Глава четвертая КОРОЛЕВСКОЕ ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ И ЦЕРКОВЬ

В XVIII веке, при Людовике XV, моральные устои слабели и торжествовала распущенность. Чувствительные души проливали обильные слезы умиления над несчастьями Манон Леско и кавалера де Грие — достойной пары, которая, однако, не брезговала мошенничеством и проституцией. И вот парадокс: именно в это время наиболее строго осуждались любовные похождения короля, а его возлюбленным выносились самые жестокие приговоры. Но вовсе не добродетель служила главной причиной этих недостойных выступлений, исходивших из среды придворных и, особенно, из того круга, откуда преимущественно избирались королевские фавориты и фаворитки. Это представители нескольких десятков семейств, которые во дворце чувствовали себя запросто и не могли без неудовольствия и гнева смотреть, как из их рук ускользает та монополия, каковой они дорожили больше всех остальных своих привилегий. Обычно они прямо заявляли, что королевская наложница должна быть только из их среды, и с негодованием наблюдали, как Людовик XV лишает их такого замечательного преимущества. Сначала мадам де Помпадур, происходившая из среды финансистов, верховодила дамами света, вызывая у них зубовный скрежет. Но настоящий скандал разразился тогда, когда король отважился избрать весьма искушенную женщину: сблизившись с графиней Дюбарри, профессиональной и известной проституткой, он достойно наградил ее за сии истинные заслуги, соединив ее придворные функции с изрядными правами, чему не обрадовался никто. Подобный разрыв традиций представлялся нестерпимой провокацией светским дамам, и их многократно доказанное самоотвержение не могло примириться с таким жестоким поруганием. В придворной среде понятие о чести не имело ничего общего с вульгарными предрассудками. Совершённый с королем адюльтер отнюдь не казался актом тривиальной покорности, вроде распространенного когда-то права первой ночи, и рассматривался всеми как расширение дворянских обязанностей, в данном случае — женских, которые всё благородное сословие обязано было выполнять по отношению к своему государю. Благородные дамы гордились своими связями с королем, а напыщенная придворная речь возводила их в аристократическую прерогативу, разом вобравшую в себя понятие привилегии, остатки рыцарских идеалов и безотрадность неразделенных притязаний в жестоком соперничестве. Оно-то и являлось самой мощной пружиной, приводившей в движение жизнь двора. Возбуждая соперничество, утонченная логика всё переставляла местами, слова приобретали иные значения, прелюбодеяние трансформировалось в добродетель. На идею, что лишь светская дама способна овладеть сердцем короля, наложилось интересное убеждение: любовь короля по своей сути столь необыкновенна, что способна облагородить объект своих устремлений, освободить его от всякой вульгарности и наполнить благоуханием чистоты. Искусство поэтов и придворных, помноженное на лесть и почитание, самым непринужденным образом рифмовало понятия прелюбодеяния и целомудрия. Диану де Пуатье превозносили за обаяние и ум, а благодаря перу Оливье де Маньи она превратилась в гения-хранителя, под влиянием которого самые назидательные добродетели расцветали кругом, словно маргаритки:


Повсюду, где ступаешь ты, и днем и ночью,

Тебе сопутствует цвет целомудрия и непорочность,

И крепость в вере, честь…


Через два столетия маркиза де Помпадур удостоилась подобных похвал, изменилось лишь восприятие: для поколения философов оправданием адюльтера служила не вера, а верность. Ведь только мимолетная любовь влечет за собой бесчестье, а если любовь прочна, то в ней нет греха, и она совершенно непорочна. [По случаю появления при дворе мадам де Помпадур аббат де Бс;рни выразился следующим образом:


Вдруг все изменится, и злодеянья непостоянства

Не будут больше на слуху у всех,

Стыдливость удостоится от нас благоговенья,

постоянная любовь вернет свои права.

Пример подаст король, один из величайших,

красота жены благоразумной.]

Во всяком случае, супружеская неверность в обществе оценивалась по-разному, в зависимости от скромности и стыдливости возлюбленной и могущества и известности ее избранника.

Разумеется, страстное обожание в таких случаях часто оказывалось напускным и по своему характеру — сродни поэтическим вольностям и аллегориям, которые питали придворную культуру и, в свою очередь, должны были считаться с низкопоклонством придворных нравов. Этот набор метафор символики престола служил самой прочной опорой связанных с личностью короля особого ореола и харизмы. Каков бы ни был скептицизм придворных, но эти символы окружали их со всех сторон, как и волна равнодушия, которая не давала им покоя и заставляла сомневаться даже в собственном безверии. А разве не магия проявляла себя, по крайней мере, в моменты получения королевских милостей, притом благоразумие и любопытство так мило соседствовали в этой наивной системе взглядов! Если угодно, этот феномен можно назвать суеверием, однако не следует забывать, что суеверие в самых неожиданных формах есть один из факторов поступательного развития человеческой природы, от которого свободны лишь очень немногие и который, помимо прочего, обладает динамичной силой побуждения к мысли и действию.

Итак, снисходительность, которой пользовались король и его возлюбленная, повсюду сопровождалась искусными недомолвками. И учреждение, имевшее огромное значение в государстве и обязанное руководить совестью короля, не могло не осуждать удары, коим подвергалось таинство брака. Церковь блюла нерушимость христианского брака; акт прелюбодеяния, согласно ее учению, ввергал виновных в состояние смертного греха. Наложничество, весьма распространенное во всех классах общества Средневековья вплоть до XVII века, заслуживало снисхождения лишь у принцев, в ином случае оно могло спровоцировать церковное отлучение. При этом Церковь не всегда твердо придерживалась своей доктрины, ведь и она не могла похвастать примерным поведением, а иногда даже служила примером разврата: папа Александр VI Борджиа вел распутный образ жизни, окружив себя фаворитками и бастардами, и если двор Валуа часто называли «борделем», то папский двор не уступал ему в гнусности. Но когда Церковь остепенилась, ей стало все труднее закрывать глаза на бесчинства французского короля, первородного сына Церкви и наихристианнейшего монарха. Духовные власти должны стоять на страже заповедей Божьих. Ибо в христианском мире папа играл слишком важную политическую роль, чтобы вести себя как простой пастырь человеческих душ и видеть в короле только привилегированного верующего. И тот и другой являлись государями, чьи мирские интересы угодны Небесам. Что касается местного духовенства, то в тех случаях, когда оно не выражало снисхождения или не участвовало в интригах ради королевской благосклонности, ему приходилось маневрировать, проявляя терпение и еще большее снисхождение. Так что необходимо было иметь характер и престиж Боссюэ, чтобы осмелиться преподать урок королю и его возлюбленной. Большинство же прелатов, исповедников и проповедников не обладали ни мужеством, ни достаточно прочным положением, чтобы выступать открыто. Но они считали своим долгом вернуть короля на путь истинный и для достижения этой цели обладали, по крайней мере, одним средством: отказом в Святом причастии. Любопытно, что именно проповедники, отличавшиеся наибольшей смелостью, не колеблясь, публично возвещали о недостойном поведении короля, причем прибегая порой к таким выражениям, за которые, если бы они не исходили из уст священнослужителей, можно было бы угодить в Бастилию. Например, слова иезуита Готри кажутся даже мягкими по сравнению с ужасными обвинениями, которые Боссюэ со своей кафедры бросал в лицо Людовику XIV. Однажды этот Готри произносил проповедь перед Генрихом IV, а королевская фаворитка Габриель д'Эстре, которую святое красноречие совсем не волновало, строила гримасы, чтобы рассмешить короля. Наконец проповедник потерял терпение. «Сир, — обратился он к государю в присутствии всего двора, — не могли бы вы впредь приходить внимать слову Божьему без своего сераля, чтобы не подавать столь скандальных соблазнов в этом святом месте?» [46]

Кроме Людовика XIV, никто не питал неприязни к Боссюэ и никто не ставил в упрек чересчур ревностному проповеднику дерзость его языка, изумлявшую придворных («Оставьте, ваше величество, — успокаивали они короля, — он всего лишь делает свою работу»). Генрих IV не проявил строгости к дерзкому иезуиту, он лишь посоветовал ему вести себя более благоразумно в публичных местах. Но обычно отношение королевских духовников было менее подчеркнутым, и часто даже угодливым, пороки выдавались за слабости. Отец де Ля Шез проявил себя таким соглашателем по отношению к «блужданиям», читай — блуду, своего венценосного кающегося грешника, что мадам де Монтеспан непочтительно прозвала его… «Стульчак облегчения».

Проповедники пытались принимать какие-то встречные меры, но их суровость оставалась без последствий. Неистовый гнев Боссюэ или непритворная искренность Бурдалу привели лишь к тому, что в королевской домовой церкви утвердился высокопарный самообман. Боссюэ в конце концов примирился с королевским адюльтером, хотя продолжал горячо осуждать его не только по убеждениям, но и по должности: ведь от него ждали риторической строгости, которая, как известно, не приносит .результатов. Получив публичный выговор, король признается невиновным благодаря своему смирению, а затем может продолжать упорствовать в грехе. Устанавливается «джентльменское соглашение»: Церковь спасает нравственность, а король предается своим удовольствиям.

Если прелат видел тщетность собственных усилий, он иной раз не отказывался со всей ревностью осудить скандальное поведение своего монарха; и не только в те века, когда святость была распространенным явлением, но и в XVIII столетии Церковь клеймила грешника и его возлюбленную со всей строгостью, которая не смягчалась духом времени. Когда в 1773 году аббат де Бове проповедовал воздержание королевскому двору, никто не заблуждался относительно того, кого он имел в виду под Соломоном и проституткой, разделявшей его срамные радости. Мадам Дюбарри попыталась защищаться, но Людовик XV принял выговор. Она не получила прощения, и придворные, отличавшиеся меньшей набожностью, чем их король, воскликнули при дерзких словах, объявлявших Соломона-Людовика XV самым развращенным из всех людей, а его фаворитку — публичной девкой. «И наконец этот царь, — исступленно вещал проповедник, — пресыщенный сладострастием, изнуренный позорными влечениями ко всякого рода удовольствиям, окружавшим его трон, докатился до того, что нашел себе новую забаву среди презренных женщин, публично выставляющих себя на позор!»

Однако подобные речи в силу своей чрезмерности не отражали истинной позиции Церкви в этом вопросе, в целом настроенной гораздо более осторожно и соглашательски. Церковь без колебаний вступала в переговоры с прелюбодейкой — «жертвой помешательства от страстного обожания» по мнению Лакордера. Боссюэ, чья моральная строгость не вызывает сомнений, испытывал странное бессилие перед слабостями короля. Величие трона обезоруживало его, и вне кафедры, откуда временами он произносил пламенные речи, он являл собой пример истинно евангельской кротости. Мадам де Ментенон, не слишком обходительная с Божьим слугой, обвиняла его даже в том, что иногда ему невольно случалось становиться сводником. Намекая на попытку отбить короля у Монтеспан, когда Боссюэ отводилась роль посредника с тем, чтобы потом у него же получить отпущение грехов, она писала своему духовнику: «Я уже сообщала вам, что господин де Кан-дом (Боссюэ) проявил себя болваном в этой истории. Он очень умен, но совсем не так, как это требуется при дворе. Со всем усердием он стремится к тому, что Лозен постыдился бы сделать. Он хотел их развести, а вместо этого — помирил». [47]Снисходительность прелата, имевшего лучшие намерения, но не умевшего противостоять ни капризу, ни слезам своего короля, в конце концов привела в негодование даже Шатобриана, выразившего изумление и досаду по поводу царивших кругом него нравов, с которыми он не мог смириться:

«Мы задаемся вопросом, каким образом государь умудрился обзавестись возлюбленной, имевшей славу отъявленной (…). Подобные вещи коренятся в XVII столетии, когда Боссюэ брал на себя труд мирить Людовика XIV и мадам де Монтеспан». [48]

На самом деле, Боссюэ мучился от того, чему не мог помешать, но возвращался к этой теме всякий раз, когда от него требовался не дипломатический, а его действительный талант: грозное слово Божье раздавалось из его уст и в Валь де Грае, и в королевской домовой церкви. Наконец, остатки уважения к особе короля и, отчасти, некоторое малодушие толкнули его избрать самую невинную жертву. Мишенью его священного гнева стала кроткая, набожная Лавальер, меньше всего повинная в адюльтере. Разумеется, не был пощажен и король, которого Боссюэ изобразил как причину беспорядков, грозящих карой Божьей: «О, король! Вспомните Иисуса и на примере этого Царя Славы уразумейте, что сердцем вам дано, дабы любить Бога и вселять любовь к Нему! Твари и постыдные кумиры, изыщите из этого сердца! (…) Вы сожительствуете с христианским королем. Но на Небе есть Бог, и он карает грехи людские, а наипаче — грехи королей!» [49]

Тон оставался умеренным, но приговор, во всяком случае, ясен. И все это касалось фаворитки, которую Боссюэ хорошо знал, набожность ее была искренна так же, как и бессилие противостоять влечению сердца. Искренность — явление, вероятно, совершенно уникальное в истории королевских увлечений — извиняла ее в глазах людей. Эти обвинения относились к простодушной Луизе, разрывавшейся между осознанием своего греха и необоримой силой страсти, а проповедник припас для нее самые острые стрелы. Желал ли он привести к раскаянию чувствительную душу, осознавшую свою ошибку и стремившуюся к исправлению? Не было ли у него личного ожесточения к этой хрупкой белокурой девушке, перед которой он оказался виновен в произнесении слишком жесткого приговора, не соизмеренного с ее виной? Лавальер, подавленная своей ошибкой, но не в состоянии противостоять ей, лишь склонила голову, когда в четвертое воскресенье поста 1662 года к ней обратился прелат:

«Почему вы приходите в храм, разубранная богаче, чем сам этот храм? Почему вы являетесь с поднятой головой, как кумир, который жаждет найти здесь обожание? Почему вы пробиваетесь сквозь толпу с таким шумом, словно хотите привлечь к себе внимание? Почему во время размышления о кровавой жертве на Голгофе вы хотите, чтобы люди судачили о роскоши ваших туалетов и считали ваши взгляды, которые могут довести до погибели, — не является ли это нестерпимой мерзостью? Не является ли это оскорблением святости, непорочности и простоты наших таинств?» [50]

В других случаях, поскольку Церковь неизменно милосердна к великим мира сего, влюбленные всегда находили возможность ее обманывать, по крайней мере, на короткое время. Но оружие священника — отказ в Святом причастии — всегда являлось страшным наказанием для короля и не только потому, что роняло его честь, а еще и потому, что умаляло его власть. Если король не причащался на Пасху, то не имел права возложением рук исцелять больных золотухой, что служило видимым знаком его чудотворной и священной силы. С этим необходимо было считаться, и потому обычно во время поста любовные связи короля прерывались. Но Людовик XIV и Лавальер пренебрегли благочестием. Хотя и обычно усердия кающихся хватало ненадолго, и если они откладывали свои забавы, то лишь из политических соображений. Боссюэ, зная их расчеты, огорчался и проклинал их упорство, будучи совершенно уверен, что их покаяние неискренне. «Необходимо, чтобы вы, — поучал он короля в „Нравоучении об истинном покаянии Магдалины“, — не только заботились о государственном правосудии, святости, о данных и взятых обещаниях, но надо, чтобы вы отступились от всех ваших иных связей». Благие пожелания. Прошел пост, и Людовик, получив награду за свою мнимую жертву, вновь вернулся к своим удовольствиям.

Мораль торжествует в эпоху расцвета общества, когда благочестие крепко и Церковь стоит на страже христианского брака. Но в XVI веке из-за постоянного и активного вмешательства папства в дипломатию, во внешнюю политику Франции и франко-испанского противостояния, где требовалась гибкость, папа поддерживал с королевской фавориткой сердечные отношения, отнюдь не рассматривая ее как грешницу, а напротив, превознося как верную дочь Церкви. Зная, какое огромное влияние на Генриха II имела Диана де Пуатье, отвратившая короля от Реформации, Павел III поручил своему нунцию «передать ей его расположение, отеческую благодарность и благословение» и поблагодарить ее за «набожность, благочестие и услуги, которые она оказала Святому престолу при дворе своего короля». Действительно, Павел III имел основания радоваться. Нунций Лоренцо Ланци слал ему самые хвалебные отзывы о благочестивой расторопности фаворитки. Правда, Диана была не беспристрастна, ведь она без стыда обогащалась за счет имущества осужденных. Но папа никогда не забывал, что королевская возлюбленная служила исполнительницей его замыслов. Примкнув в 1558 году к партии мира, он убедил Диану внять его доводам и использовать все свое влияние на Генриха П. Презрев величие престола Святого Петра, папа лично написал «возлюбленной дочери» (которая очень гордилась этим посланием), чтобы принудить ее склонить короля к нужному решению. После нескольких общих мест о своем долге по-христиански поддерживать согласие между князьями и о своем желании установить длительный мир между Францией и Испанией он прибавил: «Ваша задача, дочь возлюбленная, использовать все ваше влияние на наихристианнейшего короля в том благочестивом и необходимом деле, которое мы ведем. Присоедините к нашим молитвам и увещаниям ваши молитвы и увещания с целью склонить дух короля к миру, который будет достигнут в ближайшем будущем, если вы походатайствуете об этом». Действительно, в апреле 1559 года был подписан Като-Камбрезийский мир. Франции он принес определенные выгоды, но не оставлял надежды на возвращение в Италию, что глубоко печалило королеву.

Преимущество Церкви крылось в ее способности создавать сатиру на собственные добродетели всякий раз, как только этого требовала крайняя необходимость. Когда речь заходила о Небесах с точки зрения практической жизни, политики или экономики, она умела держать себя на высоте своей эпохи, поскольку интересы Неба — это тоже дело выгоды, а дело есть дело. Никто не мог лучше премьер-министра и стареющего наставника юного Людовика XV, кардинала Флери, получать все необходимое от своей священной должности, включая светские интересы карьеры, посвященной государству и вящей славе Божьей. Его Высокопреосвященство больше всего опасался, что король слишком злоупотребит своей свободой или какая-нибудь интриганка завладеет его сердцем и оттеснит старого министра, который стремился сохранить свой пост до конца жизни. Людовик XV был пылким поклонником женщин, но если бы он сделал подходящий выбор, можно было бы не бояться, что его страсть отдалит министра от дел. Кардинал всё рассчитал, взвесил риск появления независимой, честолюбивой любовницы, которая может оказаться ставленницей его конкурентов, и перед лицом стольких опасностей, угрожавших целомудрию короля, избрал наименьшую. Он сам подобрал женщину, послушную его воле, и своей властью священника, благочестиво скорбя о слабости Людовика, уложил в постель к своему господину мадам де Майи. Все современники нашли этот инцидент весьма достойным сожаления, и один из них подчеркнул, что кардинал выказал излишнюю услужливость:

«Кардинал де Флери слишком опасался, как бы скука не подтолкнула короля искать развлечений в другом месте. Он страшился момента, когда его независимость может исчезнуть, если не найдется подходящей дамы, которая по своему характеру и склонностям сгодится для участия в его делах. Говорят, что он сам избрал графиню де Майи, найдя ее подходящей (…) И действительно, та, кому пришлось стать фавориткой, не могла ни участвовать в делах, ни способствовать удалению кардинала от всех важных замыслов, к которым стремилось его честолюбие. [51]

Кардинал не мог довольствоваться тем, что дал королю любовницу: нужно было, чтобы она удержалась в этом качестве. Интриги следовали одна за другой. Группировка Ришелье, которой искусно подыгрывала мадам де Тансен, надумала попросту заменить мадам де Майи ее сестрой, мадам де Турнель, на которую они могли положиться, так как она пользовалась полным доверием членов этой группы. Флери потерял самообладание и поделился своими опасениями с герцогиней де Бранкас, дружившей с Ришелье, и та со злой иронией поведала о разговоре прелата — настоящего Тартюфа если не по ханжеству, то по старческому честолюбию:

«Это дело может породить как шутки, так и злобу. Но если бы вы знали, насколько это важно, чтобы мадам де Майи владела сердцем короля, какие пагубные последствия может иметь похищение у нее этого сердца, как надо его беречь. Прав был маршал де Вильруа: грешны перед Богом те, кто задумал и подготовил эту игру! (…) Может быть, я выражаюсь странно для священника, но (…), если бы вы знали, как я стенал у подножия этого креста и со стесненным сердцем орошал его слезами, как я проклинал свою долю, будучи не властен над сердцем короля! Король не оценил добродетель мадам де Майи, Бог с ним. Мне же осталось так мало в этой жизни!» [52]

Пересуды и двусмысленности увеличивают галантное впечатление, а ловкий в этой области человек, даже если он духовного звания, неизменно вызывает некоторое уважение. Над хитростью кардинала посмеивались, но аплодировали его сметке, и результат казался тысячу раз оправданным важностью цели. Для придворных и министров королевский адюльтер и компромиссы князя Церкви представлялись лишь политической формой стратегии на пути к достижению власти или удобным и действенным средством управлять волей своего господина. Мнение не общепринятое, но не вызывает удивления тот факт, что в век просвещения философы ради общественного блага и свободы обходили молчанием господство фавориток, а если и упоминали об этом, то, поддерживая антиклерикализм, с гораздо большей охотой обрушивались на засилье священников, чем королевских любовниц. Невесело выразился по этому поводу Кондоре:

«Государь, пользуясь безнаказанностью, которую обеспечивает ему его положение, чтобы лишить свою жену того, что ей принадлежит по праву, безусловно, совершает акт тирании. Адюльтер — такое же преступление для короля, как и для частного лица. Но обстоятельства, которые увеличивают или уменьшают тяжесть этого преступления, оказываются для короля более серьезными, чем для его подданных. Нужно признать, что публичной страстью государь может унизить свое достоинство как влиянием, которым его слабость наделяет его любовницу, так и недостойными поступками, на какие может толкнуть его любовь, и нелепым положением, в которое может поставить его вероломство и дерзость его пассий».

Однако женщины отнюдь не отличаются коварством, и тяга к плотским удовольствиям, по крайней мере, не сопряжена с насилием. Истинным бичом было другое.

«Из всех королевских страстей любовь оказалась наименее гибельна для народа. Это не Мари Туше подала совет насчет Варфоломеевской ночи, не мадам де Монтеспан способствовала отмене Нантского эдикта. И не любовницы Людовика XV подготовили эдикт 1724 года. Королевские духовники причинили Европе гораздо больше зла, чем королевские любовницы». [53]

Это суждение, своей недоброжелательностью обязанное резкости XVIII века, не должно заставить нас забывать о дерзости тех помыслов и деяний, которым надлежало противостоять духовнику. Всей своей деятельностью, речами и благодатью он должен был свидетельствовать о желании Церкви отвратить короля от греха: трудная задача, редко приводившая к успеху. В удивительном котле придворной жизни искушения были столь многочисленны, ходатайства столь настоятельны, а заговоры с целью «подбодрить» короля столь постоянны, что требовалось большое искусство, чтобы переломить волю человека, который противостоял духовнику с такой непринужденностью, словно без малейших усилий вкушал плоды наслаждений. Генрих IV, без сомнения, заслуживает диплома главного блудника всей династии Бурбонов. Капризы и аппетиты Людовика XIV приобретали черты имперского размаха, которые, похоже, только способствовали росту престижа его правления, отмеченного величием даже в неблагоразумии и ошибках. А на долю Людовика XV выпала дурная слава за разгульную и беспутную жизнь, полную непристойностей и оргий. И все же Людовик-Возлюбленный в большей степени, нежели Король-Волокита или Король-Солнце, по своему характеру был человеком совестливым и терзавшимся в душе; в его отношениях с Богом явно больше чистосердечия, чем у его предшественников. В то время как те не гнушались торговаться с Церковью, разыгрывая раскаяние, чтобы получить отпущение грехов и вновь вернуться к распутству, служившему наградой за их лицемерие, Людовик XV никогда не заключал сделки с Небом: виновный перед Богом, он неизменно отказывался от принятия Святого причастия, которое Церковь предлагала ему в обмен за краткосрочное покаяние. Сознавая свою вину и страдая из-за нее, он отказывался от подобной сделки и притворного политического раскаяния. Свидетель его совестливости д'Аржансон одобряет честность короля в условиях, когда его искушенное в обманах окружение толкало его к обману.

«Король объявил, — писал д'Аржансон 5 апреля 1739 года, — что не будет участвовать в празднике Пасхи. В святую субботу главный прево спросил его, нравится ли ему дотрагиваться до больных золотухой. Наш король не помышляет об этом чуде иначе чем после выполнения всех религиозных таинств. Король сухо ответил г-ну Суршу: „Нет“. Об этом скандале сокрушаются. Высказываются пожелания избежать неловкости, отслужив мессу без песнопения, как советовал кардинал де Роган в королевском кабинете, где присутствовал также господин де Линьер (духовник короля). При этом старательно умалчивается, что Его Величество не присутствовал ни на покаянии, ни на причастии. Но король презирает эту смешную комедию. Ни за что на свете он не желает отказываться от своей возлюбленной, что служит доказательством чистой совести Его Величества, который не хочет ни недостойным образом приобщаться Святых Тайн, ни участвовать в фарсе, гораздо более несовместимом с его достоинством, чем скандальное пренебрежение своими религиозными обязанностями». [54]

При всех своих слабостях Людовик XV не разыгрывал пародий на священный долг и вопреки усилиям льстецов с их плутнями трезво осознавал свои недостойные поступки. По-своему он был благочестив и постоянно разрывался между страстями и чувством долга. Религия осталась для Людовика XV неким горизонтом добродетели: он постоянно приближался к нему, но так никогда и не достиг.

Церкви выпало много хлопот с государем, который демонстрировал так мало покладистости, не желал притворяться и, хотя бы для видимости, выказывать уважение к евангельским заповедям. Чтобы отвоевать себе хотя бы маленькое местечко в королевском сердце, церковникам приходилось довольствоваться благоприятными обстоятельствами. Наконец, болезнь и страх смерти предоставили самую подходящую возможность для обращения. Духовник и придворные прелаты объединились с набожными людьми, в основном решительными противниками королевской фаворитки, чтобы обратиться к больному с просьбой отослать от себя распутную любовницу и мирно принять христианскую кончину… и дабы благочестивый заговор положил наконец предел крамоле прелюбодеяний и удовольствий.

В центре этих событий 1774 года стоит герцогиня де Шатору, допущенная к постели умирающего, настраивавшая придворных друг против друга. Религиозные убеждения конкурирующих сторон переплетались с амбициями и грязными интригами, а личные расчеты и проявления мести вызывали беспощадные усобицы. Официальная королевская возлюбленная де Шатору находилась тогда на вершине своего могущества. Она отдавалась королю без любви, считая, по выражению одного современника, что «обретает славу в проституции, которая позволит ей войти в историю». [55]События, которые едва не обернулись трагедией, действительно имели место. Людовик XV находился тогда в Меце и направлялся в Эльзас, откуда ему угрожал принц Карл. Его сопровождала герцогиня де Шатору, и они наслаждались любовью, но вдруг 8 августа король неожиданно заболел. Да не просто занемог, а его жизнь оказалась в опасности. И сразу же Людовик сделался желанной добычей, от которой каждый хотел что-нибудь урвать.

Фаворитка организовала оборону комнаты короля, открывая дверь только для своих друзей и не пуская ни крупных сановников, ни принцев, ни даже самого дофина — ханжу, которого его наставник Шатийон воспитал в ненависти к отцовскому разврату Перед запертыми дверями расселись Фиц-джеймс, епископ де Суассон, Пейруссо, королевский духовник, Буйон, Шатийон — все враги де Ша-тору, предчувствуя, что смерть короля принесет им победу. Людовик сначала держался, но 13 августа его состояние ухудшилось. Он заметил Фиц-Джеймса, потребовал к себе духовника, и святым отцам наконец-то удалось настоять на удалении фаворитки от двора: ей велели покинуть Мец немедленно. Триумф Церкви казался полным, но Небеса распорядились по-другому. Король выздоровел и вернулся в Париж. Понятно, что было потом. Король затребовал герцогиню в Версаль, и она получила все, чего в свою очередь потребовала: опале подверглись Фиц-Джеймс, де Буйон, де Шатийон — все, кто ненадолго взял над ней верх. Здоровье вновь позволило королю пуститься в разгул, а страх перед адом оказался минутной слабостью.

Небольшая драма в Меце хорошо иллюстрирует сложную политику Церкви, в которой интересы религии и заботы о вечном переплетались с мирскими интригами, а вечерняя молитва христианнейшего короля являлась ставкой в играх соперничавших интриганов, путавших священное помазание с политикой и добродетель с амбициями. На протяжении всех правлений, ознаменовавшихся блеском фавориток и дебошами королей, Церковь должна была мириться с дьяволом, часто заслоняя короля своей грудью или пуская в ход лесть. Нравы аристократического общества, даже в отношении религии, предполагали скорее видимость приличий, чем следование им, что не облегчало позора. Людовик XV стал последним монархом, который высоко держал голову перед Церковью и Богом, открыто предпочитая объятия адюльтера вечерней молитве. При его преемнике размах аристократии и в добродетели, и в пороке сменился осмотрительной преданностью челядинцев. Наступала эпоха, когда идеи морали начали овладевать обществом, к власти пришла буржуазия и не без некоторого жеманства подняла на щит плебейские порядки и морализаторство, достигшее расцвета в XIX веке. В царствование Людовика XVI господство фавориток превратилось в архаическую иллюстрацию королевских летописей, и общество все больше склонялось к мысли, выраженной позднее Шатобрианом, что их власть «была истинным бедствием монархии прежних времен». [56]

Загрузка...