Взаимоотношения с самой, пожалуй, мистической стихией — деньгами у писателя складывались непросто. В финансовых страстях и расчетах Льва Толстого
угадывается нечто фамильное, идущее от предков. Многие черты и поступки этого удивительного человека и, в частности, его отношение к деньгам, возможно, были предопределены еще задолго до его рождения.
По-видимому, вкус к жизни на широкую ногу Толстой получил от своего деда по отцовской линии. Илья Андреевич Толстой был владельцем 1200 крепостных душ, четырех тысяч десятин земли, трех винокуренных заводов, поставлявших вина на российский рынок Он был человеком довольно ограниченным, но веселым и мягким. Этот легендарный сибарит и мот посылал слуг на юг Франции за фиалками, дорогими винами, а за стерлядью — в Астрахань. По его велению подводы с бельем для стирки отвозились в Голландию (впрочем, как веком позже и князья Куракины, убедившиеся на горьком опыте, что русские прачки так и не научились деликатному обращению с дорогой тканью). Промотав полумиллионное состояние, дед писателя на исходе жизни стал губернатором Казани. Молодого Толстого поражали естественная способность и всегдашняя готовность деда жить en grand (на всю катушку), и, похоже, именно Илья Андреевич стал прототипом старого графа Ростова в романе «Война и мир». Отцу писателя, получившему по наследству, как мы уже знаем, лишь грусть в глазах, пришлось выкупать родовые имения, отобранные за долги. Став же человеком семейным, солидным и именитым писателем, Лев Толстой, по всеобщему убеждению, больше всего напоминал деда по материнской линии — князя Н. С. Волконского, для которого подлинным богом был порядок Вспоминали и прадеда Льва Николаевича, Николая Ивановича Горчакова, обладателя огромного состояния, человека чрезвычайно скупого. Любимым занятием старика Горчакова было пересчитывание денег, хранившихся в заветной шкатулке. Изо дня в день слепой старец перебирал мятые бумажки, даже не подозревая о том, что слуга-прощелыга и вор давно половину из них подменил на газетную бумагу.
В апреле 1847 года между братьями и сестрой Толстыми состоялся раздел родительского имущества. Льву достались деревни Ясная Поляна, Ясенки, Ягодная, Пус
тошь Мостовая Крапивенского уезда и Малая Воротын- ка Богородицкого уезда Тульской губернии. В общей сложности он получил 1470 десятин земли и 330 душ мужского пола. В «дополнение выгод» братья выделили ему 4 тысячи рублей серебром.
Земля в Ясной Поляне была «плодовитая, хлёб и покосы посредственные, лес дровяной, крестьяне на пашне». Иными словами, средненькая усадьба. Да вдобавок заложенная родителями в Опекунском совете. Первым делом Лев Толстой попытался вызволить имение из опекунства в свою полную собственность. А заодно озаботился проектом лесонасаждения в России и освобождения яснополянских крестьян от барщины. Подумывал, и всерьез, о службе в Министерстве иностранных дел. Однако чаще всего размышлял: «Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с семилетнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю семнадцати лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил… Я дурен собой, неловок, я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим и стыдлив, как ребенок… Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан».
Как видим, автопортрет вышел уж слишком самокритичным, без каких-либо прикрас, почти без светлых тонов. «Страсть к наукам», наслаждение «счастьем артиста», «намерение поступить на службу в Министерство иностранных дел», открытие школы для крестьянских детей в Ясной Поляне, написание «Правил вообще», мечта взять в аренду почтовую станцию или «написать книгу: жизнь Татьяны Александровны Ергольской», любовь к Зинаиде Молоствовой — все это в одночасье теряло смысл. «Проклятая страсть» к картам, приводящая к большим проигрышам, становилась чем-то вроде запоя.
Мифы затемняют подлинный образ Толстого, в котором сверхчувственное смешалось с заурядно-бытовым. Энергия молодечества била в нем ключом, позволяя наслаждаться поэзией случая. Карточная игра являлась
привычным атрибутом дворянского общества и была практически канонизирована. Она привлекала Толстого неким демонизмом, непредсказуемостью, фатальностью. Карточный выигрыш становился метафорой реализации вожделений и надежд.
Более практичные старшие братья были убеждены, что Лев — «самый пустяшный малый», не думавший о «состояньи — вещи очень важной, особливо, кто к нему привык». Но он пропускал мимо ушей сентенции братьев, эпатируя близких своим молодеческим «презрением к деньгам», прожигая «пропасть денег» в одночасье, продавая на ярмарках породистых лошадей почти за бесценок Он посещал самый дорогой ресторан Дюссо, оплачивая счета в 12 рублей, на которые можно было купить корову и молодого рысака. Он был завсегдатаем наимоднейшего салона, которым заведовал кутюрье Шармер. В общем, о его поведении можно было бы сказать следующее: «Le sou — est travail des autres» (копейка — это чужой труд). А когда оставался без копейки, бросался распродавать свои же деревни и даже одно время был близок к тому, чтобы продать половину своей «милой Ясной». На вопросы французского литератора Вогюэ, какую жизнь он вел в молодости — светскую? И когда начал работать? — он ответил: «С 18 лет до 24-х была игра в карты и охота… и перед женитьбой». Можно сказать, что в это время, как выражался в подобных случаях Вяземский, ум Толстого напоминал колоду карт.
Как и следовало ожидать, все его усилия шли прахом и проекты оставались всего лишь на бумаге. Тогда выручали карты. Живший «безалаберно, без службы, без занятий, без цели», он целиком отдался «проклятой страсти» к игре. Проигрыши становились все более впечатляющими: 850, 3 тысячи, 5 тысяч рублей… Чтобы расплатиться с долгами, спустил Малую Воротынку за 18 тысяч рублей, Ягодную за 5,7 тысячи рублей. Ясная Поляна к тому времени пришла в полный упадок Сказывалась не только неопытность молодого помещика, но и «бессовестный грабеж» со стороны управляющего и старосты, «дурака набитого». Будучи не в силах справиться с ворьем, Толстой вновь возвращался за карточ
ный или биллиардный стол. Разумеется, безуспешно. Старший брат предложил продать старый тридцати- двухкомнатный дом и построить новый. Фамильный ♦дом-сувенир» ветшал, и его хозяин решился все-таки расстаться с этой самой «последней вещью». Дом был продан в 1854 году соседнему помещику Горохову за 5 тысяч рублей. «Два дня и две ночи играл в штос. Результат понятный — проигрыш всего яснополянского дома». Он умолял кредиторов об отсрочке, изворачивался как мог, тянул до последнего. Но урожай вновь подкачал, и денег по-прежнему не было. Жизнь пустяшная, зряшная, протекавшая в прожигании денег, стала надоедать Толстому. Всё невольно подталкивало его к решительным действиям. Его судьба, как он считал, всегда находилась в какой-нибудь фазе. Теперь наступала фаза перемен. Дела требовали хозяйского глаза, и нужно было срочно преодолевать знаменитую «толстовскую лень». Прожигатель жизни явно стремился стать кем-то иным. Появилось желание заняться тем, что ему предрекали в детстве, называя «маленьким Мольером», — литературой, «более интересным занятием, чем офицерство», и к тому же хорошо оплачиваемым.
Восемь лет Толстой задавался в своих дневниках вопросом: «На что я назначен?» Между картами, конными ярмарками и гульбой он выкраивал часы для литературного творчества. Но лишь 7 марта 1851 года записал в дневнике: «Заняться для завтра… роман». И начал писать, увлекся — и довел до конца повесть «Детство». С этого момента он стал зарабатывать себе на жизнь исключительно литературным трудом. «Все, кроме завзятых болванов, всегда писали только из-за денег» — эти слова английского писателя XVIII века Сэмюэла Джонсона, как и знаменитая сентенция первого профессионального поэта России «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», стали для Толстого руководством к действию. Жизнь доказала, что оценить шедевр Мильтона в пять фунтов — это нонсенс, а гений Бальзака и Диккенса никак не пострадал от того, что они получали за свой труд вознаграждение. Неприязнь к гонорарам, характерная для людей 1820—1830-х годов, канула в Лету. Для Толстого сочинительство стало не только спо
собом «мысль разрешить», но и возможностью заработать деньги.
Писательская карьера Толстого во многом зависела от того, как сложится его «роман» с лучшим журналом России — «Современником», имевшим тогда около пяти тысяч подписчиков. 2 июля 1852 года Толстой написал письмо редактору этого издания с просьбой опубликовать «Детство». Втайне мучился: «Напечатают — значит, поощрят к сочинительству, и тогда изменится вся моя жизнь, а нет — так сжечь все то, что уже было начато».
Рукопись была принята, и Толстой радовался «до глупости». Отклики редакции были лестными, и дебютант ответил адекватно — в категорической форме потребовав выслать гонорар, поскольку очень нуждался в деньгах. С первых же шагов на новом поприще Лев Толстой рассматривал писательство не как барскую прихоть, а как профессию со всеми вытекающими экономическими последствиями. В переписке с издателями выяснилось, что «Современник» дебютов не оплачивает, но Некрасов пообещал Толстому за последующие произведения «лучшую плату — 50 рублей серебром за печатный лист».
Толстой был категорически не согласен, например, с Иваном Тургеневым, утверждавшим, что подлинный художник не способен заниматься материальными вопросами. «Нет человека, — писал Толстой, — который мог бы обойти материальную сторону жизни». И только усиливал давление на Некрасова, который впоследствии был готов предоставить писателю процент от доходов журнала, а взамен потребовал обязательства не сотрудничать с другими изданиями. Письма Толстого к Некрасову пестрят денежными расчетами и больше напоминают бухгалтерские калькуляции. Автор «Детства» ждал от редактора больше денег и был недоволен назначенным ему гонораром. Поэтому после «Записок маркера» ему платили уже 75 рублей серебром за лист, а после «Набега» и «Святочной ночи» — 100 рублей за лист. Дело дошло до того, что за лист статьи на педагогическую тему Лев Николаевич выбил сначала 150, а потом и 250 рублей. Впоследствии ему были обещаны «какие угодно денежные условия», вплоть до намерения
♦засыпать золотом». Однако Толстой остался недоволен выплатой дивидендов, назвав их «неладными», и вскоре ушел из журнала.
Он никогда не скрывал от издателей своего намерения «драть сколь можно больше». В 1850-е годы Лев Толстой успешно договаривался с издателями и книготорговцами об издании своих сочинений в сборнике «Для легкого чтения» — «Военных рассказов», «Записок маркера», поручал им выпуск «Детства» и «Отрочества», обговаривал для себя десять процентов с выручки.
Однако деньги, не успев появиться у незадачливого автора, модного «пуще кринолина», тотчас же исчезали из его бумажника. Сказывалась натура заядлого игрока. Острый дефицит денег ощущался постоянно. Размышления о их отсутствии приводили к выводу о том, что деньги — «гадкая вещь, имеющая такое большое влияние на поступки и на счастье людей».
Молодой Толстой видел в картах один из способов поправить свое запутанное материальное положение, но нрав Фортуны оказался непредсказуемым. В роковой схватке с судьбой не помогали разработанные им правила игры, как и Германну из «Пиковой дамы» «три верные карты» — «расчет, умеренность и трудолюбие», и он снова понтировал, играя за ломберным столом всю ночь до утра и проигрывая.
Но ничего в жизни не бывает случайного. Она, как всегда, опережала искусство, создавая прецедент для подражания. Свой многократный поединок со Случаем он гениально отрефлексировал в своих художественных текстах, поведав, например, в «Двух гусарах» о психологическом механизме самообмана, заставляющего молодого игрока Ильина убеждать себя в том, что его азартная страсть на самом деле есть точный расчет: «Лухнов придвинул к себе две свечи, достал огромный, наполненный деньгами коричневый бумажник, медлительно, как бы совершая какое-то таинство, открыл его на столе, вынул оттуда две сторублевые бумажки и положил их под карты.
— Так же, как вчера, — банку двести, — сказал он, поправляя очки и распечатывая колоду.
— Хорошо, — сказал, не глядя на него, Ильин между разговором, который он вел с Турбиным.
—
Игра завязалась. Лухнов метал отчетливо, как машина, изредка останавливаясь и неторопливо записывая или строго взглядывая сверх очков и слабым голосом говоря: "Пришлите". Турбин помещик говорил громче всех, делая сам с собой вслух различные соображения, и мусолил пухлые пальцы, загибая карты. Гарнизонный офицер молча, красиво подписывал под картой и под столом загибал маленькие уголки. Грек сидел сбоку банкомета и внимательно следил своими впалыми черными глазами за игрой, выжидая чего-то. Завальшев- ский, стоя у стола, вдруг весь приходил в движение, доставал из кармана штанов красненькую или синенькую, клал сверх нее карту, прихлопывал по ней ладонью, приговаривал: "Вывези, семерочка!", закусывал усы, переминался с ноги на ногу, краснел и приходил весь в движение, продолжавшееся до тех пор, пока не выходила карта. Ильин ел телятину с огурцами, поставленную подле него на волосяном диване, и, быстро обтирая руки о сюртук, ставил одну карту за другой. Турбин, сидевший сначала на диване, тотчас же заметил, в чем дело. Лухнов не глядел вовсе на улана и ничего не говорил ему: только изредка его очки на мгновение направлялись на руки улана, но большая часть его карт проигрывала.
— Вот бы мне эту карточку убить, — приговаривал Лухнов про карту толстого помещика, игравшего по полтине.
— Вы бейте у Ильина, а мне-то что, — замечал помещик
И действительно, Ильина карты бились чаще других. Он нервически раздирал под столом проигранную карту и дрожащими руками выбирал другую. Турбин встал с дивана и попросил грека пустить его сесть подле банкомета. Грек пересел на другое место, а граф, сев на его стул, не спуская глаз, пристально начал смотреть на руки Лухнова.
— Ильин! — сказал он вдруг своим обыкновенным голосом, который, совершенно невольно для него, заглушал все другие. — Зачем рутерок держишься? Ты не умеешь играть!
— Уж, как ни играй, все равно.
—
— Так бы наверно проиграешь. Дай я за тебя попон- гирую.
— Нет, извини, пожалуйста: уж я всегда сам. Играй за себя, ежели хочешь.
— За себя, я сказал, что не буду играть; я за тебя хочу Мне досадно, что ты проигрываешься.
— Уж, видно, судьба!
Граф замолчал и, облокотясь, опять так же пристально стал смотреть на руки банкомета.
— Скверно! — вдруг проговорил он громко и протяжно.
Лухнов оглянулся на него.
— Скверно, скверно! — проговорил он еще громче, глядя прямо в глаза Лухнову.
Игра продолжалась.
— Не-хо-ро-шо! — опять сказал Турбин, только что Лухнов убил большую карту Ильина.
— Что это вам не нравится, граф? — учтиво и равнодушно спросил банкомет.
— А то, что вы Ильину семпеля даете, а углы бьете. Вот что скверно.
Лухнов сделал плечами и бровями легкое движение, выражавшее совет во всем предаваться судьбе, и продолжал играть.
— Блюхер, фю! — крикнул граф, вставая. — Узи его! — прибавил он быстро.
Блюхер, стукнувшись спиной об диван и чуть не сбив с ног гарнизонного офицера, выскочил оттуда, подбежал к своему хозяину и зарычал, оглядываясь на всех и махая хвостом, как будто спрашивая: "Кто тут грубит? А?"
Лухнов положил карты и со стулом отодвинулся в сторону.
— Этак нельзя играть, — сказал он, — я ужасно собак не люблю. Что ж за игра, когда целую псарню приведут!
— Особенно эти собаки: они пиявки называются, кажется, — поддакнул гарнизонный офицер.
— Что ж, будем играть, Михайло Васильич, или нет? — сказал Лухнов хозяину.
— Не мешай нам, пожалуйста, граф! — обратился Ильин к Турбину.
—
— Поди сюда на минутку, — сказал Турбин, взяв Ильина за руку, и вышел с ним за перегородку…
— Что ты, ошался, что ли? Разве не видишь, что этот господин в очках — шулер первой руки.
— Э, полно! Что ты говоришь!
— Не полно, а брось, я тебе говорю. Мне бы все равно. В другой раз я бы сам тебя обыграл; да так, мне что- то жалко, что ты продуешься. Еще нет ли у тебя казенных денег?
— Нет; да и с чего ты выдумал?
— Я, брат, сам по этой дорожке бегал, так все шулерские приемы знаю; я тебе говорю, что в очках — это шулер. Брось, пожалуйста. Я тебя прошу, как товарища.
— Ну, вот я только одну талию, и кончу.
— Знаю, как одну; ну, да посмотрим.
Вернулись. В одну талию Ильин поставил столько карт и столько их ему убили, что он проиграл много.
Турбин положил руки на середину стола.
— Ну, баста! Поедем.
— Нет, уж я не могу: оставь меня, пожалуйста…
И игра продолжалась».
Толстой мастерски описал психологию карточных игроков. Рискованный поединок понтера с банкометом сродни схватке дуэлянтов. Желание отыграться заставляет незадачливого понтера увеличивать ставки. Его положение безнадежно. Оказавшись в проигрыше, он не может расплатиться, прервать игру, ставка которой превышает финансовые возможности. Понтеру остается надеяться на счастливый случай отыграться. Читатель «Войны и мира» помнит драматическое противостояние Николая Ростова в роли отчаянного понтера и Долохова в роли банкомета, взявшего власть над волей противника. Гениальный художник, сам не раз оказывавшийся в подобных ситуациях, очень тонко описывает стрессовое состояние проигравшего: «Шестьсот рублей, туз, угол, девятка… отыграться невозможно!.. И как бы весело было дома… Валет на пе… Это не может быть!.. И зачем же это он делает со мной?.. Ведь он знает, — говорил он сам себе, — что значит для меня этот проигрыш. Не может же он желать моей погибели? Ведь он друг был мне. Ведь я его любил…» Соприкосновение с
карточным кодексом позволило Толстому осознать неразрывную связь игры с жизнью, пройти проверку на прочность и выйти победителем.
О толстовском азарте ходили анекдоты в литературных кругах. Как известно, во время игры, например в штосс или в фараон, считавшиеся у знатоков наиболее азартными играми, каждый из понтеров имел право брать отдельную колоду. Использованные карты бросались под стол. Слуги собирали их с пола, чтобы играть ими в дурака. В куче карт валялись деньги. Это было характерно для крупных игр, в которых участвовал, например, Некрасов, являвшийся, по воспоминаниям современников, фанатичным и азартным игроком. Поднимать деньги с пола считалось mauvais ton (дурным тоном). Это удел лакеев. Комичным выглядел ♦умнейший Фетушка» (А. А. Фет. — Н. #.), слывший большим любителем денег, когда искал под столом упавшую купюру небольшого достоинства, а Толстой, запалив от свечи сотенную, светил ему, чтобы облегчить поиск В этом остроумном пассаже передан кураж игрока, свойственный в немалой степени Льву Николаевичу Толстому. «Тройка, семерка и туз» не раз пробуждали в нем страсть к игре, к этой «плотской, мелочной стороне жизни», которая, как считали близкие, «может привести к беде». Ведь все это, по убеждению тетушки Ерголь- ской, «происходило от праздности, безделья и беспечности».
Тетенькины укоры были им услышаны. Он заставлял себя вести более правильный, уединенный образ жизни, заботясь о здоровье, играя в шахматы, читая книги. Самое главное: он «понемногу занимается литературой», «не из честолюбия, а по вкусу», называя свой труд уже не «работой Пенелопы», а чаще — манией. Кажется, толстовский ригоризм не знал границ: «Писать за деньги. Это как есть, когда не хочется, или как проституция, когда не хочется предаваться разврату». Однако на протяжении 60 лет он предавался писательскому разврату, объясняя это так в своей «Исповеди»: «Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд и предавался ему как средству своего ма
териального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей».
Став мужем и отцом, поставив все на семейную карту, Толстой кардинальным образом изменил и свое отношение к собственности. Видимо, наконец в нем «заговорили» другие гены, полученные, возможно, от прадеда Николая Горчакова, слывшего человеком очень богатым и чрезвычайно скупым. Он был влюблен и счастлив. И наконец, прав Владимир Набоков, считавший вершиной романа «Анна Каренина» страницы, посвященные семье, ее позитивным ценностям, во многом зависящим от тончайшего сосуда наслаждений, коими считались деньги с момента их появления. В это время Лев Николаевич озаботился приумножением своего состояния и стал скупать земли вокруг Ясной Поляны, а со временем и вдали от нее — на Волге, в самарских степях. Оставшиеся после карточных проигрышей родительские 750 десятин спустя несколько лет увеличатся в шесть раз. В Бузулукском уезде писатель приобрел более шести тысяч десятин, полагая, что впоследствии они станут хорошим приданым для его дочерей.
Он намеревался также купить казенный участок на Черноморском побережье. Однако сделка не состоялась по независящим от Толстого причинам. Ради «тучных» башкирских земель он вновь был готов «драть сколько можно больше за свое писание».
В те годы писатель превратился в богатого и рачительного барина. Хозяйство его насчитывало около трехсот свиней, десятки коров, сотни породистых овец и тьму-тьмущую разной птицы. Плюс пасека, огромный фруктовый сад. Толстой построил маслобойню, продукция которой бойко расходилась на московских рынках по 60 копеек за фунт. Избавившись, наконец, от бестолкового управляющего, он доверил контору и кассу самой ответственной и надежной помощнице — своей жене.
Но главным источником доходов оставалась конечно же литература. Если Достоевскому с трудом удавалось выбивать из редакторов журналов и книгоиздателей по 150–250 рублей за печатный лист, а Тургеневу —
и того меньше, то Лев Николаевич в полном соответствии со своей доктриной «драть как можно больше» продал М. Н. Каткову, владельцу «Русского вестника», эпопею «Война и мир» по 500 рублей за лист и сам занялся подготовкой ее отдельного издания. В 1863 году он получил от Каткова финансовый отчет за публикацию «Казаков» и «Поликушки» и остался им очень «недоволен». Писатель продиктовал свои условия: за семь листов он хотел получать тысячу рублей, а за остальные листы требовал больше чем по двести рублей за лист. Полученный гонорар Толстой был вынужден отдать в счет погашения долга пехотному капитану, которому он проиграл в феврале 1862 года в биллиард. Каткову пришлось оправдываться перед Толстым, он напомнил, что в конторской книге было зафиксировано условие писателя — «150 рублей за печатный лист».
В 1864 году Толстой стал добиваться гонорара в 300 рублей за печатный лист, а вскоре «охотно отдавал» Каткову романы «Война и мир» и «Анна Каренина» по 500 рублей за печатный лист. Толстой лично занимался подготовкой отдельного издания «Войны и мира», вел учет затрат на типографию, контролировал деятельность издателя, продажу книг и их состояние и движение на складах, рассчитывал тираж, стоимость отдельного экземпляра и даже «свое спокойствие», стоившее ему, как он считал, лишних 5 процентов. Согласно калькуляции Толстого, издатель получал при этом 10 процентов от издания, а книгопродавцы — 20 процентов. Не забывал практичный писатель и об изучении книжного рынка, как мы бы сегодня выразились, маркетинга. В его голове беспрестанно роились мысли: ♦Куда лучше послать — в "Вестник Европы" или в "Русскую мысль"? Лучше в "Ниву" — у ней огромный круг читателей, и есть средства. В "Северном вестнике", боюсь, они, пожалуй, бедны средствами, а мне обыкновенно платили по 500 рублей за лист». Толстой предлагал «Русскому вестнику» 20 печатных листов по 500 рублей с выплатой всех денег вперед, однако это соглашение не состоялось. Начав с вознаграждения в 50 рублей, он за последний свой роман «Воскресение» получил от издателя «Нивы» Маркса тысячу рублей за лист и отдал их
на переселение в Канаду духоборов, которых считал «людьми XXV столетия».
Тем не менее Толстой ни на минуту не забывал о семье, в которой уже было 13 детей, и об обслуживающем ее персонале — учителях, гувернерах, прислуге, конюхах, кучерах и тд. Его дворники и повара получали по восемь рублей в месяц наличными. Людям преклонного возраста барин платил пенсию. Ежемесячный «неизбежный» расход составлял 1457 рублей. Он включал жалованье воспитателей — 203 рубля (в том числе сюда были включены две учительницы и две гувернантки, которым ежемесячно выплачивалось по 30 и более рублей), траты на дом — 547 рублей; жалованье людям в количестве 11 человек — 98 рублей, прочие расходы (в том числе «всем еда» в сумме 300 рублей) — 609 рублей. Общую сумму расходов аккуратно рассчитывала Софья Андреевна, которая не раз вспоминала, что ее муж после удачной продажи «Войны и мира» владельцу типографии Ф. Ф. Рису и получения от него гонорара в 37 тысяч рублей отдал по 10 тысяч каждой из двух своих племянниц — В. В. Нагорновой и Е. В. Оболенской в качестве их приданого.
Для содержания семьи нужны были немалые средства, и Толстой спешил заключить выгодный договор на издание своих сочинений в 11 томах. Получив за это 25 тысяч рублей вперед, писатель погасил долг за купленный на Волге участок земли площадью 4028 десятин. Отдал сразу же 20 тысяч, остальные деньги выплачивал два года из расчета 6 процентов годовых. Внакладе не остался, поскольку земля была куплена по низкой (по меркам того времени) цене —10 рублей 50 копеек за десятину. Попутно рассчитал, сколько придется отдать за уборку и пахоту для будущего года: приблизительно — от двух до трех тысяч рублей. Лев Николаевич надеялся, что он получит от продажи пшеницы «назад от 2-х до 3-х тысяч рублей и кроме того, обзаведу хутор так, что на будущий год можно будет приехать, и будет совсем независимое хозяйство».
Для организации такого хозяйства он занял у своего приятеля Перфильева тысячу рублей, чему был неска
занно рад и сообщал жене 27 сентября 1867 года, что он будет богат, и купит шапку, и сапоги, и все, что велишь».
Итак, затраты на обработку земли и уборку урожая иполне окупались выручкой от продажи пшеницы. Еще более успешной оказалась сделка в Самарской губернии, где Толстой приобрел 1,8 тысячи десятин земли по восемь рублей за десятину. Его сестра, в отличие от него, продавала крестьянам землю по 90 рублей за десятину, и в результате этого ее дети оказались бедны, а крестьяне благоденствовали. Он также получал большой доход от Абрамовской посадки на протяжении 40 лет. Крестьяне обрабатывали землю и зарабатывали с каждой десятины по 6–7 рублей в год. По подсчетам писателя, он мог получать с этого надела доход в 500 рублей за год и хворост в придачу.
Оперируя суммами, которые не снились ни Гоголю, ни Достоевскому, ни даже Тургеневу, Лев Толстой заключал договоры и сделки с издателями как автор жесткий, бескомпромиссный и предельно прагматичный. Ни о каком соглашении и речи быть не могло, если, например, в нем не предусматривалась выплата гонораров авансом. Лев Николаевич диктовал размеры гонораров, отказывался от прежних обязательств, «разрывал союзы», если бывал недоволен текущими условиями или расчетами причитавшихся ему дивидендов. «Что наш расчет и дивиденд?» — сухо вопрошал автор «Войны и мира», торопя издателя «прислать то, что следует, в Москву».
Возможно, многим покажется циничной его игра с Катковым и Некрасовым, каждому из которых он пообещал рукопись объемом в 20 листов. И даже, уже отдав рукопись Каткову (500 рублей за печатный лист, причем 10 тысяч рублей получил вперед) и оставив за собой право на издание романа отдельной книгой, он продолжал двойную игру: «манил надеждой» Некрасова, отдавая себе отчет в том, что такие условия слишком тяжелы для «Современника» и Некрасову не по карману.
Впрочем, собственные издательские дела Толстого шли неважно. Книгопродавцы, по его мнению, были плутами, из-за которых «книжки продавались, но не слишком». Вопрос о гонорарах по-прежнему оставался актуальным для писателя, и он часто заводил об этом
разговоры. Он знал, что француз Бурже получал за роман 30 тысяч франков от журнала, а кроме того, еще и от самого издателя книги, а Тургенев с Достоевским — много меньше самого Толстого. Но были и другие примеры: Леониду Андрееву платили тысячу рублей за лист плюс писатель получал проценты от прибыли за издания своей книги. В этой связи Толстой любил цитировать философа И. Канта: «Есть только одно наслаждение — отдых после труда (прогулки, музыка); блага, получаемые за деньги, — не настоящее наслаждение».
«Стыдно, — как бы вторил Толстой Канту, — за свое ремесло, которое считалось почтенным, получать деньги. Как только деньги вмешиваются в творческое дело, делается самое гадкое». Он напоминал, что 70—150 лет тому назад существовал небольшой кружок людей, которые ценили тонкое искусство; из него выделялись те, которым авторы хотели угождать, а теперь авторы стараются угождать толпе. Английские и американские писатели находятся в зависимости от издателя, им надо либо дать взятку, либо писать так, как продиктует издатель. Удивительное развращение богатого общества! — сокрушался Лев Николаевич по поводу деградации издательских и авторских вкусов.
В имущественных вопросах, когда жизнь стала катиться «под гору», Толстой стремился сохранить любовные отношения. Он был уверен в том, что, если бы по его инициативе не состоялся раздел имущества между близкими, он озлобил бы их против себя — хотел «сохранить их чувства (жены и детей. — Н. Н.) ко мне, а потерял свое чувство к ним».
Лев Толстой любил деньги, но с возрастом отношение к ним у него менялось. В период семейного счастья, например, он был твердо убежден в том, что писательский труд должен хорошо оплачиваться; высоко ценил свое имя — «Лев Толстой» и повесть «Детство» публично оценивал не ниже «Илиады» Гомера.
В 1880-е годы начался духовный поиск или кризис писателя, приведший к кардинальной переоценке многих критериев и постулатов, которыми он прежде руководствовался. Жизнь в условиях избытка материальных ценностей стала казаться ему невыносимее жизни како-
i'O-нибудь бродяги. Близкие вспоминали о его матери, к< >торая до замужества была склонна к шокирующим по- пупкам: могла, например, подарить подруге-компань- (>нке тысячи рублей в качестве приданого. Покойная маменька писателя была, конечно, тут ни при чем. Толстой кардинально изменился по экзистенциальным причинам: в глубинах своей души, на уровне мировоззрения. Гели, скажем, Фет по прочтении мрачного Шопенгауэра написал самые светлые стихи в своей жизни, то Лев Николаевич почерпнул у прославленного немца лишь отвращение к жизни во всех ее «гадких» проявлениях. В 1883 году он выдал жене доверенность на ведение всех имущественных дел, а спустя девять лет «подписал и подарил то, что давно уже не считал своим». По раздельному акту вся недвижимость, оцененная в 550 тысяч рублей, I прешла к его жене и детям. Это было четкое осознание пагубности денег, этой опьяняющей фатальности, сьеда- н >щей жизнь и счастье. Он теперь был убежден в их греховности и считал, что гений и деньги — не совместимы. I уколись — не товар. Она — не продаваема. Многие годы 1олстой упорно копил деньги, скупал дешевые башкирские земли, а подводил итоги полным отрицанием денег, < читая их величайшим развратом, преступлением. Писатель рассуждал об опасности богатства, вреде денег, но имел при этом полумиллионное состояние; говорил о грех аршинах земли, а сам при этом имел 8 тысяч десятин. Его семья за одну неделю проживала больше, чем любая крестьянская семья могла прожить за год.
Многие считали, что его теория о деньгах явилась результатом пребывания семьи в Москве. Писатель не раз выражал недовольство этим фактом, хотя идея покупки дома в Долго-Хамовническом переулке принадлежала, по словам Софьи Андреевны, ему. Колкости сыпались на него в печати и в корреспонденциях за то письмо, которое он опубликовал в прессе об отказе от собственности и в этой связи просил более не обращаться к нему за денежной помощью. Это письмо было напечатано 20 сентября 1907 года в «русских ведомостях». В распоряжении Толстого находилось небольшое количество денег, несколько сотен рублей. В своей будничной жизни писатель пользовался состоянием Со-
фьи Андреевны. По этому поводу существовал даже анекдот: «Лев Николаевич ехал в вагоне поезда по железной дороге, и к нему подошла девица, как он называл, "из кофточек" и спросила:
— Вы Лев Николаевич Толстой? — Да.
Девица:
— Я счастлива, что вас встретила. Я хотела давно спросить вас о деньгах, которые вы ругаете.
Лев Николаевич:
— Что вам надо узнать?
Девица:
— Деньги вам не нужны. А за какие деньги вы взяли билет, по которому едете?
Лев Николаевич:
— Жена дала.
Девица:
— А вот говорят, вы сапоги шьете. Откуда деньги берете, чтобы покупать товар?
Лев Николаевич:
— Жена дает.
Сидящий в углу офицер воскликнул:
— Однако вы все это ловко придумали!»
Собственный ежегодный доход Толстого составлял в
последние годы его жизни от 600 до 1,2 тысячи рублей — это был гонорар, получаемый им от Императорских театров за спектакль «Плоды просвещения». Кроме того, на черный день он берег около двух тысяч рублей.
Он жил уже вне этих — материальных по большей части — отношений, может быть, изредка вспоминая Вольтера, которого вообще-то недолюбливал: «С большим багажом в вечность не уходят».