Скоро покажется солнце. Наш дом стоит у подножия горы – не особо далеко от железной дороги, – и другая гора вздымается прямо напротив нас, так что в нашем распоряжении лишь узенькая полоска неба над головой. По утрам это небо в основном затянуто плотным туманом, тяжелым, как мокрое шерстяное одеяло, и в иные дни солнце прожигает его только ближе к полудню. К тому времени мы уже прокипятим эти треклятые простыни, выколотим из них пятна и сможем развесить на просушку, а назавтра отнести в клинику и забрать наши денежки. Это позволит худо-бедно протянуть еще неделю.
Но нам нужно солнце.
Я то и дело поглядываю на восток, волевым усилием пытаясь заставить старину-солнце засиять, и в один из таких моментов вижу машину. Она спускается по серпантину горного склона напротив нас, то показываясь из тумана, то снова ныряя в него. Тетушка Фэй тоже ее видит. Мы перестаем ворочать простыни в баке и обе без единого слова смотрим, как она пересекает мост через Охотный ручей у самого подножия гор, въезжает в городок и исчезает из виду, потом пробивает туман уже на нашей дороге, той, что тянется вдоль ручья и железнодорожных путей. Это большая машина, длинная, как локомотив, и зеленая – того темного травяного оттенка, какой бывает у новых долларовых купюр. Никто в этих горах не ездит на такой машине. Насколько мне известно, только один человек во всем округе мог бы позволить себе такую. Машина подкатывает к выгоревшему указателю, на котором написано: «Наряды и прически Фэй», и останавливается.
– Я выгляжу, как страх Божий, – говорит тетушка Фэй, вытирая руки фартуком и трогая волосы. – Сейчас вернусь!
Она торопливо скрывается в доме.
Наверняка я тоже похожа на пугало, поэтому поспешно отираю лицо рукавом, пока высокий долговязый мужчина в темном костюме выходит из машины.
– Том! – выкрикиваю я, роняя длинную деревянную ложку, и бегу к нему, точно ребенок, которого отпустили с уроков. Я знаю Тома Данбара всю свою жизнь, но не видела его с тех пор, как он уехал в колледж. Если Том вернулся, если в будний день преодолел весь путь до Хэтфилда в дорогущем зеленом автомобиле, то он здесь явно не только для того, чтобы спросить, как я поживаю. Что-то случилось. Что-то очень хорошее. Или очень плохое.
Я крепко обнимаю Тома, и он отвечает мне точно таким же крепким объятием, потом берет меня за руки – и мы просто стоим, улыбаясь друг другу.
– Хорошо выглядишь, Салли Кинкейд.
– Вот уж враки! – Мое рабочее платье промокло насквозь, волосы выбиваются из рыхлого пучка, в который я убрала их этим утром, а от красных потрескавшихся рук несет щелоком. – Но это невинная ложь, так что я не стану использовать ее против тебя. Я лучше скажу тебе истинную правду. Чертовски рада тебя видеть! И ты тоже хорошо выглядишь.
И это тоже правда. Темные волосы Тома уже редеют на висках, но его лицо отчасти вернуло себе краски с тех пор, когда я видела его в прошлый раз, – когда он воротился с войны таким, будто что-то высосало из него всякую надежду и радость, и кожа у него была пепельного цвета, а в глазах застыло то нездешнее, контуженное, неподвижное выражение, какое сплошь и рядом бывает у парней, вернувшихся из Франции. Теперь он снова стал похож на моего друга Тома.
Я бросаю взгляд мимо Тома на зеленую машину с ее длинным капотом и еще более длинным телом, ее острыми углами и плавными обводами, ее блестящей краской и еще более блескучими никелированными деталями, такую изящную, современную и такую неуместную здесь, в Хэтфилде, где туман, дождь и роса стачивают грани проседающих домов и покрывают все созданное руками человека плесенью и ржой.
– Эта роскошь, должно быть, принадлежит Герцогу. Что стряслось? И за какой такой надобностью ты на ней аж сюда притащился?
– Это «Паккард Твин Сикс», только что с завода. И, Салли… – Том сжимает мои ладони, его глаза вглядываются в мои. – Это Герцог послал меня сюда. Чтоб привезти тебя обратно.
Привезти меня обратно. Девять долгих лет я ждала, когда услышу эти слова. Привезти меня обратно. Вернуть меня домой. Я верила Герцогу, когда он говорил, что я поживу в Хэтфилде совсем недолго, и продолжала твердить себе, что он пошлет за мной со дня на день, но проходили недели, потом месяцы… и «со дня на день» исчезло из моих мыслей. Герцог заезжал раз-другой в году, когда случалось оказаться в этой части округа, но визиты были краткими, он вечно спешил, а когда я спрашивала о возвращении домой, говорил, что время сейчас неподходящее, и я научилась не спрашивать. В последние пару лет он и вовсе перестал приезжать. И все же я всегда знала, что когда-нибудь, в один прекрасный день, я покину этот маленький городок в горах. И вот этот день настал.
– Зачем? Почему сейчас?
– Джейн умерла, – говорит Том. – Инфлюэнца забрала ее в три дня.
Джейн умерла. Том произнес эти слова тихо, но я слышу, как они громыхают у меня в голове. Сколько раз я думала о Джейн, о том, как она разрушила мою жизнь, о том, как она забрала у меня все, что я любила! Невозможно было удержаться и не пожелать, чтобы с ней что-нибудь случилось, но я всегда старалась отделаться от таких мыслей, молясь вместо этого, чтобы Джейн одумалась, поняла, что я вовсе не собиралась навредить Эдди, что у меня должно быть место в отцовском доме наряду с моим братом. Клянусь, я никогда не молила Бога забрать ее вот так, оставить Эдди без мамы. Ни один ребенок не должен через такое проходить.
– Все Кинкейды собираются в Большом Доме, – говорит Том.
Тетушка Фэй вновь выходит на улицу, как раз когда солнце прожигает остатки дымки. Она переоделась в свое выходное платье и приглаживает густые черные волосы изящными пальцами, которые она терпеть не может портить стиркой. Люди говорят, что в свое время тетушка Фэй была настоящей красоткой, да это и сейчас видно – по ее оленьим глазам и пышным округлостям. Но жизнь в Хэтфилде очень быстро старит тело: эти густые черные волосы тронуты сединой, а кожа в уголках оленьих глаз покрылась крохотными морщинками.
– Ах, Том, красивый наш студент, какой приятный сюрприз! Что привело тебя сюда?
– Джейн умерла, – отвечаю я вместо него. – От инфлюэнцы.
– О боже! – рука тетушки Фэй взлетает к губам. – Да смилостивится Господь над ее душой!
– Похороны завтра, – сообщает Том. – Герцог послал за Салли.
Тетушка Фэй улыбается.
– Я же тебе говорила, Салли! Я говорила тебе, что однажды это случится. – Тут она издает нервный смешок. – А как же я, Том? Я ведь тоже еду, верно?
– Простите, мисс Пауэлл. – Тон Тома мягок. – Герцог ничего про вас не говорил.
Тетушка Фэй поворачивается ко мне, заламывая тонкие пальцы, в глазах – паника. Я не могу оставить ее здесь – женщину, которая воспитывала меня последние девять лет, – я не могу бросить ее здесь наедине с котлом, полным простыней в пятнах.
– Тетушка Фэй должна быть там, – говорю я. – Она тоже член семьи.
Том в ответ кивает.
– Разумеется, она член семьи. Но ты же знаешь Герцога. Он терпеть не может сюрпризов – если только не сам их готовит, – и он ясно сказал: «Привези Салли», а не «Привези Салли и Фэй».
– Я без нее не поеду!
Тетушка Фэй подхватывает меня под руку.
– Салли, не перечь Герцогу. Езжай. Ты же ненадолго. Ты ведь вернешься, правда же?
Правда же? Или, может быть, Герцог хочет, чтобы я вернулась домой навсегда? Если я еду только на похороны, то тетушка Фэй пару дней прекрасно проживет и одна. Простыни уже почти чистые, солнце светит, она сможет развесить их сама, а потом отвезти в клинику в красной тележке «Дерзание». Но что она будет делать, если Герцог захочет, чтобы я осталась?
– Правда же? – спрашиваю я Тома. – Я сюда вернусь?
– Герцог не сказал. Но поминки уже начались. Лучше бы нам выехать поскорее.
Тетушка Фэй ходит за мной по пятам по дому, мимо портновского манекена и картинок с нарядами из женских журналов, приклеенных к стенам. В нашей спальне я снимаю с подушки наволочку. У меня не так много вещей, и все они прекрасно в нее влезут, да еще и место останется.
– Ты ведь вернешься, правда? – снова спрашивает она. Голос у нее тихий и надломленный.
– Тетушка Фэй, я знаю ровно столько же, сколько и ты.
– Герцог сказал, что он будет заботиться обо мне столько, сколько я буду заботиться о тебе. Что будет со мной, если ты не вернешься?!
– Я о тебе позабочусь, – говорю. – Так или иначе.
– Как?
– Найду способ.
Надеюсь. Просто пока не знаю как. А Том ждет, и Герцог ждет, и я должна ехать.
Наверное, собираться так, будто не вернусь, значит искушать судьбу, но я все равно собираюсь именно так. Второй комплект белья, летние носки, щетка для волос из свиной щетины, обтрепанная Библия, которую я читаю не так усердно, как должна бы, – все они отправляются в наволочку. Я поворачиваюсь спиной к тетушке Фэй, стаскиваю с веревки свое коричневое муслиновое платье и, хотя оно еще влажное, сворачиваю скаткой и укладываю туда же. Надеваю другое платье – синее в полоску с узором из ракушек, которое приберегаю для особых случаев. Остается только одна вещь. Моя винтовка, моя самая ценная собственность, стоит в углу.
– Тетушка Фэй, мой «Ремингтон» остается здесь, с тобой. В случае чего не бойся им воспользоваться.
– Ты готова к этому? – спрашивает Том, когда мы проезжаем через Хэтфилд.
– Я в порядке.
Получается резче, чем хотелось. Мне казалось, я не настолько на взводе. Том кивает, словно понимает, что я чувствую. Мы пересекаем Охотный ручей, и Том заводит разговор о том, как он любит этот ручей, как его вода выстреливает в воздух со склона горы, а потом падает вниз почти отвесно, бурля, расплескиваясь по скалам, холодная, быстрая, узким потоком, но потом, у подножия, где местность становится ровнее, течение замедляется и начинает петлять и блуждать, встречаясь с другими ручьями и речушками, теряясь в них, огибая скалы и подъемы, соскальзывая в низинки, где ей течь привольнее всего.
– Вот потому-то Кривой ручей и кривой.
Том рассказывает мне, что другая машина Герцога, тот самый «Форд», сейчас занята на оптовой закупке продуктов для поминок, поэтому Герцог послал его на «Паккарде» со словами: «Я с тебя шкуру спущу, если на нем появится хоть царапина». Том всегда был осторожным водителем, и теперь, сидя за рулем дорогущей новой машины Герцога, он буквально крадется вперед, сбрасывая скорость на крутых поворотах, держась подальше от глубоких колей, оставленных телегами с лесом, и сбавляя скорость до черепашьей перед каждой глинистой лужей.
Так что обратный путь в Кэйвуд оказывается долгим. Или, может быть, только кажется долгим, потому что мои мысли летят вскачь. Так много мыслей в моей голове! Мыслей, противоречащих друг другу. Мне не терпится добраться до Большого Дома, но я даже не представляю, как меня там встретят. Я надеялась на этот день годами, мучительно жаждая вернуться домой, но за все это время ни разу хорошенько не задумалась, что́ оставлю позади, и теперь не могу отделаться от видения тетушки Фэй, которая стоит там одна-одинешенька рядом со своей потрепанной вывеской и машет вслед на прощанье, ради меня изо всех сил стараясь улыбаться.
Мы спускаемся, съезжая с Голубого хребта в западной части округа Клэйборн в долину, где прекрасная виргинская земля достаточно ровна для хорошего земледелия, а поля и пастбища разделены изгородями и заборами. В горах зима еще не ослабила свою хватку, но здесь, внизу, весна смягчила землю, выманив первые нежные ростки зелени вдоль обочин, и почки на деревьях надулись, точно сытые клещи.
Когда мы достигаем пологих холмов на востоке, я начинаю замечать места, которые помню по тем временам, когда была маленькой девочкой: заброшенный каменный фермерский дом со старой каменной же, постепенно рассыпающейся стеной, элеватор в форме пули подле кроваво-красного амбара, видавшие виды навесы для сушки табака.
На окраинах Кэйвуда мы сворачиваем на дорогу вдоль Кривого ручья и минуем маленькие домики с еще более миниатюрными верандами. Фермеры, у которых было туго с деньгами, продавали клочки придорожной земли, и часто их покупателем был Герцог, который потом строил эти домишки и сдавал их в аренду.
Наконец мы достигаем каменных колонн перед Большим Домом. Через дорогу от них поднялись два новых дома, но подъездная аллея выглядит точь-в-точь так, как я ее помню, обрамленная толстоствольными деревьями, чьи кроны арками смыкаются над головой.
Мы проезжаем мостик через Кривой ручей, и мне невольно вспоминается трехлетний Эдди, который лежит на нем ничком. За мостиком вдоль аллеи выстроились ряды машин и экипажей, а еще дальше впереди длинная вереница людей змеится к Большому Дому.
– Не жди своей очереди, Салли, – говорит Том. – Входи сразу внутрь.
– Это как-то грубо…
– Ты здесь родилась, Салли. Ты не обязана ждать. И оставь свой узелок в машине. Я занесу его потом с черного хода.
Я пожимаю ему руку и выпрыгиваю наружу, пока он не успел сделать какую-нибудь глупость – например, обежать машину и открыть передо мной дверцу. Люди косятся на меня, когда я выхожу из машины, но никто не задерживается взглядом надолго, все возвращаются к своим разговорам, и я стою одна, глядя на Большой Дом.
Странное ощущение – наконец увидеть то, что так долго занимало место в моей голове. И, по правде говоря, я боялась, что, когда вернусь, Большой Дом окажется не таким большим, каким его рисовали мои воспоминания. Но нет, этого не случилось.
Большой Дом огромен. Одна его сторона – изначальный каменный фермерский дом, маленький и прочный, две комнаты поверх двух других комнат, сложен он из полевых камней, которые собирал мой прадед Булл Кинкейд, когда впервые расчищал эту землю. К этому каменному дому пристроено деревянное крыло, которое Полковник, отец Герцога, добавил около пятидесяти лет назад, когда семья вступила в права наследства. Наконец, есть еще шикарное, с высокими окнами крыло, которое пристроил Герцог, когда Большой Дом стал принадлежать ему.
Я шагаю по аллее мимо тополей, которые вытянулись еще выше, и самшитовых деревьев, которые стали еще толще, опять гадая, вернулась ли я домой навсегда или просто наношу визит, как все эти люди в очереди. Поднимаюсь по ступеням веранды и пытаюсь протолкаться сквозь толпу у двери, но кто-то окликает меня:
– Очередь начинается вон там!
– Я родственница.
– Мы все родственники.
– Я дочь Герцога.
– Господи помилуй! – говорит какая-то женщина почти шепотом. – Это ж Салли Кинкейд!
Головы поворачиваются, толпа расступается, и я прохожу в двери.
Я внутри Большого Дома. Скорбящие заполняют переднюю, но на какой-то миг я перестаю их видеть. Цветочные обои, ковер, который проделал долгий путь из Персии, бронзовая вешалка для шляп и стойка для зонтов с ручками в виде львиных голов, часы-ходики с солнцем и луной на циферблате – все это так знакомо и в то же время далеко, за целый мир от той жизни, которой я жила с тетушкой Фэй. Здесь нет нужды, нет необходимости считать гроши – и мне трудно поверить, что когда-то я жила здесь, что я принимала эти удобство и изобилие как данность. Но воспоминания нахлынули на меня потоком; вот я скольжу вниз по этим узорным перилам, втискиваюсь в тот чулан, играя в прятки с Эдди, пробегаю по этому холлу, когда Герцог кричит: «Я дома!» – и запрыгиваю к нему на руки. Я хватаюсь за балясину, чтобы не упасть. Я дома.
Иду по холлу, осторожно, помня об осанке – держись с достоинством, всегда говорит тетушка Фэй. Скорбящие наряжены в свою лучшую воскресную одежду, одни степенно беседуют, сбившись в маленькие кучки, другие прихлебывают из бутылок и смеясь запрокидывают головы, потому что поминки – это еще и шанс повидаться с друзьями и родичами.
Мне кажется, я слышу его голос, голос Герцога, перекрывающий гул разговоров и звяканье тарелок, и я иду на его звук, поворачивая налево в залу, где красные бархатные шторы на окнах задернуты, и там, посреди всех этих людей, я вижу тело Джейн, вытянувшееся на длинном обеденном столе из древесины грецкого ореха, ее светлое лицо и белое шелковое платье, поблескивающее в мягком свете окружающих ее свечей.
Потом я вижу его. Герцога. Сидящего в своем большом кожаном кресле с подлокотниками, приветствующего гостей. Он такой большой, такой мясистый, выше всех, даже когда сидит; его ржавая борода коротко подстрижена, белая манишка накрахмалена, белая гвоздика приколота к лацкану черного пиджака, и он жестикулирует, размахивая толстой сигарой.
Он бросает взгляд в мою сторону. Лицо словно колет тысячей иголочек. Я машу, улыбаюсь, и Герцог кивает – еле заметно, по обязанности, а потом его взгляд вновь переключается на мужчину, с которым он разговаривает, и ощущение покалывания пропадает, сменившись жаром стыда. Мог ли Герцог не узнать меня? Он снова бросает взгляд в мою сторону, словно передумав, потом его глаза вспыхивают, и он одаривает меня своей знаменитой улыбкой и медленно поднимается с кресла.
– Салли! – говорит он. – Моя маленькая Молокососка!
Я пересекаю комнату – изо всех сил стараюсь не бежать, не подскакивать. Крепко обнимаю его, и он обнимает меня в ответ, но отпускает раньше, чем я, потом отстраняет, держа за плечи, на расстояние вытянутых рук и оглядывает с головы до ног.
– Уже не такая и маленькая, верно? – говорит он.
– Уже нет.
Он тоже выглядит не так, как прежде. Располнел, отрастил брюшко, его волосы и борода цвета ржавчины подернуты сединой.
– Хорошо, что ты вернулась, девочка. Сколько тебя не было? Восемь лет?
– Девять, – говорю я.
Девять лет, одиннадцать месяцев и пять дней. Мне было восемь, когда меня отослали. Восемь лет. В следующем месяце мне исполнится восемнадцать.
– Девять, – он качает головой. – Время! Деньги приходят и уходят, но время лишь уходит.
– Я так сожалею о Джейн…
Он смотрит мне в глаза, сжимает мои плечи, притягивает меня ближе и целует в щеку. У него щекотные усы.
– Не старайся обмануть обманщика, – шепчет он. – Позже поговорим.
Потом он отводит взгляд от меня, смотрит на следующего человека в очереди, его ладонь скользит по моей спине, и он мягко подпихивает меня – мол, иди дальше.
Тогда-то я замечаю поникшего подростка, сидящего рядом с Герцогом. Его голова опущена так низко, что я не вижу лица, но я его знаю, знаю эти волосы цвета кукурузных нитей. Я опускаюсь на колено перед ним.
– Эдди!
Он смотрит на меня ничего не выражающим взглядом. Он слишком мал для мальчика, которому только что исполнилось тринадцать, мал и хрупок, у него серые глаза и жидкие волосы, как у его мамы. Меня застает врасплох прилив чувств, которые я испытываю к брату. Среди них есть любовь, да, но я бы солгала, если бы не признала, что есть и зависть. Последние девять лет Герцог принадлежал ему – как и все остальное, чего не было у меня, – но теперь он выглядит настолько убитым горем, что у меня резко щемит сердце.
– Это я, Эдди. Салли. Твоя сестра.
– Салли. – Его серые глаза на миг встречаются с моими. – Мать говорила, что ты почти убила меня.
– Это был несчастный случай! – Мои слова звучат громче, чем мне хотелось. Герцог бросает на меня взгляд, и я понижаю тон. – Я пыталась научить тебя управлять тележкой, как и объясняла в своих письмах.
– В каких еще письмах?
Значит, Джейн утаивала их от него – те письма, которые я писала, когда решила, что Эдди стал достаточно взрослым, чтобы понять, что произошло, достаточно взрослым, чтобы, возможно, простить меня. Могу только представить, какие гадости она ему обо мне рассказывала. Не стоит ожидать, что он будет рад меня видеть. Если уж я сама питаю к нему смешанные чувства, то его чувства ко мне должны быть еще более противоречивыми.
– Прости. За то, что причинила тебе боль. Это был несчастный случай, но все равно я виновата. Я была жуть какая буйная, так всегда говорила Джейн. И я тоже соболезную твоей утрате. Я знаю, каково это – лишиться мамы.
Серые глаза Эдди становятся ледяными, прямо как у Джейн.
– Моя мать не чета твоей матери!
Я поднимаюсь, снова уязвленная.
– Ты прав. Моя мама твоей не чета.
Эдди отворачивается от меня – к своей маме. Я тоже смотрю на Джейн. Она такая светлая, такая неподвижная в этой темной, шумной комнате, ее лицо выбелено пудрой, тонкие, цвета кукурузных нитей волосы идеально уложены. Даже в смерти она ухитряется сохранять выражение превосходства.
Джейн не была красавицей – у нее близко посаженные глаза и тонкие губы, – но к тому времени, как она появилась, Герцог уже пресытился красивыми женщинами. Кроме того, в Джейн было то, что люди называли хорошей породой, – она была родом из самой процветающей семьи в не таком уж процветающем городке, – и это до сих пор было видно по ее изящно сложенным рукам и маленькому овальному личику, лишенному морщин, если не считать одной маленькой складочки между бровями, складочки, которая углублялась всякий раз, когда она что-то не одобряла. Что случалось часто. Был тот случай, вскорости после того, как Герцог женился на Джейн, когда фотография мамы, которую я держала на своей прикроватной тумбочке, исчезла. Мне тогда было четыре, и я долго собиралась с духом, чтобы спросить Джейн, не знает ли она, что сталось с маминой фотографией, а когда я наконец это сделала, глаза ее стали ледяными, складочка между бровями углубилась, и она отрезала:
– Мой муж не желает никаких напоминаний об этой женщине.
Я протягиваю руку и касаюсь холодной щеки. Прощай, Джейн. Сожалела ли ты о чем-нибудь перед смертью? Хотелось ли тебе когда-нибудь примириться со мной? Сомневаюсь.
Блуждая в толпе, выискивая знакомые лица, я киваю людям, которых не узнаю, и все кивают в ответ, но, проходя мимо, я чувствую, как они разглядывают меня, пытаясь сообразить, чего от меня ждать. Держись с достоинством, слышу я голос тетушки Фэй, но за сегодня я съела лишь маленький кусочек кукурузной лепешки и прямо сейчас могла бы проглотить лошадь… и я чую запах жареного мяса и свежеиспеченного хлеба. В столовой столы ломятся от всевозможных блюд для поминок – тут и жирный пирог с мясным фаршем, и поблескивающие пряные персики, и золотистая, политая маслом кукуруза, и печеные яблоки, обвалянные в корице, и тыквенное рагу, посыпанное подрумяненными в печи бисквитными крошками, и рагу из батата, украшенное пухлыми взбитыми сливками, и пирог с голубями с корочкой из картофельного пюре, и жареная курица с хрустящей кожицей, и толстые ломти ветчины с прожилками сала, и корейка из вяленой оленины, и запеченная свинина, утопающая в соусе цвета патоки.
От всех этих запахов мой рот наполняется слюной, но будь я проклята, если начну по-волчьи пожирать пищу на глазах у людей, пытающихся решить, что им обо мне думать, и я как раз размышляю, есть ли способ незаметно умыкнуть тарелку чего-нибудь на первый этаж, когда вижу в людном холле Тома и его отца, Сесила. Я направляюсь было к ним, но тут какая-то женщина за моей спиной говорит:
– Значит, Герцог все-таки ее вернул.
Эти слова произнесены громким шепотом, словно говорящая их женщина хочет, чтобы ее услышали. У нее мощная челюсть, и широкие плечи, и волосы цвета стали, и твердый взгляд тех орехового цвета глаз, какие иногда встречаются у Кинкейдов. Моя тетка Мэтти. Рядом с ней молодая женщина – и красивая, и невзрачная одновременно. Прошло девять лет, но я узнаю дочь Мэтти. Свою кузину Эллен.
– Здравствуйте, тетя Мэтти. Эллен.
– Салли, – отзывается она. – Ты выросла.
– Надеюсь, что так. Что это вы там говорили?
– Что ты выросла.
– До этого.
– До этого я с тобой не разговаривала.
– Нет. Вы говорили обо мне.
– Салли, ты только что вернулась. Не закатывай сцен. Все скажут, что ты пошла в свою мать.
Пинок. Вот как я себя чувствую: словно меня пнули, и мне хочется ответить тем же. Но окружающие прислушиваются (держаться с достоинством), поэтому я разворачиваюсь, чтобы уйти, вот только прямо за моей спиной кто-то есть, какая-то женщина, и я пытаюсь остановиться, но уже слишком поздно, и я врезаюсь прямо в нее. Она несет поднос, нагруженный тарелками, и все они со звоном летят на пол, и зеленая листовая капуста, салат из свеклы и все прочее взлетает в воздух и заляпывает пятнами персидский ковер и перед моего красивого полосатого голубого платья.
Я изрыгаю бранное слово – и, возможно, не одно, – и все разговоры мгновенно стихают. Я толкаю дверь в кухню, хватаю из раковины тряпку и принимаюсь оттирать пятна на платье. Вбегает женщина, даже скорее девушка, на ней белый фартук, и она вся рассыпается в извинениях, мол, ей ужасно жаль, это она во всем виновата, такая неуклюжая, и я киваю и тру пятна, и тут входит Герцог.
– Что тут стряслось? – спрашивает он.
– У меня платье испорчено! – восклицаю я.
– Это был несчастный случай, – лепечет девушка. – По моей вине.
– Нелл вообще-то очень аккуратная, но случайности случаются, Салли, – говорит Герцог.
– Все началось с того, что тетя Мэтти сказала, что тебе не следовало возвращать меня…
– Кому какое дело, что она там думает? Здесь решения принимаю я. Сцепившись рогами с моей сестрой, ты подаришь ей ту драку, которой ей так хочется.
– Но это мое единственное приличное платье, а я выгляжу так, будто забивала в нем кабанов!
– Я выведу пятна вручную, – обещает девушка, которую Герцог назвал Нелл. – Но придется замочить его, а прямо сейчас мне надо убрать беспорядок в столовой.
– Да не переживай ты о платье, – бросает Герцог. – Салли, ты идешь со мной.
Не переживай о платье! Это говорит человек, у которого на каждый день недели есть свой костюм. Таких, как Мэтти, считающих, что мне здесь не место, много, и здоровенное красное пятно на моем платье – словно отметина, которая служит доказательством их правоты. Я скрещиваю на груди руки, надеясь прикрыть пятно, и выхожу по пятам за Герцогом на заднюю веранду, потом спускаюсь по лестнице в толпу мужчин, которые стоят в саду. Солнце садится, и дымное пламя от керосиновых факелов освещает лица и мерцает на бутылках с виски, выстроившихся на столе. Мужчины делятся новостями об урожаях и погоде: этот возвратный заморозок мог убить садовую землянику, пора боронить под кукурузу, Фред Малленс хочет десять долларов в качестве гонорара за случку со своим новым жеребцом-першероном… Герцог похлопывает кое-кого из них по спинам, когда мы проходим мимо, и они кивают, благодарные за то, что их отметили. Потом мы садимся на низкую каменную стену, обрамляющую сад.
Сумеречный воздух прохладен. Герцог снимает с себя черный пиджак и набрасывает мне на плечи – шелковая подкладка еще хранит тепло его тела – потом похлопывает по верхушке стены.
– Помнишь то лето, когда мы ее построили?
– Конечно, помню.
Как бы я могла забыть? Это одно из моих самых драгоценных воспоминаний, то лето, когда мне было четыре года, и Джейн была в тягости, и мы с Герцогом проводили вместе каждое воскресенье, подгоняя друг к другу эти камни, точно фрагменты головоломки.
– Ты усердно трудилась, Молокососка. Даже в самые жаркие дни. Руки у тебя откуда надо растут. Да и голова на плечах достойная. – Он взъерошивает мои волосы, как делал, когда я была ребенком. – Я знаю, тебе трудненько приходилось в эти последние годы, но так было надо. Понимаешь?
– Понимаю.
И часть меня действительно понимает – та часть, которая в восторге от этого разговора, от того, что Герцог заботится обо мне, следит, чтобы мне было тепло, вспоминая наши с ним времена. А другая часть не поймет никогда.
– Девять лет, – продолжает Герцог. – Долгий срок. Предполагалось, что это будет месяц, может, два. Но, должен сказать тебе, когда ты уехала, с Джейн стало намного проще жить, – он вздыхает и изучает свои ногти. – Может быть, мне следовало бы вместо тебя отослать Эдди. В военную школу. Закалить мальчишку. Но Джейн говорила, что это его убьет. Вероятно, так бы и случилось. Поэтому закаляться пришлось тебе. Но теперь ты вернулась.
– Навсегда? – выпаливаю я. Не смогла удержаться.
– Навсегда. Чтобы присматривать за Эдди, – он кивает, довольный собственным решением. – Теперь, когда Джейн ушла, ему нужен кто-то, кто о нем позаботится. Готова к этому?
– Готова! В Хэтфилде я помогала учительнице, мисс Кейн, с младшими учениками.
– Я знаю. Мисс Кейн присылала мне отчеты о тебе. – Он потирает ладони друг о друга. – Этот мальчик – все для меня. Я не хочу больше никаких случайностей. Ты поняла?
Я киваю, изо всех сил делая вид, что не заметила намека.
– Однажды он станет губернатором, – говорит Герцог. – Может, сенатором.
Снова киваю.
И как раз в этот момент в больших окнах в зале вспыхивает свет, яркий и ослепительный. Я ахаю. Электропроводка! Когда я уезжала из Большого Дома, он освещался только свечами и газом. Я смотрю, как Нелл ходит из комнаты в комнату, и в каждой подмигивают огни, все окна волшебно светятся во мраке.
– Добро пожаловать в современную эпоху, – говорит Герцог. Вытягивает руки над головой и хрустит пальцами – звук, который я всегда любила. – Устал я сидеть в одной позе, но надо вернуться в дом. Еще предстоит пожать немало рук до конца вечера. Давай-ка это сюда… – он стягивает пиджак с моих плеч, и вечерний холод внезапен и ошеломляющ, и Герцог смотрит на мое платье, словно видит его впервые. – Черт побери, девочка, ты и впрямь выглядишь так, будто забивала кабанов!
– Мне не во что переодеться.
– Вот что я тебе скажу, – он просовывает руки в рукава, – в комнате Джейн полно платьев. Надень какое-нибудь из них. Там есть черное платье, которое она купила пару месяцев назад, чтобы ходить на похороны. Ни разу не надела. Не знала, что следующие похороны, на которых она будет присутствовать, окажутся ее собственными, – Герцог издает безрадостный смешок, потом утирает глаза. – Я знаю, у вас были свои разногласия, но, наверное, мне будет не хватать этой женщины. Мальчику – так уж точно.
Герцог последний раз глубоко втягивает в легкие ночной воздух, чтобы взять себя в руки, потом направляется к дому.
Значит, я вернулась. Навсегда. Если у меня получится. И я найду какой-то способ отсюда помогать тетушке Фэй.
Запах Джейн – то есть ее духи с ароматом сирени – шибает мне в ноздри, когда я открываю дверь ее будуара. Не могу нюхать сирень, и чтобы при этом не вспомнилась Джейн. Внутри этой комнаты – вешалки с платьями, ряды туфель, шляпные коробки, ящики, полные корсетов и подобных вещичек. Все это – вещи Джейн. Эти обои с трафаретным рисунком принадлежали Джейн, так же как подушечка для шляпных булавок, и крохотная вешалка для колец, и светлые волосы, запутавшиеся в щетине щетки из чистого серебра. Вид волос Джейн заставляет меня почувствовать себя непрошеной гостьей. Мне не следовало бы быть здесь – поэтому я спешу.
Так много платьев – тонких шелков, мягких кашемиров, деликатных кружев… И вот оно, черное. Я сдираю с себя покрытое пятнами полосатое. Стоять в комнате Джейн вот так вот, в одном белье, почему-то кажется непристойностью, и я торопливо натягиваю через голову ее платье.
Оно оказывается мне впору. Это значит, что я теперь сравнялась размерами с женщиной, которая отослала меня прочь, когда я была маленькой девочкой. Как будто она делает мне одолжение из могилы, и последнее, чего я хочу, – это ощущать себя в долгу перед ней, но особого выбора у меня нет, а платье пошито хорошо, в отличие от всего, что я носила в своей жизни, с подкладкой, защипами и складками, вытачками и набивкой.
Застегнув крючки, я разглядываю себя в ростовом зеркале. Красоткой меня не назовешь. Ни в коем разе. У меня ореховые глаза Герцога и его же волосы цвета ржавчины, но при этом мамина широкая челюсть и острый подбородок. Мама. Когда-то это была ее комната. Если уж так подумать, может быть, здесь еще остались какие-то следы ее пребывания, и поэтому, вопреки своему обещанию уйти поскорее – похоже, мне никак не удержаться, – я начинаю рыться в ящичках и коробках, а потом открываю ларец для украшений из розового дерева, стоящий на трюмо, и роюсь в густо усеянных камнями колье, браслетах и брошах, собранных тремя поколениями женщин Кинкейдов. Наконец, на самом дне, я нахожу его. Ожерелье, которое подарил маме Герцог. Оно простое и изящное, с тремя светящимися лунными камнями, висящими на серебряной цепочке, точно дождевые капли. Должно быть, Джейн не знала, что оно мамино. Я надеваю его. Интересно, оно делает меня хоть сколько-то похожей на маму? О том, чтобы спуститься в нем на первый этаж, не может быть и речи, поэтому я снимаю его и кладу обратно в ларец. Это тоже кажется неправильным, и я опускаю его в карман платья Джейн. Я не воровка, но не зазорно взять то, что мое по праву. А как мне представляется, мамино ожерелье принадлежит мне.
Поминки стали еще более многолюдными, шумными, жаркими, потными, и я поднимаю руку, чтобы отереть испарину со лба. Эти дрянные сиреневые духи! Черное платье пропахло ими насквозь. Пойду-ка на заднюю веранду, проветрюсь.
На ступенях сидит Эдди. Он поднимает на меня взгляд, пораженный и смущенный поначалу, но потом его серые глаза наполняются болью и гневом.
– Это платье моей матери! – выкрикивает он.
В саду разом стихают все разговоры об урожаях и погоде. Мужчины молча глазеют на нас.
– Бедную женщину еще земле не предали, – фыркает здоровенный бородач, – а дочурка Энни Пауэлл уже ее одежду напялила!
Раздается чей-то нервный смешок.
– Это была идея Герцога, – говорю я Эдди, достаточно громко, чтобы слышали все. – На то мое платье посадили пятно.
– И ты не смеешь так разговаривать с дочерью Герцога! – кричит бородачу какой-то невысокий крепыш.
– Никто не смеет мне указывать, как я смею и как не смею разговаривать, коротышка!
Снова нервные смешки. Потом бородач пихает коротышку, и тот падает на стол. Бутылки с виски горохом скатываются на землю. Коротышка вскакивает, и в свете факела я вижу, как блеснул нож в его руке. Бородач хватает с земли бутылку и бросается на коротышку, они толкаются и борются, схватив друг друга за руки, их движения почти напоминают танец, а потом здоровяк медленно оседает на колени. Он роняет бутылку, хватается за грудь, на лице его растерянность, и он падает ничком.
Я поворачиваюсь к Эдди, который хватает ртом воздух. Хватаю его за плечи и прижимаю лицом к своей груди, чтобы он не видел, что происходит в саду, где мужчины вопят и пихают друг друга. Как раз в этот момент из задних дверей вылетает Герцог.
– Хватит! – кричит он. – Что тут, гром вас разрази, происходит?!
Эдди вывинчивается из моих рук и отшатывается, как я понимаю, стыдясь того, что Герцог видел, как я его защищаю.
– Поножовщина, – говорю я. – Вспыхнула в мгновение ока.
Герцог смотрит на мужчин, стоящих вокруг упавшего тела.
– Это Датч Вебер?
– Да, сэр, – отвечает кто-то.
– Как он?
Двое мужчин склоняются над Датчем, чтобы присмотреться как следует.
– Мертв, сэр, – говорит один из них.
Герцог качает головой – скорее досадливо, чем расстроенно:
– Здесь даже женщину похоронить нельзя без потасовки!
Потом он начинает раздавать приказы, словно бригадир на стройке. Велит двум мужчинам, которые держат за локти коротышку, отвести его в участок, говорит другим, склонившимся над Датчем, доставить тело в похоронное бюро, посылает еще одного мужчину сообщить новость жене Датча, а остальным велит убрать беспорядок.
– И немедленно! Я не позволю какой-то пьяной сваре испортить поминки по моей жене!
Джейн всегда обожала свои цветы, и на следующий день подле вырытой для нее могилы их были сотни: оранжерейные розы и лилии, сплетенные в венки, кресты, короны и сердца. Я сижу у могилы рядом с Эдди, на мне муслиновое рабочее платье. От него до сих пор несет щелоком, пропитавшим ткань после стирки простыней, но ветер то и дело налетает резкими порывами – последний вздох зимы – и все мы одеты в пальто, так что, надеюсь, щелок никто не унюхает.
Я ни за что на свете не надела бы снова черное платье Джейн – то, которое вывело из себя Эдди и привело к человекоубийству. Я твержу себе, что не виновата, но, по правде говоря, этого не случилось бы, если бы меня там не было. А еще я все время возвращаюсь к мысли, что, возможно, тетка Мэтти была права, что, может быть, Герцогу следовало оставить меня в Хэтфилде.
Все сидят молча, потом Герцог встает и поворачивается лицом к собравшимся, и я знаю, что он скорбит, но в этот миг здесь, на кладбище, стоя над гробом женщины, подарившей ему наконец сына, которого он всегда хотел, получается так, что он выступает в своей лучшей роли. Он – Герцог, держащий свою аудиторию, делающий паузы в нужный момент, открыто льющий слезы, говоря об огромной утрате, которая постигла не только его, но и всех Кинкейдов и, более того, весь округ Клэйборн.
– Моя жена была воплощением гостеприимства, ее двери были всегда открыты для гостей, ее кошелек – для нуждающихся, – говорит он, но и пошутить не забывает: «Если Джейн готовила ужин, то звонил не обеденный колокол, а пожарный», отчего все присутствующие прыскают в кулак, и видно, как рады они посмеяться, благодарные за то, что сам Герцог намекает – мол, нет в этом ничего зазорного.
А вот Эдди – он не смеется. Он смотрит на гроб своей мамы так, словно на самом деле не видит его. Герцог завершает надгробную речь, бросает на гроб горсть земли, потом берет Эдди за руку, и они направляются к воротам. Другие скорбящие тянутся за ними, но я задерживаюсь до тех пор, пока не оказываюсь одна, если не считать могильщиков, лопатами сбрасывающих землю с тележки. Когда они отворачиваются, я тайком срываю розу с одного из цветочных подношений. Их так много, что одной никто не хватится.
Она где-то здесь, тетушка Фэй однажды приводила меня посмотреть на нее, и в дальнем углу кладбища я опускаюсь на колени и разгребаю увядшую траву и сухие листья до тех пор, пока он не открывается передо мной – не стоячий памятник, а маленькая гранитная плита, уложенная на землю: «Энн Пауэлл-Кинкейд, 1878–1904».
Роза очень красива, белая, чуть тронутая розовинкой, и я кладу ее на серый камень маминой могилы. Мои немногочисленные воспоминания о маме – как яркие пестрые птички, которых замечаешь краем глаза, но стоит повернуться, чтобы рассмотреть, – и их уже нет. Вот мама вскакивает на стол и пляшет, тряся юбкой и дрыгая ногами. Она смеется смелым, журчащим, сверкающим смехом, и Герцог смеется вместе с ней – гулко, точно гром гремит. А еще они ссорятся, мама и Герцог, кричат и ругаются друг на дружку бранными словами, она швыряется вещами, бьет стекло, а он хлопает дверями. А потом та ночь, когда мама умерла, – снова крики, снова ругань, затем громкий хлопок – и больше ничего.
Ветер крепчает. Я встаю, отряхиваю колени, отыскиваю камень и придавливаю им стебель розы, чтобы ее не сдуло, а потом иду между рядами могил к выходу. До Большого Дома отсюда три мили, долго и холодно, если пешком, но Том Данбар там, у дороги, стоит, опершись на капот «Лиззи» – так все называют «Форд», который Герцог использует для разъездов по поручениям.
– Тебя подвезти? – спрашивает он.
– И полсловечка против не скажу. Я ходила положить цветок на мамину могилу.
– Да я уж догадался.
– Том, я ее едва помню!
– Я ее помню, – он широко улыбается. – Помню две вещи. Во-первых, она воспринимала меня всерьез, даже когда я был ребенком, никогда не разговаривала со мной свысока. Во-вторых, у нее был такой смех, который мог скисшее молоко вновь превратить в свежее, смех, от которого и сам не хочешь, а засмеешься.
– Вот да, смех ее я помню.
– Почти такой же звонкий, как твой.
Его слова вызывают на моих губах мимолетную улыбку. Мама. Я не давилась рыданиями, глядя на ее маленький надгробный камень, но теперь, слыша, как Том о ней говорит, я чувствую, что к глазам подступают слезы, и отворачиваюсь, чтобы он не увидел.
– Ты почти никогда не заговариваешь о ней, – добавляет он, – но я знаю, как это бывает. Иногда трудно говорить о вещах, о которых больше всего думается.
Уж кому, как не Тому, знать, как это бывает. Он вернулся с войны героем с наградами – за то, что спасал жизни, а не отнимал их, выволакивал раненых в тыл с немецких позиций, – и весь Кэйвуд приветствовал его у железнодорожной станции под духовой оркестр. Но весь следующий месяц Том безвылазно просидел дома, а когда навещал меня в Хэтфилде, не желал говорить о том, что было там, на войне. Я и спрашивать перестала.
– Садись за руль, – командует Том. – Трудно хандрить, когда ведешь машину.
Я снова улыбаюсь, и Том это видит, поэтому я забираюсь в «Лиззи», и Том крутит пусковую рукоятку. «Лиззи» кашляет, потом срабатывает зажигание, и она возрождается к жизни, вся вздрагивая и трясясь под моей задницей, и Том запрыгивает внутрь.
– Я слышал, Герцог хочет, чтобы ты вернулась насовсем.
– Чтобы приглядывать за Эдди.
– Вот и славно. Кэйвуд уже не тот, с тех пор как ты уехала.
Приятно думать, что это может быть правдой, вот только с тех пор, как я вернулась, все пошло наперекосяк. Но я не собираюсь разговаривать об этом с Томом, не собираюсь просить его пожалеть меня или поддержать. Вместо этого я опускаю ступню на педаль сцепления, поднимаю дроссельную заслонку, «Лиззи» устремляется вперед, поначалу нехотя, потом послушно, и мы поднимаем пылевой вихрь.
Том прав. Лекарство от хандры – это быстрая езда. Я поддаю газу и кошусь на Тома, который улыбается, когда мы проносимся мимо зарослей дикой сливы в кипенно-белом цвету в лесочке подле кладбища. Любить быструю езду меня научил Герцог, но именно Том Данбар учил меня водить – еще до войны, когда ездил по поручениям Герцога и наведывался в Хэтфилд во вторую субботу каждого месяца, привозя пятнадцать долларов, которые Герцог посылал тетушке Фэй на мое содержание, наряду с книжками, журналами, газетами и новейшими сплетнями из Кэйвуда. Он был хорошим учителем, терпеливым, показывал мне основы работы с тормозами и рулем, а потом и штучки потоньше: тактику движения на высокой скорости, как вписаться в крутой поворот, как сбросить скорость при приближении к нему и вновь увеличить при выходе из него.
Мне не хочется говорить о маме, но вдруг ни с того ни с сего появляется желание поговорить – о нем. Том для меня как брат. И движения, и речь его неторопливы, зато ум быстр, как хлыст. Вот почему, когда он вернулся с войны, Герцог послал его в колледж. Сказал, что хорошо иметь в «Кинкейд Холдингс» парня с университетским образованием и, может быть, однажды Том займет место своего отца Сесила в качестве советника Герцога.
– Ты много друзей завел там, в Джорджтауне?
– Парочку.
– А красивых девушек встречал?
– Парочку.
– Какой он – колледж?
Том рассказывает мне о Джорджтауне, о вечерних спорах с профессорами о конституции, о том, что учиться оказалось легче, чем он думал, что парни из студенческого братства, уроженцы долин Тайдуотера, потешались над его горским акцентом, как будто у них-то никакого акцента нет, ой, да можно подумать, а на самом деле нет говора более невнятного и ленивого, чем у какого-нибудь тайдуотерского мямли – только говорит он это с тайдуотерским акцентом: не-эт говора боле нивня-атнаа и лини-иваа, чим у какова-нить тайдуотерскаа мя-амли.
Не рассмеяться невозможно, и, должна сказать, приятно просто расслабиться, смеясь и мчась вперед на «Лиззи» под ярким мартовским солнцем, вот и Тома это рассмешило – и славно, он теперь смеется не так часто, как до войны, – и вот уже вскоре мы оба взревываем от хохота, как парочка ослов.
Внезапно Том перестает смеяться.
– Я слыхал, Герцог думает, что тебе пора замуж.
Я чуть слишком быстро вхожу в крутой поворот, и колеса заносит на гравии. Замужество. Мне еще не стукнуло восемнадцать, за мной никто никогда не ухаживал, я ни разу не целовалась, но в Хэтфилде полно девушек моего возраста, у которых уже есть мужья и дети.
– Может, Герцог и думает, что пора, но я не уверена, что так думаю. И что буду когда-нибудь так думать.
– То есть ты мне говоришь, чтобы я не дожидался.
Я бросаю взгляд на Тома. Он улыбается, словно пытаясь придать тому, о чем говорит, оттенок шутки, но пока мы росли, только ленивый не предсказывал, что когда-нибудь мы с Томом поженимся, а в последующие годы тетушка Фэй, которая сама ни разу замужем не была, но считает, что все женщины должны там побывать, несчетное число раз твердила мне, что из него получится замечательный муж. Он заслуживает честного ответа.
– Том, если я все же когда-нибудь выйду замуж, я хочу, чтобы это был ты, но, по правде говоря, брак меня пугает. Для моей мамы он не больно-то хорошо закончился. Я не уверена, что вообще хочу замуж. Может быть, однажды я передумаю, то точно не могу ничего тебе обещать. Так что нет, не дожидайся меня.