Поток редакционной почты выплеснул на мой стол неопрятно отпечатанную рукопись, претенциозно озаглавленную «Некоторые разыскания в области виртуально развернутых метафор». Поскольку отдел литературы в научно-популярном журнале был давно ликвидирован за ненадобностью, то судьба уготовила посланию корзину для бумаги. Однако небрежно пролистав рукопись, я обнаружил упоминание о фантастике. В отделе писем, вероятно, тоже наткнулись на них и по этой причине адресовали мне. Фамилия автора была незнакома, обратный адрес отсутствовал.
Речь шла о каких-то бумагах и людях, вернее, о людях и их бумагах. Запутанное, я бы даже сказал — сумбурное повествование позволяло судить, что автор знаком с Борхесом, Кастанедой, Лемом или по крайней мере что-то слышал о них.
Осмотр конверта, в котором находилась рукопись, выявил, что она вообще не предназначалась нашему журналу. Старое помещение редакции находилось в жилом доме и после переезда в особняк до сих нор еще некоторые письма приходят по старому адресу. Разумеется, письмо было вручено курьеру, благо старое помещение было неподалеку. Вскоре курьер вернулся, сообщив, что по указанному адресу никто не проживает, а соседи поведали, что жильцы давно продали свою квартиру какому-то ныне прогоревшему малому предприятию и уехали.
Ситуация с подозрительной неумолимостью приобретала характер, чем-то напоминающий ход событий, изложенный в рукописи. И чтобы разорвать эту назойливую цепочку совпадений, я предпринимаю попытку опубликовать эту рукопись. Единственное вмешательство в текст, которое я себе позволил, — это изменение названия в сторону лаконичности и удобочитаемости, и кое-где ввел сноски.
Москва, 1990 год
Некий Дмитрий Ханин, малоизвестный знаток оккультных наук и тайный магоборец, незадолго до исчезновения оставил у знакомых свою рукопись, которая впоследствии также исчезла при заурядных обстоятельствах.
Толстая тетрадь без обложки, с выпадающими нумерованными страницами с 24-й по 69-ю была втиснута между телефонным справочником города Москвы за 1979 год и вторым томом собрания сочинений Серафимовича. При переезде с квартиры на квартиру тетрадь попала к знакомым знакомых, а затем пошла по рукам, рассыпаясь, пропадая частями. Окончательно расточилась она приблизительно к году 1989-му. К этому времени бывшие «самиздат» и «тамиздат» были обнародованы практически во всех издательствах, а потому содержание тетради и факт ее исчезновения остались незамеченными.
Не прошло и трех лет после исчезновения Ханина, как он вдруг лично объявился в Москве — сытый, лощеный и с американским паспортом в кармане. Навестив знакомых и родственников, он посетовал на пропажу тетради. Дело в том, что он начинает издательский бизнес и ему хотелось бы восстановить и опубликовать свой труд. Можно написать заново, но не будет первозданного пафоса, да и теперь никто и ничто не заставит его перечитывать сотни томов советской классики.
Просьба Ханина отыскать пропавшую рукопись была встречена прохладно. Некоторое оживление возникло после того, как он небрежно повертел в пальцах кредитную карточку «Америкэн Экспресс» и пояснил, что любой обнаруживший или восстановивший содержание рукописи будет немедленно вознагражден уместным количеством долларов.
После чего Ханин отбыл.
Кто-то из друзей Ханина, поднатужившись, вспомнил о рукописи как о своего рода сборнике окололитературных анекдотов, другой, напротив, утверждал, что литературой там и не пахло, а речь шла про обычаи полузабытых племен острова Борнео.
Предприняв ряд вялых тыков в разные стороны и не обнаружив концов рукописи, друзья и знакомые махнули рукой на затею. Однако юный родственник одного из друзей Ханина, сын благородных родителей, наслышавшись разговоров о заветной тетради и валютном призе за ее находку, энергично взялся за дело, благо имел острое желание приобрести мотоцикл марки «Харон».
Юношу звали Константин Недолин, ему было тогда 18 лет или около того. Пока визит Ханина оставался свежим в памяти родни, он составил имена всех, кто мог быть знаком с содержанием тетради, и после этого предпринял большой обход, записывая все, что удалось выудить из памяти людей.
Через полгода он накопил сведений достаточно для того, чтобы фрагментарно восстановить некоторые рассуждения Ханина. Юного палеонтолога не остановила сумбурность и противоречивость уцелевших или восстановленных тезисов. Не смутило и повторное исчезновение Ханина — все попытки обнаружить его по телефону или через отъезжающих ни к чему не привели. Нью-йоркский телефон долго не отвечал, а когда ответил, то оказался стоящим в конторе, занятой сбытом искусственных цветов. По адресу же его, как вскоре выяснилось, никто не проживал и жить не собирался: дом этот находился в одном из самых запущенных и жутких клоповников Бронкса и сгорел лет десять назад, ныне представляя собой пустую коробку.
Одновременно с поисками Недолин изрядно разнообразил и расширил круг своего чтения. Литература, которую Ханин в свое время собирал по крохам и ксерокопиям, стала доступной. Хотя это были самые верхи тайных знаний, Недолин по счастливому своему невежеству счел, что их тоже вполне хватит, дабы разобраться в терминологии и понятиях, которыми оперировал Ханин.
Увлекшись восстановлением пропавшей рукописи исчезнувшего Ханина, Недолин к осени созрел до мысли о том, что по завершении его труда либо появится хозяин тетради, либо, он, Константин, окажется в том месте, где обретается ее автор.
С Недолиным я познакомился случайно. Друзья моих знакомых попросили занести письма в дом по соседству, дабы затем они с оказией разошлись по штатовским адресам. Отъезжающий, крупный молодой парень с короткой стрижкой, паковал чемоданы и, небрежно перебрав конверты, кинул их в сумку. Как потом выяснилось, Константин уезжал в Нью- Йорк по приглашению Ханина. Предстоящий отъезд сделал юношу словоохотливым, и его несвязные высказывания возбудили мое любопытство.
Так я сделал первый шаг.
Ряд знакомых, у которых пересекались пути Ханина, Недолина и мои, поведали историю тетради и ее поисков. Замечу, что о Ханине до сей поры я ничего не слышал, хотя это казалось весьма странным: круг его общения был невелик, а сферы наших интересов соприкасались.
Рассказы третьих и четвертых лиц, их впечатления о дотошных поисках Константина и мои собственные разыскания составили мешанину, в которой нелегко было разобраться, где ханинское, а где недолинское. Оставалось переварить все как есть. Что я и не преминул сделать.
Насколько мне удалось выяснить, первотолчком исследований Ханина (по крайней мере то, что удалось восстановить или интерпретировать Недолину), пробавлявшегося до сей поры гаданием на кофейной гуще в салонах московского полусвета, снятием мелких порч и разоблачением шарлатанов, выдающих себя за магов, и выявлением тщательно законспирированных магов, ни за кого себя не выдающих, явилось, к его же удивлению, небезызвестное, а ныне полузабытое высказывание тогдашнего президента Соединенных Штатов Америки Рональда Рейгана, обозвавшего нашу страну Империей Зла.
Недолин полагает, что абсолютно немотивированный факт сбоя несокрушимых и легендарных идеологических структур настолько поразил Ханина, что он трижды зафиксировал свое удивление в пропавшей рукописи. По крайней мере на три разных источника ссылался в своих заметках Ханин, а поскольку описания эти не совпадали, то следовал вывод, что имело место троекратное воспроизведение первотолчка.
Итак, была попрана аксиома любой пропаганды — для успешной промывки мозгов своего или чужого населения обработка должна вестись монологично, однонаправленно, не допуская ни в коем случае диалога. Противник как бы не существует в действительности, его доводы и контрдоводы игнорируются. Уже в самой аксиоматике пропаганды заложен солипсический заряд большой разрушительной силы, но тогдашнее окостенелое политизированное сознание Ханина (разумеется, в оценке Недолина) проигнорировало этот момент. Впрочем, уподобляясь им, проигнорируем и мы.
Какими только отборными выражениями не клеймили закордонные враги последнюю Евразийскую империю за последние семь десятилетий, как не кляли, но почему-то относительно безобидное сочетание двух слов — «Империя! Зла!» — сверх меры распалило идеологов, агитаторов и сочувствующих.
Погрузившись в грязные волны однопартийной риторики, Ханин вынырнул весь в дерьме, но ответа на вопрос так и не нашел. Знакомство с куцыми обрывками западных публикаций и внимательное слушание радиоголосов тоже не дали ответа на вопрос: «Почему возникла столь неадекватная реакция, какие тайные мозоли державы отдавлены, где тот гнойник, вскрытия которого боялись?» Суть триединого вопроса имела и внешнее оформление — почти детская обида и надутые губки вождей всех ранжиров.
Ханин зашел с другого конца или, для любителя образов, заплыл с другого берега. Пусть — Империя Зла! Но как мог возникнуть такой образ? Искать ответ в ассоциативном ряду бывшего киноактера, насмотревшегося фильмов про звездные войны, — хорошая работа для психоаналитика. Ханин же догадывался, и в этом, как мне рассказывали, Недолин готов был поклясться, что здесь сфера профессиональных интересов не психоаналитиков, а специалистов иного рода, к коим, естественно, он причислял и себя.
Карты разложились нехитро. С точки зрения среднего, типичного, среднестатистического, заурядного американца (с кухонным комбайном, звездно-полосатым флагом над собственным фанерным домом и парой-тройкой тщательно запрятанных в подсознании юношеских грехов), мы и впрямь выглядели если и не самой цитаделью Великого Зла, то уж как минимум коронными землями Хозяина Тьмы.
Впрочем, средний американец, насквозь пропитанный ханжеством, тщеславием и невыносимым комплексом превосходства, наверняка ничего о нас не думает. Возможно, он и не думает вовсе. Высоколобый же интеллектуал знакомится с нами скорее всего не через погружение в быт (этого не вынесет никто, а кто стерпит и выживет, назовет страну даже не империей зла, а истинной преисподней, будучи, разумеется, совершенно неправым), а через то отражение действительности, которое в народе зовется искусством.
Литература и кино — вполне репрезентативная формализация идеи духа страны, решил Ханин, не подозревая тогда, насколько чудовищно достоверна его догадка. Он взглянул на нашу словесность и кинематограф глазами американца. И содрогнулся!
О чем бы ни шла речь, какой бы хитрый сюжет ни свивал автор или сценарист, какими бы изощренными способами герои ни преодолевали препоны, расставленные досужими сочинителями, итог всегда сокрушителен. В подавляющем большинстве мало-мальски художественных произведений фатально торжествовало зло! Причем в наиболее откровенной, злобно неприкрытой форме.
Как бы ни крутились критики и литературоведы, на кого бы ни ссылались, начиная с Аристотеля с его пресловутым «катарсисом» и кончая хотя бы равно пресловутыми Храпченко или Метченко, как бы они ни тужились объяснить необъяснимое, все было пугающе неизменно: наиболее типичным для советского социалистического реализма является победа зла. Ссылки на высокое очищение трагедией, на ее пафос и иные «метафизические намеки» были притянуты дешевыми литературоведами за отсутствующие уши.
Итак, финал произведения венчался убиением или умерщвлением протагониста. В более мягких вариантах положительный герой попросту истреблялся морально или физически: увечье, слепота, ампутация и тому подобные прелести. Пусть даже на фоне его кончины (подвига, самопожертвования, несчастного случая…) ликуют миллионы, пусть торжествует пятилетка (разбит отряд карателей, задута очередная домна, временно неверная возлюбленная одумалась и возложила цветы на могилку…). С точки зрения здравого смысла усредненного американца, смерть героя есть его поражение, а если герой есть воплощение или носитель добра — не важно, какие исходные эстетические маркеры стратифицируют антагониста и протагониста. У этих помешанных на спортивности, а вернее, на спортсменстве, янки — раз ты проиграл, то проиграл тот, кто делал на тебя ставку, проиграла команда, которую ты представляешь, и, самое важное, проиграл Главный Тренер.
Смерть героя есть победа зла. И никак иначе!
Судя по моим впечатлениям, на доводы и примеры Ханина наложились сюжеты увиденных в большом количестве
Недолиным американских видеобоевиков. Однако это имеет скорее комплементарный, нежели деривационный характер, и поэтому легкие хронологические несуразности не расстраивают цепочку доказательств, а проскальзывающие намеки на ритмичность, возможно, всего лишь недолинские рефлексии по поводу ханинских попыток придать своим логическим конструкциям структуру заклинаний, снимающих чары.
Сопоставляя астрономические тиражи наших изданий с западной видеопродукцией, Ханин находит их адекватными — в соответствующей среде, разумеется. В противном случае бессмысленно сравнивать процессы формирования стереотипов сознания.
Итак, о стереотипах. Вот Герой лично побеждает злодея, и в сознание закладывается модель победы над злом. Ложная или истинная модель — абсолютно безразлично. Сопереживая герою, зритель или читатель как бы сам одерживает победу. И наоборот. Произведения же без хэппи-энда обречены на успех разве что у горстки интеллектуалов, которые хоть и претендуют на роль «воспроизводителей» общественного сознания, сами носителями означенного сознания являются только во второй или третьей производной.
Словом, здесь Ханину — а вслед за ним и Недолину — удалось быстро проскочить первую ступень постижения. Определив правомочность бытования термина «империя зла», они вскоре забыли американцев и обратились к отечественной культуре, доискиваясь причин столь рокового и даже чуть ли не ритуального умерщвления мало-мальски положительных героев, неизбежно вызывающих сопереживание, а следовательно, и «соумирание» десятков и сотен миллионов читателей и зрителей.
После длительной возни с продуктом, условно именуемым «специфическое отображение действительности», наши исследователи подступили было с дрожащими от нетерпения пальцами к самой действительности, но предощущение истины оказалось столь невыносимым, что они временно ретировались. Каждый в свой черед, разумеется.
Справедливо полагая, что формирование так называемого советского искусства является вторичным, они обратились к первоистокам.
Незадолго до семнадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят пятого года Ханин предположил, что сухие термины «базис», «надстройка», «ВКПб» и им подобные в подобном же ряду подобных суть фрагменты чрезвычайно сильного заклинания либо же составляющие элементы имени древнего демона.
Взяв за основной предмет исследования «коммунистическую идеологию» (она же — «научный коммунизм», она же — «всепобеждающее учение» и т. п.), Ханин сообразил, что эта генеративная структура является прародительницей практически всех доминирующих у нас подструктур. Сия, в общем, банальная мысль его весьма вдохновила. Однако, чувствуя неподъемность темы и невозможность разгребания накопившихся за десятилетия завалов, он потратил немало сил и времени на поиски способа магического постижения всей парадигмы «коммунистичность». Разумеется, это был единственно верный путь. Анализ всего, что входит в комплекс коммунистической идеологии, истории, образа мышления и т. п. как некоего единого образования (чем оно, по сути, и являлось, а отсюда и смертельная борьба за целостность учения, война с фракционерами и т. п.), как некоего неразъемного предмета, знание истинного имени которого позволит упорядочить его взаимоотношения с внешним миром, и, следовательно, обезопасить. Их не смущала догадка о том, что в красной магии вообще нет истинных имен, хотя они понимали, что предмет требует исключительно осторожного обращения.
Попытки медитировать на образ «коммунизма» ни к чему, кроме ядовитой изжоги, не привели.
Подвергнув предмет магическому воздействию, они, возможно, предполагали осуществить его развертку по всем осям бытия и в конечных производных свести к нулю в любой системе координат. Что бы ни означало предыдущее высказывание (один из немногих уцелевших фрагментов — запись Недолина на обрывке почтового конверта со слов близкого друга Ханина, пробормотавшего их в краткую минуту просветления между запоями), смысла в нем, очевидно, не больше, чем в остальных, но и не меньше.
Мне так и не удалось выяснить, кто именно произнес эти слова — друг Ханина или сам Ханин, если предположить, что два запоя относятся к нему, а не к другу.
Приблизительно через полгода после начала размышлений была вычислена или угадана (скорее всего, учитывая непрерывную самовоспроизводимость мира, ее просто вспомнили) операционная матрица, позволяющая, как надеялся исследователь (который из нас?), безопасно или по крайней мере безболезненно раскрыть и идентифицировать предмет.
Был определен дескриптор. Правда, вопрос, насколько эффективны попытки обезопасить себя от последствий такого определения, остался без ответа. Несколько утешало, что вводимое понятие сплошь и рядом, а часто ни к селу ни к городу употреблялось в прессе и вроде бы без особых последствий.
Так или иначе, слово было произнесено. И это слово было — зомбификация.
Совокупность явлений и процессов, именуемая зомбификацией[1], поначалу казалась исследователю субституцией некоего истинного способа действия, по обнаружению которого произойдет вытеснение субститута. Однако выяснилось, что зомбификация имеет характер более универсальный, чем можно было предположить, исходя из повседневной практики. Идея магического лишения жизни (не умерщвления, а как бы отделения души от тела и замены души ее субститутом, заменителем, подвластным злодею, осуществляющему зомбификацию) — всего лишь отблеск проявления могущественных чар из арсенала древних магов и современных демонов, в равной степени пытающихся заменить индивидуальное сознание, личную доблесть и бессмертную душу на ум, честь и совесть эпохи.
Основной объем утерянной рукописи, а впоследствии и воссозданного варианта занимал перечень сюжетов, имен и событий, своего рода сводная таблица преданий, мифов и легенд, хорошо известных любому гимназисту в свое время, не говоря уже о приват-доцентах, и основательно забытых в эпоху поголовной грамотности.
Все эти Анубисы, Бальдуры, Вирбии, Гранны, Донары, Зевсы, Исиды, Кибелы и так далее, до Ямвана и Ярилы включительно, представляют интерес познавательный. Но для воссоздания разысканий Ханина и Недолина они несущественны. После того как мне удалось связать некоторые разлохмаченные концы и обрывки сведений с пересказами четвертых лиц, считающих все эти поиски блажью, погоней за тенью метафоры, эстетской отрыжкой, чувство того, что в итоге обнаружена пустота, крепло, и только сожаление по утраченному времени заставляет продолжать повествование.
Кроме того, крепло подозрение, что эта пустота — суть единственно истинное или в крайнем случае не ложное.
Вторая ступень постижения являла собой некий субстрат, выжатый из хронологических таблиц, пропущенных через матрицу зомбификации. Собственно говоря, исследователи могли прийти к своим выводам более простым и успешным манипулированием смыслами, но что-то заставляло двигаться шаг за шагом, словно обходя изнутри слева направо некий круг с вписанной пентаграммой и постепенно входя в спираль, закручивающуюся в точку, почти совпадающую с местоположением центра пентаграммы.
Разгон был неплох. Определив постулаты коммунизма как своего рода зомбификацию христианской идеи, наши исследователи, а может, только один из них, смело устремились в глубь истории и, естественно, вывели христианство как своего рода же зомбификацию идеи вечно умирающего и воскресающего бога (или богов)[2]. Здесь бы им остановиться, поскольку становится ясно, что и все потуги ума Ханина (или Недолина) есть всего лишь зомбификация процесса исследования. Но инерция соблазна была слишком велика, и следующим ходом было выведение идеи умирающего и воскресающего бога зомбификацией прозрений о сущности жизни как круговороте говна в природе.
Испугавшись результатов изысканий, Ханин (а у меня есть основания полагать, что это был он, так как характер Недолина толкнул бы его на следующий шаг — другое дело, что сделать его он просто не успел) произвел ретардацию и вернулся на исходную позицию.
Остановившись на определении «коммунистичности» как зомбификации христианской идеи, Ханин (а впоследствии и Недолин) долго топтался на уточнении матрицы зомбификации. Все эти занятия были своего рода игрой ума. Выстраивались бинарные оппозиции типа «жизнь — не жизнь», «смерть — не смерть», а в итоге сложилась довольно-таки забавная теория несмертельных множеств. Математические познания Недолина (спецшкола с уклоном, брошенная по состоянию здоровья родителей) помогли выстроить некое подобие теории бесконечных множеств состояний, каждое из которых, в свою очередь, являлось бесконечным же множеством состояний, по мощности не уступающем (речь идет о множестве) основному, первоначальному. Еще немного, и кто-то из них додумался бы до концепции зомбического континуума, но одному не хватило воображения, второй же вовремя остановился.
Очевидно, с этого момента записи в тетради приобрели иной характер. Описание вудуистических ритуалов и структурный анализ первомайских и ноябрьских торжеств сменились цитатами из Шолохова, Булгакова, Оренбурга, Казакевича, Фадеева, Платонова, Ильфа и Петрова, Аксенова, Симонова, Максимова… Собственно говоря, цитаты идут до конца тетради без комментариев, как бы иллюстрируя некий тезис, внятно изложить который исследователь почему-то опасается. Удивляло то, что вперемешку цитировались как до оскомины знакомые перлы официоза, так и выбранные места из «самиздата». Значительно позже ко мне пришла догадка, что необходимости в иллюстративном материале вообще не было: каждому, кто знакомится с этими тезисами, достаточно вспомнить то немногое, что отложилось в голове от школьной премудрости. Вернее, все вспомнится само.
Действительно, излагая друзьям и знакомым свои домыслы и предположения, оба исследователя практически не приводили цитат и примеров. Обнаружилось, что у каждого человека от даже, казалось, начисто забытых произведений сохранилось в памяти достаточно, чтобы самому подкрепить, проиллюстрировать тезисы Ханина или Недолина. Было в этом что-то пугающее, впрочем, так оно и должно быть: книги советских писателей больше, чем книги.
Недолин же, судя по рассказам знакомых, до недавней поры практически ничего не читал, как и большинство его сверстников. И поэтому надолго засел в библиотеке, восстанавливая ход поисков Ханина. Можно предположить, что именно тогда у него возник (или, как он мог предположить, был восстановлен) образ «коммунистического завтра» как своего рода дурно переваренная идея загробной жизни. Мысль весьма несвежая, но она поразила исследователей, поскольку выламывалась из логически и магически непротиворечивой системы зомбификации. То, что, зомбифицируя христианство, «коммунизм» оставил некоторые его структуры дееспособными, в общем-то не противоречит и не мешает самому процессу зомбифицирования.
Неудивительна популярность в не столь далекие времена трактатов на тему «Христианство и коммунизм», «Коммунизм и христианство». Вполне объяснимо болезненное любопытство теологов к коммунистической идее. Их безуспешные попытки сакрализировать ее похожи на потуги свихнувшегося мистика разглядеть, что там, за Великим Пределом, вглядываясь в глаза покойника. Понятен и прагматичный цинизм носителей и воспроизводителей коммунистической идеологии, не гнушающихся с пользой для себя («для дела» — что, впрочем, одно и то же) брать нужное текущему моменту там, где «нужное» обнаруживается.
Но странным было то, что идея светлого коммунистического будущего в зомбифицированном виде весьма напоминала христианский «тот свет». В отличие от эволюционной карнавализации культур здесь даже не пахло фарсовой профанизацией. Отнюдь нет! «Не мы, а внуки наших внуков», «не мы, так наши дети» — эти и им подобные лозунги стали паролем, пропуском в «рай» для поколений, одно за другим сжигаемых в топке чудовищного эксперимента. Мрачное подозрение — а был ли вообще эксперимент — придет к исследователям позднее.
Серьезное отношение к «светлому будущему» требовало, казалось, немедленного удовлетворения в так называемой советской художественной литературе, но получило развитие в ее чахлой ветви, именуемой научной фантастикой, практически все семь десятилетий гонимой и презираемой вершителями судеб. Отношение отчасти справедливое — тоскливая статика загробного светлого завтра возбуждала и леденила кровь одновременно, как и всякая непристойная попытка заглянуть за Предел.
На этом этапе исследователи фантастикой пренебрегли. Они снова обратились к почти обязательному умерщвлению героя. Возникло действительное или мнимое противоречие. С точки зрения программистов структур стереотипа «светлого загробного будущего», в зомбифицированном сознании имело смысл, казалось бы, воспроизводить позитивные реалии. Но исследователи не учли, что говорить о смысле целесообразно, только находясь по эту сторону принципа удовольствия.
Но есть ли вообще какой-то иной смысл в сладострастном расстреле из пулемета героев-коммунистов в «Поднятой целине»? Почему Булгаков все-таки умерщвляет Мастера и его подругу? Для какой потребы обаятельного и классово не чуждого Остапа Бендера необходимо было полоснуть бритвой по горлу? Для какой высшей надобности коммунистов и беспартийных пачками вешают, стреляют и гноят в тысячах, десятках тысяч книг? Почему «поражение от победы» так неотличимо?
Ответ на вопросы, заданные в начале поисков, был неожиданным.
Естественное желание сузить сферу поисков заставило Ханина (Недолина) остановиться именно на художественной литературе. Из сохранившихся обрывков записей можно сделать вывод, что один из исследователей, а возможно, оба, пытался найти слагаемые некоего истинного имени или всех имен. Судя по их расчетам и прозрениям, имена погибших
героев художественных произведений после несложных манипуляций должны были сложиться в кабалистические фигуры. Ханин полагал, что из получившейся в результате этих манипуляций своеобразной азбуки из семи пиктограмм возможно было не только составить имя могущественного демона, но и наложить на него неотвязные вязы. Ни Ханин, ни Недолин так и не поняли, что они — и все, обретающиеся здесь, — и сейчас, есть слагаемые этого демона. Не знали они и того, что красная магия не одолевается магической силой любого плана, ибо она необорима, так как в отличие от иных магий не вводит иллюзии в миры, а, наоборот, делает миры иллюзией.
Анализируя на конкретных примерах, как высшая ценность — конкретная человеческая жизнь — подменялась некоей идеей лучшей жизни некоего абстрактного общества, исследователь пришел к выводу, что все обнаруженные противоречия — мнимые, а истинная картина самодостаточна и внутренне непротиворечива. Пройдя через соблазны игры смыслами и терминами (нечто вроде «В стране теней может быть эффективной только теневая экономика» и т. п.), они обнаружили, что действительность (или то, что за нее принимается) превзошла самые мрачные ожидания, а вернее — ее вовсе не оказалось.
В принципе подсказка таилась в самом определении зомбификации и ее параметров. Другое дело, что зомбификация может быть проведена настолько интенсивно, что речь уже пойдет о полноценном умерщвлении, а значит, о неудачной зомбификации.
В некотором смысле процесс умирания есть всего лишь подготовка к отделению души от тела. Сам акт смерти — миг краткий. Вот до сего предела организм жил, пил и платил партвзносы, а после него — нет. Хотя внешне организм еще розов, тепел, может производить какие-то движения, конвульсии — жизни в нем уже ни капли. Отлетела, казалось, самая малость, не нога, не палец даже, так — пшик, который ни на каких весах не взвесишь. Но мертвый от живого отличается тем, что тулово хоть и на месте, но душа из него вон!
Все это тривиально. Другое дело, что затасканное идеологами и писателями понятие «народной души» («духа страны» и т. п.) приобретает неожиданную актуальность, когда на душу эту совершается покушение. Для того чтобы уничтожить, убить народ, этнос, государство, не обязательно огнем и мечом истреблять всех без разбора, не обязательно крестить или обрезать по велению очередных задач или в свете революционной ситуации и уж совсем не обязательно загонять в газовые камеры или на стройки социализма по расовому или классовому признаку. Достаточно отделить душу народа (страны) от государственного тела, и останется кадавр, долго и тупо разлагающийся труп, клетки которого в силу биологической (этногенетической) инерции мучительно совершат еще несколько циклов самовоспроизводства, бессмысленного и тоскливого.
Но когда произошло это умерщвление, грубое и настолько неизощренное, что даже не вписывается в матрицу зомбификации?
Из всех предполагаемых дат (1914, 1917, 1937 и т. д.) достойна внимания лишь одна, да и то отсутствующая, судя по разысканиям Недолина, в записях Ханина, но нередко упоминаемая им вслух во время бесед с некоей Анастасией, фамилию которой установить не удалось. Ее соседи по коммунальной квартире рассказали мне, что приходил молодой нахал и все выспрашивал насчет Анькиного хахаля, но ничего путного не узнал, потому что к этому времени Анька- Анастасия съехала по хитрому размену с квартиры, оставив после себя неоплаченный счет за международный разговор и кучу бумажного хлама. Хлам, разумеется, соседями был сожжен во время битвы за жилплощадь.
Мне пришлось бы уйти в легком разочаровании, если бы не случайная встреча на лестничной клетке с участковым милиционером. Посмотрев мои документы, уполномоченный взял под козырек и спросил, чем вызван мой интерес к Анастасии, как бишь там ее фамилия… Я честно сообщил, что к Анастасии у меня никакого интереса нет, просто один мой знакомый интересовался другим ее знакомым. Как же, вдруг обрадовался участковый, был такой, рыжий, два раза напившись пьян, скандалил с соседями, пришлось в отделение сводить. Пусть спасибо скажет, что не в вытрезвилку: лыко он вязал, был при документах и деньгах, правда, глупости говорил и чуть дежурного не напугал, все болтал, что, мол, вроде как убили его не то в двадцать два года, не то в двадцать втором году… Кого убили, не понял я, рыжего или дежурного? Вот и я не понял, ответил участковый.
Неестественное явление участкового, сообщившего искомую дату, вписывалось в последовательность случайных и как бы случайных встреч, сопровождающих меня, Недолина и, возможно, в свое время Ханина. У меня даже возник соблазн проследить историю всех этих поисков Анны до ханинских и после моих, но я благоразумно подавил соблазн. Разумеется, встреча эта не имела никакого значения, возможно, участковый возник в этом мире только для того, чтобы сообщить дату, и исчез незамедлительно после того, как исполнил свою миссию. Правда, если существуют генеративные структуры, порождающие участковых, сообщающих даты, то должны существовать и аналогичные структуры, порождающие «меня», узнающего дату, и так далее. Впрочем, это возвращение к идее магического континуума, и относится она к предыдущему соблазну. Мне же следовало впредь опасаться участковых, даты сообщающих.
Итак, в 1922 году было запланировано и самым решительным образом осуществлено отделение души от государственного тела. Маленькая и, на первый взгляд, безобидная операция — высылка морским путем горстки философов, поэтов, ученых… Даже прямое их физическое истребление не привело бы к подобному для государства летальному исходу, истребление одних неизбежно порождает других, смертью, как известно, смерть попирается. Но это изгнание за море носило глубокий магический характер: воспроизводился уход души на тот свет и, в силу симпатических обратных связей, именно к этому и привел[3].
Последующие акции практикующих идеологов привели к тому, что все зарубежье и впрямь стало рассматриваться как «тот свет», попасть куда было хуже, чем, допустим, в тюрьму («Из тюрем приходят иногда, из-за границы никогда», А. Вознесенский). Неудивительно, что эмиграция казалась неким подобием смерти. И отбывающий, внеся свою лепту перевозчику, исчезал словно бы навсегда, в единичных до сих пор случаях возвращаясь как бы воскрешенным в новом качестве («Иностранец!»).
Как уже поминалось, разложение физического тела — процесс скоротечный, тогда как государственное тело разлагается в срок исторически скоротечный же, но в масштабах человеческой жизни иногда вполне и безнадежно длительный. Как особо ценный труп, находящийся в герметической изоляции, может сохраниться практически до архангельских труб, так и труп государственного тела в должной изоляции может продержаться, пока не провоняет до невозможности. Холодное железо, неплохо зарекомендовавшее себя от воздействия чар снаружи, сдерживает и некробиотические процессы от распространения вширь. В этом аспекте падение «железного занавеса» будет иметь неожиданный и неприятный результат для ничего не подозревающего жителя внешнего мира.
И наконец, становится понятным истинный смысл и пафос советской литературы. Мертвую «действительность» может отображать только мертвая литература. Да она и была такой!
Смерть положительного героя не таинственное проявление некоего имманентного зла, носителем которого является Империя, а элементарное воздаяние за «положительность». Ведь с точки зрения внутренней, сокровенной логики, смерть изначально мертвого персонажа, обитателя мертвой страны, гражданина страны мертвых, есть именно возвращение к жизни, воскрешение его.
Смерть мертвого — как возвращение к жизни. Не отсюда ли высокие перлы относительно тех, кто «живее всех живых», «навечно в памяти народной», «вечно в строю», «за себя и за того парня» и т. п.? Да, такова логика советской литературы.
Но это — мертвая логика.
И потому она не истинна.
Результаты столь изнуряющей исследовательской акции оказались удручающе малы. Стоило ли воссоздавать, опрашивать, домысливать, чтобы в итоге прийти к банальному и широко известному выводу. К Недолину понимание всего пришло быстрее, чем к Ханину, может, потому, что срок его небытия был несколько короче. Иногда я задумывался: каково им, мертвым, там, среди вроде бы живых? Дело ведь не в преодолении стереотипа «совка», а совершенно, как вы уже догадались, в ином. Но эмоционально этот вопрос не возбуждает — что нам, мертвым, до живых?! Кто мешает считать живым себя и только себя? Ведь сколько лет мы полагали «трупом» Запад и добродушно посмеивались над ароматом его разложения.
Не исключено, правда, что в свое время некий чикагский аналог Ханина или вашингтонская аватара Недолина придут к выводу, что Запад тоже мертв, правда, по-своему.
До меня доходили сведения о деятельности Недолина на той стороне, где, по достоверным источникам, есть добро и зло. Он окончил какое-то местное престижное учебное заведение и подвизается очеркистом в русскоязычной газете. Время от времени далекие друзья, в чьем существовании я с каждым годом все больше и больше сомневаюсь, присылают мне копии газетных вырезок.
Осенью этого года, например, Недолин провел сравнительный анализ этимологии слова «красный» в сопоставлении с методами окраски некоторых вирулентных биотоксинов. Примитивные сюжеты о красном флаге, сигнализирующем о том, что на корабле чума, развлекают читателей из очередной волны контрактантов, абсолютно незнакомых с трудами шестидесяти- и более летней давности. Все весьма скучно и неинтересно.
Даже его трактат о буквальном понимании понятия «красная чума» кажется пересказом одного или нескольких сюжетов не то польского, не то болгарского фантаста[4]. Все эти рассуждения о зигзагах эволюции, образующих сгустки микробов, было бы невозможно читать, если бы не отдельные забавные страницы, где описан (хочется добавить — с большим знанием дела) процесс возникновения и самопознания «чумных» ментальных образований на кладбищах и в моргах. Но все это изложено сухо, схематично, протокольно. Художественность — не самая сильная сторона Недолина, если она вообще у него есть, художественность.
В одном из оккультных сборников мелькнула его заметочка о спонтанной магии сложных и сверхсложных структур. Некоторые мысли показались мне достойными внимания, если бы они не были разбавлены пережевыванием все тех же идей относительно некоего Супермозга, образованного несчетным количеством бактерий, вирусов и прочей гадости. Смешно читать о попытках этого сверхразума нащупать контакт с иными сущностями, например со служителем морга. Не менее смешно читать об описаниях контактов на субоккультном уровне, когда обрывки плохо воспринятых символов воплощаются в тифозные фантазии Троцкого и К°.
Недолину чем-то очень досадил Троцкий. Недолину проще разобраться с Тем, Кто Не Погребен Замертво, и поэтому является мировым стержнем коловращения магии мертвых. В одном из его опусов мелькает образ бесконечно мертвого мертвеца, но он тут же размывается легковесными рассуждениями о депавлизации (или, напротив, саулизации) героя советской литературы.
Новозаветный Саул (Савл) спасен от погружения во тьму (слепота!) верою в Христа. Павлы соцреализма слепнут, гибнут, самоистребляются во имя своей «веры». Три Павла — Власов, Корчагин и Морозов — долго мусолятся автором ради того, чтобы прийти к «неожиданному» выводу: во всех странах писатель есть невыделенный из общего потока гражданин своей страны, тогда как в стране мертвых любой, сподобившийся войти в клан пишущих и печатающихся, тут же «при жизни» получает посмертное имя «советский». И оно добавляется к кому бы то ни было, независимо от национальности или даже классового происхождения, будь ты бывший граф, колчаковский контрразведчик или пролетарский самоучка.
Затем у Недолина прорезался интерес к фантастике. Три или четыре очерка посвящены именно ей. Он немного порезвился на тему двойного посмертного имени «советский писатель-фантаст», поговорил об именах фараонов, заключаемых в картуш, но, хвала небесам, этим и ограничился, оставив в стороне пирамиды, сфинкса и египетскую магию. Его увлекла непонятная и, на первый взгляд, иррациональная антипатия властей к фантастической литературе.
Чем была вызвана эта неприязнь или даже, если копнуть глубже, под надгробие, ненависть? Возможно, инстинктивная защита своих прерогатив: как смеют эти мелкие прихлебатели описывать будущее, когда означенное будущее выписывается в тенистых кущах кремлевских дач в соответствии с кроками очередного съезда-пленума! Поэтому даже самая верноподданническая фантастика принималась с брезгливым опасением. В конце концов от так называемой творческой интеллигенции можно было ждать любой пакости: что, если сама возможность выхода за пределы «реальности» пусть даже в самых узких рамках дозволенного подтолкнет их к догадке об ирреальности своего бытия? Вероятно, предположил Недолин, при посвящении в высшие градусы власти продвинутого аппаратчика слегка приобщают к тайне государственного небытия. В этом очерке он резвится дефинициями понятий «трупоходы» в применении к партийным карьеристам, пытается ввести термин «некромасоны», но потом вновь возвращается к ритуалу посвящения.
Перейдя от излюбленных вирусов и микробов к объектам покрупнее, он долго и с тошнотворной обстоятельностью рассуждает о раковых клетках, о своего рода посвящении в метастазы, причем каждая клетка персонально проходит обряд инициации в первичке. Отсюда следует банальный ход — неприязнь властей к фантастам — это естественное отношение злокачественной опухоли к доброкачественной.
В другом опусе Недолин сводит ревность властей к раздражению старого палача, сообщающего своему восприемнику «сакральную» профессиональную тайну: все жертвы — прошлые, настоящие и будущие — суть одна жертва, на самом деле изначально умерщвленная. И тут, представьте себе, на это профсобрание вваливается сосед-точильщик, функция которого — время от времени затачивать топор, и то ли подслушав разговор, то ли с перепоя заявляет, что нет никакого «на самом деле» и что этих «на самом деле» превеликое, если не бесконечное, множество.
Некоторые пассажи, впрочем, забавны. Так, в описаниях ракет в фантастической литературе 50—60-х годов Недолин не обратил внимания на откровенную фрейдистскую символику (вернее, пренебрег ею, полагая, что это всего лишь первый уровень магической мимикрии), а стал подсчитывать, сколько раз в иллюстрациях повторяется выписанный на бортах стальных фаллосов тетраграмматон «СССР». Выводов, правда, он никаких не делает.
Были у него мелкие заметки о самоубийствах поэтов и прозаиков, но он запутался в своих конструкциях. Мне, да и, наверное, любому читателю не вполне понятна связь между самоубийством Есенина и «Теркиным на том свете» Твардовского.
В последнее время вообще мало что можно понять из его сочинений. Даже если согласиться с тем, что в момент смерти Александра Ульянова его душа вселилась в тело брата Владимира и начало своей новой жизни («другой путь») ознаменовала фактическим изгнанием, изъятием души брата своего (зомбификация ритуального убиения Авеля Каином?), даже если предположить, что на Красной площади лежит дважды мертвец Советского Союза (а потому и живее всех живых — единственный!), то почему из всего этого следует, что Отечество наше не просто «тот свет», а истинный ад, и притом, прошу заметить, ад китайский? Ссылки на тибетскую «Книгу мертвых» и обильная цитация «Записок из хижины «Великое в малом» не вносят никакой ясности[5].
Некоторые реверансы Недолина в сторону тибетских магов и попытки нащупать контакт с силами, разрушающими красную магию, естественно, ни к чему не приводят. Ни Ханин, ни Недолин не подозревали, что столкнулись с демоном, владеющим самой древней, могущественной и неодолимой — мозаичной магией. Мозаичная (она же кумулятивная, она же виртуальная, она же трансметрическая…) магия рассыпана, растворена везде и во всем, что существует, а потому — смертно. Забытое заклятие «на миру и смерть красна» осталось только в сборниках пословиц и поговорок, но всякий, пытающийся добраться до истинного смысла, увидит в нем не только красную смерть мира, но и смерть красного мира. Однако это мало обнадеживает.
Пока крутятся молитвенные валы ротационных машин, пока верстаются изо дня в день, пока создаются адептами Сына Четырех Кровей книги мертвых — надежды для нас нет. Может быть, наши дети…
Рано или поздно мне придется сделать свой шаг за холодную линию пентаграммы и вынуть иглу из точки пре- секновения. Скорее всего эта попытка ни к чему не приведет. Ханин исчез бесследно. Исчезнет и Недолин. Исчезнем и мы.
Перед своим окончательным исчезновением Недолин расставит по углам стола четыре зеркала и призовет невесть откуда вспомнившимися заклинаниями все силы, которые он будет в состоянии призвать.
Разумеется, ничего не произойдет.
И после этой попытки он сгинет, растворится в бытии.
От его последнего труда, посвященного новому поколению как символу надежды на возрождение духа, останется горсть пепла и несколько слов. Это будет надпись черным фломастером на стене, чуть ниже выцветшей фотопанорамы города Суздаля.
Надпись гласит:
«Новое поколение червей выбирает новые трупы».
Большой оптимист был этот Недолин.
Москва, 1990 г.