ГЛАВА ПЯТАЯ

Сообщение Совинформбюро. 21 февраля

В последний час:

«20 февраля на Украине в результате стремительного наступления войска Юго-Западного фронта заняли город и железнодорожный узел Красноград. Город и железнодорожный узел Павлоград

Совинформбюро».


Ежедневная красноармейская газета Калининского фронта «Вперед на врага».

21 февраля, суббота «20 февраля части нашего фронта вели артиллерийскую и ружейно-пулеметную перестрелку и продолжали разведку оборонительных рубежей неприятеля».


К утру погода переменилась. С каждым часом теплело, с Атлантики шли огромные массы теплого воздуха гнали перед собой весну. Снег стал рыхлым, водянистым. Под ногами сотен людей он превращался сначала в кашу, потом в воду, потом, смешиваясь с землей, в грязь. И воздух тоже был сырой, влажный, как в парилке, только влажность эта была промозглая, февральская. Крупными хлопьями повадил мокрый снег, облепил красноармейцев. Люди поминутно останавливались, сбивали рукавицами снег с плеч, с рук, с шапок, но он таял, и одежда быстро сырела, тяжелела А каверзы все не прекращались. Снег превратился в нудный, леденеющий на щеках дождь. И пока шел этот дождь, пока шинели пропитывались водой и понемногу твердели, потому что циклон ушел дальше, и снова стало холодать, колонна прошла километров тридцать.

Копытов, вконец больной, с пылающим лицом, уже не берегся, то и дело зачерпывал ладонью снежную кашу и отравлял в горящий рот, прикладывал к пересохшим губам. Единственно, чего он боялся сейчас, — лекарского помощника. Его автомат, и вещмешок, и гранаты давно уже нес Матросов, время от времени меняясь ношей с Беловым. Отдых от такой перемены был символическим. Разговаривали мало, было не до разговоров. Больше всего на свете хотелось сбросить сковывающую, сжимающую тело холодную одежду и прижаться к теплой печке, медленно отходя. Но теплых печек в этих краях давно уже не было.

К утру подморозило. По похрустывающему льду батальон перешел Ловать. Уже виднелась цель пути — огромный, занимающий весь горизонт Большой Ломоватый бор.


* * *


Метрах в двадцати от нас с испуганными криками стремительно поднимались в небо утки, по-сверхскоростному, вытянув головы...

— О, — чуть не плакал Коля, — ружье бы мне!

А утки теперь были везде. Они взлетали из-под борта на каждом повороте, застигнутые врасплох внезапно выскочившей из-за деревьев лодкой, путались в ветвях, как гидроплан, шумно бежали по воде, прежде чем взлететь, медленно набирая высоту, выходили из-под нас, а с крыльев капала, капала вода, и падала в лодку, и это было так прекрасно, как толькоможет быть.

Не в силах удержаться, я вскидывал фотоаппарат, то и дело нажимая спуск. Все пытался задержать в линзах, остановить эту красоту дождливого, холодного, пустынного вечера на весенней реке и эту бешеную скорость лодки, и яркое оперенье, и испуганное, плавно-исступленное биение крыльев, опирающихся на воздух, и эта дорожка капельная перед носом лодки...


* * *


Противник был уже близко, на западной окраине бора. Как выяснила разведка, бор был дремуч и труднопроходим, весь в завалах бурелома, глубокий снег. Последний участок пути будет и самым трудным... Идти здесь нужно было теперь только ночью, скрытно, тихо, потому что, как знать, когда напорешься на оборону гитлеровцев?

Копытов, измотанный донельзя, мокрый как мышь, от холодного, горячечного пота, то и дело останавливался, у него кружилась голова.

Матросов с Беловым, не сговариваясь, останавливались тоже, поддерживали его, помогали перелезть через очередной завал.

Перебираясь через огромную, полузанесенную снегом ель, Копытов потерял равновесие, качнулся и распорол себе щеку о поломанный сук. Он шел и ругался, а кровь сочилась на воротник и текла, замерзая, по шинели.

— Горе с тобой, — сказал Матросов, — тебе не в бой идти, а на печи сидеть.

— На печи сейчас хорошо, — согласился Копытов.

— Зажми чем-нибудь, — сказал Матросов, — кровь почем зря хлещет.

— Да ладно, — сказал Копытов, — нечем мне зажимать.

— На, зажми, — Матросов расстегнул шинель, достал из нагрудного кармана гимнастерки тонкий, сложенный вчетверо и белеющий в темноте платок, протянул Копытову.

— Спасибо, — сказал Копытов, — девчачий, наверное, очень уж тонкий, а?

Он скомкал платок, прижал к щеке, платок намок и скоро стал неразличим в темноте.

— Ладно, — сказал Матросов, — тебе-то что?

Платок этот да пара писем — единственное, что было ему памятью о ней, такой далекой и полузабытой, что думалось: была ли она вовсе?

Он и не заметил, когда она сунула ему этот платок. Провожала их в училище едва ли не вся колония, и она смотрела ему в глаза, смотрела неотрывно и бесконечно долго, несколько секунд. Был митинг, и выступали, как водится, активисты, и воспитатели, и учителя, и все призывали не срамить честь колонии и выражали уверенность, что и в трудном бою их воспитанники будут на высоте положения, как были здесь, на трудовом фронте, выдавая в день двести и выше процентов трудовой нормы.

Он тоже, конечно, выступил, как тут было не выступить? Но смутился, покраснел, не нашел сразу несколько возвышенных и мужественных слов, вроде «работайте спокойно, мы защитим вас», или «пусть будут вам надежным щитом наши солдатские плечи», а лучше всего просто и со значением сказать: «Враг будет разбит, победа будет за вами». Но сразу он так не нашелся сказать, а потом смутился и потому говорил сейчас, путаясь и запинаясь, вспоминал воспитателей, которые дали ему знания и цель в жизни, а теперь такое высокое доверие. Потом сказал, что он никогда не забудет родную колонию и друзей, и тут он посмотрел на нее, а она смутилась и отвернулась, а он тоже смутился, собрался и кончил достойно — сказал, что до последней капли крови будет сражаться с врагом, и пусть товарищи не сомневаются в нем. А потом, когда уже машина стояла на ходу, и нужно было сесть, она вдруг бросилась к нему, обняла, чмокнула в щеку и сунула в карман этот платок. На одном конце его было красиво вышито ее имя, а на другом — его.


* * *


Огромный красный шар солнца висел слева, и в этом коротком, всего несколько минут продолжающемся, свете все было красное-красное — и лодка, и вода, и лица ребят.

Показалась деревня, долгожданное Карцево. Мотористы разом выключили моторы. Тишина ударила по ушам.

Коля, кивнув нам, пошел договариваться насчет ночлега, а мы стояли на берегу, глядели на воду, приходя в себя после двухчасовой гонки.

Стемнело. Вернулся Коля, повел нас огородами мимо сараев.

— Будем ночевать у председателя сельсовета.

Дом был большой, просторный, серьезный. Это чувствовалось и в том, как чисто было в сенях, и по тому, как пахнуло березовыми вениками из маленькой баньки, куда поставили свои моторы. Мы прошли в дом, поздоровались с моложавым румяным хозяином, а жена его уже суетилась на кухне, бегала из комнаты в комнату.


* * *


Он шел, тащил свои два автомата и два вещмешка и думал о ней, о своей девушке, и было ему от этих мыслей грустно и хорошо. Хорошо ведь, когда есть у тебя здесь, на фронте, у смерти, у огня, своя девушка. И она думает о тебе, тоскует, вспоминает, желает тебе удачи и возвращения с победой, и пишет свои милые письма, и любит. К последнему слову он не привык, и когда думал об этом, его как жаром окутывало. Подумать только: вот он бредет здесь, по лесу, через все эти чертовы завалы, а там, за тысячи километров, в Уфе, лежит сейчас в своей комнатке она, не спит и любит его.

На последней полосе фронтовой газеты «Вперед на врага» в этот день были напечатаны стихи поэта Иосифа Уткина.


На улице полночь. Свеча догорает.

Высокие звезды видны.

Ты пишешь письмо мне, моя дорогая,

В пылающий адрес войны...


Наконец их роту нагнал Артюхов и приказал остановиться. Нарубив лапника, они постелили его прямо на снег и повалились вповалку, прижимаясь друг к другу, так теплее...

Теперь они были километрах в десяти от вражеских позиций, в глубине Большого Ломоватого бора. Пройдет день, свечереет, потом наступит ночь, а завтра утром, только начнет светать, они сомнут врага.

Загрузка...