Песнь о младенце © Перевод В. Елистратова и Е. Шукшиной

Идиллия

И вот мы снова здесь, у двери дома.

За ней всё так уютно и знакомо.

Покоит взор артист в мгновенья те

На жизни миротворной суете.

И сколь бы ни манил нас свет, всегда

Идём сюда, и тянет нас сюда.

И сколь бы ни был далью мир прелестен,

Спешим в наш дом, что столь отрадно тесен.

И. В. Гёте, «Французская кампания»

Пролог

Был ли поэтом я? Ныне поэт ли? Не знаю. Французы

Имя б такое не дали. Удобно, умно отличает

Галл рифмоплета от мужа линейно шагающей речи.

Первый — поэт. А второй — что-то вроде стилиста, а может,

Автор, прозаик; воистину, ценен талант сей не меньше.

Но вот поэтом не стать ему, нет: не кропает он виршей.

Участь моя изначальная — проза. От самого детства,

Первой любовью отмучившись, ранней, готовился строгий

Юноша к творчеству. Выковал в нём он, ранимый, оружье,

Меч благородный, чтоб выстоять мир. И достойно носил он

Меч тот, а если хотите признанья: немало и перлов

Плодом явились усилий в формовке немецкого слова.

Равным себя почитаю иному певцу по уменью.

Совесть всегда мне казалась и смыслом, и сущностью

прозы,

Совесть души, совесть сердца, а также тончайшего слуха.

Нравственность, музыка — вот дело прозы.

Вовсю я старался. Был я поэтом!

Поскольку везде, где любовь наша к слову

Пышет, сливаясь с любовью иной, где мешается с жизнью,

Смело скажу о поэзии горней. Тут слово на месте.

Помни, однако, былое! Не канул тот стыд застарелый,

Тайный позор, неудача, в которой боялся признаться,

Как добродетели убыль глодала тебя, но как жатву

Жал ты, однако, восторги… А горечь во рту всё осталась.

Ведом тебе этот опыт нездешний — бросался ты долу,

Слёзы лились, а твой дух и метался, и к песне стремился…

Пыл отпылал, отгорел, и на круги своя всё вернулось.

Труд ибо начат тогда был трезвения, труд охлажденья,

Хмель истребивший и песнь превративший в моральную

притчу.

Так ведь всё было? А что за причина? Испуг пред полетом?

Знал ведь ты сердцем, что должно тебе, что не должно,

и скромность, Меру умел соблюсти. Но нутро всё горело от боли:

Вдруг то ошибка? Неужто теперь так и будет? Неужто

Тем всё и кончится? Вечный теперь ты прозаик, писатель?

И никогда не побыть настоящим тебе стихотворцем?

Так положила судьба? Так привиделось ей?

Что ж, посмотрим! Метр я знаю один, им и греки, и немцы творили.

Столь он умерен, задумчив и правильно-весел,

Между разумною речью и пением посередине,

Праздничность с трезвостью перемежает. Описывать страсти,

Кисточкой тонкой движенья души оттенять не способен.

Внешний же мир отражать, что под солнцем и чувства

ласкает,

Форм изобилие передавать как никто он умеет.

Поговорить не дурак, отступлений совсем не стыдится.

Лучше всего по-домашнему, в теплом уюте родится.

Рано запал он мне в душу, в немецком, родном изложеньи.

Мальчиком битвы Хронида постичь я пытался; индейцы

Не бередили мне душу. Тогда-то и стал этот метр мне

Близок; удобно его мне читать, а порою входил он

В прозу мою, превращая небрежный галоп в хороводы, —

Вам не бросались в глаза переходы, а если бросались —

Редко. Так даруй, о Муза, мне шаг шестистопный, пора уж.

Пробил мой час, и явился мне нынче чудеснейший повод,

Ибо и спеть, и поведать хочу о дитяти, ребенке;

Меньший он, мне был дарован в труднейшее время,

не молод

Был я уже. И того, что свершить не сумели порывы,

Чувство отцовства свершило: и стал я отныне поэтом.

Status quo

О напоследок рождённая, та, что, однако, по сути

Перворождённая! Ибо в тот миг, когда снова отцом я

Стал, когда ты родилась, за моими простёрлись плечами

Зреющей жизни лета. Уже братья твои и сестрёнки,

Четверо умных, послушных и добрых детей, подрастали:

Меньшему — семь, а большому — тринадцать, почти что

погодки.

Юный отец, что недавно один был на свете, дивился,

Как за короткое время друг к другу они подсобрались,

С детскою радостью чуя причастность к их стайке задорной.

Как и к сему бытию: я впервые к нему приобщился.

(Ибо кто истинно грезит — всё зримое грёзами грезит,

Льстиво ласкают те грёзы его самолюбия бездны.)

Да, я был горд столь солидным, достойным привеском,

который

Бюргерским сразу меня окружил бастионом, но часто

С робостью мысленный взгляд далеко отводя от потомства,

Путь свой искал к одинокой свободе пред жизненным

ликом.

Жизни я нравственным чувством алкал и искал её честно.

О, я любил их, печали моей и судьбы порожденья,

Их, что в людей превращались и ощупью судьбы искали,

Матери ради любил их, когда-то прекрасной принцессы,

Мной завоёванной в юности. Счастье её эти дети.

Помню, как первенец мой, миловидный, особенный

мальчик,

При смерти был, не единожды вспоротый скальпелем

хищным,

С оцепеневшим нутром он лежал деревянною куклой, —

Раньше столь крепкий, цветущий! — уже отходить

собирался.

Видя страданье её, моё сердце страдало от горя.

Души сплели мы, обнялись покрепче и плакали вместе.

Слишком внезапно мой дух, этот саженец юный и тонкий,

Корни раскинувши, очеловеченным древом явился,

Чтоб не смутила нежданность-негаданность мира такого.

Может быть, всё, что меня окружало, пробилось из грёзы,

А не из жизни (ведь слишком диковинна грёза, чтоб волей

К ней устремиться), точнее же — из красоты и печали?

Словом, предстала вся жизнь предо мной приключением

чудным.

Я благосклонно и радостно принял её, но, однако,

В целях защиты упорно хранил в себе хлад любопытства

И раздражался нередко на гомон её и помехи.

* * *

Время шагало, и в нём свой особенный путь пролагал я,

Самые близкие люди вокруг составляли общину,

Выросшую из мечты и отваги, до жизни охочей.

Вот уж четырнадцать лет миновало, как ввёл я невесту

В дом, и четыре потомка даровано нам семилетьем.

Семь ещё лет пронеслись, и казалось число завершённым.

Да, прекратилась прибавка в потомстве, развитие рода,

Друг подле друга они распускались — два маленьких мужа,

Пара игрушечных фройляйн, а жизнь от истоков бежала

Нитью, на коей уже и не лопались юные почки,

Те, что скрепляют покой бытия и развитие мира.

Время, однако, меня приучило любить, что имеешь.

Дело юнца — тосковать о несбыточном, дело же мужа —

Крепко любить. Ведь томится тоска по тому, что не наше,

Радуги мостики быстро наводит она, именуя

Всё не своё чудно-дивным. Любовь же — иное призванье:

Сердцем родное беречь, благословляя прекрасным.

Так научился я чтить человечье моих, и казался

Странным мой род мне, совсем не таким, как иные,

Отсветом жизни моей и исходом мечты сокровенной,

Духом от духа, какого и быть не могло на бумаге.

Разве труд жизни и творчества труд не едины по сути?

Дело искусства — не изобретенье, а совести дело.

Жить и творить — близнецы, и не мог различать я их вовсе.

Так я решился на то, что смущало меня и томило.

Бодрый покой обретя, я своим окончательно сделал

То, что им быть и должно. И не чуял я бремени боле.

Всё приключилось, когда этот лад отыскал я духовный.

Вызрев, явилась на свет ты, всей жизни моей

драгоценность, О золотое дитя! Я готов был к свиданью с тобою:

Все, что доселе рождались, лепились из плоти и крови,

Знаки моих приключений; ты же, о дщерь дорогая,

Плодом предстала любови мужской, полновесной и верной,

Общности долгой в страданье и счастье. — Безумной

метелью

Страшные годы на нас налетели, земля зашаталась,

Рухнуло всё, велики были скорби живущих, и скорби

Сделали мягче меня, но и твёрже в стремлении к цели

Смело занять своё место, которое мне полагалось,

Место почётно иль нет, но теперь я его занимаю.

Силы любви на свободу выходят и крепнут надёжно,

Только когда мы судьбы своей смысл познаём, вот тогда лишь

Мы покоряем судьбу по-мужски и ведём её твёрдо,

Только тогда мы способны познать и к любви

благодарность. Это не юноши страсти с истомой пустой и томленьем:

Мимо любви пропорхают они, навсегда обесчестив

И раздражённо отвергнув её. Но горжусь я безмерно,

Глядя с почтеньем на друга, достойного благоговенья,

Ибо что сделано нами — трудов её лишь дополненье.

Прежде с опаской и робостью мы на себя озирались,

Но, обретя наконец-таки друга и спутника жизни,

Ныне имеем залог нашей ценности неколебимый…

Всё изменилось. Врата свои пятый десяток открыл нам.

Оры ведут нас. Не будем же медлить в сомнении праздном.

(Бодро идёт человек, беззаботно-беспечно шагает

Он через время, надеясь наивно на оберег в жизни).

Нити в висках серебрятся. И странник иначе взирает

На изменившийся мир. И живёт он отныне иначе.

Духу внимает бесплотному юноша хрупкий и взглядом

Тщится постичь суматоху течений и смыслов глубинных,

Не доверяет юнец пятичувствия твёрдой основе.

Годы пройдут, и опростится сердце, и с тёплым приветом

Нам улыбнётся природа, и пенье весны мы услышим,

Как не слыхали ещё, и дыханье её, и, вкушая

Благоухание роз, мы почувствуем пыл благодарный,

И белоствольной берёзы увидим мы девственный образ,

Той, что в златом предвечерии локоны листьев склонила.

Странная власть умиления, что ты собой знаменуешь?

Что предвещаете вы, созерцанья влюблённые очи?

Хочет ли, нас завлекая, природа нам мудро поведать

Повесть о том, что мы дети её и в неё ж превратимся?

Или колдует, чтоб чувства до сладости вызрели наши?

Видишь, дочурка моя, я душой был готов и настроен

Нежно от лона материи тёмной принять тебя, радость.

Лоно взрастило тебя, позаботясь о мелочи каждой.

Я же покуда не знал, что люблю тебя, дочь, но свершилось

Тяжко-священное и вдохновенное чудо рожденья,

Полная жизни, толкалась ты в лоне — я это подслушал, —

К свету упорно стремясь, чтобы стать его частью, и стала.

В руки свои боязливые взял я тебя, как пушинку,

Видя, как очи твои всю небесную твердь отражают,

Трепет немой ощущая, и — о, как заботливо-нежно! -

На материнскую грудь опустил я тебя, и внезапно

Сердце моё в этот миг благословилось любовью.

Альба

Лишь на рассвете водой ледяною глаза орошу я,

Радуясь свежести новой с её добродетелью чистой,

Сразу к тебе, дорогая, шаги направляю. А гам уж,

В маленьком царстве твоём происходит обряд омовенья.

В крошечной ванночке няня с заботой воды намешала,

Нежное тельце твоё чистотой и уютом сияет.

Издалека ты смеёшься, завидя меня, и глазами,

Полными жизни, глядишь на меня, и улыбкой открытой

Светишься. В ней — узнаванье, доверия радость; и тотчас

Счастье меня наполняет, такое же светлое счастье,

Как и впервые, когда ты узнала меня и проснулась

Радость в чертах твоих. Ту ж узнавания радость прямую

Дарит счастливый влюблённый тому, кого любит безмерно.

Пол в середине проснувшейся детской забавно забрызган:

В ванночке ты озорно-беззаботно играешь, ногами

Резво брыкаешься, бьёшь с любопытством ладошками воду

С грацией, полной достоинства. Ямка на щёчке лучится.

Капли летят во все стороны, вот и сюртук мой забрызган.

Не покрывает вода целиком тебя, бережно няня

Левой рукою поддержит головку: коварные воды,

Те, что ласкают тебя и которым ты так доверяешь,

Тельце беспечно отдавши своё, — не твоя уж стихия

С той недалёкой поры вызревания в лоне кромешном,

Дай ей тобой овладеть — и задушит лукавая тотчас.

Грудка твоя над водой, по воде ж золотистая губка

Плавает. Медленно, взяв её, несколько раз на тебя я

Тёплую губку ещё и ещё выжимаю, и воды

Льются кристальным весёлым лучом, растекаясь по телу.

Радо дитя суете омовенья, с улыбкой вникает

В чувства отрадные мира. Умело-заботливо няня,

Вынув из ванны тебя, опускает на стол умягчённый,

Где полотенце пушистое ждёт, подогретое печью.

Кутает няня тебя, прижимая к себе многократно,

Чтоб не осталось ни капельки влаги, а я продолжаю

Чутко следить за дальнейшим уходом. Тебя наряжают

В мир треугольных пелёнок, который тебя согревает,

Ибо тепло — и охрана твоя, и спасенье, к нему ты

В тёмном пристанище мирном привыкла, и, выйдя

из мрака,

Ты новичок ещё, дочка, чужак в этом мире холодном.

Вот и закутана тщательно ты и до грудки до самой,

Снизу смешная, похожа на маленький валик, а сверху

Ручки твои на свободе в пике белоснежном, как крылья,

И на головке родной надо лбом возвышается чубчик,

Колышком светловолосым торчит он задорно, и няня

Шёлковой щёткой его, непокорного, гладит любовно;

Тонких волосиков нити лежат на затылке, и темя -

Всё в беспорядке чудных завитушек, а спереди — чубчик.

Вот ты одета, беру тебя на руки, здравствуй, дочурка,

Чуть запрокинулась, близкими смотришь глазами и тут же

Тёплыми ручками смело лицо ты моё изучаешь,

За нос берёшься, за губы хватаешь и громко смеёшься,

Если рычу на тебя и кусаюсь, играя в опасность.

Завтракать время пришло. На руках у заботливой няни

С видом серьёзным ты, чмокая, пьёшь из бутылочки тёплой

Сладкий овсяный отвар, в молоке разведённый свежайшем.

Ты с удовольствием вкусный глотаешь напиток, но только

Нужною пищей наполнится крохотный этот желудок,

Тут же, устав от трудов и событий таких, засыпаешь.

Целую жизнь прожила ты сегодня, и снова в кроватку

Няня кладёт тебя нежно, и мирно ты дремлешь, проделав

То, что для взрослых лишь способ взбодриться для жизни

дальнейшей.

Клеймо

Взрослый мой день в ровный ритм деловито меня

вовлекает.

Выверен времени ход, в каждом часе — своё содержанье.

Уединенья серьёзная тишь, и беседы, и отдых -

Всё чередуется мерно. Лишь изредка гляну украдкой

В мир обособленный твой и в ту жизнь, что покуда

ведёшь ты.

Там, в полудрёме она за собою влечёт тебя тихо,

Так неприметна она за перилами детской кроватки.

Хоть не велик твой приют, но тебя пустота окружает —

Сверху и снизу, с боков, ну а ты — в серединке, комочек.

Или же сад свои летние кущи тебе предлагает.

Крепок твой сон мимолётною ранью цветущей в коляске

(Мягки рессоры удобной коляски высококолёсной,

Шёлк занавесок зелёных тебя охраняет от солнца).

Посередине газона лежишь в ней, развёрнута к югу,

Много ты спишь, ведь во чреве, откуда недавно ты вышла,

Сон отделялся от яви и явь ото сна постепенно,

Так что и ночи и дни протекают в дремоте обильной.

Только проснёшься — и звёздочки глаз дорогих

распахнутся, Ручки твои заиграют зелёной каймой занавески

Иль по-хозяйски меж делом займутся прелестной игрушкой.

Верный семьи нашей друг положил её тайно в коляску:

Это всего лишь колечко из кости, на нём — колокольчик.

Словно бы яблоко из серебра и тончайшей работы,

Звон его ласковый издалека извещает уютно:

Ты существуешь. Его изучала ты зреньем и слухом,

Нежно вбирая той первой игрушки и звук, и обличье,

Ныне он твой, этот образ невинно-изящно-весёлый.

Вот уж ты плачешь с досадой и болью: прорезались зубки —

Дёсен нежнейшую плоть распирают, желая прорваться.

Плач твой заслышав, дела оставляю свои я и тотчас

Через стеклянную дверь выхожу и по камню ступеней

Вниз — на газон: я коленом кроватку твою раскачаю,

Вправо и влево пружинисто ложе твоё шевелится,

Заговорю я с тобою, покой и доверье вливая

Мерным звучанием твёрдой любви в твою душу.

И всё же Знаю, что надо всегда осторожным быть, дочка, с тобою:

Плачешь ли ты, или рада — природа твоя уязвима,

Голос внезапный, явленье нежданное в ужас приводят

Сразу тебя; и, испуганно вздрогнув, ручонками тотчас

Схватишься ты за головку, и глазки твои распахнутся.

В звёздочках этих пугливых блеснёт огонёк беспокойства.

Нужно к тебе подходить очень плавно, и тихо беседу

Надо с тобой начинать, потому что твоё равновесье

Слабо и шатко: была ты в ужасные годы зачата.

Форма твоя созревала в годину мучительных корчей

Мира, истекшего кровью, в годы безжалостной скорби,

Мысли травившей людские, груди теснившей жестоко.

Скрыта от света была ты и зрела глубинно-беззвучно,

Но раскалённое время чрез матери муки вторгалось

В мирные эти покои со спазмами пульса земного:

Что ж будет с миром и с родиной, той,

что безвинно-виновна? Немец в те годы питался прескверно: враждебные силы

Нам перекрыли поставки белковой питательной пищи.

Старость, достойная счастия, рухнула, крепость утратив.

Голод мужчин обессилил; он выел им щёки, заузил

Круглые их подбородки. И вспышки заразных болезней

Нашу страну поразили, и не было сил для отпора.

Жаждавший пищи для роста, плод в материнской утробе

Теплился скудною жизнью. Вот так появилась на свет ты —

Пусть не болезненной, нет, но порой возбудимо-ранимой,

Такты из наших тревог бесподобным цветком распустилась.

Метою время с природой тебя навсегда наградили,

Ею тебя от сестёр навсегда отличив и от братьев:

Слева меж лбом и виском пламенеет клеймо огневое

Малой горошиной, — память о том, как на свет ты явилась.

Так, мы решили, война свой стигмат на тебя наложила.

Сестричка

Наша община весёлая чтит и щадит тебя, дочка,

Ссоры и гомон смолкают, когда ты находишься с нами,

Новая ты на земле и священна тем самым; не зная

Речи родной, ты задумчиво слушаешь, как мы болтаем,

Смотришь надмирно, и всё-таки неотделима от близких,

Укоренившихся в мире, в котором бушует застолье;

Чуть возвышаясь над полом, в малюсеньком кресле

сидишь ты,

Что до колена нам, взрослым, едва лишь вершиной доходит,

Там в уголке восседаешь чуть наискось и прислонившись

К спинке, и каждый, склоняясь, свой голос слегка

приглушает;

Ты поднимаешь глаза и тогда, от души улыбаясь,

Вслушаться хочешь в любовь, доверяясь и силясь

постигнуть

Нас, изначально знакомых. Но хрупкое это созданье —

Старости полный двойник. Точно то же беззубье, того же

Взгляда пытливость и эта же дрожь головы, не нашедшей

Твердой опоры в хребте, предвещают конец человечий;

Дивный, однако, расцвет наше сердце умеет растрогать,

Одушевить, а вот позже бессилье, которое тоже

Бережно чтим и лелеем, дыхание склепа овеет

Жутью, и холодом нас и обдаст, и скует леденящим.

Ты, о святое дитя! — так я часто тебя называю.

Чувствуя сердцем, как чудно достоинство ты сохраняешь.

Пища невинна твоя и чиста; и очерчены губки

Пухлою дужкой, как в ангельских образах с древних

полотен.

Не осквернило ещё ни одно эти губы нечистое слово,

Тлел бы в котором и умысел злой, и обман, и сомненье.

Вспомнил я тут же, как давеча, в день мой рожденья

последний

В шутку родные тебя принесли мне, чтоб ты, как большая,

Тоже поздравила папу. Но видел тебя я доселе

Только в пелёнках. Теперь же ты в праздничном пышном

наряде,

В платье из белого шёлка, что ног твоих ниже свисало,

В воротничке белоснежном и свежекрахмальном,

со вставкой,

И подбородок держала со строгостью грандов испанских.

Вдруг показалась мне новой ты, словно одухотворённой.

В доме зовёшься ты близкими именем странным -

«Сестричка».

Некогда «сёстрами» звали в родных нам с тобой палестинах,

Где островерхи фронтоны, тех, в серое скромно одетых,

Чётки избравших с чепцами. Эти невесты Христовы

Жили в домах, где петляла безмолвная темь коридоров.

Сёстрам послушные старшим, ухаживать были готовы

И за отцом умирающим, и за ребёнком, который

Мечется в злой лихорадке. Тихонько она появлялась,

В сторону сумку поставивши, спутницу в дальней дороге,

Серую скинув накидку и серый чепец развязавши,

В белом, в оборках оставшись, и в туфельках белых ходила,

Тихо готовя компрессы, больным подавая лекарства;

Только лишь чётки стучали чуть слышно на поясе девы.

Долгими сидя часами у изголовья больного,

Мучимого лихорадкой, ему терпеливо читала

Наши любимые саги, где всяческих страхов в достатке.

И, избегая дурного, когда уж нельзя не промолвить,

Просто коверкала слово и «фёрт» говорила иль «явол».

Мы её очень любили. О нет, не была ни служанкой

Нам, ни хозяйкою дома, ни дамой она, ни плебейкой,

Ни благоверной женою, ни уличной девкой бесстыжей.

Грешного мира земного как будто она не касалась,

Но, удивительно, всё-таки в обществе нашем вращалась,

Помощь даруя в страданье и смерти смягчая томленье.

Мир человечий оставив, неслышно несла человечность

В мир тот без устали. Если ж она иногда улыбалась,

То белоснежные зубы её открывала улыбка,

Чуть напряжённая: жилка (иль ниточка тонкая нерва?)

Тотчас на лбу проступала под белой монашьей оборкой,

Неописуемо добро. А волосы спрятаны были,

Я их не видел ни разу. Ни женского не было вовсе

В ней, ни мужского ни капельки. Ангельским был её образ.

Звали её мы «Сестра!» — когда пить нам хотелось,

и странно:

Чопорно-нежно звучало то имя и одновременно

Благочестиво-прохладно и вея родным и священным.

Так и тебя мы «сестричкой» зовём, или звали, точнее,

покуда

Имени ты христианского не обрела по крещеньи…

Всё же я слышу иное в «сестричке» в сравненьи с «сестрою»,

Дышит оно озорным и дремучим языческим мифом.

В речи родной этот маленький суффикс — как в «сказ-к-е» -

имеет

Странную силу тепла и сердечности. Так же когда-то

Предки заботливо чтили народец мифический цвергов,

Равно и кобольдов, к ним относящихся, духов жилища.

Их, шалунов, бедокурящих вечно, тогда называли

Домовичками, водячками, крысками, лесовичками,

Чтобы отвадить-привадить чудных, непонятных дружочков.

Пусть же «сестричка» игриво и по-бесенятски ласкает

Слух мой, когда ты, качаясь на стуле, глаза поднимаешь

Молча-приветливо, сидя скорей под столом, чем меж нами,

Ты, до сих пор не примкнувшая к нам, но вошедшая тайно

В круг наивысших существ, мудрой речи владеющих даром.

Забавы

Среднего рода дитя ты ещё, существо из сказанья,

Но пробивается маленькой женщины сущность живая

В неугомонном характере, в бойкости взгляда на вещи

Зримого мира. Наставник ведёт тебя, ты ж благодарно

Сразу, с утра этот мир постигаешь напористым духом,

Мальчикам ты не чета: стороной мир обходит сонливцев.

Девочка-дитятко! Тешить тебя мне отрадно и видеть,

Как ты смеёшься, когда я, на корточках сидя, играю

С куклой пузатой, её наклоняю, и, гирькой ведомый,

Тут же встаёт, хохоча и держась за живот, ванька-встанька,

Или когда, за макушку схватив неваляшку, пускаю

Кругом её, и, как маятник, пляшет враскачку бедово

Наш бесшабашный толстяк, точно пьяный фламандский

крестьянин.

Ты в восхищеньи, но знаешь, что это лишь хлеб твой

насущный.

Есть интереснее вещи: тебя поднимаю со стула

И уношу, чтоб открыть пред тобой мирозданья просторы.

Вот мы идём по ступеням под сенью испанских полотен,

Вот мы в прихожей, где видишь ты люстру с камином,

Библиотеку мою. Ты, мордашку свою запрокинув,

Ротик открыв, изумляешься новым покоям и стенам.

Гостья моя ты сейчас, посещаешь мои ты владенья.

Прямо тебя я держу на руках, но обычно, однако,

Льнёшь ты к виску моему неустойчиво-шаткой головкой —

Тёплая, милая. Сердце смеётся умильно. Смотри же,

Вот они, мира предметы и вот тех предметов названья.

Ты неотрывно на вещи глядишь. Будто пробуя чувства,

Образ сплавляешь со звуком, его лопоча осторожно,

Словно пытаясь нащупать своим языком неокрепшим.

Это вот красная книга, а это — блестящая миска.

Свет отражает она. Посмотри — голова из металла

На постаменте и глобус. Но самое дивное диво,

То, от которого ты оторваться не можешь и тянешь

Ручку к нему и головку, елозя в отцовских объятьях,

Это живые часы, что на шкафчике из палисандра

(Встроен меж полок для книг он, в углу), вознеслись они

мощно

Храмом столетним. Квадрига колонн их изогнута плавно,

Цоколь же, строгий карниз — из эбена, что чёрен,

как ворон,

И весела фурнитура, а снизу, из-под циферблата

Бронзового меж колоннами маятник, грузно свисая.

Лироподобный вверху, завершаясь массивной розеткой,

Ходит и ходит, как будто для нас повторяя игриво:

Тики и таки, и тики и таки, и, переглянувшись,

Снова на маятник смотрим с тобою и дружно смеёмся.

Тут я берусь за цветистый шнурочек, свисающий сбоку

От циферблата, тяну его вниз осторожно, и тотчас

Корпус часов оживает в таинственном, скрытом движеньи,

И рукотворное чудо его механизма послушно

Нам возвещает красивым, размеренным звоном металла

Меру его продвиженья во времени — четверть ли часа,

Полчаса, час отбивает. Счастливым испугом горишь ты.

Ручки подняв, направляешь ладошки молитвенно к чуду

И исторгаешь короткие, страстные звуки восторга,

«Вот!» — говоришь ты как будто, — «Бог мой!»,

«как прекрасно!», — и взглядом

Ты вопрошаешь настойчиво чудо и экскурсовода.

И, отвернув с неохотой головку, приют покидаешь.

Болезнь

О, как я счастлив, что чувства твои пробуждаю и душу,

Тихо вплетая её в многоцветие вещного мира,

Зримым её возбуждая. Но больше мне всё же услада

Мир приносить тебе в душу, тревоги твои побеждая,

Тайным посредником оборотясь меж тобою и дрёмой,

Благословенной и сладкой, которую, не сознавая,

Жаждешь, к которой стремишься, но всё-таки плачешь,

противясь

И беспокойно ворочаясь, хочешь прогнать ты. И если

Мне удается тебя успокоить (а тщетными были

Прочих попытки), горжусь хитроумным искусством немало.

Так, ты недавно болела, когда до тебя дотянулся

Грипп, этот отпрыск войны, пожирающий малых и слабых,

Чтоб ни одно существо, хоть невинно оно и имеет

Право святое остаться свободным и неуязвимым,

Не избежало страданий, посеянных жуткой эпохой.

Тельце пылало твоё, страшный насморк измучил малютку,

Вот и познала впервые ты гнусное боли мученье.

В гневе на боль, в состраданьи к тебе не могли

распознать мы

В жалобных криках твоих, где источник жестокой болезни.

В ухе гнездилась она. И ощупав тебя осторожно,

Диагностировал врач воспаление среднего уха,

Следовать он приказал аккуратно своим предписаньям:

Перекись капать, которая вдруг зашипит пузырями,

Страшно тебя оглушит, и в испуге ты глазки заводишь,

Масло закапывать в ушко, в котором болезнь окопалась

И распирает его (не должно быть холодным тут масло,

Но и горячим, избави нас Боже, оно не должно быть),

И наконец оберечь наше ушко, прикрыв его мягонькой

ваткой.

Няня тебе подбородок и щёку платком обернула

И завязала узлом на затылке — пусть шерсть согревает.

Личиком этим своим, искалеченным старческой мукой,

Ты походила на бабку убогую из богадельни.

Плакала ты, и улыбку сквозь муку послала нам жалость!

Боль причиняло ужасную прикосновенье любое,

Как бы ни бережно было оно, и сама не могла ты

Сон приманить животворный в кроватке, и ночью глубокой,

Взяв тебя на руки, взад и вперёд я ходил терпеливо,

Комнату меряя мерно привычным маршрутом коротким,

Час или дольше, своим бормотаньем шаманя и ровным

Шагом и словом покойным сверлящую боль побеждая.

Сильно рука затекла, на которой лежала ты, снизу

Нывшую руку другой я поддерживал. Но до чего же

Счастлив я был, если видел, как таяла пытка страданья

И наконец расслаблялись уставшие члены, и тяжесть

Чувствовал я на руках существа, покорённого дрёмой.

Но не спешил я расстаться с тобой, чтоб коварная смена

Бури покоем и чтоб перемена внезапная ритма

Сна долгожданный блаженный туман отогнать не посмели.

Должен покой углубиться, окрепнуть, тогда лишь

в кроватку

Я наконец-то решаюсь тебя опустить, наклонившись,

Выпростать руки свои, что накрыла ты тельцем, и тихо,

Тише тишайшего, лба твоего дорогого коснуться губами.

Ночи спокойной тебе. Этот сон твой стократ мне дороже,

Я покорил этот сон, оградив им святую невинность.

Из страны восходящего солнца

Женщины знают, как сделать и слабость отцов плодоносной:

То в суете по хозяйству, а то — совершая покупки,

Мне оставляют тебя на какое-то время, прекрасно

Зная, что я отказать не сумею, поскольку мечтаю

(В этом-то вся их уловка!) с тобой провести безмятежно

Часик-другой посреди моих мирных и тихих занятий,

Чувства отвлечь от работы, наполнив их нежным уходом.

На постаменте, покрытом ковром, небольшая корзинка —

Точно такая когда-то спасла Моисея. Лежишь ты

В ней под навесом, в ногах закреплённом на шёлковой

ленте,

И занавески из тонкого шёлка тебя защищают.

Их я раздвину, чтоб, книги забыв и писанье оставив,

В крохотный лик твой всмотреться, когда безмятежно

он дремлет

Иль улыбается мне. И, на спинку откинувшись, стану

Пристальным взглядом смешение черт изучать, постигая,

Как ты в себе воплотила исходных основ сочетанье.

Родина встретилась, дочка, в тебе с фантастической далью,

Запад и Север в тебе сочленились с глубоким Востоком,

Край невысокого солнца с тем краем, где солнце восходит,

Личика нежная нижняя часть и арабский твой носик

Мне повествуют о жёлтой пустыне. Смеёшься глазами?

Хоть и сияет в них северный лёд, но порой ощущаю

Сердцем пытливым своим, как очей твоих бездны темнеют

Сладко-нездешней печалью, чужою печалью; и всё же

Светлые брови твои — это метина предков ганзейских

(Я без улыбки не в силах глядеть на знакомые брови),

Вижу, как с трезвым достоинством к ратуше гордо шагают,

Круглобородые, как предлагают иным табакерку,

Судовладельцы, купцы, бороздящие дали морские…

Знай же, что ты на Востоке зачата, тебя породила

Кровь мореходов суровых, охочая до приключений,

Ты родилась от союза Германии с краем далёким.

Так же мой город родной наблюдаю я с чувством двояким:

Порт — это Балтики серая готика, он же — как чудо,

Даль восхождения в стрельчатых арок арабских чертоги,

В той изначальной Лагуне — родное наследие детства,

Что баснословно далёко, как бремя несбыточной грёзы…

Мальчик испуганный, в важной гондоле впервые качаясь,

Видит каналы, дворцы и с опаской, нетвердо вступает

На изумительный двор, завершающий здание-сказку.

Пёстрый и в золоте весь этот храм византийский, и всюду

Башенки, арки, колонны; вознёсся он ввысь куполами

В синий небесный шатер, продуваемый ветром солёным.

Разве, вдыхая воды этой запах родной, не узнает

Мальчик иное в дворце, где внизу коренастые арки

Видели дожей, а сверху, под сенью листвы грациозной

Ратуши реют аркады, в которой находится биржа

Бюргеров вольного града. О нет, эта связь неразрывна!

Тайные нити роднят эти порты республик торговых,

Родину, милую сердцу, с манящей мечтою Востока.

Мальчик вкушал восхищённо в давнишней рождественской

сказке

Блюдо, которое знали все немцы: везде деловито

Торт возводили в четвертый адвент кулинары, как будто

Города символ — ворота и башни — лепили из сласти.

Лакомства клейкая манна явилась, конечно, с Востока.

Сахар, циндаль золотистый и розы настой благовонный:

Вот она — пища гаремов, которая хлебом святого

Марка в Венеции стала. Зовём мы её марципаном.

Он «масапан» для испанцев, и он же «маспен»

для французов,

Он же «масох» для евреев (названье пасхальных лепёшек),

Племени жаркой пустыни и племени горьких кочевий,

Скрепой Заката с Восходом в рассеяньи ставшем извечном.

Так же и лет через десять вдруг обмерло юное сердце:

В зале, сияющем золотом, девы увидел я образ,

Той, что теперь твоя мама, столь близко знакомый

мне ныне.

Там же, в чертоге, была она дивной принцессой Востока —

Черные кудри в венке золотистом спадали на плечи,

Словно из кости слоновой точёные в древности, плечи

Девочки хрупкой, загадочной, плечики нильской

флейтистки,

И на пурпурное платье. Сей лик, и чужой, и серьёзный,

Бледностью веял жемчужной, и будто глаголили молча

Что-то огромные очи. О дивная сказка Востока!

Край восходящего солнца, он пряною дышит мечтою!

Знай же, хранимая мною, что в это мгновенье свершилось

Предначертание неба; и я в молодом опьяненьи

Глаз не сводил с незнакомки, вот тут-то и выпал твой

жребий,

Голос, воззвавший к тебе, возвестил свою волю. Усердно

Я добивался её и добился согласия девы,

Ввёл её в дом, как желало того полюбившее сердце.

Так что, тебя созерцая, кочую по родинам милым,

Крошка с бровями германских отцов и горбинкой

от мавров.

Родины нет сокровенней, исконней и глубже Востока,

Родины душ человеческих, мудрости древней и нежной.

Разве не там, на Востоке, когда-то могучую книгу

Гений ганзейский создал, представленьем и волей желая

Мир объяснить, сопрягая германскую силу мышленья

С Упанишадами, тайну вселенной хранящими мудро?

Так, замечтавшись, в объятия чувств забираю я нежно

Ту, что дороже всего на планете, тебя, моя детка,

Вместе с тобой обнимаю я крепко и духа наследство,

Что приобрёл и храню, утешение в жизни и смерти,

Так я у нильской корзинки сижу и держу неотрывно

Ручку твою и гляжу на загадку лица дорогого.

Крещение

В будущем чтобы ты знала, тебе расскажу о крещенье

Славном твоём, ты о нём прочитаешь, когда повзрослеешь.

Тщательно ход торжества был продуман, в деталях.

И близко

К сердцу отец его принял, и предусмотрительным духом

Всё охватил он: и пастора выбрал, и крёстных достойных,

Зная, как важно, чтоб каждый отмечен был чем-то особым.

Много пришлось хлопотать и писать всевозможные письма,

Дату торжеств уточняя, чтоб всем подошла эта дата.

Трудно мне было уладить вопрос расписанья, поскольку

Крёстного я пригласил издалёка и пастора тоже.

Пастор в Саксонии служит, он юный пока что викарий,

Но сочетает в себе этот доктор вселенскую мудрость

И поэтический дар; в переписке мы были уж долго;

И предпослал моё имя из дружбы одной он сердечной

Дельной работе своей, что дала ему званье и славу.

Выбрал его я крестителем, ибо кто знает, кого там

Нам лютеранская церковь пришлёт, если дело пустить

самотёком,

Глядь, и прибудет какой-нибудь рохля елейный, который

В фарс превратит торжество. Избежать мне хотелось такого.

С этим уладили дело. О крёстных чуть ниже обмолвлюсь.

Вот и назначенный день наступил, день осенний,

прекрасный.

Комнату мы в возбужденьи счастливом убрали цветами,

Теми, которые осень нам дарит. Купил хризантемы

Я на базаре у ратуши — и белоснежно-лилейных,

И разномастно-цветистых (поскольку в саду нашем только

Зелень осталась да плющ), чтоб дополнить парадность

убранства.

Дальше расставили мы все цветы по стаканам и вазам

В трёх помещеньях, а самый букет благолепный украсил

Стол твой крестильный, стоявший до этого в комнате мамы.

Мы разместили его у окна, твой алтарь предстоящий,

Тонким дамастом льняным застелив, отыскав самый лучший.

Всё засверкало серебряной утварью. В церкви мы взяли

Всё для крещенья: Распятье Святое, кувшин и подсвечья.

Только купель у нас издавна в доме хранится, в которой

Крестятся наши четыре уже поколения кряду.

Ты — из четвёртого. Очень красива она, благородна,

Формы предельно простой, серебро её гладко, изящно.

Ванна стоит на овальной подставке, внутри позолота

Старозаветная где-то поблекла. По верхнему краю -

Ясный орнамент, из роз он и листьев зубчатых, начала

Прошлого века купель и во вкусе исполнена строгом.

Блюдо же, то, что подставкою служит, гораздо древнее.

Это семнадцатый век, а точнее — его середина.

Ровная дата указана в рамке помпезной, гравёром

Сделанной так, как тогда полагалось, с гербом благородным

(Герб в прихотливо-разбухшем витье арабесок, где звёзды

Переплелись в геральдическом танце с цветами). По кругу

На обороте — чреда гравированных шифров семейных.

Тех имена там, кто были владельцами вещи прекрасной,

Предков твоих имена, тех, чьи брови взяла ты, малютка.

В центре стола мы поставили эту купель, от налёта

Всюду отмыв. Над купелью Распятье висело, пред ней же

Мы положили старинную Библию, тоже наследство,

Древнюю, как и подставка, которая также бессменно

Ныне дошла и до нас по могучей цепи поколений.

Из Виттенберга печатни она появилась, поскольку

Разрешена благосклонно саксонско-курфюрстерской волей.

Тяжек её корешок, шириною вершковой, мерцает

Временем не истреблённый обрез с позолотою тусклой.

Убран довольно умело был стол, и на данное время

Сделал отец всё, что мог. Но хозяйке ещё предстояло

Множество разных забот — приготовить гостям угощенье:

Вечером, в пять, в полусумерках ранних осенних явились

Гости в нарядах умеренно-праздничных поочерёдно,

Руки и нам, и друг другу в приветствии жали, беседы

Неторопливо вели и в прихожей, и в комнате тоже,

Дети и взрослые — вместе. Сестрёнки твои и братишки

Тут находились. На них были лучшие платья, жилеты.

Порозовели их щёки. Смышлёные люди стремятся

К необычайному и проживают его вдохновенно,

Каждую мелочь вбирая. Священнослужитель же юный

Раньше других подошел, драгоценный наш гость

и почётный.

К нам он, явившись с визитом вчера, в пиджаке был

коротком,

Нынче ж наряжен в сюртук, что заменит в дальнейшем

служебным

Тем облаченьем, которое служка уже подготовил.

Книжник, в пенсне, такой мирный и ласковый взгляд

его карий.

В тихом своём возбужденьи ходил я по дому в заботах,

Мой это день был — и твой, и, ответственность чувствуя

остро,

Спешно бросаю гостей и к тебе поднимаюсь, где руки

Споро в крестильное платье тебя одевают, и дальше -

К пастору. Тот перед зеркалом брыжи свои закрепляет,

Порозовел, и чуть пальцы дрожат, принимает покорно

Полу священнослужителя добросердечного помощь.

Вместе со служкой, округлобородым и чёрносюртучным,

В кухню мы вместе спускаемся, чтобы наполнить водою

Тёплой кувшин для крещенья, ведь холод тебя испугает;

Снова спешу я к гостям, чтоб твоё, моя дочь, появленье

Не пропустить: не простил бы себе я такого вовеки.

Всё, началось… Раскрываются двери, и все обращают

Взор просветлённый туда, где у няни сидишь на руках ты,

Трогательна и невинна… не то, чтоб крестильное платье,

Сей неизбежно-наследный участник обряда, чудесно

Шло тебе: коротки слишком рукавчики и старомодно,

Сплошь почти чопорными до подола кружевами обшито, —

Словно твою обступило фигурку. Над ним же — головка

Милая, светлая, шаткая чуть, синевою сияют

Глазки, раскрытые в страхе, и ротика пухлая дужка,

И у виска дорогого пылает знакомая метка,

И в беспорядке причудливом светлые волосы. Ручки

Тянешь ты, как исперва, изначально тянуть приучилась:

Вывернув кисти наверх и ладошки наружу, как часто

Изображают на благочестивых картинах Младенца,

Благословляющего все народы земные и землю.

Вот ты и в нашем кругу: беспокойных, и грешных,

и взрослых,

Слышатся тихие возгласы радости, благоговенья.

Нечто подобное чует, сливаясь с бессчётной толпою

Даже и в ересь заблудший, когда по подкуполью плавно

Старец плывёт в паланкине, от святости слабый и белый,

Царь и отец, неустанно рукой восковою рисуя

В тысячеглавом пространстве спасительный знак покаянья.

Головы люди склоняют смиренно до праха земного,

Неудержимые слёзы глаза их в тот миг источают…

Все обступили тебя и здоровались ласковым словом.

Нет, ты не плакала (хоть очевиден испуг был), ведь нежность

Неустрашима, и там, где вульгарная грубость стремится

Вывалить всё поскорее, отважная нежность сжимает

Губы, берет себя в руки и терпит. Покуда восторги звучали,

Я поспешил к дорогому служителю Слова, который

Медлил ещё наверху. Очевидно, готовый, стоял он

В опочивальне и, сад неподвижно в окне созерцая,

Действо неспешно обдумывал то, что ему предстояло.

Вниз попросил я спуститься его, потому что готово

Всё, и немедля вперёд пропустил его, как подобает.

Благожелательно общество встретило пастора, он же

Полон смущения был и не меньше достоинства полон.

Донизу ряса струилась его, под худым подбородком,

Юным и выбритым тщательно, свежие брыжи лежали,

Вид придавая нарядный. И делал он всё, как учили:

Чёрный свой требник с крестом золотым прижимал

осторожно

Левой рукою к плечу. И сопутствовал пастору служка.

Вместе прошли мы в соседнюю комнату. Окна в ней были

Глухо зашторены. И освещались покои свечами.

Вот к алтарю проповедник подходит, становится сбоку,

Сзади становится служка, с другого алтарного края

Няня с тобой на руках, рядом — мать, в глубине помещенья

Прочие заняли место, на креслах внесённых ли сидя,

Стоя ли — как получилось. И вот в тишине благодушной

Юного пастора строгий над нами возносится голос.

Тщательно крёстные выбраны были твои, дорогая,

К радости нашей взаимной. Они, как и пастор наш юный,

Оба мужчинами были ещё молодыми довольно.

Старшему — чуть лишь за тридцать, но имя его уже веско

В мире звучит образованном, каждый почтительно брови

Тут же поднимет, заслышав его, потому что известен

Он как творения славного автор. Стоит, прислонившись

К створке дверной, и внимательно внемлет, мой верный

товарищ.

Он в сюртуке, ладно сшитом, по-бюргерски чист,

благороден.

Детски учтиво его жизнелюбье, но всё же страданье

Знает он близко и духом отмечен, знакомый с болезнью.

С ней он помолвлен пожизненно, часто она истязает

Бедного друга. Исполнен любовью и благоговейным

Страхом, дерзнул изложить он легенду о самом последнем

Из Икаридов, о доле смертельной его, да и сам он

Жребий такой отвоёвывал, Фауста сын и Елены,

Знак Виттенберга несущий и мету страстей Элевсина,

Заповедь смерти храня терпеливо душой раздвоённой,

Той, что опасно парит в равновесии жутком над миром,

Где неизменно прошедшее спорит с грядущим, и воля

С музыкой спорит, и тайна — со словом, и логика галлов —

С духом германским. И ринулась всё же душа без оглядки

В ночь роковую. Но к ясному небу уже воспаряет

Светлый, в лучах ореол, этот образ извечно священный.

Вот написал он о чём, двадцать глав описания длятся,

Или, вернее сказать, изменения, метаморфозы:

Ибо они вариации суть на единую тему,

Тему смертельно застывших весов. Этот труд философский

Облагородил он чувством глубоким и очарованьем

Каждую часть наделил в описаньи тончайшем предметов.

Книгу я эту люблю больше всех из написанных ныне,

Издавна близок её мне ландшафт многогранный, который

Есть часть меня, как и я его часть, и тайком улыбаюсь,

Если услышу, как хвалят её приобщённые к теме.

Вот что скажу про него я. Другой же в течение действа

Прямо стоять был не в силах, сидел он торжественно

в кресле,

Руки бескровные на набалдашник большой поместивши

Трости, похожей на посох. Её наконечник упёрся

Плотно в ковёр. И сей лик двадцатипятилетний

Бледен был слишком и слишком серьёзен. В немом

напряженьи

Спину держал он, как старец, усильем осанку хранящий.

В серо-зелёном был платье. На фронте четыре провёл он

Года, за родину храбро сражаясь. Поэтом, студентом

Был только-только. Но вот раскалённым металлом зубчатым

Ногу ему раздробило. В карман угодивший осколок

В месиво страшное всё раскурочил: ключи и монеты,

Что там ещё… Пролежал в лазарете он долго, и чудом

Ногу спасти удалось. Нет, мы не были раньше знакомы.

Но до ранения страшного с ним завязалась у нас переписка.

Сердцем я всем оценил его чистую смелую душу.

И когда время пришло твоего поручителя выбрать,

Тут же подумал о нём. Глубока, благородна по сути

Мысль, что найдёшь ты опору, рождённая временем

смутным,

В том, кто был времени этого юным борцом беззаветным.

Знал я, что в радость ему это будет. И вот он решился,

Не до конца от болезни оправившись (выйти в отставку

Намеревался он), тут же приехал, собрав свои силы,

Дабы торжественно-клятвенно-благоговейно промолвить

«Да». Это слово так искренне любит горячая юность.

Любит его и кто верою доброй исполнен. То слово

Многие годы назад прошептал он в душе, ещё детской.

С родиной он обручился, кровавою клятвой скрепивши

Право своё ей служить. Это право казалось священным.

Может, его обманула священная вера? Ведь круто

С верой, с любовью судьба поступила. Германия в прахе,

Попрано право её, и бичует себя безутешно

Бедное сердце германца, а страны, стяжавшие лавры,

Жуликоватой своей добродетелью громко бряцая,

Думают, как, сохраняя невинность, продлить наказанье.

Юноша бедный! За то, что отвергнуто, ты поручился,

Было уже опозорено раньше оно, поднималось

В мощи своей безграничной и эхом в тебе вырастая,

Смелости полное, чтобы сдержать ненасытную ярость

Мира безумного, свято уверен ты был в своём сердце:

Видит судьба твоё мужество (а не пустую браваду).

Но неподдельное мужество всё ж обернулось бравадой!

Так показаться могло, ведь суров приговор был судейский

И окончателен: выбрал он сторону вражеской силы.

Может, достойнее враг, раз десницей своею арбитр

Выбрал его как избранника рока, народ же немецкий

Ввергнул в кромешную ночь?.. Но не будем вопрос этот

ставить.

Это не важно, достоин ли наш неприятель победы,

Ибо душа мировая порой, вознеся лицемера,

Трезвость внесёт пораженьем, спасая важнейшие души.

Коль и не лучше был враг, так уж мы были плохи, конечно,

Подлым тогда было время, и слишком народ твой

германский

Времени верно служил. Но, мой юноша бедный, сказавши

«Да», ты другое душой произнёс! В твоём искреннем сердце

Билась иная Германия, подлинный образ отчизны,

Клялся ты родине мудрой, глубинной, которая прочим

Чужда всегда и всегда раздражает, но всё-таки вечно

Манит надеждою тайной и ужасом благоговейным.

«Да» ты не этой отчизне сказал, что себя позабыла и грозно

Силой телесной играла, восставши, чтоб миропорядок

Свой навязать, и теперь поплатилась жестоко за это.

Вот он, исход. Хоть и кажется ясным, решающим, может

Он подвести. Что такое победа и что — пораженье?

Где они? Можно ль о них говорить? Да расставлены ль

точки?

Разве победа в борьбе за владычество над обречённой,

Гаснущей, мертвенной ветхостью — это и вправду победа?

Ведь к завершенью приходит эпоха, и хочет отринуть

Новь человечества вовсе не эту победу, что спорна,

Но вопиющее зло и бесчестие. Взглянем открыто,

В скромной надежде, без шуточек и преждевременных

гимнов -

Что будет дальше. Ведь разве известны народам их судьбы?

Что твою родину ждёт? И какие нас ждут измененья?

Всё в руце Божьей, и верно Германия чувствует сердцем

Волю Его. Мы же все — лишь орудье, так будем смиренно

Этим орудьем и выполним всё, что предложит нам время,

Чтобы дела наши людям на пользу пошли, хоть немного.

Верить нам надо: искусство, хоть кажется делом отдельным,

Объединяет, способно смягчить наши души, свободу

И чистоту нам несёт, никогда не препятствуя людям

В их тяготении к лучшему. Кто же в стремлении стоек,

Целью избрав совершенство, тот делу добра помогает.

Плавною речью вёл юноша службу. Из уст его детских

Евангелических слов изливался поток. И когда проповедник

Речь прерывал, не найдя, что сказать, — всё равно

говорил он.

Слово в словах обретая, и в этом искусство и опыт

Он обнаруживал явные. Но, вне сомнения, всё же

Было ему что сказать. Это лучшее, суть его речи,

Прямо из сердца та речь исходила, она называлась

Словом «л ю б о в ь», и удачнее выбора сделать не мог он.

Слушали мы с одобрением, как, восприимчивый духом,

Юноша славил губами подвижными дар ещё больший.

Вовсе неплохо слагал он слова и использовал умно

Все преимущества той обстановки, всё зримое, чтобы

Дух человечности, нежно-беспомощный пред ритуалом,

Впитывал проповедь. В чёрном своём платоническом

платье

Властно сердца направлял к своему он предмету и чувства

Нежные в душах людских воскрешал, горячо увлекая.

Те же, кто слушал, и так восприимчивы были. Жестокость

Времени страшного сделала их уязвимее, мягче.

Ты, о дитя моё, символом стала тогда драгоценным,

Явленным чувствам людей, устрашённых и опустошённых

Вечным смятеньем. И люди тянулись к тебе благодарно,

Радуясь этой возможности вырваться хоть ненадолго

Из жесткосердного мира и в кратком застыть умиленьи.

* * *

И среди речи крещаемой голос раздался высокий.

Видимо, долгая речь со звучаньем её монотонным

Так напугала её, что малютка забилась, заплакав

И протестуя. В сторонку её отнесли, успокоив.

Но, не смутившись вторжением этим наивным, священник

Всё продолжал говорить то, что важным сказать полагал он,

Голос на плач возвышая, что было, считал он, уместным.

Как подобало по сану, торжественно он обратился

К крёстным с вопросом, клянутся ль они, что поддерживать

будут,

Верной и твёрдой опорою став, обращённого в веру

Маленького человечка, с любовью храня его душу

От всевозможного зла. И промолвили тут же согласно

«Да» дорогие избранники. Голос пристоен, негромок

Был их, серьёзен, в нём было почтенье к достоинству сана

Юного пастора и к торжеству этой краткой минуты.

Первый — чуть глухо, поскольку он долго молчал, это слово

Стоя промолвил, второй же, склонившийся к посоху, -

с кресла.

Слово от них получив, за священное действо немедля

Принялся юноша-пастор, водой окрестил он ребёнка,

Вновь принесённого. Тут ты затихла, позволив охотно

Древнему чину свободно свершиться. К концу ж ритуала

Мама держала тебя, передав после этого бережно в руки

Старшему, мастеру, автору книги той самой. Тебя он

Взял неумело, поэт и мыслитель, на левую руку.

Так же беспомощен был он, как груз его малый, но -

браво!-

Не уронил, удержал и подставил тебя под крещенье.

Пастор его на тебя изливал из горстей, изрекая

Формулы те, что с сим действом союзны, а служка в ладони

Тёплую воду ему перед тем выливал из сосуда,

Крупного, взятого в церкви. Вода же с головки стекала

Милой твоей в золочёное лоно купели, как раньше

Так же стекала она и с моей, и с головок братишек

Славных твоих и сестрёнок. И знаком приветствия свыше

Имя твоё прозвучало впервые торжественно. Так же

Имя твоё прозвучит у могилы как знак отпущенья.

Имя Элизабет дали тебе. И решение было

Это моё, ибо чистое имя такое встречалось

В нашем роду очень часто. Носили его неизменно

Матери наши и тётки. И сердце моё возжелало,

Чтоб ты вошла в вереницу сих путниц старинного рода.

Властно взывали глубины времён к сокровенным истокам,

К дальним корням человеческой сути моей. Ощущал я

Внуком себя. И не подлым, зловольным зову в себе мужа,

Что лишь фанфары грядущего слышит и гибель былого

Не замечает, о нет, сохраняет он верность былому,

Смерти, истории, и непрестанно он мыслью своею.

Духом он к ним возвращается, к связи вещей вековечной.

Так всё свершилось. Когда наконец отзвучала молитва

Благодарения, крёстный и с гордостью, и с облегченьем

Матери маленькую христианку вернул, и сейчас же,

Счастья желая, столпились вкруг вечного символа гости,

Счастья желая и матери, и окрещённой. Я тоже

Выслушал добрых гостей пожеланья. Довольный

свершённым, Уединился священник, чтоб снять облаченье и снова

К нам возвратиться в своём сюртуке. И собрание дружно,

Дети и взрослые, все поднялись, перейдя в помещенье,

Где для торжественной вечери были столы уж накрыты

Снедью, заботливо поданной умной хозяйкой, — насколько

Это позволила сделать блокада бесчувственных англов.

Загрузка...