, о моем рапорте!
«Но, — сказал Авраамов, — Иванов, сдавая дела, оставил мне и сей документ…» — к протянул рапорт мне: мол, почитайте…
Не только бакенбарды — брови у капитана первого ранга тоже были седые. А глаза темные. Сухие, очень чистые пальцы оскорбленно постукивали по стеклу на столе.
«Это можно порвать, — сказал я. — Если бы теперь встретил Иванова…»
«Капитан второго ранга Иванов, — прервал меня Авраамов, — погиб смертью храбрых».
Я встал, комкая в кулаке рапорт:
«Разрешите обратиться с просьбой?»
«Да».
«Прошу списать меня на боевой корабль!»
Авраамов тоже встал:
«Добро!»
«Разрешите вопрос?»
«Да».
Он кивнул, внимательно, словно узнавая, глядя на меня.
«На каком флоте погиб капитан второго ранга Иванов?»
«На Северном».
«Прошу списать меня на Северный флот».
«Добро, — повторил Авраамов. И протянул мне руку: — Попутного ветра!»
…Храпит кто-то. Наверное, тот матрос — храп-то незнакомый… Вон Леха вздохнул. Юрка ворочается. А один встал… Сахаров. Накинул шинель на плечи, чиркнул спичкой и полез по трапу наверх — покурить…
— Ребята, а я ведь писал рапорт!
Юрка не понял:
— Какой рапорт?
— Тогда… Иванову. Что хочу быть летчиком.
— А… — сказал Юрка. — Ерунда все это.
— Детство, — подтвердил Леха.
Детство, правильно…
Нас троих списали на Северный флот, Сахарова — на Черноморский, а Вадика — на Балтику.
У каждого впереди — свой корабль.
А еще сегодня — ведь это было сегодня — мы закинули за плечи вещевые мешки и последний раз оглянулись на площадь около учебного корпуса. Юрка сказал: «А с Василь Петровичем и не попрощались толком…»
Мы не видели его последние дни — у Воронова была уже новая смена. Служба, все ясно! Но как-то он сразу о нас позабыл…
«Ну, пошли?» — сказал Леха.
…Сахаров возвращается. Кашляет. Накурился.
А фронт, пока мы учились, далеко ушел от Волги, далеко! Но хватило войны и на нашу долю. На нашу общую долю и на долю каждого из нас.
…Смену Воронова мы встретили около клуба, когда выходили на дорогу к морю. Встали у обочины — так, чтобы Василий Петрович нас заметил. Он и заметил, но даже виду не подал — идет командует: «P-раз, два, три! P-раз, два, три!» Конечно, нам стало здорово не по себе — оттого, что он делает вид, что не замечает и командует не нами: мы стоим как чужие. Леха смущенно прокашлялся, словно хотел что-то сказать, но в это время смена поравнялась с нами и Воронов как им гаркнет: «Смирно! Равнение направо!»
На нас, значит…
Они идут мимо, лупят на нас глаза, руки по швам, из-под ботинок — галька брызгами.
Мы тоже встали смирно, отдали честь.
У Воронова глаза серьезные, рука — у бескозырки.
Прошли.
«Вольно!»
Старшина обернулся, помахал нам рукой.
Вот и все.
А Наташу последние дни я так и не видел…
Да, у каждого впереди свой корабль, своя жизнь. Ведь каждый человек — отдельная жизнь. Свой ум, силы, привычки, мечты. Своя судьба.
Но только ли?
Такие люди, как Иванов или майор Чудинов, Лехин отец, — это не только отдельные судьбы. Это больше. Ведь всегда есть одна — наша общая — жизнь, в которой они не умирают, если даже их нет в живых. Они в нашей памяти и в наших делах, короче говоря — в жизни.
Вот как!
Вода за бортом перестает всплескивать, а вместо нее почему-то начинают шуметь сосны, и Авраамов улыбается: «Вот ваш рапорт… Смир-рно!»… И я стою рядом с Ивановым, а мимо — строевым — проходят юнги. Рота за ротой, рота за ротой — и все новенькие…
— Новенький, — кивнув в мою сторону, доложил сопровождавший меня старшина.— На пятьсот тридцатый.
Дежурный по дивизиону недовольно поморщился:
— Пятьсот тридцатый в море. Вернется через час.
— Так что придется подождать, — сказал старшина. — А мне возвращаться надо в экипаж.
И ушел.
У стенки, борт к борту, стояли морские охотники. Все одинаковые. Я рассматривал их бронированные ходовые рубки, орудия на носу и на корме, вымпела на мачтах, номера на бортах… Значит, пятьсот тридцатый такой же.
То на одном, то на другом катере иногда начинали прогревать моторы — рокот получался мощный! Вода вблизи катеров клокотала, взбаламучивалась, и чайки, крича, шарахались над мачтами. А ветер, свежий, пахнущий холодной водой и скалами, обдавал вдруг теплой гарью машинного масла.
Потом становилось тихо. Разве что на каком-нибудь охотнике хлопнет крышка люка или протопают по железной палубе чьи-то сапоги. И был слышен невнятный гул за скалами — со стороны моря.
Уже начинало смеркаться — сливались очертания стоявших рядом катеров, а скалы в сумеречном свете словно всплыли, когда пятьсот тридцатый вернулся.
Я подошел к самому краю пирса. Катер шел прямо на стенку, надвигался, рос. Над рубкой светлело лицо командира, а на баке стояли матросы в телогрейках, сапогах и кожаных шлемах. Звякнул телеграф. Моторы взревели, отрабатывая задний ход, и в клокочущей, взбитой добела воде катер почти остановился, стал разворачиваться боком.
— Прими конец!
У ног шлепнулся канат и сразу пополз. Я подхватил его, захлестнул на кнехт. Все в порядке. Подобрал свой вещмешок и стал ждать.
Хлопали люки. Кто-то рассмеялся. Потом я услышал голос: «Товарищ лейтенант…» И еще голос. Судя по интонации — лейтенанта. По узенькому трапу, козырнув флагу, вышел на пирс небольшого роста офицер в теплой куртке-. «канадке», в фуражке, как-то очень лихо сдвинутой на бровь. Он поговорил о чем-то с дежурным по дивизиону, глянул на меня.
Я шагнул вперед, вытянулся.
— Юнга? — спросил лейтенант, поправляя ремешок на фуражке.
— Так точно.
— Радист?
— Так точно, радист.
— Значит, к нам…
— Так точно.
— Что это вы заладили? — удивился лейтенант.
— Так…
— Что?
— Так… положено.
— А… — Он кивнул. — Ну что ж, пошли!
Вслед за ним я тоже ступил на трап и тоже отдал честь флагу корабля.
— Какую радиоаппаратуру изучали? — спросил лейтенант, не оборачиваясь.
— РСБ, Щуку, Сорок пять-ПК-один…
— Ну, у нас как раз РСБ на катере, — сказал лейтенант и вдруг остановился — так, что я едва не налетел на него. — Кранец… Почему он здесь? Убрать!
Рядом стояли матросы.
— Я вам говорю! — резко обернулся лейтенант.
— Есть!
Я поглядел — куда бы вещмешок? — положил его на какую-то железку и бросился крепить на борту кранец. А когда обернулся, командир уже ушел. Я поднял вещмешок, Снизу он весь был в машинном масле! Черт, не туда поставил…
— Юнга! — крикнул кто-то впереди. — Давай в носовой кубрик!
В жизни никогда не бывает последнего дня — он всегда становится первым…