Этрусская семья (теперь мы рассматриваем это слово в его привычном узком смысле), то есть группа людей, состоящая из отца, матери, детей и внуков, ничем не отличалась по составу от римской или греческой. В ней не было ни общности женщин, как у арабов, о чем пишет Страбон{141}, или у кельтов с Британских островов, о которых рассказывает Цезарь{142}, ни браков между братом и сестрой, как то было принято на Древнем Востоке и у Птолемеев в Египте, ни полигамии, признаваемой ассирийскими законами, ни передачи родства по материнской линии, практикуемой в матриархальном обществе, например в Ликии, где, по словам Геродота, дети носили имя матери, а не отца{143}.
Этруски на протяжении всей своей (известной нам) истории имели крепкие и дружные семьи. Они не оспаривали власть pater familias, которой наделяли их римляне; родство у них прежде всего передавалось по отцу. Один благочестивый житель Тарквиний в начале II века именовал себя Laris Pulenas, сыном Larce, племянником Larth, внуком Velthur, внучатым племянником Laris Pule Creice{144}. В то же время один из представителей рода Сципионов в Риме прозывался L(ucius) Cornelius, P(ublii) f(ilius), L(ucii) n(epos), P(ublii) pron(epos).
Благодаря этим записям нам известны основные термины родства у этрусков. Так, clan означает «сын», sec — «дочь», puia — «жена», a tusurthi(r) — «супруги». Можно догадаться, что «дедушка» на этрусском языке — papa (ср. с греческим pappos), «бабушка» — ati nacna, что дословно переводится как «дорогая мать»; «брат» — thuva, «племянник» — papacs, «правнук» — prumaths, «внук» — nefts, что сильно напоминает латинское nepos. Nefts и nepos, papa и pappos — такие соответствия или заимствования говорят о том, что между этрусской и греко-римской семьями существовало большое сходство.
О постоянстве семейной жизни, например Петрониев из Перузии, говорит эпитафия — банальная, как наши объявления в газете, — написанная на урне, крышку которой украшают лежащие скульптурные изображения мужа и жены: «Вел Тит Петроний, сын Вела и Аннеи Спуринны, покоится здесь со своей женой Вейлией Клантией, дочерью Аррунса». В соседней урне — прах их сына Ларса Тита Петрония и его жены Фасции Капении, дочери Вела и Койсидии, супруги Тарки{145}. Конечно, это относительно поздние надписи (II век), но именно о том же поведали бы большие саркофаги, поставленные на поток в VI веке, если бы рассказали нам о безымянных супругах из Цере, лежащих рядом на смертном ложе, величавая и одновременно интимная поза которых — ласковое покровительство мужа, нежная доверчивость жены — отражает семейное счастье в общечеловеческом понимании.
Эти скульптуры и надписи не имеют ничего общего со злословием Теопомпа, опровергнутого нами выше, который утверждал, будто «у тирренов женщины в общем пользовании… Они воспитывают всех детей, появившихся на свет, не зная, кто чей сын»{146}.
Заметили ли вы в приведенных выше надписях одну деталь, отличительную для гражданского положения у этрусков? Женщины там названы по имени. Самая знатная римлянка в латинских надписях будет фигурировать под родовым именем — Клавдия или Корнелия, — и даже императрица будет всего лишь Ливией. А у этрусских женщин было собственное имя: Рамса, Танаквиль, Фасти, Велия, — что позволяло им более полно раскрыть свою личность внутри семьи. Кроме того, если у римлян в закрепившуюся ономастическую формулу входило только имя собственное, родовое имя и имя отца (M(arcus) TUllius M(arci) f(ilius), то этруски добавляли к ним еще и фамилию матери, иногда даже с ее именем. Одного претора из Тарквиний звали Larth Arnthal Plecus clan Ramthasc Apatrual, то есть «Ларс, сын Аррунса Плеко и Рамсы Апатронии»{147}. И эта традиция столь глубоко укоренилась в национальных обычаях, что сохранилась даже после романизации в латинских надписях в Этрурии, где имя матери (в глазах истинного римлянина это было излишней роскошью) соседствует с именем отца. Надписи из Монтепульчано, сделанные еще во времена Империи, знакомят нас с неким A. Papirius L. f. Alfia natus — Авлом Папирием, сыном Луция, рожденным Альфией, или L. Gellius С. f. Longus Senia natus — Луцием Геллием, сыном Кая, рожденным Сенией{148}. Благодаря этой особенности можно даже за пределами Этрурии определить происхождение родственницы императора Клавдия: Vibia Marsi fllia Laelia nata — Вибия, дочь (Вибия) Марса, рожденная Лелией{149}.
Из живучести этого обычая можно извлечь важные выводы, однако не стоит преувеличивать их значение. Каждому видно, что первым ставится имя отца; в Тарквиниях и в Перузии, также как в Риме, сыновья и дочери при рождении получают родовое имя отца, а имя матери занимает лишь вторую позицию. Но стремление не забыть его, да еще и наделить женщин собственным именем — один из признаков особого уважения, которым они были окружены. Не будем торопиться с поиском объяснений, просто констатируем факт.
Между тем этрусские женщины пользовались дурной репутацией в глазах греков и римлян. Даже серьезные авторы, такие как Аристотель, подхватывали россказни Теопомпа и обвиняли их в том, что они пируют вместе с мужчинами, лежа с ними под одним покрывалом{150}. Авторы комедий, например Плавт, утверждали, что они добывали себе приданое, торгуя своей красотой{151}. В этом узрели еще один аргумент в пользу восточного происхождения этрусков. Но, спрашивается, зачем искать истоки «этрусского разврата» в сакральных оргиях Вавилона? Лидийские женщины будто бы отдавались первому встречному — но так же поступали женщины с Кипра и даже из Локреса, что в Великой Греции. Из всего этого следует одно: эта сторона жизни этрусков давала пищу для критики злопыхателей, а с точки зрения античной морали она была неприемлемой. Дело в том, что, хотя суровые дорические законы, запершие гречанок в гинекее{152}, со временем смягчились, этрусские женщины пользовались такими вольностями и правами, которые для греков, придерживающихся узких взглядов — а таких находилось немало, — ассоциировались с распутством.
Если гречанка и римлянка жили в четырех стенах, то этрусская женщина часто «выходила в свет». Ее можно было встретить повсюду, с ее мнением считались, она находилась в центре внимания и не робела среди толпы мужчин, как сказал Тит Ливий об одной из них. В Этрурии самые почтенные дамы, а не гетеры, как в Греции, имели законное право участвовать в пирах наряду с мужчинами и возлежать рядом с ними на триклинии, тогда как в Греции даже во время домашних обедов, изображенных на аттических стелах, жена скромно сидит, чтобы лучше услужить своему господину и повелителю. Этрусские женщины не боялись предстать на многочисленных фресках в Тарквиниях, в гробницах Леопардов и Триклиния (V век); обычно их изображают со светлыми волосами (мужчины темноволосы) и в тяжелых расшитых плащах, наброшенных поверх туники. В таком виде они посещали выступления танцоров, музыкантов и атлетов и даже, как показывает фреска из Орвьето, судили, сидя на возвышении, состязания боксеров, колесниц и акробатов{153}, в то время как в Олимпии присутствовать на играх могла только одна женщина — жрица Деметры Хамины{154}. Подобное участие этрусской женщины во всех проявлениях общественной и частной жизни могло показаться нескромным, вызывало подозрения у соседних народов и давало врагам Этрурии пищу для сплетен.
Замечательные примеры такого завидного — во всяком случае, сильно отличающегося — положения дел, которое вызывало в Риме и Греции неодобрительное удивление, приводит историк Тит Ливий. Несмотря на поспешные выводы учебников, он остается одним из самых умных историков античности, чье психологическое чутье не уступает проницательности Тацита. Работая во времена Августа, Тит Ливий почерпнул из трудов своих предшественников множество древних исторических фактов, которые всякий раз старался понять, найти их причину, объяснить с точки зрения их участников. Во второй части своей первой книги он рассказывает историю трех этрусских царей — Тарквиния Старшего, Сервия Туллия и Тарквиния Гордого, которые правили в Риме в VI веке до н. э. Эта часть его произведения отличается от остального новыми чертами: на смену легендам и сухому перечислению войн приходит насыщенное повествование, исполненное правды характеров и изобилующее драматическими поворотами. На сцене неожиданно появляется живая династия кондотьеров, написанная яркими красками, и на целый век затевает сложную игру, полную интриг и жестокости. Хотя в основе этого труда Тита Ливия лежат неясные данные этрусской историографии, использованные и переработанные до него первыми римскими хронистами, среди них встречаются своего рода «окаменелости» — упрямые и неистолкованные факты. Титу Ливию не всегда удается уловить их смысл, для него это гнусности или странности, значимости которых ему не постичь во всей их глубине, но в этом случае задача их интерпретации ложится на наши плечи.
Так, в главе LVII он рассказывает любопытный исторический анекдот. У власти в Риме Тарквиний Гордый; его молодые сыновья осаждают Ардею в Лациуме, но город все не сдается: «Здесь, в лагерях, как водится при войне более долгой, нежели жестокой, допускались довольно свободные отлучки, больше для начальников, правда, чем для воинов. Царские сыновья меж тем проводили праздное время в своем кругу, в пирах и попойках. Случайно, когда они пили у Секста Тарквиния, где обедал и Тарквиний Коллатин, сын Эгерия, разговор заходит о женах»{155}.
Сюжет этой истории хорошо известен, он бесчисленное количество раз повторялся в литературе и на театральной сцене: несколько мужчин коротают время, находясь на отдыхе или в плену и говоря о женщинах; каждый хвалит свою жену, из этого рождаются драма, влечение, ревность. То, о чем умалчивает Тит Ливий, но что больше всего интересует нас — это что жены царских сыновей родом из Этрурии, как и они сами, кроме супруги Тарквиния Коллатина, римлянки. Но именно добродетельная Лукреция самой своей чистотой пробудила в Сексте Тарквинии, пресыщенном Дон Жуане, страсть и жестокость, а закончилось все восстанием и свержением царей.
Итак, «разговор заходит о женах, и каждый хвалит свою сверх меры. Тогда в пылу спора Коллатин и говорит: к чему, мол, слова — всего ведь несколько часов, и можно убедиться, сколь выше прочих его Лукреция. „Отчего ж, если мы молоды и бодры, не вскочить нам тотчас на коней и не посмотреть своими глазами, каковы наши жены? Неожиданный приезд мужа покажет это любому из нас лучше всего“. Подогретые вином, все в ответ: „Едем!“ И во весь опор унеслись в Рим. Прискакав туда в сгущавшихся сумерках, они двинулись дальше в Коллацию, где поздней ночью застали Лукрецию за прядением шерсти. Совсем не похожая на царских невесток, которых нашли проводящими время на пышном пиру среди сверстниц (или сверстников, поскольку латинское cum aequalibus не содержит указания на пол), сидела она посреди покоя в кругу прислужниц, работавших при огне. В состязании жен первенство осталось за Лукрецией».
Если для Тита Ливия это было сравнение распущенности и добродетели, то для нас — противопоставление двух типов цивилизации. Отметим попутно смущенную сдержанность историка, который лишь мельком упоминает о том, чем занимались жены царских сыновей, но фрески в гробницах Леопардов и Триклиния не оставляют сомнений по поводу того, что с ними были пригожие юноши, а что касается самой манеры «проводить время», то мы знаем, что они были «любительницами выпить»{156}. Но краткое упоминание о жизни этрусских дам приводится в самом конце, чтобы на контрасте представить в более выигрышном свете образ римлянки Лукреции — хранительницы очага, прядущей вечером, при свете свечи, в окружении дремлющих женщин и, что важно, не возлежащей за пиршественным столом, а сидящей — sedentem.
Pudica, laniflca, domiseda[20] — вот каковы эпитеты, которые римские мужья обычно вставляли в могильные надписи, восхваляя своих жен. Они не представляли для них более прекрасной участи, кроме как прясть шерсть и вести хозяйство. «Domum servauit, lanam fecit» («дома сидела, шерсть пряла»), — скупо заключает самая знаменитая из этих надписей{157}. Этрусский идеал, этрусские нравы были иными. Можно себе представить, сколько семейных конфликтов возникало при смешении обоих обществ. Когда молодой римлянин привозил невесту из Клузия или Арретия и представлял ее pater familias, то вывод, который тот делал о ее манерах, не всегда был в ее пользу. Чужеземка не была «домашней» женщиной, не сидела достаточно прямо на стуле и т. д. А когда какая-нибудь Клавдия или Фабия появлялась в семье из Волатерры или Вольци, то свояченицы, должно быть, насмехались над ее стыдливостью. Но в конце концов верх взяли римляне, и начиная с IV века до н. э. на фресках из Тарквиний видно, что этрусские женщины научились сидеть, как подобает.
Этрусские женщины пользовались большей свободой, чем римлянки, не только в развлечениях. Они играли в обществе главенствующую роль, на которую не могли претендовать римские матроны, несмотря на все свои добродетели и нравственный авторитет. Замечательный тому пример — Танаквиль, о которой Тит Ливий пишет не без удивления: эта необыкновенная женщина весьма способствовала возвышению своего мужа, Тарквиния Старшего.
Когда в Коринфе вспыхнуло восстание, греку по имени Демарат пришлось покинуть родину и перебраться в Тарквинии. В середине VII века до н. э. коринфские купцы вели оживленную торговлю на побережье Этрурии, так что эта легенда весьма правдоподобна{158}. Оказавшись в Тарквиниях, Демарат женился на этрусской женщине, родившей ему двоих сыновей. Один из них, которого Тит Ливий называет Лукумоном, выбрал себе в супруги Танаквиль. «Этот человек, женатый на женщине по имени Танаквиль, происходившей из знатного этрусского рода, по настоянию властной и гордой жены уехал из города, жители которого постоянно напоминали ему, что он — сын изгоя, и не оказывали должных почестей и уважения. Танаквиль, возмущенная и униженная отношением к Тарквинию своих соотечественников, уверенная в счастливом жребии своего мужа, одаренного умом и доблестью, выбрала для нового жительства Рим, считая, что среди народа, где еще мало знатных людей, энергичному и честолюбивому человеку легко занять одно из первых мест, которое подобает ему по достоинству»{159}.
И вот состоялось торжественное и вместе с тем прозаичное прибытие семьи эмигрантов — будущего Тарквиния и его жены Танаквиль. Сложив свой скарб на повозку, они ехали по дороге, которую позднее назовут виа Аурелиа, и в один прекрасный день, за последним поворотом на вершине Яникула, увидели перед собой Рим в излучине Тибра — конечно, не тот Рим с тысячей куполов, которым в наши дни любуются со знаменитой смотровой площадки, и даже не тот, который во времена Тита Ливия Август начал одевать в мрамор, а всего лишь его зародыш, деревушки, разбросанные по семи холмам, купающимся в золотистом свете: именно Тарквиний превратит его в настоящий город — Вечный город.
И вот тут-то, когда они сделали остановку, гадая о своей судьбе, произошло чудо: в небе появился орел, кружась над головой Тарквиния, сорвал с него остроконечный колпак, сделал несколько кругов в воздухе и надел шапку обратно на голову тому, кого Юпитер таким образом избрал на царство. Тарквиний немного испугался, но Танаквиль, «искусная, как все этруски, в толковании небесных знамений», успокоила его: «Она поцеловала мужа и сказала, что его ждет великое и славное будущее». Тарквиний и Танаквиль, обрадованные случившимся и уверенные в правильности своего выбора, продолжили свой путь. Найдя себе жилье, они отправились прямо в квестуру, и Тарквиний записался там под странным именем — Луций Тарквиний Приск, то есть Старший, чтобы отличаться от тех, кто будет следующим{160}. Римская традиция, наслоившаяся на этрусские данные, старается наделить будущего царя тремя именами настоящего римского гражданина, оставляя безымянной ту, кто, однако, была истинным толкователем и созидателем его судьбы.
Спустя примерно 37 лет, уже после смерти Тарквиния, Танаквиль вновь сыграет определяющую роль в странном приходе к власти Сервия Туллия. Когда он был еще ребенком, она узнала тайну его будущего, сделала своим зятем и своей непререкаемой властью, в обход собственных сыновей, поставила главой над народом, который не сразу был готов пойти за ним{161}. Это новое вмешательство Танаквили в политическую жизнь Рима, преподносимое обычно с примесью малопонятного волхвования и правдоподобных ученых расчетов, тем не менее доказывает, что этрусская царица обладала необыкновенной властью, что затмила бы влияние мужчин, возведенных ею на трон, если бы кропотливый и упорный труд историков не поставил ее худо-бедно на то место, которое, с точки зрения римлянина, подобало занимать женщине. Целые поколения историков, начиная с Фабия Пиктора, который первым в начале II века до н. э. отыскал в этрусских источниках материалы для этих рассказов, изощрялись, чтобы подогнать эту «бой-бабу» под общие мерки матрон и подчинить ее постфактум всемогуществу pater familias. Танаквиль, которая, несомненно, в своих родных Тарквиниях присутствовала на пирах и играх наравне с мужчинами, в Риме — по крайней мере, в воображении ее новых соотечественников — села за пресловутую прялку. Молодожены в день свадьбы, по обычаю, взывали к ней, ибо она являлась образцом супружеской верности — потому что была «превосходной пряхой», summa lanifica. Варрон видел ее веретено и прялку, еще заправленную шерстью, которые чудом сохранились в храме Санка на Квиринале{162}.
Не стоит искать этрусские корни у всех властных женщин в римской истории. Однако при дворе Августа была женщина, которая, хотя прошло много времени, как будто повторила судьбу Танаквили. Ее звали Ургулания, и ее имя, недавно обнаруженное в одной надписи из Тарквиний, ясно указывает на ее происхождение. Тацит в «Анналах» набросал пышный портрет этой высокомерной и властной особы{163}. Благодаря дружбе с Ливией, женой Августа, она приобрела положение, «ставящее ее выше закона». «Она была вызвана на судебный процесс в сенат в качестве свидетельницы, но не удосужилась явиться. К ней пришлось послать претора, допросившего ее на дому». В дальнейшем ей удалось отвести от себя обвинения, явившись в императорский дворец. Позже она вновь появляется на страницах «Анналов» в виде старейшины рода, дорожащей его честью. Один из ее внуков выбросил свою жену из окна, и Ургулания, чтобы избавить его от неминуемого наказания, послала ему кинжал.
Вот какова была эта невероятно гордая и властная этруска, о муже которой не известно ничего, кроме имени — Плавтий. Чтобы обеспечить состояние своим потомкам — единственному сыну и четырем внукам, — она использовала всё свое невероятное влияние и непомерную власть (nimia potentia), приобретенные благодаря связям с императрицей.
Сначала она помогла сыну, Марку Плавтию Сильвану, стать во 2 году до н. э. консулом — ему была оказана невероятная честь делить эту должность с самим Августом. Сильван сделал блестящую карьеру, о которой нам сообщает надпись в мавзолее, построенном им для себя и своей семьи в Понте-Лукано близ Тиволи{164}, а из эпитафий его родных можно узнать об истории его семьи. Сам он женился на Лартии, родовое имя которой — производное от Lars или Lartis — явно этрусское, Ургулания поддерживала вокруг себя непоколебимую верность своему народу
У старшего из ее внуков, тоже Марка Плавтия Сильвана, ставшего претором, были семейные неурядицы, о которых мы уже знаем. Но его жену, которую он выбросил из окна, звали Апронией, и это еще одно этрусское имя. Второй внук, Авл Плавтий Ургуланий, умер в девять лет, так что бабка не успела его женить. Но третий, Публий Плавтий Пульхер, не избежал своей участи. Благодаря посвященной ему надписи мы можем проследить его медленное и трудное восхождение, вершиной которого, несмотря на покровительство, стала должность претора. Но он тоже женился на этрусской царевне, Vibia Marsi fllia Laelia nata.
Ургулания, проводившая, как мы видим, политику строгой эндогамии внутри этрусской аристократии, приняла только один мезальянс: ее внучка Ургуланилла вышла замуж за одного из внуков Ливии, будущего императора Клавдия. Это был «дурачок» в императорской семье: все его презирали, народ насмехался над ним, и он доставлял своим деду и бабке немало проблем. Сохранился фрагмент письма Августа Ливии, в котором стареющий император говорит о своем замешательстве. Что делать с этим несчастным малым, misellus, теперь, когда он достиг нужного возраста для исполнения государственных должностей? Чтобы обучить его хорошим манерам, они не придумали ничего лучшего, как доверить его заботам Марка Плавтия Сильвана (того самого, кто потом выбросит свою жену из окна) и женить на Ургуланилле. Клавдий, посвященный в учение этрусков, стал большим ученым: он написал историю этрусков в двадцати томах. Понятно, что, будучи мужем, зятем и шурином истинных представителей главных этрусских родов того времени, имея доступ к семейным архивам, ревностно охраняемым за глухими стенами тосканских Дворцов в Тарквиниях, Волатеррах, Клузии и Перузии, он сделался этрускологом, и с этой точки зрения немногие дошедшие до нас отрывки из его «Истории этрусков» (Tyrrhenica) приобретают необычайную ценность.
Возвращаясь от nimia potentia Ургулании к дерзкому честолюбию Танаквили, нельзя не заметить следов, наполовину стертых или запутанных предусмотрительными историками — свидетельств социального статуса женщины, сильно отличающегося от того, что был принят в Риме. Девяносто лет назад немецкий ученый, современник и друг Ницше И. Я. Бахофен издал свое гениальное — и резко критикуемое — «Предание о Танаквили» {Sage von Tanaquil), где приводил этрусское общество в качестве примера Mutterrecht или матриархата, пережившего отведенную ему историческую эпоху.
Mutterrecht почти в чистом виде был описан Геродотом, когда он упоминал о ликийцах Малой Азии: «Они имеют лишь один удивительный обычай, не свойственный никаким другим народам: называют себя по матери, а не по отцу. Если кто-либо спросит соседа — кто он, то он называет свой род по материнской стороне и перечисляет матерей матери. И если женщина-гражданка соединилась с рабом, то дети считаются благородными, если же мужчина-гражданин, хотя бы и знатнейший среди них, возьмет чужеземку или наложницу, то дети не имеют гражданских прав»{165}.
Однако социологи отличают матриархат от положения, характерного для Египта и отчасти Крита, при котором передача родства по материнской линии не смешивается и тем более не совпадает с гинекократией — властью женщин. Можно себе сообразить, что в обоих случаях высокое достоинство mater familias было одной из отличительных черт средиземноморских социумов, пока греческие и италийские завоеватели не учредили там царство мужчин.
Нельзя отрицать, что этрусское общество во многих отношениях напоминало одновременно матриархат и гинекократию. То, что мы говорили выше о роли матронима в гражданском положении, напоминает некоторые черты матриархата. В этом плане весьма любопытен пример Мецената, советника Августа, предки которого правили в Арретии. Он назывался С. Maecenas С. f однако своей знатностью был обязан предкам по материнской линии — знаменитому этрусскому роду Цильниев.
Поэтому Август, умалчивая о его предках по отцовской линии, шутливо называл его Cilniorum smaragde — «изумруд Цильниев». Но если называть это Mutterrecht, то Mutterrecht получается фальшивый. Дети носили родовое имя отца. Если бы Тарквиний Старший жил в сугубо матриархальном городе, ему бы не понадобилось уезжать{166}. У ликийцев «если женщина-гражданка соединилась с рабом, то дети считаются благородными». В Тарквиниях сын этрусской женщины и коринфянина без труда реализовал бы свои амбиции, и Танаквили не пришлось бы страдать от уязвленной гордости из-за мезальянса, никоим образом не нарушавшего ее привилегии.
Что сказать? Цицерон, упрекая Катона в абстрактной непримиримости и догматизме, сказал: «Он ведет себя так, словно находится в идеальном государстве Платона, а живет он среди подонков Ромула»{167}. Мы не ставим себе задачу отыскать в этрусском обществе теоретический матриархат, идеальную гинекократию, а просто описываем один из этапов долгого пути, хрупкое и неверное равновесие противоборствующих сил на пике развития, который обретает смысл лишь в сравнении с тем, что наблюдалось в Греции и в Риме. Мы уже не раз отмечали, что цивилизация этрусков была архаичной. Как ни странно, ее феминизм — не столько недавнее изобретение, сколько пережиток далекого прошлого, над которым нависла угроза греко-римских ограничений: он во многом напоминает не Афины Солона и Перикла, а Крит Ариадны и росписи из Кносского дворца. Но общественный строй, некоторые черты которого сохранились в Этрурии VII–VI веков до н. э., полностью переродился под влиянием противоположных веяний. Истина — в оттенках, а социумы никогда не загоняют себя в жесткие рамки определений. В этрусском обществе pater familia вершил закон, но и mater familia могла сказать свое слово, которое часто оказывалось последним.
Вернемся к Титу Ливию: при восшествии на престол Тарквиния Гордого его жена Туллия сыграла роль, аналогичную роли Танаквили при Тарквинии Старшем и Сервии Туллии{168}.
У Сервия Туллия были две дочери — Туллия Старшая и Туллия Младшая, римская история не сохранила их личных имен. Одна была свирепой, другая — робкой. Чтобы укрепить свой трон, отец выдал их замуж за двух сыновей Тарквиния Старшего. С подбором супругов он прогадал: свирепой дочери достался робкий супруг, а робкой — свирепый. В итоге свирепая Туллия влюбилась в своего свирепого зятя. Мягкосердечный Тарквиний и кроткая Туллия были убиты. Убийцы сочетались браком и своей двойной свирепостью добыли царский венец Луцию Тарквинию Гордому.
Но в этой истории, рассказанной Титом Ливием так, будто это трагедия в стиле Эсхиловой «Орестеи», имеются некоторые детали, над которыми стоит задуматься. Сервий Туллий только что подвергся в курии жестокому оскорблению от своего зятя Луция Тарквиния: тот с размаху швырнул его вниз по ступеням. Туллия в своем дворце дожидалась исхода этой драматической сцены, но не выдержала и вышла из дома:
«Она въехала на колеснице на форум и, не оробев среди толпы мужчин [это личное замечание римлянина Тита Ливия], вызвала мужа из курии и первая назвала его царем» (regemque prima appellavit){169}. Эти четыре слова — «первая назвала его царем» — возможно, одна из тех «окаменелостей», отголосок древней традиции, о которой мы уже говорили; весь контекст представляет собой психологическую интерпретацию и в каком-то отношении является художественным текстом. Факт один: царя объявляет царица. Тит Ливий, которому такой приход к власти кажется весьма подозрительным, призвал на помощь всю свою находчивость, чтобы объяснить происшедшее темпераментом Туллии. Сам Луций Тарквиний глубоко этим шокирован, как и положено римлянину, каким его сделали римские биографы. Он «отослал ее прочь из беспокойного скопища». Но похоже, что ядро рассказа кроется в незапамятном обычае, по которому этрусская женщина, как было заведено в критском и египетском обществах, была «делательницей королей» — качество, недоступное пониманию Тита Ливия. Легитимность монархии как будто зависела от выбора и утверждения царицей — regem prima appellavit.
Издателей Ливия сильно смущала одна короткая фраза в предшествующей главе{170}. Туллия, как мы видели, презирала младшую сестру за ее кроткий и робкий нрав и неустанно доказывала ее супругу, Луцию Тарквинию, что такая жена его недостойна, поскольку «ей не хватает женской отваги» — muliebris cessaret audacia. Эта «женская отвага» повергала в шок издателей Тита Ливия. Когда историк изображает сабинянок, останавливающих сражение между своими отцами и мужьями — картина, так вдохновившая Давида, — говоря, что они превозмогли muliebris pavor, свою женскую робость, всем все понятно. Когда Саллюстий в «Заговоре Каталины» рисует образ прекрасной Семпронии — умной, талантливой, дерзкой — и объявляет, что ее мужественная отвага стала источником многих бед, эту virilis audacia никто не отвергает. Но Туллия презирает свою сестру за то, что она не обладает «женской отвагой», и многие приходят к заключению, что текст был искажен. Один английский издатель предложил заменить audacia на ignavia — muliebris ignavia, это совсем другое дело: «Туллия презирала свою сестру за то, что та, из-за женской лености, была нерешительна». Жан Байе предлагает читать так: muliebriter cessaret audacia, «потому что, будучи женщиной, ей недоставало отваги». Но было бы разумнее сохранить оригинальный текст, как и поступили Конвей и Уолтерс в оксфордском издании. Возможно, Тит Ливий не вполне сознавал, насколько важно то, что он говорит. Возможно, ему самому не все было ясно. Но наша задача — видеть реальность такой, какая она есть. Туллия не восстает против своего пола, не отрекается от своих сестер, не считает себя исключительной личностью, свободной от женских слабостей. Вот только у нее свое, особенное представление о женском темпераменте, вполне уживающемся с отвагой, энергией и амбициозностью, — audacia muliebris, движущей силой этрусских женщин, Танаквили и Туллии Старшей из династии Тарквиниев.
Традиции, отраженные в словах Тита Ливия, не были пустыми баснями: расцвечивая красками вымысла подлинные события и образы людей, они соответствовали уровню цивилизации, когда женщина обладала широкими привилегиями, которых лишилась позже, о чем явственно свидетельствуют археологические находки. И речь не только о росписях, на которых этрусские женщины изображены участвующими в общественной жизни наравне с мужчинами, не только об эпитафиях, в которых обязательно упоминаются матронимы, но и о некоторых свидетельствах, до сих пор ускользавших от внимания, о сведениях, которые можно извлечь из содержимого и расположения гробниц.
Некоторые из них, самые пышные и древние, открывшие потрясенному XIX веку сокровища этрусских царей, на самом деле были сооружены для цариц. Это совершенно точно можно утверждать по поводу гробницы Реголини-Галасси в Цере{171}, датируемой приблизительно 650 годом до н. э.: подземная гробница представляла собой склеп в конце длинного коридора, в стенах которого были прорублены две ниши: в правой, вместе с оружием и парадной колесницей, хранилась урна с прахом воина, с лошадью на крышке; в передней части был погребен еще один мужчина, посреди богатой утвари, серебряных и бронзовых сосудов, часть которых занимала левую нишу; но собственно в склепе, на полу, усыпанном золотом, серебром и пластинками слоновой кости, рядом с троном, лежал скелет, покрытый женскими украшениями. Именно для этой женщины была предназначена гробница, и ее имя — Larthia — выгравировано на серебряных бокалах и кубках.
Можно только строить предположения о том, что связывало между собой троих усопших. Во всяком случае, главенствующее положение принадлежит Ларсии. Эта царица, к которой после смерти присоединились, заняв нижестоящее положение, представитель царского рода, похороненный в преддверии, и воин, прах которого покоится в правой нише, просто создана для того, чтобы стать героиней романов. Смешение разных погребальных обрядов — захоронения в землю и кремации, — различие в образе жизни между воином и придворным, о чем говорит оружие одного и драгоценная утварь другого, взбудоражат чье угодно воображение. Один из крупнейших ученых поддался искушению предположить, что воин — это поверженный враг или раб, принесенный в жертву духам предков царя, захороненного в преддверии, а сама Ларсия — почему бы нет? — его вдова, вынужденная, подобно индусским женам, последовать за мужем в могилу. Луиджи Парети, совсем недавно исследовавший гробницу Реголини-Галасси, высказывается более осторожно: «Предположительные свидетельства матриархата в этрусском обществе, несомненно, преувеличены. Тем не менее в древности женщина царского рода в Цере могла играть такую же независимую роль, какую римская историческая традиция приписывает Танаквили, супруге Тарквиния Старшего, способствовавшей восшествию на римский престол сначала своего мужа, а потом своего протеже Сервия Туллия»{172}.
Более того, Ларсия, возможно, не была исключением. Гробница Бернардини из Пренесте, вероятно, относящаяся к тому же периоду, что и гробница Реголини-Галасси из Цере, и заключающая в себе не меньше чудес, перестала быть безымянной. Расчистив один из больших серебряных кубков, которые там хранились, археологи обнаружили на нем гравировку с именем Vetusia{173}. Это латинское имя, которое в результате фонетического искажения — ротацизма — после IV века до н. э. закрепилось в форме «Ветурия». В начале V века до н. э. среди римских консулов еще встречались Ветузии. Латинское имя не было чем-то из ряда вон выходящим в Пренесте, латинском городке. Но для нас важно то, что единственное имя владельца, до сих пор обнаруженное в гробнице Бернардини, это имя женщины — Ветузии.
Возникает вопрос: почему и в Цере, и в Пренесте Ларсия и Ветузия заявляют о своих правах владения только на серебряной посуде? В гробнице Бернардини найдена единственная надпись, но в гробнице Реголини-Галасси имя Ларсии повторяется на пяти кубках, шести чашах и небольшой серебряной амфоре, тогда как имени ее спутника из коридора нет ни на одном из принадлежавших ему серебряных кубков, да и на фибулах, браслетах и золотых пластинах, украшавших царицу, нет никаких надписей. В то время, в середине VII века до н. э., в Греции, Афинах, Эгине и Коринфе начинают чеканить серебряную монету. Может быть, серебро могло соблазнить воров, думавших его переплавить? Исчислялось ли приданое этрусской принцессы в серебряных сосудах? Судить об этом мы пока не можем.
Отметим, однако, что даже позднее, к концу VI — началу V века до н. э., когда Цере находился на вершине своего могущества, женщины-аристократки не отказались если не от права на трон, то, по меньшей мере, от владения дорогой утварью. Это подтверждается находками, сделанными в начале XX века в некрополе на холме Бандитачча археологом Раньеро Менгарелли, в частности, в так называемой гробнице Греческих ваз{174}. Мы еще вернемся к этой гробнице, когда речь пойдет об этрусском доме, точно воспроизводимом в архитектуре погребальных сооружений. Планировка и убранство этой гробницы говорят о классическом вкусе тех, для кого она была вырублена, а поверх насыпан высокий курган, поглотивший три соседние могилы их предков. Полторы сотни краснофигурных и чернофигурных аттических ваз строгого стиля и зачастую среднего качества, скопившиеся здесь за два-три поколения, показывают, с каким рвением начиная с 550 года до н. э., когда Тарквинии правили в Риме, знатная семья из Цере собирала керамические изделия и вообще самые утонченные предметы эллинской цивилизации.
Среди находок, обнаруженных в гробнице Греческих ваз, имеются три изделия, подписанные именем гончара Никосфена, две чернофигурные амфоры и одна краснофигурная пиксида (коробочка для хранения косметики). На двух амфорах Никосфена изображены различные сюжеты: на одной — шествие животных, на другой — танец силенов и менад. Обе они, словно нарочно, одинаковой высоты — 31 сантиметр, — и на обеих внизу написано имя владельца: «mi culnaial» — «я принадлежу Culni». Эта Кульни — женщина. Кстати, Кульни сочла нужным написать свое имя и на двух чернофигурных кувшинах, называемых ольпами, датируемых, как и амфоры Никосфена, приблизительно 530 годом до н. э. В поисках других надписей была обнаружена только одна, на подножии третьей ольпы: «mi atiial» — «я принадлежу Ати». Таким образом две женщины, Кульни и Ати, согревают холодную гробницу теплом живых людей. И делают они это, особенно Кульни, в весьма выразительной манере. Кульни нравились аттические вазы, она отдавала предпочтение авторским изделиям и питала особую любовь к изгибам амфор Никосфена. Однако одна амфора от Никосфена — хорошо, а две, да еще обе высотой 31 сантиметр, — это уже эстетика. Эти амфоры-близнецы должны были составлять пару, стоя по обе стороны от двери. Кульни обладала чувством симметрии, согласующимся с архитектурным стилем гробницы, в которой она похоронена. Этрусские женщины второй половины VI века до н. э., в то время как их мужья бороздили моря, сражались у Алерии и побивали камнями пленных фокейцев, играли активную роль в эллинизации своей страны.
Разумеется, на метках, сделанных на личных вещах, находили и мужские имена, хотя в Цере они встречаются очень редко. Зато в Греции, насколько можно судить по надписям на керамических изделиях с агоры Афин или Ольвии, мы не найдем пометок, сделанных женщиной. Конечно, в «Экономике» Ксенофонта Исхомах поручает своей супруге заботу о домашнем хозяйстве: «Как приятно видеть, что сандалии выстроены в рад, что бронзовые вазы, посуда и котелки так аккуратно расставлены по местам! Кухонная утварь подобрана тщательно, как участники хора, и повсюду такой порядок!»{175} Но если бы добросовестная хозяйка, имя которой Ксенофонт, кстати, забывает нам сообщить, вздумала поставить свою метку на посуде, вышел бы скандал. Не делая далекоидущих выводов, заключим из этого, что этрусские женщины золотого века имели право лично владеть амфорами Никосфена и были порой весьма образованными. Разве такое не повторялось в другие эпохи? Например, в период поздней Римской империи христианство нашло самых лучших последователей, а святой Иероним самых отзывчивых слушателей именно среди римских аристократок, чьи мужья-полуварвары пропадали где-то на границе.
Но исследование захоронений в Цере позволяет сделать и другие выводы. В эпоху, последовавшую за годами расцвета Кульни и Ати, у входа в гробницы повсеместно встречаются бесчисленные колонны, врезанные в плиты пола, рядом с каменными сундуками в форме саркофагов или домиков с двухскатной крышей. На этих надгробиях имеются выгравированные или нанесенные краской надписи на этрусском языке и на латыни, сообщающие прохожему о том, что рядом находится могила, и называющие имя покойного. Однако колонны — несомненный фаллический символ — отводились мужчинам, а домики — женщинам, возможно, потому, что именно в доме они проводили бóльшую часть своей жизни{176}. «В Риме, — утверждает один историк, — главным в доме был pater familias; в Этрурии — женщина»{177}.
В Цере дискриминация налицо: все надгробия с колоннами помечены, например, именами A(vles) Campanes L(arthal) clan или L(ucius) Magilius L(ucii) l(ibertus) Pilemo, то есть Филемон; все надгробия в форме дома — именами Thanchvil Pustinia L(arthal) s(ec) или Magilia L(ucii) l(iberta) Celido — то есть Хелидонис — «ласточка». В то же время это правило строго соблюдалось только в Цере, потому что в Тарквиниях, где, кстати, таких надгробий гораздо меньше, Массимо Палоттино с чувством глубокого удовлетворения обнаружил надгробие в форме дома с именем мужчины{178}. Дело в том, что и в похоронных ритуалах, и во всем остальном каждый этрусский город следовал своим собственным традициям.
В самом Цере такие надгробия появились только в начале IV века до н. а, с развитием погребальной эпиграфики. Но традиция, на которую они опираются, наверняка имеет куда более глубокие корни, что подтверждается другим фактом — менее известным, более таинственным и более важным, отмеченным в захоронениях конца VII — середины V века до н. э.
Менгарелли уже в 1927 году{179} выделил в этих усыпальницах два типа похоронных лож, высеченных в туфе, на которые клали тела усопших. Одни представляли собой точное изображение этрусского или греческого ложа (клине) с четырьмя круглыми резными ножками; в изголовье было сделано полукруглое углубление под подушку. Другие, более широкие и длинные, напоминали собой греческие саркофаги без крышки, но с треугольными фронтонами на концах; внутри место для подушки часто отмечали полукругом.
Рассмотрим, к примеру, план красивой усыпальницы второй половины VI века до н. э. — гробницы Капителей{180}. В преддверии ее находятся только лавки для домашней прислуги. В центральном помещении вдоль стен стоят восемь клине. Но в трех камерах, упирающихся в дальнюю стену, которые соответствовали парадным комнатам в доме, покоятся останки его хозяев, и в каждой из них с левой стороны кровать, а с правой — саркофаг. Невольно возникает мысль, что перед нами — семейная усыпальница: в центре покоятся pater и mater familias, а по обе стороны от них — их дети и супруги детей, причем саркофаг-домик предназначен для женщины. Менгарелли провозгласил новый закон: в этрусских захоронениях тело мужчины лежало слева на клине, а тело женщины — всегда справа в саркофаге.
Разумеется, как случается всегда, когда гипотеза возводится в аксиому, немедленно появились возражения и нашлось множество исключений. В некоторых гробницах рядом стоят два ложа с резными ножками. Это что — двое братьев, соединившиеся после смерти?
В гробнице Таблинума стоят две кровати и восемь саркофагов: можно подумать, что в этой семье дочерей было не в пример больше, чем сыновей{181}. Взвесив все хорошенько, мы вместе с большинством этрускологов все же признаем правоту Менгарелли. Его наблюдение подтверждается слишком часто, в том числе раскопками, проводившимися в Цере Римским университетом в 1951 году{182}, чтобы замеченное им расположение могил можно было приписать случаю или истолковать иначе. Бывают даже трогательные случаи, когда в саркофаге справа вместо одного полукруга для подушки очерчены два, один побольше, другой поменьше: умершего ребенка похоронили вместе с матерью. Иногда в камере справа, рядом с материнским саркофагом, ставили маленький клине, предназначенный для мальчика{183}.
Отступления от основного правила легко объяснить, если понять, что заложенное в нем различение — исторический факт, который имел свое начало, расцвет и угасание. Начало? Было замечено, например, что в очень древней гробнице Нарисованных львов, относящейся к «восточному» периоду (примерно 650 год до н. э.), погребальное ложе неуклюже переделали в саркофаг, прикрепив к нему два треугольных фронтона{184}. Угасание? Около 450 года до н. э. — примерно в это время появилась усыпальница Таблинума — саркофаги и погребальные ложа утратили свое специфическое значение. К этому времени установился обычай заменять, хоть и не везде, ложе саркофагом — во всяком случае, если это касалось женских захоронений. В этой настойчивой тенденции угадывается какой-то неясный замысел.
Его глубинный смысл, возможно, станет понятнее, если мы обратим внимание на одну деталь, оставшуюся незамеченной Менгарелли{185}. Сказать, что существовало два типа погребальных лож — кровать с резными ножками и саркофаг, — было бы не совсем точно. Саркофаги, как мы уже отмечали, были шире, с высокими стенками. На зарисовках мы обычно видим мужские ложа шириной 80 сантиметров и саркофаги шириной 110 сантиметров. Толщина их соответствует толщине стенок саркофага. Внутри последнего на самом деле находилось клине и для женщины, у которого виден только закругленный край, а ножки спрятаны. Другими словами, не было альтернативы «кровать или саркофаг», выбирали между неприкрытым погребальным ложем и ложем, спрятанным внутри саркофага. В начале было ложе, которое в некоторых случаях снабжали треугольными фронтонами и заключали в саркофаг. Вполне вероятно, что цель этих добавлений или преобразований, к которой продвигались методом проб и ошибок, заключалась в том, чтобы придать сакральный характер определенной категории усопших, в особенности женщин, сохранить ее прах в неприкосновенности, оградить от посягательств ее погребальное ложе. Этот саркофаг был своего рода ракой для хранения особо ценных мощей. Такое впечатление, будто между 650 и 450 годами до н. э. этруски — по крайней мере жители Цере — считали женщин высшими существами, стоящими ближе к богам, чем мужчины.
Мы затрагиваем здесь, причем весьма поверхностно, глубочайшие вопросы, ответы на которые если и возможны при нашем уровне знаний, то потребуют долгого изучения. Отметим только, что особое использование саркофагов и надгробий в форме дома в некоторых этрусских похоронных ритуалах связано с целым комплексом традиций, распространенных во всем античном мире от Малой Азии до Западной Европы, и может изучаться только в соотнесении с использованием урн-хижин в доэтрусских некрополях Этрурии, Лациума и полабской Германии и надгробных стел в виде домов на кельтских кладбищах римской Галлии. Похоже, что этруски переняли довольно распространенную практику, наполнив ее при определенных обстоятельствах дорогим их сердцу смыслом. С другой стороны, отметим, что до сих пор неясно, символизируют ли эти саркофаги дом или храм, поскольку храм, как и гробница, строится по подобию жилища людей; возможно, здесь нельзя провести четкую грань между допустимой неточностью и намеренной двусмысленностью. Наконец, верховное божество в пантеоне этрусков — это мать-земля, почитаемая в Вейях и Цере под именем Геры или Юноны, Матер Матуты или Левкотеи. Возможно, умершая внушала оставшимся в живых чувство благоговейного почитания, поскольку должна была соединиться в загробном мире с великой богиней, и в целом женщина по природе своей считалась частью того божества, которое царило в храмах и некрополях.
Во всяком случае, некрополи дают нам основания предоставить этрусской женщине привилегированное положение в обществе, где она блистала и трудясь, и развлекаясь, осыпаемая градом стрел чужеземных завистников и наделяемая в своей земле почти суверенной властью, сведущая в искусстве, образованная, питающая особую любовь к изыскам эллинской культуры и становящаяся проводником цивилизации, наконец, почитаемая после смерти как эманация могущественною божества. Такое место, возможно, занимали Федра или Ариадна на минойском Крите, а Корнелия, мать Гракхов, никогда бы не осмелилась претендовать на него в Риме.