Часть вторая

Глава первая

1

Где-то гуляла еще по лесам банда, возглавляемая Гордеем Зеркаловым. Бывших колчаковцев понемногу вылавливали, загоняли все дальше в болото. Многие мужики, призванные когда-то в колчаковскую армию, возвращались зимой с повинной в родные деревни.

В Локти одним из первых явился Федот Артюхин. Был он похож на нищего. Рваный, прожженный у ночных костров полушубок, разбитые валенки с задранными кверху носами, облезлая баранья шапка…

— Может, добро-то скинул где и вырядился для жалости, — пустил кто-то шепоток.

А Федот Артюхин сразу отправился к Андрею Веселову в недавно образованный сельсовет.

— Здравствуй, председатель, — несмело проговорил он. — Вот он я. Заявился, значит… Хоть милицию зови, хоть что… — И, увидев сидящего у стены Федора Семенова, почему-то низко поклонился ему, потом затоптался на месте и хотел выйти. Но вдруг махнул зажатой в кулаке шапкой. — Зовите, ладно, милицию…

— Зачем? — спросил Веселов, внимательно оглядывая его с головы до ног.

— Так ведь я… все-таки… — Федот кивнул в сторону леса.

— Что же, пришел — живи, — спокойно проговорил Веселов.

Тогда Федот опустился на некрашеный, лоснящийся от грязи табурет, начал торопливо объяснять:

— Я ведь что? Я кабы сам… С тобой тогда зря не пошел, вот что. Зато помои из-под Гордея потаскал… Э-эх, чего там! А теперь как мне? Думал тоже: к вам податься — сразу к стенке меня, да и Зеркалов не простит, пошлет людей — пришибут. Он достанет, руки у него пока длинные. И там оставаться — верная смерть. Не от пули, так от мороза. А у меня домишко ведь тут, хоть никакой, да и жена также…

— Кто это сказал, что мы тебя к стенке поставим? — спросил Андрей.

— Ну-у… так говорили у нас… в отряде, — неопределенно ответил Федот. — Рассказывали, будто вы Игната Исаева да Кузьму Разинкина замучили тут за то, что сыновья их у беляков воюют. А потом дошел слух: Кузьма с Игнатом живут да здравствуют… И вдарило мне в башку: «Может, пугают нас, а?» Ночами размысливал: ведь я кто? Разве я враг тебе, к примеру? Вот и припер домой после домыслил…

Андрей рассмеялся.

— Правильное домыслил, Федот.

Артюхин тоже улыбнулся, сказал:

— Ну, благодарствуем… — и направился было к двери, но вдруг остановился, оглянулся на Андрея.

— Чего тебе еще? — спросил Веселов.

— Так все же… Непонятно мне. Гордей Зеркалов как поймает кого… кто за Советы воевал, немедля в расход, без разговоров. А вы… Я вот пришел — ты говоришь: живи. Игната Исаева, Кузьму Разинкина тоже не трогаете. Чудно… Объясни поподробней.

— Так я же объяснил уж, Федот, — проговорил Веселов. — Мы различаем, кто враг нам, кто нет. Время сейчас такое, что многие семьи надвое раскололись. Пройдет еще немного времени — все, как ты вот, домыслят, что к чему.

— Это Игнат-то Исаев домыслит? Вряд ли…

— Ну, тогда пусть сам на себя пеняет… Чуть заметим, что сети против нас вьет, — раздавим. Сил теперь у нас хватит.

Когда за Артюхиным закрылась дверь, Андрей посмотрел на молчавшего Семенова с немым вопросом: может, мол, неправильно я с Артюхиным поступил? Семенов понял это, встал.

— Нет, нет, Андрей. Все правильно…

Нахмурив свои лохматые брови, Семенов прошелся по кабинету, стал застегивать неизменный, потрескавшийся за многие годы кожан. Потом проговорил:

— Ну, поеду я дальше. Учить тебя мне нечему, сам во всем разбираешься правильно. Молодец, Андрюша, окреп.

Андрей отвернулся от Семенова и стал смотреть в окно. Семенов протянул ему руку.

— Ну? Вопросы есть? Нету. Значит, до свидания.

— Счастливый путь, Федор.

Семенов шагнул к двери, остановился.

— Нет, что-то еще, вижу, есть у тебя. Выкладывай.

Поколебавшись, Андрей проговорил:

— Я уж давно думаю, Федя… Ты вот говорил — правильно я… И дрался с Колчаком не на страх, а на совесть… А все беспартийный. — И, наконец, обернулся. — Я не знаю, может, рано мне…

Семенов подошел к Андрею, молча взял его за плечи и встряхнул. Сказал глухо, будто даже сердито:

— Я давно жду от тебя, Андрюша, этих слов… И знал, что дождусь. Сам рекомендовать тебя буду в члены партии.

— Ну, спасибо. Спасибо, друг… — почти прошептал Веселов.

— Тебе спасибо, Андрюша… На обратном пути я заеду — и в комитет с тобой… Будь здоров.

Андрей Веселов еще долго стоял у окна, заложив руки за спину.

* * *

От Веселова Федот вышел бодрым шагом, громко крикнул через дорогу Тихону Ракитину, вывернувшемуся из-за угла:

— Тихон, здорово! — и побежал к нему рысцой.

— Вернулся, значит? — протянул руку Тихон. — Здравствуй. У Веселова был?

— Ага… Доложился по всем правилам. Так, мол, и так, личный постель-адъютант самого Зеркалова…

— Не испугался он тебя?

— Не-ет, — растянул Федот в улыбке заросший щетиной рот. — Господи, хоть усну сегодня в какой ни на есть человеческой постели. Ну а ты как?

— Да как? Тоже воевали… с такими, как ты.

— Именно. Я и Андрею говорил — а враги разве мы?

На другой день, когда Федот, несмотря на мороз, в одном пиджачишке колол дрова возле своего дома, к плетню подошел Григорий, постоял и проговорил:

— Ишь ты, закалился, видать, в отряде Зеркалова. Чего не оденешься?

Федот обернулся, бросил топор на снег.

— А-а, Гришка… Закалка плохая, брат, там. А ты где воевал? У Андрея, что ли, в отряде?

— Люди дерутся — чего лезть… — нехотя проговорил Григорий. — Мне защищать нечего.

— А мне есть чего? — спросил Федот.

Вопрос был правильный. Но Григорий будто не расслышал его.

Отвернувшись, глядя куда-то вдоль улицы, спросил осторожно:

— Как там дела у Зеркалова?

— Интересуешься, стало быть? — усмехнулся Федот. — Может, дорогу к нему рассказать?

— Дурак! — Григорий плюнул на снег. — Кто сейчас к нему пойдет? Последние дни, сказывают, догуливает Зеркалов.

— Это верно, — согласился Артюхин. — Разбегаются людишки от него. Скоро останутся втроем: Зеркаловы — отец с сыном да Лопатин.

— И Лопатин с ними?

— А то где же? Вроде начальника штаба…

— Так, — сказал Григорий неизвестно к чему и отошел от плетня.

* * *

Вместе с первыми теплыми днями пришло в Локти известие о том, что в Иркутске расстреляли «верховного правителя» — Колчака.

По вечерам, собираясь в сельсовете, мужики возбужденно обсуждали эту новость.

— Остался ты, Федот, без главнокомандующего теперь, — пошутил Ракитин.

Артюхин обычно к таким шуткам относился добродушно. Но тут побагровел, закрутил головой, запрыгал вокруг Тихона:

— Чего ты насмехаешься? Чего? Что я служил… Мне и так несладко пришлось… А ты…

И губы у Федота затряслись, как у ребенка, готового заплакать…

— В самом деле, Тихон… Хватит об этом, — заступился за Артюхина Веселов.

— Вот, вот — именно!.. — подхватил Федот. — Определил тоже мне главнокомандующего… Он у меня, командующий этот, тут, в деревне, дома на печке лежит…

Шутил Федот или говорил серьезно, но в прокуренной комнате грохнул хохот. Федот растерялся, потом сообразил, что сказал что-то невпопад, и рассмеялся вместе со всеми.

— Теперь Зеркалова бы так же, — сказал он, когда хохот смолк.

— Ничего, Федот, поймают и Зеркалова, — ответил Веселов.

Когда солнце съело снег и просушило пашни, локтинские мужики проржавевшими плугами ковыряли землю по склонам холмов, вручную из сит и лукошек торопливо засевали ее.

Григорий, глубоко засунув руки в карманы, молчаливо ходил по улицам деревни, смотрел на все какими-то безразличными, отсутствующими глазами.

— Люди пашут, — сказал однажды отец, подрагивая тощей, почти высыпавшейся бороденкой.

Григорий буркнул что-то неразборчивое.

— Так и нам бы… хоть с десятинку… Я-то не могу уж, Гриша… С голоду ведь подохнем.

— А чего мне спину гнуть на пашне? — огрызнулся Григорий. — Вырастишь хлеб, а его отберет Веселов.

Однако через день все же выехал в поле. Кое-как закидал пшеницей вспаханную полосу.

Чуть ли не в последний день сева замешкался на пашне допоздна. Когда стало уже темнеть, пошел в лес за конем. Привычно накинул уздечку, распутал и намеревался уже вскочить на спину лошади, когда из-за деревьев бесшумно вышел человек, негромко и осторожно крикнул:

— Эй!…

Григорий оцепенел. Лошадь, мотнув головой, вырвала у него из рук повод, отошла в сторону и стала щипать траву. Но Григорий даже не пошевелился; широко открыв глаза, он смотрел на стоявшего под деревьями Лопатина, как на пришельца из загробного мира.

Еще перед самым севом в Локтях стало известно, что банда Зеркалова уничтожена. Об этом официально объявил всем Андрей Веселов. Он рассказал, что отец и сын Зеркаловы взяты в плен, осуждены и расстреляны, Лопатин убит во время последнего боя. Григорий не поверил Веселову и спросил как-то у Ракитина:

— Правда, что ли, насчет Зеркаловых?

— На вот, читай. И про Лопатина тут…

Григорий взял смятую, потертую на углах газету, долго читал заметку о ликвидации банды Зеркалова. Молча отдал газету Ракитину, не сказав больше ни слова.

Мысль о том, что Зеркалов жив, что каждую ночь он может появиться на лавочке возле дома, все время камнем давила на плечи. Теперь эта тяжесть свалилась с него.

Беспокоило все время Григория и другое. Только двое знали, что он ночами выслеживал партизан Андрея Веселова, — Терентий Зеркалов и отец. Ну, может, знали еще Гордей Зеркалов да Лопатин. Все они теперь мертвые, в свидетели не годятся. А отец… отец тоже почти мертв…

И вот в пяти шагах перед ним стоит живой Лопатин, грязный, заросший, как зверь. Стоит и настороженно следит за каждым движением Григория, опустив руку в карман. Григорий знал: в кармане наган или нож.

Наконец Григорий проговорил еле слышно:

— Ну чего тебе? Может, есть хочешь? Так я сейчас, у меня осталось там, — и кивнул головой в ту сторону, где стояла одноконная бричка с погруженным в нее плугом и бороной.

Лопатин качнул головой, вынул руку из кармана.

— Не-ет!.. Не голоден. Добрые люди пока и кормят и поят. Иди сюда. Да иди же!

Григорию ничего не оставалось делать, как повиноваться…

Через минуту они сидели на траве, привалившись спинами к могучему сосновому стволу.

— А писали в газетах — убили тебя. А Зеркаловых расстреляли будто, — проговорил Григорий.

— Гордея в самом деле… царство ему небесное, — негромко говорил Лопатин, расчесывая пальцами бороду. — А Терентий сбежал, пока на расстрел вели. Ночь, говорит, больно темная была, помогло. А про меня, выходит, наврали. Правда, саданули меня в последнем бою из винтовки… Валялся где-то без сознания до вечера. Потом слышу: переворачивают с пуза на спину, говорят: «Бандюга Лопатин, отгулялся, сволочь… Зароем утром…» И ушли. А к утру-то я далече уполз… Врать они про нас мастера, — продолжал Лопатин. — А мы еще живем… Терентий приказ тебе дает…

— А?

Лопатин вздрогнул, по привычке рука скользнула вниз, к карману.

— Фу ты, черт! — глухо воскликнул он. — Чего орешь?

— Кто? Я? Я ничего, — пробормотал Григорий. — Разве орал? — Мысли его были где-то далеко.

— Терентий, говорю, приказывает насчет Веселова… Убрать его надо потихоньку, — вдруг сухо и строго сказал Лопатин. — Как сделаешь — твое дело. Терентий сказал: пусть не вздумает Гришка отказываться, пусть, говорит, вспомнит, куда нас отец его водил. Понял?

Григорий хотел крикнуть что есть мочи: «Сволочи! Оставите или нет меня в покое?» Но вместо этого выдавил из себя:

— П-понял… Чего там…

— Ну вот… Мое дело — приказ тебе передать. Потом пришлю надежного человека проверить.

— Ладно, — тем же безразличным голосом проговорил Григорий. Чувствовалось, что говорит он машинально, по-прежнему думая о чем-то своем. Лопатина насторожило это, он поспешно обернулся:

— Чего ладно?

— Ну… сделаю все.

— Вот так. А теперь пойду. Прощай пока.

Лопатин поднялся. Григорий остался сидеть неподвижно. Но едва Лопатин сделал первый шаг, как Григорий метнулся ему вслед, схватил за ноги и резко дернул к себе. Лопатин упал лицом вниз, ломая грудью торчащие в траве прошлогодние сухие дудки и стебли. И в то же мгновение крючковатые, заскорузлые от земли, точно железные, пальцы Григория впились в горло бывшего лавочника.

— Сволочь!.. — прохрипел Григорий в темноте. — Передай приказ лучше самому Гордею… на том свете…

В первую секунду Лопатин сумел перевернуться на спину, легко сбросив с себя в сторону Григория. Но, отлетев, Григорий не выпустил шеи. Сжимая ее, как клещами, он мигом очутился снова верхом на Лопатине. Тот хрипел, обеими руками пытался оторвать пальцы от своего горла. Поняв, что это ему не под силу, стал шарить у себя по карманам, выхватил нож и, почти не размахиваясь, ткнул им Григория в бок…

Но удар получился слабым. Лопатин уже почти задохнулся. Силы оставили его. Нож только скользнул по ребрам Бородина, не причинив ему особого вреда.

Страшная сила рук на этот раз пригодилась Григорию.

Домой Григорий вернулся далеко за полночь. Отпряг коня, зашел в свою комнату, снял рубаху, немного окровавленную, бросил ее под кровать и лег в постель. Рана в боку уже не чувствовалась. Но забылся сном только перед рассветом… И сейчас же приснилось, что в комнату кто-то вошел и полез под кровать. Григорий откинул одеяло, рывком поднялся и сел на постели.

На улице был давно день, в окна лился желтоватый солнечный свет.

В комнате стоял отец, ковыряя костылем выволоченную из-под кровати, перепачканную болотной тиной и кровью одежду Григория.

— Ты!.. Чего ты? — испуганно крикнул Григорий.

— Ничего, сынок… Кончил, что ли, посев?

Григорий в первую минуту ничего не мог ответить.

Уж слишком неожиданно прозвучал голос отца, как-то мягко, задумчиво, даже с нежностью.

— Ну… кончил, — наконец сказал Григорий растерянно.

— А это? — прежним голосом спросил его отец, тыкая костылем в одежду. — Откуда, думаю, опять болотом воняет в доме? Ишь все в земле перемазано. Смотрю — и впрямь ты не зря погрозился отцу недавно. Кости, что ль, откапывал цыганские? Куда понесешь их теперь? К Веселову?

— Замолчи ты! — громко вскрикнул Григорий, соскочил с кровати, ногой запихнул одежду на прежнее место и повернулся к отцу. — Какие кости я откапывал, чего плетешь?

— Ну, может, не откапывал… Может, наоборот, закапывал кого, тебе не впервой… Откуда кровь-то на пиджаке? И смотри-ка… На рубахе вон? Говори! — Старик поднял костыль, чуть не ткнув в бок Григория.

Григорий прикрыл локтем пораненное место. Петр усмехнулся, сел на табурет, поставил костыль между ног и положил на него обе руки.

— Ты, Гришуха, подлюга все-таки, — с обидой в голосе сказал Петр Бородин. — Кому грозил-то? Отцу… Не испугался я. Ведь мне и так помирать теперь… Но не прощу тебе обиды той, не прощу, дьявол, до самой смерти!!

И вдруг заплакал скупыми старческими слезами, вытирая их маленьким, сморщенным и сухим кулаком.

— Ведь я для кого старался? Кто думал, что оно так вот все… перевернется? А ты — отблагодарил батьку!.. А ежели я кой-чего расскажу про тебя? Ведь раздавит тебя Андрюха, как вошь на гребешке… Пиджак-то сгноил тогда…

Григорий сидел на кровати, вцепившись руками в край перины. Он был готов кинуться на отца, как бросился вчера на Лопатина, вцепиться в отцовское горло. И, может быть, сделал бы это, если бы отец сказал еще слово.

Но старик ничего не говорил, только смотрел на сына ненавидящими глазами.

2

В лесах, вокруг Локтей, на старых пожарищах, поросших высокими травами, на прогреваемых солнцем щетинистых увалах водится много лисиц. В поисках пищи они часто забредают в село, неслышно подкрадываются к курятникам.

Учуяв хищницу, налетают на нее собаки. Лисица бросается в спасительный лес, скатывается в нору, забивается в самый дальний угол, прижимается к земляным стенам дрожащим телом, пугливо поводя в темноте зеленоватыми глазами. Лежит в норе долго, иногда день, два, три… Потом осторожно, на брюхе, подползает к отверстию, нюхает воздух, осматривается по сторонам. И если не заметит опасности, выскакивает наружу и ныряет в чащобу.

Примерно так же вел себя Григорий Бородин. После разговора с отцом несколько дней не выходил из дому, настороженно следя за каждым его движением.

Старик разгадал его мысли, презрительно усмехнулся:

— Ладно, не бойся. Не выдам.

Странная, казалось Григорию, настала жизнь. Все вроде было по-старому. Весной мужики, как и в прошлые годы, ползали по склонам холмов за деревней, распахивали не совсем еще просохшие лопатинские и зеркаловские земли. Но, обмолотив урожай, везли зерно не в хозяйские амбары, а всяк себе. Это было необычным. Казалось: вот-вот явятся те, кому принадлежат земли, станут разъезжать от дома к дому, выгребая из глубоких дощатых сусеков звенящую, старательно провеянную пшеницу. Поднимется крик, вой, плач…

Но Григорий знал: уж кто-кто, а Лопатин-то не вернется…

Всю зиму выли свирепые метели. От мороза трещали стены домов, звенели под ветром жесткие, как железные прутья, ветви деревьев.

В сельсовете по вечерам собирались локтинские мужики, толковали о полыхавшей где-то войне.

— Ведь год назад свернули Колчаку голову… — высказывались мужики. — А война-то идет да идет…

— У нас Павел вон Туманов воюет, еще и другие… Может, кого в живых уже нет…

— Ты разъясни нам, Андрей, что и как. И когда оно все кончится?

Веселов тер ладонью чисто выбритый подбородок, прикуривая от стоящей на столе лампы толстую самокрутку, рассказывал:

— Колчаку свернули голову, верно… Да если в один Колчак был на свете! Много их, колчаков таких, много врагов у трудящегося народа… Недавно, в начале нынешней зимы, в Крыму придавили тамошнего Колчака, Врангеля по фамилии…

— Насмерть? — спросил кто-то из угла, куда не доставал слабый свет керосиновой лампы.

— Нет, убежать за море успел, гад, — ответил Андрей. — Кроме того, разные страны войска посылали против нас. Ну, знаете, говорил я вам, что перемололи мы их, остатки выперли обратно. Сейчас вот японцы еще цепляются за Дальний Восток. Но, по всему видать, уберутся скоро восвояси… Тогда, должно, и война кончится…

— Эх, скорей бы… Да еще хлебушек изымать перестали бы — как зажить можно! Ведь нынешний год опять, Андрей, выгребешь все у нас?

— Не все, а излишки, — строго поправил Веселов. И добавил сурово: — Коль понадобится — выгребу.

— Да мы понимаем, чего там…

Но однажды, уж в марте, Веселов сам созвал в сельсовет народ и, оглядев всех, объявил радостно и торжественно:

— Вот что… Нынче излишки хлеба изымать не буду! — и потряс зажатой в кулаке газетой. — Продразверстка заменена продналогом.

— И тот прод, и этот прод… Какая нам разница, — раздалось сразу несколько голосов.

— Чудаки вы, ей-богу, — воскликнул Веселов. — А ну, поближе к столу, сейчас объясню все…

Весной мужики запахали не только все зеркаловские и лопатинские земли, но захватили добрую половину и бородинских полей.

Перед севом вернулся в Локти Павел Туманов, мужик высоченного роста, широкоскулый, лобастый, с глазами навыкате.

Несмотря на неприветливое выражение лица и молчаливость, это был добродушный и покладистый человек.

Туманов посеял рядом с Григорием, на его земле. Бородин поглядывал на Павла косо, но прогнать его не решался.

Григорий знал, что Туманов воевал под Перекопом с Врангелем, и спросил как-то, что это за Врангель. Павел коротко ответил:

— Врангель — барон, вроде вашего адмирала Колчака.

— А-а!.. — ответил Григорий и про себя подумал: «Нашего? Жена твоя была нашей, это точно…»

Однажды Туманов сказал Бородину:

— У тебя, Григорий, пашня урожайнее, потому под самым склоном. А моя земля истощенная какая то… Как бы нам распределиться, чтоб одинаковые пашни были, а?

Григорий слушал и чувствовал, что может не сдержаться, ударить Павла. «Твоя, значит, земля? — думал он, отворачиваясь от ставшего давно ненавистным крупного лица Туманова. — Черт, зря тебя под Перекопом этим… не закопали…»

Однако ничего не ответил Туманову, продолжал пахать под склоном.

Григорий стал еще более молчаливым, замкнутым, ходил по деревне словно с зашитыми в карманы руками, посматривал на мир прищуренными, ничего не выражающими глазами.

Он ни с кем не разговаривал, и его никто не трогал. Веселов, маленький, коренастый, крепкий, при случайных встречах бросал взгляд на Григория и тоже не трогал — забыл, что ли? Нет, не забыл. Иначе не обжигал бы Григория так его взгляд, не заставлял ежиться.

Спокойно, не торопясь, проходила иногда мимо дома Бородиных Дуняша Веселова. Григорий смотрел на нее из окна и чувствовал: всплывает, поднимается, как вода во время прибоя, давняя, застаревшая злость на весь мир.

Вместе с тем в сердце, в самой глубине его, шевелилось что-то живое, похожее на прежнее чувство к Дуняше, однако прорваться наружу не могло, быстро утихало, оседало на самое дно, как мелкий песок, поднятый в стоячей воде речушки брошенным туда камнем. Дуняшка исчезала, а Григорий все стоял у окна, бездумно смотрел на улицу. Вдоль нее ветер мел опавшие сухие листья тополей, крутил их под заборами, под окнами почерневших от старости бревенчатых изб.

Часто спешила куда-то мимо дома Бородиных и Анна Туманова. Она тоже шла прямо.

«Ишь стерва… И эта выпрямилась… — думал Григорий, морщась, как от зубной боли. — Рассказать бы мужу, как жила без него… А то литовкой замахиваться…»

Это было несколько недель назад, когда убирали хлеб. Вечером, перед концом работы, Анна сказала что-то мужу, взяла косу и пошла в лес, намереваясь накосить две-три охапки травы на ночь лошаденке. Григорий, прихватив уздечку, отправился туда же, будто бы ловить коня.

Увидев меж деревьев Григория, Анна тотчас перестала косить, спокойно, выжидающе обернулась к нему. И в этом повороте, в узковатых глазах, устремленных на него, было что-то предостерегающее. Всегда покорная, податливая, стояла она сейчас на выкошенной сыроватой земле прямо и твердо, плотно сжав сухие, крепкие губы.

Григорий все-таки попытался изобразить на своем лице улыбку и шагнул к ней, проговорив:

— Ну, ну, Анна, чего ты?!

Она не отступила, только приподняла косу и промолвила:

— Иди себе…

Усмехаясь, Григорий спросил:

— Или мужа боишься? Раньше-то, помнится, смелее была.

— Раньше есть нечего было. А ты пользовался нищетой нашей, паразит.

Григорий потоптался среди высокой, начинающей сохнуть уже лесной травы. Анна снова подняла косу:

— Уходи лучше от греха…

… И вот, провожая ее из окна взглядом, он думал, что хорошо бы рассказать Павлу Туманову о том, как жила Анна без него. Но сам же понимал, что думает об этом зря, что не осмелится, побоится рассказать.

Скоро в Локтях пошли разговоры об организации коммуны. Григорий опять несколько раз видел в селе бывшего ссыльного Федора Семенова и думал: «Начальство, видать, теперь. Вишь, Андрюха вьюном вьется…»

Больше всех бегал по селу заполошный Федот Артюхин, останавливал каждого встречного, кричал чуть ли не в самое ухо:

— Слыхал, Андрей коммуну делает, а? Как ты? Я думаю — вступить безоговорочно. И Семенов Федот советует. А? Они же партийцы с Андреем, эти… большаки. Уж худого не присоветуют. Всем миром, значит, пахать и сеять будем…

— Пахать-то — миром, да не пойдем ли по миру? — отвечали иные.

Тогда Федот сердился, доказывал:

— Все-таки Советская власть, брат, коммуны эти того… не зря. Понимать надо.

Степан Алабугин говорил более определенно и убедительно:

— Мне, безлошадному, совсем трудно. Помогает, конечно, Андрей сколь может… А в коммуне и я всегда с хлебом буду. Не-ет, я за большаками пойду…

Григорий, по своему обыкновению, прислушивался к таким разговорам, но никогда не ввязывался в них. Он видел, что за «большаками» идет не только его бывший работник, но почти вся деревня. Значит, ему не по пути с ними.

В горнице на кровати валялся теперь старый и дряблый, как прошлогодняя картофелина, отец. Слег он от болезни ли, от старости, или еще от чего — Григорий не знал. Он был рад, что отец лежит пластом. Уходя из дома, запирал двери горницы на ключ и клал его в карман.

Утрами, негромко покряхтывая и охая, старик сползал с кровати, пошатываясь, шлепал к лавке у стены, неслышно опускался на нее. Отдышавшись, толкал створки окна прозрачно-восковой, дрожащей рукой. Григорий бросал на отца обеспокоенные, тревожные взгляды. Однажды заметил угрюмо:

— Простудишься у окна-то. Отошел бы…

— Подышать хоть земной свежестью…

Старик долго кашлял, дергаясь высохшим, невесомым телом. Потом повернул к сыну слезящиеся глаза.

— Не бойсь, не выпрыгну… Мне и в дверь-то теперь не выползти… Так что зря замыкаешь… тюремщик.

Григорий поднял голову, дернул губой, отвернулся.

— Не вороти морду. Правда зенки колет, что ли?

— Какой я тебе тюремщик? — проговорил Григорий все тем же голосом.

— Именно что… На дверь замок повесить можно. А вот на язык — как? Ты подумай, сынок, — желчно добавил старик.

Григорий опять быстро вскинул голову, подскочил ближе к отцу.

— Ты, батя, что? — Голос его дрогнул и сорвался. — Правду, говоришь, любить надо?.. А если иная правда мне — что нож в сердце, а? Тогда как?

— Я и говорю: на язык мне придумай замок повесить… Дверь-то крепко запираешь — я не выйду, ко мне никто не придет.. Особливо Андрюха…

— Батя! — Григорий шагнул еще ближе к отцу, сжал кулаки, побагровел. — Мне придумывать нечего… Ты вперед меня придумал, когда… мать уморил взаперти…

Петр помедлил с ответом, будто никак не мог понять, что такое сказал ему сын. Потом проговорил спокойно, потряхивая редкими спутанными волосенками на острой макушке головы:

— Отойди-ка… сукин ты сын, Гришка. Отца родного боишься, живешь, как…

Старик еще хотел что-то сказать, но закашлялся, махнул рукой и побрел обратно к кровати.

Скоро старому Бородину стало хуже. С постели он больше не поднимался. Разговаривали они теперь мало и редко. Только иногда отец спрашивал:

— Как там коммунишка-то, не распалась?

— Нет пока.

— Ага, так… Христопродавцы-и! Андрюха все верховодит?

— Он.

В другой раз старик проговорил:

— Вот что скажи мне, Гришуха… Ходишь ты по деревне, как бездомный пес, принюхиваешься который год, вижу… — Помолчал и спросил в упор: — В коммуну-то не думаешь вступать?

— А вдруг другой Колчак объявится?

— Так, так, кхе…

— Вот тебе и «кхе» тогда будет, — отворачивая в сторону глаза, тихо уронил Григорий.

День ото дня старик заметно таял, угасал, как догорающая свечка. Перед самой смертью подозвал к себе сына и спросил:

— Снег, что ли, выпал на улице?

— Снег.

— Я, Гришуха, помираю… Знаю, рад будешь…

Григорий промолчал.

— Умереть мне не страшно, пожил, слава богу, — начал опять старый Бородин, когда понял, что сын не ответит, не возразит. — Жалко вот, что ты останешься поганить грешную землю.

— Не твоя забота, — криво усмехнувшись, бросил отцу Григорий.

— Ты ведь сын мне, Григорий… А это и обидно мне. — Голос старика прерывался, дребезжал. Он широко открывал маленький беззубый рот, ловил воздух. Несильно, но часто вздымалась его плоская грудь. — Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки… — хрипел старик. — На земле ведь как? Сильный — прямо стоит, слабый — по ветру стелется… А ты ни так, ни этак. Болтаешься, как гнилушка в озере…

Григорий, стоя у кровати, слушал, переминаясь с ноги на ногу.

— Все, что ли, сказал?

— Нет еще… Я думал, растет сын, а вырос свин. В коммуну вступил бы, что ли, — все-таки к одному краю. Я проклял бы — так хоть знал, за что…

Петр Бородин тяжело, со свистом, вдыхал и выдыхал густой, спертый воздух горницы. Тонкая, красная шея его напрягалась, делалась еще тоньше. Сквозь морщинистую, будто истертую кожу стали проступать, вздуваться синие жилы.

С усилием проглотив слюну, старый Бородин прохрипел:

— Прахом все пошло… Хоть оградку на могилке моей из железа поставь… Все же не на ветер труды мои…

Старик задышал еще чаще, закрыл глаза.

Григорий так и не знал, когда отец умер. Утром, зайдя в горницу, почувствовал вдруг в груди кусок льда, который быстро начал крошиться, плавиться: леденящие струйки потекли по спине, по рукам, подобрались к сердцу.

Отец лежал на кровати, уронив с подушки голову, и в упор смотрел на Григория страшным остекленевшим глазом, как бы спрашивая: «Ну что, дождался? Вот и помер я… Все, что знал, — с собой унес…» Другой глаз старика был закрыт.

Не помня себя, Григорий выскочил на улицу, сел на заснеженную ступеньку крыльца. Онемевшая душа его понемногу отходила. Он увидел, что на берегу озера что-то делают мужики, различил среди них Веселова, подумал: «Вот так, Андрюха… Было в мешке шило, да обломилось. Ищи иголку в стоге сена…»

И неожиданно улыбнулся, сам еще не зная чему.

Встал, зашел в горницу, торопливо, отворачиваясь от | отцовского глаза, расстегнул рубаху у него на груди, нащупал холодный, почти пустой кожаный мешочек. Снимать его с отцовской шеи через голову не захотел, потянул к себе. Но суровая бечевка не обрывалась. Тогда Григорий рванул мешочек изо всей силы. Хилое, высохшее тело старика дернулось, приподнялось, как живое, и снова упало на подушки.

Через день хоронил отца. Могилу копал один — никто не пришел помочь, никто не выразил даже сочувствия. Подолбив мокрую, перемешанную со снегом землю, садился спиной к ветру, курил, долго о чем-то думал… Может, о том, что «шило»-то не совсем обломилось. Ведь, если верить словам Лопатина, бродил еще где-то по свету Терентий Зеркалов…

3

Похоронив отца, Григорий всю ночь не спал и напряженно прислушивался: не донесется ли снизу, из кухни, где спала бабка-стряпуха, хоть какой-нибудь шорох? Но во всем доме стояла мертвая тишина.

«Господи, померла она тоже, что ли?»

Но бабка Дарья была жива. Утром Григорий слышал, как она шаркала за дверью ногами, что-то передвигая с места на место, часто тяжело вздыхала.

Григорий до завтрака вышел во двор, почистил в конюшне, бросил пласт сена корове. Долго стоял, опершись на вилы, и смотрел, как валит с неба густыми и крупными хлопьями снег.

Вернулся в дом и прошел на кухню. Однако на столе завтрака еще не было. Старенькая, насухо вытертая клеенка скупо поблескивала, отражая зеленоватый свет, лившийся в окно.

— Ты что? — недовольно обернулся Григорий к старухе. — Проспала, что ли? Ведь пора завтрака…

Григорий не договорил. Бабка стояла возле раскрытого дощатого сундучишка одетая, замотанная дырявой шалью из белесой шерсти. В руках она держала узелок, в котором были, очевидно, собраны все ее пожитки.

— Ты что?! — второй раз воскликнул Григорий, смутно догадываясь, почему старуха одета.

— Ухожу я, — еле слышно сказала она.

И, пожалуй, Григорий в это мгновение впервые услышал ее голос.

— Чего мелешь?! Куда уходишь?

— Посторонись-ка, — так же потихоньку произнесла старуха и шагнула вперед. Григорий невольно дал ей дорогу. Но потом, когда она была уже у двери, догнал и рванул за плечо. Старуха пошатнулась и упала бы, но успела схватиться за скобу.

— Да почему ты уходишь? А как жить будем… и ты и я?

Бабка сняла со своего плеча руку Григория, покачала головой и произнесла:

— Я-то как-нибудь… Мир не без добрых людей. Да и жить мне осталось считанные деньки. А все таки не могу, когда могилой в доме пахнет. Не потому, что батюшка твой помер — царство ему небесное… Давно ушла бы, да… Боялся он тебя, говорил все: уйдешь — задушит меня Гришка… Вот и жила. А теперь — прости на прямом слове…

Говорила старуха медленно, с трудом, часто останавливаясь. Григорий слушал, опустив голову. А когда поднял ее — бабки уже не было в комнате.

И остался Григорий совершенно один в пустом доме, один и на всем белом свете.

Днями он бродил бесцельно по гулким комнатам, слушал, как завывает в трубах обиженная кем-то вьюга, — и самому хотелось завыть, раскидать по бревнышку весь дом, всю деревню. Ночами просыпался в холодном поту, невольно вскрикивал: прямо на него смотрел из темноты мутным, чуть зеленоватым глазом отец. Смотрел долго, насмешливо… Постепенно голова отца таяла во тьме, знакомые очертания лица расплывались, скрадывались мраком, а круглый огонек глаза зловеще горел и горел, как одинокая звезда в черном небе. Наконец и этот огонек увядал, превращался в маленькую светящуюся точку и гас. Тогда Григорий вставал, черпал полный ковшик холодной воды и долго пил, стуча зубами о железо.

Весной встретил как-то на улице быстроглазую, юркую, как ящерица, сиротку Аниску и сразу даже не подумал, что это она. Аниска выросла. Кутаясь от холодного ветра в сплошь залатанную одежонку, девушка испуганно поглядывала по сторонам. Завидев Григория, торопливо свернула в переулок. Григорий крикнул:

— Постой-ка… Не съем. Куда идешь?

Аниска, не останавливаясь, глянула через плечо и побежала дальше.

Григорий постоял, подумал о чем-то и повернул назад.

Дня через два снова встретил нищенку на краю села. На этот раз она никуда не могла свернуть, стояла и поглядывала на Григория, как загнанный зверек.

— Чего ты? — усмехнулся Бородин. — Я ведь спросил только, куда идешь…

— Так, хожу… Может, заработаю где что, — ответила Аниска, не спуская с него синих испуганных глаз, чутко сторожа каждое его движение.

От ее грязных, рваных лохмотьев пахло гнилью, давно не мытым телом. Григорий стал с подветренной стороны. Аниска, догадавшись, покраснела, опустила голову.

— Зиму прожила там… — Аниска махнула рукой в сторону леса. — Теперь ничего, отойду… Солнышко.

— Я вот тоже сиротой стал… Отец помер с осени, слыхала?

— Слыхала…

Аниске было холодно, она все время переступала ногами. Голова ее, повязанная вместо платка тряпкой, теперь беспокойно поворачивалась из стороны в сторону. Тяжелые пряди волос, выбившиеся из-под желтоватой тряпки, полоскались по ветру.

Вся фигура Аниски напоминала о чем-то измятом, растерзанном, выброшенном за ненужностью в грязь. Залатанная юбка, грязная кофта, что-то бесформенное на ногах вместо ботинок, тряпка на голове и, наконец, растрепанные волосы делали ее похожей на старуху. Только глаза, синие до черноты, большие, опушенные длинными густыми ресницами, были чистыми, молодыми и принадлежали, казалось, не ей.

— Есть, должно быть, хочешь? — спросил Григорий, внимательно рассматривая ее лохмотья.

Девушка ничего не ответила, нагнула голову и хотела пройти мимо.

— Ишь ты… гордость. Где нищета, там уж гордости не должно быть вроде…

— Ничего я не хочу… — тихо проговорила Аниска, оборачиваясь.

— Ну, вот что… Приди, помой у меня в доме. С ползимы не мыто. Пылищи везде — на вершок.

— Не хочу я мыть у тебя, — так же еле слышно повторила Аниска. — У вас собаки…

— Вот как… Помнишь, стало быть?! Собак-то нет давно… Я тебе юбку с кофтой дам за работу.

Девушка в нерешительности остановилась. В больших глазах ее вспыхнули недоверчивые огоньки, осветив маленькое, чуть продолговатое, почти детское лицо.

— Юбку… и кофту? Не обманешь?

Григорий зашагал в сторону, буркнув на ходу:

— Дело твое, думай…

На другой день, утром, Аниска пришла, робко переступила порог, застыла в нерешительности. Григорий лежал еще в постели.

— Ну?

— Я вот… Ты говорил… — В Анкскиных глазах заплескался испуг, беспомощность, какая-то мольба.

— Вон там ведра, таз, тряпки. Воды — полное озеро. Ну, чего уставилась?

Аниска схватила ведра и кинулась к озеру.

Пока она таскала воду, Григорий встал с грязной постели, не спеша оделся. Белье его было тоже грязное, липкое. Он поморщился, посмотрел в окно и задумался.

Вернулась Аниска с полными ведрами, поставила их на пол, засучила рукава.

— Где, говоришь, тряпки?

Григорий обошел вокруг нее молча, оглядывая с головы до ног, будто собирался купить. Девушка невольно попятилась под его взглядом, потом метнулась к двери, торопливо раскатывая рукава. Григорий усмехнулся:

— Ты вот что, Аниска… — И вдруг повысил голос: — Да что ты пятишься, как рак?

— Я… Я пойду лучше. Не надо мне никакой кофты.

— Дура! Куда ты пойдешь? Топи-ка баню лучше. Да вот… — Григорий подошел к сундуку, откинул крышку, порылся там и бросил через всю комнату кофту, потом юбку, оставшиеся еще после матери.

— Вот, вот… На!.. Все равно сгниет… А свои лохмотья — сожги.

Аниска стояла у двери, прижав к груди обеими руками ворох чистого, пахнущего прелью тряпья, не зная, что ей делать: бросить ли его и уйти или остаться. Григорий заметил ее колебание, опять прикрикнул.

— Ну, ну! Брось еще! Топи баню, сказал.. Я тоже не мылся чуть не с покрова… Потом приберешь тут в комнатах. Иди…

Через два часа Григорий ушел в баню. Когда вернулся, Аниска домывала в горнице. Сквозь протертые стекла окон лились в комнату желтовато-прозрачные полосы света.

— Ух ты, а! — невольно произнес Григорий, прищуриваясь.

Аниска выпрямилась, улыбнулась, вытирая согнутой рукой пот со лба. Но тут же Григорий, словно устыдившись, сдвинул брови. Виноватая Анискина улыбка торопливо погасла, тонкие губы плотно сомкнулись.

— Ладно, иди в баню, потом в других комнатах домоешь. Хотя вот что… Поставь сперва самовар.

К вечеру Аниска очистила от пыли и грязи весь дом, вытрясла половики и разостлала их по крашеным полам.

С работой справлялась быстро, привычно, точно весь свой век тем и занималась, что мыла полы.

Покончив с уборкой, Аниска несмело поднялась наверх и остановилась в дверях.

— Ну вот, все сделала… Спасибо тебе…

Григорий несколько минут молча, с удивлением смотрел на нее. Старенькая чистая одежда совершенно преобразила Аниску. Кофта была великовата, висела на груди складками. Но под ней угадывалось стройное, гибкое тело.

Волосы были аккуратно повязаны той же тряпкой, но теперь чистой, выстиранной в бане. Глаза, часто прикрываемые пушистыми ресницами, не казались чужими и лишними на ее смуглом лице.

— Так.., Значит, все сделала? — повторил Григорий. — Ну, а есть-то все-таки хочешь? Я жду целый день — попросишь или нет…

Аниска глотнула слюну, но промолчала.

— Ладно, иди чай пить. Ну, иди же!.. — крикнул он сердито, и Аниска подошла к столу, села на краешек стула. Григорий уже заметил ее испуганную покорность, когда он повышал голос, и скривил губы.

— Да не сломается стул, не бойся. Где живешь-то? — спросил Григорий минуту спустя, наблюдая, как Аниска, обжигаясь, торопливо глотала чай. Она отставила стакан, быстро поднялась.

— Так, где придется. Нынче зиму в соседней деревне в няньках была. Потом… выгнали. В лесу жила.

— Под деревом, что ли? Да ешь ты.

— Нет… Там землянка есть заброшенная, — тихим голосом сообщила девушка.

— И не холодно зимой было?

— Холодно, — кивнула Аниска.

— Так…

Встав из-за стола, Григорий прошелся по комнате.

— Завтра постираешь кое-что. Ночевать можешь там где-нибудь внизу. Комнат у меня много.

Аниска опять соскочила со стула, быстро проговорила:

— Нет, нет… Я пойду лучше. В землянке у меня хорошо… Сыро только. Это здесь, не так далеко…

— Ну, как знаешь…

На другой день Аниска снова пришла и целый день, не разгибаясь, стирала рубахи, простыни. Растянув веревки на росших у дома корявых деревьях, сушила выстиранное на ветру. Не справившись к заходу солнца со всей кучей грязного белья, убежала опять к себе в землянку, обещав прийти утром.

А потом Григорий попросил ее выбелить дом. Больше недели Аниска отваливала от стен отсыревшие куски штукатурки, тупой тяжелой лопатой ковыряла вязкую глину в ярах вихляющей по деревне речушки, месила ее ногами. Заново вымазав стены и потолки, старательно забеливала их, густо брызгая известью на крашеные полы.

А вечерами по-прежнему уходила в лес, в свою землянку.

— Чудно! — усмехнулся как-то Григорий. — Ей жилье предлагают, целый нижний этаж, а она…

Не знал Григорий, что пуще огня боялась Аниска этих нижних этажей кулацких домов. Хозяйка, у которой она жила в няньках, за каждую оплошность запирала ее в темную нижнюю комнату, с тяжелыми, наглухо завинченными болтами ставнями. А однажды, напившись, ввалился туда с каким-то собутыльником ее муж. Они силой влили ей в рот стакан вонючей самогонки и вдруг начали срывать платьишко.

Что было сил закричала Аниска. Сверху на шум спустилась хозяйка, вскрикнула — и схватила Аниску за волосы, выволокла на улицу, на снег, истошно завывая:

— Смотрите, люди добрые, на блудницу бесстыжую! Напилась да и платье сняла, чтоб мужика совратить! Тьфу! Плюйте ей в рожу поганую, бейте…

Бить, однако, Аниску никто не стал, только хозяйка что есть силы пинала под ребра. Потом побежала в дом, выбросила в окно ее драное платьишко и узелок с тряпьем.

— Убирайся, сука проклятая! Переступишь порог — кипятком ошпарю!

Хозяйка не платила ей полгода, Аниска и не заикалась о плате, подобрала узелок и кинулась в лес, всхлипывая по-детски и вздрагивая всем телом.

Она еще толком и не понимала, в чем обвинила ее хозяйка. Сознавала только, что обидели ее глубоко и несправедливо. А за что? За то, что стиралась, ночей не спала? Тогда вон собак в Локтях натравили… Что она плохого сделала людям?

Постепенно обиду на Григория и на хозяйку, у которой жила в няньках, Аниска распространила на всех людей и целыми неделями не выходила из найденной в лесу землянки. Только нестерпимый голод заставлял девушку время от времени покидать свое холодное и неуютное убежище. Она ставила гнутое ведерко со снегом на дымную печурку, теплой водой смывала с лица грязь, копоть и шла просить милостыню, всякий раз, однако, обходя далеко стороной и Локти и ту деревню, где жила в няньках.

Лишь весной она осмелилась зайти в Локти. Но едва показалась в деревне, судьба, как в насмешку, столкнула ее с Григорием.

Однажды, измученная работой, Аниска свалилась на только что смытый пол в бывшей бабкиной комнатушке и тотчас заснула мертвым сном. Проснулась от того, что кто-то ходил по комнате. Она испуганно встрепенулась, хотела встать, схватилась руками за подоконник и вскрикнула от острой боли в пальцах.

— Ну, чего орешь? — строго спросил Григорий, останавливаясь возле нее. За окном уже рассвело, сквозь неприкрытую форточку вливался в комнату вместе со щебетом птиц жесткий и прохладный утренний воздух.

Аниска молча показала ему руки. Из тонких пальцев, глубоко изъеденных известкой, сочилась кровь.

— Ничего, заживет. Чистой тряпочкой перевяжи… Я вот что хочу сказать… Живи-ка у меня. Дом в порядке содержать будешь — и все. Ну, корову еще убирать… Кормиться будешь — что еще надо? Тебе хорошо, и мне без забот. Чего молчишь?

— Я… боюсь я…

— Слышал уже! — рассердился вдруг Григорий. — Сказал, живи — и точка. На чердаке кровать железная валяется, тащи сюда. Постель-то есть? Ну, дам кое-что…

Так Аниска стала жить в доме Григория Бородина.

Оказалась она для него сущим кладом.

В первые дни, подоив и убрав корову, справившись с домашними делами, сразу же запиралась внизу в своей комнатушке. Сидела там тихо, словно мышь. Потом понемногу осмелела. С Григорием, правда, почти не разговаривала. Но он и не нуждался в этом. Утрами, лежа еще в постели, он слышал, как Аниска гремела внизу ведрами, хлопала дверями, а иногда что-то напевала — слушал и не так ощущал свое одиночество. Все-таки был в доме живой человек.

4

«Камень с годами обрастает мхом, человек — умом да добром». Григорий часто вспоминал эту пословицу отца, усмехаясь, думал: «Ума и дурак прикопить может. А насчет добра — ошибся ты, батя. Да и на черта ли оно, теперь, добро, если нельзя, как раньше, пользоваться им?»

И еще вспоминался Григорию хриплый голос: «Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки…» Какую ему, Григорию, выбрать сейчас линию, какую топтать тропинку? Не в коммуну ли?

И опять усмехнулся Григорий. Но улыбка выходила какой-то жалкой, растерянной. Стиснув зубы, он спускался из горницы вниз и срывал зло на Аниске, встречавшей его настороженными, как у лесной козы, глазами.

— Чего уставилась? Собирай завтракать. Да потуши ты свои глазищи!

Однако потом смутно всплывала у него откуда-то мысль: «Зря ведь накричал на нее. Дом содержит в чистоте, ничего, старается… За коровой ходит, как положено. Из нее хозяйка бы вроде вышла…» Всплывала — и тотчас исчезала. Была эта мысль похожа на воздушный пузырек, поднимающийся со дна неглубокого водоема. Пока поднимается, виден человеку прозрачный хрустальный шарик. Но, достигнув поверхности, моментально лопается — и нет ничего.

Занимались и медленно, как бы нехотя, гасли летние дни. Зимой время шло быстрее. Дни были короче, и Григорию казалось, торопливо мелькали они один за другим, будто надоели им до смерти морозы и вьюги, и спешат они к заблудившейся где-то весне.

Время шло, а в душе у Григория постоянно жило одно и то же чувство холодной, пугающей своей чернотой пустоты. Оно появилось впервые в тот день, когда вышел он на улицу после изгнания из села колчаковцев, да так и осталось в душе, как глубоко засаженная заноза. Иногда с горечью думал Григорий о себе: «Живу, а зачем живу? Нет у меня на земле ни одного близкого человека. Даже Аниска — ведь должна бы уж привыкнуть! — и та, если подойдешь, смотрит, как хорек из капкана. Прикрикнешь — спрячет торопливо глаза, покорится. А чуть тронь руками — рванется, пожалуй, оставит в капкане кусок мяса, а уйдет…»

Об Аниске Григорий думал все чаще и чаще. Каждый человек — загадка. Аниска — особенно. Ведь в самом деле уйдет, если что… Но почему же она боится его окриков?

И отвечал себе: «Сырая палка — в дугу гнется. Трещит, а гнется. Но перегни чуть-чуть — сломается. Так и человек…»

Однажды, уже осенью, он поехал за соломой. Возвращался поздно. От одиноких деревьев, забредших на пахотные земли, тянулись черные тени, похожие издали на длинные зияющие пропасти. Из леса, закрывавшего деревню, а может, из этих трещин в земле, тек холодок, наплывал запах свежей, только что развороченной плугами под озимый сев земли.

Неожиданно заднее колесо слетело с оси, покатилось в сторону. Когда выпала чека — Григорий не заметил. Тяжелый воз чуть не перевернулся.

Выругавшись вполголоса, Григорий спрыгнул на землю. Поднял колесо, пошел по следу отыскивать чеку. Она валялась недалеко, метрах в двадцати. Вернувшись, попробовал плечом приподнять накренившийся воз, надеть колесо. Но сил не хватало. Он опять выругался, сдвинул на затылок потертый картуз, сплюнул, отошел в сторону и стал думать, что же ему делать.

В деревне лаяли собаки, визгливо кричала какая-то женщина, плакал ребенок. Григорию казалось, что все звуки сначала долго плутали в черном сыром лесу и уже потом, обессиленные и отсыревшие, долетали к нему.

Где-то застучала бричка, и скоро пароконная подвода вынырнула из леса. Григорий поднял голову, но тотчас опустил ее, отвернулся. В бричке, помахивая кнутом, стоял Тихон Ракитин.

— Здорово! — крикнул Тихон. — Что ты — ни взад, ни вперед? И другим дорогу загородил…

— Что я загородил, объезжай стороной. — На приветствие Григорий не ответил.

Тихон Ракитин, пыльный, красный, с лицом, будто торопливо высеченным из ноздреватого кирпича, слез с брички, обошел вокруг накренившегося воза.

— А ну-ка, бери колесо… Не зевай только…

Наклонившись, Тихон подлез под воз. Лицо его из

красного медленно превращалось в темно-багровое, согнутые ноги мелко задрожали. Когда ось приподнялась над землей, Григорий тотчас надел колесо.

— Ну, вот и все… — Тихон Ракитин рукавом когда-то черного, а теперь грязновато-серого пиджака вытер со лба испарину, выступившую от напряжения, и добавил:

— Хотя помогать-то тебе не следовало.

Григорий и на это ничего не ответил, молча вставлял чеку.

— Ну, иди, что ли, закурим, — проговорил снова Ракитин, усаживаясь на краю канавы, размытой талыми водами.

Григорий нехотя подошел, взял из заскорузлых, плохо гнущихся пальцев Тихона кисет.

— Ну и силища у тебя, — промолвил Григорий, кивая на свой воз.

— Ничего, есть пока, — согласился Тихон. — Урожай обмолотил?

— Обмолотил помаленьку.

— Почем с десятины взял?

— Какая у меня десятина? — усмехнулся Григорий. — Загона полтора всего запахиваю. Может, пудов восемь-десять всего собрал. Тут не разживешься. У меня и земля-то в низине. Попрела пшеница во время дождей. Нынче самый хлеб на высоких местах.

Григорий говорил и сам удивлялся. Если бы час назад ему сказали, что он будет когда-нибудь сидеть вот так с Тихоном Ракитиным, покуривать как ни в чем не бывало и говорить с ним о хозяйственных делах, он бы только усмехнулся. Однако сидел вот, говорил. А не его ли отшвырнул когда-то Ракитин от двери Веселова, не он ли, Григорий, замахнулся тогда ножом, готовый всадить его в грудь Тихону по самую рукоятку?! И всадил бы, если бы спокойно не подошла к нему теплая, пахнущая еще сном Дуняшка и не отобрала нож.

Эта мысль мелькнула как-то неожиданно. За что же бить его, Ракитина? Вот он сидит рядом, покуривает… Может, не надо сторониться его, избегать людей? Не лучше ли держаться поближе к ним? Протоптать к ним… или рядом с ними свою тропинку? Они, конечно, не пустят к себе, если узнают, куда ходил, кого искал в лесу, в Гнилом болоте, несколько лет назад. Да как узнают теперь?

— Так, значит, пудов восемь собрал, — услышал Григорий и вздрогнул. Мысли его оборвались. Тихон, освещенный последними неяркими лучами солнца, сидел неподвижно, казалось, задремал.

— Ну, может, говорю, десять будет. Не вешал, — отозвался Григорий.

— А нам в коммуне пудов по двадцать на душу придется, наверно. Еще не распределяли.

Григорий помолчал, сунул окурок под каблук сапога, раздавил его.

— У вас земли общие. В низине — попрело, на взлобке — уродило. Лошадей опять же много у вас. А я что на одной кляче сделаю?

— Соображаешь… Артелью озеро вычерпать под силу. Один попробуй… Не-ет, одному плохо… А если друг за друга держаться — ничего, можно еще…

Солнце, глянув последний раз из-под кровавого козырька наплывающих на землю туч, скрылось.

Григорий проводил его взглядом и стал негромко, медленно ронять слова:

— Жить… конечно, везде и всяко… можно. Кот живет, и пес живет… Одному жрать в посуде дают, другому — в грязь бросают… — Помедлил и добавил: — И опять же один наелся — на горячую печь. А другой на морозе блох из шкуры вытрясает… Да и понятия у каждого разные: одному блины нравятся, другому оладьи… Кому что…

— Кому что — это верно. Но вот ты… скажи-ка, ну, кто ты есть на земле? — повернулся к нему Тихон. Григорий выжидал, не отвечая. — Кулак?

— Вам видней…

— Батька твой, правда, начал вроде влезать на мужицкую шею… — будто сам с собой рассуждал Ракитин. — Помер вовремя — его счастье. Да и твое, пожалуй…

— Ну?

— А ты, Григорий, не жалей его.

— Отец все-таки…

— Ну, жалей, ладно, — согласился Тихон. — А тропинкой его не ходи. Зачем вон батрачку завел?..

— Что?!

— А то как же? Аниска-то кто у тебя?

— Ну, живет… кормится… Полы когда смоет… Так что же? В поле же не заставляю ее работать. Один все… Один да один!

— Полы смоет? Да она же на тебя спину гнет день и ночь!

— Пусть уходит. Не держу.

— Или ты взаправду не понимаешь, или… — Тихон вздохнул, развел руками.

Бородин поднялся. Встал и Тихон.

— Вот, говоришь, восемь пудов пшеницы собрал. А жить — год до нового урожая. Не хватит. Как же дальше? Так что ты… прибивайся к нам. Тебе выгоднее, и нам польза будет.

— Какая с меня польза?

— У тебя инвентаря крестьянского сколь в завозне стоит без дела. Сам же говоришь — одному не подняться. А нам бы в хозяйстве оно сейчас очень к месту.

— Ишь ты, хитер!

— А что? Я тебе обо всем по-простому, как оно мне самому понимается. Старого зла не будем помнить, если нового не сделаешь. Ты подумай, прикинь, где тебе самому больше с руки — единолично или в коммуне…

Они пошли к своим бричкам. Григорий подобрал вожжи и обернулся:

— За помощь спасибо. А насчет коммуны зря разговор завел. Не дорога мне с вами… Ну, прощай, темнеет уже…

— Будь здоров, Григорий. Дело твое. А насчет Аниски я тебе не шутя сказал. Батрачка. Факт!

Приехав домой, Григорий принялся сметывать солому на крышу поветей. Из дверей дома выскочила Аниска, повязывая на ходу черный платок, взяла во дворе вилы и полезла на крышу. Григорий долго и пристально смотрел на нее.

— Что ты?! Кидай, укладывать буду, — удивленно проговорила Аниска.

— Иди отсюда! Сам сметаю. Приготовь ужин, — тихо ответил Григорий.

Ничего не понимая, Аниска слезла с поветей, прошла по двору, обернулась, постояла и юркнула в темный проем открытых дверей.

Несколько дней Григорий ходил по комнатам мрачнее обычного. Часто Аниска чувствовала на себе его цепкий взгляд. Вечером рано спускалась вниз, закидывала дверь на тяжелый кованый крючок. Потихоньку собрала пожитки, связала их в узелок, проверила и смазала затвор на оконном переплете. Если что — соображала она — вот эдак, в окно, и уйду…

Но дни шли — Григорий относился к ней по-прежнему. Понемногу Аниска успокоилась.

Знал Григорий: тронь только ее — и останется он снова один. Пугало его не то, что некому будет тогда мыть полы, стирать белье, готовить обеды, — нет! Слишком хорошо помнил Бородин те дни, когда умер отец, ушла бабка-стряпуха и он ходил как неприкаянный по гулким, нахолодавшим комнатам, слушал ночами, как зловеще воет, насмехаясь над ним, ветер в трубе. В те дни и понял Григорий: нет ничего страшнее одиночества.

Не забывались и слова Тихона Ракитина. Как-то после завтрака, поглядывая на Аниску, Григорий неожиданно спросил:

— Ты вчера вечером где была? Не к Андрею ли… за советом бегала?

— Я-то? — растерялась девушка. — Ты откуда узнал? За каким советом?

— Узнал, стало быть… Не в коммуну ли хочешь вступить?..

Аниска вдруг откинула голову, и Григорий увидел, как в ее быстрых синих глазах дрогнули и зажглись упрямые искорки.

— Тебе что? Может, и вступлю.. Я сама себе хозяйка…

«Вот, вот… „сама себе хозяйка“, — зло подумал Бородин.

Никогда Аниска не говорила так. Григорий чувствовал, что сейчас он, если захочет, сможет еще потушить в ее глазах не успевшие разгореться искорки. Стоит только построже прикрикнуть на нее… Сможет и в другой раз, и в третий, может быть.. А потом? Видно, пришло время действовать по другому, чтобы удержать Аниску возле себя.

— Значит, не нравится тебе у меня? — спокойно спросил Григорий. — Трудно, что ли? — Она не ответила, вышла из комнаты.

Недели через две выпал снег. Григорий наладил сани и с обеда выехал за сеном. Вернулся вечером, молча снял внизу полушубок, поднялся наверх. Через некоторое время крикнул:

— Аниска! Иди-ка сюда…

— Чего тебе? — спросила Аниска.

Он сидел на кровати босой, в нижней рубахе.

— Мне-то? Ты вот что скажи… Люди звонят, что батрачка ты у меня будто…

— А то кто же! — Аниска стояла вполоборота к нему, недоверчивая, поглядывая чуть исподлобья. — Все за кофту с юбкой отрабатываю.

— Так… Ну, а почему не уйдешь? Я не держу.

Григорий встал, прошлепал из конца в конец комнаты.

— Что ж… И уйду, пожалуй, скоро… Теперь-то есть куда мне идти. — Девушка опустила на мгновение голову, но тут же быстро подняла ее, услышав щелчок дверного замка.

Григорий стоял у двери и закрывал ее на ключ.

— Вот что, Аниска, скажу тебе, — проговорил он, медленно подходя к ней. — Давно я присматриваюсь к тебе.

Девушка сорвалась с места, с разбегу стукнулась в дверь, точно птица в оконное стекло, тяжело дыша, обернулась, на мгновение припала к ней спиной. Глаза ее метались с предмета на предмет.

— Ты не дури, послушай, — нахмурил брови Григорий, опять шагнул к ней. Она проскользнула сквозь его руки, подскочила к столу, схватила тяжелый кухонный нож, хрипло крикнула:

— Не подходи!..

— Та-ак… — Григорий остановился на секунду и вдруг рявкнул что было силы: — Брось нож! Брось, говорю!! Задушу сейчас своими руками!

И в Аниске что-то сломалось, она съежилась, мелко задрожала, выронила нож. Ей почудилось, что она, маленькая, напуганная и озябшая, стоит не в комнате, а у ворот дома, просит милостыню, смотрит на Григория и со страхом ждет: даст или натравит собак?

Но ни того, ни другого не случилось. Вместо лая собак она услышала глухой голос, казалось, Григорий говорил где-то за стенкой:

— Дура… Я по-хорошему хочу с тобой… Мне хозяйка нужна. Хозяйка. Поняла?

Потом кто-то властно взял ее за плечи и повел куда-то…

* * *

Утром Григорий проснулся поздно, сел в постели, откинул одеяло. Сжавшееся в комочек, маленькое, полуобнаженное Анискино тело вздрогнуло. Она медленно-медленно повернула голову. Григорий увидел ее глаза — огромные, мутные… и по-детски обиженные…

Аниска трудно глотнула слюну и стала, не мигая, смотреть в потолок. Тогда Григорий понял, что она не закрывала глаз всю ночь, что она ничего не видит сейчас. И что-то похожее на жалость шевельнулось в его сердце. Он прикрыл одеялом ее словно раздавленное тело и проговорил, отвернувшись:

— Ну, чего там… Вставай, коровенку надо прибрать. Не батрачка теперь.

Аниска по-прежнему не произносила ни слова, не шевелилась.

— По-хорошему-то — в церковь бы надо… А теперь в сельсовет придется… Будем жить по-новому, необвенчанные…

Григорий говорил тихо, прислушиваясь к своим словам, напряженно пытаясь что-то вспомнить. И вспомнил: сначала — как бежал от Андрея, пригибаясь к земле, потом — как Андрей хлестал его, распростертого на траве, плетью и, наконец, — как единственный раз в жизни целовал Дуняшку, прижимая к себе ее сильное, бьющееся в его руках тело…

Но эти воспоминания вызвали у него все ту же тяжелую злость на самого себя. Она искала выхода, как пар в котле. Григорий резко встал с кровати, сдернул с Аниски одеяло и крикнул:

— Кому говорю — вставай!.. Ну!..

На скулах Григория ходили крупные желваки. Кожа была натянута так крепко, что посинела и, казалось, вот-вот порвется…

Глава вторая

1

Один за другим, как волны Алакуля, катились дни, месяцы, годы. Катились, не задевая Григория, будто обходили его стороной. Он даже не старел, только поперек узкого маленького лба прорезались и прочно залегли две морщины, придавая и без того неприветливому лицу хмурое, вечно недовольное выражение. В плечах Бородин немного раздался, сделался кряжистее, будто крепче, но вместе с тем и ниже ростом.

Жизнь с Аниской у него долго не налаживалась С того дня, когда он позвал ее к себе наверх, она с месяц почти не разговаривала. Сначала Бородина бесило это молчание, а потом не на шутку испугало. «Господи, не зашелся ли разум у нее?» — думал он и стал настойчиво повторять каждый день одно и то же…

— Пойдем, что ли, в сельсовет… Я же сказал тебе тогда — по-хорошему я. Одевайся, пойдем… чтоб все… по закону было у нас.

Он старался придать своему голосу мягкость, теплоту, но это у него не получалось.

Аниска отвечала коротко: «Не хочу», — и отворачивалась. Потом ничего не отвечала. А однажды заплакала и молча стала одеваться… Григорий засуетился вокруг Аниски и даже помог застегнуть ей пуговицы на пальтишке. И это было, пожалуй, единственным проявлением его нежности к жене за всю жизнь…

Однако и придя из сельсовета, Аниска по-прежнему не раскрывала рта. По комнатам ходила торопливо и бесшумно, прятала глаза от света за длинными густыми ресницами. Что в них было, в ее глазах, Григорий не знал.

— Что же, так и будешь молчать всю жизнь? — спрашивал он иногда, теряя терпение.

— О чем мне говорить?

— Ну хоть — довольна или недовольна? Может, обратно в землянку тянет?

Аниска чуть заметно пожимала плечами и старалась уйти из комнаты.

И это движение плеч больше всего раздражало Григория. Но он сдерживался. Сдерживался неделю, другую…

А позже до конца узнала Аниска, что значит быть женой Григория Бородина. Целыми днями гонял и гонял он ее по комнатам, по двору, заставляя по нескольку раз в день чистить и без того уж чистый коровник, разметать сугробы у крыльца, колоть березовые дрова.

— Ну, чего расселась?! — гремел он, едва Аниска опускалась от изнеможения на табурет. — Работы пoлон дом. — И каждый раз повторял неизменно: — Теперь не батрачка, чай, — хозяйка…

Ночью, лежа в постели, не прикасаясь к Аниске, чувствовал, как мелко дрожит ее маленькое тело, догадывался, что она плачет, и, понимая все-таки, что зря издевается над ней, стискивая до ломоты зубы, выталкивал сквозь них:

— Не реви, корова… Не вой, говорю! На помойке родилась, теперь по-людски живешь, на мягкой постели спишь, на чистом столе ешь…

Знал, даже чувствовал, что слова его жгут Анискину душу, шаркают по ней острой теркой. Но радовался, что из-под терки брызжет кровь. Все-таки не один он страдает.

— Уйду я от тебя, — сказала однажды Аниска сквозь слезы. И потом всю жизнь жалела об этих неосторожно вырвавшихся словах.

Несколько секунд Григорий лежал неподвижно, будто не слышал того, что сказала Аниска, или пропустил ее слова мимо ушей. Но вдруг сильным толчком выбросил ее из кровати. Худое тело ее отлетело далеко в сторону, прокатилось по полу и неслышно ударилось о массивные дубовые ножки стола. Не сообразив еще толком, что же произошло, не чувствуя даже боли, она попыталась встать, приподнялась на колени… Но в это время подскочивший Григорий пнул ее голой ногой в лицо. Мотнув головой, она упала на пол и больше уж ничего не помнила…

Сколько дней пролежала в беспамятстве — Аниска не знала. Когда очнулась, первое, что увидела, — склонившееся над ней лицо Григория.

— Ожила? — спросил он, усмехаясь.

— Болит голова и… тело все, — пожаловалась Аниска и вдруг вздрогнула, будто только что разглядела того, кто склонился над ней, сделала попытку приподняться, зашептала быстро: — А уйти — уйду… Расскажу всем… и Веселову, как ты меня…

Аниска говорила торопливо, словно боялась, что не успеет всего высказать. И точно: на полуслове оборвала, обмякла, закрыла глаза… Когда открыла их, Григорий все так же смотрел на нее, усмехаясь.

— Ну, ну, выздоравливай… А потом посмотрим… — спокойно промолвил он.

И эту зловещую усмешку Аниска запомнила надолго.

Она, может, и забыла бы ее. Но когда выздоровела и стала передвигаться по комнате на не окрепших еще ногах, Григорий окликнул ее:

— Поди-ка сюда…

Аниска обернулась и обомлела: Григорий смотрел на нее с точно такой же усмешкой.

Видя, что жена не двигается, Григорий сам подошел к ней. И по мере того как подходил, усмешка таяла на лице Бородина, глаза наливались тусклым, свинцовым блеском. Не успела Аниска прийти в себя, как Григорий схватил ее обеими руками за горло и стал душить. Аниска несколько раз дернулась, задохнулась, и ноги ее подкосились. Только тогда Григорий немного ослабил пальцы, встряхнул Аниску, не выпуская из рук ее горла.

Секунд десять они молча смотрели друг на друга. Аниска — глазами, полными великого, не осознанного еще страха, а Григорий — злыми, прищуренными, пронизывающими насквозь.

Наконец Григорий разжал губы:

— Ты знай: задушу, как курицу, одной рукой, если вздумаешь…

На этот раз Григорий говорил тихо, не повышая голоса. Аниска не улавливала в нем ни злости, ни волнения, ни угрозы. Но именно потому, что голос звучал неторопливо, спокойно, поняла: задушит. Вот так же спокойно, не торопясь, как сейчас говорит.

Григорий отшвырнул жену к стене и грузно зашагал по комнате. У Аниски не было уже сил ни подняться, ни закричать. Сжавшись в комочек, она смотрела на его ноги, обутые теперь в тяжелые, пахнущие дегтем юфтевые сапоги. Губы ее по-детски дрожали, Григорий подошел почти вплотную к ней и остановился. Аниска, ожидая пинка в лицо, отстранилась, прикрыла голову локтем. Но Григорий только вымолвил:

— Не бойся, сейчас не трону… Подохнешь еще. А позже — все сполна получишь…

И Аниска получила.

Бил он ее часто, по поводу и без повода. Опоздает ли чуть с обедом, подаст ли мужу по ошибке не то, что просил, — за все Григорий бил жену смертным боем, будто поставил перед собой цель — живьем загнать ее в могилу.

Однажды Веселов, обычно не разговаривавший с Григорием, остановил его на улице:

— Вот что, Григорий… Зачем же над женой измываешься?

Бородин, стоя вполоборота к Андрею, вынул руки из карманов, внимательно осмотрел их зачем-то со всех сторон. А потом, не поворачивая головы, взглянул на Веселова, проговорил осторожно:

— Ну, чего в семье не бывает… Баба же, прикрикнешь в сердцах когда… Она уж и жаловаться побежала тебе…

— Никто мне не жаловался пока. Сам я не раз слышал ее вой, проходя мимо твоего дома…

— А может, она от радости плачет, — уже смелее огрызнулся Бородин.

— Ты брось, Григорий… У Аниски синяки не сходят с лица… Идет по улице — ветер шатает…

— Шатает, говоришь? — зло и угрюмо заговорил Григорий. — А тебе что за дело? Ты чего нос свой суешь в чужую семью?

— Ощетинился! Я же по-человечески с тобой, — попробовал возразить Веселов, но Григорий не стал его слушать.

— Суй свой нос в другое место… И живи со своей… хоть на руках носи ее, хоть на санках вози. А я уж как умею…

Дорого обошлось Аниске это непрошеное заступничество!

Немного поутих Григорий, вроде одумался после того, как у Аниски, почти в начале беременности, получился выкидыш.

— Бил бы… побольше, — тихо проговорила Аниска, когда он злобно прошипел, стоя над ней: «Эх, недотепа! Родить — и то не можешь!»

Она смотрела мимо него через окно на далекое небо, в котором качались жиденькие хлопья облаков.

— О-о!.. — простонал Григорий, грозя кому-то обоими кулаками: не то жене, не то самому себе.

После этого Григорий побои прекратил. И, словно объясняя Аниске свою милость, говорил не раз:

— Ладно, я подожду. Сына чтоб мне принесла. А будет девка — выброшу вас обеих к чертовой матери…

Аниска только ниже опускала голову.

* * *

В Локтях, как и в других селах, большинство мужиков, кто раньше, кто позже, вступили в коммуну. Но многие хозяйствовали единолично.

Григорий с Аниской каждую весну с полдесятины засевали пшеницей, садили огородишко. Летом дней за десять-двенадцать ставили на лугу небольшой стог сена с таким расчетом, чтобы хватило на зиму единственной лошаденке и корове. Если пахать и сеять волей-неволей приходилось рядом с локтинскими мужиками, с тем же Павлом Тумановым, то стог сена Григорий ставил всегда в стороне, в самом дальнем углу луга, хотя зимой и приходилось топтать к нему санную дорогу в одиночку. И жил Григорий в одиночку, сторонясь людей. За все время к нему ни разу никто не пришел в гости. И он ни к кому не ходил и Аниску не пускал.

Григорий присматривался к коммунарам, вслушивался в их горячие речи, но сам в разговоры никогда не вступал.

Только вернувшись домой, сообщал иногда Аниске:

— Вот те и коммуна! На дню у них семь пятниц. Сперва распределяли урожай поровну на каждый двор, а теперь по едокам…

— Правильно, — отвечала Аниска, помолчав.

— Что правильно? Чего ты понимаешь?

— Я не понимаю, я так, по-своему соображаю: семь человек в семье или только двое-трое — разница. Как же поровну делить?

Григорий, видимо, улавливал в рассуждениях жены верную мысль и сердился:

— Помолчи-ка со своими соображениями! Вот попомни: перерешат они скоро еще крест-накрест.

А через некоторое время торжествовал.

— Ага, что я говорил? Нынче уж не по едокам хлеб распределяют, а по списку Андрюхи Веселова. Сам, говорят, составил: тому столько-то, этому столько-то… Жи-сть!.. Ну, чего молчишь? Может, и тут соображаешь что?!

— Я кабы видела те списки… Может, кто хуже работал, кто лучше…

— Хуже, лучше… Найди у них правду! Себе-то, поди, нахапали, проставили в списке соответственно… А Ракитин еще: «Прибивайся к нам!..»

Однажды Анисья робко выговорила.

— А все-таки вместе бы… с людьми. А то живем, как… — но тотчас прикусила язык, увидев, как багровеет лицо Григория.

— Ишь ты! — прикрикнул Бородин. — Отошла?! Забыла?

Коммуна в Локтях отживала свой недолгий век. Каждую осень, при распределении зерна, у дома Лопатина, возле завозни, стоял шум. Каждый почему-то считал себя обиженным, обделенным, в чем-то убеждал Веселова, чего-то требовал. Григорий в такие дни с удовольствием втирался в толпу, слушал разговоры. Дома говорил Аниске:

— Посмотришь, весной развалится эта коммуна. Сейчас уже говорят мужики…

Но хотя некоторые, особенно беспокойные мужики вышли из коммуны, многие продолжали запахивать, как и раньше, землю сообща.

— Ну, что? — приехав в поле, кивнула головой Аниска в сторону коммуновских земель, где виднелся народ. — Говорил ведь — развалится. А они пашут…

Григорий выдернул плуг из земли, обчистил лемех, ослепительно блеснувший под весенним солнцем.

— Веселов — хитер! Трудодни какие-то выдумал. Сколько, говорит, заработает кто, столь и получит. А все-таки многие вышли из коммуны. Всех-то не обманешь! Погоди, и остальные побегут.

В этот день Григорий до вечера пахал молча, а когда, уже почти ночью, ехали на телеге домой, проговорил задумчиво:

— Чудно! Коммуна ведь — все общее: дома, кони, плуги-бороны, даже куры… Бабы вот только еще — у каждого своя… А хлебушек вырастет — не тяни лапу, не твой. Посмотрим еще, дескать, сколь заработал. А если я, к примеру, хворал все лето, тогда как? С голоду мне подыхать? Ну, чего молчишь?

— Я… не пойму, о чем ты, — виновато проговорила Аниска.

Григорий снисходительно улыбнулся:

— То-то… Вот и все твое бабье соображение. Оно в другом должно быть… Ты мне сына подавай. Забыла, что ли?

— Не забыла… — покраснела Аниска от неожиданности. — Я бы сама рада, да что сделаешь, если…

— Ты что, бесплодная, что ли? — В голосе Григория прозвучали прежнее раздражение, знакомые ей металлические нотки.

— Нет, должно быть, ты же знаешь, — произнесла Аниска и попробовала прижаться к плечу мужа. — Ты потерпи еще… может, и будет…

— А-а, отстань, — резко двинул плечом Григорий.

Аниска испуганно отшатнулась.

Во двор они въехали по-прежнему молчаливые и чужие.

2

Жизнь сложилась так, что никто Бородина не трогал, никто вроде не обращал на него внимания, не вспоминал старое.

Вел он себя тихо-мирно, ни с кем не ругался, никуда не лез. Пахал себе помаленьку да сеял. До нового урожая собственной муки никогда не хватало. Каждую зиму Григорий ездил в соседнюю деревню и прикупал несколько мешков пшеницы. Возвращался обычно ночью, чтобы никто не заметил, мешки тщательно прикрывал на санях соломой.

— На что покупаешь? Я думала, нет у нас никаких денег, — заметила однажды Аниска.

— Думала?! Ты думала, что всю жизнь будешь под окнами милостыню просить, а вот хлеб белый жрешь невпроворот, — отрезал Григорий.

Аниска осеклась и больше никогда на эту тему разговора не заводила.

Если иногда прежнее беспокойство и охватывало Григория, то он успокаивал себя: кто докажет теперь? Знал отец, да помер. Знал Лопатин еще да Зеркаловы. Из трех один только может объявиться.

Мысль о Терентии Зеркалове, о том, что жив он пока, и вызывала иногда беспокойство Григория. Но тут же он убеждал себя: «Не может быть, чтоб не нарвался Тереха на шальную пулю. А может, в тюрьме сидит?»

В последнее время Аниска стала замечать, что муж угрюмо раздумывает над чем-то, ночами долго не спит, ворочается с боку на бок.

— Неможется, что ли? — спросила она как-то осторожно.

— Не твое дело! Ты лежи да помалкивай, — буркнул Григорий. Но, однако, через несколько минут проговорил: — Вот что думаю… Сена нынче пару стогов ставить будем. Корову я другую купить надумал…

— Господи, да зачем нам? Семеро детей, что ли, по лавкам сидят?

— Семеро… От тебя одного бы хоть дождаться… Да не о том я сейчас. Я все ждал, побаивался… А чего ждать? По другим деревням вон живут мужики… И ничего. Косятся на них, а не трогают. Да и у нас вон Игнат Исаев хозяйство раздул… Одних коней сколь развел. Вот и я лошаденку еще одну погляжу где-нибудь… Хватит Павлу Туманову на нашей земле хозяйничать. Сами нынче всю засеем…

— Да не справимся ведь вдвоем! — невольно воскликнула Аниска, приподнимаясь с постели.

— Не ори, не глухой. Попробуем! А там… видно будет.

И в самом деле весной Бородин купил вторую лошадь.

Когда Павел Туманов с женой приехал на пашню, Григорий уже распахал ее на одну треть, захватив и тот участок, на котором сеял Павел.

— Ты чего это делаешь? — крикнул Павел, крепко выругался и соскочил с телеги. — Где я сеять буду?

— По мне, хоть у себя на завалинке, — ощерился Григорий, шагая за плугом.

— Да ведь я тут сколь годов сеял?! Сколь каменьев одних повыворачивал! А ты, сволочь…

Остановив лошадь, Григорий вплотную подошел к Туманову.

— Вот что, Павлуха, — обдал его Бородин горячим взглядом. — Ты не затевай греха. Земля-то моя… Иди вон в коммуну.

— Чего ты гонишь меня туда? Чего гонишь?

— А что? Трудодни теперь выдают, заживешь…

И, вернувшись к своему плугу, стал наматывать вожжи из крученого конского волоса на кулак, ухмыльнулся, глянув на Анну, которая, сидя в телеге, беспокойно переводила глаза с Григория на мужа.

— А туго будет — пусти жену на заработки. Она у тебя знает, как на жизнь заработать…

Думал Григорий, что неизвестно Павлу Туманову о его бывших отношениях с Анной, иначе не осмелился бы так сказать. Но когда понял свой промах, было уже поздно. Павел качнулся и, ни слова не говоря, двинулся к нему.

Григорий услышал, как вскрикнула Аниска, видел, как испуганно привстала в телеге Анна. Понимая, что надо обороняться, Бородин торопливо стал разматывать с кулака вожжи, но только сильнее запутал руку. И опять услышал он над своим ухом:

— А-а… Сморчок склизлявый! Воспользовался, что баба с голоду подыхала, а теперь измываешься… Думаешь, не рассказали мне люди добрые…

И сильный удар в голову оглушил Григория. Он отлетел в сторону и ткнулся в мягкую, рыхлую землю. В противоположную сторону отпрянули испуганные лошади и понеслись, волоча за собой перевернутый плуг и Григория.

В первые секунды все растерянно смотрели вслед умчавшимся лошадям. Потом Аниска повернулась и глянула на Павла Туманова. Тот растерянно топтался на месте.

— Черт… Под лемех ведь может угодить…

Пронзительно вскрикнув, Аниска сорвалась с места.

Пробежала несколько шагов в ту сторону, куда умчались лошади, остановилась, оглянулась и опять побежала.

Анна соскочила с телеги и кинулась вслед за Аниской. Помедлив, туда же пошагал и Павел.

Григорий лежал в изодранной в лоскутья рубахе на хрупкой, проржавевшей за зиму стерне, странно скрючившись, раскинув в сторону руки. Одна из них была окровавлена, вожжи, сорвавшись, начисто сняли кожу с ладони и пальцев.

Но не это было самым страшным. В левом боку Григория зияла большая рваная рана, желтовато поблескивали оголенные ребра.

Случилось то, чего боялся Туманов, — Григорий попал под лемех…

* * *

Июльское солнце быстро поднималось над землей, обваривало травы, плавило стволы сосен. С самого утра небо от края до края затягивалось дрожащим грязноватым маревом.

Бородин возвращался в Локти из больницы вместе с Тихоном Ракитиным, ездившим в район по делам коммуны. Почти всю дорогу Григорий молчал, будто обиженный, поглядывая на небо, беспрерывно снимал с наголо остриженной головы фуражку и вытирал с лица выступавший пот.

— Что у вас там? — спросил он наконец.

— У кого это — «у вас»?

— Ну, вообще, в Локтях.

Они сидели в ходке спиной друг к другу, свесив ноги почти до земли, бороздя ими по пыльной придорожной траве.

— Разное в Локтях… У Андрея сынишка помер от дизентерии…

— Сам бы лучше изошел он… этим самым… — буркнул Григорий.

Тихон глянул на Бородина, усмехнулся:

— И откуда у тебя злость такая?! Ведь из могилы еле выкарабкался, радоваться надо.

Григорий ничего не ответил. Заговорил, только когда подъезжали к самой деревне.

— Как-то поживает Павлуха Туманов, крестный мой?

— Сам ты виноват, Григорий. Павлу ведь семью кормить надо, а ты землю вздумал отбирать…

— Пусть в коммуну шел бы, у вас земли много…

— Не хочет.

— Ну!.. Почему же?

— Не нравится, стало быть…

— Он же вроде активист.

Тихон, засунув под себя вожжи, молча достал кисет из кармана. Закурив, облокотился о колени и только тогда ответил:

— Ну так что? Коммуна, она, Григорий, и меня не совсем устраивает.

Бородин всем телом повернулся к Тихону.

— Тебя?! — ехидно спросил он.

— Меня… И других многих… Что ж? Переступили уж мы, понимаешь, через это. Сейчас вот, говорят, колхозы кое-где организуют. Не слыхал?

— Где мне? В больнице не просвещали. Да и не интересуюсь. — Но тут же спросил: — Это что же за колхозы?

— Не знаю точно. Веселов рассказывал, да я не понял толком. Говорит, на манер коммуны, только каждый может отдельное хозяйство держать для себя: коровенку там, овечек, птицу… Пожалуй, так-то с руки будет, а?

— Может, с руки, да поверят вам только дураки. — И добавил без всякой связи: — Если в Пашка Туманов… Андрюху Веселова, как меня, так засудили бы, наверно…

Ракитин бросил окурок.

— Что ж, подавай и ты в суд на Туманова, коли хочешь. Кто тебе заказывает? — И тряхнул вожжами.

Лошади побежали быстрее.

… Аниска встретила мужа молчаливо. Она понимала, что надо бы ей сейчас радоваться. Там, на поле, почти два месяца назад, когда Григорий лежал в стерне с окровавленным боком, шевельнулась в ее душе жалость к мужу. А вот сейчас, едва он переступил порог, вернулось к Аниске старое: казалось ей, стал сразу мир тесным, жестким, неуютным.

Чтобы скрыть свое замешательство, засуетилась она вокруг Григория:

— Сейчас… Сейчас я накормлю тебя… Снимай пиджак. Пропылился-то, господи. Давай встряхну. Выздоровел, слава богу…

— Не сучи языком, — нахмурился Григорий, опускаясь на стул. — Будто в самом деле рада!.. Сколь провалялся в больнице — хоть раз приехала бы проведать. Муж все-таки…

Аниска замерла на месте, в бессилии опустила руки

— Хозяйство ведь такое на руках. Две коровы, две лошади, свинья… как бросишь?.. — неуверенно проговорила она. — Притом еще сено косила…

— Сено? Врешь! — привстал даже Григорий.

— Косила маленько, — повторила Аниска, не поднимая головы. — И посеяла весной, сколь могла.

— Сколь? Сотку?

— Нет, с полдесятины, может, будет… — И видя, что Григорий недоверчиво усмехается, добавила поспешно: — Не одна сеяла… Люди добрые помогли.

— Это что же за люди такие добрые объявились в Локтях? — спросил Григорий, сузив глаза, отчетливо выговаривая каждое слово.

— Павел Туманов с женой…

Григорий на несколько секунд замер, потом переспросил:

— Кто, кто?

— Туманов, говорю…

И вдруг Григорий сорвался с места, забегал из угла в угол, багровея все больше и больше.

— Туманов! Помог! А кто его просил? Кто, спрашиваю?

— Он сам… приехал на нашу пашню… — начала было испуганно объяснять Аниска.

— Сам? Он сам приехал, вспахал и посеял! — гремел Бородин, бегая по комнате. — Ишь, умный какой! Чуть на тот свет не отправил, а теперь задабривает… Нет, я не попущусь. Вон Ракитин говорит — подавай в суд на него. И подам, подам…

Однако горячился Бородин зря. Даже сейчас, бегая из угла в угол и угрожая Туманову судом, Григорий уже знал, что ни в какой суд на Павла он подавать не будет. В суде Туманов ведь обязательно расскажет, за что ударил Григория на полосе. Начнут судьи копаться при народе, когда у него в доме работала Анна, сколько платил… Нет, бог уж с ним, с Тумановым. Остался жив, и ладно.

3

Не успел Бородин окрепнуть после больницы, а коммунары уже разводили по домам обобществленный ранее скот, в корзинках и мешках несли обратно кур, гнали впереди себя важно вышагивающих гусей. Андрей Веселов, Тихон Ракитин и бывший бородинский конюх Степан Алабугин озабоченно бегали по селу, что-то кому-то втолковывали, объясняли.

Новое беспокойное время пришло в деревню.

Бывшие локтинские коммунары почти все вступили в колхоз.

Середнячки, возглавляемые Игнатом Исаевым, по-прежнему держались кучкой. Агитации против колхоза они вроде не вели, но и сами не поддавались уговорам вступить в него. Каждый раз, когда Веселов, Ракитин или Степан Алабугин пробовали заговорить с ними, Игнат Исаев, поглаживая бороду, спрашивал спокойно:

— Колхоз-то — дело добровольное али как?..

— Добровольное, конечно…

— Так об чем разговор тогда?! Мы погодим… А, верно, мужики?

— Верно, — поддерживал Исаева Демьян Сухов.

Кузьма же Разинкин помалкивал. Его сын, Гаврила, служивший у колчаковцев и все эти годы сидевший в тюрьме, недавно вернулся домой. Локтинские мужики косо поглядывали на Разинкиных. Кузьма хоть и жался к Исаеву, но вслух его не поддерживал, отмалчивался. Потом Веселову стали задавать такие вопросы:

— Вот, к примеру, колхоз и коммуна… А чем они отличаются?

Андрей Веселов спокойно, терпеливо объяснял.

— Ну, раз колхозник имеет право личное хозяйство содержать, то чем же он от меня, единоличника, отличается? — спрашивал Игнат Исаев, выслушав Веселова. — Ничем, как я смыслю.

— Как так ничем?! — отвечал уже Сухов Игнату. — Ты соображай — что за хозяйство… Огородишко там, скотинишка кой-какая. А хлеб сеять — сообща… Вот чем отличается…

— Не только этим, Демьян, — говорил Веселов. — И скот общий у колхоза должен быть, помимо того, который…

— Который… помимо!.. — прерывал обычно беседы Исаев. — Не разобрать нам такие слова. Колхоз вот помимо нас — это ясно. А все остальное не понять нам.

— Не понять, верно, — осторожно отваживался все же иногда вставить слово Кузьма Разинкин. — Вот, слышно, раскулачивают по деревням кое-кого, а? — И лицо Кузьмы выражало тревогу.

— У нас некого раскулачивать, — успокаивал его Андрей. — Имущество Лопатина, знаете, конфисковали уже, староста сбежал… А середняков, вроде вас вот, мы не тронем…

— Почему?

И на этот вопрос надо было отвечать Веселову. И он отвечал, как умел:

— Потому что мы к чему стремимся? А к тому, чтоб и все другие в колхозе жили, как вы, зажиточно…

— Тогда к чему нам колхоз, ежели мы и так зажиточные? Н-нет, мы погодим…

До самых снегов толковали на завалинках старики о колхозе, о раскулачивании, ругались мужики, спорили о чем-то бабы. А потом началось и другое: нет-нет да и раздавались по ночам гулкие, с хрипотцой, выстрелы из обрезов, со звоном вылетали стекла из окон многих мужиков, вступивших в колхоз. «Кто же это палит по ночам? — мучительно раздумывал Веселов. — Неужели Игнат с Кузьмой?»

Веселов дал задание Тихону Ракитину и Степану Алабугину тихонько приглядеться к Исаеву, Сухову и особенно Разинкину с сыном. Однако ничего подозрительного в их поведении заметить не могли.

Не один Веселов был обеспокоен ночными выстрелами. Григорий Бородин, по-прежнему не вмешивающийся в ход событий, тревожно раздумывал теперь, ворочаясь без сна в постели: «Окна бьют — полбеды. Вот стреляет кто?» И невольно приходила ему, обжигая все внутри, мысль о Терентии Зеркалове: после долгих лет молчания не он ли напоминает о себе? И когда однажды Аниска, собирая завтрак, сказала: «Третий раз у Андрея Веселова окна бьют… Господи, чего им надо?» — Григорий даже вздрогнул.

— Кому это — им? — отчетливо выговорил он, поднимая на жену узкие, колючие глаза.

— Ну… кто бьет, — промолвила Аниска, жалея, что ввязалась в разговор. Но Григорий больше ничего не сказал, стал молча есть.

Думал Григорий в это время и о другом. Выгодно или невыгодно для него, но отстоялась как-то жизнь. Многие мужики-единоличники по деревням — те, кто посмелее, — за последние годы крепенько встали на ноги, подняли свои хозяйства, А он, Григорий, долго присматривался, боясь рисковать тем, что осталось в кожаном мешочке от отца. Наконец решился… Но и тут прогадал. Видно, на роду ему были написаны одни неудачи и несчастья! Только-только купил вторую лошаденку, хотел расширить посевы, как верзила Павел Туманов чуть не отправил его на тот свет, к отцу. Провалялся больше двух месяцев в больнице, вернулся в июле. Что тут сделаешь? Сена даже не сумел накосить вдосталь. Пришлось продать одну коровенку и утешаться мыслью: «Ничего, обождем еще… Отец вон под старость начал, и если бы…»

А теперь вон какие пошли разговоры о раскулачивании. Придется, однако, вслед за коровой одну лошадь продать на всякий случай, пока не поздно.

Предлагать коня в Локтях он не решался. Надо было куда-то ехать.

— Как у нас с мукой? — спросил он у Аниски.

— Есть пока. Зима ведь только началась. Да и, может, до новой хватит, — ответила она.

— А если не хватит? Весной где достанешь? Поеду на днях, сторгую мешка четыре у знакомого мужика в соседней деревне.

— Куда в такое время ехать? Стреляют по ночам-то…

— Ничего, я днем…

И через несколько дней в самом деле запряг утром рано коней и поехал.

Пока огибал холмы за Локтями, чувствовал себя еще спокойно. Место открытое, видно кругом далеко. Да и родная деревня рядом еще. Но едва въехал в лес — сробел. Казалось ему: вот-вот щелкнет из-за дерева выстрел, свалится он на дорогу, а его коней угонит тот, кто стрелял… И случится это на том месте, где подобрал он когда-то окровавленный топор… Ударив вожжами, Григорий что есть духу погнал лошадей вперед.

Несколько дней подряд гуляла первая в эту зиму вьюга. Ветер обдул занесенные сосны и ели. Вьюга стихла, с неделю стояла теплая погода. А потом ударил мороз, и за одни-двое суток деревья покрылись обильным, пушистым инеем.

Солнце пронизывало насквозь весь лес. Проливаясь сквозь ветви, оно окрашивало взмокшие крупы лошадей, и дугу, и самого Григория в желтовато-розовый цвет. Кони мчались, задрав головы, и из их ноздрей вырывался пар, тоже розоватый…

Григорий опомнился, только когда лошади стрелой вынесли его на главную улицу села, и натянул вожжи. И тут почувствовал, как бешено стучит его сердце, будто он всю дорогу бежал следом за своими санями.

Купив на базаре муки, Григорий договорился с бородатым угрюмым мужиком о продаже коня. Бородач долго щупал мерина со всех сторон, тыкал его кулаком в бока.

— Чего там щупать? Хорош конь! — потеряв терпение, проговорил Григорий. — Бери, не пожалеешь.

— Возьмет тот, кто нуждается в нем. Пошли…

— Так это что? Не сам, что ли, покупаешь?

— Пошли, пошли, — басом прогудел мужик.

Григорий подумал и тронулся следом.

Скоро бородач подошел к дому, стоявшему на окраине, обернулся, взял коня под уздцы и завел во двор. Потом ввел Григория в дом, втолкнул в комнату с единственным оконцем, плотно закрытым занавеской, но сам не вошел. Подозревая неладное, Григорий с тревогой подумал: «Что за берлога! Зарежет еще…»

Но в это время дверь распахнулась без скрипа, и Григорий почувствовал, что все вещи в комнате странно закачались, поплыли. В голове раздался тонкий гуд, словно кто ущипнул там туго натянутую струну… Странно вытянув губы, его внимательно, с головы до ног, осматривал Терентий Зеркалов.

Григорий не решался взглянуть Зеркалову прямо в глаза и смотрел на лоснящиеся плечи, по прежнему густо усыпанные перхотью.

— Вот и свиделись. Сколько лет, сколько зим… Здравствуй, что ли, — простуженным голосом сказал Зеркалов.

— Доброго э-э… здоровьица, — неуверенно промямлил Григорий. — Коня вот… где же он, который сторговал? Для тебя, должно… э-э…

Зеркалов, чуть прихрамывая, устало прошелся по комнате, сел в углу, подальше от окна, в кресло с тяжелыми отполированными подлокотниками. Григорий, поворачивая ему вслед голову, думал: «Прижали где-то, должно, лапу… Да сумел уволочь ее, дьявол…»

— Ну, рассказывай, — проговорил Терентий, вытянув ногу вперед, и тряхнул головой с уже жиденькими, но по-прежнему длинными волосами, висевшими на затылке сосульками.

— Чего рассказывать? Конь добрый, семилетний мерин, что под седло, что для хозяйства…

— Не прикидывайся дурее себя! Я про дела локтинские спрашиваю…

Григорий вздрогнул от окрика. Пальцы его опущенных рук несколько раз сжались и разжались. Заметив, что Зеркалов пристально смотрит на его руки, Григорий спрятал их в карманы полушубка.

— Дела — что? Колхоз вон организовали. Под названием — «Красный сибиряк»…

— Ну? Вступил? — отрывисто спросил Зеркалов, будто пролаял.

— Зачем? При коммуне жили — ничего… Не пропадем, может, и при колхозе…

Терентий погладил вытянутую больную ногу, поморщился не то от боли, не то еще от чего.

— Не пропаде-ем?! Думай, что говоришь. Колхоз не коммуна, болван…

Не зная, как вести себя, Григорий поспешно и молча закивал.

Зеркалов с минуту сидел задумавшись, разглядывая что-то на полу. Но вдруг в упор посмотрел на Бородина, жестко спросил:

— Задание почему не выполнил?

— Ка… какое з-зад… — от неожиданности Григорий побледнел, выдернул руки из карманов, взмахнул ими, несколько раз глотнул воздух.

— То самое! Мое… — угрюмо бросил Зеркалов.

— Н-не знаю, не слышал.

— Лопатин тебе передавал — насчет Андрея, — не спуская глаз с Бородина, быстро произнес Зеркалов.

Но Григорий уж несколько оправился от неожиданности.

— Говорю, ничего не знаю. Никто не передавал мне. Лопатина в глаза не видел.

— Врешь! Врешь, сволочь!.. — заорал Терентий, схватился за подлокотники, приподнялся. Впервые за весь разговор он потерял самообладание. — Лопатин сам докладывал мне, что передавал…

Григорий по-прежнему стоял посреди комнаты, но теперь он посматривал на Зеркалова с едва заметной усмешкой.

— Чего докладывал, когда? Позови его, пусть он при мне скажет это…

Зеркалов опустился обратно в кресло, отвернулся к занавешенному окну, снова долго гладил больную ногу.

Потом произнес сердито и ворчливо:

— Черт, сам бы ты догадался…

— Не особенно-то скараулишь Андрюху. Ночами не ходит, взаперти сидит дома… И днем нигде не появляется в одиночку. Что я, при народе его должен? Своя шкура дорога…

Терентий слушал, кивал головой. Григорий кашлянул осторожно в кулак.

— Так уж позвольте мне… уйти. И за коня… Где же тот бирюк, что купить хотел мерина-то?.. Пора ведь мне, — обернулся Бородин к двери.

Он не замечал уже, что обращается к Терентию на «вы», говорит «позвольте». Но тот все заметил и рявкнул, поднимая голову:

— Стой! Не торопись, дело еще будет к тебе. Ночуешь тут. А за коня — спасибо.

Григорий поднял на Зеркалова маленькие недоумевающие глаза:

— А?! Как ты говоришь? — И вытянул шею, будто это помогло бы лучше расслышать ответ.

— Беру, говорю коня. Спасибо, — повторил Зеркалов.

— Ну и езди на здоровье. Не конь — огонь. А… это… деньги?

— Какие деньги? Беру — и все. — Подумал и добавил: — В счет будущего. Ступай.

Григорий что-то промычал, двинулся к двери. На полдороге остановился, оглянулся вопросительно.

— Иди, иди, — крикнул Зеркалов.

У Григория хватило сил дойти только до порога. У дверей он резко обернулся, раскинул руки, оперся ладонями о стену, точно собирался оттолкнуться и прыгнуть на Зеркалова. Терентий привычным движением выхватил откуда-то из-под рубахи наган.

— Ну, и стреляй, и стреляй, сволочь!.. Ведь последнее отбираешь! Отец твой, кровопивец, обобрал нас чуть не до нитки. А теперь ты…

— Не кричи, дурак! Ведь за версту слышно…

— И пусть все слышат… Не отдам коня тебе! И не пугай… Ну, знаю, чем стращать собираешься… Выследил я для вас, где Андреев отряд, ладно… Пошли своих людей, пусть расскажут! Пусть посадят меня! Расстреляют!.. Все равно мне теперь… Что за жизнь, коли ни гроша за душой…

Григорий выкрикивал слова, странно подвывая, точно его часто и сильно били чем-то тяжелым. Зеркалов спрятал оружие, опустил руки на колени и внимательно смотрел на него. Тогда Бородин, как когда-то давно, у дверей Дуняшкиного дома, опустился на колени и пополз к Терентию, протягивая руки, всхлипывая:

— Ведь кони — все, что осталось у меня… Заплати, ради бога, что тебе стоит… А у меня, может, вся жизнь в них… в этих деньгах…

Не поднимаясь, Зеркалов достал из кармана кошелек, порылся в нем, бросил в лицо Григория несколько смятых бумажек и тихо сказал, отвернувшись брезгливо:

— Уходи с глаз. Ночуй в другой комнате.

Григорий схватил деньги, поднялся с колен, но разогнуться во весь рост не решился, попятился задом, потихоньку кланяясь.

4

На другое утро в комнатушку, где спал Григорий, заглянул вчерашний бородач и молча кивнул головой, приглашая следовать за собой. Он провел его через какое-то темное и душное помещение, опять втолкнул в ту же комнату, что и вчера.

Терентий сидел на прежнем месте в той же позе, будто не вставал с кресла всю ночь. Однако Григорий подумал, что выстрелы из обрезов по ночам, звон выбиваемых из окошек стекол раздаются в Локтях именно потому, что Зеркалов сидит вот здесь, в этой комнате.

— Присаживайся, — кивнул он Григорию на свободный стул.

Григорий снял шапку и опустился на краешек стула, молча ожидая, что будет дальше. Зеркалов еще помедлил и спросил:

— Значит, не боишься, если… Андрею Веселову будет известно кое-что о тебе.

Григорий порывисто вскочил со стула. Но потом словно опомнился, медленно опустился обратно, облокотился о свои колени, держа шапку между ног обеими руками.

— Чем вы докажете? — буркнул Григорий.

— Ишь ты… — усмехнулся Терентий. — Доказать-то можно бы… Но не в этом дело. Не за тем я приехал сюда… в родные места, чтоб старых друзей выдавать…

Не меняя положения, Григорий исподлобья глянул на Зеркалова.

— А задание тебе, Григорий, прежнее… — И, видя, что Бородин опять вскочил с места, Зеркалов замахал руками.

— Да сиди ты! Слушай до конца… Как же, слыхал — тебе своя шкура дороже… Но… сделать так ладо, чтобы все было шито-крыто. Никто ведь не знает, что ты в Гнилое болото ходил тогда…

Григорий наконец выпрямился, легкий плетеный стул скрипнул под ним.

— Интересно, — промолвил он, положив руки на стол. — Ну, ну, слушаю.

— Не так хотя интересно, а надо.

— Чего тебе Андрей в печенки влез?

— А тебе не влез? — строго спросил Зеркалов. Потом вдруг иронически покривил губы. — Дуняшку ведь так и уволок у тебя… Ох, хор-роша девка была! А сейчас, чай, в самом соку бабенка… Зря ты меня тогда не послушал… М-да… Он, говорят, партийным теперь стал у вас?

— Как же… Большак.

— М-да.. — еще раз протянул Терентий. Прихрамывая, прошелся по комнате, подошел к висевшему на стене тускловатому зеркалу в массивной, когда-то золоченой раме.

— Эх, все ж таки годы, Гришка, идут да идут… Изменились мы, брат, с тобой, постарели. Смотри, у тебя уж усы как у настоящего мужика, возле глаз морщинки пробиваются. Да и я не помолодел. Волосы вот начинают с головы сыпаться, полысею скоро совсем. Не знаешь ли мази какой против облысения?

Григорий отрицательно мотнул головой думая: «Дьявол, еще и о красоте беспокоится. Все равно некому ее показывать, прячешься ведь от людей…»

Зеркалов подошел к Григорию, дружески похлопал его по плечу и снова повторил:

— М-да, постарели… А давно ли молодцами по деревне ходили? Помнишь, как мы с тобой Мавруху-то? Как она забилась в руках-то у нас? Как вытащенная из озера сильная рыбина…

— Хе-хе… — уронил Григорий тихий смешок и невольно заерзал на стуле. Но, словно испугавшись скрипа, тотчас затих и, не поднимая головы, промолвил: — А Веселов, что? Конечно, и мне он… А только уберешь Андрюху — Ракитин на его место встанет. Опять, что ли, убирать? Всех их не перебьешь.

— А может, и не встанет. Нам важно страху нагнать. А там посмотрим.

Бородин хмыкнул, но ничего не сказал.

— В конце концов, дело это не твое, — продолжал Зеркалов. — Так что ж, согласен?

Почувствовал Григорий, что не все еще сказал Зеркалов, и неопределенно покачал головой. Тогда Терентий выбросил на стол, поближе к Григорию, пачку денег. Она шлепнулась возле самого его локтя, как тяжелая, намокшая тряпка.

— Вот… плата…

Быстрым, жадным движением Григорий схватил деньги. Но тотчас бросил их обратно, будто обжегся. А в следующую секунду рука его опять поползла к деньгам, на этот раз медленно и несмело. Пальцы Григория дрожали, выбивали отчетливо слышимую дробь по клеенке. Лицо покрылось лиловыми пятнами, потом.

— Тут… сколько? — прошептал он.

— Хватит тебе. И главное — дело-то пустячное. Я бы и сам… да вот… — Зеркалов легонько стукнул себя по больной ноге.

— Н-ну, а… как же?.. Ты говоришь, шито-крыто, чтоб… — совсем задыхался Бородин.

— Ты сперва ответь — согласен или нет, — усмехнулся Зеркалов.

Множество мыслей крутилось в голове у Григория. «Взять, взять деньги… Ведь как зажить можно!.. Андрюшку трудно выследить, верно… Можно самому пропасть… А коль сойдет все с рук? Ведь никто же не знает про Гнилое болото… И про Лопатина тоже… Взять, а там видно будет… Может, Тереха-то жив сегодня, а завтра… Плохо его дело, видать, коль боится нос высунуть наружу…»

И сам не заметил Григорий, когда схватил со стола грязноватую, скользкую пачку и сунул за пазуху, под рубаху, к голому телу. Очнулся, услышав голос Зеркалова:

— Ну, вот и все… Пойдем завтракать. Потом договоримся обо всем…

Григорий машинально поднялся и пошел следом за прихрамывающим Терентием.

Вчерашний бородач, который сторговал у Григория коня, молча принес чугунок с лапшой. Так же молча разлил по тарелкам, высыпал на стол кучу деревянных ложек.

Если бы не вчерашний разговор на базаре, Григорий подумал бы, что бородач немой.

Позавтракав, Зеркалов и Григорий опять ушли в комнату с единственным оконцем. Терентий осторожно приподнял край занавески, долго смотрел на улицу, стоя спиной к Бородину.

— Когда лавка у вас сгорела, сколько убытку пожар принес? — вдруг резко спросил он, оборачиваясь.

— Сколько убытку? Не знаю, не считал. — Говорил Григорий медленно, пытаясь догадаться, куда клонит Зеркалов. Неспроста же завел он речь о пожаре.

Зеркалов сел на стоявшую у стены кровать.

— Они жгли нас, а мы их должны теперь… Понял?

— Так ведь… Лопатин, должно, тогда… Он все отговаривал лавку ставить.

— Лопатин? — Зеркалов усмехнулся. — Да его и в деревне не было в ту пору. А Веселов со своей компанией особенно косо поглядывал на вас… Но дело не в том, Григорий. Сейчас ты можешь вернуть с лихвой все, что сгорело. Вот…

Он вынул еще одну пачку денег, точно такую же, что дал Григорию до завтрака, и положил на кровать возле себя.

— Что получил ты — это задаток только, — продолжал Зеркалов. — Мы щедрые, не поскупимся, если ты…

— Господи, да что я должен делать? — воскликнул Григорий. — Ты скажи толком… Второй день мучаешь!

— Ну, твоя задача будет нетрудной… Веселов, говоришь, ночами дома сидит? Вот и надо… двери подпереть, облить керосином да поджечь…

Не обращая внимания на Григория, он взял с кровати пачку денег, осмотрел ее со всех сторон и медленно опустил в карман.

Бородин наблюдал за ним, не мигая.

— Так что же, согласен? — спросил Зеркалов. — Если нет, давай-ка сюда ту пачечку — и ступай с богом. Только… язык держи! А то — вместе с головой потеряешь…

Григорий встал, спрятал в карманы руки и проговорил:

— Не так легко все это, поджечь то есть… Дома снегом завалены… да и… подойди попробуй к дому неслышно! Кошка пробежит — и то снег под ней хрустит…

Зеркалов, поморщившись, поднялся с кровати, подошел вплотную, положил ему на плечи обе руки. Они были тяжелые, точно каменные.

— Это все верно… Гришка. Но такие дела не сразу делаются… Нам важно пока договориться с тобой, раз удобный случай вышел. А жарить Андрюху летом будем…

Как-то свободней, полной грудью вздохнул Григорий: «Летом, ага… До лета сколь воды утечет еще… Может, к тому времени ты в земле сгнить успеешь…»

— Ладно… — сказал он. — Тогда что же… я поеду.

— Езжай, — коротко ответил Зеркалов.

Запрягая коня во дворе, Григорий, опасаясь за полученную пачку денег, с тревогой думал о том, как поедет через лес. Он вернулся в комнату и, помявшись, спросил:

— Там, в лесу, Терентий Гордеич… Не твои людишки пошаливают?

Зеркалов, не отвечая, царапнул его глазами.

— Я к тому, значит… — смутился Григорий. — Опасно мне… с такими деньгами. К тому же на одной лошаденке тащиться буду. Дал бы обрезишко какой…

— А-а… Это можно.

Зеркалов вынул из-под перины тяжелый обрез.

— На… И с богом. Я как-нибудь дам о себе знать…

Но едва отъехал Григорий от деревни, как прежний страх захлестнул его. Прижимая локтем обрез под полушубком, он беспрерывно нахлестывал взмокшую лошаденку.

5

Зима прошла более или менее спокойно. Терентий Зеркалов не напоминал о себе, и встреча с ним в соседнем селе представлялась бы Григорию далеким сном, если бы не деньги, хранившиеся в заветном месте.

Бородин все-таки не переставал надеяться, что Зеркалов сгинет где-нибудь, не появится больше на его пути. А Веселов — черт с ним, пусть живет, лишь бы не трогал его… Андрей с колхозом сам по себе, а он, Григорий, — сам по себе. Деньги теперь есть. Сына бы вот только еще…

Но ни сына, ни дочери до сих пор у Бородиных не было, и Григорий стал заметно раздражаться, резче и чаще покрикивать на жену. Аниска только вздрагивала и опускала глаза, будто и в самом деле была виновата в чем-то.

В этом году Григорий намеревался — что бы ему ни стоило — запахать все свои земли и заранее предупредил об этом Павла Туманова:

— Ты, Павлуха, убирайся нынче с моей земли. — И добавил угрожающе: — Запреж говорю — не стой поперек мне. Второй раз наоборот получится!

— Не беспокойся, Григорий Петрович, не буду стоять, — тотчас ответил Туманов, и Григорию показалось, что в голосе Павла звучит скрытая насмешка.

Бородин быстро вскинул глаза на Туманова:

— Что-то сговорчив больно. Ведь в прошлом году чуть не убил меня…

— В колхоз я вступил, Григорий Петрович…

— А?! Ты? Врешь… Ведь в коммуну не шел? — скороговоркой выпалил Григорий, подступая к Туманову.

— Ну, то в коммуну, а то в колхоз… Разница.

И невольно задумался тогда Григорий, что вот уж третий человек — Ракитин, Зеркалов, а теперь и Туманов — говорил ему: колхоз — не коммуна. А что же такое колхоз?

До самой пахоты Григория не покидала эта мысль. Он даже чаще стал появляться на улице, прислушивался к разговорам. Но разницы никакой не видел. Говорили мужики о тех же трудоднях, о тех же скотных дворах, спорили, сколько каждый может держать у себя коров, птицы, можно ли иметь собственную лошадь… И остался при своем прежнем мнении — нет, не с руки. С тем и выехал на пашню.

Подъезжая к своему участку, с удивлением увидел, что по полю ходят какие-то люди, в стороне, под деревьями, стоят лошади, запряженные в плуги. По всему было видно, что его землю опять собирается кто-то пахать. Выругавшись, Григорий быстрее погнал коней вперед.

Не успел Бородин спрыгнуть с телеги, к нему подошел Федот Артюхин, поздоровался и сразу же выпалил:

— Не сюда завернул, Григорий Петрович… Эта земля теперь — колхозная…

— То есть? — поднял брови Григорий, хотя давно уже догадывался, в чем суть дела.

— Обобществили, так сказать, обществу всему передали… Твоя земля клином врезается меж бывших пашен Зеркалова и Лопатина. Объезжать нам, что ли, ее?

Григорий, казалось, не слушал Артюхина, смотрел куда-то поверх его головы.

— О тебе говорили в конторе — как, мол, быть с ним? — продолжал торопливо Артюхин. — И решили: не хочешь если в колхоз — паши во-он там, где пустошь. Там много земли…

Ни слова не говоря, не разжимая сухих, побледневших губ, Григорий повернулся, сел на телегу и медленно поехал обратно. Только Аниска, примостившаяся за его спиной, знала, что происходит сейчас в душе мужа, чувствовала — кипит, клокочет все у него внутри, и с ужасом думала о той минуте, когда останется с ним наедине…

Против ее ожидания Григорий и дома не вымолвил ни слова. Он заперся у себя в комнате и несколько дней пролежал на кровати, поднимаясь только к обеду и ужину.

Плуг, приготовленный для работы, сиротливо валялся посреди двора, поблескивая хорошо отточенным лемехом. В первое же утро нахолодевшее за ночь железо покрылось капельками росы. Под теплыми лучами солнца роса высохла, и к обеду полукруглая щека лемеха была уже усыпана маленькими крапинками ржавчины, похожими на веснушки. С каждым днем этих крапинок становилось все больше и больше.

— Может, убрать плуг-то? — несмело спросила Аниска. — Ржавеет ведь…

— А жрать что будем целый год? — вопросом на вопрос ответил Григорий.

— Ну, тотда… На пустоши, говорил Федот, можно бы…

Григорий горько усмехнулся, качнул головой сверху вниз:

— Черта ли там вырастет? Галька там одна…

Аниска помедлила и осторожно промолвила:

— А может, к Андрею тебе сходить… — И, заметив, как сверкнул глазами Григорий, добавила поспешно: — Я сама могу сходить… Попрошу… У них ведь все земли в руках теперь, может, и отведет получше…

Не торопясь, Григорий подошел к жене, держа руки в карманах. И, заметив, как в испуге сжалась Аниска, ожидая брани и побоев, еще раз усмехнулся:

— Не бойся… Не стану бить… А коль пойдешь кланяться Веселову — тогда по самые глаза вколочу в землю… Поняла? По самые!.. — И отошел так же медленно, не дожидаясь, не требуя ответа.

На другой день, однако, выехал на пустошь, всковырял несколько соток земли и забросал ее семенами. Пахал и сеял так, будто делает все для вида…

А потом, сидя дома, раздумывал: видно, в самом деле, колхоз — не коммуна. Вон как круто взяли. Раз — и выкинули его с собственной пашни. И оправдываются: клином вошел… Сволочи!

Давно уже казалось Григорию, что он ждет чего-то. Но чего — не мог понять. И когда однажды на рассвете на задворках деревни грянул выстрел, понял — вот чего! Вскочив с кровати, пробежал по комнате в одних подштанниках, прилип к окну, будто мог увидеть что-то через все село. «Не Андрея ли хлопнули?» — подумал он с затаенной надеждой.

Утром Аниска, отогнав корову в стадо, зашла в комнату и сказала:

— Ночью-то слы-ышал? Бабы говорят — в Андрея…

— Врешь! — так и подскочил Григорий.

— Чего мне? — Аниска удивленно посмотрела на мужа. — Все остерегался, говорят, по ночам выходить… А тут заботы посевные. Дуняшка, сказывают, не пускала, а он: «Затихло сейчас вроде в деревне…» И пошел…

— Ну?.. — нетерпеливо воскликнул Григорий.

— Что «ну»? — переспросила Аниска.

— Уби… Попали, что ли?

— Говорят, все плечо разворотили. Бежал, пока силы хватило, потом упал. В аккурат возле Тумановых… Добили бы его, да Павел выскочил, заволок в избу. Анна — к Дуняшке, а та уж по деревне мечется. Втроем, когда рассвело, перетащили его домой…

— Ага… Ну что ж, не будет ночами-то шляться, — пробормотал Григорий, натягивая рубаху.

6

Лето постепенно брало свое. Жарче становились дни. В полдень, в самый зной, в деревне все замирало. Даже озеро как-то бесшумно и лениво, словно нехотя, плескало в каменистый берег редкими и, казалось, загустевшими волнами.

Когда жар спадал, на улицах Локтей начиналось кое-какое оживление. Меж домов сновали ребятишки. Взрослых же увидеть можно было редко: шел сенокос. К вечеру косцы возвращались. И снова деревня замирала до утра.

Через несколько дней после того как стреляли в Веселова, ночью чуть не убили Павла Туманова — проломили голову кирпичом. Колхозники говорили:

— За Андрея, сволочи, мстят… За то, что спас…

— Да кто мстит-то? Наши деревенские единоличники ведут себя вроде тихо-мирно.

Андрей Веселов, бледный, похудевший, через силу поднялся с постели, подвязал руку к груди Дуняшкиным платком, сказал жене:

— Сбегай, Дуняша, позови Ракитина, Павла Туманова, фронтовиков… К мужикам, которые партизанили со мной, забеги…

Через час в маленькой избенке Веселовых собралось десятка полтора людей.

— Вот что, товарищи… — тихо проговорил Андрей. — В сельсовете несколько винтовок есть, кое у кого охотничьи ружья имеются, обрезы, шашки… Ружья зарядить картечью. И с наступлением темноты — на улицы. По одному не ходить — по двое, по трое. И бор прочесать надо. Туда сам пойду… Уличных патрульных назначим, а в лес… Кто со мной, добровольно?

— Куда ты с больной рукой? Без тебя обойдемся, — сказал Павел Туманов. Голова его была перевязана чистой синей тряпкой.

— В самом деле, полежи еще, — поддержал его Ракитин. — В лес я пойду.

Веселов поморщился не то от боли в плече, не то от услышанного:

— Если что — стрелять можно и одной рукой. Кроме того, надо нам повнимательней приглядываться к людям…

В первую ночь ничего подозрительного обнаружить не могли, хотя до света наблюдали за домами Исаева, Разинкина, Сухова, Бородина. В лесу тоже бродили попусту.

Наутро Игнат Исаев ввалился в колхозную контору, загремел на Веселова:

— Вы что, караулили меня целую ночь? Я что — беглый каторжник какой, чтоб стеречь меня?!

— Кто караулил, чего несешь? — попытался рассеять его подозрения Веселов. Но Исаев не дал ему договорить:

— Чего несу? Да ведь я слышу — шаги во дворе, говорок… Какому, думаю, дьяволу, чего надо у меня?! Вышел в сенцы, оттуда в коровник, вылез через дыру на крышу… И все видел… Степка Алабугин с ружьем стоял у стенки, прямо подо мной, а с ним еще кто-то. Чего же вы, а?

Веселов понял, что с Исаевым надо говорить начистоту, и сказал:

— Ведь стреляют какие-то сволочи по ночам, окна бьют. Вот мы и решили проследить — кто. А ты в стороне от нас держишься… Черт тебя знает, что ты в душе носишь… Сын твой у Колчака служил.

Игнат Исаев обиженно поджал толстые губы, помолчал и сказал:

— В стороне — верно. Не вижу пока выгоды прислоняться к вам… Мне одному жить неплохо. Но… хоть и служил сын у Колчака и сгинул где-то там… обидно все равно, что скрадывают меня, как волка… Я сроду в руках ружья не держал. — И, еще помолчав, добавил: — Я вот что попрошу: не обижай ты меня, Андрей, — сними следствие. Если в хотел, все равно не уследили бы вы меня. Не обижай…

И Веселов понял: к ночным выстрелам Игнат Исаев отношения не имеет. И еще подумал: рано или поздно этот зажиточный мужик «увидит выгоду», вступит в колхоз.

На другую ночь в лесу наткнулись на каких-то людей. Завязалась перестрелка. На выстрелы прибежали уличные патрульные, человек двадцать колхозников. Неизвестные кинулись прочь, оставив одного убитого.

Утром Веселов внимательно осмотрел труп. Это был неизвестный бородатый человек лет пятидесяти…

Пришел взглянуть на труп и Григорий. Он сразу узнал того неразговорчивого бородача, который сторговал у него коня, но ничего не сказал, подумал только: «Не могли Тереху пристрелить вместо этого дьявола…»

Об убитом сообщили в милицию. Приехали сразу пять милиционеров. Один из них тотчас уехал обратно, забрав убитого, а остальные четверо несколько ночей бродили вместе с локтинскими мужиками по улицам села, по лесу. Но все было тихо. Милиционеры уехали, сказав на прощанье:

— Если что — сразу дайте знать…

Однако в Локтях не раздавалось больше выстрелов. Веселов понемногу стал уменьшать количество ночных патрулей. А скоро и совсем отменил дежурство на улицах.

«Ну и зря!» — усмехнулся про себя Григорий Бородин, узнав об этом. Несмотря на то, что ночами в Локтях стояла полнейшая тишина, Григорий чувствовал: со дня на день заявится к нему гость. Он даже спать теперь ложился на всякий случай внизу, в той комнатке, где жила когда-то Аниска. И раньше Григорий часто ночевал здесь, поэтому Аниска не увидела бы в этом ничего странного, если бы не так хмур и мрачен был Бородин, если бы не вздрагивал он при каждом стуке. Она как-то спросила неосторожно:

— Ждешь, что ли, кого?

— Сатану на именины! — зыкнул Григорий, резко оборачиваясь.

Аниска пулей вылетела на улицу и только там перевела дух.

Этот вопрос жены вдруг повернул мысли Григория совсем в другую сторону. Снова прежний страх за свою жизнь захлестнул его. Терентию-то Зеркалову все равно терять уж нечего, пошалит в деревне да уползет в леса, а он, Григорий, здесь ведь останется… И если узнает кто, догадается… Аниска вон и та с допросом… Господи, раз пронесло, вдругорядь и опрокинет. Не надо бы брать у Зеркалова эти проклятые деньги!

Страх захлестывал его так сильно, что забывал Григорий в иные минуты обо всем: и о своих мечтах разжиться, и о том, что нынче весной выгнали его с собственной пашни, — чувствовал только, как жжет в пересохшем горле, точно наглотался он горячего перца, а тело, наоборот, зябнет.

Нет, нет — подальше и от Андрея Веселова и от Терентия Зеркалова!

Но вместе с тем понимал Григорий, что отступать поздно: крепко держит его в своих руках Зеркалов. И невольно все чаще и чаще задумывался: придет Терентий (не такой он человек, чтобы зря деньги давать) — схватить его за глотку, как Лопатина, чтоб не успел даже пикнуть, и… делу конец!

Терентий действительно пришел.

Перед рассветом, когда особенно глубок сон, раздался осторожный стук в окно. Григорий тотчас откинул одеяло, выдернул обрез из рукава тужурки, висевшей над кроватью. Хотя и знал он, что наступит эта минута, ждал ее, — сердце все же бешено заколотилось. Подойдя на цыпочках к окну, Григорий осторожно выглянул поверх задергушки во двор, залитый лунным светом. И словно обварило всего Бородина: через стекло в упор глядели на него глаза Терентия!.. Пошел открывать. «Сейчас… только полезет в дверь, обрезом по голове… Удобней случая не будет. Потом за горло…» И, не додумав еще до конца, сдернул крючок, толкнул дверь и отскочил в сторону, к стене, сжимая обрез за короткий ствол. Чувствуя, что ноги еле держат его, трясутся и подгибаются, Григорий проговорил, не слыша почти своего голоса:

— Заходи, Терентий Гордеич…

И так напряженно смотрел перед собой, боясь пропустить тот миг, когда в полосе лунного света, бьющего с улицы в проем двери, покажется голова Зеркалова, что в глазах заискрило. Каждая искорка, сверкнув, превращалась в темное пятнышко, которое расплывалось, сливалось с другими. Росло перед Григорием черное, непроницаемое пятно, и он в ужасе думал: «Не увижу ничего. Может, вошел уже Терентий и сейчас спросит угрожающе: кого ты, дьявол, караулишь?..» Но вместо этого услышал негромкий, властный голос:

— Отойди-ка от стены… Стань посредине комнаты, чтобы видел я тебя…

«Дурак, кого перехитрить собрался…» — с горечью подумал Григорий.

— Кому говорю — стань на свет! — нетерпеливо повторил Зеркалов. Тогда Григорий кинул обрез на кровать, прикрыл одеялом и шагнул в сторону, в полосу неяркого лунного света.

Терентий вошел в комнату, не оборачиваясь запер за собой двери. Григорий не видел, но знал наверняка: в руках у Терентия наготове наган.

— Сюда, сюда, садись, — неестественным голосом проговорил Григорий, кинулся к стене и схватил табуретку.

— Постой… сядь-ка туда сам! — ответил Зеркалов и опустился на кровать.

Почувствовав под собой что-то твердое, пошарил рукой и вытащил обрез.

— Не расстаешься? — спросил он, кладя оружие возле себя. Григорий не мог понять: догадался Зеркалов, как он хотел встретить его, или не догадался? На всякий случай ответил неопределенно:

— Как же? Держу под рукой на случай…

И вдруг Зеркалов спросил напрямик:

— Зачем у стенки таился?

— Что ты, что… Терентий Гордеич! Как такое тебе… — замахал обеими руками Бородин, вскакивая с табурета. Но махал слишком уж усердно. Зеркалов только усмехнулся:

— Ладно, сиди. Мне с тобой некогда тут… Уговор помнишь?

— Хе, хе… — не к месту рассмеялся Бородин. — Насчет Веселова? Вы ж его чуть раньше не кокнули…

— Откуда знаешь, что мы? — торопливо проговорил Терентий.

— Кому ж еще?

— Ну… подвернулся случай, — согласился Зеркалов. — Что ж, упускать его?

— Это конечно…

— А поскольку жив еще Веселов…

Опять вскочил Бородин и взмахнул руками, забормотал жалобно:

— Терентий Гордеич! Ведь говорил же я: толку ли вам с одного Веселова? Что жив, что мертв…

Ни слова не говоря, Зеркалов встал, подошел к Григорию, резким толчком отбросил его назад, на табурет. И угрожающе выдавил из себя:

— Ты не крути, Гришка!.. Не открутишься у меня! Понял?

Григорий опустил голову, стал смотреть на бледноватые лунные пятна у себя под ногами. Он давно понял, что не открутится.

Наконец поднял голову и проговорил униженно:

— Ладно… Только… не забыл, Гордеич? Вторую половину мне… Ведь зимой задаток только дал…

— Будь спокоен. Слово свое мы держим, — заверил Бородина Зеркалов и встал. — Итак, завтра… задача простая. Клямка на дверях у Веселова есть?

— Как же…

— Значит, легче. Дверь на клямку, окна… Черт с ними, с окнами, можно не подпирать. Облить керосином стены и… понятно? Есть керосин?

— Найдется. Только… выскочит же он через окно…

— Ну… а это зачем я дал тебе? — тихо спросил Зеркалов, поглаживая обрез. Лунный свет падал теперь на кровать, и короткий вороненый ствол мирно поблескивал мягким матовым сиянием. Григорий, не спуская глаз с оружия, некоторое время сидел молча, будто прислушиваясь, не скажет ли Зеркалов еще чего. Но тот выжидающе молчал.

— Не-ет… — выдавил наконец из себя Бородин. — Я еще никого не убивал… Поджечь — ладно… А больше и не проси… не уговаривались… Да и как же? Сразу на свет люди выскочат. Мыслимо ли дело — пожар! Где уж тут стрелять?

Зеркалов прошел к двери и остановился, терпеливо слушая прерывающийся шепот Григория. Затем холодно усмехнулся:

— Ладно, не уговаривались… Забыл ты все, Григорий: и лавку и Дуняшку…

— А?!

Бородин, не шевелясь, не мигая, смотрел перед собой — в пустоту, не видя Терентия, не понимая, при чем же здесь Дуняшка.

— Сам я пойду с тобой завтра, — вдруг услышал Григорий звенящий голос Зеркалова.

В окно по-прежнему лился с улицы желтовато-прозрачный лунный свет. Он пронизывал комнату насквозь, через силу отгоняя темноту в угол. Григорий сидел на прежнем месте и сосредоточенно наблюдал, как белесое лунное пятно неслышно перекидывалось с кровати на стену, ползло все выше и выше… А потом медленно стало уменьшаться и погасло: луна, видимо, скатилась за кромку леса.

Григорий знал, что Зеркалов давно ушел. Когда он осторожно скрипнул дверью, лунное пятно только-только приподнялось над кроватью. Но едва угас жиденький луч в комнате, Бородин вздрогнул, словно вдруг обнаружил, что остался один. Вздрогнул — и вспомнил последние слова Зеркалова: «Надо, Григорий, подрубить сук, на котором все они сидят. Тогда грохнутся оземь, да, может, иной и до смерти ушибется…» Что за сук? Кто сидит на нем? Зачем его рубить?

Григорий даже помотал головой. Но это не помогло ему добраться до смысла зеркаловских слов.

7

День прошел быстро — казалось, был вдвое-втрое короче других. Когда стемнело, Григория охватил озноб… Он пораньше спустился вниз и лег, не раздеваясь, в постель, надеясь, что и Аниска последует его примеру. Но она, как назло, долго стучала дверями, переходя из комнаты в комнату. И Григорий беспокойно думал: «Придет Зеркалов — услышит ведь она!!» Он встал и на всякий случай приоткрыл дверь, чтоб не делать лишнего шума потом.

Наконец Аниска затихла, видно, улеглась.

Григорий беспокойно ворочался с боку на бок. Время шло. А Зеркалова все не было.

«Ведь догадался вчера, сволочь, что я притаился возле двери», — подумал Григорий. И потом никак не мог отогнать эту мысль.

Все выше поднималась луна за окном, потому что бледно-желтые блики, рассыпанные по полу, полезли, как вчера, уже на кровать. Григорию не хотелось, чтобы его лицо попало в полосу света. Он встал, прошел в темный угол и сел там на табурет. Долго ли сидел — Григорий не знал. Прислонившись к стене, он даже задремал немного. Но спохватился в ту самую минуту, когда чья-то рука осторожно стала открывать дверь.

— Ага, не спишь? Это хорошо. Ну, идем, — проговорил Зеркалов, перешагнув порог.

— Пойдем, пойдем… Я сейчас, я сейчас, — торопливо проговорил Бородин, но подняться долго не мог, словно прирос к табуретке. Наконец встал на подгибающиеся ноги и закрутился на одном месте.

— Чего потерял?

— Фуражка тут…

— В руках же она у тебя.

— Ага… ага…

— Керосин, спички есть?

— Ну, как же, как же… Бидон вот, в уголку…

— Пошли.

Они шли задами деревни, потом по улице, прячась в густой тени домов. И Григорий думал все время, косясь на Зеркалова: «Шагает, дьявол… Залечил ногу-то».

Потом долго сидели в бурьяне. Зеркалов то и дело привставал, осторожно выглядывал, словно поджидая кого. Сидеть здесь и ждать неведомо чего было еще мучительнее, чем дома, и Григорий проговорил тревожным шепотом:

— Рассветет ведь скоро. А?

— Вижу, зря я надеялся на тебя, — вместо ответа негромко проговорил Зеркалов. — И деньги давал зря… как на ветер выбросил. Эх ты, теленок!

Он снова посмотрел на часы. Потом вдруг привстал, сделал глубокий вздох и… закричал пронзительно петухом.

Где-то в другом конце деревни, возле колхозного коровника, откликнулся один петух, потом второй. Ничего не понимая толком, Григорий, однако, подумал: «Черт!.. И те петухи… не с обрезами ли в рукавах?» Но додумать Григорию Зеркалов не дал. Ткнув его в бок чем-то твердым, сказал.

— Пора…

С бьющимся сердцем Григорий приподнялся из бурьяна. Окна дома Веселовых были закрыты ставнями.

Петухи больше не пели. Над Локтями плыла тихая летняя ночь.

Григорий, нагибаясь, перебежал дорогу и юркнул за угол. Там поставил бидон на землю и немного отдышался. Потом осторожно вдоль стены начал пробираться к низенькому крыльцу. Трясущимися пальцами он нащупал щеколду и осторожно закинул ее на железную скобу. И тотчас прижался к стене, влип в нее спиной, вздохнул глубоко и свободно, точно сделал самую трудную часть работы.

Постояв, метнулся к бидону, схватил его и стал торопливо поливать керосином пересохшие под летним солнцем бревенчатые стены…

Вспоминал ли Григорий за последние месяцы о Дуняшке, подумал ли о ней хоть сейчас, в эту минуту? В мозгу его колотилась, звенела одна-единственная мысль: «Скорей, скорей, скорей…» Не увидел бы, не заметил, не узнал бы кто, что это он, Григорий Бородин, поджигает дом Веселова…

Выплеснув из бидона последние капли керосина, он зашарил по карманам. Спички почему-то ломались в пальцах, точно восковые. Наконец одна из них вспыхнула без обычного шипения. Григорий, присев, поднес ее к облитой керосином стене. Из-под его руки беззвучно метнулась вверх тоненькая огненная змейка. И в ту же секунду пламя начало быстро расти, разливаться в стороны и, не успел он выпрямиться, охватило полстены.

Обернувшись, Григорий хотел бежать, но остолбенел, застыл на месте, не чувствуя, что спину начинает припекать: в разных концах Локтей занимались зарева. Горели дома колхозников, горели общественные амбары, конюшня, коровник. И Григорий как-то сразу отчетливо понял слова Зеркалова, и в голове его лихорадочно заметалось: «Ведь в самом деле подрубил, дьявол, их… подрубил сук, на котором они… Теперь все! Под корень колхозишко подрублен… Брякнулись оземь, точно… Все дымом в небо уплыло. Вот те и перхатый дьявол!..»

И вдруг Григорий почувствовал, что ноги отказались ему служить. Он повалился на землю и кое-как пополз через дорогу в бурьян. И здесь, уткнувшись лицом в теплую, пахнущую прелью землю, тяжело задышал. Он лежал на животе, и спина его то приподнималась, то опускалась.

Но как ни ошеломлен и ни напуган был Григорий, он все же краем уха услышал: задергали в доме Веселовых дверь, запертую на щеколду. Потом зазвенело оконное стекло, стукнули распахнувшиеся от толчка изнутри ставни. Тотчас щелкнул выстрел, потом другой… Кто-то еще и еще стрелял, кто-то кричал — не то мужчина, не то женщина, кто-то тяжело пробежал мимо, чуть не наступив на Григория…

Бородин лежал ни жив ни мертв, закрыв глаза, не шевелясь. А когда наконец открыл их, не мог сдержать крика: над ним было светло как днем.

«Пропал, пропал… Увидят сейчас!» — с отчаянием подумал он и, окончательно обессиленный, снова уткнулся лицом в землю.

И вспомнил: когда поджег дом Веселова и полз через дорогу в бурьян, впереди очень близко маячила на фоне разгорающегося где-то на том конце села зарева изгородь из жердей. Не огород ли?

Григорий припомнил: «Конечно же, тут, рядом, огород». Упираясь в землю локтями, он пополз и скоро перевалился через изгородь… Меж рядков заботливо окученного картофеля Григорий полежал несколько секунд, отдыхая. И затем, извиваясь как змея, пополз дальше, в спасительную тьму.

Потом, лежа дома на кровати, глядел, как розовели на восходе солнца оконные стекла. В самом деле, наступал уже день или это был все еще отблеск зарева над деревней? И сколько времени он уже дома?

Лежал и слушал, как наверху бегает по комнатам Аниска — видимо, мечется от окна к окну. «Еще сюда вздумает спуститься…» — с тревогой подумал Григорий. Ему казалось, что если жена войдет в комнату, то обязательно догадается.

«А вдруг заходила уже, пока я…» — обомлел Григорий. И стал лихорадочно думать, что сказать Аниске, если она спросит: где был? Но придумать ничего не успел. Сверху по крутой скрипучей лестнице сбегала Аниска.

Григорий хотел закрыться с головой одеялом и притвориться, что спит, но вместо этого почему-то спустил ноги с кровати и сел.

Аниска стремительно вбежала в комнату полураздетая, испуганная и, увидев Григория, обессиленно прислонилась к стене. У нее был такой вид, точно она бежала спасать кого-то, и теперь, увидев, что торопилась зря, что тот, за кого она беспокоилась, в безопасности, облегченно перевела дух.

— Что же это делается? Что делается? — прошептала она. — Ведь вся деревня горит.

— Горит, горит… — машинально закивал головой Григорий.

— Страх-то какой! Я как услышала стрельбу — сердце остановилось. Сбежала вниз, а тебя нет…

— Меня нет, — опять кивнул головой Бородин и вдруг воскликнул испуганно: — А? Что?!

— И заколотило меня всю… Ведь одна в доме!

— Я… тоже услышал выстрелы, схватился — и за дверь… Вижу — пожар. Побежал узнать… — пробормотал Григорий и понял, что ответил более или менее удачно.

— Ну и… кто горит-то?

Григорий махнул рукой:

— Там, колхозное…

— Господи, да что им надо?!

На этот раз Григорий не спросил: «Кому это им?» — как год назад. Не поднимая головы, он быстро взглянул исподлобья, но промолчал. Потом лег опять. Видя, что Аниска все еще стоит у стены, проговорил негромко:

— Нам-то что с тобой? Спать иди…

— Какой сон! Рассвело почти… Господи!

— Ну иди, иди, — повторил Григорий и отвернулся.

Аниска ушла, а Григорий думал: «Вот те и Тереха Зеркалов… не одного меня подговорил, выходит. Эвон запылало — со всех концов. Кукарекнул только — и откликнулись красные петухи…»

Пытаясь успокоиться и заснуть, Бородин закрыл глаза, но так было еще хуже: тотчас снова возникли перед ним огромные огненные языки. Опять чудились ему выстрелы, крики, чей-то стон… Он открыл глаза и… и в самом деле услышал стон. Он обомлел.

Стон раздался еще раз, потом еще, уже слабее. Григорий сел на кровати, обвел глазами комнату, залитую до краев сероватым, медленно рассасывающимся предутренним мраком, и остановил взгляд на двери. И опять вздрогнул, когда кто-то царапнул ее снаружи.

Григорий схватил обрез, подскочил к двери и хрипло крикнул:

— Кто?!

Слабый голос за дверью бросил Бородина в озноб. Он сдернул крючок, чуть приоткрыл массивную, из тяжелых плах, дверь, не выпуская из рук кованой железной скобки, и зашептал умоляюще:

— Не могу, Терентий Гордеич… видит бот… Ведь найдут тебя у меня, тогда что? Ползи в огороды, я приду вечером…

— Григорий… Петрович… Я до тебя еле-еле… Вспомни старую дружбу! Сил нет больше, рассвет уже… — тяжело дыша, проговорил Зеркалов. — Андрюха, гад, саданул из нагана прямо в грудь… Я-то, видать, промахнулся, когда он из окна прыгнул…

— Нет, нет, — испуганно проговорил Григорий. — Пожалей ты меня, уходи, уходи… — И хотел захлопнуть дверь, но Зеркалов проговорил:

— Найдут ведь меня… я молчать не буду…

— А? — только и мог выговорить Григорий. А Зеркалов, схватившись одной рукой за приоткрытую дверь, сунул другой в щель пачку денег и заплакал:

— Вот, все… все возьми! Только укрой… В долгу… не останусь, отблагодарю…

Опасаясь, что Григорий захлопнет дверь, он, повизгивая, как щенок, из последних сил пытался приоткрыть ее. Щель на какую-то секунду сделалась пошире, и Зеркалов просунул в нее голову.

— Григорий Петрович… Григорий Петрович… Что делаешь?! — захрипел Зеркалов, дергаясь всем телом, царапая снаружи дверь и стену дома.

Григорий Бородин и сам не сознавал, что делает. Бросив обрез, упершись ногой в косяк, он молча, крепко сжав подрагивающие губы, обеими руками тянул к себе дверь, все сильнее и сильнее, пока не захрустели кости.

Потом Бородин распахнул дверь, заволок обмякшее тело Зеркалова в комнату, закинул дверь на крючок и опустился в полутьме на колени возле трупа, мелко и торопливо закрестился, что-то невнятно шепча неповинующимися губами.

* * *

Весь день труп Терентия Зеркалова пролежал в темном и сыром подвале под огромной опрокинутой кадкой, которую Аниска приготовила для солонины. А следующей ночью Григорий, засунув маленькое, хлипкое тело в мешок, отнес его на берег озера, прикрутил к ногам проволокой пудовый камень и столкнул со скалы в воду.

Несколько дней спустя, когда Аниска копалась на огороде, достал кадку, разбил ее, а обломки сжег в печке.

Глава третья

1

Пожар причинил много вреда локтинской артели. Дотла сгорели два амбара, общественный коровник вместе со скотом, конюшня, дома Андрея Веселова, Тихона Ракитина и еще некоторых колхозников.

— Теперь — труба колхозу, — сказал однажды Григорий Аниске, когда они поехали на луг сметывать в стога накошенное сено. — Куда они без скота?! Люди после пожара сыпют из колхоза, как горох из порванного мешка. Может, бог даст, на будущий год и запашем опять свои земли…

— Зеркалов, говорят, поджег-то…

— Ишь ты, все знаешь! Может, сама видела?

— Не видела… Ты ведь бегал на пожар, не я…

Григорий бросил на нее тревожный взгляд. Но жена спокойно лежала позади него в телеге, высматривая что-то в безоблачном небе. Сказала она это, очевидно, просто так.

— И еще говорят: Андрей стрелял в Зеркалова, ранил его смертельно, — продолжала Аниска.

— Ага, все подробности людям известны, — насмешливо буркнул Григорий.

— Ну, да… Федот Артюхин звонит по селу… Говорит, значит: теперь бояться нечего. Андрей Терешке Зеркалову всадил пулю в самое пузо. Уполз он в лес, да и подох там…

— Ну! И верят ему люди?

— А как же… Верь не верь, но ведь затихло после того… А по деревням, сказывают, поарестовали многих, что вместе с Терентием… — начала было Аниска, но Григорий перебил ее, сказал упрямо, со злостью:

— Федот — дурак. Агитатор с него за колхоз — такой же. Кто его слушать будет…

И примерно через час, когда Аниска давно забыла об этом разговоре, Григорий еще раз вдруг заявил:

— Теперь за колхоз агитируй не агитируй — все зря!

А еще через некоторое время проговорил угрожающе:

— Ты, вижу, брехню всякую слушаешь, трешься черт знает меж кого. С теперешнего дня чтоб из дому ни шагу, потому нечего… Послушаешь еще у меня Федота или кого… на себя пеняй.

Однако колхоз не развалился. В тот же год, еще до снега, отстроили новый скотный двор. Сам Веселов с утра до вечера таскал сырые желтоватые сосновые бревна, показывая пример остальным. Потом уже зимой начали артелью строить дома погоревшим колхозникам. К февралю у всех, кроме председателя, было новое жилье. Первым делом в нем клали печи, а затем уж штукатурили изнутри и белили. Покраску полов оставляли на лето.

Потом быстро, в несколько дней, построили дом и Веселову.

— Смотри-ка! Будто из-под земли избы вырастают! — изумленно покачивал головой Игнат Исаев.

— Миром-то дом поставить — нагнуться да выпрямиться… — рассуждал Кузьма Разинкин. — Чего же тут хитрого? Это в одиночку когда строишься — все жилы надорвешь, потом захлебнешься…

Иные уже поговаривали так:

— А может, оно и вообще в колхозе…

— Чего, чего?

— Ну, как с домами… На своей полосе-то я день и ночь гнусь. А в артели — работа спорей и гулять веселей.

— Так иди, записывайся к Веселову, чем язык трепать при людях.

— Ишь ты, скорый какой. Тут все-таки поразмыслить надо…

И люди размышляли. А поразмыслив, по одному вступали в колхоз.

Григорий настороженно прислушивался к таким разговорам, иногда отваживался вставить: «В колхозе — кто смел, тот два съел. А коль робок да неудал — и одного не достал…» Или: «Из общей колоды свиньи жрут только. Попотел на полосе, зато все, что бог дал, — твое…»

Но Григория почему-то даже единоличники не слушали, поддерживали разговор с ним неохотно и старались как можно быстрей разойтись.

Весной Григорий понял, что напрасно мечтал о бывших своих землях. И по мере того как подсыхали пашни, Бородин мрачнел.

— Черт, ведь опять на камнях сеять придется! Хоть бы лошаденку еще одну — все побольше расковырял бы… Дернуло меня продать коня, про раскулачивание не слышно что-то. Постращали только разговорами.

Поехал по окрестным деревням присмотреть коня, избегая на всякий случай того села, где встретился с Зеркаловым. Знал: купить сейчас лошадь — дело трудное. Разве только у какого-нибудь конокрада. И, осторожно выпытывая у мужиков-единоличников, нашел, кого искал. Но конокрад заломил такую цену, что у Григория екнуло в животе.

Он еще поездил по селам, но безуспешно. Снова отыскал прежнего конокрада.

— Конь-то хоть издалека?

— Может, сблизи… Главное, хозяин уже не объявится.

— Как?

— Он путешествовать уехал, — усмехнулся конокрад.

Еще поколебавшись, Бородин решился. Но тут его ждал новый удар.

Конокрад, взяв пачку денег, полученную когда-то Григорием от Зеркалова, послюнявил толстый палец и начал пересчитывать. Потом вдруг выхватил из пачки одну бумажку, посмотрел на свет… Вытащил вторую, третью… И бросил все деньги прямо в лицо Григорию со словами:

— Поищи дураков в другом месте.

— Ты… ты чего?

— Фальшивые деньги… С ними в нужник разве. Да и то… жесткие больно. А конь хоть краденый, да настоящий… Понял?

Случись сейчас чудо, появись Зеркалов — Бородин обрадовался бы. Принародно, не остерегаясь людей, Григорий схватил бы его намертво за горло, как Лопатина когда-то.

Снова пришлось Бородину пахать, сеять, косить и молотить на одной лошаденке.

2

С каждым месяцем все меньше насчитывалось в Локтях единоличников. Вот уж их осталось, кроме Григория, три человека — Игнат Исаев, Кузьма Разинкин да Демьян Сухов. Собравшись вместе, они что-то горячо обсуждали, ругали кого-то.

Но теперь Григорий не подходил к ним, не вмешивался в споры.

Однажды утром жители Локтей увидели шагающего к конторе Гаврилу Разинкина. Увидели, пожалуй, впервые после того, как он вернулся из тюрьмы, потому что Гаврила никуда не выходил из дома. И сейчас, шагая по улице, сутулился, смотрел в землю, ежился от взглядов встречных колхозников.

Зайдя в контору, он сказал Андрею Веселову:

— Мне одно только слово…

— Говори.

— Поскольку я служил… и сидел… В общем, в колхоз прошусь. Трудом хочу загладить все. А поскольку служил… знаю, не доверяете… хоть временно примите, с испытательным сроком… Отец-то не хочет, так мне что!

Через минуту Гаврила сидел за шатающимся дощатым столом и писал заявление в колхоз.

Отец Гаврилы словно ждал примера сына. На другой же день он побежал к Демьяну Сухову. Через четверть часа они, оба пропахшие потом и вонючим самосадом, сидели в конторе за тем же столом, выводя каракули на тетрадных листках. Игнат Исаев помедлил недели три, походил в одиночестве по своей полосе и остановил однажды на улице Андрея:

— Федот — не пророк, да видно, и в самом деле за большаками жизнь-то, поскольку народ за вами. Али не примете меня теперь в колхоз?

— Почему же не принять? — улыбнулся Веселов. — Мы с радостью, если ты увидел выгоду и с открытым сердцем к нам.

— Кто его знает, Андрей, — чистосердечно признался Игнат. — Оно то открывается, то закрывается. Но ты будь спокоен, я уж говорил как-то, что с пакостью в душе и дня не жил. Закроется — сразу скажу тебе.

Окончательно стало ясно Григорию, что все мечты его о собственном крепком хозяйстве, все думы, все планы ничего не стоят. А ведь жить-то надо. Но как теперь жить?

Ломая голову такими думами, сжав губы, Григорий как-то выжидающе поглядывал на Аниску, будто она вдруг обернется и разом ответит на все его вопросы. Не дождавшись, стал спрашивать ее:

— Что же дальше делать будем?

— Тебе видней… — тихо отвечала она.

Это приводило его в бешенство.

— Видней, видней!.. Скрипишь, как ставня на ветру. Одним звуком…

И сам понимал: не на Аниску злится — на себя, на свое бессилие и растерянность перед чем-то огромным, тяжелым, надвигающимся все ближе…

Однажды Аниска робко проговорила:

— Мои мысли ты давно знаешь… Я бы в колхоз вступила…

— Та-ак… Дура, — спокойно объявил Григорий, сам удивляясь, что Анискины слова не вызывают в нем, как прежде, ни злости, ни раздражения. Он помедлил, но ничего более обидного придумать не мог и повторил: — Дура и есть…

Только на другой день пришло оно, это раздражение. Целую неделю ходил он по комнатам растрепанный, в нижнем белье и ведрами выплескивал желчь в лицо Аниске.

… И еще один год проковырялся Бородин на своем участке.

Теперь даже недавние единоличники подсмеивались над Григорием, говорили почти в глаза:

— Ишь, ты, рак-отшельник… К людям-то только — задом.

— В батьку, кость в кость!..

Осенью Бородина встретил на берегу озера его бывший работник Степан Алабугин и прямо посоветовал:

— Вот что, Григорий Петрович… Один ты в Локтях единоличник. Торчишь ты, как пень на дороге. Не мозоль людям глаза, вступай в колхоз.

— Агитируешь? — прищурился Григорий.

Степан тоже поднял глаза, острые взгляды их скрестились. Так, молча смотрели друг на друга несколько секунд, пока Бородин первый не опустил голову. Опустил он ее как-то тоскливо, обреченно.

— Знаешь, Григорий Петрович, — проговорил Алабугин вместо ответа. — Мы тебя не трогали потому, что…

— Это как понять? — тотчас перебил его Григорий. — Насчет раскулачивания, что ли? Давно ведь слышу разговоры, не глухой. Да у меня, сам знаешь, один дом остался от отца. Больше ничего нет.

— Ты чего кипятишься? Потому и не трогаем, что нет ничего у тебя за душой. Никто о раскулачивании и речи не ведет. А вот дом…

— Поперек горла он вам… Не мытьем, так катаньем хотите дожать меня? Вступи в колхоз — и дом отдай…

— Продай, — спокойно поправил Алабугин. — Мы под контору его используем или под ясли. А себе новый построишь, поменьше.

— Уж лучше отберите, да и дело с концом! — вдруг, не сдержавшись, крикнул Григорий.

— А зачем? — спокойно возразил Алабугин. — Мы хотим по закону. Ты ведь нам не мешал, взаперти сидел все время… Не хочешь — твое дело. Тебе же хуже… хозяин…

Алабугин, не простившись, ушел.

Григорий долго смотрел ему вслед, пытался сообразить, что же хотел сказать Алабугин этим словом: насмешливо намекнул на неудачное хозяйствование последнего единоличника Локтей или… или напомнил ему тот давний день, когда пришел к Бородиным с отцом и Гришка, желая показать себя хозяином, сам нанял Степку в конюхи?..

3

Зима была длинная, вьюжная, беспокойная…

Никогда столько не думал Григорий, как в эту зиму. Что же все-таки делать? Куда податься?

«Не дорога мне с вами», — ответил когда-то, еще во время коммуны, Григорий Тихону Ракитину. А теперь, выходит, волей-неволей дорога. Другого-то пути нет…

К весне он осунулся, похудел, оброс густой рыжеватой щетиной. Утрами, вставая с постели, Григорий долго и надсадно кряхтел, как старик, тяжело ступая, шел на кухню, бросал себе в лицо две-три пригоршни холодной воды, садился за стол и молча ждал, когда возившаяся у плиты Аниска подаст завтрак. Мог сидеть так полчаса, час. А раньше, бывало, не успеет опуститься на стул, как хлестнет ее через всю комнату: «Ну, поворачивайся там живее, корова. Тащи, что есть…»

Раньше они разговаривали мало и редко. Теперь же вообще молчали целыми днями.

Первой не выдержала Аниска, спросила робко, пряча руки под фартуком:

— Заболел, что ли?

Григорий только осмотрел ее медленно, удивленно, с головы до ног, но губ не разжал.

— Сеять-то будем нынче? Ведь пасха проходит уже, — напомнила в другой раз Аниска.

— Отстань, — как-то лениво, беззлобно, безразлично отмахнулся Григорий.

Аниска вздохнула:

— Господи, что за жизнь!

— Именно! — подтвердил Григорий.

Но она не могла понять, что означает это «именно».

А лето пришло засушливое. Скоро наступили жаркие, угнетающие желтым безмолвием дни. Деревня казалась покинутой. Маленькие, ободранные домишки, сложенные из сосновых бревен, потели смолой. Коробились, потрескивая, крыши, уныло торчали в бесцветном небе обваренные зноем тополя. На улицах толстым слоем лежала мягкая, как черная мука, пыль. Она брызгала из-под ног редких прохожих, и седоватая, дымчатая лента долго тянулась следом за ними.

Под стенами домов, в тени, с раскрытыми клювами, лежали распаренные куры. Иногда собака или человек вспугивали их, они ошалело кидались прочь, роняя на ходу перья и хриплые булькающие звуки.

И снова тишина, густая, вязкая, нескончаемая…

В голове Григория Бородина в эти дни копошились все те же мысли:

«Не дорога мне с вами… А куда дорога?»

Ответа не было. Вместо ответа звучал спокойный, даже безразличный голос Степана Алабугина: «Один ты в Локтях единоличник. Торчишь ты, как пень на дороге. Не мозоль людям глаза, вступай в колхоз».

И однажды вечером Бородин очутился возле колхозной конторы. Уходя из дома, не сказал Аниске, куда пойдет, да и сам не думал, что завернет сюда. Переступив порог, быстро обшарил глазами Андрея. Кроме него, в конторе никого не было. Веселов сидел за столом, что-то старательно записывал в тетрадку.

Густые черные волосы свесились ему на лоб, закрывая почти половину лица. Глянув на Бородина, Андрей молча указал на стул: садись, мол, подожди.

Григорий снял свой просаленный на темени картуз, тяжело опустился на стул и стал рассматривать Андрея. Веселов был в простенькой черной рубашке, сквозь расстегнутый ворот виднелась волосатая грудь.

Наконец Веселов кончил писать, положил аккуратно на стол тоненькую ручку, убрал со лба волосы. Но они снова непокорно рассыпались и свесились на лоб.

— Ну? — вопросительно спросил Веселов и в упор посмотрел на Григория.

Глаза его, чуть косящие, темные, словно притягивали к себе Бородина. И Григорий не в силах был отвернуться от скуластого, рябоватого лица Андрея, от его чуть прищуренного жесткого взгляда.

— Пришел вот… Забудь обиды, Андрей, чего не бывает, — проговорил Григорий, через силу выдавливая из себя слова по одному, по два.

— Какие обиды? Не помню…

Голос у Веселова был словно простуженный.

— Будто бы?!

Бородин наконец отвел в сторону маленькие, кругловатые глаза. Андрей пожал плечами, наклонил голову, но тотчас поднял ее и спросил:

— В колхоз, что ли, решил вступить?

— А что мне делать окромя остается? — угрюмо, с нехорошей, вызывающей усмешкой спросил Бородин. И, по-прежнему не глядя на Веселова, добавил: — Поживем, колхозной жизни пожуем. Разжеванное, может, и проглотим, не подавимся…

И пожалел, что сказал. Как выстрел, хлопнул по рассохнувшемуся столу мозолистый кулак Андрея. Но сам он сидел не шевелясь, не произнося ни слова. Только покрасневшее лицо, бешенством сверкающие глаза да мелко-мелко вздрагивающие пальцы лежащих на столе рук говорили, что внутри у Андрея бушует пламя. Григорий Бородин побледнел и заискивающе растянул губы:

— Хе-хе… А что я сказал? Я ничего… С женой ведь вступаю, со всем хозяйством…

Андрей встал и повернулся к нему спиной. Долго смотрел в окно на черную гладь озера.

— Плевок зачем сапогом растирают, знаешь? — спросил вдруг Андрей, не меняя позы. И резко обернулся: — Вот и тебя надо бы! Чтоб не гадил землю…

— Ты готов растереть, знаю, — тихо проговорил Григорий и ощутил подкатившуюся к сердцу прежнюю жгучую ненависть к этому низенькому, широкоплечему человеку, который так упорно стоит на земле, точно слился с нею.

Но Андрей уже окончательно взял себя в руки. Он странно как-то усмехнулся, сел на свое место и задумчиво произнес:

— Вот что, Бородин… Тебя, может, не только в колхоз — вообще на землю не надо бы пускать.

— На землю не пускать? Хе-хе… Как говорится, точит зуд, да не берет зуб, — огрызнулся Бородин.

Но Веселов продолжал, не обращая внимания на его слова:

— Хочешь — подавай заявление в колхоз, разберем на собрании. Может, еще человеком станешь. Не хочешь — катись из деревни к чертовой матери. Но предупреждаю: заметим в тебе душок какой — не обессудь… Конец везде бывает. А заметим сразу… если что! Живи и помни: вижу я тебя насквозь. Хоть ты и из бывших бедняков, да с тех пор, как отец твой… нежданно-негаданно в богачи выскочил… с тех пор тебя по сей день старый мир в клещах держит…

— Все, что ли? — спросил Бородин, хотя и без того догадывался, что больше Андрей не скажет ни слова.

— Все.

Бородин нахлобучил свой картуз.

— Вот и поразговаривали…

Еще помедлил, встал и боком, словно ничего не видя перед собой, вышел.

* * *

Принимали Григория Бородина в колхоз недели через три. Долго обсуждали его прошлое.

— Кто он? Кулаком нельзя назвать вроде…

— Опять же работников имел… Вот он, Степан-то Алабугин сидит…

— А домище, домище-то!

— Это верно, начал окулачиваться. Батька уже лавку открыть хотел…

— А что он сам скажет?

Григорий медленно встал, мял в руках картуз.

— Верно, имели работника. Да разве я был хозяин? Я за батькино хозяйство не ответчик. Дом двухэтажный, про который тут… продаю колхозу. Мне зачем такой? Себе другой построю, поменьше. Сам я, знаете, к Колчаку не пошел, против Советской власти не боролся…

— Однако ж и не помогал Советской власти…

— А к Андрею кто с ножом ломился?

Григорий, вытирая лоб руками, отвечал:

— Не помогал, правильно… По темноте еще думал: а черт ее знает, что за власть? Теперь понял, вижу — крестьянская власть… А к Андрею… Отстегал он плетью меня раз. Сам помнит. Тут дело такое… Из-за девки столкнулись мы… Ну, по пьяному делу отомстить захотелось. Прости уж, Андрей Иванович…

Говорил Григорий медленно, тягуче, жалобно. Походил он на человека забитого, незаслуженно обиженного кем-то.

А сердце все-таки замирало: вдруг да сейчас кто-нибудь спросит: «А зачем ночью в Гнилое болото ходил? Расскажи, как поджигал дом Веселова…» Понимал Григорий, что если бы знал кто об этом, то давно сообщил бы куда следует. Но все же не мог подавить страха.

И еще одно чувство испытывал Бородин: казалось ему, что снова стоит он на коленях перед Дуняшкой, унижаясь, вымаливает какой-то милости… Глаза его блуждали по небольшому помещению, битком набитому колхозниками, на секунду остановились на Дуняшке, сидевшей у самого окна. Но и за секунду он успел рассмотреть ее всю: легкий платок, упавший с головы назад, гладко расчесанные на прямой пробор волосы, сероватые, в длинных ресницах, спокойные глаза, девичьи еще, припухшие губы, небольшая грудь, туго обтянутая ситцевым, в крапинку, платьем…

Дуняша, почувствовав на себе взгляд Григория, приподняла голову. Бородин тотчас опустил глаза вниз. «Ладно, ваш верх сейчас, — думал он, рассматривая картуз. — Повернись бы судьба обратно, припомнил бы тебе и то унижение… возле избушки твоей, и это вот, сегодняшнее… Сполна отвел бы душу…»

Долго еще толковали колхозники. И решили: принять, посмотреть, как будет работать. Сын за отца не ответчик.

Только два человека не вмешивались в споры: Андрей — председатель колхоза, и Евдокия Веселова — его жена.

4

Бородин отлично понимал, на каких условиях приняли его в колхоз. Работать начал прилежно. Немного сторонились его попервоначалу односельчане, а потом, в труде и заботах, привыкли. За давностью лет забывалось прошлое. Да и кому вспоминать его охота?

Первым, с кем сблизился Григорий за эти годы, был Ванька Бутылкин, с которым Бородины жили когда-то по соседству. Сейчас Бутылкин превратился в вертлявого, невысокого роста парня с выщербленными зубами. Однажды им пришлось пахать вместе под озимую рожь. Присев в борозде отдохнуть, Бутылкин заговорил, поглядывая на лошадей:

— Что-то свялый ты, Григорий… Вроде, знаешь, надломленной ветки. Совсем не оторвали, висит на дереве, а листья свернулись, почернели…

— Тебе-то что? Помалкивай, — огрызнулся Григорий.

Иван Бутылкин, не обидевшись, продолжал:

— Я-то понимаю, каково тебе… Тоже ведь — много ли, мало ли, а была и у нас своя землица. Теперь же ковыряй вот… неведомо чью. Батя мой, кабы не замерз по пьянке, все равно не пережил бы такого… — И Бутылкин сплюнул в развороченную плугом, свежо пахнущую землю.

Григорий, помолчав, сказал:

— А что сделаешь, когда… До последнего и держался… Кабы все так, как я…

— Кабы все, то конечно… конечно, — закивал головой Бутылкин.

Зимой Бутылкину и Григорию пришлось вместе возить сено к скотному двору. Бутылкин соскочил со своего воза и, забежав вперед, забрался к Бородину.

— Чудно! — проговорил он, поглядывая назад, где привычно, не отставая от первого воза, плелась, поматывая головой, его лошадь.

— Что тебе чудно?

— Да вот… делаем вроде то же самое, что и до колхоза. Пашем, косим, сено возим… А все будто… Черт его знает, на кого работаем…

И опять Григорий ответил, как в первый раз:

— Что ж сделаешь, коли… Э-э, да что тут придумаешь! — Покрутив бичом, он хлестнул в сердцах лошадь.

— Придумаешь что? — переспросил Бутылкин. — Хе-хе… Подожди, обглядимся…

— Э-э, брось ты, — и Григорий выругался. — И глядеть нечего.

Бутылкин вскинул глаза на Бородина, но ничего не ответил. Вынул из широченного кармана солдатскую алюминиевую фляжку.

— Хошь? — протянул Григорию фляжку. — Первач, светленький, из колхозной пшеницы…

— Пошел ты, — отмахнулся Григорий.

Бутылкин сделал несколько глотков, спустил фляжку обратно в карман.

— Переводишь добро на дерьмо, — проговорил Григорий. — Жрать-то что год будешь?

— Проживем как-нибудь, — откликнулся Бутылкин. — Ежели рассудить, неправильно ты говоришь, что выходов нету. Ты думай: всякое людье да зверь на земле живет, птахи — в воздухе, рыбешки — в воде. Даже под землей — кроты да червяк. Тоже живность ведь. А?

— Ну?

— Я к тому, что везде приспособиться можно…

— Андрюха тебе приспособится! — угрюмо проговорил Бородин, догадавшись, к чему клонит Бутылкин. — Я пока в тюрьму не хочу. У меня скоро…

И Григорий умолк на полуслове. Он хотел сказать, что Аниска наконец забеременела, что скоро у него будет сын, но сдержался. Однако Бутылкин и сам догадался.

— Знаю. Сына ждешь. А вдруг возьмет да и народится девка?

— Не ворожи! — резко оборвал его Бородин.

Когда привезли сено и скидали на крышу коровника, Бородин помягчел, проговорил:

— Ты вот что, Иван… чем тянуть так вот, из фляжки, пришел бы лучше когда ко мне вечерком. Один я все… Посидели бы.

— Об чем разговор! — с готовностью откликнулся тот.

Этим же вечером Бутылкин пришел к Бородину, привел с собой еще двух человек: маленького, плотно сбитого Егора Тушкова и горбившегося, широкоплечего, огромного роста казаха Мусу Амонжолова, год назад приехавшего в Локти.

— Вот, Григорий Петрович, мои лучшие друзья. Гошку Тушкова уважаю за то, что может одним махом, без передышки, фляжку горячего первача высосать.

— Не хитрое дело, — усмехнулся Егор при этих словах.

— А Муса, — продолжал Бутылкин, — сподручен тем, что молчит больше. Только вот уезжать собирается. Он все ищет, где лучше.

Амонжолов кивнул головой в знак согласия и сказал:

— Собираемся. А может, останусь. Больно друг хорош Ванька — прямо черт!

Это «прямо черт» у Мусы Амонжолова выражало высшую степень восхищения.

— И вообще можешь, Григорий Петрович, на всех нас, как на самого себя, рассчитывать, — закончил Бутылкин.

5

Наконец Аниска родила. И родила сына, как хотел Григорий. Он назвал его Петром, в честь отца.

По случаю такого события два дня дрожал новый, недавно отстроенный бревенчатый дом Бородина. Перепившихся Бутылкина, Тушкова и Амонжолова приводили в чувство, окатывая холодной водой из Алакуля.

Григорий, полупьяный, лоснящийся от пота, несколько раз заходил в соседнюю комнатушку, где лежала ослабевшая Аниска, отбирал младенца, не обращая внимания на ее умоляющие стоны, выносил показывать его гостям.

— Вот он, разбойник… Ишь ты, Анисьин сын, а! — кричал Григорий Бородин, поднося мальчика к пышущей жаром и керосиновой вонью десятилинейной лампе. — Не реви, Петруха… Нищие не всегда родят нищих… поскольку ты Бородин все-таки.

Гости толпились вокруг Григория, кричали, не слушая того, что он говорит. Неуемные танцоры расшатали половицы, начисто сняли с них всю краску.

Через несколько недель поправившаяся Аниска старательно закрашивала выщербленные доски.

После этого Бородины зажили тихо и мирно.

От других колхозников Григорий отличался разве только молчаливостью. Ни от какой работы не отказывался. Делал все не торопясь, аккуратно, добросовестно. Но когда осенью надо было получать на трудодни первый хлеб, заработанный в колхозе, сам не пошел, а послал жену.

Следующим летом Григорий купил граммофон, по вечерам выставлял его огромную трубу в окно и проигрывал все пластинки подряд, начиная и кончая всегда почему-то одним и тем же старинным романсом, который уныло тянула надтреснутым голосом неведомая певица, — этикетка на пластинке была стерта. Над Алакулем плакал и жаловался кому-то сиплый голос на то, что жизнь разбита, а мечты умерли.

Потом Григорий убирал граммофон на задернутую цветастой ситцевой занавеской полку под самым потолком, тщательно расчесывал на обе стороны голову, надевал синюю сатиновую рубаху и дотемна сидел у окна, смотрел, как наплывает с противоположного конца озера чернота.

Иногда приходил к нему Иван Бутылкин и выразительно поглядывал на шкаф, где стояла обычно водка, нюхал воздух острым хрящеватым носом и крякал. Но Григорий будто не замечал ничего. Тогда Бутылкин говорил осторожно:

— Ить думай не думай, Григорий Петрович, а колхоз… навечно теперь, должно. Старое чего жалеть? Новое надо обнюхать, да и… Особенно, коли друг за дружку держаться: ты, да я, да Муса с Тушковым. Ребятки надежные.

— Топай отсюда, — угрюмо бросал через плечо Бородин и добавлял тише: — Не до тебя…

Новый дом Бородин выстроил себе немножко на отшибе, на самом берегу озера. Здесь же, почти на краю деревни, стояла изба и Андрея Веселова. Григорию очень не хотелось такого соседства, но уж больно красивое было место. И Григорий махнул на Веселова рукой.

Однако дверь прорубил все-таки в противоположную сторону от Веселовых и от всей деревни.

— Чего ты от людей отворачиваешься? — спросил однажды Тихон Ракитин, когда им пришлось вместе работать на сенокосе.

— Мне что, детей с ними крестить? — вопросом на вопрос ответил Григорий. — Построился как удобней. Может, и тут вашего совета али разрешения спросить надо было?

— Ну и злой ты…

— Коли пес злой, да не кусает, на цепь его еще не садят. Что тебе надо в конце концов? — вскипел Григорий. — Бывший свой дом продал вам, в колхоз вступил, работаю не хуже других. А? Нет, скажешь?

— Не хуже, — согласился Ракитин.

— Ну и отстаньте от меня. Отстаньте, ради бога! — выкрикнул Григорий. — Коли есть во мне лишнее зло — на бабе своей сорву. Не лезь под горячую руку…

Ракитин только пожал плечами.

Иногда вдруг ни с того ни с сего вспоминался Григорию бывший ссыльный Федор Семенов. Бородин пытался отогнать это видение, пытался думать о чем-то другом, а Семенов все стоял в своей кожанке перед глазами, хмуро смотрел на него из-под лохматых бровей, прожигал глазами. И какая-то дрожь брала Григория, сердце сжимал холодный страх, ноги подгибались. Ему вдруг начинало казаться, что Семенов в самом деле в деревне, что вот сейчас он шагнет к нему и спросит. «А-а, это ты?!»

Семенов преследовал Григория даже во сне. А утром Бородин долго боялся выглянуть на улицу.

Наконец, не в силах больше терпеть это наваждение, Григорий осторожно спросил при случае у того же Ракитина:

— А этот… ссыльный… с бровями, Семенов, что ли? Который уж год не видно его…

— Он учиться уехал. В Москву.

— А-а…

У Бородина немного отлегло от сердца.

Когда Григорию случалось бывать на левом берегу изломанной речушки, протекающей по деревне, он окидывал взглядом пшеничное поле от давно засохшей сосны до груды белых ноздреватых камней на берегу. Здесь, между этих вех, значились когда-то пахотные земли Бородиных. А где их точные границы, поди-ка, узнай теперь! Далеко раздвинулись леса, открыв небо, хлынуло на землю море света. Все заросло кругом колхозным хлебом, навеки исчезла межа.

Казалось Григорию, что когда-то он совершил крупную ошибку… Сначала чувствовал Григорий в сердце ноющую тоску, а потом вдруг то, что неясно бродило в нем, начинало закипать. Но он пугался этого и уходил куда-нибудь.

В одну из таких минут, бродя по лесу, встретил неожиданно Евдокию Веселову. Она шла по мягкой от пыли лесной дороге, прижимая к себе завернутую в тонкое одеяльце шестимесячную дочку. Когда Григорий вышел ей навстречу из-под влажной сосновой прохлады, жена Андрея слабо вскрикнула от неожиданности и тотчас остановилась.

— Ну, здравствуй… Евдокия Спиридоновна, — начал Григорий, но осекся под ее взглядом.

Что он, этот взгляд, выражал, Григорий не мог определить, но мелькнула мысль: «Подойди-ка — зубами изорвет, из последних сил загрызет.» Потом расслабленно засмеялся, заговорил, не трогаясь с места:

— Чего пугливой козой смотришь? Того и гляди, в кусты порскнешь. — И замолчал, не зная, что говорить дальше. Зачем вышел к ней навстречу — тоже неизвестно.

Евдокия Веселова не побежала в кусты, сделала только шаг в сторону, ожидая, видимо, когда он даст ей дорогу. Голова ее, повязанная пестрым платком, очутилась в густой тени. Григорий видел теперь, как из-под нависших тяжелых хвойных лап настороженно поблескивали ее глаза.

— Откуда идешь-то? — спросил он и, уловив сквозь сосновый настой запах медикаментов, ответил сам себе. — Из больницы, стало быть… Что, дочка болеет?

Евдокия не отвечала. Светящиеся в полумраке ее глаза еле заметно дрогнули. Григорий увидел это и зачем-то стал садиться на траву у обочины дороги И в тот же миг ощутил, как разливается внутри, ползет по всему телу что-то горячее, обжигающее, словно все это было разлито по земле и тотчас пропитало Григория, как вода кусок соли, едва он коснулся ее. Бородин вскочил и хотел со всей силой, на какую только был способен, закричать ей прямо в лицо: «Чтоб вы подохли все!.. И дочка, и ты, и Андрей…» Но язык не повиновался: прямо на него стремительной, упругой походкой, прижимая к груди ребенка, шла Евдокия Веселова.

Григорий Бородин невольно посторонился, дал ей дорогу..

Загрузка...