И ей бросает оклик свой
— Такой простой, — Танеев-мейстер;
Биноклит в ложе боковой
Красавец обер-полицмейстер.
Хамовнический полицейский дом
Полицмейстер (1884 г.)
Большинство законов, написанных Петром I, имели вводную часть. В ней царь-реформатор подробно растолковывал подданным суть и пользу нововведений. Однако в именном указе от 19 января 1722 г. самодержец, обойдясь без преамбулы, коротко повелел: «Учинить в Москве Обер-Полицмейстера, который должен депенденцию иметь от Генерал-Полицмейстера; а о скором решении требовать резолюцию от Члена Сенатского в Москве»[2]. Так, наряду с Санкт-Петербургом, в Первопрестольной появился единоличный глава городской полиции.
Спустя примерно полгода первый московский обер-полицмейстер М. Т. Греков получил от царя подробную инструкцию. Этим документом, содержавшим около пяти десятков пунктов, начальнику полиции предписывалось руководить всей жизнью большого города. Соблюдение норм строительства зданий, пожарная безопасность, санитария, дороги, мосты, поддержание общественного порядка — всем должен был ведать обер-полицмейстер.
Такой же принцип лег в основу всех последующих законов, которыми определялись служебные обязанности московского обер-полицмейстера. Например, в «Уставе столичного города Москвы» от 1799 г. было записано:
«Обер-полицмейстер имеет в ведомстве своем всю городскую полицию и принадлежащих к оной чиновников, и за всякую неисправность отвечает Военному Губернатору. […] Обер-полицмейстер по всему городу, Полицмейстеры по отделениям оного им вверенным, Инспекторы в частях, а унтер-инспекторы и комиссары в кварталах, на основании изданных узаконений, наблюдают все, что до благочиния, устройства, чистоты, тишины и безопасности города относится, и о всяком происшествии доносят по команде… […] Полиция, надзирая за всем тем, что на улицах, площадях и водах происходит, всякое случившееся неустройство приводит в порядок кротким и тихим образом».
Среди московских обер-полицмейстеров встречались разные люди. Одни промелькнули настолько незаметно, что только путем тщательных изысканий можно получить хоть какое-то представление об их деяниях. Другие были яркими личностями и талантливыми администраторами, оставившими заметный след не только в истории Москвы, но и всей России. Например, А. Д. Балашов возглавлял Министерство полиции, а закончил карьеру в должности генерал-губернатора. Министром внутренних дел был Д. Ф. Трепов. Губернаторские посты занимали П. Н. Каверин, И. Д. Лужин, Е. О. Янковский.
Чуть больше года прослужил в Москве А. Л. Потапов (впоследствии начальник III отделения и шеф жандармов), но успел сделать много полезных нововведений. При нем для разбора мелких правонарушений в ускоренном порядке был учрежден в полиции словесный суд, полицейским чиновникам увеличили жалованье. Заметно улучшилось состояние мостовых: для их ремонта были привлечены «праздные» (по словам Герцена) солдаты московского гарнизона, которым даже платили за работу, и вполне прилично — по 40 коп. серебром в день. Полицейским будкам взамен повторяющихся названий была присвоена сплошная нумерация.
Трепов Д. Ф.
По-своему прославился в Москве Н. П. Архаров, занимавший пост обер-полицмейстера с 1772 по 1781 г. Ему горожане были искренне благодарны за отлично налаженный розыск воров. При этом москвичи не забыли и буйного поведения подчиненных обер-полицмейстера, призванных поддерживать общественный порядок. В результате русский язык обогатился словом «архаровец».
На рубеже XVIII и XIX вв. московской полицией командовал П. Н. Каверин. «Он был ума бойкого и сметливого, — писал хорошо знавший его П. А. Вяземский. — Настоящий русский ум, там, где он есть, свежий, простосердечно-хитрый и несколько лукавый…» Своей служебной деятельностью в Москве Каверин сумел угодить императору Павлу I, который отмечал его «прямо феноменальную расторопность, распорядительность и находчивость». Доволен был обер-полицмейстером и Александр I. Близкий к царскому двору граф В. А. Зубов писал Каверину из Петербурга: «Учтивым твоим поведением с публикой здесь довольны». Смысл этих слов раскрывается в свидетельствах многих современников: москвичи уважали начальника полиции за то, что он никогда не злоупотреблял служебным положением.
Совсем другую память оставил о себе А. Д. Балашов, служивший московским обер-полицмейстером в 1804–1807 гг. Сослуживец Балашова по Министерству полиции Я. И. де Санглен характеризовал его так: «… несмотря на то, что был взращен в военном мундире, имеет в себе многое из самого низкого подьяческого типа. Постыдное его лихоимство знает вся Россия. Он брал и берет немилосердно, где только можно; брал и как обер-полицмейстер, и как петербургский военный губернатор, и даже как министр полиции».
По многочисленным отзывам современников, в первой четверти XIX в. такой же популярностью, как и Н. П. Архаров, пользовался обер-полицмейстер А. С. Шульгин. Москвич А. Я. Булгаков писал о нем: «… проворен, деятелен, устроил удивительно тюремный замок и пожарную команду, но деспот страшный, баламут; привязывает, а там отпирается от своих слов».
Шульгин А. С.
Высоко оценивал своего бывшего начальника чиновник полиции Л. И. Халютин: «Он оставил после себя хорошую память очень во многом. Он сделал по своему ведомству множество полезных преобразований и учредил такие порядки по управлению, из которых многие остаются без изменения до сего времени, по доказанному долголетними опытами их удобству. […] Александр Сергеевич пользовался почти всеобщею любовью среднего и низшего сословия столицы и особенно купечества, не из раскольников; но все очень его боялись, потому что могучая рука его, сжатая в кулак и распростертая, была для многих грозна и тяжела».
Благодаря своей репутации строгого начальника, А. С. Шульгин умело поддерживал порядок в местах большого скопления народа. После открытия памятника Минину и Пожарскому сам он с гордостью констатировал: «Каково же — 100 тысяч было народу, и никто ниже пикнул». Впрочем, участник церемонии В. Я. Булгаков оценил народное безмолвие по-другому: «Парад был хорош, народу бездна. Все стены, башни, кровли, колокольни, были ими усыпаны, но все обошлось холодно и без энтузиазма, коему противился полицейский распорядок».
Однако в некоторых случаях умение, с которым А. С. Шульгин повелевал толпой, было просто незаменимо. Типичным примером может служить история, произошедшая в 1819 г., во время подъема огромного колокола на колокольню Ивана Великого.
В тот день по случаю важного события Соборная площадь Кремля была запружена москвичами. Подъем осуществлялся по обычной для того времени технологии: рядом с колокольней возвели деревянную каланчу, с помощью канатов, которые наматывали на вороты, колокол поднимали на нужную высоту, а затем втягивали на площадку звонницы. После прибытия митрополита Серафима и данного им благословения операция началась. Колокол благополучно достиг половины высоты, когда в разных концах площади внезапно раздались крики: «Иван Великий шатается, каланча падает!» Людская масса заколебалась, послышались вопли внезапно стиснутых толпой женщин и детей. Еще немного, и началась бы давка, которая имела бы самые печальные последствия.
Положение спас обер-полицмейстер Шульгин, ни на мгновение не потерявший присутствия духа. Он кинулся сквозь толпу к каланче и громогласно объявил, что это неправда, что не надо верить выдумкам мошенников. Народ, услышав знакомый командный голос, быстро пришел в себя. Убедившись воочию, что «Иван Великий» и каланча стоят непоколебимо, люди успокоились.
Неуемность натуры и личная храбрость[3] А. С. Шульгина особенно ярко проявлялась в его стремлении лично руководить тушениями пожаров. В любое время дня и ночи у него в каретном сарае стояла, заложенная в дрожки, пара очень резвых лошадей. Едва гонец, прискакавший с известием, успевал перевести дух, как Шульгин уже оказывался одетым и садился в поданные дрожки. Затем следовала бешеная скачка по московским улицам, и не было случая, чтобы обер-полицмейстер не оказался на месте происшествия раньше других начальников — брандмайора и полицмейстеров с их свитами.
«Прибыв на место пожара, — описывал Л. И. Халютин привычную для современников А. С. Шульгина картину, — он зорко осматривал место и, несмотря на свою порядочную дородность, с изумительною ловкостью и неустрашимостью взбирался на крыши многоэтажных горящих зданий и оттуда, окружаемый пламенем и удушливым дымом, он звонким голосом отдавал приказания пожарным командам; с нагайкою в руках для побуждения неповоротливых и ленивых, он был сам первым деятелем и примером самоотвержения для всех, в борьбе с разрушительной стихиею, и всегда с успехом останавливал ее губительное действие. Часто измученный, с перепачканным сажею лицом, с обгорелым белым султаном на шляпе, в измоченном платье и обуви, он спускался с горящего здания, садился на стул или скамейку, поставленные на мостовой, и ординарец по его приказанию подавал ему калач и полштофа простого вина, взятые из ближайших заведений; он выпивал стакан, а иногда другой, и закусывал; но между тем зорко следил за действием пожарных команд и делал нужные распоряжения со свойственною ему энергией. Пестрая толпа зрителей, стоявшая в должном порядке, смотрела и восхищалась его личностью, молодецкою неустрашимостью и мастерскими распоряжениями; а простой народ приходил от того в восторг, от оказываемой им публично чести нашему винцу и калачу. Из толпы слышались частые восклицания: вот отец, вот русский человек, вот так молодец!»
Открытие памятника Минину и Пожарскому.
Находясь на пике своей карьеры, А. С. Шульгин выстроил роскошный особняк на углу Тверской и Козицкого переулка. Дом стоил огромных денег. В нем, по свидетельству современника, все «…отличалось изящным вкусом и удобством, […]…причем употреблялись самые лучшие и дорогие материалы, и, наконец, он был отделан и меблирован самым великолепным и изящным образом, так что едва ли можно было тогда отыскать в Москве другой ему подобный дом». В безукоризненном порядке, сияя «щегольскою» чистотой столов, посуды, одежды поваров и прочего, содержалась кухня. Ее Шульгин лично инспектировал каждое утро, осматривая приготовленные на день припасы, которые были разложены на столах под хрустальными колпаками.
«Эта чистота и блеск, — отмечал Л. И. Халютин, — проявлялись во всем житейском быту Александра Сергеевича и на всем, что хоть несколько подлежало непосредственному его влиянию. Не знаю, имел ли он собственное свое состояние, но за женою он получил в приданое значительный капитал».
Для Халютина, долгое время прослужившего под началом Шульгина, не было секрета в том, как обер-полицмейстеру, имевшему невысокий оклад содержания, удавалось жить в роскоши. Например, начальник полиции брал на себя заботы по обмундированию подчиненных, снабжению их провиантом и дровами для отопления служебных помещений и квартир. Имея дело непосредственно с Шульгиным, московские купцы шли на значительные уступки в ценах. Большая экономия достигалась и при заготовках фуража. На сенокосе работали рядовые полицейские служители, а возили сено на пожарных лошадях. Кстати, для пополнения конского состава («ремонта», как тогда говорили) обер-полицмейстер использовал лошадей, отобранных у нарушителей правил езды по городу. Это было незаконно, но таков уж был московский обычай, также приносивший определенный доход.
Кроме такой «гласной» экономии, которая, по мнению москвичей, в то время была делом обычным, доход Шульгину приносила «негласная экономия» от покровительства купцам, занимавшимся винными откупами.
Справедливости ради стоит отметить, что не только привычка жить в роскоши заставляла А. С. Шульгина искать дополнительные источники доходов. На протяжении XVIII — первой половины XIX вв. финансирование органов государственного управления в России составляло лишь малую часть от действительной потребности. Достаточно сказать, что штаты канцелярий большинства ведомств не соответствовали все возраставшему объему циркулировавших бумаг. Чтобы не утонуть в потоке «входящих» и «исходящих», обер-полицмейстеру приходилось нанимать за свой счет помощников для обработки документов. Не надо забывать и о том, что по служебной необходимости начальнику полиции требовалось содержать штат сыщиков и тайных агентов, хотя из казны на это не отпускалось ни копейки.
Материальное благополучие, достигнутое А. С. Шульгиным, наглядно проявилось при его переезде в Санкт-Петербург, куда он в 1824 г. был назначен обер-полицмейстером[4]. Согласно анекдоту, ходившему в то время, возле Новгорода обоз с домашним скарбом Шульгина встретился на пути графа Аракчеева. Внимание вельможи не могли не привлечь длинная вереница великолепных экипажей и тяжело нагруженных походных фур, множество превосходных ценных лошадей, щегольски одетая в форменное платье прислуга. Проявившему естественное любопытство графу один из служителей сказал, что все принадлежит петербургскому обер-полицмейстеру. В ответ всесильный временщик якобы попросил передать Шульгину: «Всего этого никогда не было и нет у самого Аракчеева».
К несчастью для Александра Сергеевича, его служба в столице продолжалась недолго. После восстания декабристов новый император, Николай I, отправил Шульгина в отставку «с пенсионом тогдашнего оклада». В одночасье все доходы бывшего обер-полицмейстера свелись к пенсии (пусть даже генеральской), которой в любом случае не хватало для поддержания привычного уровня жизни. Возвращение в Москву не принесло ему облегчения. Хроническая нехватка денег вынудила Шульгина продавать, зачастую без всякой выгоды, ценные вещи. К тому же он, как выяснилось, при строительстве своего роскошного дома широко прибегал к займам. Настал момент, когда у кредиторов иссякло терпение, и они подали долговые расписки к взысканию. Все имущество Александра Сергеевича было продано с публичных торгов, причем вырученных денег не хватило на покрытие всех долгов. Недостающее стали вычитать из пенсии.
Бывший обер-полицмейстер из богатейшего человека превратился в почти нищего. Какое-то время некоторые московские купцы по старой памяти ссужали Шульгина деньгами, но настал момент, когда и они отвернулись. Главной причиной послужило то, что отставной генерал начал топить горе в вине. Встречавший его в тот печальный период Л. И. Халютин писал в мемуарах:
«Из бывшего своего великолепного дома он переселился на Арбатскую улицу в деревянный домик, имевший только три окна на улицу, и нанял в нем три комнатки; но и за наем их не имел возможности заплатить, когда наступил срок. По просьбе владельца дома прежде бывшая под его начальством полиция требовала или платежа за квартиру денег, или выезда из дома. Но куда? В это горестное для него время я однажды осенью, проходя по Арбату, видел сквозь отворенную калитку, что он в ветхом и замасленном халате рубит на дворе в корыте капусту. Я сравнил былую жизнь его с тогдашнею, сердце мое облилось кровью. […]
Тем ужаснее положение такого человека, если он имеет еще семейство, ознакомленное им со всеми удобствами и прелестями роскошной жизни и потом лишенное даже дневного пропитания».
Вести о бедственном положении семьи отставного генерала дошли до Николая I. По всей видимости, здесь не обошлось без интриг начальника III отделения. По приказу графа А. Х. Бенкендорфа, недолюбливавшего генерал-губернатора князя Д. В. Голицына, агенты тайной полиции исправно докладывали в Петербург обо всех упущениях в работе московской администрации. В январе 1835 г. князь Д. В. Голицын получил от шефа жандармов письмо следующего содержания:
«Князь Дмитрий Владимирович!
Дошло до сведения Государя Императора, что бывший Московский и потом Санкт-Петербургский обер-полицмейстер Шульгин ведет весьма нетрезвую жизнь, и, привязавшись к некой Страховой, передал уже ей почти все имение.
В таковом положении Шульгина, дети его, с коими он обращается весьма грубо, и, в особенности, дочери, достигшие уже совершенного возраста, претерпевают недостаток как в воспитании, так и содержании их.
Его Величество Высочайше повелел мне о вышеизложенном сообщить Вашему Сиятельству с тем, чтобы Вы, Милостивый Государь, обратили особенное Ваше внимание на несчастное положение детей генерал-майора Шульгина, сделавшихся от развратной жизни отца предметом всеобщего сожаления московской публики»[5].
В архиве не сохранилось официальных распоряжений, отданных князем Д. В. Голицыным, но, зная его отзывчивый, добрый характер, можно смело предположить, что дети Шульгина не остались без заботы. Известно лишь, что три дочери Александра Сергеевича были воспитанницами Екатерининского института благородных девиц. Четверо сыновей Шульгина получили образование в кадетском корпусе. Сам же отставной генерал продолжал «развратный» образ жизни.
В январе 1840 г. секретной канцелярией московского генерал-губернатора было заведено еще одно дело — «О назначении пособия бывшему московскому обер-полицмейстеру генерал-майору Шульгину». Первым подшитым в нем документом стало новое письмо шефа жандармов:
«Секретно.
Милостивый государь, князь Дмитрий Владимирович!
Государь Император, получив сведение о бедственном положении, в котором проживает в Москве бывший там обер-полицмейстером отставной генерал-майор Шульгин, дошедший до нищеты и отчаяния, поручить мне изволил снестись о нем с Вашим Сиятельством, с тем, что не представится ли возможность пристроить каким-либо образом Шульгина, дабы помочь ему, и избавить жителей Москвы от неприятного впечатления, который должно производит вид человека в его чине, занимавшего значительное место в столице и впавшего в столь унизительное положение.
Исполняя сим Высочайшую Волю, имею честь присовокупить, что Ваше Сиятельство, как местный начальник, может судить с большою положительностью, какие к исполнению оной представляются удобнейшие средства; я же с моей стороны полагал бы удалить генерал-майора Шульгина из Москвы в уездный город Московской губернии по Вашему, Милостивый Государь, усмотрению, назначив ему от казны денежное пособие в сто рублей в месяц, которые отпускать не ему, а местному городничему, с тем чтобы он деньги сии употреблял на необходимые для содержания Шульгина издержки, как то, на наем квартиры, на прислугу и на стол, и остальные уже выдавал ему на прочие расходы. Если таковая милость Монаршая не подействует на поведение Шульгина и он за сим будет предаваться нетрезвой жизни, то, по крайней мере, существование его будет обеспечено и Москва избавится от неприятного зрелища его разврата и нищеты»[6].
Ответ князя Голицына был написан в присущем ему стиле. В очередной раз он давал понять, что на месте ему виднее, как надо поступить в этом сложном случае:
«По ближайшему рассмотрению положения дела сего, я с моей стороны нахожу, что высылка Шульгина из Москвы в уездный город не только не удержит его от слабостей, но усилит чувство самоунижения и доведет до большего отчаяния, что в небольшом городе будет еще заметнее; это поставит в чрезвычайно затруднительное положение городничего того города, ибо ему очень трудно будет удержать Шульгина в границах приличия, согласуя права свои с уважением, которым он все-таки ежели не личности, то чину и прежнему его званию; тогда как Шульгин, проживая в Москве в отдаленной местности города, при некотором воздержании может совершенно укрыться из виду обывателей, большею частью его не знающих; это тем удобнее, что он при слабостях своих или остается в квартире, или выезжает постоянно в одни места.
Сие мое предположение может быть приведено в исполнение тогда только, когда я буду уполномочен действовать по своему усмотрению к достижению цели, назначаемой Государем Императором.
В таком случае, я бы поручил Шульгина надзору и попечениям полицейского офицера или другого благонадежного чиновника и предписал бы медику его посещать, дабы зависящими от них средствами постоянно удалять его от наклонностей к крепким напиткам и удержать в границах скромной жизни и приличий; в таком уже случае назначение ему на содержание по 100 р. в месяц по предложению Вашего Сиятельства было бы совершенным благодеянием при неимущем его положении»[7].
По всей видимости, новое напоминание из Петербурга о Шульгине не застало князя Голицына врасплох. В том же деле подшита докладная записка полицмейстера Миллера, представленная в октябре 1839 г. в ответ на устное распоряжение генерал-губернатора:
«…при Его Превосходительстве находятся, как мною дознано, крепостные: дворовый человек Павел Иванов и две девки Анна Федорова и Пелагея Кирилова; но на них положиться в домашней экономии по молодости их невозможно, а можно в сим случае доверить владельцу дома, где живет генерал Шульгин, отставному майору Гессель, который человек немолодых лет, честных правил и хороший хозяин. За квартиру же Александр Сергеевич платит 1200 руб. в год и с него следует получить по 27 сего октября 110 рублей»[8].
Секретным письмом, датированным 27 марта 1840 г., граф Бенкендорф передал повеление императора: московскому генерал-губернатору взять на себя заботу о Шульгине.
Современному читателю может показаться странным, но факт остается фактом — исполнение личного распоряжения российского самодержца завязло в бюрократическом болоте. В конце августа 1840 г. генерал-губернатор отправил в Казенную палату предписание выплатить Шульгину причитающееся содержание. Однако в ответ ему сообщили, что соответствующее ассигнование не выделено Министерством финансов и пообещали дать деньги сразу, как получат. Еще месяц ушел на переписку с Министерством финансов, которое заверило: деньги обязательно будут. Но только 31 октября Казенная палата смогла отрапортовать князю Голицыну о том, что пособие отставному генералу «за 5 месяцев и 4 дня пятьсот тридцать руб. 32 к. ассигнациями], а на серебро 146 р. 662/7 к. сер. отпущены»[9].
Скорее всего, вся эта сумма сразу же ушла на погашение накопившихся у Шульгина долгов, поскольку спустя три недели он обращается к князю Д. В. Голицыну с таким посланием:
«Ваше Сиятельство! Милостивый Государь!
Умоляю Ваше Сиятельство живым Богом, взглянуть хотя малейшим оком милосердия на несчастнейшего из генералов, который, лишась всего, лишен даже и последнего куска хлеба.
Окажите елико возможное пособие по случаю остановленного у меня пансиона, вычитаемого по накопившейся недоимке за дворовых людей моих, чем до гроба жизни обязать изволите, того который был и пребудет с глубочайшим почтением и преданностью Вашего Сиятельства Милостивейшего Государя Всепокорнейший слуга А. Шульгин»[10].
При знакомстве с этим документом сразу бросается в глаза, что подпись выполнена характерными для алкоголика «пляшущими» буквами. Неизвестно, обратил ли на это внимание князь Голицын, но, судя по другому архивному документу, просьба бывшего обер-полицмейстера осталась без ответа. В марте 1841 г. Шульгин подал генерал-губернатору еще одно прошение, в котором жаловался, что вместо полной пенсии по-прежнему получает в месяц всего 70 рублей. Заканчивая послание, он слезно просил выделить ему хоть сколько-нибудь денег к предстоящему празднику.
Вполне возможно, что в тот раз Александр Сергеевич получил какую-то сумму — в Москве стойко придерживались традиции проявлять милосердие в преддверии Светлого Христова Воскресенья. Вот только встретить праздник ему не довелось. В самый канун Пасхи, 29 апреля 1841 г., А. С. Шульгин скончался.
Остаток царского пособия был разделен между детьми Шульгина поровну — каждому досталось по 36 рублей ассигнациями. Пытаясь хоть как-то помочь дочерям-бесприданницам, князь Д. В. Голицын обратился к графу Бенкендорфу с просьбой назначить им пособие «в виде исключения из законов». Шеф жандармов отказался даже докладывать об этом царю, мотивируя тем, что дочери бывшего обер-полицмейстера ничем не отличаются от других бедных дворянок. Ходатайство генерал-губернатора о выплате отцовского пособия сыну Шульгина — Константину — также не имело успеха. Сердце графа Бенкендорфа не тронули слова о том, что молодой чиновник 3-го разряда с жалованьем 8 рублей серебром в месяц «… лишен способов не только иметь приличную званию своему обмундировку, но даже имеет недостаток в содержании»[11].
После перевода А. С. Шульгина на службу в Санкт-Петербург московским обер-полицмейстером был назначен тоже Шульгин, но на этот раз — Дмитрий Иванович. Генерал-майор Шульгин-2-й (так его именовали в официальных документах) был не столь яркой личностью, как его предшественник. В истории Москвы его имя в большей мере сохранилось благодаря выдающимся современникам, с которыми Д. И. Шульгину пришлось пересекаться в силу служебного положения.
Например, А. С. Пушкину пришлось дважды посетить контору обер-полицмейстера в Столешниковом переулке. В Петербурге шло следствие по поводу распространения в списках отрывков из запрещенной цензурой элегии «Андрей Шенье». Из столицы Шульгину повелели «…отобрать суду показания от прикосновенного к оному делу А. Пушкина: им ли сочинены известные стихи, с какой целью они сочинены, почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъявленное, и кому от него сии стихи переданы».
По соображениям секретности самих стихов поэту не показали, поэтому на первом допросе Пушкин ответил, что не знает, о каком из его сочинений идет речь. Оказавшись перед Шульгиным во второй раз и прочитав предъявленную ему копию, Александр Сергеевич привычно поправил ошибки в тексте, после чего собственноручно написал: «Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последних мятежей и помещены в элегии «Андрей Шенье», написанной с пропусками в собрании моих Стихотворений. Они явно относятся к Французской революции, коей А. Шенье погиб жертвою».
Другая история, участником которой был Д. И. Шульгин, наглядно характеризует нравы того времени. Полина Гебль, добившаяся разрешения ехать в Сибирь в качестве жены декабриста Анненкова, получила от Николая I на дорогу три тысячи рублей ассигнациями. Передавая деньги, обер-полицмейстер попросил француженку расписаться на листе бумаги, исписанном столбцами цифр. «Государь не доверяет своим чиновникам в получении всей суммы, — пояснил Шульгин, — и потому в бумаге проставлены номера тех ассигнаций, которые он передал вам в дорогу».
По-своему был связан с декабристами и служивший в Москве с ноября 1833 г. по февраль 1845 г. обер-полицмейстер Л. М. Цынский. Во время восстания он уговорил командира конной гвардии А. Ф. Орлова (будущего начальника III отделения) вывести полк на поддержку Николая I. По утверждению П. В. Долгорукова, Орлов, попав в фавор к императору, отблагодарил бывшего адъютанта: «…впоследствии доставил место обер-полицмейстера в Москве и поддерживал его там против воли князя Дмитрия Владимировича Голицына, который справедливо жаловался, что Цынский страшным образом ворует».
Генерал Цынский также вошел в историю русской литературы. Одна из проведенных им ночных проверок постов, в результате которой в его санях оказалась дюжина оставленных без присмотра алебард, послужила толчком к созданию поэмы «Двенадцать спящих будочников». А известный автор водевилей Д. Т. Ленский отметил эпиграммой переход под покровительство обер-полицмейстера балерины Е. А. Санковской:
Брандмайор Тарновский
Тем себя прославил,
Что… Санковской
Цынскому представил.
Так ли? При рапорте ль?
Слухи не доходят,
Но чрез этот фортель
Многие выходят.
Однако самым известным произведением, где Цынский и возглавляемая им полиция были описаны с натуры, следует признать «Былое и думы» А. И. Герцена. Вот как писателю запомнился первый допрос, который проводила специальная комиссия во главе с обер-полицмейстером:
«В большой, довольно красивой зале сидели за столом человек пять, все в военных мундирах, за исключением одного чахлого старика. Они курили сигары, весело разговаривали между собой, расстегнувши мундиры и развалясь на креслах. Обер-полицмейстер председательствовал.
Когда я взошел, он обратился к какой-то фигуре, смиренно сидевшей в углу, и сказал:
— Батюшка, не угодно ли?
Тут только я разглядел, что в углу сидел старый священник с седой бородой и красно-синим лицом.
Священник дремал, хотел домой, думал о чем-то другом и зевал, прикрывая рукою рот. Протяжным голосом и несколько нараспев начал он меня увещевать; толковал о грехе утаивать истину пред лицами, назначенными царем, и о бесполезности такой неоткровенности, взяв во внимание всеслышащее ухо Божие; он не забыл даже сослаться на вечные тексты, что «нет власти, аще не от Бога» и «кесарю — кесарево». В заключение он сказал, чтоб я приложился к святому евангелию и честному кресту в удостоверение обета, — которого я, впрочем, не давал, да он и не требовал, — искренно и откровенно раскрыть всю истину.
Санковская Е. А.
Окончивши, он поспешно начал завертывать евангелие и крест. Цынский, едва приподнявшись, сказал ему, что он может идти. После этого он обратился ко мне и перевел духовную речь на гражданский язык.
— Я прибавлю к словам священника одно: запираться вам нельзя, если б вы и хотели.
Он указал на кипы бумаг, писем, портретов, с намерением разбросанных по столу:
— Одно откровенное сознание может смягчить вашу участь; быть на воле или в Бобруйску на Кавказе — это зависит от вас.
Вопросы предлагались письменно; наивность некоторых была поразительна. «Не знаете ли вы о существовании какого-либо тайного общества? Не принадлежите ли вы к какому-нибудь обществу — литературному или иному? Кто его члены? Где они собираются?»
На все это было чрезвычайно легко отвечать одним «нет».
— Вы, я вижу, ничего не знаете, — сказал, перечитывая ответы, Цынский. — Я вас предупредил, — вы усложните ваше положение.
Тем и кончился первый допрос».
Оказавшись «на том берегу», А. И. Герцен не упускал случая поместить в «Колоколе» письма из Москвы, содержавшие разоблачения полицейского произвола и нелицеприятную критику стражей порядка. «Ради красного словца» писатель-революционер не жалел и своего доброго знакомого — обер-полицмейстера И. Д. Лужина, впоследствии харьковского губернатора, которого наградил эпитетом «доносчик». А ведь именно он, когда в Петербурге Герцену отказали в заграничном паспорте, выправил Александру Ивановичу необходимые документы и помог выехать из России.
Лужин И. Д.
Интересно, что критику обер-полицмейстера Лужина можно найти не только в произведениях, вышедших из-под пера Герцена и его корреспондентов. Вот мнение тайного агента III отделения, высказанное в донесении заместителю шефа жандармов Л. В. Дубельту:
«Простите мне мою неограниченную искренность, батюшка Леонтий Васильевич, все единогласно отдают цену Москве, что при бестолковости Щербатова[12] и неспособности Лужина быть обер-полицмейстером все держится внутренней привязанностью к царю и личною привязанностью к великому духу Государя.
Батюшка, уладьте, чтоб Лужина хоть егермейстером сделали, но дайте на это место человека достойного, ведь Лужина просто презирают, просто говорят: чего и ждать от него, когда его баба била по роже, офицеры говорили ему грубости и даже купец, поставщик полиции дров Иван Васильевич Волков, ему в доме Щербатова и при Щербатове в глаза дерзко правду высказал, выражаясь именно: «Ошибаешься, молодой генерал». […]
Но ни в каком случае не делайте на место Лужина здешних полицмейстеров, ей-богу, ни один не способен, но попробуйте переместить Вашего санкт-петербургского в Москву, а здешнего к вам, тогда ближе рассмотрите».
Характерна реакция верховной власти: 6 мая 1848 г. вместо добрейшего князя А. А. Щербатова московским генерал-губернатором был назначен бывший министр внутренних дел граф А. А. Закревский. Для москвичей контраст был настолько разителен, что очень скоро нового властителя Первопрестольной иначе как «Чурбан-пашой» не называли. Обер-полицмейстером остался И. Д. Лужин и возглавлял полицию еще шесть лет. А его преемником стал прославившийся безграничной грубостью полицмейстер А. А. Тимашев-Беринг.
Жителям Москвы оставалось только утешаться тем, что граф Закревский, органически не переносивший мздоимства, поставил обер-полицмейстера и его подчиненных в трудное положение. «Сам не беря взяток, — вспоминал один из современников, — Закревский решительно боролся со взяточниками в своем генерал-губернаторстве. Насколько успешно, сказать трудно, однако это была столь заметная черта, что она вдохновила безымянного поэта на стих, точнее, на песню, популярную в свое время в Москве. Пелась она на мотив известного романса «По небу полуночи ангел летел.»:
Когда граф Закревский в Москву прилетел,
Он грозную песню запел,
И Лужин, и Беринг, и частных всех рой
Внимали той песне с тоской.
Он пел о поборах с купцов и мещан, с трактиров…
Дальше, к сожалению, шло какое-то неприличие, которого в те времена бумага не выдерживала».
По другому свидетельству, генерал-губернатор бранил И. Д. Лужина за мягкость характера и даже называл его «бабой», хотя вряд ли такую характеристику можно назвать до конца справедливой. «Из этого не следует, однако, — писал «Колокол», — чтобы Лужин был каким-то идеальным существом среди полицейских чиновников Москвы, — он, напротив того, безукоризненно исполнял свою должность, умел при случае хорошо дать в зубы и хорошо высечь, но не того требовалось на столь высоком месте.» В те годы, когда ему пришлось возглавлять полицию (1845–1854), в Москве как никогда рьяно преследовали раскольников и скопцов. По распоряжению И. Д. Лужина был составлен подробный план Москвы.
Стоит добавить, что подобно многим из московских обер-полицмейстеров, генерал-майор Лужин имел славное боевое прошлое. За храбрость, проявленную в сражениях с польскими повстанцами в 1831 г., он был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени с бантом и медалью «За взятие Варшавы».
С необычной стороны обер-полицмейстера характеризует тот факт, что в его доме (!) на Тверском бульваре[13] существовал литературный салон. В том самом крыле особняка, где во времена Цынского следственная комиссия допрашивала А. И. Герцена и его товарищей, жила сестра Лужина — Марья Дмитриевна Ховрина. Она устраивала литературные вечера, которые посещали В. Г. Белинский, Н. В. Станкевич, Аксаковы, А. С. Хомяков. В этом доме читал свои новые произведения Н. В. Гоголь. Неизменным участником собраний был сам обер-полицмейстер. Судя по тому, что присутствие Лужина не мешало западникам и славянофилам сходиться в откровенных спорах, литераторы не воспринимали его в качестве надзирателя.
И конечно же нельзя не упомянуть о роли И. Д. Лужина в судьбах величайших русских поэтов — А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова.
Еще служа в кавалерии, Иван Дмитриевич способствовал женитьбе Пушкина. По просьбе поэта он танцевал на балу с Натальей Гончаровой и между делом завел разговор об отношении к Александру Сергеевичу. Узнав, что Гончаровы настроены благосклонно, Лужин поспешил обрадовать своего доверителя. После этого Пушкин начал сватовство, и вскоре состоялась свадьба.
В «Лермонтовской энциклопедии» Лужин упомянут как друг поэта. Волей случая Иван Дмитриевич оказался в Зимнем дворце, когда Николаю I доложили о гибели Лермонтова, и сохранил для истории слова, произнесенные императором: «Собаке собачья смерть».
Дом обер-полицмейстера на Тверском бульваре.
Возможно, на совести И. Д. Лужина были грехи, но какую-то их часть он несомненно искупил лишь одним благодеянием — помог состояться великому русскому художнику А. К. Саврасову. Отец начинающего живописца не одобрял выбранного сыном занятия, поэтому у Алексея Саврасова не было денег, чтобы оплатить учебу в Училище живописи, ваяния и зодчества. После знакомства с картинами юного таланта обер-полицмейстер Лужин, член Московского художественного общества, поддержал Саврасова. В результате юноша переехал из отцовского дома на квартиру и получил возможность без помех посещать занятия в училище. В летнее время молодой художник жил в имении Лужина, и первый гонорар за свои живописные работы Саврасов получил от Ивана Дмитриевича.
Под нажимом графа Закревского Лужин был вынужден освободить должность обер-полицмейстера. Его преемником стал А. А. Тимашев-Беринг. Один из современников, выразив общее мнение москвичей, дал ему краткую, но точную характеристику: «Грубый, неотесанный, нахальный и дерзкий до того, что имя его стало поговоркою не только в Москве, но и во всей России».
Всероссийская известность Тимашева-Беринга нашла отражение в рассказе Н. И. Лескова «Умершее сословие»:
«У князя Петра Ивановича в Орле был знаменитый кучер. Он разве малым чем-нибудь уступал оставившему по себе в Москве историческую память кучеру обер-полицеймейстера Беринга. Орловский наездник был так же утробист, так же горласт и краснорож, имел такие же выпяченные рачьи глаза и так же неистово хрипло орал и очертя голову несся на всех встречных и поперечных, ни за что не ожидая, пока те успеют очистить ему дорогу. На душе этого христианина, говорят, считалось уже несколько смертных грехов, и, во всяком случае, он по справедливости мог почитаться в свое время очень опасным человеком в городе.
Лихая езда как на пожар тогда была, впрочем, в моде у многих больших лиц, и это почиталось даже необходимым признаком «твердой власти». Особенно шибко ездили губернаторы и полицеймейстеры: они всюду скакали, и кучера их всегда особенно кричали. Это придавало городам оживление».
Необузданный самодур Тимашев-Беринг сам по себе являлся олицетворением «николаевской» эпохи, когда малейшая тень сомнения в правильности действий начальства являлась тягчайшим преступлением. Главным же средством пресечения любого «непослушания» была грубая сила. Однако один из случаев проявления обер-полицмейстером беспредельной жестокости всколыхнул всю Москву.
По свидетельству современника, началось все с разноса, учиненного обер-полицмейстером брандмейстеру Воробьеву: на тушение пожара не прибыл обоз из Главного депо. По регламенту, его должен был привести сам Воробьев, но, загуляв в гостях, он не явился по тревоге, а пожарные не имели права тронуться с места без командира. Чтобы избежать начальственного гнева, брандмейстер обвинил в нерадении дежурившего на вышке служителя — он, мол, не вывесил сигнал о пожаре. Тогда Тимашев-Беринг приказал выпороть солдата, но тот не дал себя подвергнуть экзекуции. Во-первых, он не считал себя виноватым — все видели, что сигнал был поднят вовремя; во-вторых — за непорочную службу был награжден знаком ордена Св. Анны (медалью), что по закону освобождало его от телесных наказаний.
Обер-полицмейстер мчится по городу. Вместо мигалки и «крякалки» крик кучера: — Эй! Гей! Пади! Берегись! Пади! Держи правей! Сторонись! (кар. из журн. «Развлечение». 1864 г.).
Как следует из письма, опубликованного в «Колоколе», «обер-полицмейстер, разъяренный самим фактом неповиновения со стороны нижнего чина, «…велел его посадить в одной рубашке под арест, на хлеб и на воду и обещал заехать сам допросить его. Действительно, через несколько недель он прибыл в частный дом, в котором содержался солдат, потребовал его к себе и начал его осыпать всякими ругательствами, на которые так богат русский язык вообще и генеральский язык в особенности. Солдат защищался, пробовал рассказать дело в настоящем виде; но можно себе представить, как эта дерзость, эта решимость несчастного, который «осмелился рассказывать», подействовала на генерала. Беринг, вне себя, бросился на свою жертву и дал полную волю кулакам. Чувство собственной правоты, инстинктивное чувство собственного достоинства, сознание грубого беззакония, которое тяготело над ним, — заговорили вдруг в душе солдата. Он отшатнулся и сказал резким голосом: «Ваше превосходительство, если я виноват, судите меня, — вы не можете истязать меня без суда». Слова эти лишили последнего сознания Беринга: он в остервенении продолжал колотить несчастного, — наконец, обратясь к Воробьеву, закричал: «Дать ему пятьсот палок, сейчас же». Но лишь только ой произнес эти слова, как почувствовал, что эполеты его сорваны: он обернулся, громкий удар раздался на его щеке. Солдат в исступлении стоял перед ним, сжимая с такою силою в руках своих эполеты, что потребны были все бескорыстные усилия Воробьева и десятка полицейских, чтобы вырвать их у него.
Весть об этом происшествии разнеслась в тот же день по Москве. Беринг, впрочем, поспешил вечером явиться в театр, чтобы своим наружным спокойствием рассеять неблагоприятные слухи, — однако неудачно. Во всем обществе только и говорили, что об этом происшествии, даже извозчики толковали об нем на улицах с своими седоками. Между прочим, наши правительственные власти переполошились; понятно, что Закревский должен был употребить всевозможные усилия, чтобы замять эту историю: он ссадил с места Лужина, нарочно для того, чтобы оставить это место Берингу, представил его государю как человека благородного и надежного во всех отношениях; Беринг был избранником его сердца, вернейшею опорою его власти, и вдруг теперь публично признаться, что этот избранник — негодяй! Во что бы то ни стало нужно было извратить дело. Сначала обратились к самому солдату — стали убеждать его, чтобы он показал, что не бил Беринга и не срывал с него эполет, а только «схватился» за них и был принужден их тотчас же оставить. Обещали солдату значительное уменьшение наказания, и несчастный, опомнившись от своего лихорадочного пыла, согласился под этим условием показать именно так, как хотелось чиновникам аудиториата. Дело было представлено в таком виде государю. Между прочим, все родственники Беринга — Норов, графиня Разумовская, княжна Вяземская и т. д.[14] — пустили в Петербурге в ход все пружины, чтобы поддержать этого благородного сановника. С одной стороны — сам Закревский, целая толпа петербургских вельмож, толпа людей, близких к государю и готовых уверить его во всем, чего им хотелось, с другой — бедный солдат, голос которого никуда не мог достигнуть из его душной тюрьмы, не имевший никого, кто решился бы сказать слово в его защиту! Можно ли было сомневаться в результате? Несчастный был приговорен к 3000 ударам сквозь строй. Наказание было исполнено в Москве, в Крутицких казармах; он прошел только 2000 и упал замертво. Его отвезли в больницу, — но, к счастию, он не вылечился; на третий день после своей пытки он умер, а Беринг считает за ним 1000 палок на том свете.
Вот вам рассказ, который может повернуть душу каждого честного человека. Клянусь, что в нем нет ни слова преувеличенного и каждый житель Москвы подтвердит его вам до последней подробности. Происшествие случилось так гласно, в присутствии стольких людей, что, повторяю, невозможно было скрыть его».
Профессор Московского университета О. М. Бодянский отметил в дневнике хождение по рукам сатирических виршей, сочиненных чиновником по особым поручениям при генерал-губернаторе Горсткиным:
«Бывши всегда не в ладах с обер-полицеймейстером Тимашевым-Берингом, Горсткин написал на него стихи, после известного с ним случая, т. е. когда жид пожарной команды (депо) сорвал с него эполеты, и пустил их по Москве из-под руки:
Не дивитесь днем, квартальные,
По ночам фонарные,
Что не видать обирачей,
Им все чудится еврей.
Не дивитесь, частные,
Что дворники несчастные
У ворот храпят сильней:
Руки нам связал еврей.
Не дивитесь, Депо и Дума,
Что дела текут без шума,
Без обычных «гей!» да «бей!»,
Много спеси сбил еврей.
Не дивись, простолюдин, <…>[15] неважный чин,
Что вас чтут уж за людей:
Все еврей, еврей, еврей!»
Слово «обирач» следует понимать как «вымогатель», а смысл этого стихотворения в целом — констатация факта: отчаянный поступок солдата привел к сбою в работе всей московской полиции. Обер-полицмейстер, прячась от позора, перестал разъезжать по городу и наводить трепет на подчиненных. Приставы и квартальные также притихли, ожидая смены начальства, а в результате упала дисциплина среди рядовых служителей. Возможно, вид «притихшей» полиции настолько был непривычен, что в среде обывателей возникло некое брожение умов.
Полицейский: — Послушайте, милостивый государь! Вы мне кажетесь очень подозрительным. (кар. из журн. «Развлечение». 1862 г.).
Довольно скоро весть о «подвиге» Тимашева-Беринга достигла Петербурга. Житель столицы А. А. Пеликан писал в воспоминаниях: «Случай этот […] возмутил общество, но для главных виновников прошел бесследно, и даже не воспрепятствовал дарованию им высоких монарших милостей к ближайшему наградному дню». Не исключено, что обер-полицмейстер действительно получил какую-то очередную награду, но относительно того, что для него эта история не имела других последствий, мемуарист ошибся. Тимашеву-Берингу пришлось отправиться в отставку «по болезни».
Пока подбирали ему преемника, временное командование городской полицией с 19 октября 1857 г. принял на себя полицмейстер полковник Замятин, а 12 января 1858 г. «на основании Высочайшего приказа по Военному ведомству» вступил в «исправление должности московского обер-полицмейстера» полковник князь А. И. Кропоткин[16].
По всей видимости, новый обер-полицмейстер проявлял не меньшее, чем его предшественник, рвение в выполнении любых приказов «Чурбана-паши». Вот только предвидеть он не мог, что однажды за нарушение закона ему придется ответить. Спустя двадцать с лишним лет после оставления Кропоткиным командования московской полицией, в 1881 г., газета «Современные известия» сообщила о том, что прежними деяниями князя заинтересовалась судебная власть:
«Дело по обвинению бывшего московского обер-полицмейстера князя А. И. Крапоткина, преданного суду Правительствующим сенатом за противозаконные поступки при арестовании и лишении свободы севастопольского купца Николая Савина Шелапутина, которого неоднократно подвергали заключению под стражу по приказанию, бывшего московским военным генерал-губернатором, графа А. А. Закревского, значительно усложняется; следствие ведется судебным следователем по особо важным делам при московском окружном суде г. Барабиным, которым и открыто много любопытного из дел доброго старого времени. Так, арестантские книги за 1858 год в графе, где вписана фамилия Шелапутина, внизу, где пишется время освобождения, цифры подчищены, самых подлинных производств не находится, так как в арестантских книгах значится, что Шелапутин посажен за неплатеж долга по требованию управы благочиния, но кому неизвестно, по неимению подлинных производств, которые уничтожены последующими обер-полицмейстерами, так что следствию предстоит много работы».
В середине 60-х гг. XIX в. московским генерал-губернатором был назначен князь В. А. Долгоруков. Четверть века его правления отличались, по словам В. А. Гиляровского, «патриархальным порядком».
Более всего князь Долгоруков не любил, чтобы спокойное течение жизни Первопрестольной нарушалось какими-либо происшествиями. Под свой характер он подбирал и начальников полиции. О них историк М. М. Богословский оставил в мемуарах такое свидетельство:
«Должность обер-полицмейстера занимали генерал-майоры «свиты его величества», обыкновенно из средних дворянских фамилий. В 70-х годах сидел обер-полицмейстером Н. У. Арапов, затем Е. К. Юрковский, А. А. Козлов. Все это были самые обыкновенные, бесцветные, с монотонным однообразием один другого повторяющие начальники. Они ездили по Москве, обращая на себя внимание особой запряжкой своих экипажей: летом в небольшой пролетке без верха, зимой в одиночных санях «на паре с пристяжной», как тогда говорилось: одна лошадь впрягалась в оглобли, а другая пристегивалась к ней с правой стороны на свободных постромках, и бежали хорошей рысью, изящным изгибом извивая шею, что особенно и ценилось в таких пристяжных. Вечера эти обер-полицмейстеры проводили в гостиных среднего московского дворянского круга, с которым были связаны нитями родства и знакомства, или в Английском клубе».
Обер-полицмейстеру Н. У. Арапову, в частности, схожую характеристику дал его современник Н. П. Розанов: «… это был генерал в общем довольно добродушный и не слишком натягивавший вожжи».
Тишь да гладь, столь ценимые генерал-губернатором, для москвичей далеко не всегда оборачивались приятной стороной. «Перечисленные обер-полицмейстеры, — отмечал М. М. Богословский, — вели спокойный образ жизни и не увлекались никакими реформами, хотя, конечно, не могли не видеть многочисленных недочетов и в полицейском благосостоянии города, и в нравах подведомственной им полиции. Город был пылен и грязен, мостовые были из рук вон плохи, тротуары невозможны, улицы не убирались и не подметались и т. д.»
Н. П. Розанов упоминал в мемуарах, как полной неудачей окончились его попытки прекратить распространение страшного зловония на Пименовской улице, где он жил. Благодаря попустительству полиции, владелец соседнего дома продолжал спускать нечистоты прямо на улицу. Конечно, можно сделать скидку на то, что это происходило в отдаленной части города, но, оказывается, и в центре Москвы порядок был не лучше. Вот как в описании В. А. Гиляровского выглядела Лубянская площадь: «… заменяла собой и извозчичий двор: между домом Мосолова и фонтаном — биржа извозчичьих карет, между фонтаном и домом Шилова — биржа ломовых, а вдоль всего тротуара от Мясницкой до Большой Лубянки — сплошная вереница легковых извозчиков, толкущихся около лошадей. В те времена не требовалось, чтобы извозчики обязательно сидели на козлах. Лошади стоят с надетыми торбами, разнузданные, и кормятся.
На мостовой вдоль линии тротуара — объедки сена и потоки нечистот.
Лошади кормятся без призора, стаи голубей и воробьев мечутся под ногами, а извозчики в трактире чай пьют. Извозчик, выйдя из трактира, черпает прямо из бассейна грязным ведром воду и поит лошадь, а вокруг бассейна — вереница водовозов с бочками.
Подъезжают по восемь бочек сразу, становятся вокруг бассейна и ведерными черпаками на длинных ручках черпают из бассейна воду и наливают бочки, и вся площадь гудит ругательствами с раннего утра до поздней ночи.»
Громкая ругань, беспардонное хамство извозчиков, полное пренебрежение ими существовавшими тогда правилами движения доставляли москвичам не меньше страданий, чем царившая в городе антисанитария.
«Ничего нельзя было себе представить что-либо более разнузданное и безобразное, нежели поведение московских извозчиков на улице, — писал о «диком племени» работников извозного промысла М. М. Богословский. — Экипажи стояли обыкновенно на углах улиц, а сами они толпились около экипажей на тротуарах, иногда в не совсем опрятных и рваных синих халатах, мешая движению и отпуская иногда замечания по адресу проходивших. Когда обыватель желал нанять извозчика и раздавался крик: «Извозчик», они быстро вскакивали на козлы и с дикими криками, стоя, погоняя лошадей, неслись необузданной ордой к нанимателю, крикнувшему извозчика. Стон стоял в воздухе от этого дикого крика и ругани, которую ненанятые извозчики посылали вслед счастливцу, которому удалось посадить седока, своему же земляку и приятелю, с которым только что вели самый дружественный разговор. Извозчичья ругань славилась в Москве, и существовало даже выражение: «ругаться по-извозчичьи». При найме извозчика на углу, где они ожидали толпою, они обступали нанимателя и неистово орали, торгуясь и сбивая цены друг у друга. Еще шумнее были эти орды у вокзалов при приходе поездов и у театров при разъездах после спектакля. Еще неукротимее были ломовые извозчики, которых было особенно много в Москве в узле железных дорог, подвозивших и увозивших товары, которые с вокзалов и до вокзалов доставлялись гужевым путем. С грузами ломовые извозчики ехали длинным обозом, не держа интервалов между возами и задерживая движение экипажей и пешеходов, пустые — они неудержимо мчались, грозя немилосердно раздавить и сокрушить все на своем пути».
Хозяйский кучер. Лихач. «Ванька». Ямщик, (кар. из журн. «Зритель общественной жизни, литературы и спорта». 1863 г.).
Роль Геркулеса, которому пришлось вычищать «авгиевы конюшни» многолетнего бездействия московских стражей порядка, досталась обер-полицмейстеру А. А. Власовскому.
Современники по-разному объясняли появление в Первопрестольной бывшего рижского и варшавского полицмейстера, даже не имевшего генеральского чина. Одни считали его креатурой великого князя Сергея Александровича, назначенного в 1891 г. генерал-губернатором вместо В. А. Долгорукова. Другие полагали, что способного администратора приметил и перетащил в Москву городской голова Н. А. Алексеев.
В пользу последнего утверждения говорит то обстоятельство, что Власовский и Алексеев были схожи по характеру и рука об руку энергично трудились на благо города. Кроме того, молва им приписывала тесную дружбу — вплоть до совместных кутежей и романтических приключений. «Говорили, — передавал один из слухов М. М. Богословский, — .что их поведение вызвало неудовольствие в Петербурге и что Александр III на докладе наложил резолюцию: «Унять жеребцов».
Впрочем, имеются свидетельства того, что требования обер-полицмейстера не всегда находили поддержки в органах городского самоуправления. Например, Власовскому нравилось, чтобы откосы тротуаров были посыпаны песком. Но его смывало дождем, отчего забивались водосточные канавы, а это, в свою очередь, являлось нарушением правил, установленных городской Думой. В результате домовладельцы оказывались между двух огней: посыпать откосы песком значило угодить под штраф от городской управы, не посыпать — быть оштрафованными полицией.
О другом случае писал в газете «Новое время» известный журналист Влас Дорошевич:
«В Москве ходит легенда, будто в числе массы приказов, изданных деятельным полицмейстером, было одно отношение к местному самоуправлению, с просьбой убрать снег с бульваров и кладбищ. Однако городской голова отклонил эту просьбу по следующим резонам:
1) Снег на бульварах лежит или, вернее, лежал чистый.
2) Таяние снега играет важную роль на орошении городских древесных посадок. Если свезти снег с бульваров, потребуется усиленная поливка их сверх положенной.
3) На такую усиленную поливку свободных сумм в городском бюджете не имеется.
Одни находят ответ нашего лорда-мэра вполне резонным и удовлетворительным; другие всецело становятся на сторону полицейского требования. Признаюсь, я принадлежу к последним. Москва — город большой и богатый. Прибавка восьми тысяч к пятидесяти двум, которые она издерживает на летнюю поливку улиц, скверов и бульваров, ее не разорила бы. А жители были бы избавлены от невылазной грязи, буквально потопившей некоторые из бульваров. Что делалось в ночь под Светлое Воскресенье на Тайницком бульваре, и вообразить невозможно. Это был не бульвар, а болото, принявшее в себя ручьи со всего Кремля».
Против «великокняжеской» версии появления Власовского в Москве свидетельствует факт, что весь период командования полицией (28.11.1891–15.07.1896) он оставался в чине полковника. Из-за этого официально ему приходилось числиться «исполняющим должность обер-полицмейстера». Будь генерал-губернатор, брат императора, действительно расположен к Власовскому, вряд ли бы он допустил, чтобы ключевой сотрудник его администрации столь долго ходил без генеральских погон. Кстати, ближайшее окружение великого князя Сергея Александровича — А. Г. Булыгин, Д. Ф. Трепов, В. Ф. Джунковский, B. C. Гадон — все они достигли больших высот в карьере.
«Крутые и энергичные действия обер-полицмейстера, — вспоминал М. М. Богословский о первых шагах Власовского на новом поприще, — с первых же дней его появления заставили о нем много говорить в Москве. Он скоро стал анекдотическим человеком, предметом рассказов. Невысокий, невзрачный, с какого-то черного цвета гарнизонной физиономией, с усами без бороды, с пристальным злым взглядом, которым он, казалось, видел сквозь землю на три аршина и там следил, нет ли каких-нибудь беспорядков, он целый день и всю ночь летал по городу на своей великолепной паре с пристяжной, зверски исподлобья высматривая этих нарушителей порядка и немилосердно попавшуюся жертву казнил. С ним рядом в его небольшой открытой пролетке, зимой в санях, почтительно сидел чиновник его канцелярии в гражданском форменном пальто; на обязанности этого чиновника было записывать виновных в нарушении правил извозчиков, дворников, городовых, околоточных, а также вообще замеченные беспорядки на улицах в особую книжку, которую в полицейских кругах называли «паскудкой», для наложения штрафов. С молниеносной, прямо сказочной быстротой носился он из одного края города в другой. У него было несколько пар выездных лошадей, одна другой лучше, и каждой доставалась ежедневно большая работа. Его кучер, образец древнерусской красоты, высокий, плечистый, с широкою бородой, орал так, что было слышно с одного конца Тверского бульвара на другой, но, вероятно, и он один с этою работою не справлялся и имел помощника».
Запомнился новый обер-полицмейстер и Н. П. Розанову: «Это был сухощавый, с длинными почти седыми усами полковник, которого ежедневно можно было видеть скакавшим по улицам Москвы на быстрой паре серых лошадей».
«Когда Власовский спал, совершенно неизвестно, — писал в мемуарах М. М. Богословский. — Говорили, что он, когда придется, не раздеваясь, садился в кресла и так дремал часа четыре в сутки, остальное время посвящая службе. Впрочем, к обеду, который ему приносили из ресторана «Эрмитаж», так как был холост и своего хозяйства не вел, приглашались его приближенные люди; с ними он напивался коньяком, но пьян никогда не бывал, так как поглощал алкоголь, как губка, и алкоголь на него не действовал. После обеда или ужина, освежаясь, ездил всю ночь по городу. В приказах его отмечались замеченные им при проездах нарушения полицейской службы в 2, в 3, в 4, словом, во все часы ночи в самых различных частях города».
М. М. Богословский утверждал, что все московские безобразия прекратились «…на другой же почти день по приезде Власовского». Постоянные рыскания обер-полицмейстера по городу и щедрая раздача им наказаний привели чуть ли к немедленному воцарению на улицах невиданного прежде порядка. Трудно оспаривать свидетельство очевидца, но, судя по официальным документам, мемуарист (как это часто бывает, когда увиденное описывают спустя многие годы) оказался не совсем точен.
Более верные сведения о начале деятельности Власовского в Москве дает газета «Ведомости московской городской полиции». На страницах этого издания новый обер-полицмейстер, в отличие от предшественников, с первого же дня стал публиковать свои приказы по полиции. И первый из них был посвящен не разносу нарушителей, а. заботе о городской бедноте:
«Во время сильных морозов многие бедные люди, оставаясь по своим надобностям более или менее продолжительное время на улицах, часто нуждаются в таких помещениях, где бы они могли обогреться.
Ввиду этого предписываю гг. смотрителям полицейских домов отделить из имеющихся в оных помещений по одной теплой комнате для обогревания лиц, учредив там за порядком необходимый надзор из служителей полицейской команды. Об исполнении же мне немедленно донести».
Рядом был опубликован призыв обер-полицмейстера к жителям Москвы жертвовать дрова для устройства общественных костров: «… принимая во внимание, что при наступлении сильных морозов кучера, извозчики и другие лица, подвергаясь на открытом воздухе стуже, не имеют мест, где могли бы согреваться, покорнейше просит жителей столицы не оставить зажигать в ночное время, при сильных морозах для обогревания нуждающихся в том лиц, костры на городских площадях, на местах по указанию полиции».
Костер на московской улице (жури. «Будильник». 1892 г.).
Спустя неделю распоряжение об обогреве бедняков Власовский дополнил новым предписанием: приставам «немедленно озаботиться» установкой возле участков фонарей, которые должны гореть всю ночь; в обогревательных комнатах стелить солому; городовые должны знать, где находятся пункты обогрева, и «указывать таковые лицам, желающим обогреться».
Первые нарушители были отмечены в приказе на 13 января 1892 г. Одним оказался архитектор Илиодор Хворинов. Он был оштрафован на 100 рублей за то, что в его доме полиция выявила жильцов без прописки. Другими были извозчики. Крестьянин Федор Малышев, как сообщалось в приказе, «… быв в нетрезвом виде, оказал ослушание на требование полиции «сесть на козлы и отъехать» от Малого театра», за что был наказан тремя сутками ареста. Такой же срок пришлось отсидеть извозчику Герасиму Крысанову, который, изрядно согревшись водочкой, «…в карьер гнал лошадь, на требование же городового «ехать тише», оказал ослушание, учинив сопротивление при задержании».
Через десять дней, видимо, составив о московских работниках гужевого транспорта окончательное мнение, Власовский посвятил им специальный раздел суточного приказа: «Замечено мною, что как легковые, так и ломовые извозчики грубо обращаются с публикой, ругаются между собой, дозволяя сквернословие, и вообще держат себя на улице крайне неприлично». И следом еще один: «… легковые извозчики и кучера собственных экипажей, становясь по 2 и по 3 в ряд, загораживают проезды во дворы и стесняют движение по улицам».
Для искоренения выявленных безобразий участковым приставам предписывалось отобрать у всех извозчиков специальные «подписки» с обязательством строго выполнять установленные правила и в дальнейшем «иметь неослабное наблюдение». За каждое нарушение виновных следовало привлекать к законной ответственности.
Со временем «черные» списки, в которых могли фигурировать сразу по несколько десятков человек, стали неотъемлемой частью суточных приказов Власовского. Обер-полицмейстер обходился минимумом слов: извозчик № такой-то застигнут за таким-то безобразием («спал», «слез с козел и толпился на тротуаре», «оказал ослушание полиции» и т. д.) и выносил вердикт — штраф или арест при полиции. «Неудивительно, — отмечал М. М. Богословский, — что извозчики, сторожа и полиция терпеть его не могли и трепетали перед ним, извозчики с ненавистью говорили о нем с седоками».
Извозчики: — Приказано сидеть на козлах и вежливо говорить!.. (кар. из журн. «Будильник». 1892 г.).
И что примечательно, требования Власовского не носили, говоря современным языком, характера кампанейщины. На протяжении всего срока, пока он занимал пост обер-полицмейстера, на улицах соблюдался порядок. В 1899 г. газета «Новое время», отдавая должное начальнику московской полиции, писала: «Извозчики, словно по щучьему веленью, стали почтительно обращаться с седоками, ездить осторожно и правильно, перестали предаваться пьянству».
В той же статье была отмечена несомненная заслуга Власовского в благоустройстве города: «…в самый короткий срок достиг удивительных результатов: исчезли «египетские пирамиды» куч грязного снега, весной уносимые потоками в Москву-реку». Но первым из журналистов, кто обратил внимание на небывалые новшества в жизни Первопрестольной, был Влас Дорошевич. В апреле 1892 г. он сообщал в очередном репортаже:
«Москва до полицмейстера Власовского была городом, где ходить было вообще довольно скверно, а по весне — в особенности. Полковник Власовский весьма быстро привел Белокаменную в вид, если не вовсе приличный, то все-таки более или менее благопристойный. Вполне упорядочить город, где антигигиенические, антикомфортные безобразия накоплялись десятками лет — дело, требующее большого труда и многого времени. Власовский положил этому труду начало. И за то уже большое ему спасибо».
Первый приказ обер-полицмейстера по поводу состояния московских улиц выглядел так:
«При проезде по улицам г. Москвы 13 сего января, замечены мною следующие беспорядки: на Большой Дмитровке лежат огромные кучи снега, на Садовой образовались в ширину всей улицы поперечные выбоины, в Троицком переулке, ведущем к Троицкому подворью, допущены ухабы, в переулках: Грохольском, Хохловском и Большом Ивановском тротуары не очищены от льда и не посыпаны песком, а на площадях у Страстного монастыря и у вокзала Николаевской железной дороги не горели костры.
Опытный мастер за чисткой полицейского механизма в Москве (на бутылочке со смазкой надпись «Порядок и дисциплина»). Москва: — Очень даже буду вам благодарна, господин хороший, ежели машину эту мне исправите, а то она у меня, чай, все время неправильно действовала.
Опытный мастер: — Исправить-то исправлю, только вы, матушка, должны слушаться и умело с машиной обращаться, иначе никакая починка не поможет.
(кар. из журн. «Будильник». 1892 г.).
Поэтому предписываю по полиции распорядиться о немедленной уборке с улиц куч снега, а сгребаемый с рельсов конно-железной дороги отнюдь не допускать оставлять на день, а таковой должен быть свозим непременно в течение ночи. Образовавшиеся же на улицах ухабы и выбоины немедленно сколоть и тротуары безотлагательно очистить и посыпать песком; костры же зажигать во все время сильных морозов.
На будущее время отнюдь не допускать подобных беспорядков и не вынуждать меня прибегать к повторениям по этим предметам».
Тем не менее на первых порах обер-полицмейстеру приходилось неоднократно напоминать подчиненным о выполнении обязанностей. Например, на беспорядок на Басманной улице — ухабы, покрытые льдом тротуары, неопрятное содержание — Власовский указывал местному приставу четыре раза подряд в течение двух недель. При этом ни словом не упомянул о взысканиях.
Видимо, начальник полиции предоставлял подчиненным шанс приспособиться к его требованиям, очнуться от привычной спячки, заработать в полную силу. На первом этапе своей деятельности Власовский, обращаясь к приставам, их помощникам, полицмейстерам, предлагал чаще обходить подведомственные участки. Недели через три пребывания в должности в его приказах зазвучал новый мотив: при проезде по городу «никого из полицейских чиновников не встретил на улице». Затем Власовский дал понять, что не стоит имитировать бурную деятельность путем присылки ему ненужных бумаг. Ему неинтересно было знать, сколько протоколов составил пристав 1-го участка Рогожской части, — главное, чтобы домовладельцы выполнили требования полиции по очистке тротуаров ото льда и вывезли за город грязный снег.
Со временем Власовский стал применять наказания. По свидетельству М. М. Богословского, обер-полицмейстер поддерживал строгую дисциплину, невзирая на чины: «Не только околоточных надзирателей, но и участковых приставов, — иные из последних бывали в чине полковника, — он ставил в качестве дисциплинарного взыскания также на перекрестках улиц часов на 5 или 6 на дежурство, с которого нельзя было сойти». В газете «Новое время» было отмечено, что для упорядочения полиции и поднятия ее престижа Власовским были применены такие методы, как «искоренение дурных в ней элементов и приглашение на места приставов и их помощников людей обеспеченных, образованных и даже титулованных».
Политику «кнута и пряника» применял обер-полицмейстер и по отношению к рядовым служащим полиции. Награждение городовых за примерное выполнение служебного долга он всегда отмечал в суточных приказах первым пунктом. Начало такой практике было положено 20 января 1892 г., когда в «Ведомостях московской городской полиции» для всеобщего обозрения было опубликовано:
«Городовой 1-го участка Пресненской части Калинкин, находясь на посту у Пресненской заставы, заметил проходившего по улице еврея, не имеющего права на проживание в Москве, и когда задержал его для представления в участок, то еврей тот дал городовому один рубль, прося об освобождении, но городовой представил еврея вместе с данными деньгами в участковое управление.
Назначая городовому Калинкину, в награду за такое внимательное и добросовестное исполнение служебных обязанностей, пять рублей из состоявших в моем распоряжении сумм, предписываю приставу выслать его за получением денег к казначею моей канцелярии».
Пристальное внимание Власовский обратил на условия жизни и службы рядовых полицейских. В начале февраля 1892 г. после осмотра будок он отметил в приказе, что городовые живут с семьями «несоразмерно с кубическим содержанием воздуха». Из-за этого в жилищах стоит духота, что вредно отражается на здоровье. Приставы получили указание проверить все будки и по помещениям, не отвечавшим санитарным нормам, представить специальную ведомость. Тем же приказом предписывалось так «употреблять» городовых на службу, чтобы у них оставалось время для отдыха.
Как настоящий командир, Власовский прекрасно понимал, что нельзя обойтись без строгости. Для начала он дал это понять всем рядовым стражам порядка:
«Получены мною сведения, что городовые во время отправления постовой службы грубо обращаются как с публикой, так в особенности при задержании по каким-либо случаям разных лиц, вынуждая их этим на оскорбительные действия. Кроме того, нередко отказывают в их законном содействии, под разными неосновательными предлогами лицам, обращающимся непосредственно к ним с просьбами о помощи.
Почему предписываю по полиции постоянно внушать городовым, чтобы они во время отправления служебных обязанностей были вежливы в обращении, отнюдь не дозволяли никакого самоуправства, а тем более насилия, и чтобы они оказывали законное содействие всем обращающимся к ним с просьбою о том».
В конце января несколько городовых были лично отмечены обер-полицмейстером. Один во время дежурства стоял не по середине улицы, как положено, а на тротуаре, другой допустил, чтобы на Пятницкой улице в нарушение запрета стоял легковой извозчик. Третий вообще «сидел на крыльце трактирного заведения, курил папиросу и разговаривал с частными лицами». Но всех переплюнул городовой Денисов — он ушел с поста в винную лавку и там пил водку.
Его-то обер-полицмейстер наказал строже всех: назначил семь раз на дежурство к вокзалу Курской железной дороги. Остальным Власовский приказал заступить по три раза через смену «в наружный наряд для наблюдения за порядком на те улицы, где усиленное движение».
Усилиями Власовского городовые были превращены в настоящих стражей порядка. Об этой удивительной метаморфозе М. М. Богословский писал: «Незаметные прежде постовые городовые, нередко стоявшие у чьих-нибудь ворот и проводившие время в добродушных беседах с кухарками и прочей прислугой, поставлены были теперь на перекрестках улиц и должны были на больших улицах руководить и управлять уличным движением. Всякие «праздные разговоры», как выражался Власовский, были им запрещены. На место невзрачных прежних людей в городовые Власовский набирал молодых высоких солдат, выходивших по окончании срока службы в гвардейских полках. Это были силачи и великаны, стоявшие на перекрестках улиц как бы живыми колоннами или столбами. Заведена была строгая дисциплина».
Новые украшения Москвы. Уличные «живые фигуры» как свидетели возрождения Белокаменной в эпоху полицейского порядка и городского благообразия. (кар. из журн. «Будильник». 1892 г.).
Современник мемуариста упомянул и о такой характерной детали: «Городовые при Власовском стали вежливы, бдительны и исполнительны».
Служба Власовского, приносившая Москве столь явную пользу, была прервана Ходынской катастрофой, омрачившей коронацию Николая II. Многие из современников тех событий считали, что главным виновником трагедии был великий князь Сергей Александрович. Говорили, что самолюбие генерал-губернатора было смертельно уязвлено распоряжениями Министерства императорского двора, согласно которым в организации коронационных торжеств московским властям отводились вторые роли. В результате обер-полицмейстеру было приказано занять позицию пассивного наблюдателя — пусть дворцовое ведомство само все устраивает.
Как позже выяснилось, Ходынское поле оказалось непригодным для размещения почти полумиллионной толпы, собравшейся в ожидании царских подарков. Из-за возникшей давки, по официальным данным, погибло 1300 человек и 1389 было изувечено. Специальная комиссия, расследовавшая причины «Ходынки», недолго искала главного виновника. Для нее вполне достаточным оказалось заявление Власовского, что он узнал о предстоящей раздаче подарков из газет.
Отправленный в отставку, А. А. Власовский переехал в Санкт-Петербург, где скончался 3 февраля 1899 г. Гроб с его телом был перевезен в Москву и захоронен на кладбище Алексеевского монастыря. Накануне похорон в церкви Николая Чудотворца в Гнездниках, находившейся неподалеку от дома обер-полицмейстера, была совершена заупокойная служба. На ней присутствовали великий князь Сергей Александрович и преемник Власовского — обер-полицмейстер Д. Ф. Трепов.
В некрологе, опубликованном в «Ведомостях московской городской полиции», о Власовском говорилось: «Почивший много потрудился для Москвы, вводя улучшения, касающиеся как внешнего порядка, так и санитарного состояния столицы. Предметом его забот была московская пожарная команда, которая при нем усилена составом служащих и приобретением паровых машин». Но, пожалуй, главной эпитафией прозвучали слова корреспондента «Нового времени»: «Теперь Москва уже не может вернуться к состоянию абсолютной грязи, из которой ее вытащил Власовский».
Журналист и литератор A. B. Амфитеатров, лично знавший А. А. Власовского, на его смерть откликнулся очерком мемуарного характера: «…он мне показался человеком добрым и мягким в обращении, хотя каждая черточка его благородного лица выдавала его непомерную нервность. Он любил искусство, дружное общество, умел пожить весело, в свое удовольствие, отдавая делу время, а потехе час.
Это был энергичный, смелый, честный деятель, который вошел в Москву, опираясь на руку Н. А. Алексеева, хозяйничавшего в то время в Белокаменной, «никому не спросясь», со свойственными ему быстротою, стремительностью, натиском. Алексеев приглядел Власовского в Риге и Варшаве, заметил в нем те же административные свойства, что в себе самом, и возопил: — Да ведь этакого-то нам и надо!
Стараниями и хлопотами всемогущего «головы-диктатора» пред высшею администрацией Власовский был назначен на важный пост московского обер-полицмейстера. Алексеев редко ошибался в людях, не ошибся и на этот раз. Говорят, что новая метла чисто метет. Но такой чистки, как увидела Москва от Власовского, кажется, еще ни от одной метлы не видывали. В моих бумагах сохранилась рукописная «гражданская баллада» того времени; первые шаги Власовского в Москве воспеты ею довольно характерно.
В те дни, когда народ московский,
Упитан водкою «поповской»,
Неукоснительно храпел
От Краснохолмья до Арбата
И ничего знать не хотел
Опричь лежанки и халата;
Когда по скверной мостовой,
Бывало, жулик так и рыщет,
А сонный страж городовой
Ему вдогонку тщетно свищет,
Когда сугробы на сугроб,
Из года в год, великой кучей
Валил на улице пахучей
Домовладелец-остолоп;
Когда извозчик — в грудь ли, в лоб ли
Прохожим — не жалел оглобли;
Когда все дворники-скоты
Вдруг стали с жителем на «ты»;
В те дни, как грозное виденье,
На Алексеевский призыв
Вдруг произвел землетрясенье
Власовский, мрачен и ретив.
Он вопиял: проснитесь, сони!
Довольно копоти и вони!
Прошу на блеск и чистоту
Всех раскошелиться обильно, —
Не то умою вас насильно
И наведу вам красоту!
Я окажу вам благостыню:
Не слышать больше вам от них,
Арестом усмиренных вашим,
Хулы на родственниц своих,
Притом в колене восходящем!
Домовладельца бросит в жар,
Домовладелец будет плакать,
Но из асфальта тротуар
Заменит вековую слякоть!
И днем, и ночью буду я
Летать по стогнам, злой и зоркий.
И — ни единая свинья
Не смей пастись под Швивой Горкой!
Завой хоть волком вся Москва,
Ничто усердья не умалит:
[Великий князь] меня похвалит
И расцелует голова!
Все москвичи, как будто графы,
С комфортом новым заживут.
А нерадивым — штрафы, штрафы!
А непокорным — грозный суд!!!
Со смертью Алексеева Власовский потерял как бы большую половину самого себя. Энергия осталась прежняя, но она начала спотыкаться, не встречая для себя вдохновляющего сочувствия, каким поддерживал Власовского покойный голова, и напротив, то и дело нарываясь на холодное равнодушие, вражду и открытое противодействие разных мелких и корыстных ненавистей, распложенных прямым, резким и порывистым образом действий обер-полицеймейстера. Он борется, но как-то чувствуется уже, что это — лишь судороги человека, задыхающегося в неравной борьбе. Болото одолевает, тина душит. Тут подоспела Ходынская катастрофа. Власовский исчезает с горизонта, карьера его кончена».
Ломовик: — Приказано «ухо держать востро», не то «скрутят»!.. Выходит, теперича никому в затылок даже не попадешь!.. (кар. из журн. «Будильник». 1892 г.).
В 1922 г., находясь в эмиграции, Амфитеатров добавил к портрету Власовского такие штрихи: «Два этих порока, алкоголизм и морфиномания, обыкновенно исключают один другой, но, когда они сочетаются, получается жуткое самоуничтожение организма, истлевающего, как свеча, зажженная с двух концов. В такой опасной мере (…) я наблюдал это страшное сочетание лишь у одного, тоже очень странного человека: у пресловутого своей непопулярностью московского обер-полицмейстера Власовского. (…) Этот алкоголик, морфиноман, садист, самодур, фантаст, одержимый галлюцинациями и манией преследования, был человек уже безусловно психически аномальный».
Последним московским обер-полицмейстером был генерал-майор Д. Ф. Трепов[17]. Кроме успешного подавления первой русской революции, он прославился еще тем, что вместе с начальником охранного отделения С. В. Зубатовым насаждал так называемый «полицейский социализм». Об этом он рассказывал так:
«Мы шли к нашей цели тремя путями: 1) мы поощряли устройство рабочими профессиональных союзов для самозащиты и отстаивания их экономических интересов; 2) мы устроили серию лекций по экономическим вопросам с привлечением знающих лекторов; 3) мы организовали широкое распространение дешевой и здоровой литературы, старались поощрять самодеятельность и способствовать умственному развитию и побуждать к бережливости. Результаты были самые лучшие. До введения системы Зубатова Москва клокотала от недовольства; при моем режиме рабочий увидел, что симпатии правительства на его стороне и что он может рассчитывать на нашу помощь против притеснений предпринимателя. Раньше Москва была рассадником недовольства, теперь там — мир, благоденствие и довольство».
На самом деле Трепова подвело плохое знание диалектики. Поначалу ему удалось в какой-то мере снизить накал рабочего движения, но в конечном итоге большевикам удалось воспользоваться уже готовыми организациями, созданными с помощью властей, и направить энергию пролетариата непосредственно на борьбу с правительством. Впрочем, об этом в свое время достаточно подробно писали советские историки.
Так же противоречивы заслуги Трепова в деле управления полицией. Он неуклонно требовал от подчиненных поддерживать порядок на улицах Москвы и, в частности, правильное дорожное движение. Как и его предшественник, Трепов добивался от городовых, чтобы они заставляли извозчиков ездить по правой стороне и не создавать заторы. Однако после его перевода в Петербург выяснилось, что состояние московской полиции далеко не образцовое. Многие из городовых, например, не были обеспечены револьверами и фактически заступали на посты вооруженные только шашками. Привычным для Трепова было и вольное обращение с казенными деньгами.
1 января 1905 г. должность обер-полицмейстера была упразднена. Чиновник, исполнявший функции начальника полиции, получил наименование градоначальник.