Один день как тысяча лет
Все было очень просто — снять форменное школьное платье, хлопчатобумажные чулки и нательную маечку и положить на стол перед председателем санитарной комиссии. В женской средней школе номер 26 города Д. шла плановая проверка чистоты одежды и белья учащихся. Вполне рутинная процедура.
Но я растерялась. Во-первых, мне еще никогда не приходилось раздеваться при посторонних людях. Во-вторых, я понимала, что сейчас все увидят, что пришито к изнаночной стороне моей школьной формы.
Начинался этот злополучный день, казалось, вполне обыкновенно. Мы сидели на уроке труда и склеивали из картона декоративные рамочки для фотографий.
«В такую рамочку можно вставить фотографию дорогого вам человека», — сказала учительница Евгения Сергеевна и добавила, что сама она обязательно вставила бы туда портрет Владимира Ильича Ленина.
Действительно, у Евгении Сергеевны не было других дорогих людей. Она много лет жила в одиночестве и мало заботилась о собственной привлекательности, даже губы красила только тогда, когда в школу приезжала какая-нибудь проверяющая комиссия. Поэтому, если учительница вдруг приходила на урок с напомаженными цвета фуксии губами, всем было понятно, что в школу нагрянула очередная проверка.
Но в тот день почему-то Евгению Сергеевну никто ни о чем не предупредил. Обычно завуч Лидия Ивановна всегда заглядывала к нам перед разными важными мероприятиями, чтобы сказать, к примеру: «Крастье губы, Евгения Сергеевна, идем на расширенный педсовет». Не заглянула.
Поэтому, когда отворилась дверь и на пороге классной комнаты возникли три строгие женщины в белых халатах, мы все разом испуганно вскочили со своих мест.
Евгения Сергеевна тоже вскочила, стыдливо прикрывая рот рукой. Одна из женщин в белом торжественно приблизилась к ней и что-то прошептала на ухо.
— Девочки, — бодро обратилась после этого Евгения Сергеевна к классу, — у нас с вами санитарная комиссия. Все, что от вас требуется, — это снять форму, чулочки и маечки.
Мои одноклассницы послушно принялись расстегивать пуговки на своих платьях. Я похолодела. Может, мне стоит попроситься в туалет? Нет, вряд ли в такой момент меня выпустят. Мне срочно нужны были ножницы.
Тут я должна сделать небольшое пояснение, и оно касается моей семьи. Дело в том, что меня воспитывала бабушка. Так уж сложилось, что моя мама не могла мною заниматься из-за того, что ей пришлось вынести в жизни. Она и самой жизнью, как таковой, совсем не дорожила. В двадцать девять лет она, умелая портниха, сшила себе темное, простого кроя платье и вместе с тапочками и шелковой косынкой завязала его в маленький узелок. Узелок этот с пришпиленной к нему бумажкой «смертное» хранился на верхней полке платяного шкафа, чтобы, если мама вдруг умрет, я не ломала голову, во что ее одеть для похорон.
Поэтому первые восемь лет своей жизни я спала под теплым боком бабушки Александры. Бабушка была родом из Брянской области, носила широкие льняные платья и смешное деревенское белье. В наш город, на Украину, вместе со всеми мамиными многочисленными братьями и сестрами бабушка с дедушкой перебрались незадолго до войны. Дедушка устроился работать на завод имени революционера Петровского и от завода получил квартиру с большой печью на первом этаже хорошего трехэтажного дома. Просыпаясь по утрам, я слышала, как весело гудит печь на кухне, как позвякивают в бабушкиных руках казаны и миски.
А потом бабушка заболела и даже по дому ходить не могла. Я, видя, что она, всегда такая подвижная, целый день то сидит, то лежит, решила обучить ее грамоте.
— Это «сэ», это «лэ», это «е», понимаете бабушка? Получается «слепой»! Попробуйте, почитайте!
— «Мэ», «у», «зэ»… — «музукант». Это что же, «Сляпой музукант»?
— Ура, бабушка читает! — радовалась я на весь дом. — Бабушка, я вам книжку дам с крупными буквами. Пока я в школе, вы читайте!
— Нет, моя копочка, — отвечала она, — напиши-ка мне слова Божии из Псалтыря, я их разбирать стану.
«По-ми-луй мя, Боже», — читала она по утрам.
«На-и-па-че о-мой мя», — слышала я, приходя из школы.
«О-кро-пи-ши мя ис-со-пом и о-чи-щу-ся», — доносилось до меня, когда я засыпала.
Из-за бабушки и я была верующая и носила серебряный крестик на железной цепочке. Не каждая девочка в нашем дворе носила крестик, поскольку считалось, что только отсталые и невежественные люди крестят своих детей. Поэтому я старалась, чтобы цепочка у меня не выглядывала из-за ворота платья или кофты. Но однажды она все-таки выглянула, и Дима Шишкин, мальчик из соседнего дома, это сразу заметил. Он подкрался ко мне в подъезде, поддел цепочку пальцем и дернул, да так, что крестик больно впился мне в горло.
С тех пор я боялась гулять с крестиком на шее. Бабушка тогда придумала незаметно подшить его с изнанки к тому платью, которое я надевала чаще всего — школьной форме.
И вот теперь санитарная комиссия собиралась внимательно изучать мою одежду!
Рука как-то сама собой потянулась к лежавшим рядом среди обрезков картона и цветной бумаги ножницам, и я, наклонившись под парту, будто мне нужно что-то достать оттуда, срезала крестик с платья прямо вместе с крошечным кусочком ткани. От волнения пальцы мои дрожали, крестик выскользнул и упал куда-то на пол, а Евгения Сергеевна сделала мне замечание, чтобы я села ровно и слушала, что говорит представитель санитарной комиссии.
Как только процедура осмотра закончилась, я снова нырнула под парту и стала внимательно изучать глазами пол. Крестика нигде не было. Он, наверное, провалился в щель между досками.
На следующем уроке, а это была математика, девочка, сидевшая позади меня, вдруг испуганно закричала: «Евгения Сергеевна! Евгения Сергеевна! Идите скорее сюда!» — и вскочила с места, показывая пальцем вниз, под свою парту. Все девочки моментально окружили ее, чтобы увидеть то страшное, что там обнаружилось. Евгения Сергеевна подошла и, нагнувшись, подняла с полу мой крестик и спросила:
— Чей это крестик, дети?
Все молчали, поглядывая друг на друга. Я тоже молчала, но ни на кого не смотрела. Тогда она сказала: «Наверное, это кто-то из второй смены потерял. Подумать только! У нас в школе! Крестики!», — и, завернув его в бумажку, словно это был паук, которого лучше не брать прямо в руки, засунула в свой кошелек.
Далее события разворачивались достаточно драматично, потому что мама, узнав о происшедшем, велела мне немедленно забрать крестик и принести его домой. Я понимала, что выбора у меня нет. Дело в том, что к описываемому моменту у меня уже не было бабушки, а чтобы понять мамину роль в моей жизни, нужно немного знать о ее прошлом.
Они познакомились в библиотеке транспортного института, где Нюра Никешина работала уборщицей. Ей, седьмому по счету крестьянскому чаду, едва исполнилось шестнадцать, когда, как я уже упоминала, из захолустного колхоза в русской глубинке семья перебралась в большой промышленный город в Украине.
Нюра была страшно худая, смуглая и замкнутая и даже, как говорили в старину, «грамоте» знала не твердо. Хотя, может быть, и существовала какая-то скрытая от беглого взгляда красивость в ее бледном, полуцыганском лице, во взгляде больших и всегда недоверчивых черных глаз.
А моему будущему отцу, учившемуся на инженерном факультете, минуло двадцать три. Он, Григорий Крючков, выделялся среди прочих студентов, потому что везде и во всем оказывался лучшим. То тут, то там слышался его веселый голос, то тут, то там мелькал размашистый контур его плеч. И хоть Нюра, приходя на работу, не поднимала глаз от пола, этот облик и голос ей были хорошо знакомы. А самое странное заключается в том, что и он, Григорий Крючков, ее заметил. Он даже знал, что зовут ее Нюрой. Их тайные встречи поначалу состояли из его слов и ее молчания, но это была любовь.
Диковатая и малограмотная Нюра не думала о том, женится ли на ней Григорий Крючков, и даже не говорила ему, что ждет ребенка. Она просто была рядом и жила им, дышала. Но совсем незадолго до рождения моего брата Вовы они расписались. Об этом, конечно же, никто в институте не знал.
Выйдя замуж, мама ни в чем особенно не изменилась, не расцвела, как другие женщины. Конечно, война — не лучший сезон для женского цветения. Вечная молчунья, она порой доводила мужа до отчаяния своим безмолвием.
«Нюра, — говорил он, стукая кулаком по столу, — прекрати молчать!»
Бабушка Александра рассказывала мне, что к рождению Володи молодой отец отнесся довольно равнодушно, но через два года, с моим появлением на свет, родительские чувства проснулись в нем в полную силу. Он носил меня на руках, баюкал, нашептывал невероятные истории наших будущих приключений. Мне было три месяца, когда он погиб.
Это случилось в Казахстане, на какой-то затерянной в соленых степях железнодорожной станции, куда его, путевого инженера, направили работать после института. Жизнь написала окончание этой короткой повести очень неразборчиво: будто бы на той станции часто подрывались военные эшелоны. Будто бы он, взявшийся разобраться, в чем здесь дело, молодой специалист, действовал дерзко и неосмотрительно. Потому сам ли по неосторожности погубил себя Григорий Крючков или были виновные во внезапной его смерти под колесами поезда, — никто так никогда и не узнал.
Маме шел в ту пору всего двадцать второй год. Вместе со мной и сыном Володей она вернулась домой, к родителям.
Старики Петр и Александра Никешины встретили ее тепло, жалеючи и безропотно приняли к себе на жительство. Они в то время занимали одну из двух комнат нашей заводской квартиры. В другой комнате жила соседка, Алла Бенедиктовна, упорно пытающаяся выйти замуж девица лет сорока пяти, она же просто Олевтина, как к ней обращались Никешины, не охотно звавшие людей по отчествам.
Возвращение из Казахстана овдовевшей Нюры сестрами и братьями ее было встречено прохладно. Причины тому были почти необъяснимые — не то, чтобы ее не любили или не жалели, а просто была она другая — не свойская и не понятная. О новом браке юная вдова и не помышляла: время было военное, на руках у нее остались двое детей, да к тому же такая молчунья вряд ли сумела бы вновь свести с кем-то короткое знакомство.
Поселение в квартире стариков Никешиных тоже оказалось не в ее пользу. Четыре мамины старшие сестры и два брата имели уже собственные семьи и жили отдельно в разных концах города. Тем не менее, в семейных традициях было по разным поводам собираться у родителей и что-нибудь вместе праздновать. Причем со всеми атрибутами праздника: накрытым столом, громкими тостами и танцами под музыкальные пластинки. Нюра же со своим горем и малыми детьми невольно становилась помехой таким родственным встречам. Сестры, впрочем, готовы были простить ей внезапное возвращение, надеясь, что она возьмется за шитье и поможет им принарядиться, но когда она не оправдала этой надежды, вполне законно обиделись.
Мама одинаково равнодушно принимала и сестринскую холодность, и сочувствие родителей. Чтобы не сидеть ни у кого на шее, она устроилась работать в жилищную контору, помещавшуюся в соседнем доме.
Время шло. Мы с братом росли и требовали расходов, и она стала понемногу портняжить. Ей хотелось, чтобы Володя, поступивший в школу, был лучше всех и во всем первый, как отец. Полученные мальчиком похвальные листы и грамоты она специально вывешивала на самом видном месте — в простенке между окнами, и сестры, в то время приходившие к ней с заказами, наперебой восхищались Володиными способностями, уже ища ее расположения.
Ах, что это был за мальчик! По вечерам, возвращаясь домой из конторы, мама видела одну и ту же отрадную картину: полосатые нитяные дорожки внатяжку лежали на свежевымытом полу, покрывала на кроватях были заново расправлены, подушки взбиты и красиво уложены под кисейными накидками, а за огромным бабушкиным сундуком, имевшим в доме статус письменного стола, сидел, склонившись над учебниками, скромный виновник всего этого великолепия. Когда она по рабочей путевке отдыхала в санатории в Крыму, он каждый день писал ей ласковые письма, в которых просил о нас, о детях, не беспокоиться и думать только о своем здоровье.
В двенадцать лет Володя утонул, попав в водоворот на Днепре. Бабушка Александра приводила потом в дом знакомого священника, чтобы он поговорил с мамой о Боге и воскресении мертвых, но та сказала: «Мне от Бога одно надобно — смерти». Тогда все оставили ее в покое, и никто не смел перечить ей, если поздней осенью, в слякоть и в снег она отправлялась на кладбище в плаще и разбитых летних туфлях и там подолгу лежала на детской могиле.
Будильник клацал на всю комнату, как часовая бомба. Настроение у меня было неважное, потому что сразу по пробуждении я осознала, что сегодня нужно идти в школу и требовать назад свой крестик.
Заревел заводской гудок. Господи, до чего же я его ненавидела.
С этим гудком, врывавшимся в тишину каждого утра и вечера с непреложностью восходов и закатов, ко мне вновь и вновь возвращалось ощущение незыблемости раз и навсегда установившегося миропорядка и невозможности каких-либо перемен в нашей с мамой жизни. Так повторялось каждый день.
Я вздрагивала и спускала ноги с кровати.
В ванной, стоя на цыпочках и поеживаясь от холода, я дотягивалась до газовой колонки, зажигала ее и включала воду. Мама не всегда разрешала мне проделывать эту операцию, потому что после гибели Вовы стала просто патологически бояться всюду подстерегающих несчастных случаев, а зажигание колонки вполне могло считаться взрывоопасным делом.
Пока я занималась рутиной своих утренних приготовлений, мама не выходила из комнаты, и это означало, что у нее опять поднялось давление и потому не стоит дожидаться завтрака.
Я думала о том, как мне поговорить сегодня с Евгенией Сергеевной. Бабушка в свое время советовала в трудные минуты жизни повторять «помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его».
Какое отношение ко мне имеет царь Давид, я не понимала, но на всякий случай мысленно произнесла эту фразу, когда после уроков осталась наедине с классной руководительницей.
Евгения Сергеевна выглядела несколько необычно. Как я уже упоминала, она не пользовалась косметикой, но волосы иногда красила хной и всякий раз с неожиданным результатом. На этот раз от ее прически прямо таки веяло жаром настоящего пламени, хоть беги и вызывай пожарных.
— Евгения Сергеевна, верните, пожалуйста, мой крестик, — сказал я, делая вид, что совсем не замечаю неудачного опыта с хной у нее на голове.
— Какой еще крестик? — послышалось в ответ изумленно.
— Тот, что позавчера нашли в классе.
— Так это что, твой? Тво-ой?! — воскликнула учительница с таким ужасом, словно узнала, что я подложила бомбу ей в сумку.
Я кивнула головой. Ее лицо сразу стало холодным и злым.
— Твоего крестика у меня нет. Я его еще тогда директору отдала, — Евгения Сергеевна гордо выпрямилась и торжественным жестом указала мне на дверь.
Директором у нас была очень строгая, величественная дама, которая, в отличие от Евгении Сергеевны, могла бы считаться образцом безупречного вкуса. Гладко уложенные седые волосы на затылке были спрятаны в черную капроновую сетку. Оправа очков красиво изгибалась по форме бровей. Когда уверенный шаг в меру высоких каблуков этой женщины раздавался в школьном коридоре, воцарялась напряженная тишина. Не стоит и говорить, что в директорском кабинете учащиеся оказывались только по вызову, и никто туда особенно не стремился.
Поэтому когда я появилась в приемной, секретарь, толстенькая девушка, поперхнулась чаем. Она недавно работала у Ксении Саввишны и еще не знала, что до нее здесь сидели уже и худенькая девушка, и девушка средней упитанности, и никто долго не задержался. Но какая, собственно, разница? Толстушка доложила обо мне Ксении Саввишне и даже открыла передо мною дверь, как будто я сама не могла этого сделать.
Ксения Саввишна восседала за своим огромным директорским столом и перебирала какие-то бумаги. Увидев меня, она поправила свои красиво изогнутые очки и сделала странное движение головой.
— Слушаю тебя, Крючкова Нина, — сказали мне спокойно.
Я поздоровалась и изложила ей свою просьбу.
Ксения Саввишна сначала подняла брови так, что они возвысились над линией оправы, потом вытянула губы, как для поцелуя ребенка, и очень добрым голосом сказала, что всегда знала меня как способную, примерную ученицу и представить себе не может, чтобы я ходила в церковь, куда ходят только неграмотные старухи, которые не в курсе последних достижений науки.
«Отдаст или не отдаст?» — думала я.
Помедлив, она сообщила, что крестик уже передан ею в районный отдел народного образования и вернуть его, таким образом, она никак не может. Она советует мне, однако, хорошенько подумать над ее словами.
— Надеюсь, Евгения Сергеевна сможет разъяснить тебе твои заблуждения, — услышала я на прощание, — потому что в такой школе, как наша, не должно быть никаких верующих.
На следующее же после этого разговора утро я стояла перед классом, а Евгения Сергеевна громко разъясняла мне мои заблуждения:
— В церковь ходит! Крест на шее носит! — гневно восклицала она. — Ты хоть знаешь, что такое крест?
— Это символ нашего спасения, — ответила я тихо, повторяя то, что слышала от бабушки Александры.
— Спасе-е-ния! Это от чего же нас спасать надо, а? Мы такую жизнь построили без всякого Бога! Сколько в нашей стране производится масла, молока, мяса!
Она всегда почему-то вспоминала три этих продукта, когда описывала достижения социалистического строительства.
Все девочки смотрели на меня с радостным испугом. Страшно им было оттого, что учительница так разъярилась, а радостно по той причине, что люди всегда любопытны к зрелищу чужого позора, полную чашу которого я сегодня испивала перед всеми.
— На крестах в Древнем Риме рабов распинали, ясно тебе?! Наука давно доказала, что никакого Бога нет! — звенело в классной комнате.
Я смотрела в окно и думала, что тополя, растущие вокруг нашей школы, очень похожи на кипарисы, а светло-синее небо напоминает море. Моря мне пока не довелось увидеть. Если бы можно было в тот момент шагнуть из окна третьего этажа и пойти по воздуху вдоль тополей, слушая небесный прибой…
Но я стояла в классе, и позади меня над доской висел большой портрет Сталина в золоченой раме, сбоку раздражающим пятном маячила вспотевшая от негодования Евгения Сергеевна, а впереди белели тридцать невероятно отдалившихся от меня лиц. Они стали насмешливыми, когда учительница сказала, что вера в Бога — это признак невежества, и презрительно осуждающими, когда она добавила, что верующих в нашей стране поддерживает ЦРУ.
В общем скоро все девочки в классе перестали со мной дружить, за исключением Майки Болотиной, которую тоже не очень-то жаловали в коллективе за ее еврейское происхождение. А она была славная, смешливая девчонка, и хоть, конечно же, тоже не верила в Бога, но не хотела никого бойкотировать просто по незлобивости характера.
Так я стала белой вороной в нашей школе. Но это было не самое трудное. Гораздо труднее приходилось с мамой.
Кладбище — довольно занятное место. Там можно иногда пофантазировать. Например, перед вами фотография совсем молодого человека и надпись «Трагически погиб». Если постараться, можно придумать какую-то волнующую историю. Может быть, этот молодой человек спасал девушку от пожара или закрыл ее своим телом, когда на нее напал бандит. Есть же где-то на свете юноши, которые приходят на помощь девушкам, терпящим бедствие. Скорее бы я тоже стала взрослой девушкой!
На кладбище проходил чуть ли не всякий погожий день моей детской жизни. Все надгробные надписи, даты рождения и смерти на могилах я знала наизусть, а на портреты умерших смотрела как на лица старых знакомых. Мама часами сидела на земле, вытянув ноги и прислонившись спиной к могильной плите, а я бесцельно слонялась по кладбищенским тропкам. Иногда для разнообразия можно было устроить пышную погребальную церемонию для какого-нибудь безвременно окончившего свое земное странствие черног…