ПЕТР КАПИЦА ПРАВИЛА ВЕСНЫ (Современная пролетарская литература)

Наш дом сер и глазаст. Глаза его наполнены желтым светом. Как крепко заваренный чай свет брызжет на панель и крупноголовый булыжник.

Подножие нашего дома наполнено уютом, шаркающей солидностью. Там комоды с безделушками, бумажными цветами, пожелтевшими фотографиями. Диваны, двуспальные кровати..

Вершина дома — шумлива, горласта. От топота дрожат стекла, гудят стены..

У меня сейчас такое настроение, как у человека, который бухнулся в звенящую прохладную речку… Выскочил до половины и забрызгал. После душа и спорт-занятий всегда так бывает.

До пятого этажа 150 ступенек, десять площадок и все бегом, только гул из-под ног. Вот коридор и дверь с номером 16, где блеснуло чье-то лицо. Дверь стара, морщиниста, вверху на ней кособокая угольно-жирная надпись — «Гарбузия»; эту комнату так величают за ее величину с добрый гараж и за бузу, живущую в ней. Это та дверь, которую можно рвануть так, чтобы она грохотливо вскрикнула, открыв беззубую пасть.

Вскакиваю и сразу оглушают:

— Пролетарскому поэту сорок один с кисточкой. Масстрюля, туш!

Рявкает комнатный джаз-банд — из гитары, двух балалаек, гребенок, жестяной кружки, чайника и табуреток. Жалобно звякнули стекла окон. Портреты вождей испуганно колыхнулись на стенке и застыли при наступившей торжественной тишине. Длинный чубатый Чеби взбирается на стол, подтягивает электрический пузырек к потолку и, скрестив длинные ноги, голосом, подобающим старосте комнаты, торжественно начинает:

— Дорогой товарищ Гром, как ты есть парень поразительной поэтической настройки и вообще… то «гарбузия», осчастливленная твоим пребыванием в ней, рассчитывает на полученный тобою гонорар и с сего времени разрешает тебе не тушить свет на тысяча и одну ночь..

Снова гремит раздирающий и оглушающий туш.

— Качать Грома!

— Качать… ешь его мухи..

Соображаю, что выгодней удрать. Но поздно… Жалобно трещит коричневая спецовка, ноги теряют опору и вместе с головой летят вверх к потолку..

— Поддай раз… два… еще…

В конце полета я снижаюсь на койку.

Пострадал только локоть.

— Чего вы сумашествуете?

— Притворился! От нас, брат, не скроешь.

Юрка Брасов трясет листами журнала металлистов. У меня за спиной крылья. Руки тянутся.

— Врешь… давай, я еще не видел.

— Шалишь, браток. Раз не видел — так танцуй.

Сопротивление лишне. По-козлиному отдуваю трепака.

Юрка издевается.

— Что ж ты одной ногой… Двумя. Шпарь двумя!

И подпевает:

Сербияне землю пашут Сербиянки только пляшут..

— Так, теперь вокруг стола, без поворотов.

— Ну тебя..

— Пляши!

Юрка хохочет.

— Получишь из-под стола… Вот сюда. Во-во и получишь.

Подчиняюсь. Вытираю брюками пол.

— Не так скоро. Надо еще пропеть по-петушиному.

Злюсь.

— Ну, можешь не давать, без тебя достану.

— А осталось только дать закурить!

Журнал хрустит в руках. Ну да, мое… Моя рота строк. Я наобум послал их в «Металлист». Выстроились и гаркают: «откалывай-ка, сердце, казачка по ребрам..» Ах, ты елки зеленые! Здорово получилось.

Толька Домбов сует свою железную клешню.

— Молодец, Сашка! Дерзай, едрихен штрихен. Лезь с суконным рылом в калашный… Смотри и Самоха как будто по твоим стопам прет.

Самохин, мечтательно задрав босые ноги, усиленно чиркнет тетрадь.

— Что, Митя, вдохновение замучило или зависть разъярилась?

Юрка подкусывает, заглядывая в листки. Тот лягается, бычится.

— Уйди к… коневой маме!

Резанул комнату зрачками, спрятал тетрадь под подушку.

— Любопытной мартышке в кине нос оторвали.

Домбов хмурится, щурит близорукие глаза.

— Лучше б за кипятком. А ну, Шмот, фигулькин нос, докажи, что первогодники проворливый народ. Слушай, Сашка, не мешало бы колбаской вспрыснуть. А?

— Есть такое дело!

Голос Тольки преображается.

— Зав шам-базы, тряси мошной. Я за чаем, а Шмот хвост трубой за ситным да колбасой. А ну, живее!

Шмот, как единственный первогодник в нашей комнате, занимает почетную должность комнатного курьера. И это ему нравится. Он неуклюж и костляв. Лицо его похоже на сжатый кулак, который показывает фитьку. Шмотова фитька называется носом поэтому немного задирается вверх.

Он усиленно ищет кепку и шмыгает фитькой. Суетится и Юрка.

— На это дело собственноручно мобилизую себя… Вытаскивай, ребята, инструмент. Где мой большой нож?

На стол летят коробки с сахаром, звенят в кружках ложки.

Я мчусь мыться, рубашку долой, полотенце на шею. В коридоре навстречу бренчит чайником Нина Шумова.

— Тише, расшибешь.

Ухватилась за концы полотенца.

— В клуб идешь? Сегодня, говорят, хорошая постановка.

— Что — билетом угостить хочешь?

— Один могу.

— Как это могу? Значит, суешь мне его в карман. Видишь, у меня руки заняты.

— Ну, вот еще в карман. Бери в зубы.

Хлопнула по спине точно взнузданную лошадь и помчалась вперед, рассыпав по лицу стриженые волосы.

Нашу «гарбузию» тишина посещает редко. Разве только в такие торжественные моменты, когда на коричневой бумаге лежат тонкие пластинки страсбургской колбасы… Мясистые, сочные, в белых блестках жира, взобравшись на ломоть французской булки, они сами лезут в зубы. Тогда переполнены все рты, щеки расперты, и только чавканье нарушает временное затишье. Спокойно дышут наполненные кипятком кружки.

Жевать так жевать — до седьмого пота, если не до седьмого, так хоть до пятого. Лица напоминают круглые сыры со слезой — лица в поту.

Сытость одуряет человека. Собрались было уже на отдых, но тогда заворочался неспокойный билет. Раз есть билет, значить есть возможность всем гамузом попасть на постановку.

Клуб недалеко. Шапки в нахлобучку, пальтуганы на плечи и уже гудит лестница, поскрипывают перила от неожиданных наездников, скачущих галопом, не щадя изодранные брюки… Наездники на поворотах спрыгивают… Новый скачок, и с гиком обгоняют бегущих.

У клуба яркая лампочка. Крикливая афишка. В фойе толкотня, говор, дым.

Билет переходит к Юрке, как к непревзойденному в этих делах ловкачу. Юрка быстро проходит в зал и ждет, покуда не собирется публика.

В проходе затор. Юрке страшно некогда. Он торопится выйти. Сует руки сразу двум дежурным, от этого появляется вместо одной контрамарки — пара. Таким же образом орудуют двое, потом трое. Наконец, все в зале. Я последним — наш закон «владелец собственности — да будет последним».

Пестрит зал. Лица — бесцветные пятна, залитые клубным солнцем.

Но чьи это руки машут? Ну да, мне. Нина Шумова улыбается и зовет. Спрашиваю:

— У тебя свободное место есть?

— Не веришь… Специально для тебя заняла.

Приходится верить — на стул брошен ее крошечный носовой платок.

Небольшая клубная сцена завешана пестро расписанным холстом. Лампочки, перемигнувшись, тухнут. Занавес нехотя сворачивается к потолку.

Чтобы заглушить лошадиный топот клубной жив-газеты, аккордами бабахает рояль.

Засмотрелся. Не замечаю, что Нинкина рука на моей. Почувствовал только, когда теплые пальцы неожиданно сжали ее и запрыгали в какой-то тревоге.

Заглядываю в лицо.

— Что, понравилось?

— Да, да. Ты повернись и не бунтуй. Сиди так.

Слушаюсь и двигаюсь ближе. Чего это она так отвлекается, точно уселась на гвоздь. Фу ты — на лице слоем пудра. Бант на боку. И откуда только она выкопала такое платье, как это я сразу не заметил?

— Что, уже разонравилось?

— Интересно… Ты смотри.

— Чего это она?.. А может… Да, наверное это потому, что я здесь… Сердце по-настоящему начинает откалывать казачка — неужто я такой парень хороший?! Чорт подери, как давно я в зеркало не смотрелся…

Нина срывается, и во все свои голосовые:

— Довольно, хватит! Все это ложь, обман. Мне надоели ваши доклады, комиссии, книги…

И Нина бежит на сцену.

Так значит она живгазетчица… Вот отчего могут беситься руки и отплясывать пальцами на чужих. — Мое разыгравшееся воображение летит в воздушную яму.

В антракте преобразившаяся Нина опять на своем месте. Хохочет, показывает зубы. Не отстаю, я ведь тоже люблю и умею хохотать.

От Юрки ничего не скроется. Парочку сразу заметил. Побежал к ребятам, толкавшимся в курилке.

— Сашка филонит с Нинкой Шумовой. Поближе подсесть надо.

— Дельно. Вот юла!

Чеби дружески навернул по плечу так, что Юрку скрючило. Только Брасов презрительно затянулся. Огонек папиросы подвинулся ближе к губам.

— Вечно бы только трепаться. У Юрки кроме опилок наверное в башке ни-черта нет.

— Тебе сослепу так кажется, бинокль наведи.

Это самое обидное для Тольки; близорукость — его больное место: трогать не смей. Толька ее ненавидит, но очков упорно не носит. Близорукость — мишень подковырок, издевки. Это она безобразно заволакивает все мутью. А за напоминание о ней он готов отвертеть кому угодно волосатую, ушастую голову.

— Вот клещуга, не к одному, так к другому прицепится. Давно кулаки на твою мордочку просятся.

— То-то, я смотрю — у всех нос в клюкву.

Юрка скалится, сверкая японскими глазами.

— Говорят, в меня целил, да сослепу не разобрал, другим наквасил.

Кончиком пальца он тронул Толькин затылок. Притворяясь, подпрыгнул.

— Ух елки!.. Ну и затылок! Руку ошпарить можно, как таких горячих в клуб пускают, того и гляди — пожар.

Толька свирепеет. Около челюсти сколотились злые комки мускулов. Он сгибает небольшую голову, посаженную на большое сильное тело с выпуклой грудью. Толька грозно сжимает хрустящие кулачища.

— Во ощерился, точно кобыла на овес.

Толькин кулак описывает дугу. Юрка увернулся, но не успел выпрямиться, как кто-то толкнул на Тольку. Кулак влип в шею и Юрка, опрокинув плевательницу, растянулся на липкой грязи.

Ребята заржали:

— Идиотская сила.

В уголке бился в истерике ударник звонка. Толькино плечо грубо расталкивало собравшихся любопытных. Ворча, он пробирался в зал. Как всегда ему казалось, что те, кого скрывает туман близорукости, строят ему рожи и тихонько подхихикивают. Он щедро награждал всех невидящим презирающим взглядом. И вдруг действительно услыхал, как где-то сзади прыснули, хихикнули, захохотали. Смех быстро надвинулся. Хохотали рядом за плечами. Толька остановился и оглянулся как затравленный зверь. Видел мутную враждебную стену. Какая-то рука дергала за пояс.

— Мотри, паря, привесили тебе.

На поясе болталась привешенная коробка от папирос.

Толька остервенело сорвал ее и бросил в толпившихся.

— Эй ты, осторожней!

— Сам толсторожий! — Не расслышав, рявкнул Толька и, разбрасывая попадающихся на пути, выбежал на улицу, прокусив до крови губу.

* * *

Вечер ветреный.

— Спать не хочется. Не прогуляться-ли?

Нина непрочь.

Ветер сегодня хлопотлив. Он шуршит по панели бумажками, гонит их вдоль улицы, хлопочет над плохо приклеенными афишами.

Нина забегает вперед, поворачивается, подставляя под ветер спину.

— Сашка, прочти свое стихотворение, под ветер хорошо.

И она знает! Разносится все точно по радио.

Я смущаюсь, когда приходится читать свои стихи. Сваливаю стихоплетство на других.

— У меня своих нет. Я лучше прочту знакомого парня.

— Ну, ври, ври!

Стихи читаются легче за каким-нибудь движением. У меня ходят руки. Толстая, в розовой шляпке женщина проходит мимо и возмущенно стрекочет:

— Безобразники… Хоть девчонка постыдилась бы…

Подвыпивший макинтош без кепки, подпирающий стену дома, пьяно бормочет:

— Ничего, мать… Молокососам весело живется. Их время.

Мы сворачиваем к общежитию. В комнатах еще шум. В угловой комнате девчат кто-то безудержно хохочет, заглушая чей-то задорный голос.

Ты такой большой, высокий,

Только веники ломать—

Проводил меня до дому,

Не сумел поцеловать….

Подбумкивает гитара. Нина прислушивается и улыбается.

— Слыхал?

Сжала руку и бегом к себе в комнату.

— Ты подожди… Ну, вот и сообразить не дала.

В «гарбузии» темно. В комнате гуляет ветер — шелестит книгами на столе. У открытого окна силуэт человека.

От коек сопение и теплый дух.

— Толька, ты?.. Чего пригорюнился? Или мечтаешь?…

— О какой сволочи мечтать?

— Чего ты сегодня такой?

— Собачистый, хочешь сказать, да? Шерстью собачьей оброс. У-у, свои ребята, такая же как и ты, сволочь…

От неожиданности молчу. Что с ним?

Начинается самокритика:

— Урода нашли, обрадовались…

Через окно видна крыша противоположного дома, чернота неба, звезды… На окне стоит бутылка с водой — шмотов-ское орудие пытки, которым он обливает с пятого этажа прохожих. В воде дрожат тонкие блики света. Толька смотрит, проводит рукой, сжимает пальцами— Стекло тонко скрипит… Быстрый взмах — и бутылка, блестнув еще раз, летит в темноту, в ночь. Снизу долетает глухой удар и звон осколков.

Быстро закрываю окна. На белеющий асфальт выползает опасность — черный силуэт дворника.

Толька шумно раздевается.

— Я сверну кому-нибудь шею… Достукаются.

* * *

Общежитие просыпается с петухами.

Общежитейский петух ничем не отличался бы от простого петуха, если бы имел петушиное оперение, храбрость и задор. Обычно это самый аккуратный, самый тихий и трусливый фабзаучник. Он ложится спать вместе с курами, а просыпается, когда по общежитию начинают бродить серые тени. Тогда хрустит выключатель… Забьется в стеклянном плену лучистый гость и слышится первое «кукареку».

— А ну, вставать!.. Вставать!..

Как по сигналу «петухи» голосят в других комнатах.

— Проспали, вставай!

Дергают за волосы, стаскивают одеяла. Брызгают холодной водой.

Скрипят койки. Топают босоногие. Суета.

— Кто сапоги подменил? Два левых одел…

— Где же это мой ремень?

Из комнаты девчат несется то же самое:

— Сонька, это ты сбросила чулки с батареи?

— Муська, твоя очередь за кипятком!

— Девочки, а где мое платье?

В ванной у кранов очередь, мыльные брызги; струйки воды ползут за шиворот, текут под ноги, взлетают на стену.

— Быстрей, чего ты как утка полощешься.

— Куда без очереди?!

— Чего тарантишь глазища, не сожрешь, подавишься.

— Ребята, смотри, какое чучело на ходу спит.

— Спи-ит!

Передразнивает хриплый заспанный голос.

В комнатах обжигаются кипятком. Сухой ситный с трудом пробирается к желудку.

— Пей скорей… Пошли.

— А ну, братва, на трамвай!.

Гудит и охает лестница. По ступеням пулеметной пальбой дробят каблуки… Бабахает дверь.

— Давай, ребята. Живей давай!

Шапки в нахлобучку, спецовку на плечи и айда стегать к трамваю.

Шипят по рельсам, высекают искры дугой тяжелые трамваи, облепленные гроздьями людей.

Усы вокзальных часов дрожат, куда-то торопятся. Еще двадцать минут и они, вздрогнув, укажут время для гудков.

Трамвайные подножки берутся с бою, ловкостью острых плеч, локтей, силой глоток…

— Подвиньтесь, дайте хоть ногу поставить.

— Куда с передней… Нельзя.

Гарбузовцы — лучшие трамвайные наездники. Если не попасть внутрь, то каждая трамвайная «колбаса», каждый выступ, крючок, за который можно уцепиться, — довезут до места. Ни одна нагло позванивающая девятка не уйдет в туманное утро, не захватив с собой «гарбузовцев». «Гарбузовцы» могут даже меж двух вагонов, «а буферах или оградительной сетке. Хлещет дикий ветер по заспанным лицам, врывается в рукава, нахлобучивает и срывает кепки. Нужно от него кутаться. жмуриться, потирать руки.

Трамвай несется, рокочет, качаясь. Взметывает трамвайную вьюгу. Мимо — улицы, переулки, дома, чугунные столбы. У другого вокзала, сокращая путь, соскакиваем на ходу. С главного пути осаживают вереницу вагонов в тупик… Значит, нужно вскочить на подножку… Главное — рационализация.

У депо, точно стадо черных тараканов, лоснятся паровозы. Хрустят колесами по рельсам, пыхтят и выпускают усища дыма.

За депо у разъезда маневровый развивает скорость… Здесь спецовки вздуваются парусами и летят вместе с нами с подножек. Сообщенная инерцией скорость проносит через переезд, мимо шоколадной фабрики, хлебозавода к проходной фабзавуча.

Фабзавуч в стороне от главных паровозо-ремонтных мастерских.

Фабзавуч — маленький заводик или большая модель завода-гиганта. Здание мастерских уперлось в землю буквой П. Точно кто-то сложил из кирпича свой инициал, поставил точкой проходную и огородил высокой стеной забора.

Проскакиваем проходную. Цеха разноголосо галдят. Опоздали на десять минут. Рассыпаемся по цехам.

У жестяницкой Жоржка. Захлопывает потрепанный отсекрский портфелишко и сует Зинке — «агитпопу жестяному» — пачку бумаг.

— Что-то часто опаздываете, товарищ Гром! Смотри, бюро проверит.

Зинка, скосив как-то на бок рот, прибавляет:

— В поэзию вдарился. Чипчилигент, а они с девяти начинают.

И захихикала, как хихикают люди, удивляющиеся своему остроумию.

В литейной земляной пол весь изрыт. Ребята поливают формовочную землю, собирают ее в рыхлые горы.

— Э-э, Гром, слыхал, как ты прогремел. Давай, брат, лапу!

Шагает через голубовато-серую груду отливок черный до-нельзя Ходырь. Ходырь — штатный трепло. Врет никак не меньше, чем на сто пятьдесят процентов.

— Ходят слухи, что в Госцирке хотят выпустить твое полное собрание сочинений… Честное слово.

Рыжий Тюляляй горланит на весь цех:

— Поэзия шагает! Разойдись!

— Чего чемодан разинул? — охлаждает его мастер.

Мастер — старый моряк, у него крупное поношенное лицо, щуплое тело и здоровенные ручища.

— Ты, Гром, бери сегодня посерьезней работу. А то от безделья и вправду по стишкам пойдешь.

От верстаков кто-то по-заячьи верещит.

— Поэзия не картошка с хвостиком, не съедобная штука.

* * *

Формую громадный шкив. Формовочная земля тепла и пахнет баней. В грязных руках стальной карасик. Он режет послушную землю, приглаживает на изгибах формы.

Под потолком, как живые, ползут, содрогаясь гудят объемистые трубы вентиляции. Через стенку они уползают в кузницу. В кузнице бухает приводной молот, звенят наковальни. Оттуда прибегает старый весельчак — кузнечный мастер Палыч. То закурит, то просто пройдется по литейке с прибаутками, выкрутасами. Его красное обожженное лицо сияет, как накаленная «под вишню» болванка. С Акимом — мастером нашим — они большие друзья. Оба же слывут в фабзавуче анархистами. Порядок, листки задания — их общие враги. Палыч усаживается на корточки.

— Ну, «гарбузия», как дела? Землю мучаешь?

— Больше она меня.

— Где ж это вы Домбова так раскалили?.. Сегодня чуть всю кузницу не разворотил… Рукавицы к шкафу прибили, так он с дверцами выдрал. Иванова подмял, да в нос кулачище тыкать… Вы уговорите его, предупредите, а то с меня спрашивают… На президиум попадет.

Вентиляция загудела, затараторила. В кузнице галдеж.

— Опять чего-то натворили.

Палыч трусцой за дверь.

В литейной появляется Юрка. У него зажат в клещах синий от закала кусок стали. Захлебываясь, сообщает:

— Гром, Тольку к завмасту послали… Подрался.

— Как?.. С кем?..

Юрки уже нет — скрылся. Нельзя же ему стоять на месте, когда такие события.

Быстро покрываю верхней опокой форму и мчусь к конторе завмаста. Нужно выручать Тольку.

У угольной ямы опять Юрка навстречу.

— Знаешь… Толька влопался. Он не к завмасту, а домой попер… Вот балда, струсил.

В изумлении смотрю на Юрку, а тот на движущегося заводского сторожа. Снежная борода сторожа становится пушистой и задирается вверх, когда он подходит к заводскому колоколу и важно бьет «обед».

Из классов вырвались первогодники. Давят, обгоняют друг друга. Им некогда — нужно занять место в столовой.

К нам мчится Шмот.

— Где Чеби? Куда он с талонами делся?

У Шмота нетерпение, голодный блеск в глазах. Ведь раньше он получал всегда первый обед.

За ним прибегает Самохин, Грицка.

— Куда Чеби пропал?.. Нет Чеби.

Ищем Чеби. Обошли все закоулки, уборные — осталась одна слесарка. Ползем туда. Чеби у своих тисков копается в рабочем ящике. Увидев нас, шмыгнул за громадное точило.

— Ты что, чучело, прячешься? Купил талоны обеденные?

Чеби с виноватой физиомордией вылезает. Его руки начинают шмыгать по карманам, потом обвисают.

— Я деньги посеял… Видно, когда на трамвае ехали.

— А как же обед?

У Шмота от жалости к горячему вкусному потерянному обеду даже слезы на глазах. В его пятнадцать лет это трудно перенести.

— Есть здорово хочется… — Чмокаек он языком.

Чеби мрачно цедит:

— В местком пойду. Перед получкой дадут трояк в долг.

Через десять минут мы в столовой. Обед вкусен и мал. Как это только люди умеют терять аппетит? Наши желудки так разъярились, что готовы проглотить втройне больше. Вздыхаем и встаем из-за стола.

От нечего делать тащусь в токарку. А зачем мне туда? Что позабыл там? Поворачивайся, Гром, назад… Ах, вот ты зачем… Ну, смотри, вот она.

Нина, сдвинув на затылок платок, надписывает фамилии на газетных листках и распихивает их подходящим ребятам. Сую руку.

— Можно получить?

— Тебе?

Она сперва растерянно, потом с улыбкой:

— Нос раньше вымой.

Мне больше сказать нечего.

Вожу пальцем по носу. На пальце сажа. Поворачиваюсь итти.

— Гром… Громчик, подожди. Возьми мою газету. Вечером отдашь.

Газета у меня, а ведь я не за газетой пришел.

* * *

Рабочий день бьется в сетке расписаний. У третьего года шесть часов практики — два теории.

В зале галдеж. Трещат жестяницы с токарихами. Хвастают силой верзилы кузнецы перед такими же увальнями литейщиками. Возятся слесаря, трогая спокойных, читающих книги, столяров.

От сильного напряжения звонок не звонит, а хрипит. После него выползают из своей берлоги старые солидные педагоги. Идут медленно в развалку… Грузно ступают, шлепая подошвой… А помоложе, бренча номерками ключей, обгоняют их.

Шум расползается по классам. Педагоги успокаивают, шипят… Кажется, что в каждом классе фырчит перед неожиданным врагом выгнувшийся кот.

У литейщиков спецдело.

Педагог ни молод, ни стар, что-то среднее. Он высок, неуклюж, ступает как слон, изобретательски рассеян. Он и в самом деле «Эдисон». У него много мелких изобретений. Даже стреляющая система пароотопления, при которой дрожа потеют, — тоже его изобретение.

Но в педагогике изобретений у него нет. На партах возня. Тюляляй лупит книжкой Ходыря, а тот верещит каким-то животным. Киванов и Виванов (двум Ивановым для опознания прибавлена к фамилии буква от имени) роются в пачке бумаги, лежащей на столе, отыскивая листки в клетку для игры в крестики. Остальные — кто во что горазд. Тюрентий — это прозвище педагога — шипит, оскалившись, стучит ладонью о стол.

— Ш-ш-ш… Тиш-ше! Сядьте, пожалуйста, успокойтесь.

Это не действует. Шум.

У него все же есть и здесь маленькое изобретение. Тюрентий осторожно подходит к двери, выглядывает в зал и делает испуганное лицо.

— Ш-ш… Идет.

Это обозначает, что появился на горизонте зав. учебной частью. Водворяется условная тишина.

Тюрентий спрашивает пройденное. Вызывает по списку. Вызванный ломается, как красная девица.

— Не понял.

— Не успели выучить?

— Занят был.

— Ничего, ничего, ну хоть то, что знаете.

Нехотя встает ученик из-за парты и ворча тянется к доске.

— Рабочему теории не надо… Это для истребителей.

Начинает чертить детали машин. Чертит грязно, непонятно.

А Тюрентий, точно забыл обо всем, смотрит в окно задумчиво и напряженно.

В классе кто поживей играет в щелчки или рассказывает анекдот. Сонные приспособились на «камчатке» и дремлют.

У меня на таком уроке гостит книжка.

Тюрентий, вдруг до чего-то додумавшись, скрывается с места… Шаг к доске и начинает какой-то замысловатый подсчет.

Что-то гениальное колышется в его бровях.

— Молчок. Тюрентий изобретает.

Отвечавший у доски тихонько смывается. В такой момент Тюрентия можно заговорить.

— Товарищ Тюрен, что-нибудь новенькое изобрели?

Ходырь тянет подхалимским голоском. Тот, не отрываясь, бормочет:

— Да, да… Здесь интересное положение…

Потом отходит от доски и как художник щурится на цифры и заводит шарманку о своих изобретениях. Пока от натуги не захрипит звонок.

* * *

— Кто у вас?

— Дыр-доска! Любовь в лесу — живот на носу.

— А у нас бум-рататуй. Урок «трепалогии». Не то что у вас — технолог, топтатель дорог, читатель вывесок.

— Дай слесаренышу, чего он разоряется.

— А уши у рояля видал?

— Плюй, плюй, а то в левый глаз.

* * *

Второй урок — обществоведение.

Голова обществоведа и рыжий тертый портфель туго набиты газетными статьями, брошюрами, книгами. Он вечно куда-то торопится. Поэтому всегда в боевом снаряжении. Шарф, пальто, шляпу снимает в классе, чтобы за пять минут до звонка одеть. После разоблачения руки становятся беспокойными, голос агитаторским. Увлекается, спорит, доказывает. У обществоведа на подвижном лице застывшие, неподвижные глаза. Фабзавучник, не знающий урока, — плавает, захлебывается в этих глазах, ищет берега. Глаз обществоведа боятся, поэтому в его классе тише, чем у других.

Обществовед вытаскивает из портфеля книги, крошечный блокнот и шлепает ими о стол.

— Так. Ну, товарищи, есть вопросы? Чем эта неделя смущает?

— Долго тянется очень, — жалуется Ходырь.

— Это к обществоведению не относится.

И хоть бы пошутил, а то нет.

— Значит двигаемся по курсу. Дежурным раздать книги. Откройте на девяносто третьей странице.

Из соседнего класса слышатся взрывы хохота, там определенно физики. Урок дяди Мити — фокусника. Многим хочется убежать от скучных «феодалов» туда, к «фокуснику». Тот сейчас с ужимками, подмигиванием интересное что-то рассказывает. Ходит по классу, часто выглядывает за дверь. За дверью иногда опасность бродит — грозный завуч.

У «фокусника» с фабзайцем бессловесная договоренность— не подводить друг друга. Если не хочется слушать физику, а это бывает чаще всего, так он с удовольствием расскажет интересну^р историю или десятый раз повторит опыты с гремучим газом.

Предмет у «фокусника» знать не важно. Важен документ, исписанная тетрадка. Если с книжки ловко скатано — значит хорошо. Это у него называется Дальтон-планом.

Но вот шум за стеной оборвался. Значит где-то маячит опасность. «Фокусник» вероятно уже меняет лицо, поправляет очки, подходит к столу и серьезным рубящим тоном объясняет физическое явление, с опаской поглядывая на дверь.

А ребята паиньками усиленно ломают карандаши на тетрадочных листах, списывая дословно из физики Цингера.

У нас же тишина. Эта девяностая страница. Хищные феодалы. Нужно прочесть и записать вывод.

Даже оглянуться опасно, не то чтобы навернуть кому-нибудь по «кумполу» книжкой или засмеяться, обязательно встретишь круглые спокойные глаза, от которых виски потеют и краска бьет в лицо.

Поэтому обществоведение урок не особенно любимый, с нетерпением ждут звонка, после которого можно сорваться и кучей слететь по лестнице. А там, давя тощих слесаришек, гамузом вырваться из проходной.

* * *

Вечер.

Буду писать стихи.

Здорово получится, если в нашем общежитейском гвалте талант откроется и будет он называться Громом.

За стенкой комната «ярунков». Ярунок — это безобидный столярный инструмент для измерения угла, простая тупая деревяшка. У них кто-то тренькает ка балалайке, кто-то орет частушки, его перебивает волчьим завыванием другой.

Вытаскиваю свою папку. У меня как у портнихи — бумажные лоскутки, вырезки.

Сегодня буду писать о девчонке, которая может смеяться, может… Все может.

Карандаш в работе. Но что ж это так нескладно получается, точно в романах, которые читает наш педагог «Дыр-доска». Рву листки. Вокруг меня бумажная пена. Зарываюсь в ней, комкаю…

Чего это орут там «ярунки». Хоть бы струны этой трин-калки треснули. Как в прибой, увеличивается и растет бумажная пена.

Но кто это дышит на мою голову? Оглядываюсь…

За моей спиной баррикада из ребят. До этого они отдыхали на койках, а теперь заливаются в радостном ржании. Ловко подкрались.

— Ты пиши, мы мешать не будем. Посмотрим только.

Для угрозы вытаскиваю пузырек чернил. Они знают, чем это пахнет. Не раз уходили размалеванными. Но сегодня их не проймешь. Они низко нагибаются, дышут в шею, в плечи, голову…

Как тут писать? Даю Шмоту щелчок (он за всех отдувается) и складываю листки. Ребятам больше заняться нечем, по одному улетучиваются. Остается Толька. Он лежит лицом в подушку. Подушка от пота и грязи пятниста, как леопард.

Над Толькиной койкой надо бы прибить надпись: — Обращаться осторожно. И если это исполнять, он будет славным парнем. Душа-парень. Смеяться и врать тоже может без передышки.

— Только, что там у вас в мастерской вышло?

Он отрывает от подушки лицо и смотрит куда-то в сторону. Он спокоен.

— Ничего… В морду дал, чтоб не приставали.

— Почему ты к завмасту не пошел? За это больше влепят.

— Перед кем я оправдываться буду… Сами придут, если захотят.

Он уже зло смотрит на меня, потом резко поворачивается спиной. «Ярунки» успокоились. За стеной тихо. Зато в открытое окно со двора врывается бумканье гитар, хохот и визг девчат.

Сесть что-ли опять писать. Нет, не пойдет. Там во дворе наверное… А впрочем, какое мне дело, что где-то хохочет и бесится Нина. Но для чего я беру кепку? Почему ноги сами торопятся спуститься вниз, во двор?

Двор наш как дно высохшего озера, над которым нависли четыре серых глазастых стены. Посредине столб с фонарем. В одном углу двора ребята ходят в обхватку, у них гитара, песни. В противоположном углу играют в «два мало — три много».

У выхода, прислонившись к стене стоит Нина. Перед нею двойка ребят. Они состязаются в кривлянии друг перед другом. Нина смеется.

Умышленно не замечаю этого, проскакиваю к играющим, ко там все заняты — я лишний.

Бреду к калитке. У меня обида. А на кого? Кто разберется, на кого здесь нужно обижаться.

Наша улица темна и куца. Подпираю угол дома. По улице торопливо пробегают прохожие. Какой я балда. Чего легче было бы просто подойти третьим к Нинке. Восемнадцать лет, а такой тюпа. Теперь неудобно, ведь не заметил…

Вдруг чья-то рука вскакивает под кепку, сжимает метелку волос. Я узнаю ее. Ждал и был уверен, что так случится.

— Ты что фасонишься?

Голова моя послушно мотается под сильными пальцами, в которых скрипят волосы.

— В следующий раз не проходи мимо, задрав нос.

Я не сержусь. Рад, здорово рад даже, что попало.

Локоть к локтю, пальцы между пальцев. У ней левая рука, у меня правая, ее сердце бьется рядом. Итти тесно, но лучше этой тесноты не придумаешь… Так можно ходить без конца.

Проходим по трамвайной линии. У остановки торчат первогодники. У них состязания чемпионов от трамвайной «колбасы».

Двойка из них садится на «колбасу» встречных трамваев и уезжает. Остальные терпеливо ждут того, кто раньше приедет с другой стороны. Чтоб так приехать, чемпион должен сменить десяток трамваев. Это — победитель. И так по очереди.

Нина подбегает к ним, заглядывает под кепи, спрашивает фамилии, читает наскоро испеченные нотации. Первогодники отругиваются, увиливают, разбегаются, чтобы снова собраться и продолжать состязания.

Нина возвращается с видом победителя. Опять рука в руку. Так мы можем исколесить наш квартал сотни раз. Слов и смеху хватит.

Только разве можно «гарбузовцу» куда-нибудь незаметно скрыться, разве можно таким необычным делом заниматься — ходить в одиночку да с девчонкой. По нашим следам тайная разведка. «Шпики» крадутся, прячутся за углами, но не выдерживают, у ворот окружают толпой и тащат домой.

Хороший сегодня вечер.

* * *

Когда в кармане, в тумбочках, в общих шкафчиках пусто — это значит «колун».

«Колун» — это такое время, когда общежитейцы больше всего изобретают, когда все таланты переключаются в одно искусство — искусство добыть жратву.

Руководство и учитель в этом деле — старый анекдот о смышленом солдате, сварившем из железного колуна славную похлебку.

Обычно над общежитием «колун» нависает за два, за три дня до получки. Но в этот месяц над «гарбузией» он грозно повис за десять дней.

Когда в шкафчике зияет неприятная пустота, когда желудок подымает бузу, поневоле станешь изобретателем. Но что выдумаешь, если все способы использованы, устарели?

Юрка — непревзойденный талант и в этих делах. Он в первый же день обшарил все карманы, существующие в «гарбузии». В результате появилось пять медных монет. Пять темных кружков, на которые не захочет сменяться ни одна порция обеда. И все же «гарбузия» обедала.

Юрка пошел по цехам, с беспечностью богача позванивающего монетами. Так он обошел работающих ребят, каждому шепча на ухо:

— Курить захотелось… На папиросы только копейки не хватает.

При этом тряс карман.

— Будь друг — добавь!

К обеду во всех его карманах трезвонила медь.

Ужин добыт таким же способом. Шмоту «нехватало» копейки на письмо.

Следующий день беспощаден. Откуда-то все знают, что в «гарбузии» «колун», что гарбузовцев надо опасаться.

Обеденный перерыв тосклив, как осеннее хлюпание. Тоску желудка забиваем картинками и рассказами журналов. Вся «гарбузия», мрачно насупившись, сидит в красном уголке под хрюкающим и свистящим радио.

О жратве молчок.

* * *

Вечер.

Тут бы греметь комнатному оркестру, звучать речами, нужно бы качать Грицку, пировать!

Грицке к концу дня мастер объявил:

— Ну, белобрысый, с завтрашнего дня ты работаешь за поммастера. На совещании выдвинули. Подымай ноздри.

Грицка лучший ученик слесарки. Герой дня.

А в «гарбузии» точно покойник — скука, тишина.

Те, кто посмётливей, легли спать — «А то еще ужинать захочется».

Остальные уткнулись в книги. Время тянется как бесконечный ремень.

Еще такой день и такая же ночь.

Утром мы — «гарбузия» — сдаемся. «Колун» одолел.

Юрка вытаскивает свою драгоценность — готовальню в бархатном футляре. Гладит ее, вздыхает и кладет на стол. Толькина старая кожанка взмахнула, как подстреленная, рукавами, и, скорчившись, легла рядом. К ним присоединилась разноцветная горка моих книг и Грицкин французский ключ.

— Кто загонит?

— Иду. У нас мастер заболел, — вызывается Самохин, опустив глаза в пол.

— Есть, только к обеду, с монетой на заводе будь. А то совсем отощаем.

Шмот мечтательно:

— Как это революционеры голодовку объявляют?.. Вот бы научиться.

* * *

Толкучка жадна.

Самохин притащил семь измятых рублевок. Отдал, боясь смотреть в глаза

— Больше не дают, а книги принес обратно,

Чеби изменяет законам «гарбузии».

— Маловато, нехватит на коллективную шамовку. Придется раздавать каждому. Пусть экономит,

Рублевки разлетаются по ладоням.

Каждый зажал в руке семидневную жизнь — трепаную бумажку. Семь дней каждый сам себе хозяин.

* * *

Общежитие.

Из кухни раздражающий запах. Запах поджаристого, хрустящего картофеля. Не вытерпел, заглядываю. На кухне девчата, среди них трется лисой Юрка. У стреляющей и шипящей сковороды Нина. Наплывает вкусная слюна. Глотаю.

— Чего соблазняете? Дверь бы закрыли.

Громадным ножом Нина ворошит груду золотистых ломтиков картофеля.

— Хочешь, угостим?

Желудок радостно сжимается… А в голове дурость.

— Я… спасибо… ужинал.

Сразу же готов себя отволтузить… А тут еще Юрка подкладывает под плиту дрова и подкусывает:

— Он малоешка… И вкуса не понимает. Можно вместо него?

— Видишь, зам есть.

Нина говорит с усмешкой.

— Опасный заместитель, да ладно. Только не думай, что у нас кормят даром. Тащи сковороду.

Мимо меня торжественно проплывает благоухающая сковорода и счастливая Юркина рожа.

От злобы готов схватить сам себя за ноги и разбить о плиту вдребезги. Так прошляпил!..

В «гарбузии» веселые разговоры. Вернулись охотники за хлебом. У них приключение в столовой.

Чеби, Шмот и Грица берут на троих одно второе. В ожидании жадно пожирают хлеб. Вдруг Чеби замечает дичь — нетронутое второе, покинутое кем-то брезгливым из-за бесплатного приложения — зажаренной мухи. Вытащенная из соуса муха, печально сложив крылышки, отдыхает на краю тарелки рядом с котлетой. Незаметно второе подъезжает к Чеби. Он ковыряет его вилкой, ворчит и с возмущенным видом летит к заву столовой.

— Что же это вы мухами кормите!

Ему обменивают блюдо с мухой на горячую баранину в соусе. На троих двух блюд мало. Пришлось собрать объедки, утопить в соусе пару живых мух и Грицке нести на обмен. Предприятие оказалось выгодным. Заведующий менял, с тоской поглядывая на жалобную книгу.

— Хорошо сделали… Сознательные.

Как всегда, ворчит Толька.

— А ты бы что придумал? У нас может быть все с продолжением. Может с получки явимся к заву — так, мол, и так, в «колун» опутали вас и выложим монету за ужин и хлеб.

При этом Чеби вытаскивает здоровый сверток бутербродов, изготовленных из хлеба и горчицы.

Сверток отдается на растерзание честных голодающих, Тольке и мне.

Бутерброды выходят из строя.

Является Юрка со сверкающими от жира губами. Подмигивает мне.

— Идем, Гром.

— Куда?

— Идем, выгодно будет. Они знают, что ты ломаешься, а жрешь больше меня.

— Ты рассказал?

У меня хрустят кулаки.

— Может и я. Да не бухти. Шамовка у них..

Юрка обсасывает грязные пальцы. Раз такие пальцы лижет, значит вкусно. Соблазняюсь.

В комнате девчат больничная гигиена. Над койками коврики. Одеяла в чехлах. На столе голубая клеенка, графин с водой, вазочка цветов.

Сразу все пять хозяек начинают угощать…

Лопаются под ножом пухлые вареные сосиски, разбрызгивая сок. Подъезжает тарелка с самым поджаристым картофелем. Напротив торчат пирамиды из хлебных и булочных тонко нарезанных ломтей. В кружке молоко. Оно колышется и точно подмигивает:

— А ну…

От умиления потираю руки. Блюда все прибывают. Зубы начинают яростно работать. Хозяйки угощают наперебой и когда все истреблено, у них брызгами вырывается смех. Тонкий издевающийся девчоночий хохот.

Юрка от гогота свалился со стула, скорчился и как индюк — гыр-гыр-гыр.

По обжорству рекорд побит мной. Краснеть поздно. Кровь сама бьет в виски и шею.

— Как это не догадался… Столько сожрать… Вот лошадь!

Девчата, замученные собственным хохотом, падают на койки.

— Не хочу… Ужинал…

— Бедняга, мало есть не может. — И не могут удержаться. Юрка добавляет.

— Фунта мало — пяти не хватает.

Хлопаю глазами. Мне жарко.

— Вот так подловили… Теперь засмеют.

Оборачиваюсь к двери… Выжидаю момент… Срываюсь и ходу.

За спиной взвизгивают от хохота.

В «гарбузии» ни слова. Беру книгу — не читается, строчки прыгают и хохочут. Ребята хитро поглядывают. Разве тут вытерпишь? Рассказываю. Слушатели громко глотают слюну.

— Везет дураку.

Но это идея. В общежитии пять комнат девчат. Может этот способ подойдет, тогда завтра можно не обедать.

Открывается дискуссия. Обсуждается план завтрашних работ.

Стук в двери.

— Гром, выйди.

За дверью Нина в зеленой шапочке и пальто.

— Ты не сердишься? Нет. Дома не сидится. У меня есть талоны в кино. На последний сеанс успеем.

— Знаешь… не хочется.

— Опять не хочется. Я знаю о вашем «колуне». У меня деньги есть.

— Ну, тогда хочется.

Кино.

Сидим на балконе у стенки. Над головой сквозь темноту прямо на экран летит и ширится голубая, вздрагивающая дорога.

Оттого, что в зале темно, оттого, что все глаза жадно поглощают экранную жизнь, руки — мои руки вдруг становятся капризными и нахальными. То им надо узнать теплоту Нининых рук, то они лезут в ее рукав, в карманы…

Нина спокойно, но сильно отбивает атаку. Достается здорово.

В антрактах видно, что кисти рук превратились в вареных раков. Успокаивает их изолятор. Нина сажает правую руку в карман и держит своей левой. Заключение неплохое. Цепкий страж еще лучше.

Нина отрывает глаза от экрана и шепотом:

— Чего это ты вдруг… То таким ураганом — влетит в читалку, уставится сычем в газету и хоть бы на кого взглянул.

— Откуда я знал, что кроме газеты мне на тебя можно уставиться?

Она сердито отворачивается. А бедный заключенный кулак страдает из-за болтливости языка. Его тискают, щиплют.

Из духоты кино нас выносит поток зрителей. На улицах тихо, только кое-где звенят трамваи.

Наш дом ослеп. В его бесчисленных глазах темнота, только где-то на пятом ночную синь сверлит мутножелтое бельмо. На лестнице грузная темнота. Кажется, что лестница хитрит, притворяется спокойной, что она лишь для того скорчилась в складки ступенек, чтобы неожиданно разом выпрямиться и взлететь к звездам, оставив нас в коробках этажей.

Но нас не проведешь. Мы остаемся дежурить на верхней площадке. Хотя я тоже хитрю. Просто нам не спится. Хочется поболтать, постоять друг против друга.

Стоим тесно, точно прижались. Грудь с грудью, лицо в лицо. Удивляемся тому, что в нас таится столько слов. Молчим. И молчать хорошо. Мои руки опять начинают буйствовать. Нинкины не сдают.

Война рук.

От возни Нина заглушено взвизгивает, смеется… От промаха ее лицо летит в мое. Она падает на меня. Можно задержать, предотвратить крушение. Но нет. Магнит молодости действует с невероятной силой… Губы врезаются в губы и застывают. Потом как бы испугавшись этой магнитной силы, Нина быстро отрывается и бегом к себе в комнату.

«Гарбузия» сопит, бредит, скрипит зубами, ворочается. Ложусь на выгнувшуюся верблюдом койку. Губы горят, точно с них кожу сорвали. Сегодня они узнали, какими сочными и злыми могут быть губы девчонки.

Последние три дня «колуна», Только три дня разбивают то, что создалось за два года.

Откуда это такая злоба, раздражительность. Хочется огрызаться, бить, кромсать. Больше всего достается Чеби:

— Голодай из-за этой вороны.

Чеби хмурится, оскалившись — сует под нос кулаки. А раз кулак под носом — значит быть драке.

Драки вспыхивают, как порох. Разнимающйе и те, стараются влепить кому-нибудь затрещину. От этого «гарбузия» пустеет.

Наши хождения табуном кончились. Каждый сам себе добывает шамовку. У каждого вдруг появились свои личные друзья. Свои интересы. В «гарбузии» стараемся не встречаться. Бродим по чужим комнатам.

Мир стал неуютным и злым.

Эти три дня прячусь от Нины. Бесцельно болтаюсь по улицам. Не раздеваясь, засыпаю, уткнувшись лицом в подушку.

* * *

Получка — день обжорки. В фабзавуче праздник.

С утра в цехах лихорадка: первогодники поочередно выбегают посмотреть на проходную, которая пропустит сумку с деньгами. Второгодники бегают в местком.

Небольшой, толстенький, как обрубок, предместкома, жестяник Лешка, поминутно звонит по телефону.

— Центральная касса? Центральная, кассир вышел? Что? Что? Уже идет? Идет, ребята.

Толпа сборщиков членских взносов быстро расхватывает списки и немедля разбегается по цехам сообщить радостную весть.

— Ребята, кому должен, всем прощаю.

— Кто на уголок? Сюда…

— А бумажки-то новенькие, двадцатипятирублевенькие.

— Старо. Мне червончики подавай, чтоб хрустели да в дырку не проваливались.

— Гуляй ты, новая деревня…

Напряжение увеличивается. Даже солидный третий год — чернорабочие, кочегары — начинают поглядывать на проходную.

— И-де-ет!

— С сумкой и охранником милашка вкалывает.

Это пролетает по всем мастерским и классам.

Новая забота.

— Чья очередь первым к кассиру?

В литейку пришла курьерша.

— Литейщики, получать карбованцы.

Радостный рев. Инструмент в сторону. Мыться некогда. Коричневые спецовки, вырвавшись из узкой двери, галопом мчатся в спортзал. В зале из столов замкнутый круг. В кругу кассир и вереница сборщиков.

В цехах нетерпение.

— Что же это литейщики так долго получают?

Слесаря бунтуют. Пробуют пробраться в спортзал, но зоркие мастера ловят и беспощадно записывают в последнюю очередь.

В столовой обжорка. Баррикады из грязных тарелок, стаканов, вилок, ложек…

Серебро моих карманов воинственно звенит. Я один из самоотверженных героев обжорки. Под боевое чавканье увеличиваю баррикады. Прибывают новые силы…

Шмот, точно разведчик дикой дивизии, зажав в зубах громадный бутерброд с икрой, тащит в руках две тарелки клюквенной крови, залитой молоком. Под мышками пара мучных снарядов — булки. Он двигается на меня, складывает все и рапортует:

— Гром, что это Чеби деньги не берет? Говорит — катитесь… Возьми хоть ты, а то в два счета проем.

От денег отмахиваюсь. Иду в слесарку: Юрке все известно.

— Чеби не берет — загнулся… Самохин не будет отдавать монету, хочет самостоятельно. Толька не подпускает близко. Ощерился и злится. Раз они, так и я не отдам… Жрать нечего будет, а не поклонюсь таким идиотам.

Хочу выругать, а он уже улетел — занят здорово.

Значит полный развал «гарбузии».

* * *

«Гарбузия».

Почему нас еще зовут «гарбузией»? Чем не «ягрунки»? Теперь у каждого своя кружка, свой хлеб и жестянка сахару. Свои книги, койка, сундучек. Как у всего общежития. Звонкое слово «гарбузия» надо зачеркнуть, а на двери поставить мертвую цифру — комната № 16. Тогда — кругом шестнадцать.

Одна рука заблудилась в зарослях волос, дергает их. Мнет. Другая ломает карандаши на истерзанных листах бумаги,

От всего «гарбузовского» осталось только это. Осыпаю листы россыпью букв, чиркаю, мучаюсь, сбирая их в колонны. Рядом сидит Шмот и мастерит из картошки, соли и хлеба бутерброды. Грица в своем углу разучивает стойки на руках. Пыхтит, падает, гремя каблуками о пол.

У окна Самохин, тренькая на балалайке, смотрит в песельник и подвывает:

— Бродяга, судьбу проклиная..

Толька, задрав ноги на спинку койки, перебирает бычьем ревом:

— Я бранду себе достану,

Чертенят волохать стану,

Почему нет водки на луне…

И рвет аккордами струны у своей старой дребезжащей гитары.

Как тут сосредоточишься?

.. Навстречу родимая ма-а..

Бух. Грицкины ноги.

О-го-го-га-а!

… Рысаков перегоняю,

Я трамваи догоняю…

Задыхаюсь от злости. Я им покажу. Хватаю книгу и громко декламирую.

— Однажды! лебедь! рак! да щука!

— Ой здравствуй, ой здравствуй..

— Если рожа не побита,

Не похож ты на бандита..

— Го-го! Го-го-го…

Шмот от удивления открывает рот. А те усиливают голоса. Струны готовы лопнуть. Я уже рявкаю.

— А! возу! все! нет! ходу!.

— Твой-и-и бра-а-атец..

..Пусть она ряба, горбата,

Но червонцами богата…

Шмот начинает в такт чавкать и мычать. Грица катается по койке, изнемогая от гогота. Чеби бьет табуреткой о пол.

Наши соседи «ярунки» сначала злобно стучат в стенку, а потом решают поддержать. У них начинается такой же тарарам.

От шуму можно обалдеть.

Швыряю книгу. Шапку, тужурку в руки и бегом за дверь. В комнате зверинец.

Теперь это каждый вечер. Досаждаем друг другу чем можем. Стоит сесть кому-нибудь за книгу или поднять над тетрадкой карандаш, сразу же все остальные хватают инквизиторские инструменты, открывают глотки и пошло.

Направляюсь к девчатам. В Нининой комнате пусто. На столе записка:

«Девчата! Пейте чай без меня. Булки и масло купила. Ищите в шкафчике. Буду в клубе. Приду поздно.

Нина».

Значит и тут что-то вроде бывшей «гарбузии». Интересно бы узнать. Рядом в комнате музыка и танцы. Заглядываю. Незнакомые парни топают и вертятся с нашими девчатами. Почему это девченки своих не пригласят? Хуже, что ли, тех? Смотреть скучно. Иду на лестницу. Ноги еле двигаются, а по пятам томительная скука.

* * *

Спортзало.

Пол натерт воском, блестит как зеркало. У баскетбольной сетки возятся с мячем ребята. Мягко шлепают прилипающими к полу босыми ступнями.

Надутый «до звону» мяч прыгает по рукам, летает под потолком и хлопается в щит.

— Гром! Небесная тварь! Что так долго не приходил? Тебя с первой команды выставить хотели.

— «Гарбузия» единомордно явилась… Чудеса в решете.

— Быстрей раздевайся, через десять минут игра с девчонками.

Все долой.

На мне уже синие трусы, малиновая майка.

Из крана шипя бьет в ладони закипающая струя… Мою лицо.

Такая легкость, точно снял не жалкую кучку одежды, а каменный панцырь.

Из женской раздевалки Вылетает с мячом пятерка девчонок. Коротко подстрижены. Белые трусы, голубые футболки. Одна в одну одинаковы.

Они бегут, пасуясь к противоположному кольцу.

Нам обязательно надо показать свою ловкость. Срывая «пас», проносимся мимо. Девчата яростно отбивают руки и снующий по ним мяч.

Мяч, жужжа, хлопается в мои ладони. Быстрая рука девчонки белой полоской взметнулась над ним… хлоп — и мяч, вырвавшись, скачет по зеркальному полу, любуясь на свое отражение.

— Нина?

— Ты только заметил?

— Разве ходишь на спорт? Я никогда тебя здесь не видел.

— Никогда не видел… даже тогда, когда занимались вместе… Ты, Гром, совсем слепой. Такой девчонки да не заметить.

Она, смеясь, ловит на ходу мяч и дает сильный пас.

Судья на центре. Стоим командой против девчонок.

Свисток.

Мяч взлетает над головами и падает на руки «центров». Защита зажимает нападение.

Мяч, сверкая новой шнуровкой, как бешеный бросается из рук в руки.

Отбиваю натиски голубых противников. За мячом трудно следить. Он охает, ударяясь о щит, трепещет в осатанелых руках. Руки на секунду хватают его, чтобы сейчас же перекинуть дальше.

Мяч уже затравленным зверьком носится по залу, вертится волчком, ища выход, норку… Наконец, нашел — кувырнулся в сетку.

Рю-юм. Рю-юм.

Свистит судья двойной гол.

— Вбили девчонки. Ребята, нажимай!

Мой противник — Нина. Перебиваю «пасы», идущие к ней.

Губы голубеют — она входит в азарт.

Прыгает, «фолит».

Быстро соображаю:

— Надо бы поосторожней. Нина ведь… Но нет — никаких слабостей — и выбиваю мяч. Нина свирепеет… Одновременно двадцать пальцев четырех наших рук крепко влипают в скрипящую кожу мяча и держатся, не отдают до «спорного» свистка.

Тайм окончен.

Держу голову над раковиной.

Прибегает Нина.

— Дай место.

И зажимает ладонью кран, из под которого со свистом пробираются тонкие рассыпающиеся струи. Они щекочут и холодят тело.

Пять минут отдыха кончились.

Свисток второго тайма.

Нина хватает рукой и скороговоркой:

— На твой край не стану. Подеремся.

Я рад.

* * *

Водяная сетка душа щиплет и разжигает тело.

Выходим из клуба и отбиваем шаги по холодной осенней панели.

— Обидно, что не каждый день спортзал для нас. А то скука. Подохнуть можно.

— Скука-а?

Она широко открывает глаза.

— Понимаешь, делать нечего, за все хватаюсь.

Смех.

Нина поворачивается и шагает спиной.

— Они скучают… такие концерты закатывают… Для чего ты это говоришь?

Рассказываю о последних днях.

— Ну и что здесь скучного… Просто вас дрессировать некому. Вот подожди, возьмусь за тебя.

Мы на нашей темной лестнице. Застывшие Нинины руки небольшими льдинками лезут греться за расстегнутый ворот моей рубашки, обжигают тело, грудь.

Вздрагиваю, терплю. Она, показывая полоску зубов, чуть слышно смеется.

— Как в огне… Ты не дергайся, Гром. Еще не так будет доставаться.

Нина теперь единственный близкий друг, но все же беру ее руки в свои и отвожу в сторону.

— Ты, Нинка, не понимаешь, как не хочется верить в конец «гарбузии». Раньше мы гуртом на собрании, на катке, в столовой, в бане… А сейчас каждый сам по себе. Осталось только допекать друг друга.

— Откуда это у тебя? Кого ты хоронишь? — Нина делается серьезной.

— Вы проста разленились, оттого и выкрутасничаете. Вам нечего делать, когда в коллективе застой. Новые ребята. Работать некому. Ходят табуном, создают свой комнатный «социализм», разваливают его и хнычут: «скучно!.»

Это она говорит холодно — по-ораторски, как говорят на собраниях, на бюро, но останавливается и уже тихо — по-своему.

— Скажи правду, у вас ведь не было настоящего товарищества?

— Настоящего — может… Зато мы…

— Давай больше об этом не говорить. Тебе надо взять работу и бухнуться в нее… У меня застыли руки, не отводи.

* * *

У проходной голубой лист — объявление. По листу прошлась воронкой отсекрская рука:


«Севодня пленум коллектива

ВЛКСМ.

Явка обзательна»


У объявления хохот. Прыгают над буквами карандаши, исправляющие ошибки. Правщики сами запарились. Взрыв гогота.

Кузнец третьегодник, Жоржка, отсекрствует с того времени, как призвали в армию лохматого, веселого Яшкина.

Жоржку выбрали как лучшего компанейского парня, теперь он парится, наживает врагов. Как все наши кузнецы, он мордаст, широкоплеч. Имеет толстые сучья-пальцы и девятнадцатилетние голубые глаза.

В крошечной комнате коллектива галдеж, сизый папиросный дым.

Жоржку окружили «летуны». «Летун» — это птица, живущая за городом. После пяти часов никакие взгрейки на бюро не могут удержать в фабзавуче эту мечущуюся стаю. Им бы только за ворота, а там галопом… Грязь брызгами… Несутся на первый поезд к домашним щам, блинам, картошке. У всех «уважительные» причины.

— Мать заболела…

— На курсы надо…

— Раньше двенадцати никогда домой не приезжаю… Хоть раз бы…

Остальные тоже страшно заняты — и вообще…

У Жоржки набухает кровью шея. На лбу вздувается синяя жила.

— Валите, ребята, по цехам. Все равно ничего не выйдет. Комсомольцы… Значит обязаны быть — и баста.

«Летуны» уходят мокрыми курицами.

— Я тоже к тебе.

— Смыться хочешь? Ничего не выйдет.

Жоржка сердито достает из стола сверток. Разворачивает. В свертке ветчина и булка.

— Я не за этим. Хочу отказаться от звена. Надоело. Сведения да списки, списки да сведения. Мертвая работка — не по мне.

— А ты что — руки в брюки и Вася?

— Брось. Нельзя же меня морить на одном деле. Мне бы теперь поживее что-нибудь. Кипучее… Ну, хоть стенгазету, что ли. Заставлю гаркать, а то с прошлого года молчит…

Жоржка удивлен. Привстал, обалдело смотрит. Потом, точно боясь, что я откажусь, торопливо роется в груде бумаг.

— Это молодцом! Слетел манной прямо. Меня совсем заели в райкоме. Сотков ищет и все подыскать не может парня кумекающего… На, тут все директивы. — Сует затрепанную папку пожелтевших листков.

— Прочти и собирай ребят. А мы на бюро утвердим.

Берет кусок булки, кладет на нее ломоть ветчины. Остальное подвигает ко мне:

— Лопай.

* * *

По цехам развешено воззвание:

«Стой!

Редколлегия стенгазеты ждет заметок. На днях выходит первый номер газеты. Желающие работать — зайдите в бюро коллектива».

Редколлегию, вывесившую воззвание, пока представляю я. Прошлогодняя отбрыкивается.

— Надоело… и так перегружены.

Жоржка лупит чернильницей по столу.

— В доску расшибись!.. Газету выпустить надо.

Его останавливает чернильный фонтан. Чернила испятнили лицо, рубашку и руки. Холодная капля на моей щеке.

Жоржка вытирается комком бумаги.

— Главное — спокойствие. Откуда дурь? Как говорю, так обязательно что-нибудь сцапаю.

Он открывает форточку и смотрится как в зеркало.

— Зеброй стал. Ну и рожа!

Бежит мыться, а возвращается таким же пятнистым.

— Другое бы что, так можно быстрей провернуть. Стенгазета— добровольное дело. И не ухлю в ней я ничего. Действуй— помогать буду.

Почтовый ящик редколлегии наполнен бумагой.

— Ну, хоть здесь завоевание.

Высыпаю содержимое. На столе разноцветная кучка: кожа от колбасы, корки и хорошо сложенная оберточная бумага. Среди них две маленьких записки.

На одной — «Бросьте, ребята, кляузное дело. Все это буза. Организуйте лучше чечеточный кружок. А то на танцах от наших ребят всех девчонок поотбивали. Частник за уроки здорово дерет».

Второе письмо: «Гаря. Я с тобой больше не разговариваю. Между нами все порвато. Зачем ты вчера филонил с Лелькой.

Г + М

---

 2

Внизу приписано красным карандашом: — «Порвато», выдумает тоже. Придумываешь формулы, а у самой по математике кол».

Вот и все.

Жоржка решил итти в народ. Пошел по цехам агитировать. В литейку забежал сияющим.

— Клюет, Гром!

Вытащил список. Первыми фамилии Шмота и Юрки.

— Чудеса… Как это они?

Дальше в списке: — Бахнина — токарный цех и Ежов — жестяницкий.

Вечером после звонка в коллектив зашел недавно работающий в фабзавуче педагог по родному языку «Сан Санич» Тах (не спутайте с песочницей «Дыр-доской»). Он черноволос, высок, нервно подмигивает правым глазом. Носит военную гимнастерку.

— Здравствуйте, товарищи! Здесь редколлегия?

Жоржка сначала таращит глаза, как бык на новые ворота, потом солидно:

— Здравствуйте, товарищ Тах. Редактор у нас литейщик Гром. Вот он. Будьте знакомы.

Дело заваривается не на-шутку. Сую нерешительно руку и по глупой привычке бормочу:

— Наше вам с кисточкой.

Тах смущен. Мигает глазом, потом хорошо усмехается.

— Я хочу помочь вашей редколлегии. Если разрешите, конечно. Когда у вас будет заседание?

Он вынул блокнот. Наобум бухаю:

— В коллективе… Завтра в обед.

Тах записывает, смотрит на часики.

— Тороплюсь. Кружок в ремонтных мастерских. Значит, до завтра.

Мнет руки и, нагибаясь в дверях, уходит.

— Вот это да. Педагоги берутся. Вы только, ребята, осторожней там. Держись, Гром.

Жоржкина рука как дубина хлопает по моему плечу.

* * *

Вначале всегда трудно. Придется на первый номер заготовлять материал самим. Потом пойдет в ход наша машина.

Учит, подмигивая черным глазом, Тах.

— Кончено… Пиши, секретарь.

Бахнина светловолоса, глаза у ней влажные и свежие, точно впервые открылись сегодня. Крошечными пальцами она выводит:

— Стенгазета из наших сил…

— Какой срок для сбора материала?

— Нужно сделать в пятидневку.

— Да, нам медлить нельзя.

— Через два дня собираемся опять здесь же.

Редколлегия расходится.

* * *

Свободный час. Надо собрать материал.

* * *

Кузнецы как куры копаются в куче железных обрезков. В кузнице нет железа — учатся на хламе.

Будет заметка.

На дверях кузницы приказ:

«… Домбову выносится строгий выговор за драку в цеху…»

Кузнецы прочли приказ. Молчат. Потом кто-то тихо:

— Зря, ребята, к Тольке пристаем. Влип парень.

Когда те уходят, показывается из кузницы Толька. Волосы сырыми пачками на лбу. Близко придвинув к листку глаза, читает приказ. Сморкнулся, оглянулся и сорвал его с двери. Снова прочитал, плюнул в синие буквы и скомкал.

* * *

Токарка.

Три ряда станков. В ремнях точно запуталась гигантская муха — жужжит, стрекочет. Ребят в токарке мало, и те — щупленькие, низкорослые, работают с подставкой. Зато девчата— цветник. Так и стригут глазами.

Нина поднимает голову и быстро опускает. Следит за резцом. Она уверена, что подойду к ней.

Прохожу мимо, к Бахниной.

— Как дела?

— Думаю все. Хочу написать о наших чарльстонщицах, о мастере. Видишь, и о станках надо, работаем на старых таратайках, давно бы их надо выкинуть.

Сейчас Нина растерянно следит за нами, потом резко поворачивается и делает вид, что ее только станок интересует..

— Схожу в другие цеха.

— Подожди, Гром, нагнись.

Бахнина белыми кудряшками щекочет висок.

— Как-то неудобно о своих девчатах писать, рядом работаем… Я расскажу, а ты, Г ром, составь сам.

— Струсила?.. Я-то думал — бой-девчонка…

— Да ну тебя, напишу.

* * *

У женской уборной монтажники ставят батареи пароотопления. Юрка стоит у окна, что-то записывает.

— Ты чего здесь?

— Монтажничаем.

— С карандашом?

— Это я только сейчас. Тут интересное дело. Целую статью накачу. Ты знаешь, какие бродят девчонки? Смотри. — Он показывает запись:

Соломкина — 9 раз Никитина — 7 раз Лапкина —2 часа Плечи подымаются к ушам.

— Ни бум-бум не понимаю.

Юрка объясняет:

— Это они в уборную по стольку раз до обеда бегают. Фокстротят, поют, мажутся. А я вроде как заведующий общественными уборными — на карандаш и давай отчет.

* * *

Ряды черных тисков отгорожены предохранительной сеткой. На сетке перед каждым слесарем листок с самодельным чертежом.

На зажатый в тисках металл набросились пилы, напильники, ручники и в неудержимой пляске зудят, тукают, повизгивают.

По рядам ходят мастера, хмурятся, поглядывают.

Слесарка самый большой цех, а выловить что-нибудь трудно.

Из конторки вылетает Грицка. Волосы ежом, на красном лице выпуклое золото веснушек. Он не может спокойно говорить.

— Откажусь от поммастера… К богу в рай всех. Ребята меня не слушают. Скажу — сделай так, а они наоборот — по-своему пилят. «Запорют» и жалуются мастеру — мол, он так велел. В коллектив жалуются, когда отругаешь за это кого. Сегодня Жоржка отчитывал… теперь мастер…

— Ладно, Грица — берем на заметку.

* * *

В раскрытое окно лудилки выбивается бурый дым Там кашляют и паяют жестяницы. Кислотный воздух. Сушит горло, глаза.

— Здравствуйте! Как живем — паяем?

— Ты не сюда попал, твоя в токарке.

— Что у меня в токарке?

— Знаем, братишечка, не строй коровьи глазки,

— Сама ты земфира волоокая. Я за делом, а она трепатню… Почему вас заставляют работать в этой морилке?

— А ты что, завмастом стал? Смотрите, девчата, какую он моську деловую строит.

— Как же, редактор и вообче…

— Делопуп.

Смех.

— Ты, Гром, так и пиши. Не жизнь, а жестянка. Качать будем потом. А теперь сматывайся, посторонним торчать в цеху воспрещается.

* * *

Что я брожу по чужим цехам? Литейка бузливей всех, а молчу.

Будет статья — не статья, а рассказ целый. Сделаем.

* * *

Начинается серьезное. Наплывают старые дни, вечера, ночи. Те дни, когда на моей груди болтались красные языки пионерского галстука. Когда был жив единственный родной кочегар — батька. Даже когда его обварило паром и то просиживал вечера за боевой школьной газетой.

Разглаживаю бумагу. На ней буду рассыпать буквами мысли. Это будут кусачие заметки.

В «гарбузии» тихо. Шмот что-то сочиняет. В муках творчества вспотел, изгрыз пол-карандаша, а на бумаге одна сиротливая строчка.

Самохин, заткнув уши, лежа на койке что-то зубрит.

Грица мечтательно жует.

Мелкий стук в дверь… Кто-нибудь из наших. Теперь вошло в привычку изводку начинать еще за дверью.

— Входи, не волынься, а то табуреткой запущу!

Входит смущенная Бахнина.

— Я к вам, ребята.

Опускаю табуретку.

— Ты извини. Думал, свои треплются.

Она оглядывает комнату.

— Как у вас мусорно. Почему не убираете?

— Здравствуйте. Разве гости об этом говорят?

— Я не гость, у меня дело.

У Шмота появляется галантность кавалера. Он, краснея, сует табуретку и кланяется.

— Будьте любезны, садитесь.

На наш смех обижается.

— Вот дураки. Вежливости не понимают.

«Вежливость» у Шмота из книг. Он поглощает их десятками. Чтиво отборное — о герцогах, графах и индейцах.

Прибегает Нина.

— Я готова. Идем.

— Куда?

— Ты еще не рассказала? Нет. Так я сама скажу. Я тоже буду работать в редколлегии. Поняли? А сейчас собирайтесь на вечеруху.

— С чего это?

Бахнина, запинаясь, растолковывает:

— Домашняя вечеруха… Ну да… И меня зовут с подругой, только чтоб смазливей была… Это у агитпропа, у Соткова. Мы с Ниной сговорились вас взять. Он агитпроп, а все по домашним бегает. На заводе мог бы организовать… Ни потанцовать, ни… никогда у нас не делают вечеров… Ну вам и так понятно.

— Почти что понятно. Одевай, Шмот, свой парадный жупан.

В коридоре ползут навстречу Юрка с Толькой. Толька петухом запевает:

— Я бранду себе достану…

Его ноги цепляются одна за другую. Глаза как розовые плошки в паутине.

Юрка одной рукой поддерживает Тольку, другой срывает кепку и затыкает ею его раскрытый рот. Девчата в стороны.

— Гром, помоги!

— Что с ним?

— «На пробку наступил». Иду с трамвая. Смотрю на углу кто-то лается и лупцует фонарный столб… заглядываю, а это Т олька. Взял за шарманку и сюда.

— Это все делает отдельная монета.

Тольку тащим в комнату. Шмот и Грица остаются дежурить над одуревшим, пьяным Толькой.

Мы с Юркой догоняем девчат.

— Что нибудь серьезное с Домбовым?

— Ничего, простуда.

— Здорово же вы простуживаетесь. Вашу «гарбузию» тоже придется пробрать как следует. Мы с Нинкой вскроем вашу простуду.

— Действуйте. Только это случайность. Приказ наверно подействовал.

На улице морозит. Мы беремся под руки и четверкой занимаем панель.

Прохожие, ругаясь, обходят.

Обсуждаем план налета.

* * *

Темный двор.

Через дверь, обитую войлоком, пробивается заглушенный шум и музыка. Стучим… Дверь открывает развязный курносый парень. От него пахнет парной кислятиной комнаты и вином.

— С опозданьицем, драгоценные. Прелесть вы какая очень. Пардон, пожалуйста входите.

Пропустил девчат, а нас рукой в сторону.

— А вы, братишки, катитесь… Лохов своих хватит.

Дверь, ударив по юркиному козырьку, мягко захлопывается. Щелкают задвижки. Юрка беззаботничает:

— Красота, если кто понимает!

Я мрачен.

— Поворачивай оглобли!

— Подожди, девчата выхлопочут.

Ждем. Опять открывается дверь.

Показывается ненавистная курносая рожа.

— Умеете играть на инструменте?

Юрка начинает расхваливать свои таланты.

— Валите музыкантами. У нас все филоны собрались.

Дверь пройдена. Из большой шумной комнаты вышла девица с яркими губами, в платье из сплошных прорезов.

— Ничего мальчики, аппетитные.

Нас сажают в угол большой комнаты. Сунули гитару с бантом и пузатенькую мандолину с перламутровой бабочкой,

— Тустеп… Вуаля тустеп.

Жеманичает курносая рожа. Ударили по струнам. Парочки затустепили. Танцуют похабно.

Нину подцепил «рожа». Мясистым носом «рожа» торкается в се волосы и что-то болтает. Она отворачивается. Сжимаю крепче гитару. Пусть выкинет что-нибудь такое.

На танцующих парнях болтаются мешками полосатые костюмы «Оксфорд». Парни завиты, подмазаны — настоящие денди, Европа, не как-нибудь, только шел выдает своей подозрительной чистотой,

У девчат модные платья — «все на выкат», фильдекосовые чулки с простыми надставками. Яркой бабочкой рот до ушей. На щеках ляписные «мушки красоты». Юрка подталкивает локтем.

— Смотри, Сотков каким чучелом.

Сотков, переоксфордженный, в отличие от всех, напялил вдобавок желтые перчатки и шелковое кашнэ. Задыхается от жары, но, выгибаясь, топчется с полной кубышкой, налепив-щей на круглое лицо четыре «мушки красоты»,

И такая он «Европа», что на нас, простых смертных, ноль внимания, кило презрения.

— Пляшет под нашу дудочку, да еще загибается… Хватит баловать, кончим.

Танец в разгаре. Кто-то гнусавит:

— Сегодня со мной жигалет…

На этом месте складываем инструмент. Пары с ходу сбились в кучу. Ловкачи лапают девчонок.

— Ах оставьте… Какой вы…

— Будьте перпендикулярны. Знаем обхождение, не как-нибудь.

— Не надо… светло.

— Маэстро, а ля фокстрот!

— Весна в Париже…

— Фиалки…

В ответ «Европе» играем самый крепкий кусок из гарбузовской популярной оперы «а пошли вы к богу». Сотков волнуется, прижимает руки к груди.

— Товарищи, что за неуважение… Честное слово, мне за вас стыдно.

— Стыдно?.. Врешь — совсем не покраснел, один пар идет. Ты вот насчет шамовки бы рассказал что-нибудь веселенькое.

Сотков морщится.

— У нас для гостей… В двенадцать.

— Это ничего. Мы и одни можем. Где это у вас пристроено?

— Музыкантскую порцию получите. Только уговор — играть в столовой во время тостов.

— Веди. Отработаем.

Проходим через «экзотическую» комнату с заглушенным зеленым светом. На диване, в углах на мягких стульях шопот, вздохи, чмоканье.

Юрка осторожно вынимает спички… С шипением взрывается серная головка. Яркий огонь ловит врасплох разнеженных зеленой экзотикой.

Возмущаются:

— Нахальство.

— Это неблагородно.

— Мы не Европа, негде было благородства набираться.

В столовой на круглом столе, среди горок жратвы, цветные башенки — графины с вином.

— Вот ваша порция. Ешьте на стуле, на столе свинятничать нельзя.

Сотков наливает из графина в стакан липкой красной смеси, она отливает кровью. Наполненный стакан он опрокидывает в глотку.

Съедаем свою порцию и начинаем пробу блюд, стоящих на столе.

Сотков крысится.

— Я вас выгоню. Перестаньте.

А сам достает из-под стола бутылку и сосет из горлышка.

Юрка глух, он пробует все, что есть, кроме вина.

В большой комнате играют в «фанты» и в «исповедь». Парочку на пятнадцать минут закрывают в темную кладовушку «очищаться от грехов». «Рожа» за главного пророка. Он пропускает в «райские ворота» парочку, закрывает на ключ, прикладывает ухо и ухмыляется. Остальные играют в «фанты». Судья присуждает под разными соусами десятки поцелуев.

Парни обхватывают девиц. Те томно запрокидывают головы… и парень всасывается в накрашенные губы.

Нинка брезгливо морщится.

— Идем, ребята. Противно.

Одеваемся и незаметно за дверь.

На лестнице две фигуры.

Слышится пьяный голос Соткова.

— Тонечка, честное слово я желаю жениться… Я самостоятельный. Не верите, плюньте тогда мне в карман… я вас…

Ч-м-о-о-к.

— Ах… не надо… не надо… я сама…

— Какая сволочь этот Сотков. На собраниях речи закатывает о мещанстве, этике… Гладенький слизняк.

* * *

Заседаем.

— Кто читает первый?

— Грому полагается… читай…

У меня пять заметок из путешествия по цехам. У Юрки три. Нина и Бахнина накатали целую простыню о плохом агитпропе Соткове, о вечерах, о фокстротчиках и все с фамилиями, с фактами.

Шмот, краснея и заикаясь, читает свое творение:


«Неправильная дуэль»

Наши ребята ничего не ухлят в дуэлях. Соркин отбил у Кости Ван-тина его даму сердца. Вантин по правилу шарнул в него рукавицей. Соркин заначил ее. Тогда горячее сердце Вантина не стерпело и плюнуло Соркину на кепку. За это ихние ребята после работы сделали ему «темную». Наша группа считает такие дуэли неправильными. В грамотном фабзавуче надо бы знать правила дуэлей.

Ричард Львиное Сердце.


Девчата, боясь, что прорвется во время читки подступающая волна смеха, заткнули рты носовыми платками и зажали носы. Но не выдерживают… Смех разрывает ноздри и рот. Попробуй удержись. Серьезны только Шмот и Тах.

— Товарищи, я считаю, что эту заметку можно поместить с примечанием редколлегии. Это будет хорошим показателем того, как мы, педагоги и мастера, начинаем с первого года воспитывать фабзавучников.

Шмот гордо подымает голову. Его «фитька» от самодовольства превращается в красную пуговку и точно говорит — «Видите, какой у нас защитник, что вы понимаете в дуэлях».

Следующий — Ежов:


«Дайте хороших мастеров»

У нас в жестяницкой мастер только знает работу. На вопросы не отвечает.

— Мол, в классе пройдете.

Когда начинаем спорить на политические темы, он ехидно смеется и вставляет всякие «шуточки» на советскую власть. К тому же часто трогает девчонок. Те боятся жаловаться.

Чужой.


— Пиши… пропустить.

У Таха целое воззвание к педагогам:


— Товарищи преподаватели, за мое недолгое пребывание в фабзавуче я встретился с возмутительными по-моему фактами.

1. Мы, преподаватели фабзавуча, работаем как чиновники. Явимся, отсидим определенное количество часов и с последним звонком торопимся домой.

2. У нас нет товарищеских отношений с учениками. Обеденный перерыв мы добросовестно отсиживаем в учительской. Был ли такой случай, чтобы кто-нибудь из нас пошел в общий зал, где фабзавучники могли бы побеседовать с нами о волнующих их вопросах?

3. Наши учебные программы (может быть это слишком резко) мы переделываем каждый по своему. Поэтому некоторые, может сами не замечая этого, преподносят фабзавучнику то, что ему не потребуется в практической жизни.

4. Мы плохо собираемся на методические совещания, Никогда (если не считать частные разговоры в учительской) не обмениваемся опытом.

5. Наша масса слишком инертна. Каждый из нас представляет автомат, который выполняет только ряд движений, положенных свыше, чтобы получить определенную сумму средств.

Мы должны воспитать четырехсотенный человеческий конвеер. Из фабзавучника должен выйти хороший производственник с большим багажом знаний и с навыками в общественной работе.

Я предлагаю обсудить это ненормальное положение.

А. Тах.


От Жоржки пришла отпечатанная на машинке статья: — «Каким должен быть комсомолец».

— Пропустить в сокращенном виде. Статью Соткова «Об этике» не пропустить, в виду большого пустословия и неверных, по мнению редколлегии, установок.

Наконец я решаюсь прочесть свой набросок о литейке.

— Читай, Гром, чего прятал, послушаем.


«Шарики… шесть…»

(Зарисовки)


Нефтяная пыль огненно шумела и билась между тиглями, бешено

нападая на истекающие густой, знойной кровью куски металла…

От шума фабзайчатам в литейной веселей… Весело еще потому, что у волчка вместо старого, ворчливого, придирчивого мастера стоит небольшой, полный, со стриженой бесцветной бородкой новый мастер и, помешивая в тиглях, ведет свое первое литье. С ним тройка дежурных фабзайчат. На глазах выпуклые синие очки. Через очки весь мир синий с фиолетовыми искрами…

Часть фабзайчат ставит груз На опоки, пачкаясь белюгой, замазывает их. Другим делать нечего. Подбегают к трубам вентиляции, подставляют руки… Воздух приятно щекочет и тянет в трубу…

— Вот так тяга. Дождались ёшки-кошки. Чисто в цеху. Дыши, хоть лопни.

Цеховой обжора, парень длинный и тощий, с прозвищами «Крокодил» и «Прорва», сорвав с гвоздя полотенце, поднес к самой толстой трубе. Полотенце надулось и яростно захлестало концами… «Крокодил» от удовольствия улыбается, показывая двойные ряды кривых зубов.

Но… Что это?.. Он побледнел…

Вентилятор загромыхал, заухал. Голос у «Крокодила» стал дрожащим, жалким.

— Рябцы, полотенце уперло! — пронесся крик.

— Выключай мотор!..

Рубильник щелкнул, выбив искру. Трубы умолкли. Гудела одна форсунка. Из волчка шла удушливая нефтяная копоть, окутывая цех мраком… Любопытные сгрудились. Мастер, вытираясь платком, быстро спросил:

— В чем дело? Чего натяпали?

Отвечало сразу несколько голосов. Он не понимал,

— Полотенце…

— Какое полотенце? — А разобрав, стал строже.

— Как же это ты, парень?

«Крокодил» молчал. Пустили для пробы мотор. Шкив буксовал. Кто-то предостерег:

— Зав мастерскими идет!

Расступились. Зав всегда окутан суровой серьезностью. Бузливых литейщиков не любит. Узнав о случившемся, нахмурился.

— Опять литейщики. Сколько хлопотали о вентиляции. Затратили столько денег, а все для того, чтобы в первый же день испортить.

Обернулся к мастеру.

— Чья работа?

Тот смотрел из-под рыжеватых ресниц на стенку, как бы обдумывая, и сказал:

— Никто не виноват. Дело само настроилось. Полотенце у трубы висело. Тягой сорвало.

Зав мастерской недоверчиво:

— Как на гвозде? Почему на этом гвозде, когда место у раковины?

— Я ваших порядков не знаю. Я — новый человек.

Ребята удивленно открыли рты. Мастер спокойно повернулся к волчку. Открыв заслонку, крикнул:

— Эй! Готова подъемный. Начинаем.

Ребята поспешно готовились к литью, успевая тихо переговариваться.

— Вот так мастер!

— Наш парень.

Тигль поднят, посажен в гнездо вилки. Металл, с треском выпуская искры, вползал в жадные литники…

Зав постоял, посмотрел на мотор и, покачав головой, ушел.

В цеху голубой, сладкий газ…


2

В перерыве «Крокодил» смущенно благодарил:

— Спасибо… я этого… нечаянно…

Мастер, уписывая ломоть ситного с молоком, бубнил сквозь набитый рот:

— Чего там… Понимаю… Сам таким был… Знаю, как вашему брату влетает… Мы так, бывало, дружно друг за дружку держались, как только начальство, так у нас условный крик: «Шарики. Шесть». Ну, все — шмыг, прыг по местам…. и шито-крыто. А рабочий своего не выдаст, уж это заведено…

Губатый Колька Гиков попробовал возражать:

— Ну, теперь не нужно… Можно и без этого. Мы сами себе начальники… Мы и… — но на него цыкнули:

— Засохни! Разактивничался… Старый рабочий лучше знает…

Мастер улыбался.

— Что — тоже начальство?.. Генерал комсомольский… Так ты не стесняйся, пойди и выдай своего…

Гиков смущенно краснел.

— Я не собираюсь кляузничать. Только должны с администрацией на нару…

— Пару… Какая же ты начальнику пара? Тюхтя.

Ребята ржали.

— Вумному парню да дурная башка досталась.

На мастера хорошо поглядывали и радовались. Свой мастер!


3

Топот трамбовок. От чугунной пятки земля, оседая, ухает и вздыхает. Шуршат гладилки, хлюпают примочки. Говор. Гуд. «Крокодил» с «Ха-нумой» формуют на пару. Торопятся и поглядывают на мастера, который обходит верстаки. Низко нагибается над формами, торкает в них пальцем… Когда он разгибается, «Крокодил» быстро заслоняет собой опоку…

«Ханума» уже вынул модель из формы, остается только прорезать литник, как вдруг мастер неожиданно направляется в их сторону. «Крокодил» хватает сито и быстро на опоку… Мастер заметил. Усмехнулся:

— От меня не спрячешь.

Поднял сито. В опоке отпечаток: голая женщина на развернутом веере.

— Что, пепельница?

— Да… Но мы… практическую…

— Ладно, чего там… Мне не жалко. Только заву не попадитесь. Сами отвечаете.

— Мы осторожно.

Они, обрадованные, быстро доканчивают. Тащат в сушилку. Завтра зальют металлом.


4

В обеденный перерыв вместо бутылки молока мастер на пару с чернорабочим опрокинули столько же горькой.

Наклюкались до слез. Чернорабочий, плача, выкладывал свои нелады с женой. Мастер уговаривал:

— Брось горевать… Ну, их… — И, потеряв равновесие, ткнулся в старую опоку.

Вдруг послышалось быстрое:

— Шарики! Шесть!

В окно заметили приближающегося завмастерской. Мастер бессмысленно скреб руками землю, размазывая сгустившуюся кровь.

Пришлось стащить его в сушилку и закрыть. Заву «залили пушку»:

— Мастера нет. Ушел за моделями.


5

Опять, как раньше, когда не было вентиляции, спокойно бурчала форсунка, в цеху висела вонючая липкая копоть. Широко раскрывались двери, с улицы врывался сквозняк. Только делегаты не ходили по-старому в местком ругаться. Литейщики как бы отделились от других фабзайчат. Жили обособленно, скрытно.

Приходили на работу с опозданием. Раскачивались. Кому не лень, берет модель. Модель чистая, полированная, будто смеется над грязным цехом и спецовкой. Назло пачкали ее угольной пылью, присыпали мягкой жирной землей и формовали… Остальные группками толкутся. Разговоры о киношке, о вчерашних играх в футбол… Мастера работа не интересует. Повертится около своего шкафа и айда в канцелярию или к мастерам других цехов.

Цеховые трепачи и лентяи обращаются в крикливых обезьян. Мяуканье, вой, писк…

Тучей земляной пыли разлетаются разбитые о стенку шишки, от них вместо белой стены — рябая пестрота. Взлетают к потолку наполненные водой рукавицы, глухо шлепаются, разбиваясь в брызги.

Горластый Тюляляй, взобравшись под потолок, надрывно вопит в отдушину вентиляции. Трубы густо гудят.

— Алло! Але! Всем! Всем! Слушайте! Слушайте. Передает опупелый театр на волне в один сантиметр. — Дальше идет склонение «матери».

А внизу у «Крокодила» зеваки любуются на искусство обжираться. «Крокодил», промолов в свою «прорву» круг колбасы и полкило хлеба, запивает десятой кружкой воды килограммовую булку… Лицо позеленело. Пыхтит.

— Чижало желудку…

Ребята гогочут, а он, ухватившись за живот, корчится, вскакивает и опрометью в дверь. В догонку:

— Го-го-го! Ги-га-га-а!..

У шкафа с моделями состязания по меткому втыканию подъемщиков в дверь. Отчего она, ухая, ноздрится и крошится в щепки.

«Обезьяны» открывают беглый огонь из земляных комков по формующим… Те злятся:

— Бросьте, сволочи.

— Кто сейчас мне залепил? Митька? Да?

..Хрясть!..

— Ты за что меня?

Шлеп обратно…

— Так ты по зубам?.. Да?..

— Ж-жух-х… По-уху. Схлестнулись в клубок… Полетели кисточки, косматки, гладилки, карасики…

— Рябцы, бой!

— Дай ему! Ляпни!

— Брось подначивать. Разнять надо.

Ругань. Свист. Гам…

Вдруг охлаждающее:

— Шарики! Ш-шарики… Ш-ш-шесть…

В одно мгновение в цех вскакивает тишина. Быстро входит мастер. Это означает, «то завмаст обходит цеха.

— Уборочку, ребята. Давай скорей уборку.

Когда является зав, то цех приглажен, прилизан. Каждый делает вид, что усиленно работает… После ухода опять дикий концерт. Камера для отепления воздуха превращается в спальню. В воздухе ругань. Земляные комки, крючки, примочки, косматки.

За час до шабаша «обезьяны» намываются. Пробежит коричневая спецовка по двору, быстро оглянется и — шмыг в проходную. Знают, что мастер скажет табельщику:

— Один в один. Все на месте.


А.Гром.

* * *

— М-м-да-а… Неплохо сделано, — мычит Тах.

— Нам бы вот так сделать наброски нашей действительности.

— Это точные картинки из жизни нашего цеха. Я изменил только имена и личность мастера… Если напечатаем, так в цехах будут разговоры.

— Тогда где мы сейчас находимся? Самая неприкрашенная бурса, — уже скрипуче и зло кричит Тах.

— А кто в этом виноват?

Тах молчит.

— Все!

Вскакивает Нина.

— Я, он, ты — все первосортные бурсаки. Почему мы до сих пор молчим. Начальник занят, его никогда не бывает в фабзауче. Завуч и педагоги из старых школ, со старыми привычками. А мастера?.. Предлагаю выпустить газету под заглавием: «Война бурсе».

— Есть.

— Я, когда шел сюда, никак не мог представлять этого, — недоумевает Тах.

Глаз быстро, быстро моргает.

— Завтра отпечатаем материал. Потом соберемся и все сверстаем.

Тах, уходя, бормочет: — Не думал, не думал… Излишняя резвость, ошибки как везде… Но это слишком.

— Ребята, не расходись. Давайте поговорим без Таха.

— Тебе слово, Бахнина.

— Статью Таха я считаю слишком мягкой. У нас хуже… Ну, вам понятно…

— Что предложишь?

— К следующему номеру, каждый из нас должен подметить все нелады и сделаем коллективную громобойную статью.

— Предлагаю это же сделать и по мастерским.

— Есть, ребята?

— Есть.

— Баста. Только держитесь. Достанется здорово.

* * *

Юрка разбил руку. Отсиживается с «куклой» дома.

Толька в спецовке, в сапогах, лежит на постели, курит, вздыхает, плюется. Его сегодня за скандал в цеху сняли на целый день с работы.

Нудная тишина.

Бродить по замусоренной комнате, считать гвозди, вбитые в стену, чертить пальцем по запыленному окну, свистать — надоест.

— Что делать? Может Юрка проголодался?

Притащил кипятку. Кипяток бесвкусен, обжигает рот.

В такой жратве нет ничего веселого.

Опять бродит по комнате, ловит мух и сажает в паутину к пауку. Тот их тискает. Они по-человечьи в смертельном страхе блажат, ревут, надрывают свои голоса…

Юрка заглядывает во все уголки, тайники… И вдруг… стоп! Что это?..

На постели Самохина непорядок — лежит пригорюнившись ключ от самохинского сундучка.

Тот ключ, который Самохин так ревностно бережет и «прячет.

— Любопытственно. Ах елка зеленая, что делать?.. Фактура, у Самохина что-то интересное спрятано.

Здоровая рука прямо зудит:

«Сунь ключ в замок. Поверни и готово».

Толька лежит, повернувшись к стене.

— Была не была… смотрю.

Сундучок вытащен из-под койки… Трр-рик. Крышка откинута.

Юрка, открыв рот, округлил по-птичьи глаза… Захлопывает крышку, опять открывает и то же самое.

— Толька! Брось из себя памятник корчить. Посмотри только… Здорово же… Фу-ты, ну-ты…

Толька медленно опускает ноги, щурится.

— Тебе все не сидится… сейчас и то пристает… Не посмотрю, что больная рука…

— Гав-гав-гав! — передразнивает Юрка — и уже серьезно:

— Ты не лайся… подойди и взгляни… Сразу расширение зрачков получишь.

Толька нехотя встает, подходит и нагибается.

— Моя кожанка. Как она сюда залезла?

Юрка быстро разрывает содержимое сундучка.

— Грицин французский ключ. Моя готовальня… А мыла… мыла-то сколько!.. Папиросы — «Рекорд», «Сальвез», все, что мы раньше курили. Во куда они исчезали!

Сундучок наполнен вещами, которые еще так недавно существовали, как коллективные. На дне Юрка откапывает Чебин расписной кисет. В кисете толстая пачка желтых трепанных рублевок. Это те самые рублевки, из-за которых…

— Вор…

Едва слышно шипит Юрка, потом вскакивает, как бы уверяя себя:

— Конечно, вор… С нами… свой парень… От дурак!

Толька швыряет кожанку.

— Вы все свои в доску!..

Он курит, плюется и ходит по комнате, отшвыривая ногами табуретки.

Юрка сидит на корточках как пришибленный, боясь подняться…

В таком положении их застает прибежавший с работы Шмот.

Шмот удивленно шмыгает «фитькой», раздевается, подходит, разглядывает раскрытый сундучок, для него здесь нет ничего интересного. Бежит мыться.

Юркино оцепенение проходит, когда появляемся мы — Чеби, Грицка и я.

— Смотрите, какая сволочь с нами живет. — Он толкает ногой сундучок, тот шурша, как рубанок, выплывает на середину комнаты.

Ругаемся. А что ругань? В милицию ведь не пойдешь. Кто ожидал, что из своей братвы, в нашей «гарбузии» и…

— Эх, парень, парень… и не дурак ли?..

Когда входит Самохин, мы стоим как на параде. Лица серьезные. Не шелохнемся.

Самохин растерянно озирается…

— Опять что-то подстроили.

А заметив выдвинутый сундучок, торопливо его задвигает под койку.

Толька, по-бычьи нагнув шею, вытаскивает опять этот раскрашенный ящик.

Выпуклые глаза Самохина выплыли из орбит, точно они хотят выскочить и закатиться куда-нибудь в темный угол, чтоб не видеть свершающегося. Рот перекосился, стучат зубы…

— А, цыца поперла!

Толька подымает сундучок над головой и с силой швыряет на пол.

Звон… треск…

Вывалилось барахло… прыгают к катятся пуговицы… Рассыпались папиросы, мыло, тряпки, напильники, сверла, линейки…

— Вор!

Самохин, как от удара, закрывает лицо, потом падает на пол.

Под нашими ногами, на коленях, пресмыкающееся жалкое животное, он ползает, собирает рассыпанное барахло.

— Вы не смеете… я все накопил… два года собирал… Все мое собственное… сволочи___…

Самохин начинает визжать, ругаться.

Толька сгребает его за шиворот, ставит на ноги и ударяет в лицо.

— Ах… О-о-о…

Самохин вскидывает руки. Сквозь пальцы вырывается тонкая струйка крови и маленькими клюквинками капает на пол.

— Я купил от вас… Отнять хотите… Жрите… давитесь..

Он бросается на Юрку, бьет и пачкает кровью. Тот кулаком отталкивает его на Чеби, Чеби на меня… Самохин попал в круг кулаков и ног. Он мечется, рычит от ярости, раздирает пальцами рот и плачет.

«Гарбузию» заполняют любопытные. «Ярунки» удерживают взбесившегося Самохина и тащат охлаждать под кран.

Толька выгоняет всех из комнаты. Собирают со Шмотом все в сундучок и выбрасывают его за дверь.

Шмот напуган.

— Попадет, ребята… Может он и вправду накопил.

— Накопил!

Раздраженно кричит Толька:

— В «гарбузии» «накопил» — хуже, чем украл!

Он бросается на постель и закрывает лицо руками.

Вещи Самохина «ярунки» унесли к себе. В «гарбузию»

Самохин не вернулся.

* * *

Газета «Война бурсе» заняла всю стену.

Цеха обскакал слух:

— Продернутых прямо списки. Так и хлещут.

В обед в красном уголке «ходынка».

— Ты что затемняешь!.. Для одного что ли повешена?.

— Батька твой не стекольщик? А ну в сторону!

У газеты толкотня, ругань. Ребята лезут друг на друга.

Сотков, прочитав о себе, летит к Жоржке:

— Почему моя статья не помещена?

— Спроси редколлегию.

— Я знаю, кто это подстраивает. Знаю, кто против меня кляузы разводит… Я ставлю вопрос на бюро. Ты знаешь, что гарбузовцы хотели обокрасть Самохина? Еле ребята спасли. А ты допустил их до стенгазеты.

— Что же ты раньше молчал?.. Придется собрать бюро.

* * *

В цехах разговоры.

— А ловко вас хватанули!

— Смеется тот, кто смеется последним.

— Захотел до последнего. Ты сейчас после кипяточка по-гыгарчи.

— На своих кляузничают, выслуживаются.

— Ребята, легашей били всегда- Нужно узнать, кто писал — и рожу в клюкву.

— Там, брат, такие, что сам с «электрификацией» пойдешь. А клюквы на тарелку киселя набьют.

Сотков бегает по цехам, сколачивает группки озлобленных.

Вхожу в литейку. Разговоры сразу обрываются. Мастер ворчит и возится у волчка, гремя заслонками.

— Что мне формовать?

Он молча подает замысловатую модель клапана и уходит.

— Почему в цехе такая тишина?

С моделью иду к Тюляляю.

— Ты как ее формовал, в двух опоках или в трех?

Молчание.

— Брось трепаться, скажи. Я ее ни разу не формовал, И мастер не говорит.

Тюляляй точно не меня видит, смотрит в окно и насвистывая, уходит в сушилку.

Иду к Ходырю.

— Как ты ее формовал?

Ни звука. Ходырь смотрит в потолок.

В лабиринт мозга заползают подозрения.

— Неужели… Нет, надо еще раз проверить у Хрупова.

Хрупов тоскливо смотрит и показывает руками, что у него нет языка.

Значит, бойкот.

Лоб и спина покрываются липким потом.

Формую по-своему. За спиной тихие разговоры. Ребята нарочно подходят друг к другу, — показывают, растолковывают.

Меня не видят. Точно Грома нет и не было в этом цеху.

Бойкот — истрепанное на митингах, измельчавшее слово, потерявшее свою силу, здесь становится страшным и грозным.

Зашел в литейку Сотков, о чем-то шепчется с Ходырем и Тюляляем.

* * *

Держись, редколлегия!

После работы собираемся обсудить создавшееся положение.

Шмотова «фитька» превратилась в помидор. Первогодники устроили «темную», накрыв макинтошем, дали буксовку.

— Кто дрейфит?

— Нет таких.

— Давайте тогда поторопимся и выпустим срочный номер. Дадим еще бой. О Соткове собирайте факты… Он уже напуган, надо добить.

Будет шум. Об этом говорят физиономии членов бюро и орда «сотковцев» — совещательные голоса.

Комната бюро захлебывается дымом и духотой.

— Перейдем заседать в местком.

У Жоржки хрипит горло:

— На повестке один вопрос — его все знают.

— Ладно, давай.

— Слово Соткову.

Никогда на бюро не хлопали, а сегодня «совещательные» ударили в ладоши.

Сотков с исступлением фанатика, придавая голосу особый ораторский акцент, начинает крошить редколлегию.

— Не зря сегодня собралось столько комсомолии. На нашем здоровом теле появился гнойный нарыв…

— На здоровом ли? — не удерживается Бахнина.

— … Группа расхулиганившихся дебоширов, имеющих комсомольские билеты, пролезла на активную работу. Захватила наш орган печати. Они начинают подрывать авторитет актива и бюро. Стараются разжечь вражду между фабзавучниками, мастерами и педагогами. Своими дебошами они разложили всю массу общежитийцев. Они не стеснялись даже грабить своих фабзавучников. Случай с Самохиным…

— Врешь— Зачем эта слизня врет! — срывается пришедший послушать Толька. Усаживаем его на место.

— Молчи, пусть ораторствует.

— Сегодня же надо ставить вопрос обо всей комнате 16, так называемой «гарбузии».

— Григорий Иванов — его выдвинули на поммастера. Думали, свой парень, а он напакостил ребятамююю Теперь подает заявление: мол, мне мешают работать — снимите, и это поддерживает редколлегия. Хулиганство Домбова… Если перечислять все безобразия, то не хватит сегодняшнего вечера. Это все переселилось в редколлегию. У меня есть конкретные предложения — первое — переизбрать немедля редколлегию, второе — так называемых гарбузовцев исключить из союза и поставить вопрос об их пребывании в фабзавуче. Других членов редколлегии снять с работы и дать строгий выговор за то, что не противостояли их действиям.

— Правильно! Голосуйте без прений — надрываются «сотковцы».

Толька демонстративно встает.

— В таком цирке нам делать нечего… Пошли, ребята…

Он уходит, хлопая дверью, за ним, гордо подняв голову, шагает Шмот.

— Скатертью дорога!

— Предлагаю сегодняшнее собрание объявить собранием актива. Здесь собрались лучшие ребята.

— Тут не весь актив…

Жоржка теряется, не зная, что делать, и вопросительно смотрит на кочегара Никандрова, прикрепленного от партячейки к бюро комсомола. Тот сидит в углу, подперев голову рукой в томительной позе полудремоты. В его опущенных веках усталость бессонных ночей у шипящих котлов пароотопления. В темных морщинах усталость лет. Редкие волосы перемешаны с тусклым серебром седины.

Сотков напирает:

— Как не все? Это будущий актив… Ребята работают. Товарищ Никандров, как вы на это смотрите?

Никандров набивает табаком трубку. Закуривает.

— Решайте как вам лучше. От названия делу ничего не прибавится.

— Я и говорю — раз собралось бюро и лучшие комсомольцы, надо и решать коллективно.

— Если этого хочет большинство членов бюро, тогда можно… только не дело это…

— Чего не дело, должно быть единство.

— К чему бюрократизм разводишь?

— Замолчите. Пусть по-вашему — собрание актива. Голосовать могут все. Слово Бахниной.

— Ребята меня возмущают… Вы сами понимаете… Ну, как не знать человека, который брешет. Соткова продернули в газете. Здесь стесняться нечего, нужно сказать правду. Сотков сам разложился… Это настоящий хамелеон, ловко меняющий цвета. «Гарбузию» я защищать не буду. У них много некомсомольских выходок, но ребята там крепкие, нужные нам… Они впервые взялись серьезно за стенгазету. Ведь все отлынивали от этой работы. Редколлегия вела необходимую для нашего фабзавуча работу. Я против предложения Соткова.

— Следующий Глазнов.

— Считаю, что Сотков прав. Раз ребята шпанят, нечего их ставить на руководящую работу. Если мы сегодня говорим о «гарбузии», то надо вытащить за ухо и Соткова. И попечь на нашем солнце. Он до бюро вел агитацию против гарбузовцев, чего не должен был делать. Ходит, нашептывает, собирает сочувствующих, факт, что парень чего-то боится. Я давно замечаю, что он только в такие моменты или перед выборами в бюро делается своим в доску, обнимается со всеми, здоровается с каждым, папиросы раздает, а так в стороне. Надо и его пощупать.

Сразу загалдело несколько желающих высказаться. Часть «сотковцев» пересаживается на другую сторону. Сотков косится на изменяющих.

Секретарь едва успевает записывать основное:

Рыжов — поддерживает Соткова.

Кисляк— высказывается против редколлегии, которая разводит кляузы.

Комский — гнать гарбузовцев.

Гром — кроет и хвалит «гарбузию», защищает редколлегию.

Козлова — кроет бюро за то, что в общежитии не ведется работа. «Гарбузовцы» лучше многих из общежитийцев. Ребята распустились, потому что нет работы в коллективе. На редколлегию больше внимания.

Шумова — защищает редколлегию и кроет Грома за бузу в «гарбузии».

У секретаря кончился лист протокола. Он только записывает фамилии, ими облепил все пустые углы протокола. Наговорились до хрипоты. Раскрасневшийся и осипший Жоржка просит высказаться Никандрова. Никандров несколько минут сидит молча, чешет черным пальцем обросшее лицо… дымит.

— Что ж вам сказать, ребятки… Дело, конечно, небольшое. Выгонять не стоит. Мы в молодости все такие были…

Да вот… что это я хотел сказать… По-моему выгонять не стоит. Исключить всегда успеете. Накажите как-нибудь и присмотрите за ними. Ребята, как видно, не плохие. Может за ум и возьмутся. А в редколлегию выберите посерьезней.

Жоржка ставит на голосование три предложения.

Большинством рук проходит последнее:

Переизбрать редколлегию. Гарбузовцам сделать строгий выговор с предупреждением и загрузить другой работой.

Домой шагаем с Ниной. Она сегодня серьезна.

— Годится ли, по-твоему, Жоржка в отсекры?

У меня голова гудит. В горле твердый ком. Отшучиваюсь:

— Не так чтобы очень и не очень, чтобы очень.

— По-моему он слаб. Парню еще надо поработать на мелкой работе. Организовать ничего не умеет. Вот сегодня. Разве так это ставят. Сказать веско не мог, прилип к большинству… И Никандров… Спать что-ли выделили его к нам?

— А кого, по-твоему, присылать нужно было? Выбери из восьми человек нашей партячейки… И так они по пятку нагрузок несут.

— Во всяком случае не Никандрова. Он не может войти в нашу жизнь, не может понять нас… Нельзя выделять любого из свободных, да к тому же старика, который устает от своих котлов, а тут мы еще шумим… дремать мешаем. Он дисциплинированный, добросовестно отсиживает «нагрузку», может имеет большой опыт… Но нам-то от этого не легче. Если Жоржка не говорит об этом Зеленину, так я сама пойду в коллектив..

* * *

Голова как камень. Беру ее, тяжелую, двумя руками и тискаю в подушку.

— Такое желание было работать, забыть гарбузовскую бузню и вдруг сразу, как обухом по всему.

Кругом бурса. Первосортный бурсак Гром пошел с другими войной на нее и от первого же удара обмяк. Вся охота отпала. Нет, шалишь, мы еще подеремся.

Вся «гарбузия» задает храпуна. Толька, сбросив одеяло, с кем-то воюет, рычит и пьяно бормочет. Он опять сегодня выдал.

— Пропадет парень. У нас нет чуткости друг к другу. Надо хоть «гарбузию» привести в боевой порядок. Хватит брызгаться — набузились. Уже усы пробиваются. Да-а, тяжелый случай. Как это мы теперь с усами?

Трогаю шершавость под носом и на бороде. Ворочаюсь, думаю. Голова тяжела, как камень, а уснуть нельзя.

Думай, Гром.

* * *

В фабзавуче новая редколлегия. Старая собралась в кучку

— Как же с нашим материалом? Эта редколлегия не «пропустит. Сотков зарежет.

— Чего трусите. Собирайте только материал. Место найдем.

* * *

Толька бухтит. С ним что-то творится. Целые дни лежит одетым на постели. Смывается с работы, иногда совсем пропускает день.

— Толька, чего ты вола вертишь?

— А вам что? На хвост наступили, что ли…

Он засовывает голову под подушку и лежит, как медведь в берлоге.

В фабзавуче новый приказ:

— …Анатолий Домбов за недисциплинированность и прогулы с 20 октября сего года увольняется…

Это он принимает молча, только в глазах безнадежность и скука.

Ходим на цыпочках.

— Ребята, надо Тольке помочь. Совсем разнюнился.

Возьмем на поруки, может оставят в фабзавуче… с кузнецами поговорим… Нужно будет настроить его.

— Пусть успокоится, тогда возьмем в обработку, а то и вправду по-собачьему всегда с ним… Он горячий, нервный…

Поручаем это Грицке, как самому спокойному.

Толька где-то пропадает. Укладываемся спать. Он является, вытаскивает тетради, книги и все рвет в пену. Снял с гвоздя старую гитару, натянул пальцем самую тонкую струну…

Она жалобно взвыла… тогда он сгребает в кулак все струны и выдирает с колышками. Самой гитарой взмахнул, как топором и рубанул по табуретке… От гитары только щепы в сторону.

Затаив дыхание, боясь проронить слово, смотрим.

Толька уткнулся лицом в постель. Плечи вздрагивают. Плачет.

— Грица, вали теперь.

— Рано..

Ждем.

Толька очнулся, привстал, повел глазами… В комнате он никого не видит.

Шатаясь, подошел к двери, толкнул ее и вышел.

— Шмот, посмотри, куда он.

— Здорово забирает… С чего он?

Прибежал запыхавшийся Шмот:

— Толька спускается на улицу! — Хватает шапку и опять за дверь. Быстро одеваемся и вдогонку.

На улице тишина. Вдали у белого качающегося фонаря бегут двое — один за другим.

— Они… Вдогонку, ребята.

Толька, а через несколько десятков шагов Шмот, мелькают в световых фонарных конусах.

Впереди у канала серые силуэты деревьев. За ними темнота.

Летим галопом.

Слышен крик:

— Толька, куда… Тольк..

Мы у канала. Шмот бегает и машет руками, как подбитая ворона.

— Вот сюда… прямо с разбегу… Прыг через решетку… только брызги на меня.

В темной, густой, как чернила, воде купаются три желтых оконных квадрата, по ним колышутся и ползут жирные змеи кругов.

— Раздевайся, ребята.

Юрка обнажен раньше всех, он стоит за решеткой и вглядывается в воду.

— Темно… Совсем темно, не найдем.

— Это с непривычки, потом просветлеет, вали.

— А какое место?.. Место где? Шмот…

На середине послышался всплеск… Кто-то гулко вздохнул.

— Кто это?

— Толька… Фактура, он. Ухай скорей.

Юркино тело белой полосой описывает дугу и шлепается в воду. За ним остальные.

Холодная вода обжигает тело. Вынырнувший Толька шумно разгребает воду и плывет по течению. За ним шлепают «саженками» трое.

— Толька, хватит колбасить… Вода холодная.

Лязгает зубами нагоняющий его Юрка. Тот молчит, подплывает к берегу и, срываясь со скользких камней, вылезает на берег. Оттуда протягивает руку и помогает вскарабкаться нам, потом падает на каменные плиты.

Около нас уже кучка любопытных. Разглядывают странных пловцов.

— Пьяный попал?

— Нет трезвый как будто.

— Он с моста свалился, я видел.

— Нет, это соседкин муж, он с женой скандалил. Горячий такой… ах, ты господи!..

Шмот, пыхтя, тащит груду одежды. Молча одеваемся, подымаем Тольку и ведем домой.

Любопытные не расходятся, они фантазируют и сплетничают.

За нами тянется водяной след.

* * *

В «гарбузии» выжимаем коллективно грязные струйки из Толькиного барахла. Он с синими губами сидит, укутавшись в Грицкину шубу.

— Бросьте, ребята. Пусть так… Все равно завтра дома сидеть… Не люблю я… для чего вы все это? В вонючую канаву полезли мерзнуть… Я и сам бы вылез. Подумаешь, утопленника нашли. Сами грейтесь, а то еще «кондрашка» кого хватит.

Он говорит по-хорошему, значит можно распоясаться и нам.

— Бродяга же ты, Толька. Для чего все заварил? В фабзавуче если упекли, так мы давно сговорились… и тебя опять примут. А он сразу — бух. Пуль-пуль-пуль… Шляпа же ты!

Толька морщится.

— Надоело все… Везде на тебя… А чего так коптить. Раз и готово… Вы думаете, для ферту в воду сыграл, чтобы разжалобить… Чорта с два… Выплыл, потому что противно стало… Мордой прямо в грязь угодил… хлебанул… Липкая, вонючая… и вылетел как пробка.

— Ты же, чорт подери, парень что надо. Лучше многих. А недотрогу из себя разыгрываешь — «Я урод, мол, все против меня». Посмотри на других. Шмот с «фитькой» ходит. Чеби что жердина. У Грицки вся физия в крапинку… у каждого свое. Ты брось фокусничать… с недостатками как с яйцом носиться. Будь как все и конец.

Толька дергает из шубы пачками шерсть.

— Я и то… Да бросьте вы, ребята. Хватит. Просто опупение было… Почумовил и под кувалду… Плевать теперь буду… Да что там… Давайте лучше чайку сгонашим.

* * *

Жив курилка!

«Гарбузия» возродилась хотя и не «бузней», но названия, прилипнув, не отстают.

Толька работает. Чеби диктаторски скрещивает руки на груди и имеет соответствующий своему положению тон — он староста и казначей. Получка вся у него.

Нет отдельных сундучков, отдельной шамовки, все — гарбузовское,

* * *

— Девчата, идем в Актеатр… У нас две ложи. Празднуем омоложение «гарбузии».

* * *

Девчата удивлены.

— Опять табуном?

Юрка отбрехивается.

— Что ж поделаешь, раз дети — лошади.

В театре лермонтовский «Маскарад». А нам вовсе не хочется скучать. В антракт в фойе не идем. Кому охота толкаться среди расфуфыренной, чинной и важно шагающей публики.

У себя в ложах заводим песню. Остальные ложи косятся, наводят бинокли.

Актеатр не привык к таким вещам. Это считается буйством, распущенностью. Нина запевает — мы подхватываем. Чеби умудряется на месте делать треугольники и многоугольники из своих ног. Поддаем жару ладошами…

Третий сигнал. Утихаем. На нас все еще поблескивают и косятся бинокли. Из ложи краснофлотцев и с галерки улыбаются и машут руками — эти с нами.

Следующий антракт.

К нам примыкает краснофлотская ложа, галерочники и одиночки.

— Идем в фойе, чего тесниться.

В фойе большой шаркающий круг. Над ним смесь духов и сдержанного говора. Блестят плеши, золотые зубы.

Расчищаем центр и затягиваем «молитву Шамиля». Краснофлотец, кровожадно сверкая глазами, зажимает в зубах подвернувшийся огрызок карандаша и легкой походкой выворачивает коленца лезгинки.

Расфранченная публика, возмущенно стрекоча, уплывает.

Все в фойе наше… Песни и пляс до второго звонка.

В последнем антракте — мы завоеватели театра.

Галерка приплыла вниз праздновать победу. На сцене трагедия, у нас комедия. Мы отдыхаем в бурливом весельи, в клокоте смеха. Пусть косятся и брызжут слюной через золоченые зубы соседние ложи.

* * *

Первый снег вспененными волнами осыпается на улицы, на дома.

По мастерским радость. Третий год уходит на производственную практику в паровозоремонтный завод. Монтажники — будущие паровозники — заводят на дворе невероятный джаз-банд. Бьют в инструмент, в рельсы, в железные листы и подпевают.

По цехам дрожат трубы вентиляции — литейщики передают:

— Алло. Внимание. Оставляем вас сиротками, сматываемся в главные мастерские… Не забудьте приготовить носовые платки и ведра для слез.

У токарей новые фиолетовые халаты, над халатами цветущие физиономии. Модельщики с «урой» качают мастера. Кузнецы хвастают кожаными передниками.

У второгодников зависть в жадных глазах и вытянутых носах. Они стараются быть равнодушными, а работать не могут, выбегают взглянуть на счастливцев.

Мы — третий год — важничаем. Носы под углом в 45°. Мы настоящие производственники. Наша продукция будет громыхать в дышащих паровозах, громадных составах.

Из токарки вылетает Нина.

— Гром, как хорошо. Ты пойми — с сегодняшнего дня мы уже приносим пользу.

Она хватает меня за руки и кружит по двору.

Снежная пыль взметывается и звенящей сеткой осыпается на стены мастерских.

* * *

Здания ремонтного завода расползлись на километр. Мимо них ползут светлые полосы рельс.

Тараторят пневматики. Зудят пилы. Грохают молоты.

— Красота!

Вертится ка одной ноге Тюляляй и имитирует звуки:

— Тум-та-рута-тута-бух! Турарута бух!

В мастерских принимают шумно.

— Э-э… Сосунки явились. Пооботритесь. Сгоните жирок. В литейной, шипя, ползут краны. Квадратами высятся

громадные опоки. Гудят и полыхают жаром вагранки. Топают автоматические трамбовки.

— Во где покуралесим!

— С такими махинами покажем им сосунков. Фабзавучникам-литейщикам отведен большой светлый угол. Обнюхиваемся. Шарим по цехам и где что плохо лежит — тащим в свой угол. Теперь часть часов работы в мастерских и лишь только два теории.

Славно.

Глазеем на настоящую заливку. Краны, визжа от тяжести, осторожно тащат громадные ковши…

По матовому воздуху литейной летают, сорвавшиеся с металла, крупные звезды.

Жерла литников от избытка знойной крови загораются синими огнями. Огоньки, окружив опоку, танцуют победный танец отлитых форм.

— Это все наше. Для нас.

Руки так и чешутся.

— Почему нам с первого же дня не дают работы?

* * *

У ребят тверже походка. Серьезней физиономии. Еще бы: через несколько месяцев мы квалифицированные рабочие. Самое почетное звание в мире.

Настроение сверхвоинственное. Нина жмет;

— Надо собрать нам свой кулак. Сотков сколотил братву и заворачивает всем. Они настряпают. Нужно дать по лапам.

У старой редколлегии гора материалов против «бурсы».

— Вот что, товарищи, хватит пассивничать. Нужно группировать вокруг себя ребят. Больше внимания на первый и второй год. Они главная армия. Мы уйдем, им все достанется.

— Предлагаю на первое время каждому навербовать по два человека.

— Есть такое дело.

«Сотковцы» выпустили стенгазету, в ней скучище, длинные статьи— гладкая, никого не трогающая болтовня. Только в одной заметке возмущается «Зрячий», что Домбов опять работает.

Такой противник не страшен.

* * *

— Славный ты парень, Гром.

— О, еще бы.

— А Нинка?

— Нинка лучше меня.

— А я как?

Щурится Бахнина, показывая сверкающую полоску зубов.

— Тебя еще как следует не разглядел.

— Ну, а все-таки?

Загрузка...