Когда моя дочь Николь была маленькой, я прочитал эссе, с основной мыслью — необходимость учить детей читать и писать скоро отпадет. Программы распознавания и синтеза нашей речи сделают эти способности излишними. Мы с женой ужаснулись этой идее и решили, что какими бы совершенными не стали технологии, мы будем придерживаться традиционного воспитания для нашей дочери.
Оказалось, что и мы, и автор эссе были наполовину правы: сейчас дочь повзрослела и читает не хуже меня. Но в каком-то смысле она потеряла способность писать. Вопреки тому, что предсказывал тогда эссеист, она не диктует свои сообщения и не просит «виртуального секретаря» перечитать ей сказанное; Николь произносит то что хочет записать вслух, а проектор на сетчатке отображает их. И Николь редактирует текст, используя комбинацию жестов и движений глаз. Конечно, для всех практических нужд она умеет писать. Но уберите вспомогательные программы и дайте ей клавиатуру, верность которой сохраняю я, и Николь будет сложно написать по буквам многие слова из этого предложения. В таких обстоятельствах английский становится для нее как будто вторым языком, на котором она бегло разговаривает, но почти не может писать.
Может показаться, что я разочарован в интеллектуальных способностях Николь, но это не так. Она умна и увлечена своей работой в музее искусств, когда могла бы зарабатывать больше в другом месте, и я всегда гордился ее успехами. Но существует «я из прошлого», который был бы потрясен тем, что его дочь утратила способность писать, и я не могу отрицать свою связь с ним.
Прошло больше 20 лет с тех пор, как я прочитал то эссе, и за это время наши жизни подверглись множеству перемен, которых я не мог предугадать. Самая драматическая для нашей семьи произошла, когда мама Николь, Анжела, заявила, что заслуживает более интересной жизни, чем та, которую мы можем ей предложить. Она провела следующие десять лет, мотаясь туда-сюда по земному шару. Но изменения, которые привели к теперешней грамотности Николь, были более заурядными и постепенными. Это успех программ и техники, который не просто обещал, но действительно принес пользу и удобство, и во время их появления я не возражал.
Не в моем обычае было жаловаться на судьбу, когда появляется что-то новое; я как и все остальные приветствовал новые технологии. Но когда «Уэтстоун» выпустила свою новую поисковую систему «Рэмем» она заинтересовала меня больше любого из ее предшественников.
Миллионы людей, некоторые моего возраста, но в основном моложе, годами снимали ЖизнеВидео (ЖиВи), нацепив на себя персональные камеры, которые непрерывно документировали их жизнь. Люди обсуждали свои записи по множеству причин — от проживания заново любимых моментов до выяснения причины аллергической реакции — но только периодически; никто не хотел проводить все свое время, формулируя запросы и отсеивая результаты. Записи можно назвать усовершенствованием фотоальбома, но как и большинство фотоальбомов, они лежат без дела, кроме особых случаев. Теперь «Уэтстоун» собрались изменить все; они заявили, что алгоритмы «Рэмем» могут обыскать целый стог сена быстрее, чем вы скажете «иголка».
«Рэмем» отслеживает ваше общение, ищет по ключевым словам прошлое событие и показывает видео этого события в нижнем левом углу вашего поля зрения. Когда вы скажете «помнишь, как мы танцевали конгу[1] на той свадьбе?» — «Рэмем» покажет вам видео. Когда человек, с которым вы говорите, произнесет «последний раз, когда мы были на пляже», «Рэмем» покажет вам видео. И это предназначено не только для общения с кем-то, «Рэмем» также следит за вашими словами, и даже когда мы их проговариваем про себя, не слышно для других. Если вы прочитаете «первый сычуаньский ресторан, который вы посетили», то ваши голосовые связки будут двигаться, как будто вы произнесли это вслух, и «Рэмем» покажет подходящее видео.
Никто не спорит о пользе программы, которая действительно сможет ответить на вопрос «где я дел мои ключи?». Но «Уэтстоун» позиционирует «Рэмем» как нечто большее, чем удобный виртуальный помощник; они хотят заменить им вашу естественную память.
Джиджинги исполнилось 13 лет, было лето, когда европеец приехал жить в село. Пыльный ветер только начал дуть с севера, из Сахары, когда Сэйб, старейшина, которого все здешние семьи считали главным, сделал объявление.
Вначале, конечно, все встревожились.
— Что мы сделали не так? — спросил у Сэйба отец Джиджинги.
Европейцы впервые пришли в землю тивов много лет назад. И хотя некоторые старейшины говорили, что однажды белые люди уйдут, и жизнь возвратиться в привычное русло, до того дня тивам нужно было ладить с ними. Это означало много перемен для жителей деревни. Но это совсем не то, что европейцы жили среди них. Обычно европейцы просто приезжали в село для того, чтобы собрать налоги за дороги, которые они построили. Некоторые кланы белые люди посещали чаще, потому что те отказывались платить, но такого ни разу не случалось с кланом Шанги. Сэйб и другие старейшины клана согласились, что платить налоги будет лучшей стратегией.
Сэйб сказал не волноваться.
— Этот европеец — миссионер. Это значит, он только и делает, что молится. У него нет права наказывать нас, но наше гостеприимство порадует людей из администрации.
Он распорядился построить две хижины для миссионера, одну для сна, вторую — для встреч. В следующие несколько дней каждый тратил какое-то время не на сбор урожая сорго[2], а на кладку кирпичей, вбивание в землю свай, покрытие крыши соломой. Миссионер появился во время последнего этапа, когда уже трамбовали пол. Вначале появились его носильщики; ящики, которые они несли, были видны издалека, потому что люди прокладывали путь через поля маниоки[3]; сам миссионер появился последним, несомненно уставший, хотя сам ничего не нес. Его звали Мозби, и он поблагодарил всех тех, кто работал над хижинами. Мозби попытался помочь, но вскоре стало ясно, что он ничего не умеет делать, поэтому в конец концов он просто сел в тени робинии[4] и вытер лоб куском ткани.
Джиджинги с любопытством рассматривал миссионера. Тот открыл один из своих ящиков и вынул то, что сначала показалось деревянным блоком, но потом мужчина расщепил его на части, и Джиджинги понял, что это туго перевязанная пачка бумаги. Джиджинги видел бумагу и раньше: когда европейцы собирали налоги, то выдавали ее как доказательство того, что деревня уже заплатила. Но бумага, в которую смотрел миссионер, явно была другого вида, и предназначалась, наверно, для чего-то другого.
Мужчина заметил, что Джиджинги смотрит и подозвал его.
— Меня зовут Мозби, — сказал он. — А тебя?
— Я — Джинги, а мой отец — Орга из клана Шанги.
Мозби открыл пачку бумаги и указал на нее.
— Ты слышала историю об Адаме? — спросил он. — Адам был первым человеком. Мы все — дети Адама.
— Мы тут все потомки Шанги, — сказал Джиджинги. — А каждый в земле Тивов — потомок Тива.
— Да, но твой предок Тив был потомком Адама, так же, как и мои предки. Мы все братья. Понимаешь?
Миссионер говорил так, словно его язык был слишком большим для рта, но Джиджинги мог повторить то, что он сказал.
— Да, я понимаю.
Мозби улыбнулся и указал на бумагу.
— Эта бумага рассказывает историю Адама.
— Как бумага может рассказывать?
— Это искусство, которым владеют европейцы. Когда человек говорит, мы делаем пометки на бумаге. Когда позже другой человек смотрит на бумагу, он видит знаки и знает, какие звуки издавал первый человек. Таким же способом второй человек может услышать, что говорил первый.
Джиджинги вспомнил, как отец рассказывал о старом Гбегбе, который лучше всех знал жизнь в кустарнике.
— Когда ты или я не видим ничего, кроме качающейся травы, он видит, что там леопард убил камышового хомяка и утащил его, — говорил отец.
Гбегба мог посмотреть на землю и узнать, что произошло, хотя его там даже не было. Это искусство европейцев должно быть похожим: тот, кто научился понимать знаки может услышать историю, хотя он не был там, когда ее рассказывали.
— Расскажи мне историю, которую рассказывает бумага, — сказал он.
Мозби прочитал ему о том, как змей обманул Адама и его жену. Потом спросил Джиджинги:
— Как тебе?
— Ты плохой рассказчик, но история довольно интересная.
Мозби рассмеялся.
— Ты прав, я плохо знаю язык тивов. Но история хорошая. Это самая старая история, которую мы знаем. Впервые ее рассказали задолго до того, как родился твой предок Тив.
Джиджинги засомневался.
— Эта бумага не может быть настолько старой.
— Нет, эта бумага не может. Но знаки на ней были перенесены с более старой бумаги. А те — с еще более старой. И так далее, много раз.
Если это правда, то она впечатляет. Джиджинги любил истории, а старые истории часто были лучшими.
— Как много историй у тебя есть?
— Очень много. — Мозби пролистал пачку бумаги, и Джиджинги увидел, что каждый лист был заполнен знаками от края до края; там, наверное, очень-очень много историй.
— Искусство, о котором ты говоришь — понимание знаков на бумаге — оно только для европейцев?
— Нет, я могу научить тебя. Хочешь?
Джиджинги осторожно кивнул.
Как журналист я долго ценил пользу ЖиВи для получения фактов. Едва ли есть криминальная или гражданская законная практика, которая не использует чье-то видео. Когда дело касается общественных интересов, важно точное определение того, что произошло. Правосудие — фундамент социального контракта, а вы не можете вершить правосудие, не зная истины.
Однако я куда более скептично отношусь к видеозаписям в чисто личных вопросах. Когда ЖиВи впервые стало популярным, некоторые супружеские пары думали, что смогут использовать его в доказательство правоты в споре — кто что в действительности сказал. Но поиск нужного клипа или видео часто был настолько сложен, что большинство бросало эту затею. Неудобство было препятствием, ограничивая поиск по ЖиВи только теми случаями, в которых усилия гарантированно вознаграждались, а именно, когда правосудие было мотивирующим фактором.
Но теперь, когда появилась «Рэмем», найти искомый момент стало просто, и ЖиВи, которые до этого лежали забытыми, стали изучать так пристально, как места преступления, и часто делали уликами в семейных дрязгах.
Обычно я пишу в разделе новостей, но иногда занимался и документальными очерками, поэтому, когда я предложил статью о возможных недостатках «Рэмем» своему редактору, тот дал мне зеленый свет. Первое интервью было с супругами, которых я назову Джоэлом и Дейдрой, соответственно, архитектором и художником. Было не сложно разговорить их о «Рэмем».
— Джоэл всегда говорит, что все знает, — сказала Дейдра, — даже когда это не так. Это меня бесило, ведь я не могла заставить его признаться, что он верил во что-то другое. А теперь я могу. Например, недавно мы разговаривали о похищении МакКиттриджа.
Она прислала мне видео одного из своих споров с Джоэлом. Мой сетчаточный проектор показал мне запись вечеринки с коктейлями; съемка с точки зрения Дейдры, и Джоэл заявляет многим людям: «Было вполне очевидно с самого дня ареста, что он виновен».
Голос Дейдры: «Ты не всегда так думал. Ты месяцами утверждал, что он не при чем».
Джоэл качает головой: «Нет, ты все путаешь. Я говорил, что даже очевидно виновные заслуживают непредвзятого суда».
«Это ты сейчас так говоришь. А тогда утверждал, что на него давили»
«Ты думаешь о ком-то другом, я не мог такого сказать»
«Нет, это был ты. Смотри»
Открылось еще одно окно, отрывок ее ЖиВи, который она нашла и транслировала всем, с кем они общались. В этом вложенном видео Джоэл и Дейдра сидят в кафе, и Джоэл говорит: «Его сделали козлом отпущения. Полиции нужно убедить общественность, вот она и арестовала подходящего подозреваемого. Теперь ему конец».
Дейдра спрашивает: «Не думаешь, что его могут оправдать?» и Джоэл отвечает: «Нет, если только он не сможет себе позволить команду энергичных адвокатов, а готов поспорить, что он не сможет. Люди на его месте никогда не получают справедливого суда».
Я закрыл оба окна, а Дейдра произнесла:
— Без «Рэмем» я никогда бы не убедила его, что он передумал. Теперь у меня есть доказательство.
— Хорошо, тогда ты была права, — сказал Джоэл. — Но тебе не следовало делать этого перед нашими друзьями.
— Ты все время исправляешь меня перед нашими друзьями. И теперь говоришь, что мне так поступать нельзя?
Есть ситуации, в которых гнаться за истиной уже не здраво. Когда все участники спора родственники, часто важнее иные приоритеты, а судебная гонка за истиной становится болезненной. Неужели действительно так важно, кому пришла идея отпуска, который так плачевно закончился? Нужно ли вам знать, кто из партнеров был более забывчивым, выполняя просьбы другого? Я не эксперт в семейных делах, но консультанты по брачно-семейным отношениям утверждают: точное определение момента, когда кто-то провинился, — это не ответ. Вместо того, супруги должны понимать чувства друг друга и решать проблемы, как команда.
Потом я пообщался с представителем в «Уэтстоун», Эрикой Мейерс. Сначала она недолго мучала меня корпоративными байками о преимуществах «Рэмем».
— Более доступная информация — это огромная выгода, — сказала она. — Вездесущее видео сделало революцию в обеспечении правопорядка. Бизнес становится эффективнее, когда вы ведете правильный видеоучет. И с каждым из нас происходит то же самое, когда память становится четче: мы чувствуем себя лучше не только на работе, но и в личной жизни.
Когда я спросил ее о таких парах, как Джоэл и Дейдра, она ответила:
— Если ваш брак прочен, «Рэмем» не повредит ему. Но если вы из тех людей, кто постоянно хотят доказать свою правоту и неправоту своей второй половины — это плохие новости для вашей семьи, используете вы «Рэмем» или нет.
Я признал, что она может быть права в этом отдельном случае. Но я спросил, думает ли она, что «Рэмем» увеличивает шансы на появление таких аргументов в споре, даже в крепких семьях, ведь людям теперь проще вести счет?
— Ничуть, — сказал она. — «Рэмем» не создает им характер «счетоводов», они сами взрастили его в себе. А другим парам «Рэмем» помогает осознать, что они оба бывают забывчивыми, и снисходительнее относится к ошибкам друг друга. Я предвижу, что в целом последний сценарий будет более распространенным среди наших клиентов.
Хотелось бы мне разделять оптимизм Эрики Мейер, но я знал, что новые технологии не всегда приносят добро людям. Кому не захочется доказать, что его версия событий самая правильная? Могу легко представит себя на месте Дейдры и совсем не уверен, что, поступая так, как она, сделаю правильно. Каждый, кто часами блуждал по интернету, знает — технологии поощряют дурные привычки.
Мозби читал проповедь каждые семь дней, в день, посвященный отдыху, варке и питью пива. Он, кажется, не одобрял питье пива, но не хотел читать в один из рабочих дней, поэтому пивной день оставался единственным свободным. Он говорил о европейском боге и сказал, что тот, кто будет следовать его правилам, улучшит свою жизнь, но объяснения, как это получится, не были особенно убедительными.
Однако у Мозби были некоторые навыки в приготовлении лекарств, и он проявлял рвение учиться работе в поле, поэтому постепенно люди стали более благосклонными, и отец иногда позволял Джиджинги приходить к Мозби, чтобы учиться искусству письма. Мозби также предлагал учить других детей, и ровесники Джиджинги иногда наведывались, но больше для того, чтобы показать друг другу, что они не боятся быть рядом с европейцем. Остальные дети вскоре начали скучать и ушли, но Джиджинги сохранял интерес к письму, отец считал, что это порадует европейца, поэтому в итоге разрешил сыну ходить на занятия каждый день.
Мозби объяснил Джиджинги как каждый звук, сказанный человеком, может быть обозначен знаком на бумаге. Знаки собирались в ряды как растения в поле; ты смотрел на знаки, как будто гуляя по ряду, каждый знак превращался в звук, и оказывалось, ты говоришь то, что когда-то сказал другой человек. Мозби показал, как создавать каждый из разных знаков на листе бумаге с помощью палочки с сердцевиной из сажи.
На обычном уроке Мозби произносил фразу, а потом записывал сказанное: «Когда наступает ночь, я иду спать». Ту мба а иле йо мэ йав. «Там два человека» Йорув мбан мба ухар. Джиджинги аккуратно переписывал это на свой лист бумаги, а после Мозби проверял.
— Очень хорошо. Но ты должен оставлять пропуски, когда пишешь.
— Я так и делаю. — Джиджинги указал на интервалы между рядами
— Я не то имею в виду. Видишь пропуски между каждой линией. — Он указал на свою бумагу.
Джиджинги понял.
— Твои знаки собраны в кучи, а мои расставлены равномерно.
— Это не просто кучки знаков. Это… Не знаю, как вы их называете. — Он достал из стола тонкую пачку бумаги и пролистал ее. — Здесь не вижу. Там, откуда я пришел, мы называем их «словами». Когда мы пишем, то оставляем пустое место между словами.
— Но что такое слова?
— Как бы тебе объяснить. — Он задумался. — Если ты говоришь медленно, то делаешь паузу после каждого слова. Поэтому мы и оставляем там пустое место, когда пишем. Например: Сколько. Тебе. Лет? — Он одновременно говорил и писал на бумаге, оставляя место каждый раз, когда делал паузу: Энйом а оу кута а мэ?
— Но ты говоришь медленно, потому что ты чужеземец. Я из тивов, поэтому я не делаю пауз, когда говорю. Тогда мое письмо тоже должно быть без пропусков?
— Неважно, как быстро ты говоришь. Слова остаются теми же, говоришь ли ты быстро или медленно.
— Тогда зачем ты сказал, что делаешь паузу после каждого слова?
— Это самый простой способ выделить слова. Попробуй сказать очень медленно. — Он указал на только что написанное.
Джиджинги произнес очень медленно, как мужчина, который старается не показать, что пьян.
— Почему нет пустого места между «эн» и «йом»?
— «Энйом» — это одно слово. Ты не делаешь паузу посередине его.
— Но я не делаю паузу и после «энйом».
Мозби вздохнул:
— Я еще подумаю, как тебе объяснить. Пока что просто оставляй пустые места там, где это делаю я.
Какое странное искусство — письмо. Когда засеваешь поле, лучше всего равномерно распределять ямс; отец побил бы Джиджинги, если бы тот собирал ямс в кучи, как поступал Мозби со знаками на бумаге. Но Джиджинги решил овладеть этим искусством как можно лучше, и если это означает сбор знаков в кучи, он будет так делать.
Только много уроков спустя Джиджинги наконец осознал, где нужно оставлять пробелы, и что Мозби обозначает как «слово». Ты не можешь на слух определить, где слова начинаются и заканчиваются. Звуки, которые человек издает, когда говорит, были плавными и неразрывными, как кожа на ноге козла, но слова были как кости под шкурой, а пробелы между ними — как суставы, по которым ты можешь разделить их на части. Оставляя пустые места в том, что Мозби говорил, он делал кости видимыми.
Джиджинги понял, что если постарается, сможет различить слова в обычной речи людей. Произносимые звуки не изменились, но он воспринимал их раздельно; он узнал о частях, из которых состоит целое. Он сам все время говорил словами. Просто раньше он этого не понимал.
Простота поиска с помощью «Рэмем» действительно впечатляет, но это только верхушка айсберга потенциала программы. Когда Дейдра искала в записи предыдущие заявления своего мужа, она формулировала явный программный запрос. Но «Уэтстоун» ожидают, что когда люди привыкнут к «Рэмем», запросы займут место такого обыденного действия как вспоминание, и «Рэмем» будет интегрирована в мыслительные процессы. Когда это произойдет, мы станем когнитивными киборгами, абсолютно неспособными что-либо забыть; цифровое видео, хранящееся на безупречном кремниевом носителе, возьмет на себя роль, однажды занятую нашими ненадежными височными долями мозга.
На что может быть похоже — иметь абсолютную память? Возможно, человеком с лучшей когда-либо задокументированной памятью был Соломон Шерешевский, живший в России в первой половине ХХ века. Исследовавшие его психологи обнаружили, что он мог однажды услышать серию слов или чисел и помнить их месяцами или даже годами. Совершенно не владея итальянским, Шерешевский мог цитировать строки «Божественной комедии», услышанной пятнадцатью годами ранее. Но идеальная память — это не благословение, как может показаться. Отрывок текста, который читал Шерешевский, вызывал так много образов в его памяти, что он не мог сфокусироваться на том, о чем собственно идет речь, а его знание бесчисленных специфических примеров осложняло понимание абстрактных концепций. Временами он умышленно пытался забывать. Он выписывал числа, которые больше не хотел помнить, на клочки бумаги и затем сжигал их, такая себе тактика выжженной земли для освобождения памяти; но тщетно.
Когда я спросил о возможности того, что идеальная память станет увечьем, у представителя «Уэтстоун», Эрики Мейерс, был готовый ответ:
— Это не отличается от беспокойства о людях, которые используют сетчаточные проекторы, — сказала она. — Были опасения, что постоянное появление уведомлений будет отвлекать или подавлять нас, но мы все адаптировались к ним.
Я не упомянул, что не все считают это положительным эффектом.
— И «Рэмем» полностью настраиваемая под заказчика, — продолжила она. — Если в какой-то момент вам кажется, что она делает слишком много поисков, вы можете уменьшить уровень восприимчивости. Хотя согласно нашим анализам, клиенты этого не делают. Когда они осваиваются, то обнаруживают — чем чувствительнее «Рэмем», тем больше от нее пользы.
Но даже если «Рэмем» не загромождает ваше поле зрения нежелательными видениями прошлого, интересно, нет ли проблем от самой идеальности образов памяти.
Есть фраза «простить и забыть», и для нас, таких идеальных и великодушных, это работает. Но для настоящих нас связь между этими двумя действиями не такая прямая. В большинстве случаев мы должны немного забыть, прежде чем сможем простить; когда мы больше не ощущаем боль, как свежую, обиду легче простить, что приводит к тому, что она становится менее запоминающейся и так далее. Психологический контур обратной связи делает оскорбление простительным с высоты взгляда в прошлое, хотя изначально оно приводило в ярость.
Я боялся, что «Рэмем» сделает невозможным работу этого контура обратной связи. Зафиксировав все подробности оскорбления на нестираемом видео, она предотвратит смягчение, необходимое для начала прощения. Я снова задумался над словами Эрики Мейерс о том, что «Рэмем» не повредит крепкому браку. А если чей-то союз был основан (как бы смешно это не звучало) на краеугольном камне забывчивости, какое право имеет «Уэтстоун» разрушать его?
Проблема не ограничивается супругами; отношения всех видов зиждутся на прощении и забывании. Моя дочка Николь всегда была упрямой; вначале непослушным ребенком, потом откровенно дерзкой девушкой. Мы с ней часто и неистово ссорились, когда она была подростком, но эти споры в основном оставили в прошлом, и сейчас у нас хорошие отношения. Если бы у нас был «Рэмем», разговаривали бы мы еще друг с другом?
Не хочу сказать, что забывание — единственный способ исправить отношения. Я не вспомню большинство наших с Николь ссор — и слава Богу — но одну ссору помню ясно, и она побуждает меня становиться лучше как отец.
Николь было 16, и она училась в старших классах. Прошло два года с тех пор как ее мама, Анжела, ушла, вероятно, два самых тяжелых года для нас обоих. Не помню, с чего все началось — наверняка что-то банальное — но конфликт обострился, и вскоре Николь выплеснула на меня всю злость на мать.
— Она ушла из-за тебя! Ты выгнал ее! Можешь тоже уходить, мне пофиг. Без тебя мне будет лучше. — И в доказательство она вылетела из дома.
Знаю, это не было заранее обдуманным злым умыслом с ее стороны — не думаю, что она хоть когда-то думала заранее в тот период своей жизни, — но она не могла придумать более болезненного обвинения даже если бы захотела. Когда Анжела ушла, я был опустошен, и постоянно думал, что я мог сделать по-другому, чтобы удержать ее.
Николь не вернулась до следующего дня, и всю ночь я копался в себе. Раньше я не верил, что был виноват в уходе ее матери, но обвинение Николь послужило сигналом тревоги. До того я не отдавал себе отчета, но теперь осознал, что считал себя главной жертвой ухода Анжелы, барахтаясь в жалости к себе, как бы глупо это ни было. Завести детей даже не было моей идеей, Анжела захотела стать родителем, а сейчас оставила меня расхлебывать кашу. Как можно было взвалить на меня всю ответственность за воспитание молодой девушки? Как настолько тяжелую работу могли поручить кому-то настолько неопытному?
Обвинение Николь заставило меня понять, что ее положение было хуже моего. Я хотя бы добровольно записался в ряды отцов, хотя давным-давно и без полного понимания, во что ввязываюсь. Николь же призвали исполнять роль, не спрашивая ее мнения. И если у кого-то было право жаловаться, то только у нее. Я думал, что хорошо справляюсь с обязанностями родителя, но стало понятно, что должен был лучше.
Я резко изменился. Наши отношения не улучшились накануне вечером, но за годы я смог вернуть расположение Николь. Помню, как она обнимала меня на вручении дипломов колледжа, и я понял, что годы усилий были вознаграждены.
Были бы эти годы возможными с «Рэмем»? Даже если бы каждый из нас смог воздержаться от демонстрации другому его плохого поведения, возможность лично пересмотреть видеозапись ссоры кажется фатальной. Живое напоминание того, как мы в прошлом орали друг на друга, освежало бы гнев и мешало бы нам восстановить отношения.
Джиджинги хотел записать некоторые истории о том, откуда пришли тивы, но рассказчики говорили бегло, и он не мог писать так быстро, чтобы поспевать за ними. Мозби сказал, что с практикой дело пойдет лучше, но Джиджинги уже не верил, что хоть когда-то станет достаточно быстрым в письме.
Потом однажды летом европейская женщина по имени Рэйсс пришла проведать деревню. Мозби сказал, что она «человек, который узнает других людей», но не смог объяснить, что это значит, а только, что она хочет узнать о земле тивов. Она задавала вопросы всем, не только старейшинам, но и молодым, даже женщинами и детям, и записывала все, что ей говорили. Она не старалась чтобы кто-то принял европейские обычаи; когда Мозби настаивал, что нет такой вещи как проклятие и на все воля Божья, Рэйсс спросила как проклятия работают и внимательно слушала объяснения того, как твоя родня по линии отца может проклинать тебя, пока родня по материнской линии защищает от проклятий.
Одним вечером Коква, лучший рассказчик в деревне, поведал историю о том, как люди Тива разделились на разные кланы, и Рэйсс записала все в точности, как он сказал. Позже она переписала историю с помощью машины, в которую она громко тыкала пальцами и получала чистый и легко читаемый текст. Когда Джиджинги попросил ее сделать еще одну копию для него, она согласилась, чем очень его порадовала.
Бумажная версия истории, как ни странно, разочаровала. Джиджинги помнил, как впервые услышал о письме и представлял, что оно позволит ему видеть рассказчика как живого. Но письмо этого не сделало. Когда говорил Коква, он не пользовался только словами; он пользовался звуками голоса, движениями рук, светом в своих глазах. Он рассказывал историю всем своим телом, и вы так ее и понимали. Ничего из этого не было на бумаге; можно записать только голые слова. А чтение одних слов давало только намек на впечатление от рассказа Коквы, как будто облизываешь котелок, в котором приготовили окру, вместо поедания самой окры.
Джиджинги был все еще рад бумажной версии и время от времени перечитывал ее. История была хорошей и заслуживающей записи на бумаге. Не все записанное на бумаге настолько заслуживало этого. Во время проповедей Мозби читал вслух истории из своей книги, часто хорошие, но в том числе он читал и слова, дописанные им за несколько дней до проповеди, которые были вообще не историями, а заявлениями о том, как европейский бог улучшит жизнь людей Тива.
Однажды, когда Мозби был красноречив, Джиджинги выразил свое восхищение им.
— Знаю, ты высокого мнения обо всех своих проповедях, но сегодняшняя была особенна хороша.
— Спасибо, — улыбаясь, ответил Мозби. А потом спросил: — Почему ты сказал, что я высокого мнения обо всех моих проповедях?
— Потому что надеешься, что люди захотят прочитать их через много лет.
— Я не надеюсь. С чего ты это взял?
— Ты записал их до того, как принес. Прежде чем кто-то услышал проповедь, ты записал ее для следующих поколений.
Мозби рассмеялся.
— Нет, я не поэтому записываю их.
— Тогда почему? — Он знал, что это не для людей где-то далеко, потому что иногда посыльные приходили в деревню, чтобы принести бумагу Мозби, но они никогда не забирали у него листы с проповедями.
— Я записываю слова, чтобы не забыть, что хочу сказать во время проповеди.
— Как ты можешь забыть то, что хочешь сказать? Мы с тобой разговариваем сейчас и никому для этого бумага не нужна.
— Проповедь отличается от общения. — Мозби задумался. — Я хочу быть уверен, что читаю проповеди как можно лучше. Я не забуду, что хочу сказать, но могу забыть лучший способ. Если я не запишу, мне надо будет беспокоиться. Но запись слов не только помогает мне помнить. Она помогает мне думать.
— Как она помогает тебе думать?
— Хороший вопрос, — заметил он. — Странно, не так ли? Не знаю, как объяснить, но записывание помогает мне решить, что я хочу сказать. Там, откуда я родом, есть старая пословица: verba volant, scripta manent[5]. Вы, тивы, сказали бы «произнесенные слова улетают, написанные слова остаются». Понимаешь?
— Да, — ответил Джиджинги из вежливости. Было совсем непонятно. Миссионер еще не был стариком, но у него, наверно, ужасная память, просто он не хочет признаваться. Джиджинги рассказал своим ровесникам, и те несколько дней шутили по этому поводу. Когда они болтали, то добавляли: «Ты запомнишь? Это поможет», — и изображали, как Мозби пишет за столом.
Однажды вечером следующего года Коква объявил, что расскажет историю о том, как тивы распались на разные кланы. Джиджинги взял с собой бумажную версию, поэтому мог читать историю одновременно с повествованием Коквы. Иногда Джиджинги следовал за рассказом, но часто сбивался, потому что слова Коквы не совпадали с написанным на бумаге. Когда Коква закончил, Джиджинги сказал ему:
— Ты не рассказал историю точно так же, как в прошлом году.
— Глупости, — ответил Коква. — Когда я рассказываю историю, она не меняется, и неважно, как много времени прошло. Попроси меня рассказать ее через двадцать лет, и я расскажу точно так же.
Джиджинги указал в бумагу, которую держал:
— Эта бумага — история, которую ты рассказал в прошлом году, и есть много отличий. — Он выбрал запомнившуюся. — В прошлый раз ты сказал: «Уйенги захватили женщин и детей и увели их в рабство». В этот раз «Они забрали в рабство женщин, но на этом не остановились: они взяли даже детей»
— Это то же самое.
— Это та же история, но ты рассказал ее по-другому.
— Нет, — ответил Коква. — Я рассказал так же, как и раньше.
Джиджинги не хотел пытаться объяснять, что такое слова. Он заметил:
— Если бы ты рассказывал как раньше, ты бы каждый раз говорил «Уйенги захватили женщин и детей и увели их в рабство».
Секунду Коква смотрел на него в изумлении, а потом рассмеялся:
— Ты думаешь, это важно, теперь когда ты овладел искусством писать?
Сэйб, который слушал их перепалку, пожурил Кокву. «Не твоего ума дело судить Джиджинги. То, что ест заяц, не по нраву гиппопотаму. Пусть каждый проводит свое время, как хочет»
— Конечно, Сэйб, конечно, — сказал Коква, метнув насмешливый взгляд на Джиджинги.
Позже Джиджинги вспомнил пословицу, услышанную от Мозби. Хотя Коква рассказывает ту же историю, он может расставлять слова по-разному каждый раз; он был настолько хорошим рассказчиком, что порядок слов не играл роли. Он отличался от Мозби, который не допускал импровизации во время проповедей; для него слова были самым важным. Джиджинги понял, что Мозби записывал проповеди не из-за плохой памяти, а потому что искал особую расстановку слов. Как только он находил желаемую, он мог придерживаться ее так долго, как хотел.
От любопытства Джиджинги постарался представить, что ему придется проповедовать, и начал записывать, что будет говорить. Сидя на корне мангового дерева с блокнотом, подаренным Мозби, он составил проповедь о тсаве, качестве, которое позволяло одним мужчинам побеждать других, и которое Мозби не понимал и отвергал как глупости. Когда Джиджинги прочитал первую версию одному из сверстников, тот объявил ее ужасной, что привело к короткой потасовке между ними, но позже Джиджинги пришлось признать правоту сверстника. Он попытался переписать проповедь второй раз, а затем и третий, после чего устал и забросил это дело.
Упражняясь в письме, Джиджинги начал понимать, что имел в виду Мозби; писать — значит не просто сохранять чьи-то слова; это может помочь тебе решить, что сказать, до того, как ты это скажешь. И слова — это не только части разговора; они так же и части мышления. Когда ты записываешь их, ты можешь хватать мысли, как кирпичи в руках, и собирать их разными способами. Написание позволяет смотреть не так на свои мысли, как когда ты только произносишь их; и, глядя на запись, можно их улучшать, делать сильнее и продуманнее.
Психологи различают семантическую память — знание общих фактов, и эпизодическую память — набор личного опыта. Мы используем технологические устройства для семантической памяти с тех пор, как изобрели письмо: вначале книги, затем поисковые системы. Но ранее мы сопротивлялись таким изобретениям в отношении эпизодической памяти; мало у кого есть столько же дневников и фотоальбомов, сколько обычных книг. Очевидная причина — удобство; если мы искали книгу о птицах Северной Америки, нам нужно взять написанную орнитологом, но если мы искали дневник, нам нужно написать его самим. Но я также подозреваю другую причину: подсознательно мы считаем наши эпизодические воспоминания неотъемлемой частью наших личностей и неохотно воплощаем их во внешнюю форму, низводя их до книг на полке или файлов на компьютере.
И это может измениться. Годами родители запечатлевали каждую минуту жизни детей, поэтому даже если дети не носили персональных камер, их ЖиВи уже были практически составлены. Нынче родители позволяют детям носить сетчаточные проекторы во все более раннем возрасте, поэтому могут пожинать плоды вспомогательных программ еще раньше. Представьте, что случится, если дети начнут использовать «Рэмем» для доступа к ЖиВи: их способ познания будет отличаться от нашего, потому что акт вспоминания будет другим. Вместо того, чтобы думать о событии из своего прошлого и видеть его мысленным взором, ребенок будет говорить про себя ссылку на это событие и смотреть видео собственными глазами. Эпизодическая память станет полностью технологически опосредованной.
Очевидный недостаток такой зависимости — вероятность, что люди могут, по сути, страдать амнезией, если программы откажут. Но я беспокоюсь не только о вероятности отказа технологий, но и об их успехе: как изменится постижение себя, если видеть свое прошлое только через немигающий объектив видеокамеры? Кроме контура обратной связи, сглаживающего неприятные воспоминания, существует и такой, который романтизирует детские воспоминания, и разрушение этого процесса будет иметь последствия.
Самый ранний день рождения, который я помню, — мой четвертый; помню, как задувал свечи на торте, с дрожью срывал оберточную бумагу с подарков. Видео нет, но есть фотографии в семейном альбоме, и они согласуются с тем, что я помню. На самом деле, подозреваю, что сам уже не помню тот день. Вероятнее, я создал воспоминания, когда впервые посмотрел на фотографии и за много раз потом, когда пропитывал их эмоциями, которые я чувствовал в тот день. Мало-помалу, повторялись такие случаи, и я сочинил себе счастливые воспоминания.
Другое мое раннее воспоминание — игра в гостиной, я толкаю игрушечные машинки, пока бабушка работает за швейной машинкой; она иногда поворачивается и тепло улыбается мне. Фотографий того дня нет, поэтому я знаю, что эти воспоминания мои и только мои. Прекрасная, идиллическая память. Хотел бы я увидеть ее на настоящей пленке? Нет, точно нет.
Относительно роли правды в автобиографии критик Рой Паскаль писал: «С одной стороны существует правда фактическая, с другой стороны — правда чувств писателя, и то, где они пересекутся нельзя указать заранее». Наши воспоминания — это личные автобиографии, и в тот день бабушка особенно памятно улыбалась мне из-за связанных с ней чувств. А если бы видео открыло, что бабушка на самом деле улыбалась неискренне, что она была расстроена неудачным шитьем? Для меня это воспоминания важно из-за ощущения счастья, связанного с ним, и мне не хотелось бы им рисковать.
Кажется, что непрерывное видео всего моего детства было бы полно фактов, но лишено чувств, просто потому, что камеры не могут поймать эмоциональное измерение событий. Как только включается камера, тот день с моей бабушкой становится неотличимым от сотен других. И если бы я повзрослел и имел доступ ко всем видеозаписям, то не мог бы приписать большую эмоциональную значимость какому-то одному дню, не было бы ядра, вокруг которого могла бы вырасти ностальгия.
А какие будут последствия, когда люди смогут заявить, что помнят свое младенчество? Я готов представить, когда вы спрашиваете молодого человека о его самом раннем воспоминании, и он сбит с толку; в конце концов, у него есть видео, датируемое днем его рождения. Неспособность помнить первые несколько лет нашей жизни — что психологи называют детской амнезией — может кануть в Лету. Родители больше не расскажут детям анекдоты, начинающиеся со слов: «Ты этого не помнишь, потому что тогда едва начинал ходить». Если детская амнезия — характерное свойство детства, то подобно уроборросу — змее, поедающей себя— наша молодость будет стерта из нашей памяти.
Часть меня не хочет этого, стремится защитить детей, чтобы они видели начало своей жизни в легкой дымке, спасти их изначальные воспоминания от замены холодным безэмоциональным видео. Но, возможно, дети будут так же тепло относится к своим абсолютным цифровым воспоминаниям, как и я к своим несовершенным органическим.
Люди состоят из историй. Наши воспоминания — не объективный сборник каждой прожитой секунды; они — рассказы, состоящие из избранных моментов. И поэтому даже когда мы проживаем те же события как другие личности, мы никогда не составим идеальных рассказов: критерии отбора моментов отличаются для каждого из нас и отражают наши личности. Каждый из нас замечает какие-то детали, обращающие на себя внимание, и вспоминает то, что важно для него, и рассказы, которые мы пишем, в свою очередь приобретают форму наших личностей.
Но интересно, если все будет помнить всё, сгладятся ли наши различия? Что случится с нашим ощущением своего «я»? Мне кажется, идеальная память не может быть рассказом, так же как неотредактированная запись камеры слежения не может стать художественным фильмом.
Когда Джиджинги было двадцать, в село пришел чиновник из администрации, чтобы поговорить с Сэйбом. Он взял с собой молодого тива, который посещал школу при миссии в Кацина-Ала. Администрация пожелала иметь запись всех споров племенных судов, поэтому приставила к каждому вождю одного такого юношу в качестве писца. Но Сэйб сказал офицеру:
— Знаю, у вас нет достаточно писцов для всей земли тивов. Здесь Джиджинги обучился письму; он может быть нашим писцом, а вы можете отправить вашего мальчика в другое село.
Чиновник устроил экзамен Джиджинги, но Мозби учил хорошо, и в конце концов чиновник согласился назначить Джиджинги писцом Сэйба.
Когда чиновник ушел, Джиджинги спросил Сэйба, почему он не захотел взять писцом мальчика из Кацина-Алы.
— Никому из школы при миссии нельзя доверять, — ответил Сэйб.
— Почему? Разве европейцы воспитали из них лжецов?
— Отчасти это их вина, но и наша тоже. Когда годы тому европейцы набирали мальчиков для школ при миссиях, большинство старейшин отдало ребят, от которых хотели избавиться, бездельников и мятежников. Теперь они возвращаются и не чувствуют родства ни с кем. Они орудуют своим умением писать, как большим пистолетом; они требуют от своих вождей найти им жен, иначе начнут писать клевету и заставят европейцев найти других вождей.
Джиджинги знал мальчика, который всегда жаловался и искал способы избежать работы; было бы ужасно, если бы кто-то такой одержал верх над Сэйбом.
— Ты не мог сказать об этом европейцам?
— Многие пытались, — ответил Сэйб, — Маишо из клана Кванде, который предупредил меня о писцах; в Кванде они уже давно. Маишо повезло, что европейцы поверили ему, а не лжи писца, но он знал о других вождях, которым посчастливилось меньше; европейцы часто верят бумаге, а не людям. Не хочу испытывать судьбу. — Он серьезно посмотрел на Джиджинги. — Ты — мой родственник, Джиджинги, и родня каждому в этом селе. Я доверяю тебе писать то, что я говорю.
— Да, Сэйб.
Суд племени проходил каждый месяц с утра до вечера три дня подряд и всегда привлекал зрителей, иногда так много, что Сэйбу приходилось требовать, чтобы все сели, да бы все могли слышать и видеть происходящее на суде. Джиджинги садился рядом с Сэйбом и записывал детали каждого дела в книгу, оставленную чиновником. Хорошая работа; ему платили из денег, собранных с участников спора, и ему давали не только стул, но и маленький стол, которым позволялось пользоваться не только во время суда. Жалобы, с которыми обращались к Сэйбу, отличались — то об украденном велосипеде, то об ответственности соседа за неурожай — но в основном приходилось разбираться с женами. В одном из споров Джиджинги записал следующее:
«Гирги, жена Умема, убежала из дома и вернулась к своим родственникам. Ее родственник, Анонго, пытался убедить ее остаться с мужем, но Гирги отказывается, и Анонго ничего не может поделать. Умем требует вернуть калым[6] в 11 фунтов, который он заплатил. Анонго говорит, что денег у него нет, тем более, что калым был только 6 фунтов.
Сэйб пригласил свидетелей с обеих сторон. Анонго говорит, что свидетели у него есть, но они сейчас путешествуют. Умем предоставляет свидетеля, и тот дает присягу. Он подтверждает, что сам отсчитывал 11 фунтов, которые Умем заплатил Анонго.
Сэйб просит Гирги вернуться к своему супругу и быть хорошей женой, но она отвечает, что более не может оставаться с ним. Сэйб приказывает Анонго вернуть Умему 11 фунтов, срок первого взноса — три месяца, когда урожай можно будет продавать. Анонго соглашается»
Это был последний спор дня, и к тому времени Сэйб явно устал.
— Продавать овощи, чтобы вернуть калым, — сказал он, качая головой. — Когда я был маленьким, такого не было.
Джиджинги знал, что это значит. В прошлом, рассказывали старейшины, вы производили обмен подобными предметами: если нужна коза, можно было обменять ее на цыплят; если нужна жена, нужно было пообещать одну из своих родственниц семье жены. Потом европейцы сказали, что больше не будут принимать овощи в оплату налогов, требуя оплаты в монетах. Скоро все могло быть обменяно на деньги; их использовали для покупки всего, от тыквы до жены. Старейшины считали это бессмыслицей.
— Старые дороги стираются, — согласился Джиджинги. Он не сказал, что молодым соотечественникам нравится новый уклад, потому что европейцы также постановили, что калым можно платить, только если женщина согласна выйти замуж. В прошлом девушку могли пообещать старику с гнилыми зубами и больному проказой, и выбора у нее не было. Теперь женщина могла выйти замуж за мужчину, который ей нравился, если ему было по силам заплатить калым. Джиджинги и сам копил деньги на свадьбу.
Иногда Мозби приходил посмотреть, но судебные разбирательства сбивали его с толку, и после он часто задавал вопросы Джиджинги.
— Например, был спор между Умемом и Анонго о размере уплаченного калыма. Почему клятву давал только свидетель? — спросил Мозби.
— Чтобы убедиться, что он в точности расскажет, как все произошло.
— Но если бы Умем и Анонго поклялись, это тоже гарантировало бы, что они расскажут правду. Анонго мог соврать, потому что не давал клятвы.
— Анонго не врал, — сказал Джиджинги. — Он говорил то, что считал правдивым, так же как и Умем.
— Но Анонго сказал не то же самое, что свидетель.
— Но это не значит, что он врал. — Потом Джиджинги кое-что вспомнил о европейском языке и понял недоумение Мозби. — В нашем языке два слова для того, что в твоем языке называется «правдой». То, что правдиво, мими, и то, что точно, ваф. Во время спора обе стороны говорят, что считают правдивым, они рассказывают мими. Свидетель, однако, клянется говорить о случившемся точно; он рассказывает ваф. Когда Сэйб выслушает стороны, он решает, что будет мими для каждого. Но это не ложь, если обвиняемые не говорят ваф, пока говорят мими.
Мозби явно не одобрил.
— В стране, откуда я пришел, каждый дающий показания должен поклясться, что говорит ваф, даже обвиняемые.
Джиджинги не видел в таком смысла, но сказал только:
— У каждого племени свои обычаи.
— Да, традиции отличаются, но правда — это правда; она не меняется от одного человека к другому. И помни, что говорит Библия: правда освободит тебя.
— Помню, — отвечал Джиджинги. Мозби раньше говорил, что знание правды Господней сделало европейцев такими успешными. Невозможно отрицать их богатства и могущества, но кто скажет, в чем причина?
Чтобы справедливо и полностью описать «Рэмем»— надо самому его использовать. Проблема заключалась в том, что у меня не было ЖиВи для индексирования; обычно я включал свою личную камеру, только когда брал интервью или освещал мероприятие в СМИ. Но я провел некоторое время в окружении людей с ЖиВи и мог использовать то, что записали они. Хотя все программы ЖиВи обеспечивают защиту личных данных, большинство людей предоставляют базовые общие права: если вы запечатлены на их ЖиВи, то имеете доступ к этой записи. Поэтому я запустил программу для сборки частичного ЖиВи из чужих записей с использованием журнала GPS в качестве базиса для поиска. В течении недели мой запрос распространился по социальным сетям и архивам публичных видео, и я был награжден фрагментами записей, длиной от несколько секунд до нескольких часов: не только с камер охраны, но и из ЖиВи друзей, знакомых и даже абсолютно посторонних людей.
Результат был, разумеется, очень фрагментированным по сравнению с тем, что получилось бы, если бы я сам записывал видео, и все материалы были от третьего лица, а не от первого, как большинство ЖиВи, но «Рэмем» обрабатывал и такое. Я полагал, что зона охвата будет более плотной в последние годы просто из-за роста популярности ЖиВи. К моему удивлению, когда я посмотрел на график охвата, то обнаружил пик около десяти лет назад. Николь вела ЖиВи с подросткового возраста, поэтому я получил неожиданно большой сегмент моей домашней жизни.
Сначала я был немного не уверен, как испытать «Рэмем», так как я, очевидно, не мог попросить ее достать видео события, которое я не помню. Я решил начать с того, что помню. Я мысленно произнес: «Когда Винс сказал мне о своей поездке в Палау».
Сетчаточный проектор отобразил окно в левом нижнем углу поля зрения: я обедаю с моими друзьями Винсентом и Джереми. Винсент тоже не ведет ЖиВи, поэтому запись показана с точки зрения Джереми. Я минуту слушаю, как Винсент восторгается плаванием с аквалангом.
Потом я попробовал то, что едва вспомнил: «Званый ужин, где я сел между Деброй и Лил». Я не помнил, кто еще был за столом, и ждал, что «Рэмем» поможет это узнать.
Наверняка Дебра записывала тот вечер, и с ее видео я смог запустить программу распознавания и идентифицировать всех остальных присутствующих.
После начальных успехов, я потерпел ряд неудач; неудивительно, учитывая пробелы в ЖиВи. Но после часового путешествия по событиям прошлого, эффективность «Рэмем» была весьма впечатляющей.
Наконец настало время испытать «Рэмем» на некоторых воспоминаниях, более отягощенных эмоциями. Мои отношения с Николь казались сейчас достаточно прочными для безопасного пересмотра скандалов, которые у нас были во времена ее молодости. Я решил начать со ссоры, которую помнил ясно, и двигаться назад во времени.
Я произнес: «Николь кричала мне: «Из-за тебя она ушла».
Окно показало кухню дома, в котором мы жили, когда Николь взрослела. Запись с точки зрения Николь, и я стою перед кухонной плитой. Мы явно ссоримся.
— Она ушла из-за тебя! Можешь тоже уходить, мне пофиг. Без тебя мне будет лучше.
Слова были точно такими же, как я их помнил, но их говорила не Николь.
Это был я.
Первой мыслью было то, что это подделка, что Николь отредактировала видео и вложила свои слова в мой рот. Она наверняка заметила мой запрос на доступ к ее ЖиВи и сфабриковала это, чтобы преподать мне урок. Или, возможно, этот фильм она смонтировала, чтобы показать своим друзьям, подкрепляя ее истории обо мне. Но почему она до сих пор настолько зла на меня, что сделала такое? Разве мы не оставили это в прошлом?
Я начал быстрый просмотр видео в поисках несоответствий, которые указали бы, где была склеена редактируемая запись. Следующая запись показала, как Николь выбегает из дома, как я и помнил, поэтому там не могло быть признаков нестыковки. Я перемотал видео и начал смотреть предшествующую ссору.
Я был зол из-за увиденного, зол на Николь, создавшую такую ложь, потому что всю предыдущую запись только я кричал на Николь. Потом кое-что из того, что я говорил, стало звучать тошнотворно знакомо: жалобы, что меня снова вызвали в школу из-за ее проблем, обвинения, что она проводит время с плохой компанией. Но я говорил такое не в этом контексте, не так ли? Я проявлял заботу, а не ругал ее. Николь, видимо, перенесла слова, сказанные мной в другое время, чтобы сделать ее клеветническое видео более правдоподобным. Это же единственное объяснение, правда?
Я командую «Рэмем» проверить цифровой водный знак на записи, и получаю ответ, что видео не изменялось. Я вижу, что «Рэмем» советовала исправить мой поисковый запрос: когда я сказал «Николь кричала мне», программа предложила «Я кричал на Николь». Исправление должно было отобразиться одновременно с первым результатом поиска, но я не заметил. Я с отвращением выключаю «Рэмем», в ярости на программу. Я почти начал искать информацию о фальсифицировании водных знаков, чтобы доказать подделку видео, но останавливаюсь, понимая, что это акт отчаяния.
Я мог бы свидетельствовать, положа руку на кипу Библий и с любой требуемой клятвой, что именно Николь называла меня причиной, по которой ее мать ушла. Сцена ссоры была также ясно перед глазами, как и любое другое воспоминание, но я посчитал видео неправдоподобным не только по этому; я знал, какими бы ни были мои ошибки и недостатки, я никогда не был отцом, который мог сказать такое своему ребенку.
И теперь у меня есть цифровое видео, доказывающее, что я именно такой отец. И хотя я не был больше тем человеком, я не мог отрицать свою связь с ним.
Более красноречивым был тот факт, что много лет я скрывал правду от себя. Раньше я говорил, что детали, которые мы выбираем, чтобы запомнить, — это отражения наших личностей. Что же говорит обо мне то, что я вложил эти слова в уста Николь вместо собственных?
Я помню, что эта ссора стала поворотным пунктом для меня. Я представлял историю искупления и самосовершенствования, в которой я был героическим отцом-одиночкой, принимающим вызов. Но реальность была… какой? Скольким воспоминаниям того, что произошло с тех пор, я могу доверять?
Я снова запустил «Рэмем» и начал искать видео выпускного в колледже Николь. То событие я записывал сам, поэтому на записи было видно лицо Николь, и она казалась искренне счастливой в моем присутствии. Прятала ли она свои настоящие чувства так, что я не заметил их? Или, если наши отношения действительно улучшились, как это произошло? Определенно 14 лет назад я был гораздо худшим отцом, чем думал; было заманчиво сделать вывод, что я стал тем отцом, каким себя считаю сейчас, но я больше не мог доверять своим ощущениям. Есть ли вообще у Николь позитивные чувства ко мне сейчас?
Я не собирался использовать «Рэмем» для ответа на этот вопрос; мне нужно было обратиться к источнику. Я позвонил Николь и оставил сообщение, что хочу поговорить и предлагаю приехать к ней вечером.
Прошло несколько лет, и Сэйб начал посещать собрания всех вождей клана Шанги. Он объяснил Джиджинги, что европейцы больше не хотят иметь дела с таким количеством вождей и требуют, чтобы вся земля тивов была разделена на группы, которые они называют «септами»[7]. В результате Сэйб и другие вожди должны обсудить, к кому присоединится клан Шанги. Хотя услуги писца не требовались, Джиджинги было интересно услышать обсуждение, и когда он попросил разрешения сопровождать Сэйба, то согласился.
Джиджинги никогда раньше не видел так много старейшин в одном месте; некоторые были невозмутимые и величавые, как Сэйб, другие — громкие и шумные. Они спорили часами.
Вечером, когда Джиджинги вернулся, Мозби спросил, как все прошло. Джиджинги вздохнул:
— Даже если бы они не вопили, все равно было бы похоже на драку диких кошек.
— Почему Сэйб решил, что тебе стоит сопровождать его?
— Мы должны объединиться с кланами, которые находятся ближе всего; это путь тивов. И так как Шанги был сыном Кванде, наш клан должен объединиться с кланом Кванде, живущим на юге.
— Логично, — сказал Мозби. — Так в чем загвоздка?
— Не все в клане Шанги живут по соседству друг от друга. Некоторые живут на обрабатываемых землях на западе, возле клана Джечира, и их старейшины дружны со старейшинами Джечиры. Они хотели бы, чтобы клан Шанги объединился с Джечирой, потому что у них было бы больше влияния в получившемся септе.
— Понимаю, — Мозби ненадолго задумался. — Могут ли западные Шанги присоединится к одному септу, а южные — к другому?
— Джиджинги покачал головой.
— У нас, Шанги, есть один отец, поэтому мы все должны оставаться вместе. Все старейшины согласны с этим.
— Но если происхождение так важно, как могут старейшины запада утверждать, что клан Шанги должен объединиться с кланом Джечира?
— В этом то и несогласие. Старейшины запада заявляют, что Шанги был сыном Джечиры.
— Подожди, вы не знаете, кем были отцы Шанги?
— Конечно, знаем! Сэйб может по памяти перечислить всех прародителей вплоть до самого Тива. Старейшины с запада просто притворяются, что Шанги был сыном Джечиры, потому что получат выгоду от присоединения к клану Джечиры.
— Но если клан Шанги объединится с кланом Кванде, то выгоду получат ваши старейшины?
— Да, но Шанги был сыном Кванде. — Затем Джиджинги понял, что подразумевал Мозби. — Ты думаешь, наши старейшины притворяются!
— Совсем нет. Звучит так, как будто у обеих сторон равные притязания, и нет способа определить, кто прав.
— Сэйб прав.
— Конечно, — отвечал Мозби. — Но как ты можешь убедить других? В стране, из которой я пришел, много людей записывают свою родословную на бумаге. Таким образом мы можем отследить нашу родословную точно, даже на много поколений в прошлое.
— Да, я видел родословные в твоей Библии от Авраама назад к Адаму.
— Конечно. Но даже отдельно от Библии, люди записывают свою родословную. Когда люди хотят выяснить, к кому восходит их род, они могут консультироваться с бумагой. Если бы у вас была бумага, другим старейшинам пришлось бы признать правоту Сэйба.
Джинги признал это хорошей идеей. Если бы только клан Шанги использовал бумагу давным-давно. И тут его осенило.
— Как давно европейцы впервые прибыли в землю тивов?
— Не уверен. Думаю, минимум 40 лет назад.
— Как думаешь, они могли записать что-то о родословной клана Шанги, когда впервые прибыли?
Мозби задумался
— Возможно. В администрации определенно есть много записей. Если нужные существуют, то хранятся на базе правительства в Кацина-Але.
Грузовик вез товары по автостраде в Кацина-Алу каждый пятый день, когда собирался базар, а новый базар будет послезавтра. Если они выедут завтра утром, то могут добраться до автострады вовремя и успеть на грузовик.
— Думаешь, они разрешат мне посмотреть записи?
— Шансы выше, если с тобой будет европеец, — улыбаясь, ответил Мозби. — Прокатимся?
Николь открыла и пригласила внутрь. Очевидно, ей было интересно, почему я пришел.
— Так о чем ты хотел поговорить?
Я не знал, как начать.
— Это прозвучит странно.
— Хорошо, — сказала она.
Я рассказал ей о просмотре своего частичного ЖиВи при помощи «Рэмем», и в том числе ссоры, случившейся, когда Николь было 16, и закончившейся моим криком на нее и ее уходом из дома.
— Помнишь тот день?
— Конечно, помню. — Казалось, ей неловко, она не понимала, куда я клоню.
— Я тоже его помню, по крайней мере, я так думал. Но я помню его по-другому. Я помню то, что ты мне это говорила.
— Я говорила что?
— Я помню, что ты сказала мне, что я могу уйти, тебе пофиг и вообще будет лучше без меня.
Николь долго смотрела на меня.
— Все эти годы ты так помнил тот день?
— Да, до сегодня.
— Это было бы почти забавно, если бы не было так грустно.
Я почувствовал боль в животе.
— Прости. Не могу передать, как мне жаль.
— Жаль, что ты сказал, или жаль, что представлял меня на твоем месте?
— И то, и то.
— И поделом! Ты представляешь, что я чувствовала?
— Я не могу представить. Знаю, что чувствовал себя ужасно, когда думал, что услышал это от тебя.
— Только ты все выдумал. Это услышала я. — Она качает головой, будто не веря своим ушам. — Что, блин, ожидаемо от тебя.
Было больно такое слышать.
— Да? Правда?
— Конечно, — сказала она. — Ты всегда ведешь себя, как будто ты жертва, словно хороший парень, который заслуживает лучшего обращения, чем имеет.
— Звучит так, как будто у меня галлюцинации.
— Не галлюцинации. Просто слепота и зацикленность на себе.
Я немного разозлился.
— Я тут пытаюсь извиниться.
— Вот-вот. Характерно для тебя.
— Нет, ты права, мне жаль. — Я подождал, пока Николь жестом показала продолжать. — Думаю, я… слепой и зациклен на себе. Мне сложно признавать, ведь я думал, что открыл глаза и покончил с этим.
Она нахмурилась.
— Что?
Я рассказал, что чувствовал, когда думал, что как отец изменился к лучшему и перестроил наши отношения, завершив моментом привязанности на ее выпуском. Николь не выглядела откровенно саркастичной, но выражение ее лица заставило меня остановиться; очевидно, я поставил себя в неудобное положение.
— Ты все еще ненавидела меня на выпускном? — спросил я. — Я все выдумал о том, что мы поладили к тому времени?
— Нет, мы действительно поладили на выпуском. Но не из-за того, что ты чудесным образом стал хорошим отцом.
— Тогда из-за чего?
Она помолчала, сделала глубокий вдох и затем произнесла:
— Я начала ходить к терапевту, когда пошла в колледж. — Николь снова сделала паузу. — Вероятно, она спасла мне жизнь.
Моей первой мыслью было «Зачем Николь понадобился терапевт?». Я отбросил ее и сказал:
— Не знал, что ты была на терапии.
— Конечно, не знал; ты был последним, кому я сказала бы. Во всяком случае, я была выпускницей, и терапевт убедила меня, что для меня будет лучше перестать злиться на тебя. Вот почему мы с тобой так прекрасно общались на выпускном вечере.
Итак, я действительно сфабриковал рассказ, у которого было мало общего с реальностью. Все сделала Николь, я не сделал ничего.
— Думаю, я даже не знаю тебя.
Она пожала плечами.
— Ты знаешь меня настолько, насколько тебе нужно.
Это тоже было больно, но я был не вправе жаловаться.
— Ты заслуживаешь лучшего, — сказал я.
Николь коротко и грустно засмеялась.
— Знаешь, когда я была моложе, то мечтала, что ты это скажешь. Но сейчас… ну, не то что бы все исправляет, да?
Я понял, что надеялся на то, что она простит меня там и тогда, а после все будет хорошо. Но для улучшения отношений нужно было больше, чем «извини».
Меня осенило.
— Я не могу изменить уже сделанного, но хотя бы могу перестать притворяться, что не делал этого. Я использую «Рэмем» и увижу честную картину себя, как некое резюме.
Николь смотрела на меня, оценивая мою искренность.
— Хорошо, — сказала она. — Но давай уточним: ты не будешь приезжать ко мне каждый раз, когда почувствуешь вину за то, что обращался со мной, как с дерьмом. Я очень постаралась, чтобы оставить эти события в прошлом, и не собираюсь заново проживать их, просто чтобы ты почувствовал себя лучше.
— Конечно, — я видел, что она едва сдерживается. — И я расстроил тебя тем, что снова поднял эту тему. Извини.
— Ничего, пап. Я ценю, что ты пытаешься сделать. Просто… давай некоторое время не повторять этого снова, хорошо?
— Добро. — Я уже начал уходить, но потом остановился. — Только хотел спросить… если возможно, если я что-то могу сделать, чтобы загладить вину…
— Загладить вину? — Она смотрела недоверчиво. — Не знаю. Просто будь внимательнее к другим, сможешь?
Это я и пытаюсь сделать.
На правительственной базе действительно были бумаги сорокалетней давности, которые европейцы называли «предварительными отчетами», и присутствие Мозби оказалось немаловажным для получения доступа к ним. Бумаги были написаны по-европейски, что Джиджинги прочитать не мог, но содержали схемы происхождения разных кланов, и он довольно легко узнавал имена тивов, а Мозби подтверждал, что толкование верно. Старейшины западных земель были правы, а Сэйб ошибался: Шанги был сыном Джечиры, а не Кванде.
Один из работников правительственной базы согласился распечатать копию важной для Джиджинги страницы, чтобы тот взял ее с собой. Мозби решил остаться в Кацина-Але и проведать своих знакомых, но Джиджинги отправился домой немедленно. На обратном пути он чувствовал себя нетерпеливым ребенком, желающим проехать всю дорогу на грузовике, а не идти домой от автострады. Приехав в деревню, Джиджинги сразу же начал искать Сэйба.
Джиджинги нашел его на тропе, ведущей в соседнее крестьянское хозяйство; какие-то соседи задержали Сэйба, чтобы он помог в разрешении спора, как раздать новорожденных козлят. Наконец, они остались довольны, и Сэйб продолжил путь. Джиджинги шел за ним.
— С возвращением, — сказал Сэйб.
— Сэйб, я был в Кацина-Але.
— А. И зачем ты туда ездил?
Джиджинги показал ему бумагу.
— Она написана давно, когда европейцы впервые пришли сюда. Они общались со старцами клана Шанги, и когда старцы рассказывали историю клана, то утверждали, что Шанги был сыном Джечиры.
Реакция Сэйба была спокойной:
— Кого спрашивали европейцы?
Джиджинги посмотрел в бумагу.
— Батура и Йоркиаха.
— Помню их, — кивнул Сэйб. — Мудрые люди были. Не должны были такого говорить.
Джиджинги тыкнул пальцем в слова на странице:
— Но сказали!
— Может быть, ты неправильно прочитал.
— Правильно! Я умею читать.
Сэйб пожал плечами.
— Зачем ты принес сюда эту бумагу?
— Она говорит важные вещи. Значит, нам будет правильно объединиться с кланом Джечиры.
— Думаешь, клан должен поверить тебе на этом основании?
— Я не прошу клан поверить мне. Я прошу их поверить людям, которые были старцами, когда они сами были молодыми.
— И они так бы и сделали. Но тех людей здесь нет. Есть только бумага.
— Бумага говорит нам, что они сказали бы, если бы были здесь.
— Неужели? Человек не всегда говорит одно и то же. Будь здесь Батур или Йоркиах, они согласились бы со мной, что мы должны объединиться с кланом Кванде.
— Как они могли согласиться, если Шанги был сыном Джечиры? — Он указал на лист бумаги. — Джечира — наша ближайшая родня.
Сэйб остановился и повернулся к Джиджинги.
— Вопросы родства не решаются бумагой. Ты — писец, потому что Маишо из клана Кванде предупредил меня о мальчиках из школы при миссии. Маишо не предупредил бы нас, если бы у нас не был один отец. Твоя должность доказывает, насколько близки наши кланы, но ты это забыл. Ты смотришь в бумагу и говоришь то, что уже должен знать тут. — Сэйб постучал по его голове. — Или ты изучал бумагу так долго, что уже забыл, что значит быть тивом?
Джиджинги открыл рот, чтобы возразить, но понял, что Сэйб прав. За все время, потраченное на изучение письма, он начал думать как европеец. Он начал верить написанному на бумаге больше, чем сказанному людьми, а тивы так не поступают.
Предварительный отчет европейцев был вафом; определенный и точный, но недостаточный для разрешения проблемы. Выбор, с каким кланом объединяться, должен быть правильным для общины; он должен быть мими. Только старейшины могли определить, что в данному случае будет мими; в их компетенции решать, что лучше для клана Шанги. Просить Сэйба подчиниться бумаге значит просить его действовать против того, что он считал правильным.
— Ты прав, Сэйб, — сказал он. — Извини меня. Ты мой старейшина, и я был не прав, думая, что бумага может знать больше тебя.
Сэйб кивнул и продолжил идти.
— Ты волен поступать, как хочешь, но уверен, ты причинишь больше зла, чем добра, если покажешь бумагу остальным.
Джиджинги задумался над этим. Старейшины западных земель, несомненно, заявили бы, что предварительный ответ подтверждает их позицию, и это продлило бы дебаты, которые и так слишком затянулись. Но более того, это сместило бы тивов вниз на пути отношения к бумаге, как источнику правды; это был бы другой поток, который смыл бы старые дороги, и Джиджинги не видел в этом пользы.
— Согласен, — сказал он. — Я больше ее никому не покажу.
Сэйб кивнул.
Джиджинги пошел к своей хижине, размышляя над случившимся. Даже без посещений школы при миссии он начал думать как европеец; его занятия письмом привели к тому, что он, сам того не замечая, перестал уважать старцев. Письмо помогало ему думать яснее, он не мог отрицать этого; но такая причина была недостаточно весомой, чтобы доверять бумаге больше, чем людям.
Как писцу, ему полагалось хранить книгу решений Сэйба в суде племени. Но ему не нужно было хранить другие тетради, в которых он записывал свои мысли. Он использует их при разжигании огня.
Обычно мы так не думаем, но писание — это технология, а, значит, у грамотного человека процессы мышления технологически опосредованы. Мы стали когнитивными киборгами тогда, когда научились бегло читать, и последствия были глобальными.
До того как культура приняла письменность, когда знание передавалось только устно, она могла легко пересмотреть свою историю. Ненамеренно, но неизбежно; во всем мире барды и гриоты[8] адаптировали свой материал под конкретную аудиторию и так постепенно подстраивали прошлое в угоду настоящему. Мысль, что сводки прошлого не должны изменяться, — это дань уважения письменному слову у грамотных культур. Антропологи подтвердят, что устные культуры понимают прошлое по-разному; для них свои истории не должны быть слишком точными, так как должны подтверждать осознание их общности. Поэтому неверно было бы сказать, что их история ненадежна; их история делает то, что ей положено делать.
Прямо сейчас каждый из нас — личная устная культура. Мы переписываем наше прошлое, как нам нужно, и защищаем то, что говорим о себе. Со своими воспоминаниями каждый из нас виновен в либеральной интерпретации своей личной истории, рассматривая предыдущие «я» как ступени на пути к теперешнему славному «я».
Но эпоха подходит к концу. «Рэмем» — это только первое поколение протезов памяти, и такие продукты получат всеобщее распространение, мы поменяем нашу уязвимую органическую память на идеальные цифровые архивы. Мы получим запись того, что в действительности делали, вместо историй, выведенных из повторяющихся пересказов. Внутри своего сознания, каждый из нас перейдет от устной культуры к культуре грамотности.
Было бы слишком просто утверждать, что образованные культуры лучше необразованных, но моя предвзятость очевидна, поскольку я пишу эти слова, а не говорю их вам устно. Вместо того я скажу, что для меня проще оценить преимущества грамотности и сложнее осознать, чего это нам стоило. Письменность вдохновляет культуру больше ценить документы и меньше полагаться на субъективный опыт, и в целом, думаю, положительные свойства перевешивают отрицательные. В записях могут быть ошибки, а их интерпретация зависит от читателя, но, по крайней мере, слова на странице остаются неизменными, и в этом их заслуга.
Что касается нашей личной памяти, я нахожусь по другую сторону баррикад. Как человек, чья идентичность построена на органической памяти, я обеспокоен возможным устранением субъективности в наших воспоминаниях. Я привык считать, что для личностей может быть важным рассказывать истории о себе, ценным так, как не может быть для культур, но я продукт своего времени, а времена меняются. Мы не можем предотвратить наступление эры цифровой памяти, так же как неграмотные культуры не могли остановить прибытие письменности, поэтому лучшее, что я могу сделать, — это увидеть и в этом что-то положительное.
И думаю, я нашел реальное преимущество цифровой памяти. Суть не в том, чтобы доказать свою правоту; суть в том, чтобы признать свою ошибку.
Потому что все мы когда-то совершали ошибки, связанные с жестокостью или лицемерием, и мы забыли большинство таких случаев. То есть мы на самом деле не знаем самих себя. О каком понимании я имею право говорить, если не могу доверять собственной памяти? А вы? Наверно, думаете, что хотя ваша память не идеальна, вы никогда не были замешаны в пересмотре своего прошлого настолько сильно, как я. Но я был так же уверен, как и вы, и я ошибался. Можете сказать «Я знаю, что не идеален. Я совершал ошибки». Я здесь чтобы сказать, что вы сделали больше, чем думаете, что некоторые из основных предположений, на которых построена ваша самооценка, — на самом деле ложь. Проведите некоторое время с «Рэмем», и вы узнаете правду.
Но я рекомендую «Рэмем» не только ради позорных напоминаний, которые обеспечивает ваше прошлое, а для того, чтобы в будущем избежать потребности в них. Органическая память позволила мне создать оправдательный рассказ о моих отцовских заслугах, но используя в будущем цифровую память, я надеюсь избежать подобного. Правда о моем поведении не будет представлена кем-то другим, что заставит меня защищаться; она даже не стала чем-то вроде личного потрясения, подталкивающего к переоценке ценностей. Прежде всего, с «Рэмем», показывающей неприукрашенные факты, мое представление о себе никогда не уйдет слишком далеко от правды.
Из-за цифровой памяти мы не перестанем рассказывать о себе истории. Как я уже говорил, мы все состоим из историй, и ничто этого не изменит. Что сделает цифровая память, так это превратит наши истории из сочинений, подчеркивающих в нас лучшее и замалчивающих худшее, в другие, которые (я надеюсь) признают нашу подверженность ошибкам и сделают нас более терпимыми к чужим ошибкам.
Николь с таким же успехом начала использовать «Рэмем», и обнаружила, что ее воспоминания событий тоже не идеальны. Она не простила моего отношения к ней — и правильно, ведь ее проступки были несерьезными по сравнению с моими — но это смягчило ее злость за мою забывчивость, так как она поняла, что забывают все. И я с удивлением признаю, что именно такой сценарий и предсказывала Эрика Мейерс, когда говорила о влиянии «Рэмем» на человеческие отношения.
Это не значит, что я изменил мнение о темных сторонах цифровой памяти; их много, и люди должны о них знать. Я просто не думаю, что могу дальше объективно обсуждать это. Я забросил статью о протезах памяти, которую планировал написать; оставил исследование, которое делал для коллеги, и она написала хорошую статью о всех «за» и «против» «Рэмем», беспристрастно, без самоанализа и опасений, которые пропитали бы все, что я написал. Вместо статьи я написал это.
То, что я рассказал о тивах, основана на реальных событиях, но не документально. В 1941 году между тивам действительно был спор о том, с кем должен объединиться клан Шанги, ведь были различные заявления о происхождении его основателя, и административные записи на самом деле показали, что мнение старейшин клана о собственной генеалогии со временем изменялось. Но многие из описанных деталей вымышлены. Реальные события были более сложными и менее драматичными, какими всегда и бывают реальные события, поэтому я позволил себе некоторые вольности для улучшения повествования. Я придумал историю, чтобы показать правду. Признаю в этом противоречие.
Насчет моих споров с Николь, я попытался воссоздать их как можно точнее в меру моих сил. Я снимал на видео все с тех пор, как начал работать над этим проектом, и постоянно сверялся с видео, когда писал рассказ. Но в моей власти включать или замалчивать детали, возможно, я создал вообще другую историю. Не смотря на мои попытки быть твердым, польстил ли я себе изображением? Исказил ли я события, чтобы они больше соответствовали ожиданиям от рассказа-исповеди? Единственный способ судить — это сравнить мое изложение с самими видеозаписями, поэтому я делаю то, чего никогда не делал: с разрешения Николь, я предоставляю публичный доступ к своему ЖиВи, как оно есть. Просмотрите видео и решайте сами.
И если подумаете, что я не был абсолютно честным, скажите мне об этом. Я хочу знать.
Перевод: И. Кривохатько
Редактор: К. Орлова