Неостановимые слёзы катились по щекам Олянки. Опять стало трудно дышать, но уже из-за тяжести услышанного — смутно печального, не до конца понятного, но пронзительного от скрытой в нём горькой и огромной, как небо, неохватной для разума истины.

— Тебе непросто будет это понять, но ты всё же попробуй, — снова улыбаясь звёздными глазами, молвила Бабушка. — Ведь неспроста же ты и твой брат Любимко — зрячие, разумеющие.

— Брат? — Олянка смахнула слёзы, встрепенувшись всем сердцем и душой.

— Ваши души — родственные. Души любящих брата и сестры, — сказала Свумара. — Ты сразу верно уловила суть своей привязанности, а Любимко пока ещё хочет иного, но уже стоит на пути к осознанию. Ступай, дитятко. У тебя много дел.

И Свумара легонько толкнула пальцами Олянку в лоб.

Стремительное, головокружительное падение — и Олянка открыла глаза. Первые два вдоха — глубокие, судорожные, как отголоски этого полёта вниз, дальше — уже спокойнее, ровнее. К окну лип чёрный мрак: ночь. День был бы густо-серым. Дыхание... Чуткое ухо ловило и различало всех: вот дышит матушка, вот отец, вот сестрицы, а там — братья. Любимко. Вот посапывает Куница. Все целы, все живы. Явь жива, но истекает кровью, Навь вцепилась в неё с умирающим хрипом, на последнем издыхании. Сцеплены друг с другом намертво: погибнет одна — умрёт и другая.


7

Новый день нёс новые заботы: Олянке с Куницей предстояло идти в лес — добывать пропитание и себе, и семье. Запасы были уже порядком подъедены, как ни старалась матушка бережно их расходовать, растягивать. Девушек-оборотней навии уже пропускали без вопросов, и они вернулись с дичью и рыбой.

— Сбегаю-ка я на Кукушкины болота, попробую там клюквы с мёдом раздобыть, — сказала Куница. — Заодно и проведаю, как там дела дома.

Тревожно заныло сердце Олянки, но она сказала лишь:

— Держись только подальше от дорог, городов и сёл: там навии. Подземелье они тоже могли успеть захватить.

— Я от Свилима слыхала, что они подземные ходы лишь там освоили, где те подходят близко к людскому жилью, — ответила Куница. — А вглубь лесов не продвинулись.

— Так Свилим-то когда ещё это говорил! Всё уж могло измениться с тех пор. Ты всё-таки осторожнее будь. — И Олянка тронула Куницу за плечо.

Та кивнула.

— Я дома засиживаться долго не буду, денёк-другой погощу — и обратно, — пообещала она. — Знаю же, что вы меня тут ждёте да беспокоитесь...

Олянка сунула ей одну костяшку-молвицу:

— Вот, ежели что, кинь под ноги — выручит.

Куницы не было восемь дней. Олянка бы с ней пошла, да боялась надолго оставить семью; только и оставалось ей, что думать да тревожиться. И не только её мысли летели вслед Кунице: матушка тоже волновалась за свою названную дочку. Но на девятый день, такой же сумрачный, как и прочие, их тревога рассеялась, и они вздохнули с облегчением: целая и невредимая Куница постучалась в дверь.

— А я не с пустыми руками, — весело сказала она, опуская на пол бурдюк с чем-то жидким и большой туесок. — Тут снадобье целебное на случай хвори, а тут — клюква в меду.

— Ну, как там дела дома? — спросила Олянка, когда Куница закончила обниматься с матушкой.

— Дома всё благополучно, все живы-здоровы, — поведала та. — А ещё с осени живёт там навья-воин. Она вскоре после нашего ухода пришла. Хворая она. Говорят, осколок белогорской иглы в ней засел, и достать его нельзя, а когда он сердца достигнет, тут ей и конец придёт. Севергой её кличут. Она в Навь шла, чтоб дочь свою напоследок повидать, а Бабушка сказала, что не надо ей туда идти. Она и осталась. Знаешь, — Куница прищурилась, всматриваясь в Олянку, — вы с ней чем-то похожи слегка. Я даже удивилась сперва, всё думала: кого мне её лицо напоминает? А потом поняла: тебя! Только она постарше будет и больно уж измученная.

— Отчего же Бабушка её не прогнала? — нахмурилась Олянка, сердцем чувствуя странное смущение.

— Да я мало дома погостила, толком не успела разузнать... Ох, хорошо с дорожки кваску испить! — Куница причмокнула и долго не отрывалась от ковшика, поднесённого матушкой. — Что-то там я краем уха слыхала про сокровище в груди у неё. Самоцвет, что ли, какой-то дорогой у неё под рёбрами спрятан? Так и не разгадала я, что бы это могло значить, да и других дел было много. — И Куница подмигнула: — Ну что, девицы-сестрицы да братцы-молодцы, попробуете гостинца с Кукушкиных болот? Ох, видели б вы, какая у нас там клюква растёт! По осени вся земля красным-красна от неё, ступишь — сок брызжет!

Гостинец пришёлся всем по вкусу. Матушка поскребла по сусекам да испекла оладьи; клюква в меду с ними чудо как хороша была, вот только досталось всем по одной лишь ложечке. Прочее матушка припрятала: беречь надобно такое лакомство, растягивать.

Часто незаметно отираясь около навиев, Олянка слушала разговоры. Язык их сперва пугал её и вызывал неприязненное содрогание, но паучок как-то незаметно встраивал его ей в голову, слова сами складывались в нужном порядке, и она бы, пожалуй, уже могла вполне прилично изъясняться на нём, а не только понимать на слух. Из обрывков бесед складывался ход войны, там и сям подслушанные новости безрадостно падали мертвящими ударами в душу. Но вот промелькнула первая светлая весть: страшная Падшая рать из Мёртвых топей побеждена, а ведь навии так на неё рассчитывали, такую большую ставку делали в этой войне! Они хотели зажать Белые горы в тиски с двух сторон, с запада и востока, но их смертоносное сверх-оружие уничтожило само себя. Это был перелом в ходе войны...

А потом тучи рассеялись, и с чистого неба хлынул ослепительный поток весенних лучей, сильных и животворящих. Кончилась морозная ночь, начала просыпаться земля, высвобождаясь из ледяного панциря, задышала подснежниками, зазвенела ручьями. Навии днём вынуждены были прятаться, и Олянка с Куницей тоже могли выходить из дома только после наступления сумерек. Это было очень неудобно после круглосуточной сумрачной свободы передвижения, но радостная новость грела сердце: Калинов мост закрылся, и навии, попав в ловушку солнечного света, днём становились почти небоеспособны. Этим-то и пользовались кошки-воительницы, выбивая врага из захваченных им городов и сёл. А тут ещё и замораживающее оружие у навиев растаяло — хоть голыми руками их бери.

Хотя голыми руками — это, пожалуй, громко сказано, бои шли нешуточные, навии цеплялись за каждую пядь завоёванной земли. Пришли кошки-освободительницы и в родной город Олянки.

Незадолго до этого Куница начала чувствовать недомогание, и весьма странное: больше всего ей хотелось есть и спать. Голод разыгрался просто зверский, трудно поддавался утолению, и Куница очень страдала. Припасы у семьи почти закончились, им самим приходилось подтягивать пояса — а тут такая обжора образовалась. Не ко времени, ох, некстати распоясалось нутро у Куницы! Хлебом, кашей и овощами она не наедалась, ей требовалась целая прорва мяса, и они с Олянкой из сил выбивались на охоте и рыбалке. Вернее, выбивалась в основном одна Олянка, а Куница с её вялостью частенько и промахивалась, и дичь упускала, засыпая на ходу. Одним словом, охотница из неё была сейчас никакая.

— Да что с тобой творится? — недоумевала Олянка. — Заболела ты, что ли?

Куница отмалчивалась сперва, а потом призналась:

— Только ты... Это... Сильно не ругайся, ладно? Я когда на Кукушкины болота бегала, там со Свилимом встретилась. Ну и мы...

— Та-а-ак, — уперев руки в бока, прищурилась Олянка. Ругаться она не собиралась, скорее, радовалась за подругу, но пожурить её всё-таки следовало — хотя бы за то, что всё скрыла. — И когда же это он успел тебя покорить? Ты ж его за пустое место считала!

— Ну... Неправа была, — смущённо промолвила Куница. — Когда он здесь, с нами был и кровь для лечения людей давал — вот тогда у меня глаза на него и открылись. А там, дома, всё уже как-то по-новому мне увиделось. Другими глазами на него посмотрела. И охотник хороший, и хозяйственный — руки из нужного места, сам всё умеет: и шкуры обрабатывать, и шатёр построить, и одёжу сшить, и с детишками чужими возится, когда не на охоте... И весёлый — не то чтобы болтун, а так, в меру разговорчивый, и не глуп. Да и собою он ничего так... пригожий... — Последнее Куница выговорила, пряча глаза и улыбку, с розовыми пятнышками румянца на скулах.

Это любовное смущение ей очень шло, делая её чуть ли не хорошенькой. Олянка про себя усмехалась: похоже, Свилим основательно подготовился к завоеванию своей ненаглядной Куницы, а во время её краткого посещения Кукушкиных болот пошёл в решительное наступление. И неприступная крепость пала.

— Вон оно что, — проговорила Олянка. — Только не очень вовремя это всё, согласись. Война ведь ещё кругом.

— Да войне уж конец почти! — с уверенностью взмахнула рукой Куница. — Бабушка же говорила, что только осень да зиму надо продержаться, а уж весна настала.

— Вот что: дуй-ка ты домой, к своему Свилиму, — сказала Олянка решительно. — На Кукушкиных болотах и тихо, и безопасно, да и с кормёжкой там получше будет, чем здесь.

— Это ты намекаешь на то, что я всех тут объедаю? — обиженно надулась Куница.

— Не в этом смысле, — мягко поправила её Олянка. — А в том, что тебе сейчас хорошо питаться надобно, а здесь с этим туго. Да и опасно тут, война всё-таки.

— А как же ты... И матушка... И все? — обеспокоилась Куница, вскинув брови домиком. — Как же вы тут одни останетесь?

Олянка думала ответить, что проку от неё сейчас здесь немного, наоборот, её саму теперь беречь надо, но вместо того с нарочитой суровостью проговорила:

— Как? А раньше надо было об этом думать! И головой, а не... кхм!

Куница совсем скуксилась, и Олянка, отбросив напускную строгость, рассмеялась и легонько встряхнула её за плечи.

— Да полно тебе, не дуйся! Рада я за вас со Свилимом. Видно, настала тебе пора своё гнёздышко вить... А мы тут не пропадём, не тужи и за нас не бойся.

Дома новость о возможном возвращении Куницы на Кукушкины болота восприняли двояко: с одной стороны, расставание всех огорчало, ведь семейство успело привязаться к неунывающей, бойкой и верной подруге Олянки, особенно матушка, а с другой — весть о её новом семейном положении не могла не радовать. Узнав о будущем дитятке, матушка первая согласилась, что Кунице необходимо вернуться в родные места, где ей будет лучше.

— Матушка, да как же я с тобой расстанусь? — захлюпала носом Куница.

Раньше такой чувствительности за ней не наблюдалось. Но ведь твёрдый зад не исключает мягкого сердца, с улыбкой думала Олянка. А матушка, обняв новообретённую дочку, гладила её по голове и чесала острые волчьи уши:

— Ох, дитятко ты моё!

Одну Куницу решено было не отпускать в дорогу, и Олянке предстояло на несколько дней покинуть родных. Сердце её рвалось пополам.

— Не тревожься за нас, доченька, — успокаивала её матушка. — Войне уж конец, никто тут нас не обидит.

В путь они выступили в вечерних сумерках, после заката. Сладко струился влажный весенний воздух в грудь — даже пить его хотелось, как чистую, вкусную ключевую водицу. Свежестью и обновлением дышала земля. Самое время встречать любовь... Вот только где же заблудилась сероглазая лада Олянки? Или, быть может, не родилась она ещё на свет?

В пути приходилось делать передышки, чтобы Куница могла вздремнуть и набраться сил. Из подземных ходов навиев выкурили, и можно было беспрепятственно передвигаться по ним в светлое время суток. Куница сама не радовалась своей прожорливости: несколько раз в дороге их задерживала охота. Она уж пыталась даже терпеть голод, чтоб лишний раз не останавливаться, но тогда её с ног валила слабость.

Со всеми остановками и передышками дорога на Кукушкины болота заняла шесть дней — вдвое дольше, чем обычно, но и самочувствие Куницы в этот раз отличалось от обыкновенного. Они старались держаться подальше от людского жилья и дорог, предпочитая пробираться сквозь лесную глухомань, а дневные отрезки пути пролегали по подземным ходам. Наверное, кошки уже добивали захватчика...

На Кукушкины болота путешественницы прибыли ясной, звёздной ночью. Первым делом усталая и зверски проголодавшаяся Куница набросилась на мясо, а потом, проскользнув в Бабушкин шатёр, нашла свободную лежанку и свернулась на ней калачиком.

— А как же жених твой? — усмехнулась Олянка. — С ним даже не поздороваешься?

— Да ну его, — сонно пробормотала та. — Сделал дело — а мне теперь маяться...

— Вы оба в этом повинны, подруженька, оба набедокурили, — со смешком потрепала её по плечу Олянка. — Ну, спи, спи. Отдыхай. Сама молодца своего обрадуешь или мне ему счастливую весть отнести?

Куница что-то заспанно промычала. Оставив её в покое, Олянка не торопясь пошла искать Свилима. Тот как раз собирался на охоту, но, завидев её, тут же просиял радостной догадкой:

— Куна с тобой?..

— Ага, тут она, — сказала Олянка. И придержала парня за руку: — Постой, куда рванул-то? Устала она с дороги, спит теперь. Дитя твоё под сердцем носит.

Свилима как ветром сдуло — в сторону Бабушкиного шатра, конечно. Олянка не стала его удерживать: получит по морде от сонной потревоженной Куницы — ну что ж, поделом ему.

Неспешно прогуливаясь по стойбищу, Олянка со всеми здоровалась. Её останавливали то тут, то там, выспрашивали подробности о войне. Все, конечно, и так уже знали, что дело движется к концу, но сюда, на Кукушкины болота, новости приходили с задержкой. Стая довольствовалась наблюдениями за Бабушкой и ловила каждое её скупо отмеренное слово, каждый многозначительный взгляд. Если Свумара не беспокоилась, то и им тревожиться не было нужды.

Вдоволь наговорившись с соплеменниками, Олянка заглянула в шатёр. Свилим, перекинувшись в могучего, огромного светло-серого зверя с белой грудью, свернулся в пушистое ложе и покоил на себе Куницу в человеческом облике. Та, положив голову на его гривастую шею и вольно раскинув руки и ноги, сладко спала. Посапывала, уткнувшись носом в густой мех.

«За меня на охоту сходи, а? — попросил Свилим мыслеречью. — Не могу я сейчас...»

«Да уж вижу, — тем же способом ответила Олянка. И спросила с усмешкой: — Ну что, звездюлей получил, покоритель твёрдых задниц?»

Свилим гордо промолчал, но по его смущённой и слегка потрёпанной морде видно было, что воссоединение прошло весьма бурно. Впрочем, судя по широко, по-хозяйски раскинувшейся на нём дрыхнущей Кунице, оно того стоило.

Когда же и она, Олянка, будет вот так же баюкать на себе свою ладу?..

Той хворой навьи, о которой рассказывала Куница, на Кукушкиных болотах уже не было: опять они с Олянкой разминулись. Но кое-какие её вещи тут остались: котелок, изношенная до ветхости рубашка да небольшая, размером с ладонь, потёртая книжечка в кожаном переплёте. Переворачивая страницы, исписанные незнакомыми буквами, Олянка пыталась проникнуть разумом в тайну их содержания, но... не хватало ей паучка в глазу. Бумага была по меркам Нави плохая, шероховатая и жёлтая, но Олянка и такую-то редко в руках держала.

— Бабушка, — обратилась она к Свумаре. — Посади мне ещё одного паучка — в глаз. Хочу научиться читать по-навьи.

— Книжечку нашла? — усмехнулась та. — Да, это она оставила, Северга. Ну что ж, стремление к знаниям ещё никому не вредило... Хотя смотря к каким знаниям и когда. Ну да ладно, садись сюда.

Щекочущая тварь с ртутно-серебристым брюшком переползла с её пальца на веко Олянки и закопошилась, пробираясь в уголок глаза. Олянка передёрнулась от омерзения, задышала громко и взбудораженно. Чего только ради знаний не вытерпишь... Вот только зачем ей это? Она и сама толком не могла понять.

Немного придя в себя после внедрения паучка, Олянка тут же принялась перелистывать книжечку. Удивительное дело: загадочные письмена теряли свою таинственность, с глаз Олянки будто тёмная пелена сползла, которая и мешала ей их понять. Буквы складывались в слова и обретали смысл.

Впрочем, лишь немногие страницы стали ей понятны полностью. Были тут незнакомые имена, названия, сокращения, известные только писавшей. Какие-то служебные дела, должно быть. А вот один разворот привлёк её внимание...


«Рамут, выстраданная любовь моя!

Я люблю тебя. Я всегда боялась произносить эти три слова. Сама знаю, что глупо, что мой страх не имел под собой оснований, но он мешал мне, накладывал печать на уста. Я воин. Я умею лишь убивать. А если я скажу эти слова, они отнимут у меня эту способность. И я больше не смогу поднять оружие. Так я думала.

Рамут, Рамут, Рамут. Я готова повторять твоё имя сотни и тысячи раз. Я берегу его от чужих глаз, от чужих ушей. Я ревную к чужим устам, смеющим его произносить, кроме меня. И это тоже глупо, но так уж оно есть.

Ты — моя, и я — твоя, так будет всегда. В любом из миров, в любой из эпох. Ни жизнь, ни война, ни смерть этого не изменят. Военные походы часто разлучали нас, я была далеко от тебя, но сердце оставляла с тобой, под твоей подушкой. Там оно было в тепле и безопасности, полностью твоё. А сама ходила бессердечной. Так оно как-то легче проливать кровь. Ну, или мне так казалось.

Твой отец, Гырдан, говорил, что воину нельзя привязываться, нельзя любить. И лучше, чтобы его тоже никто не любил. Его в любой миг могут убить. Зачем причинять кому-то горе своей смертью? Но так сложилось, что я знала с самого начала, что хоронить меня будут твои руки. Я страшилась этого, я не хотела этого, я всеми силами старалась избежать неизбежного.

Это письмо я никогда не отправлю. Эта записная книжечка служит мне уже много лет, но в ней ещё хватает чистых страниц, потому что мне редко доводится ею пользоваться. Каким-то чудом она всегда остаётся со мной и не теряется. И вот теперь я ей изливаю свою душу.

Здесь, на Кукушкиных болотах, я отдыхаю от войны. От всего. Просто живу. Здесь очень простая, мудрая жизнь, с древним укладом. Почти дикая. Я ценю эти последние дни.

Я уже говорила, что много раз, уходя на очередную войну, оставляла сердце с тобой. Но это были образные выражения. Теперь я оставлю его в последний раз — по-настоящему. Не оплакивай меня, ведь я — в нём. Больше ни на какую войну я от тебя не уйду, отвоевала я своё. Теперь я навсегда остаюсь с тобой, что мне следовало сделать уже давно.

Я не устану повторять: моё сердце всегда будет с тобой.

Твоя непутёвая матушка,

пятисотенный офицер войска её Величества, Северга»


Глаз с паучком моргал, увлажняясь. Сердце омывалось сладковато-солёным теплом: вот она, выстраданная любовь. Рамут лейфди, так это звучало на навьем. Бабушка как-то по-другому произносила, но то был, видимо, старинный язык времён её молодости. Тайна молвиц судьбы открылась. «Выстраданная любовь» — это имя...

Вернулась Олянка уже в свободный от навиев город. Ей с трудом удалось прокрасться по улицам, прячась от высоких и статных воительниц в светлых мерцающих кольчугах и островерхих шлемах, которые теперь днём и ночью охраняли порядок на улицах. Звериным чутьём она догадывалась, что ей, Марушиному псу, лучше на всякий случай держаться от них подальше. Это были соотечественницы Радимиры, но все ли из них зрячие, все ли разумеющие? Все ли из них способны из врагов стать друзьями?

Дома теплился свет. Олянка принюхалась: пахло кошкой. Может, какая-то из воительниц заходила? Исполненная волчьей осторожности, она приникла снаружи к окошку, вгляделась сквозь дырочку в слюдяной пластинке: так и есть! За столом сидела женщина-кошка в сверкающей кольчуге. Золотисто-русые кудри вились крупными кольцами, образуя волнистую шапочку. Большие голубые глаза ласково смотрели на Кориславу — одну из младших сестриц Олянки, что сидела у противоположной стороны стола. Девица уж вошла в невестину пору, эта весна была в её жизни шестнадцатой. Оттенок её волос отличался от Олянкиного теплотой, красноватым отливом, и был, по сути, не чёрным, а очень глубоким тёмно-коричневым. Золотисто-карие глаза с пушистыми ресницами смотрели на гостью восхищённо-испуганно, хорошенький сомкнутый ротик молчал.

Хоть Олянка за окном не издавала ни звука, даже почти не дышала, кошка что-то почуяла и поднялась с места, одну руку положив на рукоять меча. Через мгновение вторая её рука уже весьма нелюбезно сгребла Олянку за меховую безрукавку на груди.

— Что тебе тут надобно? — сурово спросила гостья, холодно сверкая ясными, как весеннее небо, глазами. Не злыми, но сейчас весьма суровыми.

— Ой-ой! — закричала матушка, выскочившая следом. — Ой-ой, пусти её, не тронь, гостья уважаемая!

На глазах у удивлённой женщины-кошки она обняла Олянку, прикрывая её всем телом.

— Это доченька моя, дитятко моё родное! — заплакала матушка.

Тёплые слёзы капали Олянке на грудь. Белогорская гостья озадаченно хмурилась. Вслед за матушкой выскочили и сестрицы, и батюшка, и Любимко. Последний, заняв место рядом с матушкой на защите Олянки, сказал кошке:

— Не серчай, госпожа Морозка, Олянка зла не замышляет и никогда не замышляла. Телом она оборотень, но душой более человек, нежели многие люди. Она — наша, родная, мы её в обиду не дадим.

— Как же так вышло? — всё ещё хмурясь, проговорила гостья.

— Вернёмся в дом, — предложил Любимко. — Там, за столом, мы обо всём и расскажем, а ты послушаешь.

В доме все опять уселись по местам. Олянка хотела расположиться в сторонке, у стены на лавке, но Любимко отвёл ей место возле себя и усадил с подчёркнутым почтением и вниманием, а матушка поставила на стол скромное угощение — даже, можно сказать, бедняцкое: квас да кашу с луком. Впрочем, как Олянке помнилось, пшено в доме кончилось ещё за несколько дней до её с Куницей ухода на Кукушкины болота. Откуда же оно взялось, из чего матушка эту кашу сварила?

— Дитятко, кушай, — потчевала Олянку матушка. — Дочери Лалады навиев прогнали. Белые горы нам съестным помогли.

Олянка хоть и проголодалась с дороги, но не спешила притрагиваться к каше: под вопросительно-суровым взором Морозки кусок в горло не лез. Любимко тем временем взял слово — а говорить он умел — и складно, последовательно, подробно изложил гостье всю историю Олянки. Рассказал он и о том, как они с Куницей во время войны в занятом навиями городе спасали людей своей кровью от повальной хвори, косившей всех от мала до велика; поведал он и о том, как удалось вернуть жителям три четверти отнятых у них захватчиками съестных припасов. Конечно, не забыл Любимко с уважением упомянуть и Бабушку, и Стаю с Кукушкиных болот, в разгар недуга помогавших людям редким целебным снадобьем и кровью. Олянка мысленно всем сердцем благодарила Любимко и возносила хвалу его учёности: у неё самой никогда бы не получилось всё так складно и хорошо рассказать. У него был прирождённый дар слова, усиленный и отточенный учёными занятиями и книголюбием. Ничего он не упустил, всё преподнёс в истинном свете, ничего не перелицевал и не перевернул с ног на голову, был правдив и искренен. Искренностью переливалось каждое слово в его речи, как самоцвет драгоценный.

— Вот и весь рассказ, гостья уважаемая, — подытожил он. И обратился к семейству: — Родные мои, всё ли я верно рассказал?

— Верно, верно, — подтвердил батюшка.

— Каждое слово — правда, — поддержала матушка. — Тут и добавить нечего.

Задумалась белогорская гостья, глядя на Кориславу.

— Значит, сестрица у моей избранницы — Марушин пёс, — проговорила она. — Вот как судьба сложилась!

Девушка поднялась, пылко сверкая честными глазами.

— Какая уж есть, — проговорила она с горячностью. — И я от сестрицы не отрекусь даже за все сокровища Белых гор! Стыдиться мне нечего, а коли ты гнушаешься таким родством, то ступай, гостья уважаемая, и поищи себе другую невесту.

С последними словами её медово-карие очи влажно заблестели, и по пылающим щекам скатились по очереди две крупные слезинки. У матушки глаза и не просыхали с самого первого мига, с того отчаянного «ой-ой, пусти её», и под каждым словом Кориславы они подписывались, каждое они заверяли своим материнским одобрением.

— Да! Верно говоришь, дитятко! — воскликнула она, когда та замолкла. — Уж прости, гостья уважаемая, за речи неласковые, да зато правдивые.

— За правду не просят прощения, матушка, — промолвила Морозка. — Корислава, голубка...

Поблёскивая кольчугой и стальными наручами, она поднялась с места — рослая, ладная, ясноглазая. Подойдя к девушке, женщина-кошка протянула к ней руки раскрытыми ладонями кверху. Та робко вложила в них свои маленькие изящные ладошки и тоже встала.

— Услышанное здесь заставляет меня задуматься о многом, — сказала белогорская гостья. И, заглянув девушке в глаза, добавила мягко, ласково: — У меня нет сомнений в том, что ты — моя суженая. Корислава, горлинка, не плачь и не тужи, отречься от сестрицы я от тебя никогда не потребую, у меня и в мыслях такого не было.

С целомудренной нежностью она поцеловала Кориславу в лоб. Повернув открытое и пригожее, светлое лицо к родителям, женщина-кошка прибавила:

— Матушка, батюшка, уж коли судьба в поисках суженой привела меня на запад, на попятный я не пойду. Нельзя правду вычеркнуть, какова бы она ни была. Сейчас меня зовут дела службы, а завтра к обеду ждите меня снова. — И, нежно склоняясь и касаясь дыханием зардевшейся щёчки Кориславы, улыбнулась-мурлыкнула: — С подарками и гостинцами.

Перебивавшиеся на грани голода жители получили помощь от Белогорской земли: пшено и овёс, пшеницу, масло, рыбу, яйца, сушёные овощи и ягоды, мёд. Весело сияло солнышко, бурно таял снег, играли на улицах дети — весна шагала стремительной поступью. А Олянка всё вспоминала пророчество Бабушки: «Встретитесь вы, когда падёт стена отчуждения между Белыми горами и Воронецким княжеством». Означало ли это, что встреча с ладой была уже близка?


8

Грохотали падающие стены, рокотали камни, гремели сокрушаемые кровли, рассыпаясь, точно игрушечные, под ударами сгустков хмари. Точно обезумевшие, навии швыряли радужные шаровые молнии, разбивали и рушили, громили и равняли с землёй... Кричали люди, придавливаемые обломками. Многие не успевали выбежать и были погребены под руинами.

— Бегом, на улицу, быстрее! — кричала Олянка.

Кого-то ей удавалось вышвыривать из жилищ до их разрушения, кого-то она вытаскивала, перекинув через плечо. Детей выбрасывала из окон на руки взрослых. В Зимграде творилось бедствие. Не землетрясение, не ураган, а кое-что пострашнее: навии безумствовали напоследок, решив не оставить в столице камня на камне.

Что привело Олянку сюда, в самое средоточие беды и опасности? «Шу-шу-шу, — толпились в её голове шепотки молвиц. — Зимград, Зимград! Иди в Зимград!» Да ещё приснились ей серые глаза с золотыми ободками... «Лада!» — ахнуло сердце.

— Вот тебе, проклятый! — прорычала Олянка.

Костяшка в её руке обернулась коротким толстым копьём, которое, свистнув в воздухе, пронзило навия-разрушителя насквозь вместе с доспехами и пригвоздило к стене дома. Дом уцелел, а Олянка кричала в окна:

— На улицу, на улицу! Бегите прочь!

Этот дом она пока отстояла, но могли на него найтись другие разрушители. Новая костяшка — и новое копьё влетело прямо в разинутый рот врага. У неё не было к нему жалости. Под упавшими стенами лежали искалеченные тела детей, женщин, стариков. Бревном придавило беременную красавицу. Широко раскрытые мёртвые глаза, не рождённое дитя.

Она успела выбросить детей из окна невысоко над землёй... Грохот, удары, чернота.

«Шу-шу-шу... Навь-Навь-Навь», — шуршали малютки-шепотки. Сдавленная грудь кое-как дышала, пальцы шевельнулись и скрючились. Боль, многоголовый зверь с алыми пастями, рвал руки и ноги. Провал в пустоту.

Снова вспышка сознания. Темно, на груди что-то тяжёлое, но дышать можно. Боль, всё тело сдавлено, до молвиц не добраться. Душно, воздух, мало воздуха! Чернота.

Грудь могла свободно дышать, лицо гладили пальцы... Или нет, просто ветер. Над ней склонились две женщины-кошки в кольчугах.

— Это что, оборотень? Что она тут делает?

Мужской голос сбоку:

— Эта девица мне жизнь спасла. А ещё она копьём навия к стенке пригвоздила. Насквозь вражину — прямо в брюхо с одного броска! Коротким таким, вроде остроги.

— Остроги? — хмыкнула кошка. — Её б на Север, в китобои, раз такая меткая!

— Светом Лалады её не исцелить, она ж Марушин пёс, — сказала другая. — Тут надо ту целительницу с камнем звать — может, она что-то сделает.

Над Олянкой склонилось смугловатое, точёное лицо с тёмными бровями. Иссиня-чёрная прекрасная коса свешивалась через плечо, а глаза — пронзительно-синие, небесно-холодные, чистые. К уголкам сжатого волевого рта пролегли суровые морщинки. Не жестокость, нет. Собранность и твёрдость.

— Голубушка, смотри мне в середину ладони. — Рука с раскрытыми пальцами зависла над лицом, сжалась. — Твоя боль у меня вот здесь, в кулаке.

Голос тоже твёрдый, как стальной клинок. Красавица, но очень уж строгая. Кафтан с двумя рядами пуговиц, высокие сапоги, длинные стройные ноги. Крак! Что-то хрястнуло в теле Олянки, но боли она не чувствовала. Всю боль красавица держала в кулаке, а другой рукой вынимала из мешочка на шее камень — необработанный самоцвет. Камень лёг Олянке на грудь тёплой тяжестью. Бухнуло сердце, отзываясь... «Шу-шу-шу... Навь-Навь-Навь...» — захороводили, закуролесили шепотки.

— Ну, вот и всё, ты здорова, милочка. Можешь идти.

Коса целительницы была чуть растрёпана, кафтан запылён. Кто-то окликнул:

— Госпожа Рамут!

— Да! — тут же вскинув и повернув голову на зов, отозвалась целительница.

С губ Олянки сорвалось:

Рамут лейфди...

Чистая весенняя прохлада взгляда красавицы устремилась на неё, шелковистые чёрные брови сдвинулись.

— Прости, что ты сказала?

— Госпожа Рамут, иди скорее сюда! — снова раздался зов — не требовательный, скорее, почтительно-просительный. Кому-то плохо, кто-то умирает.

— Иду! — воскликнула молодая навья, поднимаясь.

Забыв об исцелённой больной и её странном возгласе, она устремилась туда, где в ней сейчас срочно нуждались. Олянка села сама, без помощи. Боль улетучилась, тело свободно дышало и прекрасно действовало, тёплое и живое, целёхонькое, только всё в пыли и крови с головы до ног. Лицо тоже в засохших потёках крови и грязи — матушка родная, наверно, не узнала бы её сейчас. На голове — «воронье гнездо», волосы припудрены всё той же пылью, будто сединой.

— Давай-ка, голубушка, раз ты цела, помогай завалы разбирать, — сказала одна из кошек, позвавших целительницу Рамут. — Каждая пара рук нужна, а ты, видать, силушкой не обделена, коли навиев на острогу нанизываешь.

— Ой, да не говори, госпожа! — воскликнул невысокий чернобородый мужичок, стоявший рядом. — Пригвоздила его к стенке, а он висит, трепыхается, как рыбина!..

Олянка узнала голос — тот самый, который сказал, что она ему жизнь спасла. Воспоминание о пронзённом копьём навии, видимо, доставляло ему удовольствие.

Две кошки, русая и рыжеватая, поглядывали на неё со смесью удивления и уважения. Видимо, не ожидали от Марушиного пса. Олянка встала и пошатнулась, но не от слабости, а просто оступилась на развалинах.

Из-под обломков доставали раненых. Кошки прикладывали к ним ладони и вливали золотистый свет. Присесть и перевести дух было некогда. Обдирая руки до крови, Олянка поднимала деревянные балки, брёвна, камни — плечом к плечу с двумя кошками.

А над измученной Рамут склонилась Радимира — живая, настоящая, не во сне. Она не видела Олянку, а если б и увидела, не узнала бы. Сердце кольнуло, застонало эхом, окунулось в шёпот ив на закате... Живая и осязаемая, хоть руку протяни и дотронься, но не её лада, чужая. В серых с золотыми ободками глазах сияло тёплое задумчивое восхищение, предназначенное молодой навье, самоотверженно бросавшейся от одного раненого к другому со своим целительным камнем.

— Водички глотни. — Радимира заботливо поднесла к губам усталой Рамут фляжку.

Та отпила и поблагодарила взглядом: на слова не было времени, её ждали раненые.

Выглянуло из-за туч солнце, но глаза Олянки оно ничуть не потревожило. Она была так занята, что даже не заметила, что вокруг ясный день. Только две кошки рядом удивились:

— Это что ж, ты света не боишься?

Олянка прищурилась на солнце. Это было даже приятно — лучики-радуги на ресницах. Как давно она этого не видела и не чувствовала! Что же случилось с её глазами? Это чудо на некоторое время затмило собой даже встречу с Радимирой, растревожившую в её сердце приутихшую было печаль. Не печаль даже, а стон серокрылый, летящий в пустое небо...

— Сама не знаю, как так получилось, — проговорила она.

Радимира с Рамут то пропадали из виду, то попадались на глаза опять, перемещаясь по развалинам города. Не её лада, чужая бралась за другой конец бревна, и они с Рамут его поднимали; не её лада, чужая склонялась вместе с целительницей над раненым ребёнком; чужая лада подхватила зашатавшуюся Рамут на руки и держала в объятиях, устремив ей в лицо орлиный взор, жадный и взволнованный.

«Вот чья она лада», — отплыла от берега-сердца лебёдушка-мысль.

Отпустить белую голубку, пускай летит. Слишком задумалась Олянка, устала, зашаталась — и тоже очутилась на бревне. Две кошки присели рядом.

— Ты голодная, поди? Тебя как звать-то? Полдня бок о бок работаем, а имя узнать так и не удосужились.

— Олянка.

— На-ка, испей. — Русая кошка протянула свою фляжку, ободряюще улыбаясь; солнце на её ресницах лучисто золотилось, переливалось светлыми драгоценными искрами на кольчуге. — Меня Новицей звать, а её вон, — она кивнула на рыжую соратницу, — Остойкой. Ты приуныла как будто?

Вкусная водица омочила губы, смыла пыль с них, освежающе пролилась в сухое горло. Олянка тряхнула отрицательно головой.

— А, ну, притомилась тогда, видать. Остойка, сгоняй-ка за чем-нибудь съестным, а? — Новица утолила жажду сама и прицепила фляжку к поясу. — Одна нога здесь — другая там.

— Это я мигом, — отозвалась рыжеватая, подмигнула веснушками и синими колокольчиками в глазах.

Новица с Олянкой остались на бревне вдвоём.

— Хорошо б тебе умыться, — усмехнулась кошка.

Чтоб Радимира её узнала? Нет уж. Олянка качнула головой.

— После умоюсь, успеется.

Остойка вернулась и впрямь быстро, вынырнув из пространства. Поставив к их ногам корзину, она откинула с неё чистую тряпицу. Вкусно запахло домашней снедью, и нутро Олянки отозвалось голодным жжением. Перед едой кошки ополоснули руки из фляжки и умылись, предложили и Олянке; она сперва отказалась, а потом передумала и руки всё же помыла.

Пшённая каша с луком и курятиной, пироги с сушёной земляникой, белый пшеничный калач с мёдом и молоком — да, любили белогорянки вкусно поесть. Остойка, достав из корзины горшочек сметаны, окунала прямо в него ещё тёплые узорчатые блины и поглощала один за другим. Новица со вкусом уминала кусок рыбного пирога.

— Как кто работает, так тот и ест, — с набитым ртом ухмыльнулась она.

Отведав всего по кусочку, Олянка поблагодарила кошек.

— Ты ж ничего и не съела! Поклевала только чуток, — хмыкнула Новица. — Нет, у нас в Белых горах — если уж есть, так есть!.. А ну-ка, давай, налегай!

Она сунула Олянке намазанный мёдом кусок пышного, мягкого калача в одну руку, а в другую — крынку молока. Потом ей на колени водрузили горшок с остатками каши, дали ложку и заставили очистить сосуд до донышка. Когда к её рту приблизился седьмой блин в белой сметанной шапке, Олянка взмолилась:

— Помилуйте, сестрицы, я ж лопну!

Те засмеялись:

— Вот теперь другое дело!

Желудок наполнился, а от сердца, как ни странно, отлегло. Ещё горы и горы работы их ждали, и они снова принялись за дело.

— Сестрицы, все в северный конец, там подмога надобна! — раздался ясный, властный голос. Не холодный, но звучный и твёрдый, привыкший отдавать приказы.

Радимира была совсем близко — показывала кучке кошек по соседству, куда им переходить. Ветер трепал её волосы и плащ, солнце золотило ободки в глазах.

— Вас тоже касается, — сказала она Новице с Остойкой.

Олянка отвернула лицо. Впрочем, её заслоняли спины кошек, но ей хотелось сейчас очутиться подальше отсюда... Пространство колыхнулось, и она, ошалело споткнувшись, нырнула в него.

И вывалилась по другую сторону радужно-переливчатого прохода — на окраине города, у северного его конца. Здесь было очень много каменных развалин, тяжёлых глыб, которые не так-то просто сдвинуть с места.

— Эй, ты куда без нас? Прыткая какая!

Олянку догнали удивлённые кошки, следом за нею вынырнув из прохода. Они не меньше Олянки поразились способу её передвижения.

— Слушай, а ты точно Марушин пёс? И света не боишься, и через проходы ходишь, как мы...

Уж не камушек ли целебный?!..

— Уф... — Олянка отряхнулась, потёрла ушибленное колено. — Честно, сестрицы, пёс я, самый что ни на есть Марушин. А глаза и проходы... Есть у меня мысль, но она пока не проверенная.

Ответ дать могла только Бабушка. К ней Олянка и устремилась, когда основная часть работы по разбору завалов была позади. Проход перенёс её прямиком на Кукушкины болота — до того чудесно, что крик рвался из груди, но Олянка шуметь не стала, только побарабанила кулаками по стволу дерева. А то её слишком переполняло.

Свумара помешивала варево в котле. По травяному запаху Олянка сразу догадалась — то самое.

— Бабушка, я... — выдохнула она.

— За один шаг сто вёрст одолеваешь? — усмехнулась та. — Так кошки ходят. Северга тоже этому научилась, когда ей настала пора уходить от нас. Дочку-то её ты уж видела?

Олянка, ослабев, осела на можжевеловые ветки у очага. Стон серокрылый, в небо летящий, сердце своё оставляю с тобой. То ли песня, то ли эхо...

— Это она — лада Радимиры, — сорвался с её уст глухой вздох. — Она — «выстраданная любовь». Она исцелила меня камнем...

— Сердцем своей матери. — Свумара поднесла ложку со снадобьем ко рту, попробовала. — В нём соединилась Навь и Явь, Маруша и Лалада.

Лесное эхо сорвалось с веток, упало холодной капелью на душу.

— Осколок иглы...

— Достиг, да. Теперь её сердце всегда с её дочерью.

— Радимира меня даже не узнала...

— Ты же сама отрезала её от себя, потому и не узнала. Голубку помнишь? С вестью о смерти. Она похоронила и оплакала тебя, дитятко. И ты её отпусти уже наконец. Твоя настоящая лада ждёт встречи с тобой.

— Когда, Бабушка?!.. Где она, кто она, как её имя?

Звёздные глаза Свумары улыбнулись:

— Терпение — благо твоё.

Остудив зелье, она вылила туда миску крови, размешала и перелила в бурдючок.

— Возьми, пригодится подлечить кого-нибудь. Можешь и сама снадобье варить, это нетрудно, травы только запомни: волчья лапка, волчий глаз, волчанка белоцветная, листья и корень волчьего хмеля и цветы волчьего зуба. Ну, и кровь оборотня — самое главное. Добавляй её уже в остывший отвар, чуть тёплый. Можно и мёдом подсластить, вреда не будет.

По мешочку каждой травы в отдельности Свумара вручила Олянке, чтоб та знала, как они выглядят и как пахнут.

— С ними снадобье сильнее, чем просто кровь с водой. Это наши травки, родные, волчьи. Волчий зуб только на Кукушкиных болотах и растёт. Ягоды его ядовиты, а цветы целебны, хоть и неказисты.

Впитывая Бабушкину мудрость, Олянка задремала. Опять привиделись ей очи серые с золотыми ободками, а ещё сосна с человеческим лицом. Покачивая могучей тёмно-зелёной кроной, она поскрипывала: «Отдай ей моё письмо...» Ведь книжечку ту Олянка так у себя и оставила.

Кончилась война: Владычица Дамрад признала поражение. Сложившие оружие навии уныло тянулись через широкие просторы Воронецких земель, переходили через Белые горы, пересекали Светлореченское княжество и Мёртвые топи — к второму проходу в Навь, дабы вернуться в свой мир. Калинов мост теперь можно было снова открыть только через пятьсот лет...

Зимградцев поселили во временные жилища; немало было там раненых и хворых, которыми занималась Рамут. Стон с серыми крыльями всё ещё реял над сердцем Олянки, трудно было посмотреть ладе Радимиры в глаза, да и с самой женщиной-кошкой не хотелось видеться. С глаз долой — на душе покой быстрее настанет, так она думала. Так ей казалось легче. Скорее бы её настоящая лада пришла и затмила собой всех и вся, как восход солнца затмевает ночные звёзды!

В родном городе Олянки тоже было немало работы по восстановлению. Там и сям стучали топоры, визжали пилы. Выживший Ярополк, ныне вдовец, отстраивал и приводил в порядок изрядно попорченную захватчиками усадьбу. Жалко было старый сад, почти полностью вырубленный навиями и пущенный на дрова... Надо сажать новые деревья, да где взять саженцы? И тут протянули людям руку помощи Белые горы: садовые кудесницы, белогорские девы, принялись за восстановление погубленного. Приносили они юные деревца с собой и сажали их своими чудотворными, волхвующими руками, чтобы те в первое же лето стали взрослыми и дали урожай. В саду у Ярополка трудились три девы-кудесницы. Посаженные ими деревья и кусты тут же принимались и подрастали не по дням, а по часам. Отношения между отцом и сыном тоже переживали возрождение: оба в душе страдали от размолвки и оба желали примириться. Подобно рассеявшемуся покрову туч на небе, прояснилось и взаимопонимание между Любимко и Ярополком. Тосковал вдовец в одиночестве, и Благослава с Гюрицей, которых временно приютил кузнец Лопата, вернулись домой, к отцу. Любимко, впрочем, переселяться обратно в отчий дом не спешил. Он трудился в саду наравне со слугами, расчищая его от пней и поваленных деревьев, а ночевать возвращался под кров кузнеца. Может, он ещё таил в душе надежду на воссоединение с Олянкой? Та его не обнадёживала и ничего не обещала.

— Любимушко, я тебя как брата люблю, — сказала она прямо. — Как самого лучшего на свете, самого родного брата. Не смогу я быть тебе ладой, прости. Постарайся оглядеться вокруг себя — может, твоя настоящая лада совсем близко?

Тот с грустью улыбнулся.

— Трудно это, Олянка... Ты в душе моей как солнце сияешь, а все прочие девушки в его лучах меркнут, как звёзды. Но я хочу счастья тебе, где бы и с кем бы ты его ни обрела.

Может быть, для него и лучше было бы вернуться домой, чтобы не видеть Олянку каждый день (с глаз долой — на душе покой); желая облегчить ему эту задачу, Олянка ушла сама — перебралась на Кукушкины болота, а в родительский дом заглядывала изредка. Сказались на здоровье людей военные лишения, и в городе то и дело вспыхивали хвори. Рамут лечила зимградцев, а Олянка делала всё возможное у себя. Теперь она сама варила Бабушкино зелье, добавляя в него и свою кровь, и кровь готовых помочь членов Стаи. Она думала, что горожане не догадывались, кто их зимой спас от повального недуга, и опасалась сперва, что её помощь не примут из страха перед оборотнями, но оказалось, что все давно всё знали, но открыто благодарить Олянку то ли стеснялись, то ли не хотели смущать её... Как бы то ни было, целительницу впускали в дома к хворым хоть и с робостью, но уважительно. При дневном свете Олянка почти не отличалась от обычных людей: руки становились человеческими, шерсти на лице у неё, к счастью, не росло, а острые мохнатые уши она прятала под шапочкой. И старалась сдержаннее улыбаться, чтоб не показывать клыки.

Корислава стала супругой Морозки и переселилась в Белые горы. Свадьбу праздновали в два приёма: в первый день — на родине у Морозки, а во второй — в доме кузнеца. Олянку на домашнее торжество звали и родители, и сама «виновница» Корислава, но ей почему-то не хотелось приходить. Не то чтобы она была особенно злопамятной, но нелюбезное обхождение Морозки при первом знакомстве засело осадком в душе. Женщина-кошка потом попросила прощения и не проявляла вражды к сестре своей суженой, но относилась к ней сдержанно, без особенного тепла и дружбы, была с ней учтива, но немногословна. Она прилежно старалась воздавать должное добрым делам Олянки и справедливо учитывать их, но всё ж не чувствовала Олянка в этом уважительном и справедливом отношении душевной открытости и дружеских устремлений. Оттого и тяготилась она приглашением на праздник, на котором хотя бы один из присутствующих будет не радоваться ей искренне, а лишь «воздавать должное» и старательно мириться с её обществом. Олянка, не страдая болезненным честолюбием, не жаждала завоевать всеобщую любовь, она помнила слова Бабушки: «Есть враги, которые могут однажды стать самыми верными друзьями; за них стоит побороться. Врагам, которым суждено остаться врагами, не стоит отводить места ни в сердце, ни в мыслях». Хоть между ней и Морозкой не шло речи о вражде, но Олянка применяла к себе эти слова по-своему: всем подряд мил не будешь, не стоит печалиться из-за чьей-то нелюбви; главное, чтоб ты был любим теми, кто важен для тебя. Родители, братья и сёстры будут ей рады, так зачем огорчать их своим отчуждением и отдалением? Коли не воспылала Морозка к ней горячей дружбой, так это не вина и не забота Олянки. Из-за учтиво-прохладного отношения одной не очень близкой родственницы отказаться от встречи с любящей семьёй? Ну уж нет. Рассудив так, Олянка нашла для себя золотую середину: пришла на праздник и от души поздравила сестрицу, но засиживаться не стала, сославшись на дела — что называется, и волки сыты, и овцы целы.

И всё же ощущала в себе Олянка некоторую отстранённость от людей. Она и прежде, до превращения, не особенно стремилась к обществу и одиночеством не тяготилась, а теперь эта черта в ней только усилилась. У неё и в Стае ни с кем крепкой дружбы не завязалось, кроме, разве что, Куницы, но у той теперь были свои, семейные заботы. У них со Свилимом родилась дочурка, которую новоиспечённая матушка воспитывала в духе своего ненаписанного пособия о закалке мягкого места. Родительницей она стала в меру заботливой, но дитятко не баловала.

О Радимире и Рамут Олянка старалась не думать, отпуская прошлое то белой голубкой, то лебёдушкой... Записная книжка Северги с не отправленным письмом всё так же хранилась у неё. По-хорошему следовало отдать её Рамут, но не хотелось тревожить былое. Лишь единожды она не утерпела и в ясных, тёплых сумерках перенеслась туда, куда звала её странная, серокрылая тоска... Она очутилась на полянке, где журчал ручей и стояла сосна с человеческим лицом. Сердца коснулся холодок, былое всколыхнулось, ожило, набухло комом в горле. В этом величественно-спокойном и суровом лице проступали черты Рамут.

Удивительно тихо и хорошо было на этой полянке. Такой торжественный покой Олянка ощущала только в самой глуши Кукушкиных болот, но здесь было больше воздуха, больше неба, больше света, хотя уже сгущался синий сумрак. Но эта напитанность светом не зависела от времени суток. Не солнце освещало эту полянку, а внутреннее сияние этого места и, прежде всего, суровой сосны — воительницы, ушедшей на вечный покой. В бревенчатом домике уютно светились окошки и слышался звон струн, и Олянка, привлечённая их проникновенным, серебряным звуком, прильнула к окну.

У жаркого и трескучего печного огня собралась семья: Рамут, Радимира с малюткой на руках, две кареглазые женщины — зрелая и молодая, а также дети — трое человеческих мальчиков и две девочки-навьи, очень похожие на Рамут. Дверь была прикрыта неплотно, и до Олянки доносился голос навьи-целительницы в строгом чёрном кафтане с двумя рядами пуговиц, укороченном спереди до пояса, а позади спускавшемся волнистым полотнищем до колен.

Затаив дыхание, никем не замечаемая незваная гостья слушала историю Северги — её жизни, любви и смерти. Но была ли смерть? В мешочке на шее у Рамут мерцало её сердце-самоцвет, а младшая из кареглазых женщин пела:


Твоя жизнь — это больше, чем путь:

Не измерить и тысячей лет,

Не свернуть, хоть и горя хлебнуть.

Ну, а смерть... А её просто нет.

Глубже бездны и крепче кремня

Твои корни мне в сердце вросли...

Дольше вечности, жарче огня,

Выше неба и шире земли.


Радимира, распахнув нарядный белогорский кафтан, раздвинула прорезь на рубашке и кормила грудью малютку. Золотые ободки в её глазах тепло мерцали в отсвете огня, взгляд то ласкал дитя, то устремлялся с любовью на Рамут-рассказчицу.

— Больше, чем что-либо на свете, — промолвила навья, прижав к груди мешочек с камнем. — Ничего выше и сильнее этого не существует ни в одном из миров.

— Северга достойна того, чтобы о ней знали, чтобы её помнили и чтили, — сказала старшая из кареглазых женщин, чья грустноватая, зрелая красота, принимая отблески пламени, сияла янтарём. — Немногие сердца удостаиваются такой удивительной участи — стать чудотворным самоцветом... А вернее, оно одно такое. Это чудо — священное и бессмертное, равное богам. — Смахнув с ресниц блестящую капельку, она добавила с тёплой дрожью голоса: — Для меня она, смертный воин, сильнее всех богов... Мне хочется, чтобы это место стало подобным Тихой Роще.

— Матушка всегда была против какого-либо шума вокруг себя, Ждана, — улыбнулась Рамут сдержанно. — А возвеличивать её и причислять к божественному лику... не думаю, что ей бы это понравилось.

— В моём сердце она стоит наравне с богами, — молвила Ждана с янтарным мерцанием тёплых глаз. — Её покой следует оберегать, но она не должна быть предана забвению!

— О, это вряд ли случится, — опустив взор к мешочку с камнем и снова с великой нежностью прижав его к груди, отозвалась Рамут. — Никто из смертных на земле не в состоянии ответить на эту любовь равноценной любовью... Это под силу лишь богам, в чьей любви она сейчас и покоится. Это — самое главное.

Малютка на руках у Радимиры пискнула и захныкала, и Рамут, тотчас повернув голову, устремила на неё материнский взор. Присев около женщины-кошки, она заглянула в личико ребёнка.

— Ну, ну, что тут у нас такое? — промолвила она ласково.

Их с Радимирой лица почти соприкасались щеками, и Олянка за окном закрыла глаза и отошла в темноту, дабы не быть лишней. Повернувшись к сосне, она улыбнулась ей и приблизилась. Достав из-за пазухи книжечку с письмом, она положила её в траву у корней: передать её Рамут лично она не чувствовала в себе сил. Пусть сама найдёт и прочтёт. Может, заплачет, а может, улыбнётся и обнимет могучий ствол. Ладонь Олянки легла на шероховатую кору, тёплую, как человеческая кожа, и сердце вдруг вспорхнуло на лёгких крыльях, больше не обременяемое ничем. Она отпустила...


9

«Шу-шу-шу... Дитя, дитя, дитя», — кружились, смеялись малыши-шепотки. Молвицы всё ещё были с Олянкой. Она едва не потеряла их в развалинах Зимграда и сейчас берегла как зеницу ока, хотя надобности в их использовании пока больше не возникало. Она даже хотела вернуть их Бабушке, но отчего-то передумала. Срослась она с ними, сроднилась, что ли?

Она всё ещё ждала свою сероглазую ладу — год за годом, осень за осенью, весну за весной, и всё призрачнее становилась надежда когда-нибудь её дождаться. В Стае подрастали новые малыши, пушистенькие волчата, Куница со Свилимом ждали очередное пополнение семейства, а Олянка, укрывшись вдали от всех, гладила своё опустевшее чрево... Пальцы растопырились, впиваясь когтями, челюсти стискивались до желваков.

Спустя пять лет после войны Ярополк умер, а за два года до этого Любимко вернулся под родительский кров. В усадьбе теперь шумел новый сад, взращённый искусными руками белогорских кудесниц. Ещё во время работ по его восстановлению ему улыбнулась Водица — девица белогорская с тёмной косой и очами цвета предрассветного неба. Под её чудесными руками окрепли, зазеленели деревья и дали урожай в первое же после посадки лето: волшба ускоряла рост. Водица продолжала ухаживать за садом и далее, и он её заботами дивно разросся и расцвёл. А на третий год она стала женой Любимко и хозяюшкой в доме. Некоторое время они прожили в Белых горах, где Любимко набирался опыта в кузнечном искусстве. Там его привлекло часовое дело. Обладая цепким умом и хорошими способностями, он без труда вник в чертежи и разобрался в построении часового механизма. Они с супругой вернулись в усадьбу, и Любимко взялся налаживать изготовление часов у себя на родине. Спустя десять лет его мастерская славилась на всю Воронецкую землю, а в его доме бегали пятеро ребятишек: два сына, три дочки, младшую из которых назвали Олянкой.

«Не дождусь я, видно, лады, — уныло думала её тёзка. — Семнадцатый уж год пошёл... Пусть бы хоть дитятко было утешением». А тут ещё шепотки поддакивали этим мыслям, шелестели: «Шу-шу-шу... Дитя-дитя-дитя...»

Во втором весеннем месяце снегогоне Олянка встретила в лесу раненого охотника, схватившегося с голодным проснувшимся медведем. Отогнав зверя, окровавленного человека Олянка отнесла в зимовье — лесной домик, где зашила и перевязала ему раны, после чего напоила собственной кровью (кровь Марушиных псов имеет лечебные для людей свойства, кровь навиев ими не обладает — прим. автора). Сварив целебное снадобье, она давала его раненому несколько раз в день, и на седьмые сутки он смог встать с постели, помыться и выпить мясного отвара. Раны полностью зажили.

Это был пригожий, смелый и сильный человек с ясными светло-голубыми глазами и русой бородой. Богатырского сложения, с густыми кудрями и тёмными собольими бровями, с широкой могучей спиной, он источал неуловимое спокойное достоинство. Видно было по нему: хороший человек, знает и любит лес. Зря и зверя не убьёт, и ветку не сломает.

— Как мне отблагодарить тебя, лесная красавица? — спросил он. — Ты мне жизнь спасла, и теперь она принадлежит тебе, покуда я с тобой не рассчитаюсь за твоё добро. Всё, что захочешь, сделаю.

— Всё? — улыбнулась Олянка.

— Жениться только не проси, — усмехнулся охотник. — Женат я уже, детишек трое дома.

«Шу-шу-шу, — опять всколыхнулись шепотки неугомонные. — Дитя-дитя-дитя...»

— А мне муж не надобен, — сказала Олянка, кладя руку на могучее плечо человека. — Я только дитятко хочу. Сделай это для меня и иди домой. И забудь обо мне. Дети у тебя уж есть, они твои, а этот мой будет. — И добавила, приоткрывая сердце: — Потеряла я дитя много лет назад. Боль это моя.

Задумался охотник, нахмурился, долго молчал, опустив красивую русую голову с волнистой шапкой волос. Рука Олянки ждала ответа, покоясь на его мужественном плече. Шевельнулось плечо, рука соскользнула. Охотник поднялся на ноги, блестя глазами и твёрдо сжав губы, обнял Олянку сильными руками и прижал к себе...

На следующий день он собрался домой, вполне окрепший.

— Ты мне добро сделал, не кори себя, — сказала Олянка. — Не вспоминай меня.

Он поглядел на неё из-под задумчиво сведённых бровей.

— Не вспоминать? Не знаю, выйдет ли. Имя своё хоть скажи, колдунья лесная.

— Не нужно тебе оно, — ответила Олянка. — Прощай.

Легонько ударив его в плечо пальцами, она пошла в домик. Охотник, постояв ещё немного, тронулся в путь.

— Прощай, — вздохнул он, глянув через плечо на закрытую дверь.

Вышло или нет? Олянка пока не знала, но что-то как будто изменилось внутри. Или она хотела так думать и чувствовать? То потерянное дитя было нежеланным, и долго носила она в себе не прощённую, не отпущенную вину за то нежелание. Этого она хотела и ждала — своего пушистого щеночка. Мальчика. Или девочку, всё равно... Впрочем, нет, больше она всё-таки хотела девочку. Да чего уж там, кого судьба пошлёт, тому и рада будет.

А когда к третьему весеннему месяцу снег сошёл и пробилась первая травка, приснились вдруг ей серые глаза с золотыми ободками, да такие близкие и живые, что Олянка пробудилась с криком. Спала она на куче прошлогодней листвы, а над головой брезжила утренняя заря. Перекликались в лесу птицы, подымали головки весенние цветы.

— Что ж ты со мной творишь, лада? — смахивая с липкого лба испарину, пробормотала она. — Мучаешь зачем?.. Манишь, дразнишь, но не показываешься... И где же ты? Где?!

С криком «где?!» она вскочила и очертя голову кинулась в проход...

И упала с другой стороны на прохладный ковёр из серебристо-белых цветов — прямо к девичьим ножкам в маленьких изящных сапожках, расшитых бисером. Хороша же Олянка была в этот миг! Растрёпанная после сна голова с приставшими к волосам прелыми листьями, перекошенная безрукавка, сползающая кожаная юбка. А лицо, должно быть, совершенно дикое и безумное. Неудивительно, что обладательница ножек вскрикнула и бросилась прочь. Но Олянка успела увидеть её глаза — серые, с золотыми ободками. Те самые.

Хлопнула дверь бревенчатого домика: девушка скрылась внутри. А Олянка, оглядевшись, узнала лесную полянку с ручьём и сосной-воительницей, уснувшей вечным сном. У её корней раскинулся целый ковёр белых цветов, а первые утренние лучи румянили суровое лицо, погружённое в нездешний покой.

С колотящимся сердцем Олянка поднялась на невысокое крылечко и постучала в дверь. Робко получилось, тихо. А душа трепетала в догадках, откуда взялись эти серые очи и почему именно здесь они сияли навстречу спящей сосне, столь же чистые, как эти цветы.

— Девица, милая! — постучав сильнее, позвала Олянка. Не зная её имени, но сердцем чувствуя правду, добавила: — Ладушка...

Никто не ответил.

— Голубка, не бойся, не причиню я тебе зла! — с тревогой воскликнула Олянка. — Я ж тебя... столько лет...

Дверь была не заперта. Приоткрыв, Олянка осторожно заглянула. Домик состоял всего из одной комнаты; посередине стоял деревянный стол с лавками, в углу — печь с лежанкой, ещё одна лежанка в другом углу, под потолком — полати. А на полу около стола распростёрлась девушка — обладательница маленьких ног в сапожках. Её чёрная коса раскинулась рядом, длинные ресницы были сомкнуты, а розовый ротик полуоткрыт.

— Ох ты ж... ёжики колючие, — вырвалось у Олянки любимое восклицание Куницы.

Хоть и непрошеная она была гостья, но какие приличия сейчас?.. Бросившись к девушке, она опустилась около неё на колени и склонилась. И попала в сладкую ловушку запаха, который от неё исходил — тонко-цветочное эхо весны, медово-молочное, невинное, свежее, тёплое, ласково зовущее... Сгрести в объятия, зарыться лицом в круглящуюся под белой сорочкой грудь, уткнуться носом в основание косы. Волосы ли её так пахли, дыхание или кожа? Или всё сразу? Целовать, урча и постанывая, покусывать нежно, пробовать на вкус... Что это — ягоды, цветы, пыльца? Душистая трава? Или сама весна, юная и невинная, чистая, нетронутая, мягкая...

«Это любовь твоя, вот что», — качнули головками цветы на полянке.

— Голубка, ты живая хоть? — дохнула Олянка около юно-округлой, сейчас немного побледневшей щёчки.

Схватив со стола ковшик, она хотела набрать в ручье воды, но её посетила мысль получше. Вновь опустившись на колени, она приподняла голову девушки и поцеловала приоткрытые губы. Нутро отозвалось, сжалось яростно и нежно, просило впиться глубже, пить её жадными глотками, но Олянка боялась испугать, причинить боль, оцарапать... Никаких царапин! Этого не должно случиться.

Ротик под её губами ожил, но не отпрянул, а устремился навстречу поцелую. Пушистые ресницы не размыкались, а руки поднялись и ощупью обвили, забрались в волосы... да, сейчас не самые причёсанные. Приподнимая девушку в объятиях и не отрывая губ, Олянка осмелилась пробраться поцелуем глубже, утонуть в невинно-сладком, свежем, душистом и нежном, как ягодка, ротике... На него отзывалось что-то горячее, набухающее, влажное. Да всё нутро в ответ на него становилось на дыбы, переворачивалось, жарко ёкало, жадно желало. Нет, придержать зверя, ведь он напугает её!..

Глаза открылись, и Олянка увидела их как никогда близко. Уже наяву, а не в видениях. В первый полуобморочный миг их застилала дымка невольной ласки, отголосок поцелуя. До чего же тёплые, весенние, а ободки — как золотые серединки тех цветов. Удивлённые, широко распахнутые чашечки цветов — её глаза. Ещё мгновение назад обнимавшие руки упёрлись Олянке в грудь.

— Ладушка... Не бойся... Прости меня, — скомканно вырвалось у неё.

Но девушка хотела освободиться, и приходилось уважать это. Она разжала объятия и отпустила её, хотя до стона сквозь стиснутые зубы хотелось прижать к себе.

— Откуда ты знаешь моё имя? — удивилась девушка.

И голос — как колокольчик.

— Так тебя Лада зовут? — А Олянка ещё выпытывала у Бабушки её имя! Костяшки с самого начала его сказали. Лада! Как чудесно и просто.

— Да, — прозвенел ответ. — А ты кто такая?

Олянка засмеялась, смущённо выбирая из волос мусор.

— Прости, что я в таком виде... Это я спросонья. В лесу спала. Меня Олянкой зовут.

— Ты оборотень? — Лада уже заметила и уши, и клыки.

— Да... Не бойся, Ладушка. — Олянка сглотнула сухой ком.

— У меня обе родительницы оборотни, чего ж мне бояться? — просто и серьёзно сказала Лада.

— А кто твои родительницы? — спросила Олянка, хотя уже предчувствовала ответ.

— Матушка Рамут — навья, матушка Радимира — кошка, — молвила Лада. — А я — ни то и ни другое. Я человек.

— За поцелуй не сердишься, человек? — Олянка прятала улыбку, а нутро стонало, то ли расплакаться желая, то ли рассыпаться звонким смехом...

— Сержусь.

Лада неприступно опустила ресницы и гордо отвела в сторону взор, сурово сложила губки, а глаза так и искрились. Ах, плутовка!.. Сердится она... Смеётся, снегурочка лукавая! Не девица — огонёк трескучий. Захочешь тронуть — стрельнёт алой искоркой, обожжёт... И всё же хочет быть приручённым. Резвится, дразнит: «Не поймаешь, не поймаешь!» Трещит, колется, а чуть попадётся в сильные, но ласковые руки — сразу льнёт покорно. Олянку переполнял солнечно-звонкий, щекотный и весёлый, как озорной лучик, порыв восхищения. Покорённая, повергнутая к этим маленьким ножкам, она признавала над собой безоговорочную власть их милой обладательницы.

— Что ж мне делать? — полушутливо, но с прячущейся в голосе нежностью проговорила Олянка. — Как же милость твою вымолить?

Опять кольнул искоркой шаловливый огонёк, по-прежнему отводя неблагосклонный, якобы оскорблённый развязным посягательством, но такой нужный сейчас Олянке взор:

— Ну, попробуй, вымоли!

И смеяться Олянке хотелось, и сердце от светлого волнения замирало. Зверь, покорный и ручной, лежал у прелестных ножек Лады. Никого и ничего он так не желал, как её... Ни пищи, ни крова над головой, ни свободы, а чтоб на него легла её лёгкая, как малая пташка, ручка. И от Радимиры, и от Рамут Лада взяла черты, не безупречно правильные, а просто самые милые на свете. Она получилась мягкой, солнечно-округлой, лучистой. И чудесно пахла: Олянка просто тонула в хмельной нежности и почти плотоядном желании. Не съесть — зацеловать. Или съесть?! Олянка запуталась, сомлевшая, беспомощная. Её жизнь сейчас зависела от того, что скажут эти губки.

— Ладушка... Твои глаза снились мне много лет, — хрипло проговорила она. — Я долго плутала, ошибалась... А на самом деле только тебя ждала, сама того не понимая. Наверно, не такую ладу ты ожидала встретить.

Глаза девицы-огонька ласково смеялись, искрились солнечными блёстками.

— Да, я мечтала, что это будет кошка — статная, пригожая, ясноокая! А свалилось на меня вот это чудо лохматое, лопоухое и чумазое!

— Смейся надо мной, Ладушка, — сквозь солоновато-сладостный комок в горле проговорила Олянка. — Только не прогоняй...

Лада поднялась на ноги — статная и стройная, но не до худобы, есть что обнять и приласкать, в руках подержать. Они с Олянкой были почти одного роста, глаза Лады смотрели снизу вверх лишь немного.

— Ты же меня совсем не знаешь, — сияя тёплыми, озорно искрящимися глазами, сказала она. — А вдруг сама захочешь от меня убежать?

— Я знаю тебя, Ладушка... Знаю лучше, чем ты думаешь, — коснулась её щеки улыбкой-дыханием Олянка. — Очень, очень давно. Но это долгий рассказ.

— А я никуда не спешу. — Лада гибко вывернулась из объятий и раскатила бубенчики смеха: — Вот только с такой нечёсаной неумывахой я целоваться не буду! Знаешь, что? Лезь-ка прямо в ручей, вода в нём тёплая-тёплая!

Удивительная вода и впрямь была приятно тёплой и пахла неописуемо-тонкой цветочной свежестью. Она смывала всю грязь сама, без моющих снадобий — Олянка это увидела, едва окунув в ручей руки. Захотелось забраться в него полностью, что она и сделала, скинув свою лесную одёжу. Поток был мелковатым, сидя получилось погрузиться лишь по пояс, и Олянка, черпая воду пригоршнями, плескала себе на грудь и плечи. И вздрогнула жарко, а потом зябко: Лада, присев на берегу, с ласковым любопытством разглядывала её.

— Ты как голодный волк, — сказала она, скользя мягкой ладошкой по плечу Олянки, щупая позвонки и рёбра.

— За зиму я всегда худею. — Олянка с затаённым глубинным жаром поймала руку девушки и прижала сверху своей, чтоб продлить касание.

Не то чтобы она была сейчас тощей, как соломинка, но жирка убавилось, она стала поджарой и гибкой, чётче проступали под кожей мышцы — не раздутые, но твёрдые. И щёки, наверно, ввалились, лицо посуровело... Давно Олянка не видела себя в зеркале или хотя бы в миске с водой, о красоте не думала, но сейчас вдруг захотелось нравиться — ей, Ладе. Больше ни о ком она не помышляла. Быть для неё, жить для неё...

— Ничего, откормим, — пообещала девушка, шаловливо брызгая водой ей в лицо.

Олянка не осталась в долгу, но Лада проворно отскочила. Олянка бросилась за ней следом в дом и опомнилась, только когда сообразила, что стоит нагишом перед ней. Ласковые светлые глаза Лады смеялись — просто невозможная шалунья!..

— Погоди-ка, сейчас поищу, во что тебе переодеться! — И Лада принялась рыться в сундуках.

Здесь хранилась кое-какая одёжа на всякий случай — к примеру, если кто-нибудь промок. Лада достала короткую простую рубашку, портки, повседневный белогорский кафтан — чёрный, со скромной красной вышивкой, и белогорские сапоги с кисточками.

— Вот, только это нашлось. Примерь-ка, должно впору быть.

Олянка оделась, Лада затянула ей кушак. Сапоги оказались велики, и Олянка обула свои, меховые. Влажным после купания длинным и густым волосам предстояло сохнуть долго на прохладном весеннем воздухе, но заботливая Лада растопила печь.

— Садись поближе к огню, скорее высохнет гривушка твоя! Какая ты ладная да пригожая стала — умытая-то! — И Лада весело засмеялась, серебряными колокольчиками звеня в горле. — А то прямо чушка-хрюшка была!

Не обидевшись за «хрюшку», Олянка, однако, поймала девушку и слегка наказала — усадила к себе на колени и крепко стиснула в объятиях.

— Попалась, насмешница... — И дохнула ей в губы: — Ну а теперь, с умытой, поцелуешься?

Глаза Лады, любознательные чашечки цветов, сияли близко-близко, сладкий запах пьянил и одурманивал, окутывал вешней волной, счастьем смягчал душу. Полураскрытый ротик дышал подснежниковой чистотой, доверчиво тянулся, и Олянка нежно охватила его поцелуем. Одна мягкая, лебединая рука девушки обвила её плечи, другая забралась во влажные волосы, ероша их пальцами, а Олянка прижимала к себе тёплый и гибкий девичий стан, ласкала округлые бёдра. Хорошо заботились о красавице, любили, лелеяли и кормили — теперь есть где рукам разгуляться... Снять бы с неё одёжу, прильнуть бы к ней всем телом! Но ведь невинная она, как только что раскрывшийся цветок. Не спешить, не напугать. Как же трудно отрываться, сдерживать себя, когда вот она вся рядом, доверчиво прильнувшая...

— Не будем торопиться, голубка моя Ладушка, — хрипло шепнула Олянка, обуздывая свои расшалившиеся руки, но носом щекоча шею девушки и млея от тёплого молочного запаха. — Ты же веришь мне, милая? Я не обижу тебя, не сделаю больно никогда... Ты же долгожданная моя, выстраданная моя!

Лада задумчивыми цветочными глазами смотрела на неё.

— Имя матушки Рамут означает «выстраданная», — проговорила она. — Ты на неё даже чем-то похожа.

Рамут лейфди, выстраданная любовь, я знаю. — Олянка зарылась носом в тёплый уголок за ушком девушки, где пахло слаще всего и кожа была всего нежнее.

— Откуда ты по-навьи знаешь? — удивилась Лада.

— Я же говорю — рассказ мой длинный, — усмехнулась Олянка.

— Рассказывай, а я пока волосы тебе расчёсывать стану. — И Лада соскользнула с её колен, села позади.

Олянка, вздохнув, подняла со дна души былое своё. Не всё из этого вспоминать хотелось, но Лада должна была знать правду. Поведала Олянка, как Марушиным псом стала, откуда знала её родительниц и бабушку Севергу — последнюю, правда, заочно. Тяжёлой зимней тьмой поднималась в памяти война, слова о ней выходили скупыми, но каждое весило, как тяжёлый доспех. Лёгкие и ловкие пальцы Лады ни разу не причинили ей боли, распутывая гребешком пряди, разбирая скатавшиеся волосяные узелки. Волхвовали пальцы белогорской девы... Как садовая кудесница, колдовала она и ткала светлую нежность, и волосы Олянки под её руками быстро просыхали и наливались здоровым блеском. А может, это вода чудесная их так оживила и очистила? Олянке больше хотелось верить в чудотворные руки. Перед самыми тяжёлыми мгновениями жизни приходилось ей набирать воздуха, чтобы нырять в память, как в ледяную воду, и эти тёплые руки её ободряли и поддерживали. Завершив своё повествование, Олянка с благодарностью склонилась над ними и покрыла поцелуями.

Цветочные чашечки глаз Лады блестели слезами, как росой. Олянка смахивала их с её щёк, сушила дыханием.

— Ну, ну, Ладушка... Всё это позади. Всё плохое кончилось, впереди только хорошее.

Лада, вздрагивая и всхлипывая, обвила её шею мягкими руками — легче пуха лебединого, мягче птенчика маленького. Олянка вновь усадила её на колени, прижала к себе, лаская.

— Ты ж моя родная, цветочек мой золотой, бубенчик серебряный, — вырывались из груди почти забытые, запылённые слова.

А Лада рассматривала её руки, все в давно заживших шрамах, изрезанные кровопусканиями, и роняла на них тёплые слезинки. На глазах творились чудеса: шрамы изглаживались, исчезали, как будто никогда их и не было.

— Да ты сама — самоцвет чудотворный, целительный, — пробормотала Олянка.

Лада улыбалась, довольная этим маленьким чудом, и гладила кожу, где только что были рубцы. Шрамы на сердце она тоже исцеляла, и оно оживало под её весенним взором, наполнялось светом и радостью. Как же не полюбить её с первого и единственного взгляда, как не пропасть, не заблудиться в её подснежниковых чарах? Глядя на неё, Олянка чувствовала, что любит её уже лет тысячу. Эти глаза — вечно молодые, но древние: весна приходила и тысячу лет назад, неизменно прекрасная, оживляющая, плодородная.

— Идём же к моим родительницам! Вот они обрадуются, что я свою ладу нашла! — воскликнула девушка нетерпеливо.

— Погоди, милая, — придержала её Олянка. — Давай не будем с этим торопиться.

— Почему? — удивилась Лада.

— Думаю, я не та избранница, какую они бы для тебя хотели, — проговорила Олянка, и её брови невольно сдвинулись.

— Дело не в том, чего они бы хотели, — ласково-вкрадчиво щекоча кончиками пальцев её виски, ответила Лада. — А в том, что уже есть. Ты — уже моя лада, этого никто не может отменить и переделать. Не страшись, мои родительницы мудрые и добрые.

— И всё же давай пока повременим, — упрямо насупилась Олянка, чувствуя, как холодная волна из прошлого подкатывает к сердцу, серокрылый стон оживает. — Мне самой время требуется, чтоб уложить всё это в своей душе, осознать. Не знаю даже толком, почему мне не хочется спешить, Ладушка. Не рассказывай пока родительницам обо мне.

— Хорошо, коли тебе так нужно — пока не стану, — сказала Лада, и её глаза в этот миг чем-то напоминали Бабушкины. Древняя весна, вечно юная и бессмертная.

День за днём Олянка спешила на встречу к ней, утопая в чарах цветочных очей всё глубже. Зацвели яблони, полетела метель лепестков. Они встречались и в домике, и под покровом леса. Часто Лада приносила угощение: белогорские калачи, мёд, молоко, пироги, кашу и блины, сметану и рыбу, мясо птицы, яйца. Олянка беспокоилась, как бы в её семье не заметили убыль съестного, но Лада засмеялась:

— Я снедь на кухне крепости Шелуга беру, где матушка Радимира начальница. Там мне всё свободно отпускают и кусков не считают. Там всего в изобилии, а то, что я беру — капля в море. Кухарки с избытком стряпают, всегда лишнее остаётся. Никто и не замечает. Кушай, моя родная, не думай об этом!

А между тем нутро Олянки начал грызть вечно голодный, ненасытный зверь. Сонливости и слабости, к счастью, не было, напротив — её наполняла неугомонная сила, которая её то и дело куда-то звала, не давала присесть. Поняла она, что всё получилось тогда, в лесной избушке. Долгожданное дитятко прижилось и начало подрастать внутри. Но как сказать об этом Ладе? Нужна ли ей Олянка будет вот такая — с чужим дитём под сердцем? Стесняясь своей ненасытности, Олянка старалась не жадничать в еде, но Лада заметила это.

— Олянушка, ты будто изголодавшаяся... Чем ты кормишься, довольно ли у тебя пропитания?

— Довольно, Ладушка, — смущённо ответила Олянка. — Я врачеванием немножко подрабатываю, мне съестным платят. Ну, и охота, конечно, как же без неё. У нас в Стае никто ещё с голоду не помер.

Там же, под покровом леса, впервые упала с Лады одёжа, и Олянка припала к её телу, окутывая его ласками. Не желая нарушать невинность прежде времени (а какого времени, пока неясно было и ей самой), она пила подснежниковую росу из влажной ложбинки под пушистым треугольничком волос, щекоча языком. Зверь внутри стал ненасытным не только в пище, но и в желаниях. Переплетённые в объятиях на лежанке в домике, они целовались часами, пока губы не онемеют и голова не закружится. Боясь оцарапать Ладу, Олянка прикасалась к ней только днём, когда когти прятались. Сводящий с ума сладкий запах Лады никогда не мог надоесть, каждый раз чаровал, как впервые. Олянка дышала им, а когда они были врозь, мечтала о нём, бредила им в ожидании новой встречи, всюду он ей мерещился, звал помчаться и припасть к первоисточнику. О, этот милый первоисточник!.. Каждое словечко из его уст, каждый изгиб тела, каждый взгляд и звон колокольчиков в голосе... Всё, каждую чёрточку, каждую причуду, всё до последнего волоска и пальчика Олянка боготворила. Лада была её ясным днём, свежим ветерком, источником мудрости, порой забавной, но всегда уместной, а уж шалости... Наказывать баловницу до сладкого стона, до визга, до измученного счастья в глазах и зацелованных вспухших губ, чтоб любимая попка хорошо усвоила, какие бывают суровые последствия, если дразниться «чушкой-хрюшкой» или «лопоухой». «Сто поцелуев, двести поцелуев», — отмеряла она наказание. И не только в губы.

Несколько раз Лада побывала в гостях у Стаи на Кукушкиных болотах. Олянка её туда не звала, полагая, что девушке неуютно будет в лесу среди Марушиных псов, но любопытная Лада сама попросилась. Под пологом своего шатра Олянка угощала её жареным мясом свежепойманной дичи и клюквой в меду прошлогоднего урожая, показала ей играющих детишек. Не испугалась Лада лесных оборотней, на волчат смотрела с улыбкой и решилась к ним приблизиться. Один любознательный и дружелюбный трёхлетний малыш (размером со взрослого обычного волка) положил ей лапы на плечи и облизал лицо. Лада, казалось, на миг оробела, когда он поднялся на дыбы, но потом под зелёным лесным шатром прозвенел её светлый смех.

— Хорошим гостям мы рады и встречаем их, как родных, — улыбнулась Олянка.

Потом, плотно запахнув входной полог и оставив для освещения только дымовое отверстие, она присела на лежанку и привлекла девушку к себе на колени. Щекоча её и целуя, она уложила её рядом с собой.

— А если кто-нибудь войдёт? — смущённо прошептала та.

— Без спроса не войдёт, ягодка, не бойся, — шепнула Олянка, приникнув губами к её жарко пылающей румянцем щёчке. — Ах ты, ягодка-малинка, раскраснелась-то как...

Лада сперва шутливо отбивалась, но потом её руки сомкнулись объятиями, а всегда готовые к поцелуям губки искренне прильнули со спелой малиновой мягкостью.

В начале лета Лада опять заговорила о встрече с родительницами. Невозможно видеться тайком вечно, открытие правды неизбежно, а там и свадьба не за горами.

— Ежели ты беспокоишься о детках, то можно взять на воспитание сиротку из людей, — сказала девушка. — И даже не одного, а двух, трёх, сколько захотим!

Мурашки защекотали лопатки, холодный ком тревоги встал в груди: дальше нельзя было молчать, и Олянка проговорила — как в осеннюю воду кинулась:

— Дитя уже есть, Ладушка... Оно здесь. — Олянка приложила руку к животу, который ещё и не выступал заметно. — Я не изменяла тебе, родная! Это случилось ещё до нашей встречи, когда я уж почти и не надеялась, что дождусь тебя. Я даже имени его не стала спрашивать и ему своего не сказала. Больше мы не виделись и не увидимся. Но он показался мне достойным человеком, потому я его и выбрала. От негодяя я бы не стала заводить потомства.

Она рассказала о встрече с охотником — первой и последней.

— Прости меня, Ладушка, за молчание моё, — проронила она глухо. — Не знала я, как тебе всё открыть. Боялась, что отвергнешь ты меня...

Лада, слушая, покрывалась бледностью. Когда последнее слово стихло, она медленно отошла к лавке и опустилась на неё, а Олянка, умирая от тревоги, присела у её колен и нежно накрыла её руки своими, расцеловала пальцы.

— Ладушка... Радость моя, любимая моя! Ты — моё счастье выстраданное. Без тебя не жить мне, — сдавленно выговорила она, глядя в её лицо снизу вверх.

— Даже не знаю, что ответить тебе, — молвила наконец Лада, дрогнув ресницами и губами. — Когда я думаю, что он касался тебя, целовал тебя, был в тебе...

— Он не касался моих губ, — зачем-то сказала Олянка. Хотя чем это могло помочь? — Ничего приятного для меня в этом не было. Всю сладость и счастье я познала лишь с тобой, моя единственная. Это больше, чем что-либо на свете...

«Единственная», «больше, чем что-либо на свете» Олянка произнесла по-навьи, вспоминая жёлтые шершавые страницы записной книжечки. Лада знала этот язык от Рамут, она не забывала и любила бабушку Севергу, обнимая сосну на полянке. Она вскинула светло-подснежниковые глаза на Олянку, по её щеке скатилась слеза.

— Олянушка, ты не думай, что я тебя отвергаю. Ты по-прежнему моя лада и ею останешься. Мне просто надо подумать немножко, побыть одной. — Она ласково накрыла тёплой ладошкой похолодевшую руку Олянки, лежавшую у неё на коленях.

— Как прикажешь, счастье моё, — чуть слышно проронила та. — Моя жизнь в твоих руках.

Ей тоже было о чём подумать — о грядущем. О том, как она прокормит будущую семью: не садиться же, в самом деле, на шею к своей избраннице и её родительницам. Её собственные престарелые родители жили теперь в усадьбе у Любимко, он заботился о них с почтением и любовью. Кузнец Лопата ушёл на покой, и его дело унаследовали сыновья, у которых тоже были уже свои семьи. Не могла Олянка никого обременять, хотя знала, что если попросит, в помощи ей не откажут. Но совесть не позволяла. В первый раз приданое ей собрали родители, но что съедено и выпито — того не вернёшь, теперь приходилось выкручиваться самой. Но не вышло у неё скопить что-то существенное за все эти годы: мал был доход от врачевания, всё та же совесть не давала ей брать дорого за свою помощь. Чаще всего она принимала благодарность съестным. Если бы не охота и не поддержка Стаи, с этой благодарности она жила бы впроголодь. Но в Стаю Ладу тоже не возьмёшь, не место ей на Кукушкиных болотах — по крайней мере, пока она остаётся человеком. Да и захочет ли она жить в лесной глуши, среди диких зверей? Только и удалось Олянке, что поставить шатёр всем на зависть и обустроить его внутри уютно и добротно — с мягкими лежанками, красивыми и тёплыми одеялами, узорчатыми подушечками, очагом, посудой, котелком для варки. Для пущего уюта она вырезала из кожи фигурки зверей и птиц, солнце, звёзды и месяц, цветы и узоры и обшила стены изнутри. Пол был выстлан душистыми можжевеловыми ветками, которые по мере износа и загрязнения заменялись свежими. Это было хорошее семейное гнёздышко для лесного оборотня, но Ладушке был нужен тёплый крепкий дом, а не жилище из шкур, пусть даже красивое; не сумрачный полог леса, а свой светлый сад, где она могла бы колдовать и собирать урожаи.


10

Олянка подалась в Белые горы — искать работу. Она обивала пороги кузнечных мастерских, но кошки-оружейницы ей отказывали, отвечая, что работы для неё у них нет. Может, правду говорили, а может, не хотели брать Марушиного пса. Слышала Олянка, что если и водилось где богатство, так это на белогорском Севере, где, по поговорке, драгоценные каменья можно было выкапывать из земли палкой. Но кто позволит ей их выкапывать? В золотодобытчики тоже просто так не наймёшься, те обладали особым даром видеть золото сквозь землю. Только одна северянка-оружейница по имени Капуста, богатая хозяйка большой мастерской, согласилась дать ей возможность заработать. Поглядев на Олянку сквозь задумчиво-насмешливый прищур, она проговорила:

— Хм... Даже не знаю, какую и работу-то тебе дать. В мастерской от тебя мало проку, ты делу не обучена, а разнорабочих у нас и своих хватает. Говоришь, копьё метать умеешь? Вот и иди тогда ты, голубушка, в китобои. Отработаешь лето на промысле — получишь вот такой мешочек золота и ожерелье для своей невесты в придачу. — Капуста показала руками размер мешочка — как не слишком крупный кочан одноимённого овоща. И добавила с усмешкой: — Ты не радуйся раньше времени, что оплата щедрая. Работёнка-то это тяжёлая, не всякому по плечу.

Как многие северянки, была Капуста упитанна, светловолоса, с лиловато-синими глазами. Её выскобленный бритвой и смазанный для блеска жиром череп походил на кочан, а с темени спускалась шелковистая светло-льняная косица. Ей принадлежала китобойная ладья, на которой в море выходил отряд кошек-охотниц. О том, что она носит дитя, Олянка ей не сказала, а то Капуста, скорее всего, отказала бы ей. Срок был ещё невелик, живота не видно толком, да и когда выступать начнёт, под просторной одёжей можно спрятать. Выдержит ли она? Не повредит ли тяжёлый труд дитятку? Олянка чувствовала в себе довольно сил.

— Харчи — свои, из дому, либо ешь то, что сама добудешь, — обрисовала Капуста условия труда. — Жить для удобства проще на берегу, в китобойном становье. Мешок спальный тебе дадут, острогу сама по руке выберешь. Сапоги и плащ непромокаемый получишь тоже. Главное — острогу бросать умело, а прочие тонкости по ходу дела освоишь.

Кошки-китобои жили в низких, но длинных каменных домиках на берегу сурового моря. Жилища печами не отапливались, там были только очаги для приготовления мяса на огне и кипячения воды. Спали прямо на полу, завернувшись в мешки из шкур северного оленя, сшитых мехом внутрь: северное лето — прохладное, ночами зябко.

Кошки встретили новоиспечённую охотницу с удивлением и недоверием. Во-первых, потому что Марушин пёс, а во-вторых...

— Ты острогу-то хоть бросать умеешь?

Ей дали короткое, тяжёлое копьё и велели метнуть в сложенные горкой мешки с песком. «Шу-шу-шу, — заплясали в ушах шепотки-непоседы. — Север-Север-Север...» Толстое древко легло в руку, вес его распределился так, как нужно. Знать надобно место, за которое браться — тогда и полетит оружие туда, куда следует. «Ф-фух!» — прошуршало в воздухе копьё. Наконечник проткнул мешок и ушёл глубоко в толщу песка.

— Недурно, — сказала светловолосая кошка с глазами цвета мышиного горошка. — Но сейчас ты на твёрдой земле, а в море с лодки бросать будешь. Сестрицы, несите-ка вон ту посудину сюда!

Кошки притащили старую, прохудившуюся лодку и поместили её в пяти саженях от горки. Олянка забралась в неё, а охотницы принялись раскачивать её за борта, изображая волны. «Шу-шу-шу... Море-море-море», — шелестели неотвязные шепотки, плескались, точно холодная вода. Закрыв глаза, Олянка покачивалась на пружинящих ногах. Она ловила середину в себе. Средоточие покоя, которое всегда держится ровно, как тело ни швыряй. Нащупав его, она соотнесла с ним такую же середину у древка копья и связала их незримой нитью равновесия. «Ф-фух!» — новый бросок, и острога попала точно в горку.

— Неплохо, — сказала синеглазка. — Вылезай.

Олянка выбралась из лодки, а кошка сказала:

— Меня Браной зовут. А тебя как?

— Олянка я, — представилась та.

— Хорошо бросаешь, — похвалила Брана. — Вот только на вид тощевата ты. Мы перед промыслом за зиму отъедаемся, потому что когда дело вовсю горит, то и перекусить бывает некогда. Да и сил много уходит.

— Ничего, выдюжу, — процедила Олянка.

— Ну, смотри, — серьёзно поглядела на неё Брана. — А чего ты в китобои-то подалась?

— Заработать надо, — коротко ответила Олянка. И добавила, чувствуя к этой кошке доверие: — У меня свадьба скоро.

— О, поздравляю, — клыкасто улыбнулась та. — У меня сие радостное событие уже за плечами.

Дружелюбная, весёлая Брана Олянке понравилась. В ней не чувствовалось предубеждения против Марушиных псов, а между тем она совсем Олянку не знала.

Олянке выдали высокие непромокаемые сапоги почти до бёдер и кожаный плащ с просмоленными швами. Ещё из рабочей одёжи полагались грубые перчатки из шероховатой кожи, чтоб древко не скользило в руке. Крутобокая парусная ладья устойчиво сидела на воде, к её бортам крепились лёгкие лодки, в которых охотницы приближались к киту. Вдобавок к парусу судно оснащалось вёслами, которые шли в ход, когда надо было поднажать и ускориться. Двадцать гребцов, двенадцать охотниц, старшая над гребцами, старшая над охотницами, смотрящая за парусом — таков был состав отряда их ладьи.

В первый раз Олянке не довелось самой бросить острогу, но в лодку она прыгнула. Кит поддал лодку хвостом, и охотницы искупались в холодной воде. В ладью вернулись через проходы. Если б Олянка когда-то не получила лечение чудесным сердцем-самоцветом, бултыхаться бы ей в волнах, но проход выручил и её. Охотницы во второй лодке зацепили кита несколькими острогами, наконечники которых были устроены так, что входили они в плоть легко, а назад их извлечь можно было, только вырезая с мясом. Засели они в теле зверя крепко. Олянка вдруг ощутила жалость к огромному животному... Но северянки ели китов, это была их основная пища, без которой они вряд ли прожили бы. Без надобности они не убивали, а ровно столько, сколько требовалось для пропитания. На самок с детёнышами-подростками не охотились.

— Ежели кто этот закон нарушит, его Белая Мать накажет.

Белую Мать, владычицу моря, северянки рисовали в облике огромного белого кита. Слушая рассказы бывалых охотниц, Олянка давала отдых усталому телу: на обратном пути ей пришлось побыть гребцом. Сгустился сумрак, на берегу горели костры. Разделывали тушу добытого кита, и тёмная кровь струилась в море. Олянку вдруг затошнило, комок подступил к горлу и долго не отпускал.

— Ничего, привыкнешь, — легонько похлопав её по плечу, сказала Брана.

Еду ей приносила супруга — рыжая кошка Ильга. Она кормила Брану сытными, жирными блюдами; оладьи купались в растопленном коровьем масле, каждая крупинка каши тоже плавала в жидком сливочном золоте, жареный гусь с румяной корочкой так и соблазнял впиться в него зубами...

— Жир — это основа жизни на Севере, — рассказывала Брана, то отправляя в рот ложку каши, то кидая туда истекающую маслом оладью. — Без него замёрзнешь и отощаешь. Вот, попробуй-ка китового жира! Пользу он несёт большую, нутро твоё смазывает, жилы кровяные будут крепкие и мягкие. Будешь есть его — тоска тебя оставит, а ведь когда темно кругом, на душу печаль нападает.

Олянка взяла брусочек, посыпанный солью и душистыми травами. Непривычен был его вкус, но из-за питательности она ела его, дабы подкреплять силы. Так же ей полагался приличный кусок китового мяса, и она, разрезав его на тонкие ломтики, поджаривала на углях. И всё же Олянка изрядно страдала от голода. Новой жизни внутри требовалась пища, ненасытному зверю всё было мало, и спалось ей плохо. Несколько раз она пробуждалась от тоскливого жжения в животе.

— А чего тебе невеста твоя харчи не носит? — спросила Брана.

— Она не знает, что я тут работаю, — ответила Олянка. — Коли бы узнала, не обрадовалась бы, наверно.

Сыто отрыгивая и похлопывая себя по животу, Брана оставляла ей то полгоршка каши, то кусок пирога с рыбой, то ломоть белогорского калача с маслом и мёдом.

— Ух, не лезет уж в меня, — крякала она. — Ильга меня будто на убой откармливает... Возьми, сестрица, съешь, а то пропадёт ведь снедь.

Наступив на горло гордости, Олянка брала. Она не только себя теперь питала, но и дитя, о котором не могла не тревожиться. Впрочем, всё было пока благополучно. Крепкое в ней зародилось дитятко, так просто его не возьмёшь — ни голодом, ни работой, ни морем холодным не проймёшь!.. Звериная живучесть тоже служила добрую службу: там, где Олянка-человек упала бы замертво, Олянка-оборотень выстаивала на ногах, лишь чуть крякнув от натуги. Но если голод успокаивался пищей, то ничем нельзя было утолить тоску по Ладе, по её мягким рукам, околдовывающему запаху, подснежниковым глазам, по её голосу весеннему, нежности пуховой. Кутаясь в спальный мешок, Олянка украдкой утирала слезу. Захотелось Ладе побыть одной, отгородиться от неё молчанием, а она задыхалась без неё, как без воздуха...

В первый раз она присматривалась, а во второй и следующие уже сама бросала острогу с лодки. Кит так мощно плеснул хвостом, что её окатило жестокой волной — будто пощёчину всему телу дали. Вымокнув с головы до ног, она стучала зубами в ладье, пока они тащили тушу кита на верёвках и поплавках к берегу. Покидать судно прежде времени через проход запрещалось. Все промокали, но стойко терпели. Намаялась Олянка со своей густой и длинной гривой: волосы не просыхали почти никогда. Не успевали они немного отдохнуть на берегу, как опять пора в море. Короткие волосы кошек сохли у очагов быстро, а коса Олянки оставалась сырой постоянно. Спать с такой — мало приятного: холодно, мокро, неуютно. Устав мучиться, она хорошенько навострила нож на точильном камне и отхватила косу у самого корня. Неровно вышло, грубо и беспощадно-коротко, но сразу стало проще жить. Схватив волосы через лоб ремешком-очельем, чтоб в глаза не лезли, она всматривалась в морскую даль, и ветер трепал непривычно короткие пряди, которые даже шею не закрывали.

Наконец ночью она услышала далёкий ласковый зов... В полудрёме ей почудился знакомый, милый сердцу серебряный голос, призывавший её:

— Лада моя... Приди... Я жду...

Увы, рано утром нужно было выходить в море, с добычей они вернулись только к вечерним сумеркам следующего дня. Валясь с ног от усталости, Олянка наскоро просушила волосы у огня и завернулась в спальный мешок.

— Лада моя... Приди, я жду, — звенел сквозь пространство голос, и в нём уже слышался надрыв, тревога и слёзы.

Лада плакала! Забыв об отдыхе (вздремнуть ей удалось пару часов), Олянка вскочила, сбросила рабочую рубашку и переоделась в чистую, натянула кафтан и свои меховые сапоги. Шаг в проход — и она очутилась на полянке перед домиком, в окошках которого её ждал свет. Совсем как тогда, когда она чувствовала себя лишней... Сейчас её здесь ждали с беспокойством и слезами, и она тихонько проскользнула внутрь.

Топилась печь, Лада пекла блины и начиняла их солёной красной рыбой, из которой уже были тщательно выбраны кости. Её заплаканные глаза покраснели, носик шмыгал, но она деловито сновала от печки к столу и обратно. Пока поджаривался блин, она заворачивала начинку в предыдущий, клала его к прочим на блюдо и бросалась переворачивать жарящийся. От негромкого стука прикрываемой двери она вздрогнула и повернула лицо к Олянке.

— Ладушка, — протягивая к ней руки, улыбнулась та.

Лада молча влетела в её объятия, забыв о блине на сковородке. Их закружила череда поцелуев, жадных и крепких, Олянку пьяно шатнуло от любимого запаха, окутавшего её густой завесой сладких чар. И не только запах крепким хмелем ударял ей в голову, но и вот это осязаемое, живое, тёплое ощущение любимой женщины у себя в руках. После холодных объятий моря это было живительно и сладостно — чувствовать её всю, её мягкую прильнувшую грудь, изгиб её спины, все её округлости, её медовое дыхание. Олянку точно ударило чем-то, дёрнуло мощно, мышцы каменно сократились, руки сомкнулись стальным охватом — может быть, слишком сильным для Лады, но Олянка не могла иначе, просто не владела собой. Она огромными глотками пила поцелуй, не могла им насытиться, и Лада, сдавленно пискнув, выдохнула ей в губы всё своё облегчение и радость, всю жаркую взаимность. Будь у неё на пальцах когти, они больно впивались бы в плечи Олянки ястребиной хваткой. Между их обоюдно крепко вжатых, пьющих друг друга уст и волосок бы не прошёл.

— Ладушка, у тебя блин сгорит! — спохватилась Олянка, на миг высвободившись из шелковистого плена ненасытно целующихся губ девушки.

— Ай, да ну его! — воскликнула та и опять со всей страстью впечаталась в рот Олянки новым поцелуем. Запустив пальцы в её волосы и почувствовав, что что-то не так, она оторвалась от её губ, посмотрела и ахнула. — Ты что ж наделала?! Зачем?!

Спасая блин, Олянка сама его перевернула, потом шлёпнула на дощечку рядом с миской, полной солёной сёмги, подцепила кусочек рыбы и завернула. Лада не сводила с неё влажных глаз, прижав пальцы к дрожащим губам. На её лице было написано такое горе, будто Олянка не остриглась, а по меньшей мере совершила у неё на глазах жестокое убийство. Ну да, убийство... Косу зарезала страшным ножом для разделки китового мяса. Огрехи той грубой «стрижки» были уже поправлены, волосы обрамляли голову круглой шапочкой. Подравнивание потребовало их укоротить ещё немного, но уши они прикрывали.

— Ну, ну, Ладушка, неужто твоя любовь зависит от того, сколько волос у меня на голове? — Посмеиваясь, Олянка снова заключила девушку в объятия, крепко прижала к себе. — Неудобно с ними, работать мешали, вот и отрезала.

— Я любила твою косу! — воскликнула Лада с солнечно-яркими росинками слёз и стукнула кулачком по плечу Олянки. — Зачем ты так?!

— Милая, ну что ты, не горюй так по пустякам... — Олянка щекотала дыханием её лицо, ловила губы, которые сердито отворачивались.

Она их всё-таки поймала, и Лада не отвертелась от поцелуя.

— Сладкая моя, радость моя, счастье моё, — быстро шептала Олянка, чмокая всё её милое личико кругом. — Прости, что не пришла на первый зов, забот много было, не смогла вырваться. Я всё лето работать буду, моя ягодка.

— Какая ещё работа, тебе беречься с дитятком надо! — возмущённо сверкнула глазами Лада, и её ладошка скользнула Олянке под кафтан.

Олянка замерла на миг, дыша возле её ушка и утопая в щемяще-нежном, вкусном, тёплом запахе. Невелик ещё был животик, но она жадно прижимала к нему волшебную руку Лады, веря в её всемогущее, весеннее, животворящее тепло.

— И что твои раздумья? Что же ты решила? — спросила она с холодком волнения.

— Жить будем и дитятко растить, что ж ещё! — Лада закатила глаза с таким видом, будто бы говоря: «Вот ты глупая, ну неужели могло быть по-другому?!»

Отлегло от сердца, согрелось оно, встрепенулось жаркой благодарностью и безгранично, беззаветно, беспамятно любило кудесницу с подснежниковыми глазами, от чьей ладошки было так тепло под кафтаном.

— М-м-м... — Олянка крепко-крепко вжалась губами в её щёчку, чмокнула. — Пташка моя маленькая, росинка моя, звёздочка моя...

Не хотелось ни на миг выпускать её из рук, но Ладе непременно нужно было допечь блины. Для неё, для Олянки ведь старалась, ждала её, угощение готовила... В первый раз ждала — не дождалась, беспокоилась и плакала, переживала, не случилось ли беды.

— Всё хорошо, Ладушка, я жива и здорова, — успокоительно коснулась Олянка её ушка губами. — Просто отлучиться не могла.

— Что у тебя за работа такая, что отложить нельзя? — нахмурилась Лада.

— Потом расскажу, горлинка, — уклончиво ответила Олянка. — Это только на лето.

Ненасытный зверь не знал, чего больше хотел — блинов или Ладу. По Ладе он истосковался до протяжного воя, но сейчас была ночь, и когти не прятались. Утолить своё желание, подвергая Ладу опасности, он не мог, поэтому набросился на блины с удвоенной страстью. Лада, присев рядом, немного испуганно смотрела на это жадное насыщение.

— Бедненькая... Ты там голодная? Давай, я тебе съестное стану носить?

— Уррр, — проурчала та, впиваясь в очередной блин. — Не нужно, голубка, мне хватает.

Какое там «хватает»... Живот Олянки часто подводило от голода, но она гордо терпела. Всё, что она успевала в себя закидывать, горело, как в какой-то сумасшедшей раскалённой топке. Сожрав топливо вмиг, пламя требовало ещё и впустую обжигало нутро.

— Олянушка, но ты же просто зверски голодная, я ведь вижу! — воскликнула Лада.

— Ничего, ничего... Вот сейчас наемся впрок и... — Олянка замолкла, заткнув рот новым блином.

— Тебе не впрок надо наедаться, а каждый день хорошо кушать, — заботливо проговорила Лада, прильнув к её плечу и вороша пальчиками короткие прядки над шеей.

Остановилась Олянка, только когда уже стало трудно вздохнуть. Набитый живот немного выпирал, она отяжелела и осоловела. Завалившись на лежанку, застеленную лоскутным одеялом, она протянула руку:

— Ладушка, побудь со мной... Соскучилась я по тебе...

Лада забралась на лежанку, проворно перелезла через Олянку к стенке, стараясь не придавить сытый живот. Подпирая рукой голову, она любовалась Олянкой с нежной улыбкой и серебристым блеском росы между пушистых ресниц.

— Родненькая моя, хорошая моя, — ворковала она, щекоча её подбородок и щёки.

Олянке оставалось только ловить и целовать эти шаловливые пальчики — на большее сейчас не осталось сил. Да и нельзя: когти. Тугой живот был точно камень. Кровь отлила от головы к желудку, и резко захотелось спать: сказывалась напряжённая тяжёлая работа.

— Ладушка, коли я усну, разбуди меня на рассвете, — попросила она, смежая веки и сквозь них ловя любимый облик.

Когда она проснулась, в окошко уже струились янтарные лучи зари. Подскочив, Олянка принялась натягивать сапоги.

— Что ж ты меня не разбудила, Лада?!

Её любимая красавица сама ворочалась и нежилась в постели, зевая и потягиваясь.

— Ты так сладко спала, что жаль было будить... Тебе нельзя так утомляться!

Изящно потягиваясь спросонок, Лада выгибалась соблазнительным прекрасным телом, очертания которого округло и женственно проступали под сорочкой. Мягкие полушария груди, орешки-соски, живот с тёплой ямочкой пупка, лакомая ложбинка между ног, в которую так хотелось нырнуть языком... Сейчас бы понежиться с ней, полениться, потом долго ласкать, тонуть в поцелуях, в тепле, в сладком медовом разнотравье её запаха. Много-много поцелуев, длинных, неспешных, в полную глубину, досыта, допьяна... Зверя обожгло, хлестнуло дрожью желания, но времени на это не было. Ну не пытка ли?!

— Ох, да я ж опоздала, — суетилась Олянка, надевая кафтан и подпоясываясь.

— Блинчиков покушай на дорожку, — томно проворковала Лада с лежанки, переворачиваясь на живот и покачивая согнутыми в коленях ногами.

— Да какое там, мне бежать надо!

Лада, вмиг стряхнув с себя утреннюю постельно-тёплую ленцу, поднялась и собрала оставшиеся блины в корзинку:

— Возьми с собой.

— Ты моя сладкая ягодка... Люблю тебя. — И Олянка напоследок крепко впилась в протянутые губки поцелуем, залпом выпивая недополученную утреннюю нежность, ощутила ладонями тепло Ладушкиного тела под сорочкой. — Всё, я побежала!

Она успела как раз к отплытию ладьи. Та ещё стояла у причала, кошки запрыгивали на борт.

— Погодите, я только оденусь! — крикнула Олянка.

— Здесь оденешься, я захватила твоё! — отозвалась Брана уже с судна, поднимая над головой сапог Олянки. — Живее, отплываем!

Некогда было относить корзинку с блинами в береговой промысловый домик, так с ней Олянка и заскочила в ладью. Брана понимающе изогнула бровь:

— Что, под бочком у миленькой ночевала?

Олянка смущённо промолчала. Завязав «приличную» одёжу в узелок, она облачилась в рабочее, всунула ноги в сапожищи, подняла наголовье плаща, натянула перчатки. Брана бросила ей острогу, и Олянка ловко поймала её за древко. Она была готова к новому рабочему дню.

Пока они гнались за китом, блины из корзинки как-то незаметно разошлись.

Олянка с трудом выкраивала короткие часы на свидания с Ладой. Не было времени подолгу нежиться в постели, а так хотелось никуда не спешить, никуда не бежать от любимой, полноценно наслаждаясь ею... Каждый миг был драгоценен. Всякий раз к их встрече Лада готовилась основательно, и Олянку всегда ждало пиршество. Помня то ночное блинное обжорство, Олянка взяла за правило: сперва Лада, потом еда. Как бы ни была она голодна, Лада стояла на первом месте как самое нужное, самое дорогое сокровище, ягодка, лапушка, пташка, солнышко. Подснежник звонкий, ручеёк лесной, её горлинка, её единственная, её счастье, её жизнь. Олянка по-прежнему была осторожна и берегла невинность Лады, не проникая ласками внутрь: время ещё не настало. Не сейчас. Когда? «Осенью. Это будет осенью», — чувствовала она, лаская горячим ртом и сама содрогаясь мощными сладкими волнами от одного лишь звука Ладушкиных вздохов.

Так продолжалось до середины последнего летнего месяца. Промысел завершался в первые дни осени, так что работать Олянке оставалось не более двадцати дней. Ей удавалось скрывать от Лады, где она трудится, но однажды, вернувшись на берег с добычей, она услышала:

— Эй, Олянка! Тебя хозяйка вызывает.

Она нахмурилась встревоженно. Неужто Капуста была недовольна её работой? Ещё не хватало... Пришла беда, откуда не ждали!

Владелица ладьи дожидалась её в домике на берегу. Могучее седалище северянки покоилось на бочке, на которую постелили лучшую оленью шкуру — почтительности ради и удобства для. Её плечи покрывал расшитый красный плащ, ноги в сапогах с кисточками и загнутыми носами были широко расставлены, одной рукой оружейница опиралась на колено, а другой держала кусок пирога, который жевала. Но ждала она не одна: скрестив руки на груди и нетерпеливо притопывая ножкой, рядом стояла Лада. Была она в обычном наряде белогорских дев: чёрной юбке с передником, белой рубашке с богато вышитым воротом и зарукавьями. Косу украшал жемчужный накосник, а богатое очелье с самоцветами говорило, что его носительница — девица не простая. Притопывающая ножка была выставлена чуть вперёд, и остроносый сапожок рядом с сапогом огромной северянки выглядел почти детским.

Увидев Олянку, она кинулась к ней и обняла за шею.

— Почему ты мне ничего не сказала?! Да о чём ты вообще думала, когда пошла сюда работать?! Разве можно так?!

— Кхм, кхм, — откашлялась Капуста. — Слушай, Олянка, ну и девица у тебя! Заявилась ко мне, оторвала меня, понимаешь ли, от обеда... — Она приподняла кусок пирога. — Отчитала меня, как девчонку, а потом ещё и обвинила в том, что я беременных заставляю китобоями трудиться! И как прикажешь всё это понимать?

— Госпожа, прости меня, — хмурясь, проговорила Олянка. — Когда я пришла к тебе просить работу, я не сказала, что дитя жду. Ты б меня, наверно, отправила восвояси. А мне очень нужно было что-нибудь с хорошей оплатой. Мои родители уже старые и помочь не могут, а от родительниц моей избранницы я зависеть не хочу. До поступления к тебе я жила на Кукушкиных болотах и подрабатывала врачеванием, но целительница я не великая, знаю всего несколько трав и использую кровь оборотня. Это зелье помогает, но мне не хватает духу брать за свою помощь высокую плату. Люди дают, сколько могут или сколько хотят. В общем, на этом не разбогатеешь. Но я хочу, чтоб мы с Ладой жили достойно, не в лесном шатре, а в своём доме с садом, и чтоб Лада и наше будущее дитятко не знали нужды. Но добиться этого я хочу сама. Родительница моей Ладушки — особа знатная и не бедная, но я не хочу быть ей ничем обязанной. Вот так и вышло всё это. Прости, что правду не сказала.

— Гмммм! — опять прочистила горло Капуста. Слушая Олянку, она задумчиво жевала пирог, а к концу рассказа доела и стряхнула крошки с колен. — Вон оно что. Не дело это, конечно — с дитём под сердцем острогой махать. Ежели б я знала, то, само собой, тебя б до такой работы не допустила. Работёнка-то, конечно, того... тяжёлая. Я, честно признаться, думала, что не справишься ты и сама уйдёшь, не выдержав и одного выхода в море, а ты упёртая оказалась. Крепкая. Даже зауважала я тебя. Сделаем-ка вот что... Промысел уж скоро кончается, остаток его ты на берегу доработаешь. Дел там тоже достаточно: туши разделывать, мясо на мой склад относить, еду для охотниц стряпать, в домиках убирать, лодки чинить. А в море не выходи, там и для не беременных-то небезопасно бывает. Кит так хвостом наподдать может, что ой-ой-ой... Кгм!

Лада испуганно вскрикнула, и Капуста крякнула и смолкла, поняв, что в такие подробности в присутствии впечатлительной девушки вдаваться не стоило. Она закончила:

— А в конце промысла приходи — сколько обещала, столько и заплачу. И вот ещё что... Будет вам, голубушки, и дом с садом, и житьё достойное. Дом лучше каменный строить, чтоб веками стоял. Тут камень нужен и работу каменщиц оплатить, вестимо, придётся. За одно лето ты, Олянка, на дом пока не заработала, но ещё три-четыре таких промысла — и как раз получится. Я к чему это веду-то?.. Ссуду могу тебе уже сейчас дать, чтоб строительство началось, а ты как родишь и откормишь дитё положенный срок — придёшь и честно отработаешь. Ну, грамоту придётся, само собой, подписать — всё по правилам. Там всё прописано будет, дабы никто от исполнения обязательств не уклонился. Ну что, по рукам?

— Благодарю тебя, госпожа, — сказала Олянка с поклоном. — Хоть и не люблю я в долг брать, но, видно, по-другому не выйдет. Отработаю всё, не сомневайся.

— Олянушка, родная, но ведь матушка Радимира ни в чём нам не откажет, — вмешалась Лада. — И с домиком поможет, и приданое за мной будет хорошее!

— Цыц, девонька, помолчи, — не грубо, но ласково-строго осадила её Капуста, поднимаясь с места и опуская тяжёлую ручищу на плечо Олянки. — Матушка матушкой, а жить самим надо, детушки. Когда ты сама дом построила — он твой до последнего камушка, ты в нём хозяйка и ничего никому не должна. А коли родители его подарили — не твой он, а дарёный. То, что достаётся даром, не так ценится, как своё, заработанное. Уж поверь, доченька, я-то знаю. Сама я на ноги вставала, и всё, чем я сейчас владею — плоды труда моего. Когда молодая была, тяжко трудилась, от зари до зари в мастерской пропадала, а теперь вот на меня работают. Ты уж прости, дитятко, что поучаю. Лет мне уж немало, хочется молодым опыта в карман отсыпать, вот только свой-то опыт, шишки свои набитые — они ценнее!

— Благодарю тебя, госпожа, за совет мудрый, — скромно потупилась Лада. — И прости меня за речи дерзкие и непочтительные. Погорячилась я, не разобравшись. За ладу свою я волновалась.

— Вот это другой разговор, — незлобиво молвила Капуста. — А за ладу не волнуйся. Она у тебя из крутого теста замешана, из доброй стали выкована.

Как и они и порешили, Олянка доработала это лето на берегу. Каждый день Лада приносила ей корзинку со съестным; больше всего любила и ценила Олянка блины — ещё тёплые, ею собственноручно испечённые. Ильга тоже приносила Бране то завтраки, то ужины, а иногда и то, и другое, и на пару с Ладой они кормили тружениц: Ильга — супругу, а Лада — пока ещё избранницу.

Когда летний промысел закончился, Олянка пришла к Капусте за оплатой. Та всё выдала сполна и разложила перед ней несколько ожерелий великолепной работы северных мастериц-златокузнецов.

— Выбирай любое, какое тебе глянется. Но думается мне, что больше всего твоей нежной Ладушке подходит вот это.

И она показала на ожерелье из лунного камня, обработанного в виде капелек. Сквозь молочно-жемчужную дымку проступали голубые переливы. Каждый из камушков оплетала затейливая скань — тончайший узор из серебра. Лунный камень в ожерелье дополняли жемчужины.

Его Олянка и выбрала для Лады. Сидя под кустом орешника, у расстеленной скатерти с угощением, она надела его на шейку любимой и застегнула. Уже прохладное дыхание осени чувствовалось в лесу, среди зелени пестрели жёлтые островки, с тихим шелестом падали листья, кружась в мягком, нежарком золоте солнечных лучей. Часто по утрам белели туманы, зябко отсыревала земля холодной испариной. Бабье лето было медовым — и по цвету, и по нраву, и по сути своей любовной для Олянки с Ладой. Кончились дни тяжёлой работы на белогорском Севере, Олянка получила и свою оплату, и ссуду на строительство дома, оставалось только открыться и представиться родительницам Лады.

Столько Олянка вынесла, столько было пережитого за её плечами, неужели после такого она ещё была способна чего-то бояться? Она не страшилась ни схватки с врагом, ни изнурительной работы, ни чьего-то предубеждённого недоверчивого взгляда. Единственным её страхом был страх лишиться возлюбленной — выстраданной, долгожданной. Какими глазами посмотрит Радимира на ту, кого она давно похоронила и оплакала, отпустила белой голубкой со своей груди? Ёкнет ли её сердце, когда её несбывшееся прошлое предстанет перед ней в облике оборотня-волка, похитившего сердце её с Рамут дочурки? А Лада, любуясь в карманном зеркальце новеньким ожерельем, которое очень шло к её глазам, весело щурилась от солнечного зайчика, шаловливо бегавшего по её лицу неуловимой молнией.

— Чудесное какое! Красота неописуемая! Благодарю тебя, родная моя...

Её губки потянулись за поцелуем, и Олянка с наслаждением к ним приникла. Беспрепятственно её ладони скользили по тёплым изгибам бёдер, спины, посягали на наливные яблочки, созревшие под рубашкой Лады. Самый нижний камень ожерелья касался ложбинки между ними. Денёк выдался по-летнему тёплый и сухой, порхали в кустах птички, солнце блестело на румяных боках душистых садовых яблок, коих Лада принесла целую корзинку. Сегодня её кожа пахла яблоком, и этот чистый запах пробуждал и нежность, и жадное желание приникнуть ртом... Что Олянка и сделала, мягко повалив девушку на травку под кустом. Вмиг Лада осталась в одном лишь ожерелье, и Олянка наслаждалась теми самыми яблочками, которые были для неё сейчас гораздо желаннее садовых. Лада, сладко вздохнув, с лёгким стоном раскрыла колени, и Олянка пристроилась между ними, восхищаясь шёлковой нежностью бёдер. Они чуть сжали её, сердце с солнечным ликованием угодило в их ловушку, а губы, скользя вверх от груди, по шее, по подбородку, добрались наконец до Ладушкиной улыбки. Жемчуг ожерелья и жемчуг её зубов, розовая мягкость ротика и влажная мягкость между раскрытых бёдер. Отведав одного поцелуя, Олянка перебралась вниз и принялась за другой.

Неспешно и лениво ползло медовое время, день замер в своём золотом зените, предосенняя горьковато-свежая синева неба оттеняла яркую, солнечно-прозрачную желтизну качающихся веток. Уже не лето, ещё не вполне осень — межвременье, мягкое и задумчивое, вобравшее в себя всё самое лучшее от обеих пор, на стыке которых оно находилось. Озарённые солнцем жилки листьев, полнокровные тёплые жилки под нежной кожей. Стыдливый румянец рябины, бесстыдно-сладкая радость поцелуя. Алые ягоды, алая кровь девственности на пальцах. У Лады вырвалось тихое «ах», глаза-подснежники блестели укоризненными росинками, и Олянка жарко зашептала вперемежку с поцелуями:

Загрузка...