«Веселая штука война, – сказано в „Юноше“, – видишь и слышишь много славных вещей и многому хорошему научишься. Когда сражаешься ради доброго дела, поступаешь по справедливости и отстаиваешь право. И поверь, что Господь любит тех, кто подставляет оружию свое тело, желая воевать и образумливать нечестивых… Если знаешь, что дерешься за правое дело, а рядом сражается родная кровь, не удержаться от слез. Сердце переполняет сладостное чувство верности и жалости, когда видишь, как твой друг храбро подставляет свое тело оружию, дабы свершилась и исполнилась воля Создателя нашего… И оттого испытываешь такое наслаждение, что ни один человек, подобного не изведавший, не сможет никакими, словами его описать…»
В ответ на восторженные слова, сказанные о войне одним, из живших ею, раздавались стоны и проклятия тех, кого она истребляла и кто взывал к небесам об отмщении. Но, возвеличиваемая или проклинаемая, война оставалась не более чем фоном, на котором вырисовывались события того времени. Поколение за поколением жили в обстановке войны и ничего другого не знали. Она была не только и не просто крупным конфликтом, который история окрестила «Столетней войной»: внутри бесконечной борьбы, столкнувшей между собой две великие западные монархии, разместилось если можно так сказать, множество мелких войн, не менее жестоких и разрушительных, чем большая И даже перемирия, на время которых эта вечная война затихала, нисколько не умаляли, но, наоборот, нередко усугубляли ее тяготы, превращая солдата в разбойника, а военный поход – в опустошительный грабительский набег.
И все же число людей, для кого война стала ремеслом, было очень невелико. Конечно, цифры, приводимые авторами хроник того времени, производят сильное впечатление: в их текстах часто встречаются упоминания о пятидесяти, шестидесяти, сотне тысяч человек… Но на подобные оценки полагаться нельзя, равно как и на свидетельства, искаженные страхом, который внушало любое «войско». Существование армий, насчитывающих больше нескольких тысяч человек, немыслимо в эпоху, когда в наиболее крупных городах едва насчитывалось по десять или пятнадцать тысяч жителей, а медлительность и незначительная вместимость транспортных средств были непреодолимым препятствием для содержания больших людских масс. Многочисленной армии, даже существующей за счет оккупированной страны, очень быстро начинал угрожать голод, если только она не поправляла свои дела, заняв город с большим запасом продовольствия. Тактика Карла V состояла в том, чтобы изматывать вражеские войска в чистом поле, избегая завязывать сражения и заботясь о том, чтобы прочно удерживать за собой как крепости, так и просто хорошо укрепленные города. И эта тактика едва не привела к катастрофическому концу поход Черного Принца, который, выступив с побережья Ла-Манша, только с большим трудом, даже не вступая в бой, сумел добраться до Бордо, столицы английской Гиени.
Наиболее верные данные, видимо, можно получить из отчетов, касающихся выплаты жалованья и содержания войск. Из них мы узнаем, например, что на первой стадии Столетней войны общая численность войск, собранных королем Франции, ни разу не превысила двадцати пяти тысяч человек, распределенных между различными отрядами и гарнизонами. Заметим, что численность английской армии, вступившей во Францию, должно быть, не достигала и половины этого числа. В весьма значительном английском наступлении 1417 г. задействовали максимум – по цифрам, названным в Musterroll (списки личного состава), – тысяча восемьсот тяжеловооруженных всадников и шестьсот лучников, к которым следует, правда, прибавить пополнение всяким иным, весьма различным контингентом, так что общая численность, возможно, и достигала десяти тысяч человек.
Правда, финансовые отчеты говорят лишь о численности войск, которым выплачивал жалованье король, и, следовательно, желая самостоятельно составить перечень, надо включить в него и «отряды», набранные капитанами и находившие средства к существованию на самой войне. Однако порядок приведенных выше чисел от этого практически не изменится: в таких отрядах очень редко насчитывалось даже по несколько сот человек. Так, в 1428 г. в войске, которым командовал Жан де Бюэй (Юноша), имелись в наличии… всего-навсего двадцать один тяжеловооруженный всадник (в их число входили и оруженосцы) плюс столько же пеших лучников. Да и несколькими годами позже, когда на вершине своей военной карьеры Жан де Бюэй командовал исключительным для тех времен по численности отрядом, там было всего сто восемь «копий»[34] (примерно триста всадников) и триста лучников.
Таким образом, можно смело утверждать, что даже в крупнейших битвах этой войны участвовали весьма немногочисленные войска. Тщательное изучение полей боя позволяет определить, с относительно слабой погрешностью, численность стоявших на них войск. Так хотя Монстреле пишет, что две армии, встретившиеся в 1415 г. под Азенкуром, насчитывали около ста пятидесяти тысяч человек, на деле с каждой стороны сражалось не более шести тысяч воинов. В решающем бою при Кастильоне, после которого Гиень попала во власть короля Франции, в каждом из войск было от шести до семи тысяч солдат.
Еще более удивительной представляется нам численность гарнизонов, в задачу которых входила защита наиболее стратегически важных городов и крепостей. Так, до прихода подкрепления, приведенного Жанной д'Арк, в Орлеане насчитывалось приблизительно семьсот тяжеловооруженных всадников, которые в течение семи месяцев доблестно отражали все атаки англичан и даже сумели произвести несколько вылазок (правда, и в осаждавшей армии состояло на довольствии, самое большее, три с половиной тысячи солдат). И ведь здесь речь идет об исключительном эпизоде, потребовавшем и от той и от другой стороны весьма серьезных воинских усилий. В сравнении с этими цифрами, численность обычного гарнизона выглядит особенно жалко: в 1436 г. Руан, оплот английского господства во Франции, охраняли два (!) тяжеловооруженных всадника, двенадцать пехотинцев и тридцать восемь лучников. В Кане, другой англо-нормандской столице, было три конных солдата в полном вооружении, двадцать семь пеших и девяносто лучников… Нечего и удивляться, если менее значительные крепости было поручено охранять пяти или шести воинам в полном вооружении или десятку лучников, и легко объяснить себе, каким образом кучке осаждавших иногда удавалось «застать врасплох» и взять крепость, казавшуюся неприступной: ее гарнизон никак не мог одновременно защищать все укрепления со всех сторон.
Подобные цифры настраивают на не слишком серьезный лад, и потому так трудно сопоставить эти сведения с рассказами о том ужасе, который мог сеять вокруг себя даже небольшой отряд «наемников». Но объясняется-то все просто: мы видим картину в искаженной перспективе, с поправкой на развитие военного искусства в течение трех столетий, между тем как, по вполне справедливому замечанию, «с точки зрения произведенго эффекта и в сравнении с армией в целом, один-едиственный тяжеловооруженный всадник и три лучника соответствовали тому, что сегодня представляет собой взвод кавалерии или пехоты под командованием офицера, то есть от шестнадцати до двадцати конных, от двадцати пяти до пятидесяти пеших. Если в документе тех времен мы читаем об осаде города, то можем быть уверены: шестидесяти бойцов было вполне достаточно на таком же отрезке стены, на каком сегодня потребовалось бы от пятисот до восьмисот человек. «Отдельный. человек еще более утратил свою относительную ценность, чем су или денье». Эволюция армии в последнее время придает еще большую силу этим разумным замечаниям, датируемым концом прошлого века.
Тесно связанная со всеми аспектами жизни рассматриваемой эпохи военная каста тем не менее составляет в обществе времен Жанны д'Арк особую группу, которой восхищаются, но одновременно боятся и ненавидят. Идея «вооруженной нации» совершенно чужда духу исторического периода, которому посвящена эта работа (что, заметим, совершенно не исключает наличия у французов и той эпохи национального чувства, проявлявшегося иногда весьма живо). Когда человек брал в руки оружие, воениая служба могла рассматриваться либо в качестве его призвания, либо как его ремесло. И если призвание было уделом знати, самим принципом ее существования, то ремесло составляло удел наемника, который вступал в отряд на время одного или нескольких походов. Впрочем, граница между тем и другим оставалась расплывчатой: ведь пусть даже дворянин обязан был, выполняя свой долг «военной службы вассала у сюзерена», откликнуться на зов сеньора, когда тот требовал от него взяться за оружие, основным фактором вербовки в армию была все-таки материальная выгода. Как правило, отнюдь не само королевство непосредственно набирало войска, в которых нуждалось: накануне военной кампании государь обращался к своим вассалам и брал на содержание отряды, сформированные капитанами, которым он весьма нерегулярно – выплачивал предназначенное солдатам жалованье.
Внутри таких отрядов бок о бок сражались люди высокого и низкого происхождения, и, параллельно с уже существовавшим представлением о том, что военное искусство – удел знати, постепенно появляется и другое, прямо ему противоположное: оружие облагораживает того, кто берет его в руки, кем бы он ни был по рождению. Именно это Юноша внушает своим товарищам по оружию: «Тот, кто неблагороден по рождению, становится благородным, занявшись военным ремеслом, которое благородно само по себе, И говорю вам, благородство ратных доспехов таково, что человек со шлемом на голове уже благороден и достоин сразиться с самим королем. Оружие облагораживает человека, кем бы он ни был…».
Отсутствие общей для всего королевства военной организации проявлялось в предельном разнообразии относящихся к ратному делу деталей. Например, понятие «мундира», связанное с современной армией, в средневековой армии полностью отсутствовало. И все же, под давлением обстоятельств и под влиянием эволюции военного искусства, выработалось определенное число принципов, касавшихся как тактической организации армии, так и ее вооружения и стратегии ведения войн.
Пусть у отрядов и не было постоянной численности (количество солдат могло колебаться от нескольких десятков до нескольких сотен), зато мы постоянно встречаемся с одним и тем же основным элементом: «копьем», представлявшим собой элементарную боевую единицу. Каждое «копье» включало в себя тяжеловооруженного всадника (gens d'armes), при котором были один или несколько «оруженосцев», также конных, но в более легких доспехах. Именно из таких групп формировалась тяжелая кавалерия, основной и решающий фактор боя в чистом поле. Кроме того, в состав каждого отряда входили пехотинцы, вооруженные луками и арбалетами, но не существовало никакого определенного соотношения между их числом и числом всадников. Надо еще сказать, что довольно часто пехотинцы выступали пешими лишь из-за бедности, не имея средств на покупку коня и снаряжения, и только счастливый исход схватки мог изменить их положение: у врага обычно удавалось захватить трофеи – лошадей.
Опыт военных действий привел также к определенному единообразию боевого снаряжения, предназначенного как для нападения, так и для защиты. Пятнадцатый век стал периодом, когда применение доспехов, которые приблизительно к 1380 г. вытеснили кольчугу прежних времен, достигло апогея. Боевые доспехи отличались от турнирных лишь меньшей роскошью, хотя встречались порой рыцари, которые на поле боя выезжали в том же великолепном снаряжении, что и на арену. Цилиндрический шлем исчез, или, вернее, изменил форму, став коническим и скошенным, чтобы по нему скользил меч. Подвижное забрало, которое в минуты отдыха поднималось, в час битвы прикрывало лицо, и его заостренная форма придавала всаднику удивительное сходство с хищной птицей. Щит, с усовершенствованием доспехов сделавшийся ненужным, теперь использовался лишь во время турниров. Что касается наступательного оружия, под ним, как и в прежние времена, подразумевались длинное копье и меч, к которым иногда прибавлялись палица и боевой цеп, предназначавшиеся для того, чтобы взбивать железную броню поверженного наземь противника.
Непомерный вес всего этого снаряжения (для того чтобы подсадить воина на коня – животное тоже заковывали в металлические пластины, которые прикрывали ему грудь и голову, – иногда использовали горизонтальный ворот) отдавал выбитого из седла всадника в полное распоряжение врага. Сойдя же с коня добровольно, человек в доспехах рисковал оказаться прикованным собственным весом к земле или же, если перед тем прошел дождь, увязнуть в грязи. Кроме всего прочего, мода на длинноносые башмаки не обошла стороной и военное облачение, и «solerets» – наножные латы, прикрывающие стопу, остроконечные металлические латные башмаки, – практически лишали рыцаря, стоило ему спешиться, способности передвигаться.
Снаряжение оруженосцев и пехотинцев было более разнообразным. «Бригандина» (от которой происходит слово «brigand» – разбойник – применительно к наемникам) представляла собой стеганый пурпуэн, изнутри укрепленный стальными пластинами и усиленный металлическими накладками на плечах – «spalieres» – и на локтях. Иногда бригандину заменяли «jaque», толстая стеганая кожаная куртка, или «heaubergeon», защищавшая грудь кольчуга, поверх которой надевали одежду из ткани. Голову прикрывал «bassinet» (бацинет) – металлический шишак.
В то время как для англичан основным оружием пехотинца оставался лук, обеспечивавший немалую скорость стрельбы: десяток стрел в минуту, – так что, по словам летописцев, небо иной раз «темнело» от града стрел, – у французских войск нередко вооружение состояло в основном из арбалетов. А арбалет действовал медленно – всего два выстрела в минуту, – поскольку здесь тетиву приходилось натягивать при помощи механизма, который перед самым выстрелом снимали. Но зато арбалет вернее пробивал доспехи, и его «carreaux» (болты) или «viretons» (вращающиеся в полете арбалетные стрелы с оперением), то есть короткие стрелы с коническим острием, были грозными снарядами. Лучники и арбалетчики нередко носили при себе заостренные колья, которые, если их всаживали в землю перед строем, превращались в опасное для вражеской кавалерии препятствие, потому что кони натыкались на эту «ограду». Кроме того, вооружение пехотинца могло включать в себя различные виды оружия: «bees de faucon», «voulges» (глефы) и «guisarmes» (гизармы), широкие изогнутые лезвия, насаженные на длинное древко, или копья с изогнутыми наконечниками; «misericordes» (кинжалы милосердия) – короткие кинжалы, которые втыкали в щели, имевшиеся в броне сброшенного наземь всадника. Наконец к перечню вооружения следует прибавить различные боеприпасы, предназначенные для осадных операций, которые всякий хорошо организованный отряд возил с собой. Капитаны следили за тем, чтобы снаряжение их людей было полным и в хорошем состоянии: во время «montres» (смотров, парадов) каждый должен был поклясться, что его доспехи и оружие принадлежат ему, а не позаимствованы ради этого случая; те же, чье снаряжение оказывалось, на взгляд командира, недостаточным, давали клятву привести его в порядок.
Именно во время войны, как мы уже видели, наиболее ярко проявлялся постоянный конфликт между требованиями реальности и стремлениями рыцарского духа, конфликт, который приводил иногда к тому, что ради красоты жеста приходилось жертвовать наиболее существенными интересами враждующих партий. Но некоторые военачальники оказывались не слишком склонны совершать личные «подвиги». Так, Юноша отклонил предложение герцога Бедфорда, желавшего устроить бой между двенадцатью французами и двенадцатью англичанами. Тем не менее он согласился подчиниться достаточно распространенному у английских «полководцев» рыцарскому обычаю: пригласить за свой стол перед началом боя капитана вражеской армии, чтобы тем самым выразить ему свое уважение. Жан де Бюэй – автор «Юноши» – приводит в своем рассказе реальный эпизод из собственной военной биографии: встреча в Алансоне с прославленным Фастольфом, выразившим желание познакомиться с еще молодым, но уже покрывшим себя славой противником. Тальбот, лучший из английских капитанов, также прибегал к этой форме куртуазности: узнав, что Родриго де Вильяндрандо разоряет окрестности Бордо, он послал ему вызов, пригласив его перед тем вместе пообедать. Накануне битвы, ставшей для него последней, он послал к графу Клермонскому двух английских герольдов, поскольку «узнал, что сеньор де Клермон стоит в поле и жаждет встречи с ним, дабы его угостить, а потому поручает осведомиться, где бы его можно было найти». Жан де Клермон ответил в том же стиле, сообщив, что «для того чтобы отбить у вежливого наглеца охоту его видеть, он обещает ему ждать поименованного сеньора Тальбота, вполне готового и снаряженного для встречи, намереваясь поиграть с ним в „tirepoil“ и все прочие игры, где каждый мог бы наилучшим образом угостить другого».
Куртуазность куртуазностью, но мы снова сталкиваемся с самой грубой действительностью, когда речь заходит о злоключении, постигшем в 1434 г. сеньора д'Оффремона, который защищал на службе у герцога Бургундского замок Клермон в Бовези. Ла Гир и его спутники, состоявшие на службе у Карла VII, проезжали мимо замка, и бургундский капитан решил, что для него дело чести – хорошо их принять. «Желая им угодить и оказать гостеприимство, – рассказывает Монстреле, – он велел открыть вино, вынести его через потайной ход башни и пригласить их выпить, и тут им навстречу вышел сеньор д'Оффремон, и с ним было всего трое или четверо его людей, и они начали говорить с Ла Гиром и с другими, любезно их принимая… Но, разговаривая с сеньором д'Оффремоном, Ла Гир быстро его схватил и тотчас заставил сдать названный замок, и при этом заковал его в цепи и бросил в яму. И сеньора д'Оффремона держали месяц в темнице, обходясь с ним крайне жестоко, так что все тело у него покрылось блохами и паразитами, и наконец он заплатил за себя выкуп в четырнадцать тысяч золотых экю и еще дал коня и двадцать бочек вина».
Приготовления к большой битве по всем правилам давали возможность великолепной мизансцены в рыцарском духе. Именно соблюдение определенных правил служило критерием для иерархической классификации боя и отличало его от простой встречи или стычки:
«И это назвали встречей в Монс-ан-Виме, – говорит Монстреле. – И не объявили битвой, поскольку стороны встретились друг с другом случайно, и не были развернуты никакие знамена». В самом деле, знаменам придавалось величайшее значение, каждый капитан стремился развернуть свое; то же самое относится и к служившим под его началом сеньорам. Не было никаких законов, которые определяли бы выбор изображенных на знаменах эмблем; предпочитались яркие контрастные цвета, и миниатюристы охотно изображали великолепное зрелище, которое представляли собой выстроившиеся в боевом порядке войска: ослепительно сверкающие доспехи, яркие пурпуэны, а над всем этим высоко-высоко пестрый лес знамен. Знамя было не только украшением, но также и признаком единения: «Оно – словно факел, зажженный в зале и всех озаряющий, – говорит оруженосец Диас да Гамес, – и, если этот факел случайно погаснет, все останутся в темноте и не будут знать, не побеждены ли они». Исчезновение знамени капитана нередко означало, что весь его отряд обращен в беспорядочное бегство; потому очень большое значение придавалось выбору знаменосца, который должен был нести и защищать эмблему своего военачальника.
Сражение при Азенкуре представляет собой типичный пример крупной «рыцарской» битвы: никакой стратегии, ни малейшей попытки захватить противника врасплох, напав на него неожиданно. Две армии расположились лагерем на поле, которому предстояло сделаться полем боя, достаточно близко одна от другой, чтобы в каждом из лагерей слышали все, что происходит у противника. Английские лучники воспользовались передышкой накануне сражения для того, чтобы вбить в землю острые колья, которые должны были защитить их от натиска кавалерии; что же касается французов, «несмотря на то что музыкальных инструментов, чтобы развеселиться, у них было мало», они весело провели ночь и занимались тем, что перед грядущей битвой посвящали в рыцари оруженосцев. Назавтра стало ясно, что английская предусмотрительность победила рыцарскую отвагу: оттеснив лучников и арбалетчиков, которые, как правило, начинали бой, тяжелая феодальная конница устремилась на вражеские ряды; но кони увязали в размокшей земле (всю ночь перед тем лил дождь), и многие рыцари спешились и укоротили копья, чтобы удобнее было сражаться, После этого они сразу же оказались стиснутыми в узком пространстве, почти лишенными возможности передвигаться в тяжелых доспехах, и их почти всех перебили градом выпущенных лучниками стрел, изрубили в куски, а оставшихся захватили в плен английские пехотинцы. Именно в этот момент на поле боя появился герцог Брабантский, брат Иоанна Бесстрашного, пожелавший участвовать в большом рыцарском празднике. Превратив в гербовую котту знамя трубача, он бросился в бой и нашел в нем смерть.
И все же не всякое сражение в сомкнутых боевых порядках походило на битву при Азенкуре, где присутствие высшей знати побуждало к рыцарскому соперничеству и где каждый непременно желал сразиться в первых рядах. «Викториал» оруженосца Диаса да Гамеса показывает нам совершенно другую картину, когда он описывает встречу английских войск с кастильскими вспомогательными, которыми командовал капитан Педро Ниньо: «Армии стояли очень близко одна к другой и, следуя обычаю, назначили распорядителей, которым надлежало разместить войска, и был отдан приказ, как принято, чтобы никто не позволял себе выходить из рядов или рваться вперед, пока не настал час атаки». Один рыцарь, пожелавший нарушить приказ, получил удар по лицу от кого-то из распорядителей. Затем англичане начали бой, стреляя из луков, и посылали столько стрел, «что похоже было на то, как будто пошел снег… Кастильцы, разместившиеся ниже, получали стрелы в таком множестве, и падали эти стрелы так часто, что арбалетчики не решались нагнуться, чтобы зарядить свои арбалеты. Многие мужчины были задеты стрелами, и у тех, на ком были надеты кожаные куртки, они так и оставались торчать, так что можно было подумать, будто все они– святые Себастьяны… Когда бой закончился, на земле валялось такое множество стрел, что и шагу нельзя было сделать, не наступив на них, и столько их было, что хоть горстями собирай». Кастильцы вышли победителями из этой битвы, и «судьи» наградили лучших бойцов; они решили отдать «chapel d'or» (золотой венец), предназначавшийся лучшему рыцарю, тому, кто, получив пощечину от распорядителя, послушно вернулся в строй…
Но повседневную реальность войны следует искать отнюдь не там, где происходили полевые сражения, представлявшие собой эпизоды скорее исключительные. Ее следует искать в жизни тех отрядов, чьи капитаны берегли кровь своих людей и были не слишком расположены жертвовать выгодами победы ради демонстрации бесполезного героизма. Пятнадцатый век оставил нам бесценное свидетельство о жизни солдат во время кампании: свидетельство Жана де Бюэя, который в своем «Юноше», в почти небеллетризованной форме, реалистично и живописно рассказал о своей жизни и о жизни своих товарищей по оружию.
Юноша начал свою военную карьеру с того, что вместе с несколькими солдатами охранял замок Люк, напротив которого на некотором расстоянии стоял другой замок – Версе, занятый вражеским гарнизоном. Задача была трудной, существование – тоже нелегким, поскольку маленький гарнизон во всем терпел нужду. Лошадей не хватало, и люди Юноши «очень часто садились вдвоем на одного коня, а еще чаще ходили пешком». Вооружение и снаряжение были соответствующими, а скудных запасов продовольствия в крепости едва-едва хватало на то, чтобы прокормить людей и лошадей. Первые подвиги Юноши состояли в том, что он «завоевал» коз, принадлежавших вражескому гарнизону, когда они ночью паслись поблизости от Версе; одновременно с этим прихватил выстиранные вещи, которые сохли на веревке, и надевал их потом под свои кожаные доспехи… Жан де Бюэй с удовольствием рассказывает еще об одной из таких ночных вылазок, и его рассказ оставляет у читателя удивительное ощущение «пережитого». Вот этот рассказ: «Мы выбрались наружу в час, когда луна светила уже ясно и безмятежно. К тому месту, где были кони, мы пришли как раз вовремя, потому что в это время настолько стемнело, что мы едва могли разглядеть друг друга. Но можете мне поверить, он (проводник) вел нас самым искусным образом, потому что с тех самых пор, как мы тронулись в путь, мы шли не по большой дороге, но безлюдными тропинками, которыми мало кто ходил. Мы проходили мимо дома посреди песчаной равнины, где жил этот добрый человек, и, чтобы не залаяла собачка, он свернул на дорожку или тропинку, ведущую через лес; и он не повел нас ни через распаханное поле, ни по мягкой земле из опасения, как бы кто не заметил наши следы. Он все время вел нас по твердой почве. И ни разу не было, чтобы мы миновали изгородь и он не остался бы сзади, чтобы поправить ее, если ее задели; он делал это из опасения, как бы не узнали, что мы там прошли. И если мы открывали где-нибудь ворота, он закрывал их. И все же, когда мы проделали уже изрядный путь, он уговорил нас пересечь большую дорогу, которая вела в Версе; но когда мы оказались по другую сторону, взял большую терновую ветку и протащил ее по нашим следам, так что от них ничего не осталось». Добравшись до леса, путешественники спрятались за кустами. Они подошли так близко к укреплениям Версе, что могли услышать в ночной тишине замечания, которыми обменивались часовые. «Налетчики» скрывались там целый день, а на следующую ночь выбрались из укрытия, захватили коней и вернулись в Люк. Желая вознаградить Юношу за участие в этой экспедиции, капитан отдал ему один из своих панцирей. Чуть позже другая ночная вылазка даст ему возможность обзавестись конем, на котором он с тех пор и станет ездить.
Благополучие обитателей Версе было столь же шатким, как у противника, и потому для них настоящей трагедией обернулась удачная вылазка Юноши, который сумел украсть принадлежавшую их капитану корову: «Когда капитан узнал об этом деле, он сильно огорчился, потому что его жена кормилась ее молоком сама и кормила маленького ребенка. Капитан решил, что надо корову выкупить, и попросил молодого человека привести ему животное, пообещав заплатить, сколько тот запросит, и дать охранное свидетельство, и так они и поступили…»
Первые и довольно скромные подвиги тем не менее создали Юноше репутацию; он сам сформировал отряд и предпринял более значительные операции: нападения на вражеские крепости. На самом деле именно это и было главным на войне. Тысячи крепостей – от простого замка до окруженного укреплениями города – покрывали всю землю Франции, и обладание ими было той основой, на которую опиралось могущество сражающихся партий. Осада и штурм крепостных стен занимали среди военных операций куда более значительное место, чем полевое сражение.
И все же редко случалось, чтобы город брали приступом по всем правилам, пробив брешь в укреплениях. Несмотря на успехи артиллерии, хорошо охраняемые укрепления были почти непреодолимым препятствием для осаждавших. И потому войска не шли на штурм. а старались взять вражескую крепость измором, заставить ее оголодавших защитников сдаться или же благодаря неожиданному нападению на какую-то часть стены завладеть ею. Полностью отрезать от внешнего мира сколько-нибудь значительную крепость было трудным предприятием, потому что ограниченная численность войск редко давала возможность окружить ее со всех сторон. Пример Орлеана, вокруг которого англичане сосредоточили в 1429 г. почти все свои военные силы есьма красноречив: город постоянно сохранял связь с окрестностями, и осаждавшие не смогли помешать войти в город войскам, которые привела на подмогу Жанна д'Арк. Для того чтобы компенсировать недостаточную численность войск, вокруг осажденных крепостей велись усиленные работы; «квартиры», лагеря осаждавших были соединены между собой рвами и траншеями; мощные цепи, растянутые на железных кольях, создавали заграждения вокруг постов часовых, препятствуя возможному выходу осажденных; огромные щиты на колесах защищали лучников, арбалетчиков и артиллеристов от снарядов, пущенных с укреплений, и позволяли им приблизиться к стенам, подвергаясь меньшей опасности.
Если крепость была окружена достаточно плотно и пополнять запасы продовольствия становилось невозможно, осажденным оставалось лишь одно: рассчитывать, что какие-то войска придут на помощь. Нередко между осаждавшими и осажденными заключались «соглашения», в которых предусматривалось, что если город в условленный день не получит помощи, он капитулирует. В 1424 г. люди из Гиза, осажденные войсками Жана де Люксембурга, подписали с ним формальное соглашение: если они не получат помощи до 10 марта, крепость будет сдана; то же самое произойдет в случае,|«если принцы и сеньоры, каковые держат ту же сторону, что и гарнизон Гиза, потерпят поражение в бою». В случае же если бы, напротив, пришедшие на подмогу войска одержали победу, Жан де Люксембург и его капитаны обязывались вернуть людям Гиза, освободить и отпустить беспрепятственно местных жителей, которые были взяты в залог сдачи названных города и замка». Наконец, в случае, если бы крепость вынуждена была сдаться, собая статья давала жителям города «преимущественное право»: «Те, кто пожелает уйти к своим принцам или в другие города, стоящие за них, могут увести с собой всех своих коней и унести доспехи, вещи и другое движимое имущество». Условия исключительно выгодные, поскольку, как правило, во времена, о которых мы говорим, те, кто предпочитал покинуть завоеванный город, должны были уходить «с белым посохом в руке», то есть – в чем были. Именно такие условия поставил Жан де Бюэй жителям Байе, в то время населенного англичанами; но все-таки жалостное зрелище, которое явили собой женщины, выходившие из города с детьми на руках, растрогало испытанного капитана, каким он был к тому времени: «И тогда сеньор де Бюэй, который с дамами был весьма любезен, позволил, оказав такую милость, чтобы дамы, девицы, дети и многие английские дворяне взяли лошадей, повозки и носилки, чтобы на них выехать, и англичане очень его благодарили за такую великую снисходительность».
Если город не сдавался и приходилось решаться на штурм по всем правилам, необходимо было собрать много осадной техники. Для того чтобы пробить брешь в укреплениях более или менее значительной крепости, требовалось, по оценке Юноши, двести сорок восемь орудий. Самые большие должны были метать камни от четырехсот до пятисот фунтов весом, другие – камни в сто фунтов. Для того чтобы заряжать орудия, надо было запасти тридцать тысяч фунтов пороха, три тысячи фунтов ивового угля и двести мешков дубового угля: кроме того, двадцать «тазиков» на треножниках, двадцать мехов и «queue» (букв. – «хвост», фитиль), «чтобы зажигать огонь в этих пушках»'9 . Пока одни осаждающие медленно двигали к стенам артиллерию, защищенную подвижными щитами, другие продолжали рыть выкопанные для блокады траншеи, кирками и лопатами продлевая их до самого рва, окружавшего крепостные стены, для того чтобы перебраться через ров. К самым узким местам подтягивали решетки и перекидные мосты. Если ров был слишком широк, его пробовали засыпать землей, хворостом, ветками. Затем наступал решающий момент: для того чтобы защитники крепости не смогли сразу же сбросить в рвы тех, кто взбирался наверх по лестницам, надо было попытаться влезть на стену отряду достаточно многочисленному. А для этого в свою очередь нападавшим требовалось иметь под рукой достаточное количество лестниц различного типа. Один пример: исптользовались 24 лестницы длиной от тридцати до сорока футов, в четыре ряда, что позволяло четверым нападать «одновременно, и от 120 до 160 лестниц по двадцать пять футов, не считая прочих, более мелких.
Понятно, что подобные военные приспособления удавалось применить одновременно лишь в исключительных случаях и что они оставались за пределами возможностей маленьких, плохо снаряженных отрядов, грабивших сельские местности. Для того чтобы завладеть крепостью, им оставалось единственное средство: дерзкое иападение, позволявшее обмануть бдительность часовых. Кроме того, в те времена, когда война между государствами и гражданская война были смешаны между собой, нередко внутри самой крепости можно было отыскать сообщников. «Захват угла укреплений, подстроенное изнутри нападение при поддержке снаружи, точно рассчитанный и резко и грубо нанесенный удар, позволяющий завладеть воротами, перерезать горло часовым, обезоружить или запереть павший духом гарнизон, чтобы ввести в крепость регулярные войска, прибывшие издалека окольными путями и скрывавшиеся поблизости захваченных на четверть часа ворот, – именно такой классический и традиционный метод применялся в те времена». И в самом деле, хроники изобилуют примерами городов, «взятых при помощи лестниц» благодаря хитрости или внезапному нападению. Именно так накануне Пасхи в 1432 г. пал Шартр, причем напал на него совсем маленький отряд: в городе закончилась соль, некий торговец предложил ее привезти одновременно с алозой (западноевропейская сельдь); но в бочках с солью, которыми были нагружены телеги, прятались солдаты. Одна из повозок, проезжая по опущенному ради такого случая подъемному мосту, остановилась так, чтобы перегородить дорогу; выскочившие из бочек солдаты убили стражников и открыли ворота своим товарищам, которые до тех пор прятались где-то в окрестностях…
Внезапные нападения удавались по большей части ночью, когда можно было воспользоваться сменой караула или усталостью, сморившей часовых. Достаточно было нескольким солдатам незаметно приставить лестницу, взобраться на крепостную стену и убрать часовых, прежде чем те успевали поднять тревогу, – и город взят. Но для того чтобы подобное предприятие увенчалось успехом, его надо было тщательно подготовить, ничего не оставляя на волю случая. Рассказ о взятии Кратора (Сабле) в изложении Юноши дает нам пример подобной тактики, сочетающей в себе дерзость и осмотрительность: «Надо будет, – сказал руководивший вылазкой капитан, – приготовить веревочную лестницу, которая понадобится на случай, если деревянные лестницы сломаются, что случается часто, если их слишком нагружают, веревочные же не ломаются никогда… Я велю загнуть посильнее крюки деревянных лестниц, покрасить в черное края и обновить ступеньки, чтобы ни одна не скрипнула. Кроме того, я велю починить мои тиски, резцы и все мои колья, а если придется перебираться через изгородь, на этот случай у меня найдутся подвесные мосты и нарочно приготовленные козлы». Первая цель состояла в том, чтобы завладеть углом стены и занять пост у ворот, которые соединяют укрепления с остальной частью города, и тем самым помешать прийти на помощь изнутри города; тем временем другие люди, вооружившись «turquoises» (клещами), должны были взломать ворота, ведущие из укреплений на равнину, и открыть их своим товарищам. Для того чтобы успешно провести эту операцию, необходимы были три сотни человек. Но капитан подобными силами не располагал и потому позвал на подмогу другие отряды наемников. Выбирая подходящий день, Юноша предложил следующий вторник: в эту ночь луна рано зайдет, обеспечив полную темноту, благоприятную для дела. «По правде сказать, – заметил капитан, – на вторник приходится день Невинноубиенных младенцев; в жизни в этот день ничего не начну; а вот в среду – пожалуйста».
В назначенный срок среди ночи в чистом поле собрались все войска, которым предстояло принять участие в операции. Мужчины разбились на «десятки»; восьми из них предстояло довести до победного конца первую операцию: взобраться по лестницам на укрепления. Солдаты, спрятавшись за изгородями, готовили части разборных лестниц, принесенных с собой, и собирали складные приспособления. «Нам надо проверить три вещи, сказал капитан. – Измерить глубину рва и узнать, есть в нем вода или же там тина, в которой можно увязнуть. Потому что в этом случае надо будет принести решетки или хворост, или веревку, чтобы привязать у подножия стены большой кол, который пройдет через весь ров, и тогда наши люди смогут двигаться по веревке и наилучшим способом и предельно прямо пронесут свои части лестниц. И еще нам понадобится садовый нож, чтобы срезать шипы или колючие ветки, если они там имеются. „Я все хорошо предусмотрел, – ответил Юноша, командовавший одним из десятков, – и знаю наверняка, что во рве есть только шипы и что нам понадобится только садовый нож“. „Следовательно, – вмешался Пьетр, один из десятников, – надо, чтобы первый мой десяток полз, прижавшись к земле, и таким образом вслед за мной добрался до холма. И проследите за тем, чтобы все шлемы были прикрыты, чтобы они нигде не блеснули и чтобы никто не оказывался к другому ближе чем на длину ветки, иначе можно наткнуться друг на друга; это одни из военных хитростей по части перелезания по лестницам и тайных предприятий“».
Пьетр, за которым следовал его десяток, дополз по рву до укреплений и рассадил своих людей на расстоянии копья друг от друга. Каждый из них держал в руке кусок лестницы, который до тех пор нес на спине, привязав там вместе со всем остальным своим снаряжением. Затем десятник высмотрел место, где удобнее всего было взбираться на стену, и, приказав своим спутникам не трогаться с места, велел передавать из в руки части лестницы, которую собирал сам. Когда лестница была готова, он приказал ближайшему к нему солдату лезть наверх и закрепить на гребне стены, между двумя зубцами, толстую палку, с которой свешивалась веревочная лестница. Его люди один за другим взобрались по лестнице, и ни единый звук не выдал их присутствия. Часовых застали врасплох и зарезали, укрепления захватили. Кратор был взят…
Одновременно перед капитаном стояла другая – и не менее сложная – задача: обеспечить материальное существование своих войск и вознаградить союзников, которые ему помогли. Поскольку король, объяснил он своим людям, не может платить им жалованья, «нам самим придется добывать провизию и деньги как у тех, кто нам повинуется, так и у наших врагов. И мы будем брать с противников самую большую дань, а с тех, кто с нами заодно, так мало, как только можно, и тем самым покажем им, что этим способом поддержим их против всего мира и защитим от всех тех, кто захочет от них чего-то потребовать».
Слова Юноши высвечивают один из аспектов войны, который представляется не менее существенным, чем собственно сражения: то, что можно было бы назвать ее экономической и финансовой стороной. Даже тогда, когда речь шла о регулярных войсках, которые в принципе находились на содержании у короля, жалованье выплачивалось столь ненадежно, что ничего другого не оставалось, кроме как «кормить войну за счет войны». И потому захват добычи становился одной из основных целей боевых действий. За взятием города нередко следовал полный «переезд», осуществляемый победителями, которые вывозили на телегах все, что только можно было захватить. В чистом поле организовывались плодотворные грабительские операции, в ходе которых далеко не всегда делалось различие между вражеской территорией и дружественными землями; особенно ценной добычей считался скот, поскольку это упрощало проблему транспортировки.
Что касается дележа добычи, здесь возможны были различные способы, о которых Юноша дает вполне определенные сведения. В соответствии с тем, о чем условились до начала похода, добычу делили «a bonne usance», «a butin» или «au prix d'une aiguillette». В первом случае каждый оставлял себе то, что добыл; во втором выкуп и трофеи делились между всеми, хотя тем, кто что-нибудь захватил, отдавалось некоторое предпочтение; в последнем случае дележ происходил на основе полного равенства между всеми, кто участвовал в походе. Делить трофеи поручалось особым солдатам, «butineurs» (хранителям добычи), и для того, чтобы не допустить никакого обмана, каждый должен был явиться в том самом снаряжении, какое было у него в день битвы.
Наиболее интересную часть добычи, бесспорно, представлял собой выкуп за военнопленных. Большой удачей – так и хочется сказать «крупным выигрышем» – было пленение богатого барона; удачный захват знатного и состоятельного человека приносил больше дохода, чем целая сеньория за несколько лет. Автор «Отеческих наставлений» указывает сыну три способа разбогатеть: жениться на богатой наследнице, поступить на службу к королю и, наконец, взять в плен рыцаря достаточно богатого для того, чтобы потом всю свою жизнь ни в нем не нуждаться… Понятно, что на поле боя каждый старался захватить противника скорее живым, чем мертвым; иногда солдаты перед боем сговаривались о том, чтобы совместно «ловить крупную дичь», что самым неблагоприятным образом сказывалось на дисциплине.
Вопрос о выкупе приобрел такое значение, что на этот счет была разработана целая юридическая система. Как правило, пленный принадлежал тому, кто взял его в плен и привел в свой лагерь. Но что, если ему удастся убежать и он снова будет схвачен, но уже кем-то другим, а не прежним «владельцем»? Юноша считает, что здесь следует различать два случая: если побег был совершен в зоне боя, пленный принадлежит тому, кто схватил его последним, поскольку первый его обладатель, упустив врага, подверг опасности все войско. Но «в мирных краях человек, который потеряет своего пленника, может преследовать его с полным правом, как бы давно он его ни потерял, потому что это его имущество ». И все же он должен возместить тому, кто снова его изловил, понесенные тем расходы на содержание пленного. Другой спорный вопрос: имеет ли право военнопленный, который «дал честное слово» своему победителю, нарушить это слово и бежать? Да, «если хозяин держал его в тесной темнице, когда он был в опасности от смертельной болезни…» или если требовал непомерного выкупа, превосходящего возможности пленного. Следовательно, «владельцу» вменялись две обязанности: хорошо обращаться с пленным (а если речь идет о знатной особе, обходиться с ним в соответствии с его рангом) и не требовать от него выкупа, явно не соответствующего его возможностям.
Определение суммы выкупа, как правило, становилось предметом обсуждения между пленным и тем, кто захватил его в плен; если речь шла о простом наемнике или мелком дворянине, все достояние которого составляла его отвага, – с такого взять нечего. Юноша, оказавшись в самом начале своей карьеры пленником вражеского капитана, дешево отделался: «Поскольку денег у него было немного, и храбрость была ему свойственна куда более, чем скупость, поскольку много заплатить он не мог, он сумел освободиться, отдав доброго коня». Совсем другое дело, когда в плен попадал крупный сеньор, обладатель множества владений, состоявший в родстве с могущественной семьей. В этом случае выкуп мог вырасти до баснословных сумм. Сир де Ла Тремуйль, фаворит дофина Карла, захваченный в плен рутьером Перрине Грессаром, обязался выплатить ему четырнадцать тысяч ливров; а поскольку он был не в состоянии сразу собрать такую сумму, то должен был представить ручательства и прибегнуть к помощи друзей, которые взяли на себя обязательство выплатить Перрине различные суммы. Капитулу кафедрального собора в Невере пришлось заложить ради этого часть ковчегов на сумму в тысячу экю; епископ и капитул города пообещали в качестве гарантии отдать половину вина из своих подвалов; маршал Бургундии отдал ростовщику два золотых пояса и шесть серебряных чашек. Кроме того, Ла Тремуйлю велено было оставить заложниками «людей высокого звания», и только при этом условии он мог получить свободу раньше окончательного расчета.
Выкуп представлял собой долг чести (даже если пленный был взят в результате предательства). Пленник, временно отпущенный для того, чтобы собрать необходимые средства, а впоследствии отказавшийся платить, считался бесчестным клятвопреступником. Следовательно, попасть в плен было самым страшным бедствием не только для самого пленного, но и для всей его семьи, поскольку в этом случае семейной солидарности следовало проявить себя в полную силу. До чего же трогательны признания, сделанные герцогиней Алансонской Жанне д'Арк, когда она поручала Орлеанскую Деву заботам своего мужа, который попал в плен в одном из более ранних походов, провел пять лет в заточении и был отпущен только после того, как за него заплатили выкуп в двести тысяч экю: «Жаннетта, я очень боюсь за своего мужа. Он только-только вышел из тюрьмы, и нам пришлось потратить столько денег, чтобы заплатить за него выкуп, что я готова молить его остаться дома». Не менее выразителен и ответ Марии Бретонской ее сыну, Людовику II Анжуйскому, удивленному тем, что лишь на смертном одре она открыла ему существование казны в двести тысяч экю, а перед тем всю свою жизнь хранила тайну. Оказывается, она всегда боялась, как бы Людовик на войне не попал в плен, и держала свой клад наготове, чтобы сыну не пришлось выпрашивать за себя выкуп…
Сколько семей было доведено до полного разорения тем, что им пришлось выкупать одного из родственников, – и такое можно было увидеть во всех классах общества! Вот горожанин из Периге, который, укрывшись в церкви и схваченный там англичанами, вынужден был продать все, что у него было, чтобы заплатить выкуп, после чего впал в крайнюю нищету; а вот семья мелкого дворянина Варамбона, доведенная до такого оскудения, что бресский бальи, пришедший за дочерью Варамбона, чтобы отвести ее к бабушке, не смог исполнить своего намерения, поскольку девица лишена была одежды и сидела почти что голая.
Наконец, были и такие, кто не мог заплатить, поскольку уж слишком нуждался. А иногда требуемая сумма превосходила возможности даже семьи принца. И в том и в другом случае людям приходилось годами вести существование узников. Хорошо известна судьба Карла Орлеанского, взятого в плен при Азенкуре и проведшего в английских тюрьмах юность и зрелые годы; но сколько других пленных, разделивших его участь, так никогда больше и не увидели родного края! Даже Иоанн I Бурбон, ставший пленником одновременно с Карлом Орлеанским, умрет в заточении в Лондоне двадцать лет спустя, потому что его семья не сможет собрать двести пятьдесят тысяч экю, которые за него потребовали…
Следовательно, пленный представлял собой в руках обладателя настоящий капитал и мог стать предметом выгодных сделок, причем его ценность менялась в зависимости от состояния рынка – то есть от большей или меньшей вероятности выплаты выкупа. После битвы при Антоне кондотьер Родриго де Вильяндрандо, пообещав одному из пленных свободу, тайно вызнал у него сведения о материальном благополучии других узников, выкупил за бесценок тех, кто представлял наибольший интерес с этой точки зрения, а затем оценил в несколько раз выше той цены, за которую приобрел (среди этих пленных был и де Варамбон)28 . Обмен пленными и торговля ими были обычным делом, и для правителя одним из способов расплатиться со вспомогательными войсками было подарить им определенное число пленных. Парижский горожанин рассказывает историю некоего пленного англичанина. Этого несчастного много раз «продавали и перепродавали, и выкуп с каждым разом возрастал», но злоключения его закончились самым неожиданным образом: одна знатная молодая женщина влюбилась в узника, выкупила его и вышла за него замуж, «и по этому случаю, – пишет наш парижанин, – был устроен прекраснейший праздник». Однако столь романтическая развязка, конечно, была исключением из правил.
Иногда встречался и удивительный оборот событий, когда пленному удавалось разорить своего обладателя, вынужденного содержать узника в соответствии с его рангом, ожидая весьма маловероятного выкупа. Так, в 1449 г., когда Руан был занят французскими войсками. сыновья лорда Бергавенни и графа Ормонда попали в плен. Это была великолепная добыча – лорд Бергавенни доводился кузеном графу Уорику, «делателю королей»[35], и можно было рассчитывать на хороший выкуп. Тем не менее Карл VII не оставил себе пленных, уступив их как «неделимую собственность» Жаку Кёру и Дюнуа, должно быть, в виде гарантии за авансы, выплаченные ими государю. После суда и приговора, вынесенного Жаку Кёру, Бергавенни был вместе с другим движимым имуществом продан с аукциона за восемьдесят тысяч экю и достался Жану де Бюэю. Но выплата долгожданного выкупа откладывалась с года на год, и через двенадцать лет Жан де Бюэй, который только о том и мечтал, как бы избавиться от этого неудобного «капитала», который вел его самого к разорению, послал свое свидетельство владельца королю Людовику XI, сопроводив слезной просьбой: «Сир, умоляю вас, если вам будет угодно принять поименованного сеньора де Беркиньи (Бергавенни), соблаговолите возместить мне расходы, иначе я буду совершенно разорен, поскольку он очень дорого мне обошелся…» Но король отказался взять пленного на свое содержание, и только через семнадцать лет после освобождения Руана Жан де Бюэй смог избавиться от своего узника…
Хронист Жан Фруассар в истории Баско де Молеона[36] схематически изобразил рождение «Grandes Compagnies» (Больших компаний) во времена Иоанна Доброго: «Когда между двумя королями был заключен мир (1360 г.)[37], условились, что все солдаты и все отряды уйдут и освободят все крепости и замки, которые они за собой удерживали. И тогда собрались всяческие бедные воины, которые взялись за оружие, и объединились, и многие капитаны устроили совет между собой, [чтобы решить], в какую сторону им направиться, и сказали еще, что пусть короли помирились друг с другом, но жить-то все-таки надо». И вот они отправились в Бургундию, где состоялось большое собрание «компаньонов» («compagnons»), которые после заключения мира остались без дела, «и там были капитаны из всех народов, англичане, гасконцы, испанцы, наваррцы, и люди из всех краев собрались вместе… И мы оказались в Бургундии, выше реки Луары, и было нас больше двенадцати тысяч, что одних, что других. И говорю вам, что там, на этом сборище, было три или четыре тысячи воинов, опытных и искусных в военном деле, как никто другой, умеющих предугадать бой и обернуть его в свою пользу, чтобы взять приступом города и замки…». Этот грозный отряд вышел в поход, разбил у Бринье регулярные войска, посланные против него королем, «и этот бой оказался очень выгодным для разбойников, потому что они были бедны, но все разжились хорошими пленными». Он разграбил всю местность между Веле и Бургундией, «и не было ни рыцаря, ни оруженосца, ни богатого человека, который решился бы выйти из дома, если не платил нам».
Три четверти века спустя Оливье де ла Марш, рисуя картину Франции после заключения Арраского мира[38], писал: «Все французское королевство было заполнено крепостями, чьи стражи жили грабежом и разбоем, и посреди королевства собрались всякие люди из разных отрядов, которых прозвали „живодерами“. Они верхом разъезжали из края в край в поисках съестного и приключений, которые давали им возможность прожить и заработать, и не щадили ни земель короля Франции, ни земель герцога Бургундского, ни земель, принадлежавших другим принцам королевства».
Между «Большими компаниями», о чьем создании и подвигах повествует Фруассар, и «живодерами» времен Карла VII существует чудовищная преемственность в деле разрушения, грабежа, разорения. «Компаньоны», наемники (routiers), бриганды, живодеры: сколько различных терминов, которые действительность превратила в синонимы. Если целью всякой войны всегда отчасти является материальная выгода, – даже в том случае, если она прикрывается флагом национального дела или ведется под знаменем сеньора; если грабеж считается одним из вполне естественных видов деятельности солдата, – «Они взяли припасы, похитили людей и учинили грабежи, как имеют обыкновение делать военные», сказано в одной из королевских грамот о помиловании Карла VI, – то во времена перемирия и мира разбой в ту эпоху становится уже просто исключительной целью деятельности воинов.
И в самом деле, разница между разбойниками и солдатами определялась лишь обстоятельствами. Отряды, набранные капитанами на время похода, не расформировывались после того, как поход был окончен и государь отпускал вспомогательные войска. Любовь к приключениям, невозможность найти другие средства к существованию, приобретенная привычка жить, грабя и облагая данью друзей и врагов, превращали наемника в бандита, капитана в главаря банды. Ла Гир, Дюнуа многие другие, которых эпопея Жанны д'Арк более или менее окружила в наших глазах своим ореолом, впоследствии стали грозными предводителями живодеров… «Естественный» характер такой трансформации превосходно выявлен в мотивировочной части грамоты о помиловании Карла VII, выданной одному бывшему живодеру: «… Названный проситель с самого юного возраста служил нам во время наших войн и побывал во многих странствиях и походах, и в гарнизонах в разных городах и крепостях, воюя с нашими давними врагами-англичанами и другими противниками. И за все то время, которое он таким образом проводил на указанных войнах, он не получал от нас никакого жалованья, наград или вознаграждений или получал очень мало. По этой самой причине он был вынужден жить за счет наших врагов и наших подданных, грабить, обдирать, обворовывать и вымогать деньги у людей всякого рода, каких мог найти и встретить, разъезжая по стране, будь то служители Церкви, знать, горожане, торговцы или иные. Он также бывал на ярмарках и рынках, с тем чтобы грабить торговцев и вымогать деньги, он отнимал и уводил скот у добрых людей, и часть этого скота съел и скормил другим, а другую часть отдал за выкуп, продал и взял себе, и поступал, как ему заблагорассудится. И много раз он с вооруженными людьми нападал на укрепленные церкви, крепости и укрепленные города, захватывал тех, кто находился внутри. Он взял в плен многих наших подданных, и требовал от них большой выкуп, заставлял платить и причинял прочие беды, творил зло, совершал все преступления, которые имеют обыкновение делать солдаты и которые он попросту не смог бы в этой грамоте перечислить и назвать».
К солдатам, оставшимся из-за перемирия не у дел, присоединялись авантюристы и деклассированные элементы всякого рода, дворяне, лишившиеся своих фьефов, крестьяне, доведенные до разорения и до отчаяния грабительскими действиями военных и решившие взять реванш, присоединившись к какой-нибудь шайке. Все сословия смешались и уравнялись благодаря общему существованию; смешались и все национальности: испанцы, особенно многочисленные из-за того, что кастильская монархия заключила союз с французским королевством; немцы, которые ввели в обиход во Франции слово «рейтар» (всадник); англичане и главным образом шотландцы, чья жадность и грабежи вскоре породят поговорку: «Совести у него и на краги шотландцу не хватит».
Организация разбойничьей шайки ничем не отличалась от организации регулярного отряда, и дисциплина, которой требовали иные капитаны от своих войск, была весьма суровой, во всяком случае если речь шла о сражении. Зато главарь шайки берег жизнь своих людей, иногда советовался с ними, если предстояла важная операция, выговаривал для них материальные выгоды в соглашениях, которые заключал с городами или сеньорами. А главное, он предоставлял им достаточно большую свободу действий, если это не угрожало безопасности шайки, и ничто тогда не препятствовало разбойникам, для которых вся страна превращалась в источник добычи, совершать свои злодеяния. Завладев какой-нибудь крепостью, они наводили оттуда ужас на все соседние области и оставляли в покое какую-нибудь провинцию лишь тогда, когда она была полностью истощена, и лишь для того, чтобы обрушиться на другую, еще не тронутую. Во всех документах того времени с трагическим однообразием повторяется одно и то же перечисление преступлений и злодеяний: сожженные и разграбленные города; изнасилованные женщины и девушки; крестьяне, которых пытали до тех пор, пока они не расскажут, где прячут деньги; торговцы, которых хватали вместе с их товаром; горожане, которых брали в плен и убивали, если их семья не могла заплатить того выкупа, какой с нее требовали. Кроме того, существовали «постоянные» источники дохода: «appatis», то есть подневольная дань, которой города и деревни откупались от наиболее тяжких бедствий, и плата за пропуска, выдаваемые торговцам и гарантировавшие им относительную безопасность на территории, которую контролировал тот или иной отряд.
Такие разнообразные доходы позволяли наемникам (routiers) и главным образом их главарям вести приятную жизнь. При этом утонченность существования некоторых капитанов резко контрастировала с безжалостной жестокостью, при помощи которой они сколотили свое состояние. Они убивали и грабили – и в их сундуках накапливались драгоценные ткани, золотая и серебряная посуда. Они становились настолько богаты, что некоторые даже выгодно помещали деньги к менялам или ссужали их под проценты погрязшим в долгах знатным сеньорам. Единственное, чего они, казалось, боялись, – правда, лишь к самому концу жизни, – это небесной кары; и потому мы нередко видим, как бандиты требуют, чтобы жертва пообещала им похлопотать перед папой, чтобы добиться для них прощения… Но подобная щепетильность все-таки встречалась редко.
Фруассар обессмертил – причем всего лишь одной искрящейся красноречием страницей – сожаления разбойника Эмериго Марше, который, перепродав королю Карлу V занятые им замки, сокрушался о том, что порвал с «хорошей жизнью». Эмериго не мог устоять перед ностальгией по прекрасному прошлому: несмотря на взятые им на себя обязательства, он вернулся к приключениям и грабежам, попал в плен к солдатам короля и был повешен за предательство. Среди разбойничьих предводителей следующей эпохи некоторые также оставили о себе память в хрониках и архивных документах благодаря зловещей репутации или ослепительной карьере. Так, Монстреле рассказал о подвигах простого крестьянина, Табари: этот человек, встав во главе небольшого отряда разбойников – по большей части таких же крестьян, как и он сам, – «правил» в течение нескольких лет в Лионском лесу, нападая без разбору на англичан, французов и бургундцев. Капитан «живодеров» Фортепис (его настоящее имя – Жак де Пуйи) был, в отличие от Табари, знатного происхождения. Он, со своим весьма немногочисленным отрядом, в течение многих лет оставался достойным противником войск могущественного герцога Бургундского. Тому пришлось мобилизовать все силы своего герцогства ради того, чтобы выбить его из «Бальяжа де ла Монтань», где он обосновался, и нарочно созванные по этому случаю бургундские Штаты приняли решение о «помощи» в двенадцать тысяч ливров, предназначенной для того, чтобы набрать и содержать войско, которому предстояло выступить против этого главаря разбойников. Правда, до вооруженных столкновений дело не дошло, поскольку Фортепис согласился покинуть страну, если ему заплатят. Однако три года спустя он вернулся и завладел Аваллоном, который удалось отобрать у него лишь прибегнув к осаде по всем правилам. Победа? Ничего подобного. Самому Фортепису удалось бежать во время штурма, и два года спустя мы видим его хозяином замка Куланж-ла-Винез. И снова потребовалась осада, завершившаяся на этот раз финансовой сделкой: за пять тысяч золотых экю Фортепис согласился уйти из замка. История продолжалась. В 1437 г. его отряд завладел, взяв приступом стены, небольшим городком Майи, что дало ему возможность разорить Оксуа и Оксеруа. Затем, уступив городок за полторы тысячи экю, этот наемник покинул наконец Бургундию, но… перебрался в Лотарингию, где продолжил свои подвиги.
Еще более блестящей оказалась карьера Перрине Грессара, который, будучи происхождения весьма скромного, возвысился до восхищавших современников высот. Его имя впервые появляется в документах около 1415 г.: в то время он всего-навсего простой «compagnon» в шайке, орудовавшей в Ниверне, и в 1417 г. ему удается взять в плен графа Людовика де Бурбона. К 1420 г. Перрине уже возглавляет отряд, который состоит на постоянном жалованье у герцога Бургундского, и заключает союз с другим разбойником, Франсуа де Сюрьенном, по прозвищу Арагонец, который в течение двадцати лет будет оставаться его главным помощником. Теперь он может пойти и на крупное дело: в 1423 г. Перрине удается отбить у арманьяков крепость Шарите-сюр-Луар, которой они завладели за год до того, и он провозглашает себя ее капитаном от имени герцога Бургундского, а также от имени «короля Франции и Англии» Генриха VI. В течение пятнадцати лет Шарите будет оставаться его главным оплотом. Он заставил местных жителей принести ему клятву верности, пообещав им защищать их от арманьяков и сторонников Карла VII; он укрепил городские стены и занял соседние крепости, тем самым обезопасив город от внезапного нападения. Обладание Шарите, охранявшей переправу через Луару по соседству с бургундскими областями и теми местностями, которые сохраняли верность дофину, обеспечивали ему исключительное положение, едва ли не роль арбитра. И потому Перрине отказался покинуть крепость, когда в 1424 г. между Филиппом Добрым и Карлом VII было заключено перемирие, согласно которому предусматривалось освобождение крепостей, занятых наемниками из обеих партий: он оправдывал свой отказ тем, что служит королю Франции и Англии и получает от него жалованье. Старания выманить его из города, чтобы продолжить переговоры, оказались бесплодными: Перрине Грессар не доверял пропускам, которые ему предлагали. Бросив обоим государям настоящий вызов, он захватил в плен Жоржа де ла Тремуйля, которого «Буржский Король» отправил к своему бургундскому кузену, и потребовал от него выкуп в четырнадцать тысяч ливров. Может быть, желая отомстить за это предательство и одновременно завладеть важной крепостью, Ла Тремуйль, став фаворитом Карла VII, и направил в 1429 г. войско во главе с Жанной д'Арк на Шарите. Но натиск королевской армии не смог одолеть городские укрепления, усовершенствованные Перрине Грессаром.
Впрочем, положение этого Грессара лишь упрочилось благодаря нарушению франко-бургундского перемирия. Его войска удачно защищали Ниверне от атак из Берри, оставшегося верным Карлу VII; кроме того, несмотря на то что герцог Бургундский по-прежнему относился к Грессару с недоверием, для него не жалели ни лести, ни титулов. Герцогский оруженосец и хлебодар, он был при бургундском дворе важной особой.
Тем временем отношения между Филиппом Добрым и англичанами – обеим сторонам Перрине желал служить одновременно – несколько испортились. Филипп Добрый и «Буржский король» снова начали вести переговоры, но Перрине Грессар способствовал их провалу, несмотря на обещание «жалованья» в восемьдесят тысяч ливров и всевозможных «гарантий» для него самого и его товарищей. Когда три года спустя переговоры наконец завершились перемирием в Аррасе (1435), поставившим англичан, отныне лишенных бургундской поддержки, в трудное положение, Перрине предпочел бросить дело, которое отныне можно было считать проигранным. Он отказался присоединиться к Арраскому мирному договору, но непосредственно с Карлом VII годом позже помирился. Это примирение было щедро оплачено: Грессар сохранял за собой Шарите-сюр-Луар и был назначен капитаном крепости, на этот раз на службе у французского короля, с неплохим жалованьем в четыреста ливров ежемесячно. Кроме того, за улучшения, произведенные им в других крепостях, которые он должен был покинуть, он чуть позже получит двадцать две тысячи золотых салю, из которых восемь тысяч выплатит ему герцог Бургундский. Для того чтобы выплатить этот долг, герцогу придется собрать экстраординарный налог (эд) со своих провинций; собранные таким образом деньги будут сложены в бочки и повозками и судами доставлены в Шарите.
Отныне Перрине делается весьма официальной фигурой: он совмещает должность капитана Шарите и капитана Ниверне, а король Карл VII называет его «нашим любезным конюшим». Благодаря выкупам, дани, жалованью и прочим выплатам ему удается сколотить огромное состояние, и сам герцог Бургундский обращается к нему за помощью. Кроме того, он методично управляет своим капиталом, выбивает долги и начинает процесс в королевском суде, требуя выплаты сумм, причитавшихся ему с различных занятых им городов. Умрет Перрине Грессар в 1438 г. богатым и уважаемым человеком.
Родриго де Вильяндрандо, хоть и принадлежал неизменно к партии противника – то есть арманьяков – и получил от Кишера звание «борца за независимость Франции», мало чем отличался от Перрине Грессара. Но он, несомненно, представлял собой наиболее законченный тип предводителя наемников, и память о нем надолго сохранилась в странах, где один звук его имени наводил страх. «Этот человек был так ужасен, – писал один старый историк, – что его имя в Гаскони вошло в поговорку, и желая сказать о ком-то, что он груб и жесток, его называли Родриго ».
Родриго де Вильяндрандо, сын бедного кастильского идальго, приехал во Францию около 1410 г.: один из его дядей женился на сестре одного из соратников Дюгеклена, когда тот во главе «Больших компаний» отправился в Испанию, и это обстоятельство, должно быть, побудило молодого человека искать счастья в соседней стране. Для начала кастилец вступил в отряд сеньора де Л'Иль-Адама, который в то время лавировал между арманьяками и бургиньонами и в конце концов присоединился к герцогу Бургундскому. Что касается Родриго, то он остался в лагере дофина, следуя в этом примеру своего короля, Хуана II Кастильского, который даже в наихудшие времена сохранял верность своему союзу с французским королевством. Вильяндрандо сам организовал отряд довольно скромной численности (около двадцати тяжеловооруженных всадников, то есть всего около пятидесяти бойцов вместе с пажами и оруженосцами) и поступил в распоряжение адмирала Франции Луи де Кюлана. Благодаря своим военным талантам кастилец вскоре выделился из числа прочих предводителей отрядов. Грубый и решительный, умевший требовать от своих людей строгой дисциплины, он вместе с тем проявил выдающиеся организаторские качества – в его отряде были секретари, казначеи, счетоводы, которым поручено было оценивать и делить добычу, – равно как и тактические способности: в 1425 г. он отразил нападение бургиньонов на Берри; в 1430-м, когда пленение Жанны д'Арк сильно пошатнуло позиции Карла VII, разбил при Антоне войско, угрожавшее Дофине. Эти победы на поле боя были вместе с тем и выгодными финансовыми операциями: многочисленные пленные, захваченные при Антоне (и которых Родриго сумел за бесценок откупить у своих людей), выплатили ему огромные деньги; Штаты Дофине, в знак благодарности, уступили ему сеньорию Пюзиньяна, тогда как Карл VII пожаловал титул «королевского оруженосца».
Но в это же время его имя прославили и другие, куда менее похвальные подвиги. В Лионе одно только известие о его приближении посеяло ужас. Собрался городской совет: стали решать, пытаться ли противостоять Вильяндрандо силой оружия или купить его отступление назначенной им самим ценой, то есть за четыреста золотых экю? Поскольку решения пришлось в течение некоторого времени дожидаться, Родриго это время терять не захотел: он разорил и обложил данью соседние деревни, угрожая тем самым оставить большой город без продовольствия. Тогда и решено было заплатить ему требуемые четыреста экю. Но из-за того, что лионцы, как показалось вымогателю, слишком долго медлили с ответом, теперь Вильяндрандо запросил вдвое. Городской совет обратился к королевскому сенешалю, Имберу де ла Гроле, с просьбой устроить общий поход местной знати против «людей Родриго»: но во всем крае не удалось собрать достаточного числа тяжеловооруженных всадников, чтобы можно было хоть сколько-то рассчитывать на успех выступления. Имбер де ла Гроле, прежний товарищ Родриго по оружию, взялся уладить дело и – само собой, за деньги – добился отступления наемника. Последний не держал зла на лионцев за их попытки сопротивления: именно у лионских банкиров и торговцев он потом разместит часть капитала, добытого его «плодотворной деятельностью». Правда, город, со своей стороны, и сам стремился оставаться с Вильяндрандо в наилучших отношениях – лучше все-таки подстраховаться! – и поднес ему в подарок сласти и восковые факелы…
После битвы при Антоне Родриго перенес свою «штаб-квартиру» в Виваре и принялся облагать данью соседние области. В расписке, составленной стражем башни Мань в Ниме, весьма ясно показано, какой ужас местным жителям внушала близость разбойника: «Знайте все, что я, Жак Совель, уроженец Нима, признаю, что получил за свою работу, продолжавшуюся тридцать два дня, в течение которых я оставался на башне Мань для того, чтобы видеть всех, кто будет пересекать земли Нима, из страха перед солдатами Родриго, сумму в…» Истощив и эти места, Родриго перебрался в Овернь и Лимузен, собирая повсюду огромную дань за то, чтобы пощадить тот или иной город. Юсселю потребуется десять лет, чтобы расплатиться с появившимся таким образом долгом. Скорость, с которой перемещался этот наемник, казалась сверхъестественной и вошла в поговорку. «Он подобен Родриго де Вильяндрандо, – говорили в Испании, – сегодня здесь, а завтра там», – и страх, который он наводил на людей, превращал его едва ли не в героя легенды. Если верить распространенному в Форе преданию, Родриго въехал в церковь верхом и тотчас поплатился за свое святотатство: конь увлек его в Луару, где он и утонул.
Однако на самом деле этого разбойника вовсе не ждала столь трагическая развязка. Напротив, между 1430 и 1435 г. его карьера достигла апогея. В 1432 г. Карл VII обращается к нему с просьбой оказать помощь Ланьи, в течение полугода осаждаемому войсками регента Бедфорда, и Родриго удается благодаря удачным тактическим операциям обратить в бегство английскую армию. Отныне всевозможные почести так и сыплются на него: он становится сеньором многих фьефов в Дофине и Лимузене; он получает звание советника и камергера короля Франции; через брак с незаконной дочерью графа Иоанна де Бурбона ему даже удается породниться с королевской семьей. Его слава перешагнула Пиренеи, на родине его имя было у всех на устах: короли Кастильский и Арагонский, в то время враждовавшие, как тот, так и другой, сделали ему выгодные предложения, и Хуан II Кастильский пожаловал наемнику графство Рибадео, ранее принадлежавшее его дяде.
Но Родриго не покинул Францию, где то и дело требовалась его помощь. Он даже стал, самым неожиданным образом, «светской дланью» церкви. Базельский собор, в то время пребывавший в конфликте с папой Евгением IV, обратился к Вильяндрандо с просьбой освободить Авиньон, осажденный графом Фуа, которого понтифик назначил правителем города. А несколькими годами позже Родриго от имени римской Курии поддерживает претензии Робера Дофена на место епископа Альби против кандидата собора, Бернара де Казильяка.
В то время Родриго уже не состоял на жалованье у короля Франции. Сразу после заключения Арраского мира (1435 г.) Карл VII отпустил большую часть своих наемников, и главные предводители разбойников, Ги де Бланшфор, Готье де Брюзак, Луи де Бюэй, сир де Лестрак, бастард де Ноайль и другие объединились, чтобы «работать на себя» в компаниях, которые не только народная молва, но и официальные документы именовали зловещей кличкой «живодеры». Отряд Родриго остался самостоятельным, и пока «живодеры» разоряли восточные и северо-восточные области, он «разрабатывал» центр и Аквитанию. Отовсюду за передвижениями Вильяндрандо следили с нарастающим беспокойством, и города обменивались гонцами, выясняя, куда направились его войска. В Безансоне, получив ложное известие о том, что Родриго направился на восток, даже духовные лица вступили в ряды городского ополчения, с тем чтобы защищать родной город.
Родриго позволял себе так много, что даже Карл VII попытался выступить против бывшего помощника. После убийства королевского бальи в Берри одним из людей Вильяндрандо, «Маленьким Родриго», король приговорил его к изгнанию. Мера, правда, была чисто формальной, поскольку для того, чтобы избавить от него королевство, потребовались бы вооруженные силы, какими король не располагал. И потому, когда Родриго поднялся к берегам Луары, местные жители сочли более действенным воззвать к его добрым чувствам: горожане Тура обратились к королеве и жене дофина, которые в письме к Родриго попросили его пощадить этот город, на что Родриго галантно ответил, что «из почтения к королеве и даме дофина, а также из почтения к господину дофину, ни он, ни его отряд не появятся в тех краях».
Впрочем, возобновление войны с англичанами вынудило французские власти снова обратиться к нему за помощью. И вот уже вместе с Ксентрайем он выступает в местности Борделе против английской армии Тальбота. Ему не удалась попытка завладеть Бордо, и в виде компенсации за неудачу он отправляется разорять верхний Лангедок, несмотря на то что король повелел Штатам этой провинции вотировать сбор эд в его пользу.
Но самые отчаянные призывы шли к Вильяндрандо из Испании, где королю Хуану II и его коннетаблю Альваро де Луне угрожала феодальная коалиция. Родриго отправился на родину и разгромил войска аристократии, за что получил титул маршала Кастилии, то есть занял в соответствии с принятой тогда иерархией место непосредственно за коннетаблем. И больше Родриго де Вильяндрандо, граф Рибадео, уже не покидал родной страны. Он отправил во Францию часть приведенных с собой войск под командованием одного из своих помощников. Он стал одним из ближайших лиц в окружении государя, которого спас из западни, устроенной ему знатью. В награду Хуан II пожаловал ему привилегию каждый год обедать наедине с королем в день Богоявления, а затем получать в дар одежду, которую монарх надевал по этому случаю. Интересно, что еще в прошлом веке потомки Родриго пользовались этой привилегией…
В последние годы жизни Родриго, как и многие другие преуспевшие разбойники, занимался душеспасительными делами. В своем завещании он отписал двести тысяч мараведи церкви Милосердной Богоматери в Вальядо-лиде, где просил его похоронить; пять тысяч мараведи предназначались для выкупа христиан, попавших в плен к маврам. Своему незаконному сыну он оставил двести тысяч мараведи. Законные дети должны были разделять между собой его поместья: французские владения достанутся сыну, которого родила ему графиня де Бурбон, испанские сеньории – сыну от второго брака. Наконец в 1448 г. бывший наемник умер, преисполненный раскаяния. Родриго де Вильяндрандо оставил глубокий след своего пребывания в обоих королевствах, его восславляли за подвиги и одновременно рассказывали об ужасе, который наводило его имя.
Автор «Пятнадцати радостей брака», перечисляя злоключения супружеской жизни, не преминул упомянуть среди них и те, которые война, как правило, навлекала на мужа: «…Да и это еще не все: на него обрушивается новая напасть, потому что в стране начинается война, и каждый прячется за стены городов и замков, и бедняге подобает в спешке перевозить жену и детей в город или замок. И одному Богу известно, каких трудов ему будут теперь стоить простые задачи: усадить на коня жену и детей, уложить и увязать все, что требуется, и устроить семью на месте, когда они прибудут в крепость… Затем, когда война закончится, придется снова тащить все это домой и все муки начнутся сызнова…»
Ирония автора «Пятнадцати радостей» не мешает словно бы собственными глазами увидеть удручающую картину: беженцев, стекающихся в крепости, прихватив с собой кое-какое имущество и гоня перед собой скот, какой удалось спасти. Вот таким образом и семейству Жанны д'Арк пришлось на время покинуть Домреми, чтобы укрыться в соседней крепости Нефшато; так описывает нам и Парижский горожанин ужасающие бедствия беженцев, которые после взятия Понтуаза англичанами ломились в ворота столицы: «Те, кто охранял ворота Сен-Ладр, увидели, что к ним движется огромная толпа мужчин, женщин и детей, одни раненые, другие оборванные; кое-кто нес детей на руках или в заплечной корзине; и одни женщины шли без капюшонов, другие в убогих корсажах, а иные и в одних рубашках; и несчастные священники, у которых из одежды осталась одна рубашка или только стихарь, и шли они с непокрытой головой, а приближаясь, громко стенали, кричали и плакали, говоря: „Господи, сохрани нас Твоею милостью от отчаяния, потому что еще сегодня утром мы были в своих богатых домах, а в полдень уподобились скитальцам и выпрашиваем хлеб“. И с этими словами одни лишались чувств, а другие садились на землю такие усталые и горестные, что больше и быть невозможно… И не нашлось бы такого жестокосердого человека, который при виде их бедственного положения удержался бы от слез и плача. И всю следующую неделю они не переставали прибывать таким же образом, приходя как из Понтуаза, так и из окрестных деревень».
Если бедствия войны не щадили никого, они все же менее тяжким бременем ложились на плечи жителей городов, которые могли укрыться за укреплениями. Безопасность была весьма относительной, а платить за нее приходилось дорого: ни одна крепость, как бы хорошо ее ни укрепили, не была защищена от внезапного нападения, и меры обороны требовали от горожан тяжких жертв. В реестрах заседаний городского совета постоянно упоминается о расходах на починку или укрепление стен. Наиболее крупные города, располагавшие значительными денежными средствами, разрабатывали хорошо продуманные планы обороны: в Лионе угроза со стороны бургиньонов заставила городское население выстроить в 1418 г. целую оборонительную систему. Для того чтобы защитить ту часть города, которая не была защищена рекой, выкопали широкий ров; отремонтировали стены и наняли подрядчиков для того, чтобы надстроить башни укреплений. Все выходящие к Роне улицы были загорожены потернами; между арками мостов расположили поперечные брусья, а над Соной натянули цепи, чтобы не дать пройти вражеским судам. Жителей обязали поочередно стеречь ворота, а те ворота, которые слишком трудно было защищать, наглухо замуровали. Для того чтобы из-за столь серьезных мер не поднялись цены на оружие и воинское снаряжение, на эти предметы были установлены твердые расценки. Для изготовления бомбард привлекли специальных рабочих, а к изготовлению ядер, поскольку людей не хватало… даже художников, которые расписывали в то время собор Св. Иоанна; с мастером, делавшим арбалеты, заключили контракт на три года. Аптекарю поручили организовать настоящую «пороховую службу», а у частных лиц изъяли все запасы селитры. Наконец, воспользовавшись тем, что Лион, несмотря ни на что, оставался оживленным торговым центром, организовали, при помощи нескольких купцов, «службу осведомления».
Конечно, не все города располагали подобными возможностями. И нередко оборонительные меры принимались лишь при известии о приближении врага, в обстановке полной паники, наспех. Когда прошел слух о приближении Родриго де Вильяндрандо, бальи Макона приказал немедленно надстроить стены, используя все доступные материалы; даже бойницы были заделаны (должно быть, недоставало людей для того, чтобы расставить их у бойниц), оставлялись только узкие отверстия, в которые можно было просунуть голову и наблюдать за действиями врага. Для того чтобы помешать атакующим взобраться на стену, между камнями укреплений всовывали заточенные бочечные клепки остриями наружу. Чаще всего, с тем чтобы сосредоточить все средства обороны на крепостных стенах, приходилось жертвовать предместьями. В 1418 г., по приказу Изабеллы Баварской, предместья Руана, вместе с тремя находившимися там церквями, были полностью снесены, и часть добытых таких образом материалов пошла на восстановление городских укреплений.
Впрочем, чаще всего города, не желая рисковать, поскольку успех вооруженного сопротивления всегда был ненадежен, предпочитали договариваться с капитанами и главарями разбойников, предлагая им подарки, продовольствие и даже боеприпасы, при условии, что они покинут эти места. Потому что для города настоящим бедствием было держать у себя, даже на положении «друзей», отряд наемников, и для того чтобы избежать привычных для них бесчинств, принимались самые крайние меры. Жители Тура согласились впустить в свой город людей сира де Бюэя только при условии, что прежде им представят поименный список войска, с именами и прозвищами всех солдат6 Муниципалитет Оксонна отказался впустить вооруженных солдат герцога Бургундского, несмотря на то что они явились защищать город от «живодеров»; а когда в конце концов им разрешили войти, то поставили условие, что они станут двигаться группами по двадцать человек, никуда не сворачивая с главной улицы, где их будут с обеих сторон сопровождать вооруженные до зубов горожане…
Равнинный край за городскими стенами оставался беззащитным, отданным на грабеж и растерзание солдатам. Наиболее распространенный способ ведения войны заключался в том, чтобы поджигать деревни, уничтожать посевы, уводить скот… «Война без огня все равно что колбаска без горчицы», – говаривал Генрих V, – и дым пожаров неизменно сопровождал армию на походе. Рыцарское правило, требующее щадить невинных и слабых, постоянно опровергалось делом. «Не надо жечь ни урожая, ни домов, поскольку эта беда настигает малых и ни в чем не повинных людей, которые ничем не заслужили такого наказания», – провозглашал капитан Педро Ниньо, но рассказ о его кампании показывает, что он прибегал точно к той же тактике разрушения, что и другие военачальники: «Наши люди разграбили множество стоявших на берегу реки домов. Они захватили там пленных, увели скот, коров и овец и оставили себе столько, сколько им требовалось… Капитан приказал поджечь все дома и все зерно, которого в тех краях было множество, и убивать и брать все, что найдем, так что вскоре более ста пятидесяти домов были охвачены пламенем»8 .
Нередко крестьяне вынуждены были принимать «покровительство» капитана или стоящего по соседству гарнизона, за что им приходилось очень дорого платить, но эта непомерная дань почти не уменьшала обрушившихся на них бедствий; человек с оружием в руках, наемник – враг всех и всего, к какой бы партии он ни принадлежал. «Кого бы они ни встретили, – пишет Парижский горожанин, рассказывая о живодерах, завербованных в 1440 г. в войска дофина Людовика, выступившие против короля, – они спрашивали: „Кто идет?“ И если этот человек был за них, у него только отнимали все, что было, а если бедняга принадлежал к вражеской партии, его убивали и грабили или уводили в тюрьму, пытали и требовали огромного выкупа, какой никто не мог заплатить. Бандиты убивали кого попало и резали горло кому придется: священникам, причетникам, монахам и послушникам, менестрелям и герольдам, женщинам и детям». Но, продолжает горожанин, после того, как дофин помирился с отцом, солдаты королевской армии оказались еще хуже живодеров…
Все бедствия войны, все несчастья, удручавшие крестьянина, Жан Жювенель дез Юрсен, епископ Бове, изложил в послании Генеральным Штатам, собранным в Блуа в 1433 г.: «Я говорю, что названные преступления совершались не только врагами, но и теми, кто называли себя приверженцами короля и, прикрываясь требованиями дани или как-нибудь еще, хватали мужчин, женщин и малых детей, не разбирая возраста и пола, насиловали женщин и девиц, уводили мужей и отцов на глазах у жен, угоняли кормилиц, бросая на произвол судьбы маленьких детей, которые без еды вскоре умирали, хватали беременных женщин и заковывали их в цепи, и так они разрешались от бремени, и младенец умирал некрещеным, после чего женщину и ребенка бросали в реку, хватали священников, монахов и служителей Церкви, землепашцев и надевали на них „ceps volants“ (род железного ошейника) и применяли прочие орудия пытки, били их, отчего иные оставались искалеченными, иные разъярялись и теряли разум, облагали деревни таким образом, что одна бедная деревня должна была платить выкуп в восемь или десять мест (то есть вынуждена платить восьми или десяти разным гарнизонам), а если крестьяне не платили, эти разбойники поджигали деревни и церкви, а если хватали бедных людей, которые не могли заплатить, их множество раз били и бросали в реку, и не оставляли ни коня, ни другого животного, чтобы пахать землю… и, чтобы покончить с этим, скажу, что все так обернулось потому, что в течение тридцати лет или другого долгого времени королевством так плохо управляли, что оно осталось разоренным и безлюдным, и народа против того, что было раньше, не насчитывается и десятой части».
Бегство было последней надеждой крестьян на спасение от сыпавшихся на них бедствий: некоторые прятались в лесах, каменоломнях или пещерах, где вели полудикую жизнь; другие искали убежища в соседних городах, где горожане принимали их не слишком охотно, поскольку беженцы, оказавшиеся у них на содержании, становились тяжкой обузой и усугубляли опасность голода, и без того уже нависшую над городом, отрезанным от питавшей его равнины. Жители Монпелье приютили у себя «бедных людей из Оверни и более далеких краев», но «многие жители нашего города ушли оттуда и отправились жить в арагонский край и другие места, потому что не могли взять на себя такую обузу» Иногда начинался настоящий исход, уводивший в чужие края жителей целого кантона: в окрестностях Кельна прочно обосновались бывшие обитатели восточной части французского королевства, бежавшие от ужасов войны; они не знали немецкого и не могли исповедоваться, но архиепископ попросил папу прислать говорящего по-французски священника, и эта просьба была исполнена.
Случалось, что доведенные до крайности крестьяне сами организовывались в отряды и начинали преследовать бригандов, убивая тех, кто имел неосторожность отбиться от остальных. Знаменитый Табари, о котором пишет Монстреле, собрал «сорок или пятьдесят крестьян, кое-как одетых и вооруженных: у них были старые кольчуги и стеганые куртки, старые топоры, обломки копий с палицами на конце и прочее жалкое снаряжение, с которым они, кто верхом на убогом коне или кобыле, а кто пешком, отправлялись в леса, где были англичане, и устраивали там засады. И когда им удавалось кого-нибудь схватить, этот Табари перерезал им горло, и то же самое он проделывал со всеми, кто держал сторону дофина».
Королевская канцелярия выдала множество грамот о помиловании крестьянам, виновным в том, что отомстили своим всегдашним мучителям: «Поскольку за два года, или около того, множество солдат, наемников и прочих прошли через Марш, где грабили и обирали, и причиняли всевозможные беды, горести и убытки, коих и не перечислить, названный Жоанньен и многие другие из тех же краев, кого прежде ограбили и обобрали эти солдаты и чьих жен истязали и насиловали, придя в крайнее возмущение от всех этих нестерпимых бедствий и горестей, причиненных солдатами; так вот, значит, названный Жоанньен и многие его соседи, коим причинен был ущерб, как уже сказано, вооружились одни мечами, другие палками или еще чем-нибудь, чтобы как-нибудь сопротивляться тем солдатам и чтобы заставить их как можно скорее освободить и покинуть эти края. И затем, в некий день, случайно встретили троих грабителей-разбойников в окрестностях дез Эссара, в том самом графстве Марш…» Один из бандитов был убит во время стычки, двух других крестьяне привели в деревню и там утопили.
Ненависть, двигавшая крестьянами, приводила порой к трагическим ошибкам. Вот один пример. Крестьянин из Сен-Жюст-д'Авре, в Божоле, который остался один у себя дома, когда все остальные жители деревни прятались в укрепленной церкви, услышал стук у дверей. Снаружи оказались два честных солдата, никакие не грабители, которые попросили за плату пустить их переночевать в доме и дать им поесть. Но крестьянин, «вспомнив все горести, поборы, грабежи и пытки, и неисчислимый ущерб», словом, все, что пришлось вытерпеть деревенским жителям, воспользовался тем, что постояльцы уснули, и отправился за подмогой. Пришедшие на помощь соседу крестьяне, разоружив солдат, скрутили их, привязали к коням и вывели из деревни. Там солдатам приказали исповедаться, но они попытались бежать и были жестоко убиты. Для того чтобы скрыть следы преступления, один из крестьян отправился продавать коней в соседний город.
Конечно, не все части королевства одинаково пострадали от войны. В то время как Нормандия, Иль-де-Франс и соседние области в течение полувека почти не знали передышки, другую провинцию – Борделе – опустошение и разорение настигли только на самой последней стадии франко-английского конфликта. Но все-таки не было ни одной местности в стране, которая не получила бы своей доли бедствий, причиненных проходом армии. Некогда плодородные долины были совершенно заброшены, деревни исчезли, границы полей и владений стерлись, крупные города опустели, лишившись жителей (в 1448 г. в Лиможе оставалось всего-навсего пятнадцать человек), дома были разрушены или грозили вот-вот обвалиться. Кое-где под прикрытием крепостных стен, среди общей картины запустения, сохранялись островки возделанной земли. Епископ Лизье Тома Базен, перебирая в своей «Истории Карла VII» воспоминания молодости, изобразил яркую картину Франции, какой она была около 1440 г.: «Во времена Карла VII его королевство из-за непрерывных внутренних и внешних войн, из-за беспечности и лени тех, кто командовал под его началом, из-за отсутствия порядка и воинской дисциплины, из-за жадности и распущенности солдат дошло до такого запустения, что от Луары до Сены и дальше до Соммы, поскольку крестьяне были убиты или вынуждены бежать, не только почти все поля в течение долгих лет оставались невозделанными, но и людей не было, которые могли бы их вспахать, в лучшем случае возделывались лишь несколько клочков земли, расположенных рядом с городами или замками, и виной тому были частые набеги грабителей.
Я сам видел обширные равнины Шампани, Боса, Бри, Гатине, окрестности Шартра, Берри, Мен, Перш, Вексен, как нормандский, так и французский, Ко, Санлис, Суассонне и Валуа до Лана и до Эно совершенно пустынными, одичавшими, заброшенными, безлюдными, заросшими непроходимыми кустарниками и колючками, или же, в тех краях, где хорошо росли деревья, видел, как на месте полей поднялись сплошные леса.
Вся земля, которая только могла быть возделана в эти времена, располагалась внутри стен или сразу за стенами городов, крепостей или замков, достаточно близко для того, чтобы дозорный с верхней площадки башни или угловой сторожевой вышки мог разглядеть приближающихся разбойников. И тогда, зазвонив в колокол или затрубив в рог, или при помощи еще какого-либо другого инструмента, он давал тем, кто трудился в полях или на виноградниках, сигнал уйти под защиту стен. Это было до такой степени обычным и повсеместно распространенным явлением, что волы и лошади, как только их выпрягали из плуга, заслышав сигнал дозорного, тотчас и без всякого провожатого, повинуясь долгой привычке, в страхе неслись в укрытие, где чувствовали себя в безопасности. Даже овцы и свиньи усвоили ту же привычку.
Но поскольку в этих провинциях укрепленные места были редкими и площадь их несоизмерима с общими размерами территории, поскольку множество населенных пунктов были сожжены, разрушены или разорены врагом, эта малость словно бы тайком возделанных вокруг крепостей земель выглядела незначительно и даже ничтожно в сравнении с просторами совершенно заброшенных полей, которые и вовсе некому было обрабатывать».
Иллюстраторы начала XV в. любили изображать на заднем плане своих миниатюр наиболее характерные детали парижского пейзажа, прорисовывая тонкой кисточкой памятники, составившие славу великого города: Собор Парижской Богоматери, Сен-Шапель, Лувр, – а иногда помещали на картинку их все, искусственно сведя вместе, внутри зубчатой стены, ограждавшей столицу, воздавая тем самым почести несравненному городу, – Paris sin par, – чьим великолепием восхищался весь христианский мир. Примерно тогда же Гильберт Мецский описал Париж в самых восторженных тонах.
Можно сказать, что средневековый Париж достиг своего расцвета в первые годы XV в. Волнения, сотрясавшие город в царствование Иоанна Доброго, не остановили его роста, и эпоха Карла V была отмечена рядом крупных работ и усовершенствований, которые и придали столице тот облик, какой она сохранит до эпохи Возрождения и даже до XVIII в.
Наиболее значительной – поскольку она указывала на постоянное развитие города – из всех работ была постройка новой укрепленной стены на правом берегу реки. Стена, возведенная при Филиппе Августе, не выдержала напора растущей столицы; «за пределами стен», вокруг аббатства Сен-Мартен-де-Шан и Тампля, росли и росли новые кварталы, и в укреплениях – до тех пор открытых только в трех местах – пришлось пробить дополнительные ворота, чтобы облегчить сообщение окраин с центром. Новая стена, заложенная при Карле V, отходила от Сены на уровне нынешнего моста Карузель, описывала более или менее правильный полукруг, следуя очертаниям современных бульваров (где ворота Сен-Дени и Сен-Мартен, датируемые XVII в., напоминают нам теперь о расположении средневековых ворот), и снова возвращалась к реке примерно там, где сейчас стоит мост Аустерлица. Над зубчатой стеной, снаружи защищенной двойным рвом, частично заполненным стоячей водой, на равном расстоянии одна от другой возвышались островерхие башни. Более основательные укрепления, «bastilles», служили для защиты шести ворот: Сент-Оноре, Монмартр, Сен-Дени, Сен-Мартен, Тампль, Сент-Антуан. Наиболее внушительным был укрепленный замок Сент-Антуан, который начали строить в 1370 г.: королевская крепость – склад оружия, а при случае и политическая тюрьма – тяжело нависала над всей восточной частью Парижа, и на верхних площадках ее башен можно было разглядеть грозные очертания военных машин. Поскольку укрепленные стены замка открывались с одной стороны на окружающий стену ров, а с другой – вели в город, обладание этой крепостью обеспечивало тому, кто ее захватит, возможность ввести в Париж свои войска или дать возможность ускользнуть тем, кто оказался запертым внутри. И потому в душах парижан поселилось недоверие к ней.
Совсем другим выглядел Лувр, расположенный на противоположном конце укреплений. Возведенная при Филиппе Августе городская стена в этом месте опиралась на выстроенную по его приказу тяжелую феодальную крепость; но новый Лувр, полностью переделанный Карлом V и оказавшийся теперь внутри городских стен, был на вид совершенно иным. Несмотря на высокие башни с бойницами и окружающую строения стену, новый Лувр, с его многочисленными окнами и декорированными слуховыми окошками на крышах, более походил на дворец. И все же монарх предпочитал жить не в нем, а в отеле Сен-Поль, который Карл V велел построить в квартале Сент-Антуан, неподалеку от Венсеннского леса и дворца, куда время от времени наведывались король и его двор. В подражание государю многие знатные сеньоры строили для себя отели между старыми и новыми укреплениями: отель Турнель, стоящий напротив отеля Сен-Поль на другой стороне улицы Сент-Антуан (в то время самой широкой улицы Парижа), последовательно побывал резиденцией богатой семьи д'Оржемон и герцога Орлеанского, а во времена английского господства в нем поселится регент королевства – герцог Бедфорд.
Значительную часть бывших предместий, слившихся с городом в результате возведения новой стены, занимают религиозные учреждения. На востоке монастырь Целестинцев, расположенный между укрепленным замком Сент-Антуан и отелем Сен-Поль, образовывал великолепный архитектурный ансамбль, возведенный благодаря щедрости Карла V и украшенный стараниями его сына Людовика Орлеанского. Портал церкви, прихожанами которой были придворные, украшали там статуи мудрого короля и его жены, Жанны де Бурбон; внутри церковь была расписана фресками, на которых мать Франсуа Вийона взволнованно созерцала
Нарисованный рай с арфами и лютнями
И ад, где кипят грешники…
В этом квартале сохранились и обширные незастроенные пространства, служившие местами прогулок и отдыха парижан. Между монастырем Целестинцев и Сеной лежала площадь, куда приходили играть в шары; дальше – «couture Sainte-Catherine», площадка, служившая ристалищем для рыцарских игрищ. Отель Сен-Поль обладал редкой достопримечательностью: королевским «зоопарком», где можно было увидеть всевозможных экзотических зверей и птиц, И потому, несмотря на удаленность от центра Парижа, в квартале Сент-Антуан неизменно царило оживление.
Пейзаж приобретал куда более сельский вид, когда, удалившись от Сены, человек входил в пространство между старыми и новыми укреплениями. Только большие улицы, упиравшиеся в городские ворота, были застроены с обеих сторон почти сплошь; в других же местах оставались обширные «coutures» (засеянные площадки), и особенно много их было в сыром «Marais» (Болоте), пересеченном мелкими ручейками, через которые были переброшены балочные мосты. Каждый раз, как вода в Сене сильно прибывала – а такое случалось в 1414, 1426, 1427, 1432, 1442 гг., – квартал Маре оказывался полностью затопленным, а крепость Тампль – отрезанной от города.
Но чтобы по-настоящему войти в Город, надо было вернуться к Сене, а затем пройти за еще сохранившиеся, хотя и частично разобранные старые укрепления: средневековый Париж – это, собственно, и был расположенный на правом берегу торговый центр «Сите» на острове и Университет на берегу левом. Здесь пустующих пространств почти не оставалось: всего несколько площадей неправильной формы, да и те – с церковными колокольнями и монастырями, с садами при домах богатых горожан и сеньоров. Дома сплошными рядами стояли вдоль узких улиц, перекрывая их нависающими верхними этажами. Внизу помещались лавочки, и их выступающие перед фасадом прилавки еще больше сужали улицы и затрудняли передвижение. Не было ни одного дома, лишенного опознавательного знака: резное изображение святого над входом, яркая деревянная картина или висящее поперек улицы кованое украшение – всем этим компенсировалось отсутствие нумерации домов, потому что именно это позволяло ориентироваться в Париже. Мотивы для вывесок поставляли главным образом Священная история, фауна и флора: «Царь Давид» соседствовал с «Ланью», на «Цветок Лилии» смотрели «Невинноубиенные младенцы», – и уже современники забавлялись разнообразием этих вывесок и потешались над ними. Студенты развлекались тем, что «женили» вывески между собой, сочетая «Четырех сыновей Эмона» с «Тремя дочерьми Дам Симона», а последнему давали в супруги «Девственницу Сен-Жорж»… Они выдумывали церковный обряд, во время которого «Ангел» из Сен-Жерве будет держать «Свечка» с улицы Ферр, и свадебный пир, для приготовления которого воспользуются «Печью Гоклена», «Котлом» от Старой Монеты, «Рашпером» в Мортеллери и «Мехами» из замка Сен-Дени; на стол подадут в виде закуски «Двух Лососей», «Тюрбо» и «Синеротоео Окуня», а в качестве основного блюда – «Тельца», «Двух Баранов», «Каплуна», «Петуха и Курицу»…
Разумеется, наиболее известными были вывески модных таверн и трактиров. Некоторые из них (например, «Сосновая шишка») не выйдут из моды и в XVII в. В произведениях Вийона перечислено множество таких заведений – «Шлем», «Белый конь», «Бочонок», – кабаков, где подавали вино и ячменное пиво, но нельзя было получить никакой еды, за исключением копченой селедки, только разжигавшей жажду.
И, выходя оттуда, пошатываешься,
А иной раз до того развеселишься.
Что на глаза наворачиваются слезы
Крупнее грушевых семечек…
Две широкие улицы, протянувшиеся с севера на юг, улица Сен-Мартен и улица Сен-Дени, которые шли от Сены к одноименным воротам, представляли собой оси торгового Парижа. Более узкие, так сказать – второстепенные улицы, примыкавшие к ним, такие как Кен-кампуа, Труссваш, Рю Уоз, были населены ремесленниками и лавочниками. На улице Ломбардцев собрались итальянские торговцы, до того ловко проворачивавшие денежные операции, что само наименование ломбардца стало синонимом ростовщика. Дальше к востоку, «заключая в себе, – пишет Гильберт Мецский, – большой город», начинался рынок, местоположение которого не изменилось со времен Средневековья; вокруг площади неправильной, как тогда было принято, формы возвышались красивые дома с колоннами; там находился Рынок Шампо, настоящий двухэтажный «большой магазин». «Здесь, – пишет Жан де Жанден, – вы, если есть у вас на то желание и средства, можете купить всевозможные украшения, какие только самое искусное ремесло и самый изобретательный ум наперебой торопятся выдумать, стремясь поскорее удовлетворить все ваши желания…» В нижнем этаже торговали сукнами, шубами, мехами, драгоценными тканями; этажом выше можно было найти любые принадлежности женского убора: венки, чепцы, плетеную тесьму, гребни, перчатки, зеркала, ожерелья и прочее. Кроме того, внутри улиц, прилегающих к площади, существовали специализированные рынки – зерновой, например, или кожевенный – и лавки, торговавшие гончарными изделиями, старьем и разнообразной утварью.
Рыночный квартал становился особенно оживленным в дни, когда королевские ордонансы, то и дело нарушавшиеся, но то и дело и возобновлявшиеся, запрещали заниматься торговлей в других частях города, и купцам следовало нести «каждый товар на особый рынок», с тем чтобы покупателям легче было сравнивать цены и качество.
Весь Париж стекался в этот рыночный квартал; и потому в центре площади, рядом с виселицей, ставили и позорный столб, к которому, всему народу напоказ, привязывали преступников; там же выставляли насаженные на копья головы злодеев, обвиненных в оскорблении величества. Но взгляду зевак предлагались и другие, менее ужасные зрелища: любезные торговки с «Рынка девок» являлись сюда расхваливать свой товар; актеры и дрессировщики животных устраивали там свои подмостки.
Кладбище Невинноубиенных младенцев, примыкавшее к хлебному рынку, тоже было весьма посещаемым местом, и жизнь странным образом смешивалась там с образом смерти. Над входом в церковь герцог Беррийский приказал изваять персонажей «Легенды о трех живых и трех мертвых», а легенда эта рассказывала о встрече троих молодых сеньоров с тремя скелетами, зримо воплощающими то, чем они вскоре станут. Само кладбище представляло собой обширный четырехугольник, окруженный стенами в десять футов высотой; внутри этого замкнутого пространства возвышались несколько больших крестов, кафедра для проповедников и кладбищенская башенка с фонарем, построенная, должно быть, в незапамятные времена, поскольку современники Карла V уже успели забыть о том, для чего она предназначалась, и считали ее склепом некоего гордеца, не пожелавшего, «чтобы псы мочились на его могилу». Земля была покрыта свеженасыпанными холмиками, которые то и дело перекапывали, потому что в этой переполненной трупами земле разложение быстро делало свое дело. И потому, чтобы освободить место для вновь прибывших – а во времена эпидемий трупы свозили сюда сотнями, – могильщики вытаскивали из старых ям лишившиеся плоти скелеты и складывали их грудами на деревянных галереях, расположенных над окружавшими кладбище оссуариями. Эти оссуарии образовывали по всему периметру кладбища нечто вроде крытого клуатра, состоявшего примерно из восьмидесяти арок. В противоположность расположенному внутри ограды кладбищу бедных, здесь находились могилы богатых горожан, украшенные надгробными памятниками, иногда скульптурными. Под каждой галереей были расположены, кроме того, и «домики», где желающие могли отбывать (и отбывали!) добровольное заточение, замуровавшись в них и не имея никакой другой связи с миром, кроме как через узкое зарешеченное окошко. Наконец, именно там была в 1424 г. написана знаменитая фреска – «Пляска смерти» «с надписями, кои должны были тронуть сердца набожных людей».
Кривляющиеся скелеты, увлекающие за собой пап, королей, императоров, епископов, монахов, горожан; груды черепов, возвышающиеся над свежевырытыми могилами, – все в этом месте говорило о смерти, и тем не менее кладбище Невинноубиенных младенцев было настоящей городской площадью: могилы становились прилавками бродячих торговцев, которые, несмотря на запреты, раскладывали там свой нехитрый товар; распутные девицы назначали там любовные свидания; там устраивались даже праздники с великолепными зрели щами, как например охота на оленя при въезде в город молодого короля Генриха VI…
Главной улицей Парижа, по существу, была река Сена. Она тем теснее была связана с жизнью города, что набережные были выложены камнем лишь на нескольких коротких отрезках. Во всех остальных местах к реке плавно спускались откосы берегов, где стояли «дома на воде». Речного порта не существовало вовсе – его роль играл правый берег на всем его протяжении, – но торговая деятельность, связанная с Сеной, была сосредоточена главным образом между Гревской площадью и Шатле. Стоявший на прямоугольной Гревской площади Мезон-о-Пилье, купленный во времена Этьена Марселя парижским прево купцов и эшевенов, стал «приемной для горожан»; Гревская площадь, центр муниципальной жизни, в эпоху Карла VI нередко будет превращаться в подмостки шумных народных собраний. Там толпе показывали с повозки, доставлявшей их к виселице, приговоренных к смертной казни, в особенности тех, чьи преступления сильнее прочих взволновали население города. В обычные же времена по площади взад и вперед сновали грузчики, разгружавшие суда с зерном, лесом и сеном, суетились муниципальные служащие – разного рода мерильщики, контролировавшие движение и взимавшие пошлины.
Ниже по течению высились три квадратные башни Гран Шатле, соединенные высокими укрепленными стенами. Вокруг, а иногда и прилепившись прямо к стенам, теснились лавочки, где торговали самым разным товаром. В частности, там была сосредоточена розничная торговля морской рыбой, которой во время поста потребляли очень много. Напротив располагалась Большая Бойня – бойня и центральный мясной рынок одновременно; в 1413 г. ее разрушили – главным образом из соображений гигиены, поскольку ручьи, куда стекала кровь забитых животных, порой распространяли невыносимый запах, – но между 1418 и 1423 г. она была восстановлена на прежнем месте.
Строительство новых мостов, соединяющих остров Сите с обоими берегами, как и возведение новой городской стены при Карле V, было признаком возрастающей активности города. Вплоть до XIV в. существовал лишь один-единственный способ перебраться с одного берега на другой: через Малый и Большой мосты. В 1380 г. к Малому Мосту прибавился мост Сен-Мишель (на том самом месте, где расположен нынешний мост, который носит это имя). В 1412 г. было решено построить второй мост через большой рукав Сены, а через год Карл VI заложил первый его камень (или, вернее, первую сваю, поскольку мост был деревянным); постройка этого моста, который получит название моста Нотр-Дам, обеспечило отныне двойное сообщение между левым и правым берегами.
По обеим сторонам пролегавших через все эти мосты дорог стояли дома или палатки, служившие лавками. На Большом мосту по одну сторону размещались лавки менял, из-за которых его потом окрестят Мостом Менял, а по другую – лавки ювелиров, где продавали украшения, дароносицы, золотую и серебряную посуду. Реку пересекали, не видя ее; о том, что река все-таки существует, говорил лишь равномерный шум установленных между арками мельниц. На Большом мосту всегда было полным-полно конных, пеших и повозок, и, по словам Гильберт Мецского, там всегда можно было с уверенностью рассчитывать на то, что встретишь «белого монаха и белого коня».
Из островов на Сене два сохранили сельский облик: остров Нотр-Дам и Коровий, где были пастбища и куда на лодках перевозили скот. Остров Сите, как и в прошедшие века, оставался епископским и королевским городом, и два возвышавшихся над ним монументальных сооружения – собор и дворец – являли собой зримое воплощение этой его двойной роли. Собор Парижской Богоматери всей своей тяжестью нависал над заключенным внутри ограды крохотным обнесенным стеной городком с тремя церквями и неправильной формы папертью, заставленной свечными лавочками. Вокруг собора и до самых стен дворца, в том месте, которое стало ядром развития городского строительства, раскинулся старый квартал, пронизанный узкими улочками – Вьей Драпери, Саватери, Рю-о-Февре – и заключавший в себе не менее пятнадцати церквей.
Всю западную часть острова занимал дворец, переставший быть резиденцией государя и сделавшийся, вместе с Парламентом и Счетной палатой, административным центром монархии. Дворец высился на берегу Сены, очертаниями напоминая крепость, с островерхими башнями Консьержери и, на углу Большого Моста, квадратной башней, украшенной «часами», в те времена представлявшими собой единственную редкость такого рода во всем Париже. Из внутреннего двора открывался доступ в Большой Зал, в двух готических нефах которого помещались статуи «всех королей Франции, сидевших на троне до этого дня» (Жан де Жанден); там же можно было увидеть и «мраморный стол», его использовали для праздничного пиршества, который давал каждый из монархов после коронации. Большой Зал был местом встреч адвокатов, прокуроров, тяжущихся, а также зевак, которые переходили оттуда в соседнюю Торговую галерею, где продавали парижские изделия: украшения, безделушки, книги, «чудесно наряженных кукол».
На левый берег можно было перейти либо по мосту Сен-Мишель (его называли еще Новым Мостом, Пти-Шатле), либо по Малому Мосту, упиравшемуся в Пти-Шатле с его «такими толстыми стенами, что по ним вполне могла бы проехать повозка», более того – это позволило разбить на нем прекрасные сады. Кроме того, в Шатле была одна любопытная архитектурная деталь (нечто подобное можно было увидеть в коллеже Бернардинцев). «Это, – рассказывает Гильберт Мецский, – двойная винтовая лестница, устроенная таким образом, что те, кто по ней поднимаются, никоим образом не могут увидеть других, тех, кто спускается». Полтора века спустя это расположение лестницы воспроизвел архитектор, строивший замок Шамбор.
Париж левого берега – Университет – менялся куда медленнее, чем город на правом берегу. Относительный застой объясняется обилием религиозных учреждений и отсутствием заметной торговой деятельности. Выстроенная при Филиппе Августе крепостная стена по-прежнему обозначала в этой стороне границу парижской агломерации. В ней были устроены шесть ворот, начиналась она на том месте, где стоит сейчас мост Турнель, а заканчивалась на берегу Сены, напротив нового Лувра. У самой реки эта стена соединялась с постройками Нельского отеля, усовершенствованного Иоанном Беррийским. Еще ближе к реке, уходя основанием в самую воду, высилась башня Филиппа Амелена, или Нельская башня, рисовавшая в воображении современников Вийона картины чудовищного распутства королевы,
… Приказавшей бросить Буридана
В мешке в Сену.
С вершины башни или с соседних укреплений можно было разглядеть за зелеными просторами Пре-о-Клер тяжелые очертания аббатства Сен-Жермен-де-Пре, окруженного крепостной стеной.
Поднимаясь вдоль Сены, можно было добраться до прихода Сент-Андре-дез-Ар. Эта церковь принадлежала братству книготорговцев; вокруг нее собрались книжные и букинистические лавки, здесь же продавали пергамента, и сюда приходили за покупками преподаватели и студенты. Здесь по-настоящему начинался Латинский квартал, осью которого стала улица Сен-Жак, Она шла вдоль монастыря тринитариев, где устраивались общие собрания Университета, коллежа Сорбонны, и приводила, уже у самой городской стены, к доминиканскому монастырю, прославленному памятью о Св. Фоме. Другие коллежи – Аркур, Байе, Клюни – выстроились вдоль улицы Арп, которая вела от моста Сен-Мишель к воротам, носившим то же имя; кроме того, были и еще коллежи – Наваррский, Ломбардский, – расположенные на извилистых улицах, упиравшихся в базилику Св. Женевьевы, где студенты, изучавшие искусства, сдавали экзамены.
За стенами, вокруг Сен-Жермен-де-Пре, Нотр-Дам-де-Шан и Сен-Жак-дю-0-Па, далеко разрослись предместья. Считалось, что это еще город, но пейзаж почти везде оставался сельским, и горожане владели на склонах Монпарнаса, которые были украшены несколькими ветряными мельницами, прекрасными виноградниками.
Сколько же жителей насчитывала парижская агломерация в начале XV в. – до того как она была частично разрушена и опустошена войной и ее напастями? Сведениями, предоставленными современниками, вполне можно пренебречь: вряд ли они достоверны, да и очень специфичны. Пересчитывая одних только парижских нищих, Гильберт Мецский называет число восемьдесят тысяч… Парижский горожанин, со своей стороны, насчитывает сотню тысяч жертв эпидемии чумы всего за четыре месяца: с сентября по декабрь 1418 г. Исходя из этого, вероятно, нам следует лучше обратиться к спискам «очагов», составленным в 1328 г., согласно которым в Париже было около шестидесяти тысяч дворов, что соответствует приблизительно тремстам тысячам жителей. Выводы, которые можно сделать из других способов оценки: протяженности застроенной территории (дома в несколько этажей представляли собой исключение из правил) и общих условий снабжения, – не позволяют предположить, будто в эпоху Карла VI это число намного возросло.
Подобная агломерация, единственная в Европе того времени, создавала серьезные проблемы управления, поддержания порядка и обеспечения жителей продовольствием.
Две силы управляли городом (не говоря об отдельных его частях – таких как клуатр Богоматери, коллежи и прочие организации и учреждения, руководителями которых выступали духовные власти): парижский муниципалитет и королевский прево. Муниципалитет, рожденный торговой деятельностью Парижа, возглавлял прево купцов и эшевенов; размещался он в Мезон-о-Пилье на Гревской площади. Но начиная с середины прошедшего века его власти был нанесен серьезный ущерб: воспоминание о восстании горожан под предводительством прево Этьена Марселя заставило Карла V передать часть полномочий муниципалитета королевскому прево. В начале царствования Карла VI муниципалитет, обвиненный в сговоре с фламандскими повстанцами, окончательно утратил независимость; право горожан избирать прево купцов и эшевенов было упразднено, и место прево предоставлялось верному человеку короля. Возможность избирать прево купцов и эшевенов будет восстановлена лишь в 1412 г., но муниципалитет больше не займет того места, какое занимал прежде. Его компетенция и юрисдикция будут ограничиваться экономическими вопросами (наблюдение за цехами, регламентация торговли, контроль за снабжением продовольствием и так далее).
Поддержание порядка, в самом широком смысле слова, было доверено королевскому прево, обосновавшемуся в Шатле. Его полномочия простирались очень далеко, поскольку касались всего, что было связано с безопасностью и гигиеной столицы. Сюда входили обеспечение порядка на улицах, контроль за общественными местами и тавернами, уборка парижских улиц. Исполнять трудоемкие обязанности королевскому прево помогали его многочисленные помощники, под его началом. были патрульные сержанты, разделенные на две группы: конный патруль, осуществлявший свою деятельность на всей подведомственной прево территории, то есть и за городскими стенами; и пеший патруль, представлявший собою собственно парижскую полицию. Форменной одежды у сержантов не было, но как эмблему своей должности они носили при себе секиру. Кроме того, существовали «сержанты дюжины», составлявшие личную охрану прево.
Прево и в самом деле был лицом значительным, поскольку к его административным полномочиям прибавлялась еще и судебная власть. Шатле сочетал в себе суд двух инстанций: гражданский суд «первой инстанции», разбиравший дела, в которых речь шла о суммах не превышавших двадцать ливров; и уголовный суд, перед которым представали преступники и злодеи, задержанные патрульными сержантами. В башнях Шатле, на разных этажах, в том числе и в подвалах, располагались тюремные камеры с выразительными названиями: Смерть, Каменный Мешок, Колодец, а также (понимай иносказательно!) Рай. Условия жизни в этих камерах были весьма различными в зависимости от звания заключенного и средств, которыми он располагал, поскольку тюремщик получал плату за исполнение своих обязанностей непосредственно от узников. Наиболее обеспеченные могли добиться смягчения своей участи и даже заказывать обеды, которые доставлялись в тюрьму извне.
Прево, как уже говорилось выше, должен был также следить за чистотой улиц и общественной гигиеной, в чем ему помогали дорожные смотрители. И, право, не таким уж легким делом было обеспечить большому городу хотя бы минимальную чистоту! Помои в те времена, как, кстати, и впоследствии, выливались в ручьи, бежавшие посреди улиц, туда же сваливали всевозможные отбросы. Сена с ее мелкими парижскими притоками, менильмонтанским ручьем и Бьевром, заменяла канализационную систему. В жаркую погоду тошнотворный запах заполнял улицы и проникал в дома. И все же для того, чтобы как-то помочь делу и изменить ситуацию, предпринимались большие усилия. Карл V и его преемник множили предписания, связанные с гигиеническими мерами: запрет выливать воду из окон домов, не прокричав предварительно трижды: «Берегись воды!»; запрет выбрасывать мусор на улицы или в Сену; запрет откармливать свиней в городе (исключение делалось для свиней Сен-Антуана, которые носили на шее колокольчик и способствовали очистке улиц, поедая нечистоты); приказ жителям города самим подметать улицу перед дверью и вывозить мусор за городскую стену в сообща нанятых домовладельцами повозках. Кроме того, на правом берегу были проложены или приспособлены несколько отрезков сточных канав, которые уносили грязную воду к менильмонтанскому ручью или в ров, вырытый за городской стеной.
Со времен Филиппа Августа вода из Бельвиля и из Пре-Сен-Жерве в Лувр и к городским источникам шла по двум акведукам. Но часть этой воды забирали себе знатные сеньоры, которые отводили ее в свои отели, отнимая таким образом у остального населения. И потребовался особый королевский ордонанас, согласно которому привилегия получать воду с доставкой на дом оставалась только за принцами, а все устроенные без разрешения отрезки водопровода следовало уничтожить. Так что большинству парижан приходилось брать воду из источников; их число – может быть, около двадцати – представляется весьма незначительным в сравнении с общей численностью городского населения, но к ним следует прибавить еще и колодцы (вот они, вырытые во дворах городских домов и на некоторых перекрестках, были, скорее всего, довольно многочисленны). В любое время дня длинные очереди хозяек или служанок ждали возможности наполнить ведра и кувшины. Наконец, водоносы – которым запрещено было брать воду из источников – черпали воду из Сены и разносили ее по домам.
Несмотря на то что вода была редкостью, существовало довольно много публичных бань: должно быть, к началу XV в. их насчитывалось около тридцати (в домах состоятельных горожан, не говоря уж об отелях принцев, были многочисленные ванные комнаты); правда, банные заведения иной раз служили местом свиданий, и посещение их сурово порицалось моралистами и проповедниками.
Отель Дьё, госпиталь, выстроенный на берегу Сены, напротив собора Парижской Богоматери, располагал в начале XV в. тысячей коек для больных, за которыми ухаживали восемьдесят служителей. Там давали приют не только больным, но также и увечным, старикам, роженицам, брошенным детям. Смерть уносила многих, и состав пациентов или, точнее, обитателей быстро менялся: если верить письму папы Евгения II, в течение 1418 г. в Отель Дьё умерли около тридцати тысяч человек (правда, на тот год пришлась эпидемия); и даже если это число было сильно завышено, оно все-таки дает представление о том, каким бедствием могла обернуться болезнь, против которой существовали лишь самые несовершенные предупредительные меры. Во время эпидемий или «мора» смертность достигала чудовищных цифр; погребальные процессии теснились у кладбищенских ворот, и могильщики едва успевали «присыпать» тонким слоем земли сваленные в кучу трупы. Из-за неумолкавшего звона колоколов над городом нависало тревожное ожидание близкой смерти, до такой степени тягостное, что иногда похоронный звон запрещали, чтобы избежать паники.
Прокормить такой город, как Париж, также была проблема отнюдь не из легких, если вспомнить о том, как мало в то время существовало транспортных средств и как медленно они передвигались. И потому город стремился оставаться в тесном контакте с окружавшими его деревнями, которые могли предоставить ему столько провизии, сколько необходимо, по крайней мере хотя бы просто для выживания. Однако в радиусе двух километров, считая от городской стены, действовало право реквизиции в пользу короля и его слуг. Но кроме того, значительная часть пригодных для возделывания земель, лежавших у самых ворот города, принадлежала парижским жителям, под чьим надзором она и обрабатывалась. В особенности это относилось к виноградникам – их было еще очень много на холмах в окрестностях Парижа. Наиболее именитые горожане гордились тем, что производят собственные вина, и, когда наступало время сбора винограда, непременно отправлялись сами присматривать за рабочими – по большей части поденщиками из Парижа, – приходившими исключительно ради сбора урожая. И тогда на ведущих в город дорогах царило непривычное оживление, а у ворот, где ставили свои столы сборщики налогов, проверявшие нагруженные чанами повозки, можно было застрять в «пробке». В противовес налогу на вино существовала привилегия, которой обладал каждый горожанин: самому продавать свое вино в собственном доме, не превращаясь при этом в трактирщика.
Но одних предместий оказывалось явно недостаточно для того, чтобы обеспечить нормальное снабжение города продовольствием. Конечно, предместья поставляли в столицу овощи, фрукты, молоко и яйца, а также, наверное, часть скота. Однако наибольший объем съестных припасов и всевозможных товаров прибывал в Париж водным путем – по Сене, – и сохранившиеся от начала XV в. документы, где приведены расценки за право провоза товаров, недвусмысленно показывают, что список областей, снабжавших в то время Париж, был более чем обширным Помимо французских вин (из Оксера, Бона, Сен-Пурсена) в перечне можно найти греческие и испанские вина; среди облагаемых налогом товаров названы испанские виноград и фиги, инжир с Мелиты (Мальты), кожа из Ирландии, Шотландии, Севильи и Португалии; английская, шотландская и ирландская шерсть. Среди товаров повседневного спроса, перечисленных без указания происхождения и, несомненно, составлявших значительный объем перевозок, названы селедка, соль, ореховое и оливковое масло, мед, сливочное масло, сало, топливо: дрова и каменный уголь; и, наконец, шкурки и меха: кошка, лисица, белка (торговля этим мехом, должно быть, велась с размахом, судя по умеренности пошлины: десять денье за тысячу…).
Зерно, прибывавшее водным путем, выгружали в Гревском порту и продавали либо тут же, на месте, либо на двух других зерновых рынках, один из которых был; расположен на центральном рынке, другой – в еврейском квартале. Мололи полученное таким образом зерно в самом Париже, где на берегах реки или под мостами размещалось около шестидесяти мельниц. Что же касается потребления мяса и рыбы, оно уже в те времена казалось непомерным: «Парижский хозяин», оценивая Общее количество голов скота, ежегодно поставляемого в Париж, говорит о 30000 быков, 188000 баранов, 30000 свиней и 19000 телят. Цифры, приведенные Гильбертом Мецским, не так уж расходятся с названными выше (за исключением крупного рогатого скота): ,12000 быков, 31000 свиней и 26000 телят. Что же касается рыбы, то «в Париже полным-полно морской рыбы свежего улова, и сушеной, и соленой и с душком, и свежей и соленой макрели, больших и маленьких скатов, как свежих, так и с душком, и каждый день они прибывают в таком огромном количестве, что и .сосчитать невозможно…»
Торговля рыбой была сосредоточена вокруг Шатле; там же, как мы уже знаем, находилась и Большая Бойня, где объединились 32 мясника, которые в среднем продавали еженедельно – опять-таки по сведениям «Парижского хозяина» – 40 быков, 1900 баранов, 440 поросят и 200 телят. Торговля мясом, хотя и в меньшем Объеме, велась также в других парижских кварталах: из исторических источников известны мясные лавки Сен-Женевьев, Сен-Мартен, Тампль, Паперти Нотр-Дам, Сен-Жерве. В общей сложности Париж еженедельно съедал более 3000 баранов, 500 быков, 300 телят и 600 свиней – и ведь только «простой народ»! Сюда нужно прибавить еще и то, что требовалось на прокорм королю, королеве и прочим знатным сеньорам.
И тут надо заметить, что еженедельные потребности королевского дворца и домов сеньоров представляли собой весьма заметную величину пропорционально к общему потреблению мяса в столице. Для одного только отеля короля требовалось 120 баранов, 16 быков, 16 телят, 12 свиней и 200 «lards» (имеется в виду копченая свинина), и, помимо всего этого, не стоит забывать, что знатные господа чрезвычайно любили птицу и дичь: в отель короля каждую неделю доставлялось по 600 кур, 200 пар голубей, пятьдесят козлят и пятьдесят гусят; для отеля королевы требовалось лишь немногим меньше. За столом у герцога Беррийского каждое воскресенье или каждый праздничный день съедали по три быка, тридцать баранов, сто шестьдесят куропаток и столько же зайцев, да другие дома принцев не отставали по части обжорства.
Мы понимаем, до какой степени активность жизни Парижа зависела от пребывания там короля и двора. Продолжительное отсутствие государя и принцев не только влекло за собой застой в производстве предметов роскоши, но также и чувствительно замедляло общий ход торговли. Ремесленники и лавочники в таких случаях принимались жаловаться и громогласно требовать возвращения государя:
И когда же только король вернется
Из Лангедока? Он слишком там задержался.
Нет в Париже ни одного работника, который о нем не плакал бы,
Потому что делать нечего. Каждый в недоумении
Спрашивает, когда же настанет время, день и час,
И наш король возвратится в Париж?
В Париже все стоило дороже, чем в других местах, причем настолько дороже, что Карл V, по словам Кристины Пизанской, планировал вырыть канал, который соединил бы Луару с Сеной, чтобы в столицу начали прибывать товары, продававшиеся по куда более низким ценам в Орлеане и Турени. Впрочем, в действенности предлагаемого средства можно усомниться: дороговизна жизни, скорее всего, в меньшей степени являлась следствием все возраставших транспортных расходов, чем естественным результатом пребывания государя, роскоши, в которой жило его окружение, блестящего образа жизни, который вели не только знатные господа, но и часть наиболее зажиточных горожан. Именно плата за это парижское великолепие и побудила Эсташа Дешана написать:
Сей град всех превзошел красой своею,
На многоводной Сене заложен,
В нем вольно мудрецу и грамотею,
Лесов, лугов, садов исполнен он.
Нет града, чтоб, как он, вас брал в полон
Изяществом угара –
Всех чужестранцев опьяняет чара.
Красой и живостью пленяют лица.
Как отказаться от такого дара?
Ничто, ничто с Парижем не сравнится.
Полному восхищения образу Парижа, созданному Эсташем Дешаном и Гильбертом Мецским, «Дневник Парижского горожанина» несколько лет спустя противопоставил совершенно иную, куда более сумрачную картину В течение тридцати лет, между 1407 и 1437 г… столица Франции жила в атмосфере мятежа и гражданской войны, городу пришлось узнать длинную череду запретов, изгнаний, казней, народных «дней», избиений и убийств.
Париж был главной ставкой в борьбе, которую вели между собой арманьяки и бургиньоны. Между 1405 ч 1418 г. столица трижды переходила из рук в руки:
следом за диктатурой бургиньонов и Кабоша настал период арманьякского «террора», которому в 1418 г. положило конец «внезапное нападение», в результате которого город вновь перешел к бургиньонам. Затем. после подписания договора в Труа, начался период английского господства, продолжавшийся до 1437 г., когда Карл VII вернулся наконец туда, где положено находиться государю.
Но Парижу досталась не только пассивная роль в борьбе партий: его население стало главным действующим лицом драмы, которая разыгрывалась в то время, и именно вмешательство горожан придало конфликту враждующих феодальных группировок вид социальной войны. В самом деле: внутри парижского населения бок о бок существовали весьма разнообразные элементы, чьи интересы были прямо противоположны. Здесь были «должностные лица», занятые в различных службах монархического управления и – как по традиции, так и благодаря принадлежности своей к определенному сословию – поддерживавшие порядок и законность. Здесь были знатные сеньоры с их феодальным окружением и толпами слуг, заполнявшими их отели. А кроме них – ученые, считавшие себя облеченными миссией нравственного руководства и желавшие навязывать свое мнение при решении встававших перед государством серьезных вопросов, и, наконец, весь трудящийся люд: торговцы, мастера и подмастерья, уровень жизни которых сильно разнился.
Но иногда все эти разнородные элементы ухитрялись объединяться в приливе общего недовольства. Плохое управление королевством, непомерные расходы, из-за которых население облагали все более и более тяжкими поборами, денежные изменения, сказывавшиеся на торговых сделках, – все это затрагивало интересы многих, в том числе и ремесленников, и горожан. Во времена диктатуры кабошьенов мы увидим, как городские верхи и Университет, опираясь на народные массы, станут добиваться реформ. Но, как правило, образ мыслей и чаяния разных «классов» были прямо противоположны, союз между принадлежавшими к высшей буржуазии «royetaux de grandeur» и живущими трудом своих рук подмастерьями не мог быть прочным. И действительно: представители буржуазии, равно как и университетские «интеллектуалы», очень скоро испугались разгула народной ярости, когда бурно выплеснулись наружу скопившиеся за годы зависть и социальная озлобленность.
В течение двадцати лет главными борцами за народное дело выступали мясники, игравшие роль, несопоставимую с их численностью, но объяснявшуюся совершенно особым положением, которое они занимали в цеховом мире. Мастера-мясники, объединявшиеся в два цеха, Большую Бойню и Бойню Сент-Женевьев, не входили в «шесть корпораций», составлявших буржуазную аристократию начала XV в. Хотя богатство и образ жизни, который они вели, несомненно, давали основания причислить их к самой верхушке зажиточных горожан, однако природа их ремесла (которым они в принципе должны были заниматься собственноручно) перемещало их, если говорить об их положении в связи с нравственным смыслом деяний, на куда более низкую ступень, сближая с простонародьем. С ними были связаны множество забойщиков скота, живодеров, жестоких людей, привыкших к виду крови, – из этой среды впоследствии выйдут главари народных восстаний. Именем одного из них, Кабоша, будет названа демагогическая диктатура, просуществовавшая с 1410 по 1413 г.
Парижское население представляло собой силу тем более грозную, что оно было организованным с военной точки зрения: жители каждого квартала были объединены в «десятки» и «полусотни» под командованием «квартальных», «десятников» и «пятидесятников». Во главе этого народного ополчения стоял «капитан города» («capitaine de la ville»), в чьи обязанности входило обеспечение безопасности столицы и организация ее защиты во времена внутренней или внешней опасности. В такие периоды горожанам предписывалось держать в домах запас воды (на случай пожара) и с наступлением темноты зажигать у ворот фонарь; кроме того, различные ремесленные корпорации должны были поочередно патрулировать улицы и городские укрепления. Одно из средств обороны особенно нравилось парижскому люду: цепи, которые на ночь протягивали поперек улиц, чтобы помешать вооруженному войску быстро развернуться в столице. Но в случае народных волнений те же цепи можно было использовать и в качестве «баррикад», и потому после восстания майотенов[39], случившегося в начале царствования Карла VI, королевская власть предпочла отнять у городского населения привилегию ими пользоваться; но в 1405 г. она будет возвращена парижанам герцогом Бургундским. А потом арманьяки, сделавшись хозяевами Парижа, снова отнимут у горожан излюбленное народом право на протягивание цепей поперек улиц, и оно будет возвращено им только в 1418 г.
Итак, в Париже существовали элементы «уличного войска», к чьей помощи можно было прибегнуть для того, чтобы угрозой и силой подкрепить определенные требования, но это «уличное войско» крайне трудно было обуздать и успокоить после того, как оно расходилось вовсю. Группировкам, оспаривавшим друг у друга власть, необходимо было обеспечить себе материальную и моральную поддержку Парижа. И потому в эти беспокойные годы с той и другой стороны то и дело раздавались «призывы к общественному мнению» в виде манифестов, памфлетов, объявлений и даже проповедей.
Бургундский герцог Иоанн Бесстрашный умел особенно ловко управлять общественным мнением: именно он дважды возвращал «цепи» народу Парижа. Кроме того, заботясь о сохранении собственной популярности у мясников, он присылал руководителям корпорации бочки с вином из своих бонских виноградников, а в 1412 г. пешком следовал за гробом одного из мастеров Большой Бойни, Жиля Легуа. Не менее почтительно он вел себя с преподавателями Университета, подчеркивая, что относится к ним с величайшим уважением, и предлагая им высказывать свои мнения по поводу планов правительственных реформ. Кампания, которую Иоанн Бесстрашный вел против Людовика Орлеанского, обвиняя его и клевеща на него, достигла наконец своего пика: в один прекрасный день Иоанн Бесстрашный приказал убить своего кузена, а затем попытался оправдать свое преступление на ассамблее в отеле Сен-Поль перед королевскими служащими и представителями Университета, которым пришлось выслушать длинную обвинительную речь метра Жана Пти, возложившего на жертву ответственность за все свалившиеся на королевство беды и несчастья.
Представители другой партии старались склонить общественное мнение на свою сторону теми же методами. Через несколько недель после ассамблеи в отеле Сен-Поль другой университетский магистр по настоянию вдовы убитого, Валентины Висконти, прибывшей в Париж в сопровождении облаченной в траур свиты, опроверг выдвинутые Жаном Пти обвинения. Каждый старался свалить на противника ответственность за развязывание военных действий или провал мирных переговоров. Обвинители не пощадили даже самого короля и его ближайшее окружение: во время диктатуры кабошьенов на дверях церквей вывешивались клеветнические пасквили, и после возвращения арманьяков советники короля сочли необходимым на них ответить. Народ звуками трубы сзывали на городские площади, и глашатай зачитывал королевские грамоты, текст которых впоследствии вывешивался на порталах: «Мы желаем, чтобы истина сказанных раньше вещей была известна всем и каждому, желаем избежать всяческих ошибок и неразумных чаяний, которые могли бы с различными целями и намерениями ввести в заблуждение человеческие сердца…» За этим предисловием следовал подогнанный под потребности арманьякской пропаганды рассказ о событиях, которыми была отмечена бургиньонская диктатура.
Существует верный способ завоевать симпатии народа: пообещать ему упразднить налоги. Но совершенно очевидно, что к этому способу может прибегнуть лишь тот, кто в данный момент не облечен ни ответственностью, ни властью. В 1417 г. – в то время как Париж находился в руках его противников – Иоанн Бесстрашный обратился к главным городам государства с манифестом (а тайные эмиссары распространяли экземпляры этого манифеста в самой столице), обещая всем, кто его поддержит, «что отныне они не будут платить податей, пошлин, налогов, налога на соль, ни какой-либо другой дани, как того требует благородное имя Франции». Другой действенный способ затронуть общественное мнение: пустить слух, приписывающий партии противника самые чудовищные – и иногда самые невероятные – планы. Этот способ тоже использовали достаточно активно. Так, в 1413 г., к тому моменту, когда население Парижа уже устало от господства кабошьенов и жаждало восстановления мира между обеими партиями, кабошьены начали кампанию против соглашения с арманьяками, «поскольку арманьяки, не считаясь с желаниями парижан, поступят, как им будет угодно… Хорошо известно, – пишет сочувствующий бургиньонам Парижский горожанин, – что они всегда будут хотеть разрушения славного города Парижа и уничтожения его жителей». Несколькими годами позже бургиньоны распустили слух, будто их противники готовят массовую резню населения, и натаскали к себе все полотно, какое только смогли найти, чтобы сделать из него мешки, в которых собираются топить в Сене парижских женщин. Для того чтобы придать достоверности этой выдумке, были прибавлены «точные» детали:
«Всем, кто не должен был умереть, следовало вывесить на доме черный щит с красным крестом…»
Подобные слухи, способствовавшие тому, что немедленно возникала паника, стали причиной нескольких наиболее кровавых «дней» той эпохи: в 1418 г., сразу после возвращения бургиньонов, распространился слух о том, что арманьяки вот-вот попытаются отбить столицу при помощи оружия. Тотчас же улицы заполнила вооруженная толпа. Поднять тревогу не удалось, но в толпу был брошен приказ, тот самый, который будет еще раздаваться и в другие революционные эпохи: необходимо покончить с «внутренними врагами», которые плетут заговоры даже в тюрьмах, куда их заточили! Народ, поначалу бросившийся к укреплениям, отхлынул к королевскому дворцу, где были заперты некоторые арманьякские предводители, несколькими днями раньше захваченные в плен. «Они распалились сверх всякой меры, снесли двери, разбили замки и в полночь, войдя в темницы этого дворца, принялись кричать во все горло: „Убейте, убейте этих псов, предателей-арманьяков“ и „От Бога отрекаюсь, если хоть один сегодня ночью останется в живых!“». Затем толпа направилась в другие тюрьмы, в Пти Шатле, Гран Шатле, Фор-л'Эвек, Сен-Маглуар, Тампль, убивая без разбору всех, кто там находился, «в том числе и многих попавших туда из-за судебного разбирательства или за долги, хотя они и держали сторону Бургундии», – пишет Монстреле. Власти тщетно пытались положить конец резне: «Когда (королевский) прево увидел, до чего они распалились… он прекратил взывать к разуму, жалости или справедливости и просто сказал им: „Делайте что хотите, друзья мои…“
Несколько недель спустя волнения разгорелись еще с большей силой, подогреваемые озлоблением, вызванным дороговизной жизни (Париж в то время был наглухо окружен арманьяками, препятствовавшими подвозу продовольствия). Народ с оружием в руках двинулся в Шатле, узники которого, догадавшись о том, какая участь их ожидает, попытались сопротивляться и стали бросать в нападавших камни и черепицу. Но осаждавшие тюрьму взобрались по лестницам на стены, узников со стены побросали на мостовую, где и прикончили. Затем волна народа хлынула к укрепленному замку Сент-Антуан. Герцог Бургундский, которого известили о происходящем, попытался утихомирить мятежников, но у него ничего не вышло. Толпа потребовала выдать всех узников, чтобы под надежной охраной препроводить их в Шатле, «потому что, говорили они, тех, кого помещают в этот замок (Бастилию), потом всегда освобождают за деньги, а после выпускают наружу через поля, и они творят еще больше зла, чем прежде». Герцог согласился выдать заключенных – при условии, что им будет гарантирована жизнь, но когда сопровождавшее их войско добралось до Шатле, крепость была окружена толпой, и «у них сил недоставало спасти узников, и сами они покрылись ранами». Охота на арманьяков продолжалась всю следующую ночь, и улицы к утру оказались завалены трупами.
Должно быть, подобные дни были исключением, но все же они показывают, в состоянии какого постоянного напряжения жило население Парижа, и высвечивают многочисленные раздражающие факторы, в конце концов приводившие к этим кровавым сценам. К числу таких факторов относились дороговизна жизни, угроза голода, полное прекращение дел, ненависть простого народа к тем, «у кого водятся деньги» и кто благодаря этому может избежать наказания, наконец, патриотизм, который при одном только упоминании о предательстве возбуждал толпу и толкал ее на худшие крайности.
Это состояние напряжения поддерживалось системой террористической диктатуры, которая в течение почти двух десятков лет тяготела над Парижем. Бургиньоны и арманьяки, поочередно овладевавшие столицей, прибегали к одним и тем же методам правления, только с более демагогическими тенденциями у бургиньонов, чьими главными союзниками были мясники и их приспешники. Побежденного противника не щадили, и каждая «перемена большинства» приводила к одним и тем же последствиям: смещение с должностей и назначение на все важные посты – в превотстве, военном правительстве города, канцелярии, – «надежных» (читай – «своих»!) людей, в то время как занимавшие их накануне люди бывали осуждены, приговорены, казнены, если только им не удавалось ускользнуть. После возвращения арманьяков в 1414 г. «те, кто был приближен к королевскому правлению и управлению добрым городом Парижем… одни бежали во Фландрию, другие в заморскую Империю… но почитали себя очень счастливыми, если могли бежать как бродяги, или пажи, или конюхи, или еще каким-нибудь таким способом»7 . Для того чтобы беглецы не могли оставить в городе сообщников, их жены были изгнаны из столицы и под надежной охраной препровождены в местности, подчинявшиеся армань-якам. Надо отметить, что при этом жене не давали разрешения присоединиться к мужу.
Тех, кому бежать не удалось, ждал скорый суд победителей. В статьях обвинений – всегда одних и тех же и всегда одинаково способных возмутить общественное мнение – недостатка не было: растрата государственных средств, хищения, заговор с целью сдать город врагу и способствовать его разорению. Казнь превращалась в настоящее представление, устроенное с целью доставить народу удовольствие видеть, как вчерашних его хозяев, все еще украшенных знаками отличия, везут в повозке к месту пыток. Жан де Монтегю сделался очень непопулярным из-за своего слишком быстрого обогащения, непомерных расходов и постройки роскошного отеля в Орсе и стал первой жертвой бургиньонского террора в 1409 г.
«Где же Монтегю мог взять
Средства, чтобы сюда вложить?..» –
спрашивалось в сатирическом куплете, появившемся за несколько лет до того. А когда Монтегю схватили и пытали, он признался во всем, в чем его обвиняли, и даже признал, что старался при помощи колдовства умертвить короля. К месту казни его доставили на телеге, на которой было установлено некое подобие трона, а впереди шли два трубача. Приговоренному пришлось облачиться в парадный костюм мажордома королевского двора, наполовину белый, наполовину красный упланд, а на ногах у него были золотые шпоры.
Подобным же церемониалом, но на этот раз во времена арманьякского террора, сопровождался «провоз» по Парижу Никола д’Оржемона, обвинявшегося в заговоре с целью возвращения бургиньонов в столицу. «Одетый в длинный фиолетовый плащ и такую же шляпу», он был вместе с двумя сообщниками, университетским магистром и бывшим эшевеном, привезен на телеге на рыночную площадь. Сообщников обезглавили у него на глазах, сам же он благодаря своему духовному званию казни избежал, но закончил свои дни в тюрьме.
Казни тех, кто вызвал в народе особенно сильное негодование, особенно старались сделать публичными: Коллине де Пюизе, отдавший арманьякам мост Сен-Клу (от которого в значительной степени зависело снабжение Парижа продовольствием), был обезглавлен на рыночной площади, затем его тело разрубили на части, все четыре конечности прибили к главным воротам города, обрубок тела повесили на монфоконской виселице, а голова, насаженная на пику, осталась на рыночной площади, выставленная на всеобщее обозрение.
В эти трагические годы недели не проходило без того, чтобы кого-нибудь не казнили; осужденных, нередко под крики толпы, провозили по городу, и это становилось чем-то вроде уличного представления. Иногда на монфоконской виселице болталось по три десятка тел, над которыми кружили хищные птицы. При каждой смене власти к казням людей, приговоренных судом, прибавлялись скорые расправы и массовые убийства, когда жертвами становился каждый, кто попал под горячую руку. Во время великого кабошьенского террора достаточно было, по словам Жювенеля дез Юрсена, крикнуть: «Вот арманьяк!», чтобы несчастного, на которого таким образом указали, убили на месте.
Именно потому население города всякий раз спешило наглядно продемонстрировать свою, по крайней мере, внешнюю лояльность к сегодняшним хозяевам и украсить себя их эмблемами. Четыре раза за семь лет, между 1411 и 1418 г., Париж менял внешность: в октябре 1411 г. парижане украсили себя андреевским крестом, эмблемой герцога Бургундского, чья популярность к тому времени достигла предела, «и не прошло и пятнадцати дней, как в Париже насчитывалось не меньше сотни тысяч человек, взрослых и детей, помеченных этим знаком, потому что никто не мог без него покинуть Париж». Доходило даже до того, что этим знаком украшали статуи святых, и некоторые священники, совершая богослужение, вместо литургического крестного знамения осеняли себя жестом, повторявшим очертания андреевского креста. Несколько месяцев спустя мясники, правившие посредством террора, заменили бургиньонский крест белым колпаком, эмблемой Парижа, и заставили короля и дофина надеть на головы белые капюшоны, «и месяц еще не кончился, а в Париже их уже стало такое множество, что других капюшонов вы и не видели, и белые носили и служители церкви, и придворные дамы, и торговки, продававшие съестное». Но вот с господством кабошьенов было покончено, и произошла новая перемена: теперь всякий торопился облачиться в фиолетовый плащ с белым крестом, указывавший на принадлежность к партии арманьяков. Эти плащи исчезнут, как будто их и не было в 1418 г., когда вместе с бургиньонами вернется андреевский крест.
Эти внешние признаки сочувствия той или иной партии, явно вызванные страхом, внушали очередным правителям очень слабое доверие, – особенно арманьякам, знавшим о том, что парижская буржуазия на самом деле преданна бургиньонам. И потому в городе вовсю развернулся полицейский шпионаж, в особенности в кабаках или на праздниках, где вино порой толкало на неосторожные признания. Расследование, проведенное по делу о заговоре д’Оржемона, показало, что тайные сборища устраивались под видом семейных обедов, свадебных пиров или пирушек братств. И потому королевским ордонансом вплоть до особого распоряжения были запрещены «любые собрания братств и все прочие большие собрания». Свадебные пиры разрешили при одном условии: «чтобы никто ни о чем не мог сговориться», но и такие семейные торжества можно было устраивать лишь при участии комиссаров и королевских сержантов, приглашенных «за счет новобрачной», – уточняет Парижский горожанин". Доносы и оговоры подозрительных людей поощрялись, доносчику причиталась четверть конфискованного имущества. Особенно доставалось – под предлогом требований гигиены – мясникам, на которых лежало клеймо воспоминания о жестокости Кабоша и его шайки, а Большую Бойню возле Шатле, ссылаясь на дурные запахи, которые из нее исходили, власти вообще приказали разрушить. Наконец, население Парижа было полностью разоружено: у него отняли право на использование пресловутых «цепей», и все, у кого были оружие, доспехи или боевое снаряжение, обязаны были, под страхом виселицы, сдать все это в Бастилию. Больше того, парижанам запрещено было держать на окнах домов «ларцы, а также горшки, или заплечные корзины, или бутылки» – словом, на окнах домов не должно было находиться ничего такого, что могло бы стать импровизированным снарядом в уличных боях. «И не нашлось ни одного человека, – пишет наш Горожанин, – который осмелился бы носить при себе нож и не оказался бы в тюрьме».
К внутренней тирании присоединилась внешняя угроза. В течение тридцати лет в Париже сохранялась атмосфера осажденного города. Те, кого победа партии противника выгнала из столицы, старались снова завоевать город или добиться того же разультата при помощи голода, отрезав его от источников продовольствия. Сражаясь против внешнего врага, хозяева Парижа умножали меры бдительности и безопасности. Городские укрепления и рвы под наблюдением квартальных приводились в порядок; на стенах были размещены артиллерийские орудия, приготовлены запасы камней на случай возможного штурма. Когда становилось известно о том, что приближается вражеское войско, горожанам предписывалось участвовать в ночных и дневных патрулях, а к воротам приставляли усиленную охрану. Но, несмотря на все меры предосторожности, городские ворота все-таки оставались самым слабым местом обороны: внезапное нападение или предательство (вроде того, что открыло в 1418 г. бургиньонам ворота Сен-Клу) могло отдать столицу Франции в руки врага. И потому правительство, не довольствуясь частой сменой замков и ключей, принимало радикальные меры: ворота, которые считались трудными для обороны, замуровывали, к величайшему негодованию жителей квартала, вынужденных после подобной превентивной меры делать огромный крюк для того, чтобы попасть в ближайшее предместье или соседнюю деревню. Так, ворота Сен-Мартен оставались наглухо замурованными с 1405 по 1422 г. – с коротким перерывом, когда между 1414 и 1416 г. их ненадолго открыли. И когда в 1422 г. жители квартала Сен-Мартен добились от английского правительства, в то время распоряжавшегося в Париже, разрешения на то, чтобы предыдущие шесть лет не существовавшие эти злосчастные ворота были опять размурованы, – причем все расходы они взяли на себя, – это событие превратилось в великий праздник. Ремесленники, буржуа и даже духовные лица взялись за дело, каждый десяток поочередно приходил поработать, притащив с собой множество лопат, мотыг, простых и заплечных корзин. Трудились все настолько вдохновенно, что работы были закончены на семь недель раньше, чем предполагалось. Когда ворота были открыты и движение восстановилось, парижане хлынули туда толпой, ради одного только удовольствия снова выйти за укрепления… Однако, к величайшему всеобщему сожалению, уже в сентябре следующего года из-за усиления внешней угрозы ворота снова пришлось закрыть. В тот раз их закрыли всего на четыре месяца, но, когда в 1429 г. Париж был осажден войсками Жанны д'Арк, их замуровали в третий раз, и очень надолго: до 1444 г.
У всех этих мер предосторожности, какими бы эффективными они ни выглядели или даже были, оставался один серьезный недостаток: они окончательно отрезали столицу от окрестных деревень. В результате даже предместья оказывались беззащитными перед отрядами врагов, не говоря уж о деревнях, которые грабили и поджигали, забирая или уничтожая урожай. Париж больше почти ничего не получал с этих разоренных полей. Горожане едва решались, да и то – лишь в периоды затишья, высунуться за городскую стену, чтобы присмотреть за своими виноградниками и полями. Иногда собирались обозы, чтобы отправиться из города за продовольствием, но за благополучный исход таких экспедиций никогда нельзя было поручиться. Так, в 1430 г. около шестидесяти повозок выехали из города, чтобы свезти хлеб, сжатый поблизости от Бурже, но арманьяки, рыскавшие вокруг столицы, узнали об этой вылазке от шпионов, которые были у них в Париже. Они напали на обоз, перебили часть охраны, а раненых бросили в костер, в котором горели подожженные теми же армань-яками повозки. Для того чтобы обречь Париж на голод, многочисленного войска не требовалось: контроль за ближайшими мостами, в Сен-Клу, Шарантоне и Мелане, давал возможность помешать подвозу продовольствия как по суше, так и по воде. В начале 1421 г. двадцать или тридцать «злодеев» захватили замок и мост в Мелане, после чего стоимость жизни в Париже «сказочно» возросла. Движение восстановилось только после того, как от бандитов откупились деньгами и они ушли, – впрочем, прихватив с собой все, что успели награбить.
Но случалось и так, что кольцо блокады на какое-то время, наоборот, разжималось, и в таких случаях к столице немедленно устремлялись обозы с продовольствием, поскольку торговцев привлекали новые цены, невиданным доселе образом взлетевшие из-за спровоцированного голода. В первые же дни после прихода обозов скудость сменялась изобилием, и благодаря огромному количеству выброшенного на рынок товара цены резко падали. Таким образом, изменения политической ситуации и превратности борьбы враждующих партий немедленно сказывались и на стоимости жизни.
Закрытие ворот, о чем было отдано распоряжение в 1416 г., в тот момент, когда арманьяки умножали меры предосторожности, вызвало немедленный рост цен на хлеб, который за несколько дней подорожал втрое. В следующем году ворота Сен-Дени, до тех пор остававшиеся открытыми для провоза товаров, в свою очередь были закрыты на два месяца «в самый сезон сбора винограда» – и цена на вино взлетела с двух до шести денье за пинту. Когда в Париж в 1418 г. вошли бургиньоны, положение от этого нисколько не улучшилось, поскольку теперь столицу окружили арманьяки, тогда как англичане методично занимали Нормандию, откуда Париж получал основную часть зерновых. Хлеба стало недоставать, и у дверей пекарен, где еще оставались кое-какие запасы муки, выстроились длинные очереди. Соответственно выросли цены: стоимость сетье зерна увеличилась с одного ливра до восемнадцати. Правительство пыталось сдержать рост цен, устанавливая свои нормы: на всех перекрестках глашатаи объявляли, что «никто не посмеет торговать зерном: рожью – больше чем по четыре франка за сетье, а пшеницей – больше чем по семьдесят два су парижской чеканки за сетье». Но из этого вышло немного толку, более того, установление твердых расценок произвело свое обычное действие: «Когда торговцы, которые ездили за зерном, и булочники услышали этот приказ, то пекари перестали печь хлеб, а торговцы – выезжать из города, так что через несколько дней на рынке было невозможно найти хлеба, даже заплатив по двадцать су за дюжину». Все прочие продукты подорожали соответственно: мясо, птица, яйца сделались совершенно недоступными для обладателя обычного кошелька. Но как только между арманьяками и бургиньонами было заключено перемирие, изобилие вернулось, цены тотчас упали, и на рынке выросли горы сыров «в человеческий рост». Однако передышка оказалась недолгой: англичане, взяв Руан, приблизились к столице, разорили Понтуаз и окрестные деревни. С другой стороны, убийство на мосту в Монтеро Иоанна Бесстрашного подлило масла в готовый угаснуть огонь гражданской войны. И сразу же цена на зерно взлетела с двух до семи франков за сетье, к началу 1420 г. достигла десяти франков, а к сентябрю – тридцати двух. Пекарни снова осаждали, «и никому не удавалось найти хлеба, если он не отправлялся к пекарям до рассвета и не поил вином хозяев и слуг, чтобы его получить… А когда время близилось к восьми часам утра, у дверей пекарен теснились уже такие толпы, что никто и не поверил бы, будто такое возможно, если бы не видел собственными глазами, и несчастные создания, которые не могли купить хлеба для своих несчастных мужей, находившихся в полях, или для детей, потому что или денег у них недоставало, или они не могли пробиться сквозь толпу, умирали от голода у себя дома»14 . В те дни Париж узнал настоящие муки голода, и можно было наблюдать, как дети, мальчики и девочки, ища отбросы, роются в навозных кучах и кричат: «Я умираю от голода». В следующем году положение стало еще хуже, потому что зима выдалась суровая, и посеянное в землю зерно замерзло. Несчастные, оголодавшие люди на улицах дрались со свиньями из-за отбросов и объедков. Волки, тоже оголодавшие донельзя, отрывали трупы на кладбищах в предместьях, а были среди этих диких зверей и такие, что вплавь перебрались через Сену, вошли в город и съели нескольких детей.
Между 1422 и 1429 г. парижанам стало жить чуть полегче, удручавшие их материальные заботы немного отступили, поскольку англичане, которые в то время хозяйничали в городе, одержали несколько военных побед, в результате чего дороги для подвоза продовольствия расчистились. Ярмарка в Ланди (поблизости от Сен-Дени), с 1418 г. не устраивавшаяся, в 1426-м вновь открылась. Но победы Жанны д'Арк снова привели к резкому изменению ситуации: войска Карла VII, хотя их поход на Париж и закончился неудачей, остались стоять лагерем в окрестностях столицы. Стоимость жизни в начале 1433 г. опять начала колебаться. Когда Сена замерзла и подвоз продовольствия прервался, цена на зерно взлетела до восьми франков за сетье, причем продержалась на этом высоком уровне до июня. Но к концу того же летнего месяца из Нормандии прибыл большой обоз с зерном, цена на него упала до двадцати четырех су (чуть больше одного франка), и для того чтобы привлечь покупателей, «зерном, как углем, стали торговать вразнос».
Колебания цен не прекратились и после того, как Карл VII вновь завладел столицей, поскольку изгнанные из Парижа англичане сохранили контроль над всеми ведущими к нему дорогами. Королевская власть еще усилила недовольство народа, вводя особые налоги, неизменно оправдываемые потребностями ведения войны и необходимостью отбить у врага занятые им главные города в окрестностях столицы. Налогами были обложены все категории населения, в том числе и духовенство, протестовавшее против такого посягательства на свои привилегии; но бороться с этим было трудно, ибо всем поборам пытались придать вид налогов, сообразных с имущественным положением. В 1437 г., «ссылаясь на необходимость взять Монтеро», правительство установило, по словам Парижского горожанина, «самый странный налог, какой когда-либо существовал, поскольку никто во всем Париже не был от него свободен: ни епископ, ни настоятель, ни приор, ни монах, ни послушник, ни каноник, ни священник с бенефицием или без, ни сержант, ни уличный музыкант, ни клирики из приходов, ни еще кто-либо, к какому бы сословию он ни принадлежал». Сумма налога от сорока парижских су для обычных людей доходила до огромной суммы в четыре тысячи франков для богатых горожан и купцов. Два года спустя был установлен новый налог с продажи скота, а для того, чтобы заставить платить самых непокорных, правительство прибегло к системе постоя: в их домах размещали сержантов, «которые сильно обременяли бедных людей… и причиняли куда больше зла, чем даже можно было предположить». Та же система использовалась в 1441 г. для того, чтобы заставить вернуть заем, насильно навязанный всем королевским служащим и советникам Парламента и Шатле.
Еще более тяжкими по своим экономическим и социальным последствиям были продолжавшиеся в течение всего этого периода манипуляции с деньгами15 Враждующие партии вели между собой настоящую «денежную войну»: арманьяки, став хозяевами Парижа, запретили пользоваться имевшими хождение в столице бургундскими монетами, которые вновь войдут в обиход лишь в 1418 г. После заключения договора в Труа и смерти Карла VI ставший королем Франции Генрих VI Английский велел отчеканить от своего имени монеты, поначалу ходившие наравне с прежними королевскими деньгами. Но дофин Карл в то же время заявил о своем праве на корону, продолжая чеканить монету сначала от имени отца, а затем и от собственного имени. Он пытался ввозить в столицу свои обесцененные деньги при помощи «ложных купцов», чтобы выманить оттуда «хорошие монеты». Регент Бедфорд в ответ запретил хождение серебряных грошей из областей, находившихся под властью арманьяков, и заставил тех, у кого были такие деньги, обменять их по курсу, сильно заниженному сравнительно с их номинальной стоимостью, «что было весьма неприятным делом для парижан, и для бедных в особенности, поскольку у большинства из них никаких других денег не было. И в народе поднялся сильный ропот…» Наконец, в 1427 г. английское правительство изъяло из обращения – без всякого возмещения убытков обладателям – «doubles» (двойной грош) с французским гербом, сохранив лишь монеты того же образца, но с выбитым на них гербом английским. Эта мера также вызвала «ропот»; люди даже не доносили свои обесценившиеся монеты до менял, скупавших их как металл, швыряли деньги в Сену, и те летели в воду над прилавками на мосту Менял…
Прочие денежные изменения, хотя и были менее болезненными, чем полное обесценивание, приводили к аналогичным последствиям. Девальвация принимала две формы: или она становилась следствием понижения пробы монеты, то есть содержания в ней драгоценного металла, но при этом «ослабленные» таким образом монеты сохраняли ту же официальную ценность, выраженную в расчетной валюте; или же сами монетки оставались неизменными, но официальный курс повышался. О каждой перемене такого рода объявляли на перекрестках, после чего вменялось в обязанность принимать старые монеты по новой стоимости.
Королевская казна, вечно пустая, пополнялась – пусть временно – за счет двух этих операций, поскольку для того, чтобы расплатиться с долгами и заплатить служащим, требовалось хотя бы минимальное количество драгоценного металла. Зато торговцы, которым приходилось принимать в уплату либо эти «ослабленные» монеты, чья действительная стоимость была понижена, либо монеты, курс которых был искусственно «вздут», естественно, старались поднять цены на свои товары, несмотря на официальные запреты и установление максимальных расценок на некоторые из них. Как и во все периоды девальвации, больше всего от этого страдали те, чьи доходы ограничивались определенной номинальной стоимостью: рантье, домовладельцы, всевозможные кредиторы – естественно, сумма долга, стоит ее определить в реальной стоимости, уменьшается с каждым новым ослаблением денег. Так происходит во все времена. Ну а тогда – что опять же вполне естественно – наиболее громкие жалобы зазвучали из рядов буржуазии.
Зато простолюдины больше всего страдали от мер по «укреплению валюты», к которым несколько раз после 1420 г. прибегало хозяйничавшее тогда в Париже английское правительство, уменьшая законный и коммерческий курс ходившей в то время валюты. Эти меры были равносильны изъятию части капитала, поскольку с каждым днем покупательная способность денег, находившихся во владении частных лиц, уменьшалась в обратной пропорции к упрочению валюты. Но домовладельцев и рантье это устраивало, они своей выгоды не теряли, поскольку могли потребовать выплаты того, что им причиталось, по новому курсу и таким образом получить больше наличных денег. Жильцам, должникам, покупателям, словом, тем, кто составлял большинство городского населения, это «упрочение» доставляло одни неприятности, и недовольство иногда вырастало до угрозы мятежа. В апреле 1421 г. известие о том, что в Руане грош, совсем еще недавно равный шестнадцати денье, превратился в четыре (то есть его покупательная способность упала на три четверти), вызвало в Париже настоящую панику. Ожидая, что подобные меры будут приняты и в столице, торговцы отказывались продавать свой товар, поскольку не хотели принимать деньги, которые через несколько дней утратят три четверти своей ценности, и парадоксальным образом это привело к новому повышению стоимости жизни. Наконец «объявление» прозвучало и в Париже, тогда волнение дошло до предела, поскольку люди короля, хотевшие в любом случае получить выгоду, объявили, что платежи будут производить по прежнему курсу (грош равен шестнадцати парижским денье), но брать будут по новому (грош равен четырем денье). Домовладельцы, разумеется, требовали плату за жилье по новому курсу, а для жильцов это означало, что плата возрастает вчетверо. И тогда «простой народ» начал сердиться. На Гревской площади собралась возмущенная толпа. Для того чтобы избежать более серьезных волнений, правительство решило принять компромиссные меры. Был издан ордонанс о плате за жилье: в соответствии с ним в первый срок следовало платить по промежуточному курсу, один грош приравнивался к двенадцати денье; что же касается следующих платежей, жильцы, а также все те, кто должен был платить поземельный налог или ренту, имели право договориться с домовладельцем или кредитором и определить сумму. Если же соглашение насчет цены не будет достигнуто, жильцы могут отказаться от нанимаемого жилья. Эти меры немного успокоили народ, «поскольку оставалось еще два месяца до того, чтобы принять окончательное решение, согласиться или отказаться», но уже в ноябре новое «укрепление валюты» опять понизило курс гроша: теперь уже с четырех денье до двух, «и тем бедный народ был до такой степени стеснен и обременен, что несчастные люди совсем жить не могли, потому что им не хватало денег на лук и капусту, а кто нанимал дом или еще какое жилье, должен был платить уже в восемь раз больше платы за наем… и одному Богу известно, как бедный люд страдал от голода и холода».
Для того чтобы избежать появления подпольного обмена денег, первый президент парламента, Филипп де Морвилье, установил контроль за обменом валюты: частные операции такого рода было запрещено совершать даже ювелирам, которые обычно этим занимались. Одни только менялы, получившие специальное разрешение, могли производить операции с золотом. Резкое снижение стоимости имевших хождение монет (курс которых с апреля по ноябрь упал до одной восьмой их прежней стоимости) привело к тому, что за самую мелкую покупку приходилось выкладывать огромное количество наличных денег – такое огромное, что, по словам Парижского горожанина, «человек с десятью франками оказывался тяжело нагруженным монетами». (Десять франков, то есть десять ливров, до укрепления валюты представляли собой сто пятьдесят монет в один грош; теперь для того, чтобы получить равноценную сумму, требовалось выложить тысячу двести монет!) Эти денежные манипуляции продолжались и в следующие годы, и пришлось ждать денежной реформы 1436 г., вернувшей в обращение деньги высокой пробы, чтобы денежный курс и стоимость жизни обрели некоторую стабильность.
Голод, дороговизна жизни, денежные поборы еще более, чем казни и изгнания, поразившие лишь часть населения, стали основными факторами «скорбной пляски»18 , в которую в течение полувека было вовлечено население Парижа.
Как и все прочие периоды экономического кризиса и финансовой нестабильности, эпоха Карла VI вызвала потрясения, коснувшиеся состояния и социального положения многих людей и еще усилившиеся из-за конфискаций, которые проводила каждая из партий, отнимая имущество врагов. Появился класс «нуворишей», в то время как старые семьи оказались полностью разорены. «И жизнь в эти времена стала такой, – говорит хронист Пьер Кошон, – что тот, кто был богат, сделался беден, а кто был беден, стал богат, как, к примеру, кабатчики, пекари, мясники, башмачники, перекупщики и барышники, торговцы яйцами и сырами. А тот, кто жил на ренту, существовал с большим трудом и великой горестью». Несмотря на укрепление валюты, неоднократно проводившееся английским правительством, в результате всех этих манипуляций королевские монеты очень сильно обесценились. Ко всему прочему, укрепление валюты, которое должно было оказаться благоприятным для домовладельцев, нередко оборачивалось теперь им в ущерб: многие жильцы, вместо того чтобы платить более высокую плату за жилье, предпочли выехать из занимаемых ими домов. По словам Парижского горожанина, – чьи данные в области чисел представляются, правда, более чем сомнительными, – начиная с 1423 г. в Париже больше восьмидесяти тысяч домов стояли пустыми. Будем попросту считать, что пропорционально общему количеству зданий число вынужденно пустовавших было достаточно высоким. Многие из них, в течение долгих лет простоявшие заброшенными, начали разваливаться, и одно из первых распоряжений, отданных Карлом VII после его возвращения в столицу, касалось этих домов: он приказал разрушить наиболее поврежденные, чтобы они, внезапно обвалившись, не причинили вреда прохожим.
Многие дома опустели еще и по другим причинам: эпидемии, высокая смертность, изгнания привели к заметному уменьшению численности столичного населения. Освободив на три года от налогов всех тех, кто пожелает занять пустующие дома. Карл VII стремился вновь заселить свою «почти полностью опустевшую и разрушенную» столицу, об упадке которой сокрушался Жювенель дез Юрсен в письме, адресованном государю: «Увы, увы! что мы видим теперь? Самый заброшенный, самый разрушенный город из всех, какие мы знаем. Все здесь приходит в упадок, дома разваливаются, служителям Церкви нечего есть, а добрым и почтенным горожанам, прежде обладавшим прекрасными доходами и владениями, ничего не остается, кроме как просить хлеба, и в самом деле некоторые просят его и живут подаянием»
И все же мы не сможем составить верного представления о красках жизни в те трудные годы, если будем видеть лишь мрачную и трагическую ее сторону. Недавние испытания и неуверенность в завтрашнем дне придавали еще большую яркость удовольствиям и радостям существования. На парижских улицах разыгрывались не одни лишь сцены гражданской войны или преследований. Другие зрелища вносили разнообразие в жизнь горожанина, отвлекая его от повседневных опасений и бедствий. В марте 1416 г., в самом разгаре арманьякского террора, в Париж с официальным визитом прибыл император Сигизмунд. Цель визита была – выкупить, при его посредничестве, некоторых взятых при Азенкуре пленных, среди прочих – герцога Карла Орлеанского. Несмотря на серьезные обстоятельства, гость «пригласил парижских дам и наиболее почтенных горожанок» на обед в отель Бурбонов, а угостив как следует, каждой из них подарил какую-нибудь драгоценность. Во время кровавых «дней» 1418 г. в приходе Св. Евстафия образовалось новое братство Святого Андрея, и каждого из членов нового братства увенчали алыми розами; успех предприятия превзошел все ожидания, «и к двенадцати часам венков не осталось, но монастырь Св. Евстафия был полон народу, и не найти было человека, священника или кого другого, у кого на голове не было бы венка из алых роз, и весь монастырь так благоухал, словно его вымыли сверху донизу розовой водой».
Народная радость изливалась еще безудержнее в те периоды, когда давление на город несколько ослабевало. После того как в 1425 г. были вновь открыты ворота Сен-Мартен, в отеле Арманьяк устроили удивительную забаву: «Четырех слепых, одетых в доспехи и вооруженных палками, поместили в загон, где находился здоровенный боров, которого они должны были попытаться убить. Этим они и занялись, и устроили удивительное сражение, вовсю размахивая палками и причиняя друг другу сильную боль, поскольку, намереваясь ударить борова, они лупили друг друга; а если бы их вооружили по-настоящему, они друг друга точно поубивали бы». Праздник начался накануне не менее странной процессией, пародирующей рыцарские кортежи, предварявшие турниры: «Этих самых слепцов в доспехах накануне провезли по всему Парижу, а впереди несли большое знамя с изображением поросенка, и шел человек, игравший на волынке…»
Но самую большую радость давала иллюзия возвращения мира: не раз во время гражданских войн под звуки труб «объявляли мир»; улицы празднично освещали, и на перекрестках играли музыканты, а люди плясали. И все же пришлось ждать еще долгие годы, прежде чем под словом «мир» стало подразумеваться нечто другое, чем временное ослабление испытаний, выпавших на долю большого города. Только начиная с 1445 г. – через десять лет после того, как Карл VII вернулся в свою столицу, – стало происходить заметное улучшение и жизнь потекла более или менее нормально. И вот после этого дела на удивление быстро пошли на лад. Едва успели французские войска отвоевать Нормандию, – решающей здесь стала битва при Форминьи (в 1450 г.), – как итальянский путешественник Антонио из Асти, приехавший в Париж, уже восторгался его оживленными улицами, мостами и грудами всевозможных товаров, в изобилии лежавших в лавках.
Такой же беспокойной и полной резких контрастов, как парижская жизнь в течение полувека, была и жизнь большей части крупных городов, в особенности тех, которые из-за своей политической роли или стратегического положения обречены были становиться предметом спора между политическими партиями: Кан, Труа, и, в меньшей степени, Лион и Бордо. Для двух или трех поколений их обитателей жизнь проходила внутри городских стен, под постоянной угрозой со стороны врага. Тома Базен, возможно, несколько приукрасив картину, передал радость, овладевшую городскими жителями, когда, после заключения перемирия в 1444 г., они наконец смогли в полной безопасности выйти за ворота и отправиться в деревню. «Они долгое время провели взаперти и без всякого облегчения за стенами городов, замков и крепостей, жили в постоянном страхе и опасности, словно приговоренные к вечному заточению, и почувствовали себя удивительно счастливыми при одной только мысли о том, что могут выйти из своего долгого и ужасного заключения и что самое жестокое рабство сменится свободой. Мы видели, как из городов и крепостей толпами выходят горожане обоего пола, чтобы повсюду посещать храмы Всемогущего Господа… потому что им было сладостно оттого, что они избежали всех опасностей и тревог, среди которых большинству из них пришлось прожить с детства до седых волос и даже до самых преклонных лет. Им сладко было видеть леса и поля, почти везде бесплодные и заброшенные, и остановить взгляд на зеленых лугах, и родниках, реках и ручьях, всех тех вещах, которых многие из них, никогда не выходившие за городскую стену, совсем не знали или знали понаслышке …»
К тому моменту, когда, около 1410 г., родилась Жанна д'Арк, англичане, помимо Гиени, своих давних владений, занимали во Франции только Кале и несколько крепостей в Пикардии. Победы, одержанные Карлом V и Дюгекленом, стерли следы подписанного в Бретиньи позорного договора, по которому треть королевства отходила английскому монарху. Тем не менее между двумя державами было заключено всего лишь перемирие, и английские короли не отказались от притязаний на французскую корону. Французское население сильно этим возмущалось, и поэт Эсташ Дешан выразил владевшие народом чувства, угрожая англичанам местью, предсказанной волшебником Мерлином:
Для британской гордыни настанет безумный день,
Ведь их же пророк Мерлин
Предсказал им мучительный конец,
Написав: «Потеряете жизнь и земли, Когда придут чужестранцы и соседи:
В прежние времена была Англия».
Затем галлы переплывут морской пролив
И истребят несчастных англичан,
И те скажут, проходя тем же путем:
«В прежние времена была Англия».
Убийство Людовика Орлеанского, из-за которого разгорелась война между арманьяками и бургиньонами, изменило ход событий и привело к новому нашествию на французские земли. Генрих V Ланкастер, к которому обратились обе враждующие партии, высадился во Франции и после победы при Азенкуре предпринял методичное завоевание Нормандии, увенчавшееся в 1419 г. капитуляцией Руана. В том же году убийство Иоанна Бесстрашного на мосту в Монтеро положило конец последним бургиньонским колебаниям и окончательно толкнуло Филиппа Доброго – в то время бывшего не только хозяином Парижа, но и господином над самим королем – в объятия английского монарха. Подписанный в Труа договор лишал наследства дофина Карла, сына Карла VI, и обеспечивал Генриху V и его потомкам наследование французской короны, устанавливая «двойную монархию» к выгоде династии Ланкастеров.
Должно быть, реальность была далека от того, чтобы соответствовать этим притязаниям. Большая часть Франции – весь Лангедок, Лионне, центральные провинции – признавала власть дофина Карла, который был куда больше чем «Буржский король». Даже в самом сердце тех областей, которыми правили англичане или их бургиньонские союзники, существовали «островки верности» делу Карла VII: именно это происходило в городе Турне и в местности Барруа, на родине Жанны д'Арк.
В конечном счете спор между «королем Франции и Англии» и «Буржским королем» должно было решить оружие. Но вплоть до 1429 г. военная удача постоянно отворачивалась от арманьякской партии, которую после подписанного в Труа договора отождествили с «партией дофина». С освобождением Орлеана и победами, одержанными Жанной д'Арк, война вступила в новую стадию: отвоевания территорий, захваченных англичанами. И все же порыв начал угасать после того, как народная героиня попала в плен и была казнена, и потребовались еще долгие годы для того, чтобы окончательно «выгнать англичан из Франции». Карл VII вернулся в Париж только в 1437 г; если же говорить о Нормандии, она была окончательно освобождена лишь в 1450 г., после битвы при Форминьи. Таким образом, в течение длительного периода – более пятнадцати лет для Парижа, четверти века для Нормандии – некоторые области Франции продолжали жить под властью иностранного монарха.
Каким же было отношение к этой власти, какие изменения вызывала в повседневной жизни английская оккупация?
Важно отметить, что установление английского господства на части французской территории ни в коем случае не означало попыток присоединить ее к Англии. Генрих V притязал на корону Валуа в качестве короля Франции, чьи предки были несправедливо лишены наследства. Едва утвердившись в Руане, он тотчас приказал чеканить монеты с надписью Henricus rex Francorum («Генрих король Франков»), и договор, подписанный в Труа, подтверждал его притязания, присваивая ему титул «наследника французской короны». Ранняя смерть этого претендента на французский престол, скончавшегося на месяц раньше Карла VI, сделала его сына Генриха VI наследником обеих корон. Но в договоре предусматривалось, что оба королевства сохранят свои «права, свободы, обычаи, правила и законы». И в самом деле, герцог Бедфорд, регент, правивший Францией от имени Генриха VI, не ввел никаких изменений в административную структуру королевства. Если регент и вмешивался в управление страной, то лишь для того, чтобы осуществить реформы (например, реформу парижского Шатле), о которых давно просило население Франции. Служащие, как правило, оставались на своих местах; и даже их состав, полностью обновленный после завоевания Парижа бургиньонами в 1418 г., подозрений не возбуждал. В совете регента числились только двое англичан, не больше их было и в совете Нормандии, помогавшем герцогу Бедфорду управлять этой провинцией. Больше того, английские аристократы, которым были доверены некоторые высшие (в особенности военные) должности, не утратили памяти о своем нормандском происхождении и свободно говорили по-французски. И вряд ли суровые гасконские солдаты, которых граф Арманьяка разместил в Париже в 1414 г., говорившие на непонятном парижанам полуиспанском диалекте, в меньшей степени казались жителям столицы иностранцами, чем английские солдаты, в течение пятнадцати лет составлявшие парижский гарнизон. К тому же последние пользовались расположением большей части буржуазии, питавшей симпатии к бургиньонам. Университет, представлявший собой основную моральную власть, поддержал подписанный в Труа договор и благосклонно отнесся к решению создать двойную монархию, в которой многие духовные лица и ученые видели залог прочного мира для всех христианских стран. Что касается остального населения, здесь, скорее всего, чувства были более сложными, и выражение их мы можем найти в тексте, вышедшем из-под пера Парижского горожанина, который заметил по поводу подписания договора в Труа: «В то время арманьяки были более ожесточенными, чем всегда, они так свирепствовали и причиняли столько зла и бед, сколько ни дьявол, ни человек не может, и потому решено было договориться с английским, королем, который был давним врагом Франции, несмотря на эту вражду…» – фраза, в которой куда более явственно звучит смирение, чем энтузиазм.
И все же, каким бы скромным ни было вмешательство англичан в общественную жизнь, многие факты говорят о том, что иностранное господство было вполне реальным. Едва высадившись в Нормандии, Генрих V попытался проводить там политику «колонизации»; из Арфлера были выселены все его жители, которых заменили прибывшими из-за Ла-Манша иммигрантами. В деревнях земли, конфискованные у тех, кто отказался принести клятву верности английскому королю, были отданы колонистам, которым под страхом смертной казни запрещено было покидать их, чтобы вернуться в Англию. Присутствие иностранных гарнизонов повсюду представляется наиболее явственным признаком оккупации. Если высшие административные должности и остались в руках французов, то совсем по-другому обстояло дело, когда высокий пост был связан с армией: правителями всех нормандских городов были англичане. В Париже Бедфорд назначил «капитанами города» графа Кларенса и графа Эксетера. И, должно быть, между «штатскими» и солдатами нередко случались инциденты вроде того, о котором напоминает нам документ, датированный 1424 г. Трое английских солдат шумели в кабаке из-за того, что хозяйка отказывалась принимать у них золотой экю по указанному курсу. Явившийся на шум из Шатле сержант с жезлом спросил у солдат: «Что вы здесь делаете и чьи вы?» На это один из англичан ответил: «По нашей речи вы достаточно ясно можете услышать и понять, что мы за люди и чьи мы». Ссора перешла в драку, в ходе которой один из англичан ударил сержанта. Виновного арестовали, но через три месяца он был оправдан и отпущен на свободу, «поскольку не знал обычаев нашего французского королевства, а кроме того, названный Майу не представился ему сержантом, и в это время при названном Майу не было жезла с изображением цветка лилии ни какого-либо другого жезла».
Несмотря на смятение, которое внес в умы подписанный в Труа договор, и на то, что прежнее сочувствие парижан и жителей других городов делу бургиньонов выгодно обернулось для англичан, воспоминания о прежней борьбе еще не стерлись из памяти. Патриотическая реакция сделает партию арманьяков – которая, несмотря на то что в 1420 г. ее поносил любой парижанин, впоследствии превратилась в партию «Буржского короля» – представительницей национального дела. Английские вожди будут называть Жанну д'Арк «Арманьякской шлюхой».
Ненависти, которую питали друг к другу представители обеих враждующих партий и которая заставляла тех и других искать иностранной поддержки, было недостаточно для того, чтобы затемнить национальное чувство во всех до одного. Сразу же после убийства в Монтеро, когда страсти были накалены до предела, Жерар де Монтегю, епископ Парижский, попытался осуществить «священный союз», направленный против английской угрозы. Он предлагал французским партиям помириться между собой и присоединиться к дофину Карлу, «единственному сыну и наследнику короля». «Если, милостию Господа нашего Иисуса Христа, все добрые жители и горожане этого славного города Парижа усмирят свои распри, то очень легко было бы отбросить и выгнать из этого королевства англичан, к их величайшему позору и к величайшему восторгу названного города Парижа и всех тех, кто в нем живет и его населяет». Тщетный призыв, который не помешает несколько месяцев спустя большей части духовенства и горожан признать, вместе с Университетом и парламентом, законной и нормальной ситуацию, сложившуюся в результате подписания договора в Труа. И все же согласие парижан было далеко не единодушным. И потому от всех жителей города, «то есть хозяев, возчиков, пастухов, монастырских свинопасов, служанок и даже монахов потребовали дать клятву быть верными и преданными герцогу Бедфорду, повиноваться ему во всем и везде, и всем, что только в их власти, вредить Карлу, называющему себя королем Франции, и всем его союзникам и сообщникам». Но, прибавляет Парижский горожанин, «одни это сделали добровольно, другие же крайне неохотно».
Жителями Нормандии, к этому времени полностью занятой англичанами, владели те же чувства. Около 1420 г. нормандец Робер Блондель сочинил стихотворную «Жалобу добрых французов», в которой пламенно поддерживал партию дофина против англичан и их бургиньонских союзников. Он доходил даже до того, что оправдывал убийство Иоанна Бесстрашного, которого постигла именно та участь, что уготована тиранам (здесь мы находим обращенными в другом направлении те же самые аргументы, при помощи которых Иоанн Бесстрашный за пятнадцать лет до того оправдывал убийство герцога Орлеанского). Не менее показателен и «Ответ доброго и честного француза всем сословиям французского народа», который появился сразу после подписания договора в Труа и где была сделана попытка показать всю ничтожность этого документа с точки зрения разума и права: Карл VI не был свободен, когда подписывал договор, поскольку находился в руках своих заклятых врагов; а если бы он и был свободен, договор не сделался бы от этого действительным, поскольку король пребывал не в том душевном состоянии, которое позволяло бы ему принимать настолько серьезные решения. «Так как же мог столь увечный и больной король законным образом отдавать и уступать такую большую вещь, как все французское королевство?»
Наиболее примечательным из всех произведений, в которых выражена реакция французов, их национальное чувство, несомненно, является «Обвинительный спор четверых» Алена Шартье, написанный в 1422 г. Личность автора придает этому «призыву к французскому народу» совершенно особую выразительность. Ален Шартье был не только гуманистом и поэтом, чья слава к тому времени достигла своего апогея, он занимал и официальную должность. С 1418 г. он был секретарем короля и безоговорочно поддерживал дофина, лишенного наследства. Он тщетно пытался отговорить Университет от подписания чудовищного договора и, не преуспев в этом, обратился ко всем французам в своем «Обвинительном споре». Излюбленная в те времена аллегорическая форма позволила ему изобразить Даму Францию в разорванной одежде и со струящимися по лицу слезами. Она обращается к трем своим сыновьям – Дворянину, Священнику и Крестьянину, упрекая их в том, что они своими ссорами довели ее до такого плачевного состояния. Каждый старается свалить ответственность за все несчастья на других: крестьянин обвиняет рыцаря, который грабит его вместо того, чтобы защищать; дворянин критикует добрых горожан, которые, укрывшись от опасностей, разрабатывают планы кампании, но громко протестуют, когда у них просят денег на военные расходы. И тогда вмешивается священник, в котором мы можем узнать самого Алена Шартье. «Хватит ссориться, – говорит он, – когда дом горит, не время выяснять, кто устроил пожар, но все вместе должны стараться его потушить».
Конечно, Шартье, как и Робер Блондель или Жерар де Монтегю, не скрывает своей симпатии к партии арманьяков. Но и у людей, не таивших своих бургиньонских пристрастий и без всякого протеста поддерживавших решение о двойной монархии, антианглийские настроения с годами становятся все более явственными. «Дневник Парижского горожанина», в котором отражаются не только чувства автора, но также и то, что можно было бы назвать «средним показателем общественного мнения», дает тому доказательства.
До 1422 г. Карл VI был жив и продолжал носить титул короля Франции, что позволяло сохранять иллюзию национального королевства, хотя реальная власть уже принадлежала англичанам. Но едва несчастный государь скончался, как недовольство стало проявляться в открытую. Возвращаясь с похорон, Бедфорд приказал нести впереди себя меч королей Франции, символ должности регента, которую он исполнял отныне от имени молодого Генриха VI, «против чего народ сильно роптал», как пишет Горожанин. С каждым месяцем иностранное засилье становилось все более явственным, до такой степени, – заметит все тот же Горожанин два года спустя, – что «во Франции ничего не делалось без воли этого англичанина». Тем не менее Бедфорд старался склонить общественное мнение в свою пользу, принимая меры, направленные на то, чтобы оживить торговлю и улучшить снабжение столицы продовольствием. Ничего из этого не вышло, и все, что бы он ни делал, становилось поводом для критики. В 1427 г. регент отправился в Англию. Наш горожанин по этому случаю заметил, что Бедфорд «всегда обогащал свою страну всем, что имелось в этом королевстве, а возвращаясь оттуда, лишь увеличивал поборы». Празднества, устроенные в 1431 г. по случаю коронации Генриха VI, были сочтены убогими, «ужин, коим угощали парижских нотаблей, был до того плохо приготовлен, что никому и в голову не пришло его похвалить», даже больные из Отель-Дьё, которым отнесли остатки со стола, во всеуслышание заявили, что «в Париже еще никто не видывал таких жалких и скудных объедков». Прибавьте к этому, что организовано все это было крайне плохо, университетским преподавателям и советникам парламента негде было сесть, поскольку пиршественный зал был забит простонародьем. Да и рыцарский турнир, устроенный на следующий день, впечатления не исправил. И Парижский горожанин заключает: «Вот уж точно, в Париже не раз видели свадьбы детей простых горожан, которые по этому случаю старались больше, чем постарались другие по случаю коронации и турнира». В довершение всего Генрих VI покинул Париж, не проявив обычных милостей, не отпустив на свободу узников и даже на самую малость не снизив налогов.
Постоянно возраставшая нелюбовь к англичанам привела и к значительному охлаждению в отношении жителей столицы к бургиньонам. Филипп Добрый был далек от того, чтобы унаследовать популярность отца, Иоанна Бесстрашного. Когда Филипп в 1422 г. прибыл в Париж, его встретили крайне холодно. И потому его назначение в 1429 г. королевским наместником ни у кого восторга не вызвало, тем более что герцог поспешил вывести из Парижа гарнизон, поначалу им туда приведенный, посоветовав населению в случае нападения ар-маньяков обороняться так, как смогут. «Сами видите, – язвительно замечает Горожанин, – как много добра англичанин сделал нашему городу».
В противовес этому общественное мнение склонялось на сторону арманьяков. Конечно, в них по-прежнему видели опасных врагов из-за творимых ими злодеяний и разорения, которое они несли с собой, Парижу беспрерывно угрожал голод. Но нельзя было не признать, что бургундские и английские солдаты вели себя ничуть не лучше, они тоже грабили окрестные деревни и не щадили даже принадлежавших парижанам драгоценных виноградников, расположенных поблизости от города. И потому поражения, нанесенные арманьякам, уже не вызывали прежней радости, и нашему Горожанину представляются совершенно неуместными празднества, устроенные в честь англо-бургиньонской победы при Краване в 1423 г. «Весьма прискорбно было думать о том, по какому случаю устроен праздник, потому что скорее следовало бы плакать». А год спустя известие о кровавой схватке между арманьяками и англичанами поблизости от Авранша подтолкнуло его к следующему примечательному высказыванию: «Весь народ слишком люто ненавидел тех и других».
Победы, одержанные Жанной д'Арк, способствовали тому, что общественное мнение еще больше склонилось в пользу арманьяков. После битвы при Пате, когда вполне возможным представлялось нападение на Париж, Филипп Добрый вернулся в столицу, чтобы попытаться оживить угасающий пыл своих сторонников. И тогда в Париже устроили большую процессию и публично зачитали «хартию», в которой перечислены были все прежние грехи арманьяков и, в частности, напоминались обстоятельства убийства в Монтеро Иоанна Бесстрашного, когда «герцог Бургундский, стоявший на коленях перед дофином, был, как известно каждому, предательски убит». После чего, воспользовавшись волнением, которое охватило всех при упоминании об этом убийстве, «от народа потребовали клятвы быть верными регенту и герцогу Бургундскому». Но все эти пропагандистские мероприятия не только не уменьшили, но даже не поколебали воздействия побед Жанны, а главное – эффекта, произведенного коронацией в Реймсе, придавшей Карлу VII законность, которой недоставало его сопернику. Хроника венецианского купца Морозини, прекрасно осведомленного о событиях во Франции благодаря наличию корреспондентов во Фландрии, в Бретани и Провансе, показывает, какое воздействие имели победы народной героини и как распространена была вера в ее миссию. Шума, который был поднят вокруг руанского процесса и выдвинутых против Жанны обвинений в колдовстве, оказалось явно недостаточно для того, чтобы переменить мнение общества, уж слишком было ясно, что речь идет о политическом процессе. «Все убеждены в том, – говорит Морозини, – что англичане сожгли ее из-за ее успехов, только потому что французы все побеждали и побеждали, и англичане считали, что, как только умрет эта девица, удача отвернется от дофина». Сам Парижский горожанин, несмотря на то что в 1429 г., в дни, когда Жанна осаждала Париж, испытывал сильнейшую тревогу, хотя и перечисляет «ошибки и заблуждения девицы Жанны», все же прибавляет: «Много было таких и здесь, и в других местах, кто говорил, что она была мученицей и пострадала за правое дело и за своего господина, другие же говорили, что это не так». Именно ради того, чтобы подавить благоприятное для Жанны общественное мнение, через несколько недель после того, как она была казнена, один монах-доминиканец произнес в Сен-Мартен-де-Шан проповедь, в которой к ее действительным проступкам прибавил вымышленные им детали, среди прочего – что она с четырнадцатилетнего возраста носила мужскую одежду и что «ее отец и мать охотно умертвили бы ее уже тогда, если бы могли это сделать, не страшась мук совести…».
Подобная пропаганда плодов не принесла, антианглийские настроения усиливались из-за недовольства экономической ситуацией, и демонстрация согласия и присоединения с течением времени выглядела все более подозрительной. В 1430 г. молодого Генриха VI встретили в Руане шумными изъявлениями восторга и так громко вопили «Ноэль!», когда он проезжал мимо, что ему это стало неприятно, и он попросил, чтобы прекратили «этот ужасный шум, который они подняли». Правда, – как замечает хронист Пьер Кошон, рассказывая нам об этих событиях, – «регент и его жена вышли на улицы, чтобы взглянуть, кто шумит…», что ставит под большое сомнение спонтанность этого теплого приема.
Осознавая опасность, которую представлял собой рост антианглийских настроений, правители стали умножать меры предосторожности, а одновременно – и репрессии. Сторонники дофина, покинувшие столицу и благодаря этому избежавшие казни или заключения, лишились своего имущества: их дома и земли были конфискованы. Среди жертв такого ограбления, рядом с принцами крови, каким был Карл Орлеанский, в то время томившийся в заточении в Лондоне, видными людьми вроде Мартена Гужа, епископа Клермонского, или бывшего главного военного казначея Жана де ла Э, мы видим простых горожан, адвокатов, прокуроров, купцов и даже ремесленников: Жан де ла Рю, башмачник, Тома Филипп, пирожник… Часть конфискованного имущества продавалась с торгов в пользу королевской казны, излишки шли на вознаграждение «отрекшихся французов», присоединившихся к английскому государю. Особенно благосклонным было отношение к кабошьенским предводителям: мясники Жан из Сент-Йона и Жан Легуа получили по три сотни ливров ежегодной ренты, определенной им с конфискованных зданий; по двести ливров назначили каждому из организаторов заговора, в 1418 г. открывшего бургиньонам ворота Парижа. Перрине Леклер, распахнувший перед ними ворота Сен-Жермен, получил, кроме того, высокий пост в парижском монетном дворе, а Жан из Сент-Йона стал казначеем – главным управляющим финансов.
Были приняты строгие меры, которые должны были воспрепятствовать каким бы то ни было сношениям между парижским населением и областями, подчинявшимися арманьякам. Горожанам запрещено было выезжать из Парижа без паспорта под страхом, что потеряют возможность вернуться обратно. Когда в 1436 г. арманьяки плотно окружили Париж, жителям столицы было под угрозой виселицы запрещено даже подниматься на укрепления, доступ туда был открыт только для часовых. Правда, необходимость снабжать город продовольствием иногда заставляла правителей Парижа смягчать суровый нрав и смиряться с тем, что жители города просят у стоявших лагерем в окрестностях арманьяков пропуска, чтобы обрабатывать свои земли. Так, например, грамота о помиловании была выдана некоей вдове, которая ради того, чтобы собрать урожай со своего виноградника в Шайо, обратилась за пропуском в арманьякский гарнизон в Сен-Дени «без разрешения и дозволения нашего правосудия».
Осуществлялся строгий контроль за перепиской, которую могли вести – главным образом через посредство купцов – между собой Париж и области, повинующиеся дофину. В 1423 г. парижская полиция задержала молодую женщину по имени Жаннетта Бонфис, получившую письмо от Жана Рутье, мастера монетного двора из Пюи. По дороге в Шатле, где ей предстояло отбывать заключение, она умудрилась «как можно незаметнее» уничтожить письмо. Но обрывки этого послания были найдены на улице и доставлены парижскому прево, который сумел восстановить текст. К счастью для молодой женщины, речь там шла всего лишь о личных проблемах, но тем не менее Жаннетту приговорили к изгнанию.
Больше всего опасались появления в Париже людей, прибывших извне: под разными личинами среди них могли оказаться шпионы дофина. Был отдан приказ доносить полиции на всякого человека, даже и на близкого родственника, если он тайно проник в столицу. Все эти меры внушали такой ужас, что один горожанин, Жан Бодуар, выдал полиции собственного сына, который, побывав на службе у арманьяков, вернулся в Париж с намерением подчиниться властям. Молодого человека посадили в тюрьму, но впоследствии он добился помилования, согласившись на условие, что принесет клятву верности английскому королю. Подобным же образом была арестована молоденькая служанка, восемнадцатилетняя девушка, которая вместе с хозяйкой покинула город в десятилетнем возрасте, а теперь вернулась.
Однако, каким бы строгим ни был полицейский надзор, каким бы суровым карам ни подвергались нарушители, все это не могло помешать недовольству проявляться все более открыто. Грамота о помиловании, выданная парижскому ювелиру Госсюйену, показывает, каким образом совершался переход от недовольства существующим положением вещей к организации заговора с целью это положение вещей изменить: «… Приблизительно в середине августа 1433 г. названный Госсюйен встретился в конце моста Нотр-Дам с неким Мишелем Гарей, занимающимся приготовлением соусов, и названный Госсюйен сказал этому Мишелю Гарей, что хочет пить, и, не тратя времени на долгие разговоры, они вместе отправились, как имели обыкновение делать, обедать в ту таверну, где на вывеске Образ Богоматери. В эту же таверну вошли ныне покойный Жан Троте, пекарь, и сапожник по имени Жан из Арраса, они сели вместе с названными выше Госсюйеном и Мишелем. И за обедом разговаривали, как часто бывает, о войнах, которые ведет наше королевство, и о бедствиях простого народа в Париже и в других местах. И среди прочего упомянутый покойный Троте или кто-то другой из этой компании спросил у Госсюйена, хороший ли доход приносит ему ремесло ювелира. На это названный Госсюйен ответил, что у него самое разнесчастное ремесло из всех, поскольку булочники, сапожники и люди многих других профессий всегда хоть понемножку трудятся и более или менее успешно продают свои изделия, а вот парижские ювелиры большую часть времени не находят людей, которые делали бы им заказы, даже если они соглашаются отдавать сделанные ими вещи меньше чем за полцены. И, говоря обо всем этом, названный Госсюйен, ничего плохого в виду не имея, сказал, что никогда в Париже не наступят хорошие времена, пока во Франции не появится миролюбивый король, пока Университет не будет полон и заселен (добрыми) людьми, и пока суду парламента не будут повиноваться и не будут его содержать так, как названному Госсюйену бы хотелось. И, с другой стороны, названный и ныне покойный Жан Троте сказал, что не может больше продолжаться так, как сейчас, и что если бы в Париже нашлось пятьсот человек, которые сговорились бы поднять мятеж, их поддержали бы не меньше тысячи. И, сказав такие слова, они закончили обед и ушли, и названный Госсюйен отправился заниматься своим делом, как обычно». Это совещание в таверне, ответственность за которое Госсюйен пытался свалить, обвиняя его во всем, на «покойного Жана Троте», который уже не мог себя защитить, стало отправной точкой заговора, во главе которого встал Жан из Арраса и который был раскрыт парижской полицией. Жан Троте вместе с другими заговорщиками был арестован и обезглавлен. Жану из Арраса удалось бежать, затем он вернулся в Париж и выдал сообщников (в том числе и Госсюйена) в обмен на обещанную ему безнаказанность.
В предшествующие годы провалилось уже немало заговоров: между 1422 и 1433 г. их насчитывается не меньше восьми, и участвовало в них довольно много людей. Наиболее серьезным представляется заговор 1430 г., во главе которого стоял кармелит Пьер д'Алле, агент дофина Карла, проникший в город переодетым в крестьянское платье. Он рассчитывал на пособничество «многих служителей церкви и людей из других сословий, пользующихся доброй славой и большой властью», а главное – на поддержку сорока «десятков», составлявших значительную вооруженную силу: они обязались сдать город законному монарху. Поначалу думали спровоцировать волнения среди населения, «выкрикивая» у ворот Бодуайе, где каждое воскресенье собиралась многочисленная толпа, грамоты о помиловании, данной Карлом VII (то есть объявляя об амнистии для тех, принадлежал к английской партии), «и не было ни малейшего сомнения в том, что народ на это поддастся». Но другой заговорщик, Жан де Кале, нашел этот план ненадежным и предложил заменить его другим: в город маленькими группами проведут сотню шотландцев, переодетых англичанами (и говорящих на их языке). Они пройдут по дороге через Сен-Дени со свежей морской рыбой и скотом для рынка, а оказавшись на месте, откроют ворота арманьякским войскам. Заговорщики не успели привести свой план в исполнение: сто пятьдесят из них были арестованы и обезглавлены. Разнообразие их социального положения (один чиновник из счетной палаты, два прокурора из Шатле, булочник, двое портных и так далее) показывает, что у заговорщиков были свои люди во всех классах общества. Жан де Кале откупился деньгами, что не помешало ему после возвращения Карла VII в столицу сделаться парижским эшевеном…
В Нормандии, хотя английское господство пустило там куда более прочные корни, у дофина также была тайная партия сторонников, действовавших все более активно. Начиная с 1423 г. «множество людей из добрых (нормандских) городов явились к нему переодетыми, чтобы заверить его в том, что, когда ему угодно будет к ним прийти, его хорошо встретят и будут ему повиноваться». И в 1425 г., стоило дофину Карлу предпринять большое контрнаступление, несколько жителей Руана уже приготовились сдать город его войскам. Среди них был тот самый руанский архитектор Сальвар, которому поручено было содержать в порядке городские укрепления. Вместе с другим инженером, Александром де Берневалем, одним из зодчих, строивших церковь Сент-Уан, он изучил слабые места обороны, чтобы указать на них капитану армии дофина. Поражение сторонников Карла в битве при Вернее разрушило их надежду на скорое избавление, хотя этот заговор так и не был раскрыт англичанами.
У дофина повсюду оставались преданные сторонники, которые облегчали задачу его тайным агентам и эмиссарам. В самом сердце бургундского края, поблизости от Сен-Жан-де-Лон, на него работала бывшая фаворитка Карла VI Одетта де Шандивер. Представители духовенства – в особенности монахи – вели пропаганду в его пользу, как например брат Ришар, который проповедовал в Париже в 1429 г. и уговорил жителей Труа открыть городские ворота войскам Жанны д'Арк. Мы видели, какую роль сыграл в заговоре 1430 г. кармелит Пьер д'Алле. Другой монах, на этот раз францисканец, Этьен Шарле, служил посредником между Карлом VII и его рассеянными по разным местам сторонниками. Он безнаказанно пересекал занятые врагом области и неизменно находил в городах и замках радушный прием.
Даже в восточных и северо-восточных областях Бургундии существовали очень активные оппозиционные элементы. Жители Абвиля поклялись в верности герцогу Бургундскому, но отказались «стать англичанами». В Пикардии часть аристократии создала лигу, провозгласив себя сторонниками Карла VII. Наместнику Жану Люксембургскому пришлось применить силу, чтобы справиться с этим союзом. Там, где сохранялись «островки верности», то и дело вспыхивали стычки между арманьяками и англо-бургиньонами. Жанна д'Арк вспоминала, что в детстве видела, «как некоторые жители Домреми дрались с людьми из Максея (соседняя деревня, стоявшая за бургиньонов) и нередко возвращались оттуда сильно израненными и окровавленными»20
Еще более тяжкими оказывались последствия деятельности партизанских отрядов, орудовавших в Нормандии, в Перше и на севере Иль-де-Франса. Нередко во главе их вставали дворяне, в результате завоевания страны англичанами лишившиеся своих земель и «державшиеся поближе к границам англичан, каждый рядом с теми местами, откуда был родом». Эта герилья доставляла множество неприятностей английскому правительству и стала для него источником тяжких забот. Между Руаном, Верноном, Жизором и Омалем, в местности, покрытой лесом, который давал надежное убежище партизанам, английские коммуникации то и дело оказывались перерезанными, и приходилось организовывать особые эскорты, чтобы сопровождать представителей власти. Но такой защиты часто оказывалось недостаточно: секретари архиепископа Руанского и епископа Шалонского, под надежным эскортом направлявшиеся в Париж, тем не менее были похищены по пути. Та же участь едва не постигла самого регента во время одной из его поездок между Парижем и Руаном… Зато «разбойникам» удавалось поддерживать связи с областями, подчинявшимися «Буржскому королю», а иногда даже и переправлять туда наиболее ценных пленников, чтобы уберечь их от каких бы то ни было попыток освобождения. Так, в 1424 г. сержант из лионского шателенства, схваченный партизанами, был доставлен в Божанси и там брошен в темницу.
Англичанам пришлось создать настоящую карательную машину. Преследованием «бандитов» занимались подвижные колонны, иногда оснащенные значительными боевыми средствами. Но они никогда не решались уклоняться от проложенных дорог и углубляться в леса, служившие убежищем партизанам. Последним нередко помогало население окрестных деревень, несмотря на то что сообщникам партизан грозили страшные кары (женщин, обвиненных в такой помощи, закапывали живыми у подножия виселиц, на которых вздергивали «разбойников»). Но и самые кошмарные угрозы были бессильны: неизменно находились крестьянки, готовые приносить еду партизанам, «хирурги» (то есть цирюльники) приходили лечить раненых, а некоторые сельские священники служили связными и гонцами. Не в силах придумать ничего лучшего, англичане организовали в некоторых областях нечто вроде сельского ополчения, набранного из тех же крестьян и предназначенного для того, чтобы защищать правителей от разбойников. Но эти импровизированные войска оказались неспособными противостоять боевым партизанским частям, а нередко с ними объединялись.
Тома Базен оставил нам тем более интересное свидетельство, касающееся деятельности партизан в Нормандии, что оно основано на личных воспоминаниях. Нормандец по происхождению, Тома Базен, ставший впоследствии епископом Лизье, непосредственно сталкивался с тем, о чем рассказывает. Он с величайшей проницательностью анализирует разнообразные факторы, которыми объясняется развитие этого сопротивления, где французский или нормандский патриотизм иной раз соединялся с куда менее благородными побуждениями: страстью к приключениям, жаждой наживы, стремлением к самому настоящему и неприкрытому разбою.
«Помимо тех, кто утверждал, будто сражается во французском лагере, и кто, не входя в регулярные войска и по большей части не получая никакого жалованья, обитал в находившихся во власти французов крепостях и замках и возвращался туда с захваченной добычей, было также великое множество отчаявшихся и пропащих людей, которые то ли из трусости, то ли из ненависти к англичанам, то ли из желания завладеть чужим добром, то ли сознавая свои преступления и желая ускользнуть из сетей закона, покинули свои поля и свои дома, не жили во французских крепостях и замках и не сражались в рядах французов, но, подобно диким зверям и волкам, селились в самых глухих и недоступных уголках леса. Оттуда, обезумев от мучительного голода, они выходили преимущественно по ночам, под покровом тьмы, а иногда, что случалось куда реже, и днем, врывались в крестьянские дома, отнимали у крестьян имущество, а самих хозяев уводили в плен в свои лесные логова, которые невозможно было отыскать, и там, подвергая их всяческим истязаниям и лишениям, заставляли пленников приносить в назначенное место и в назначенный день большие суммы денег в виде выкупа за освобождение, а также другие необходимые для жизни вещи. Если же денег не приносили, либо те, кого крестьяне оставляли заложниками, подвергались самому бесчеловечному обращению, либо сами эти крестьяне, когда грабителям удавалось снова их поймать, оказывались убитыми, либо их дома, загадочным образом вспыхнув, за ночь сгорали дотла.
Эти люди, способные на все, – в обиходе их называли «бриганды», – творили в Нормандии – так же как и в соседних провинциях и на занятых англичанами землях – неслыханные вещи, помимо того, что обирали местных жителей и разоряли деревни… Чаще всего они покушались на жизнь англичан, без всякой жалости истребляя их, как только подворачивался случай. Последние беспрестанно разбойников преследовали, прочесывая леса, которые перед тем окружали, проходя их вдоль и поперек с вооруженными отрядами и собаками. Побуждало их к действию еще и то, что тем, кто убивал разбойников или выдавал их правосудию, государственным эдиктом была назначена сумма, подлежавшая выплате из королевской казны, это в немалой степени побуждало английских солдат истреблять опасный сброд. И все же, наподобие того, как происходит это у гидры – змея, о котором рассказывают поэты, – «вместо одной отрубленной головы тотчас отрастали три». Говорят, будто за один только год в Нормандии в различных местах и судах приговорили к смерти и повесили десять тысяч таких бригандов и тех, кто давал им приют (последних приравнивали к первым), что легко вывести, изучив государственные счета, поскольку, как мы уже говорили, за голову каждого разбойника, выданного правосудию или убитого во время облавы, выплачивали премию. Несмотря на все эти старания, страну удалось освободить и очистить от этой заразы только после того, как, с английским господством было покончено и она вернулась под власть французов, ее природных хозяев»24 .
Последняя фраза весьма примечательна: она показывает, что, несмотря на суровые определения, которые он дает «бригандам», Тома Базен прекрасно, понимает, что именно и только английская оккупация была первоисточником всех бед. Еще более ясно это мнение следует из другого отрывка его «Истории», в котором он выводит «доброго священника» (вероятно, персонаж следует отождествить с самим автором) за разговором с английскими капитанами: «Они жаловались на бригандов и в разговоре спрашивали у каждого из сотрапезников, какой, по его мнению, способ является наилучшим для того, чтобы избавить страну от этих злодеев. Присутствовавшие там англичане высказали каждый свое мнение… И тогда наступил черед священника. Прежде всего он попросил извинить его невежество, если он скажет какую-нибудь глупость, и все присутствующие ответили согласием. По-моему, – сказал он тогда, – осталось только одно еще не испробованное средство, которое следовало бы применить: пусть все англичане покинут Францию и вернутся в Англию, в свою родную страну, ибо нет ни малейшего сомнения в том, что стоит им уехать, как и разбойники также покинут эти края». Комментируя, приблизительно тридцать лет спустя, этот насмешливый совет, Тома Базен прибавляет: «Впоследствии мы убедились в том, что совет был более чем разумный. Потому что едва англичане были изгнаны из Нормандии и принуждены вернуться домой, страна избавилась и от этого бедствия. Остатки грабителей (а их было немало) влились в регулярные войска и стали получать жалованье, прочие вернулись по домам и снова принялись пахать землю или же, если знали какое-нибудь ремесло, с тех пор трудились, зарабатывая на хлеб себе, своим женам и детям»25 .
Итак, возвращения законного короля повсюду ожидали с нетерпением, к нему готовились. Когда Арраский мир положил конец противостоянию Карла VII и герцога Бургундского, англичане потеряли последнюю – и без того уже очень ненадежную – точку опоры, которая частично сохранялась у них в общественном мнении. Изменениями в настроении общества, которое в таком городе, как Париж, перешло от глубокой ненависти к арманьякам к почти единодушному присоединению к «Буржскому королю», объясняется то обстоятельство, что восстановление власти французского короля в столице и главных городах королевства смогло произойти, не вызвав кровавых волнений, подобных тем, которыми между 1407 и 1418 г. отмечали каждую перемену хозяев.
И все же, опасаясь, как бы новое вступление в столицу королевских войск не повлекло за собой беспорядков, жертвами которых стали бы «отрекшиеся французы», Карл VII и его капитаны приняли меры предосторожности. Коннетабль де Л'Иль-Адам, который вошел в город во главе первых регулярных войск, поспешил от имени короля успокоить горожан: поблагодарив парижан «сто тысяч раз за то, что они так кротко вернули ему главный город его королевства», он известил всех о том, что, «если кто-то, к какому бы сословию он ни принадлежал, совершил нечто против его величества короля, ему все будет прощено». Кроме того, он велел под звуки труб провозгласить, чтобы «никто не смел, под страхом быть повешенным за шею, селиться в домах горожан вопреки их воле, причинять кому-либо неудовольствие или грабить… И за это народ Парижа так полюбил его, что к завтрашнему дню не оставалось ни одного человека, который не готов был бы душу положить и все, что имеет, отдать – только ради того, чтобы истребить англичан»26
Тем не менее многие горожане, до конца державшие сторону Генриха VI, или те, кто при прежнем режиме входил в органы правления, сочли более благоразумным бежать. Кое-кто даже был изгнан сразу после возвращения королевских войск. Когда Карл VII вернул в Париж свой парламент и свою счетную палату, до тех пор пребывавшие в Пуатье и Бурже, он объявил амнистию в пользу изменников, и «все им было кротко прощено, без упреков и без каких-либо мер по отношению к ним или их имуществу». Ограничились тем, что «отрекшихся французов» подвергли денежному штрафу, причем это насильственное изъятие денег, предназначенных для продолжения войны, затронуло прежде всего «тех, о ком было известно, что они англичан предпочитали французам».
Зато безжалостные санкции были применены к тем, кто после освобождения столицы продолжал поддерживать отношения с врагом. В марте 1437 г. были казнены три предателя: адвокат из парламента, адвокат из счетной палаты и слуга мясника, шпионивший в пользу англичан. Солдаты, продолжавшие служить в английских войсках, также считались виновными в предательстве: когда в 1437 г. капитулировал гарнизон Монтеро, в соглашении о сдаче города, подписанном с английскими военачальниками, оговаривалось, что солдаты, прибывшие из-за Ла-Манша, уйдут целыми и невредимыми «как иностранцы», и их отправили по Сене, запретив парижанам оскорблять их, когда они будут двигаться через столицу. Зато французам, состоявшим в гарнизоне, пришлось сдаться на милость короля, «и большинство этих отрекшихся французов были повешены, а некоторые отправились в долгое паломничество с веревкой на шее».
И все же за долгие годы оккупации между французами и англичанами установились материальные и духовные связи, которых не смогла окончательно разорвать даже полная победа французов. Парламент, вновь обосновавшийся в Париже, должен был разбирать довольно много случаев и в каком-то смысле вершить правосудие в области «национального чувства». В частности, ему пришлось разбирать дело молодой девушки по имени Жаннетта Ролан, которая хотела поехать в Англию к жениху, бывшему герольду Тальбота по имени Уэстефорд, покинувшему Париж после возвращения французов. Парламент приказал родителям девушки запретить ей воссоединиться с женихом. Тогда последний начал судебный процесс, требуя исполнения обещания жениться, которое как с точки зрения обычного права, так и с точки зрения права канонического имело характер обязательства. Парламент, выслушав адвоката Уэстефорда и королевского прокурора, признал, что не существует никаких канонических препятствий к вступлению в брак и что в данном обещании нет никаких формальных отклонений. Единственным препятствием, делавшим союз невозможным, было английское подданство Уэстефорда, который не мог «взять девушку, являющуюся подданной короля (Франции)». И потому суд отказал в иске и вынес решение, согласно которому «суд не позволял названной Жанне уехать с названным Уэстефордом и стать „angleshe“ (англичанкой) во время войны и распри между королем и англичанами». По сходным мотивам парламент приговорил к конфискации имущества молодую женщину по имени Дениза де Верра, бежавшую из Парижа в тогда еще остававшийся в руках англичан Руан, где находился ее муж, купец из Лукки по фамилии Бернар-дини, после освобождения Парижа укрывшийся в нормандской столице. Королевский прокурор заявил тогда, что, невзирая на священный характер брака, жена не обязана следовать за мужем во всем, вплоть до преступления. То обстоятельство, что у супругов было уже четверо детей, сочли не оправданием, но отягчающим обстоятельством, поскольку, если брак и был учрежден для рождения потомства, в настоящем случае «их отпрыски будут враждебны королю и послужат усилению могущества англичан».
Решения, вынесенные в двух этих случаях парижским парламентом, вносят существенный вклад в историю национального чувства во Франции. Историки нередко повторяли, что идея родины появилась вместе со Столетней войной. Здесь мы встречаемся с явным преувеличением: представление о Франции, стоящей намного выше феодального или регионального дробления, уже вполне существовало, когда Турольд писал или декламировал стихи «Песни о Роланде». Но патриотическое чувство еще во многом смешивалось с привязанностью к государю и верностью «природному господину». Столетняя война, с ее превратностями и ее бедствиями, тем не менее придала национальному чувству новую силу и, возможно, новые черты. Зародившаяся как династический и феодальный конфликт, эта война, главным образом из-за иностранной оккупации, принимала все более и более национальный характер, она перестала быть распрей двух королей, увлекающих за собой своих вассалов, которым противоречивые обязательства, порожденные феодальными узами, нередко могли оставить определенную свободу выбора. Своими решениями парижский парламент утверждает, что теперь в борьбу вступил весь народ – а не только те, кто бьется на полях сражений. «Национальность» сама по себе определяет высший долг, высший даже по отношению к тем обязанностям, которые налагают религиозные законы. Нейтралитет невозможен, и личные мотивы, пусть даже за ними стоят сильнейшие нравственные обоснования, не могут возобладать над интересами нации. Так решения парламента, вернувшегося в отвоеванную столицу, придали юридическую форму чувству, которое выразила Жанна д'Арк, когда ответила своим судьям: «Я ничего не знаю о том, любит ли Господь англичан или ненавидит, но я знаю, что всех их прогонят из Франции, кроме тех, кто здесь умрет…»