Kraina pusta, biała i otwarta —
Jak zgotowana do pisania karta
(Страна пустая, белая и открытая —
Как готовый к письму лист бумаги).
Польша — будущий (во втором полугодии 2011 года) председатель Европейского союза и признанный генератор Восточной политики ЕС, центром которой является программа ЕС «Восточное партнёрство», реализуемая в отношении Азербайджана, Армении, Белоруссии, Грузии, Украины и Молдавии. Польша — и ЕС вместе с ней — заложник истории своей Восточной политики, в которой конфликтно соединяются роль Польши как цивилизованной жертвы варварской, старой и новой России — и имперская миссия Польши как бывшей метрополии для стран Восточной Европы и маяка национального освобождения для Кавказа и даже Туркестана. Если Польша останется эмоциональной и риторической жертвой имперской политики России/СССР (вернее — наследницей потерпевшего поражение националистического проекта Духиньского/Пилсудского), то она по-прежнему будет «вечным историческим противником» современной, многонациональной, постимперской России.
Если общество и власти Польши смогут не риторически, а критично обратиться к своему историческому опыту Речи Посполитой как многонациональной империи, то им не только удастся достичь подлинного примирения с современной Россией, но найти путь к историческому евразийскому партнёрству по проекту Дмовского/ Гедройца. Надо признать, что сегодня в повестке дня польско-российских отношений, несмотря на действительно важные действия Москвы по признанию ответственности Сталина за расстрел польских военных и чиновников в Катыни в 1940 году, преобладает Восточная политика «жертвы», которая требует справедливости. Но нет никаких свидетельств о том, что Польша готова признать свои традиционные двухсотлетние империалистические цели на Востоке и превратить эту традицию в основу для партнёрства. Варшава ведёт диалог, чтобы Россия покаялась за СССР, и не отказывается от своих традиционных целей на Востоке. Эта историческая и политическая инерция имеет двухсотлетнюю генетику, признание в польском обществе, богатую интеллектуальную родословную. Именно в этом русле лежит и рискует остаться сегодняшнее польско-российское примирение. И поэтому — не может быть полноценным примирением.
Сопредседатель российско-польской группы по сложным вопросам, экс-министр иностранных дел Польши, один из авторов русофобского обращения деятелей пост-коммунистической Европы к Бараку Обаме с призывом ужесточить политику США в отношении России (2009), Адам Ротфельд недавно признался: «Территориальные разделы Польши создали в мышлении поляков уверенность в том, что в вопросе дальнейшего существования решающую роль играет сила. А такой силой обладает Россия. Одновременно поляки испытывают по отношению к россиянам манию величия. Считают, что Польша принадлежит западному миру, вышла из греко-римско-иудео-христианской традиции». При этом после обретения Польшей независимости, по его мнению, поляки практически перестали говорить о немецких преступлениях, вместо этого начали говорить и писать исключительно о советских преступлениях.
Описывая царящий в польском общественном сознании устойчивый образ России как вечного исторического врага, авторитетный польский историк пишет сегодня: «В настоящее время в польской историографии больше места посвящается страданиям, преступлениям и преследованиям поляков советской властью, чем при немецкой оккупации». И отмечает, что в Польше непопулярен взгляд гуру русистики Анджея Валицкого, способный стать основой для подлинного примирения: «У нас нет ни конфликтов по поводу границ, ни проблем, связанных с русским меньшинством в Польше и польским в России… Если мы перестанем смотреть на Россию как на неизменного исторического врага, а на самих себя как на защитников Европы от якобы всё ещё актуальной угрозы со стороны России, то это немедленно увеличит значение и престиж Польши».[2]
Другой современный польский исследователь общественного мнения признаёт, что, кроме цивилизационного превосходства Европы — Польши над Россией — Азией, «для современной Польши важен также мотив страданий от угнетения России. Чем длиннее список перенесённых страданий, тем крепче основания, чтобы выразить моральное превосходство Польши в своих отношениях с Востоком и Западом».[3]
Современный немецкий исследователь пишет: «Чем бы ни определялись польско-советские отношения, коллективной памятью поляков они воспринимаются как непосредственное продолжение конфликтных польско-российских отношений. Это касается и тех преступлений, которые совершались против Польши преимущественно советским режимом и собственным коммунистическим правительством, а не Россией.
Преступления режима оказываются во всех отношениях под знаком национального толкования истории. Согласно такой оценке, например, глубоко укоренившийся в коллективной памяти поляков расстрел польских офицеров советским НКВД в 1940 году под Катынью вписывается в колею векового противостояния с Россией. Из-за непрерывности коллективного воспоминания именно это событие выступает выдающимся мученичеством польской нации в современной истории (…) что русский народ недостаточно покаялся за преступления в Катыни, как будто русские, убитые в немалом числе при Сталине, или советский режим не понесли ответственность за катынские убийства. С другой стороны, преступления, совершённые нацистами в Освенциме (хотя по количеству и значению они гораздо тяжелее Катыни), для поляков несут гораздо меньше национальной нагрузки, а потому и вспоминаются реже. Это, вероятно, происходит оттого, что жертвами индустриальных массовых преступлений пали не только и не столько поляки, а потому и воспоминание о них не может быть полностью полонизировано».[4]
В известных работах российско-польской группы по сложным вопросам, подготовивших «признание Катыни» и увенчавшихся пропагандистским проектом польского «Центра диалога» на территории России, этой идейной экспозиции, картины этого консенсуса и политической практики нет вовсе. Нет в них даже стыдливого признания того, что «сложные вопросы» — только вторичны, производны, ниже уровнем перед лицом глобальной проблемы исторического диалога и противоборства России и Польши, где есть обе проигравшие стороны и нет монопольной этнической жертвы. Вместо этого в трудах группы по сложным вопросам есть лишь исчерпывающий польский реестр исторических претензий к России, который так бесхарактерно легитимировал МИД России и приглашённые им специалисты.[5]
Тем временем внутренняя правда, историческая основа Восточной политики Польши таковы, что в отношениях с Россией польские власти и общество чаще всего прибегают к стыдливому умолчанию. Именно поэтому редко от кого, рассказывающего от Восточной политике ЕС (Польши), можно узнать о том, что в её историческом генезисе и заявление одного из лидеров «Солидарности» на её первом съезде в сентябре 1981 г., что «кремлёвские куранты сыграют «Мазурку Домбровского»»[6] (национальный гимн Польши), что равносильно прямой декларации о том, что уже политическое и национальное освобождение неразрывно связывалось с миссионерским империализмом на Востоке. Не секрет, что это национальное освобождение, начиная с XIX века, всегда было не характерным для того времени национальным воссоединением, как у немцев и итальянцев, а неизменной борьбой за восстановление Речи Посполитой в имперских границах 1772 года, разделённых Пруссией, Австрией и Россией. Это была борьба не за национальное государство, а борьба бывшей метрополии за свои некогда присоединённые и колонизованные окраины, националистически отрицавшая этнические права её Восточных Кресов (этнографических Литвы, Белоруссии, Украины и даже Бессарабии).
Выбор между узко-национальным и имперским сценариями развития Польше до сего дня составляет не музейный, исследовательский, а самый живой общественный интерес. В этом — сила и разнообразие польской «исторической политики», в этом — и актуальная практика, корень недавних уличных конфликтов в Польше[7] между историческими поклонниками националиста, склонного к имперскому союзу с Россией, Романа Дмовского и империалиста Юзефа Пилсудского, выступавшего националистическим противником России.
Великое княжество Литовское и Польша, объединившиеся в Речь Посполиту, в XV–XVII веках были успешными конкурентами Москвы по разделу и консолидации древнерусской этнографической, культурно-языковой и конфессиональной территории, но в XVIII веке они проиграли России эту борьбу. Разделы Речи Посполитой (не собственно Польши, а её имперского тела, включая Литву) в конце XVIII века — в первой половине XIX (до 1863 года) создали в составе Российской империи Александра I и даже Николая I не просто Царство Польское, а полноценную «внутреннюю империю», располагавшую армией в половину российского дворянства и продолжавшую беспрепятственную культурную, языковую и конфессиональную экспансию на Восточные Кресы — уже в составе России. И впоследствии, даже потерпев поражение в борьбе за независимость, польская политическая мысль основывалась на консенсусе о возвращении к границам 1772 года. При этом социальная демократизация Кресов понималась как их полонизация: «лишь немногие выдвигали программу автономии и культурно-языкового развития украинских, белорусских и литовских земель».[8] В отличие от представителей русской революционной эмиграции, в польской только «очень немногие деятели допускали возможность обретения собственной национальной государственности украинцами, белорусами и литовцами».[9] Когда в начале XX века воюющая с Россией Япония ради подрыва тыла противника начала финансировать революционные и националистические силы, польский социалист Юзеф Пилсудский предложил японскому правительству использовать для этого нерусские народы в составе России от Балтики до Кавказа и Туркестана, указывая на обоснованное лидерство поляков в этом проекте.
После обретения Польшей независимости в ноябре 1918 года, уже в феврале 1919 года государственной задачей для её власти стало завоевание бывших Кресов — Литвы, Белоруссии и Украины. Самый авторитетный российский полонист, пользующийся заслуженным признанием и в Польше, анализируя мотивы такой политики, обращает внимание на то, что даже в ныне действующем историческом пособии для современной польской армии, утверждённом Министерством обороны Польши, идеология такой экспансии предстаёт естественной и легитимной. В пособии говорится: «Для Пилсудского важнейшей проблемой оставалось решение вопроса о восточной границе. Он считал (оказалось, что это был правильный взгляд), что эти границы можно установить только с помощью оружия». И далее о военных задачах новой Польши в изложении её Министерства обороны: «Оторвать от России те народы, которые, желая создать независимые государства, соглашались на федеративную связь с Польшей. Возрождённая после 123 лет неволи, Польша стремилась включить в состав своего государства значительные территории восточных окраин, принадлежавших ей до 1772 года. Второстепенным был вопрос о том, как это сделать: в соответствии с инкорпорационной политикой Дмовского или федерационной Пилсудского. Цель Польши состояла в отторжении от России части бывших польских земель и ослаблении таким путём этого государства».[10]
В 1920–1930-е годы в Польше было окончательно сформулирован выбор из внешнеполитических стратегий: на смену антинемецкой «Пястовской идее» «возвращённых земель» к западу от польской метрополии пришла наследующая Речи Посполитой «Ягеллонская идея» — экспансия на восток — в Литву, Белоруссию и на Украину — и построение вокруг Польши империи, главным противником которой выступает историческая Россия, а главным призом в борьбе против неё — её окраины и даже часть метрополии на Юге, в Поволжье и на Урале. Если в политической мысли в Польше собственная страна (проект страны) воспринималась в XIX–XX веках (до 1939 года) как единственное крупное на Востоке средостение между Россией и Германией, то и «Ягеллонская идея» логично превращалась не только в формулу экспансии на Восток, но и в интеллектуальную почву для борьбы за новую «внутреннюю империю» — объединение под руководством Польши Пилсудского стран Центральной и Восточной Европы — в Intermari (Międzymorze — Междуморье) федерацию/ конфедерацию стран Европы от Балтики до Балкан и Адриатики. Естественным продолжением проекта этого Междуморья на Восток и практическим инструментом борьбы Польши против исторической России в лице СССР в 1930-е годы стал «прометеизм» — по форме антиимпериалистический проект разрушения СССР с помощью максимального числа националистических и радикально-националистических движений на Украине, Кавказе, Волге, в Туркестане и Сибири. Но по сути это был проект динамической империи на развалинах СССР под лидерством Польши. Вот что говорилось в документе польского Генштаба о задачах «Прометея» в 1937 году: «Прометеизм является движением всех без исключения народов, угнетаемых Россией… чтобы вызвать национальную революцию на территории СССР… «Прометей» мобилизует членов по собственной воле и под собственную ответственность, не беря на себя никаких политических обязательств по отношению к национальным центрам. «Прометей» должен иметь право проявлять национальный радикализм для того, чтобы самым эффективным образом создать революционную динамику. Радикально-национальные тенденции не должны ему ставиться в вину и не должны неправильно расцениваться как фашистские.».[11]
Послевоенный мир, прошедшее без особенного пафоса примирение Польши и Германии, создание и расширение Европейского союза лишили предмета польский проект Междуморья, который уступил свою нормативнориторическую функцию более рыхлому концепту «Центральной (Центрально-Восточной) Европы», восходящего к германской традиции Mitteleuropa (Срединной Европы). Исследование показывает, что к середине 1990-х годов этот концепт вытеснил в западной литературе прежде преобладавшую «Восточную Европу». Точно так же, как турецкое понятие «Южного Кавказа» имело целью вытеснить из языковой и политической практики «империалистическое» Закавказье, «Центральная Европа» немедленно стала полем для интеллектуального подкупа, например, политического класса Украины, которому — в противоречие с историей и географией — обещалась (и обещается доныне) некая генетическая «европейскость». Стоит ли удивляться, что уверенней всего этот новый инструмент отнесения к «Центральной Европе» используется властями Польши для формулирования современного образа своей Восточной политики, адресованного своим Кресам — Литве, Белоруссии, Украине, Бессарабии.[12]
После свержения коммунистического режима в Польше в 1989 году концентрация её общества и власти на «ягеллонской модели» Восточной политики была целиком подчинена традиционным задачам противостояния России и новым целям эксплуатации наследия распада СССР — и присвоении себе особой роли «адвоката» и лидера новых независимых государств Восточной Европы перед лицом Запада. Очевидные корни такой политической линии лежат не только в наследии Пилсудского, но и в революционной по откровенности политической философии Ежи Гедройца и его журнала «Культура». В 1970-е годы Гедройц и Юлиуш Мерошевски в «Культуре» вполне «прометеевски» призвали поляков к отказу от империалистических притязаний на Украину, Литву, Белоруссию (сокращённо: ULB, УЛБ), к признанию их прав на независимость (сначала от СССР, и лишь затем, вероятно, от Польши), но опять же в качестве «ведомых», младших партнёров. Юлиуш Мерошевски писал о «проблеме УЛБ»: «Территория УЛБ определяла саму форму польско-российских отношений, обрекая нас либо на империалистическую политику, либо на роль страны-сателлита. Было бы безумием надеяться, что Польша может исправить свои отношения с Россией, признав проблемы УЛБ внутригосударственными проблемами России. Соперничество между Польшей и Россией на этих территориях всегда имело целью установить превосходство, а не добрососедские польско-российские отношения».
Современный белорусский автор видит центр этой философии не в её историческом великодушии, а в откровенных признаниях, которые, если следовать пафосу журнала «Культура», и непосредственно перед антикоммунистическим переворотом в Польше составляли предмет консенсуса для польского политического класса: «патриарх польской эмигрантской политической мысли Юлиуш Мирошевский… отмечал, что «ягеллонская идея» только для поляков не имела ничего общего с империализмом, однако для литовцев, украинцев и белорусов она представляла собой чистейшую форму традиционного польского империализма. «В Восточной Европе — если на этих землях когда-то воцарится не только мир, но и свобода — нет места никакому империализму: ни русскому, ни польскому. Мы не можем горланить, что русские должны отдать украинцам Киев, и требовать в то же время, чтобы Львов вернули Польше. Это та самая «двойная бухгалтерия», которая в прошлом делала невозможным преодоление барьера исторического недоверия между Польшей и Россией. Русские подозревали, что мы антиимпериалисты только по отношению к русским — это значит, что мы желаем, чтобы место русского империализма занял польский. Мы ведем себя как шляхтич, потерявший свое имение».».[13]
Несомненно, что в сердцевине «нового взгляда» Гедройца и его единомышленников на задачи Восточной политики Польши оставалась незыблемой — лишь косметически и риторически модернизированная — «Ягеллонская идея» польского миссионерства и империалистического лидерства на Востоке. По точным словам специалиста, «теперь главная цель Польши — независимость региона ULB от России. Залогом же этого считается становление полноценного польского влияния на этих территориях, что легко реанимирует при необходимости и «благородную ягеллонскую идею», от которой доктрина как бы призывает отречься. Отношения с Россией Польша по-прежнему воспринимает как «борьбу за лидерство на Востоке».[14] Как свидетельствует современный учёный, в 1980-е годы в рядах политической оппозиции в Польше этот взгляд получил аутентичное развитие: «В ряде случаев авторы концепций готовили общество к восприятию идеи появления в регионе каких-либо федеративных образований. В восточно-европейское объединение, в зависимости от предлагавшихся форм интеграции, должны были войти различные страны и народы, но в качестве потенциальных союзников Польши во всех предложениях оппозиции фигурировали Украина, Белоруссия и Литва».[15]
И всё же — суровая откровенность, привнесённая Гедройцем и Мирошевским в польский взгляд на Восток, предложенная ими замена пилсудского hard power на индивидуальную soft power на Кресах, в современных условиях ставшую soft power от имени Европейского союза — и на Кресах, и на Кавказе — заслуживает особого внимания. Понятно, что на Кавказе польский мессианизм не пойдет далее риторических жестов. Такова уж суровая реальность нашего Закавказья. Но растущий гуманитарный конфликт Польши с Литвой (в котором проблема прав польского меньшинства в Виленском крае часто закрывает историческую пропасть, лежащую между польским антинацизмом и литовским коллаборационизмом), прогрессирующий паралич Украины и наступающий обвал Белоруссии — делают взаимную soft power Польши и России справедливой и рациональной.
Но правящая в современной Польше политическая традиция остаётся и верным учеником, и не менее верным пленником антирусского национализма, находящего один из источников своей идентичности в образе поляков — прометеев, конфедератов, империалистов, исторических конкурентов России, — в образе этнической жертвы, которая может от России только требовать и требовать, никогда не делясь исторической ответственностью. Практический исследователь современного общественного мнения Польши подводит итог: «Польша считает, что Россия всё ещё недостаточно «покаялась» в причинённых Польше за всю историю своего существования злодеяниях. Причём российское «покаяние» на общественном уровне полякам не интересно, им нужно покаяние официальное, из которого могут быть извлечены политически-правовые и экономические следствия».[16] Требование политически-правовых и особенно экономических следствий для России того, что Россия уже признала ответственность Сталина за Катынь — признак не только направленности общественного мнения, но и точная формула того, к чему — при любых официозных празднествах примирения! — ведёт «историческая политика» действующих в Польше властей.
Известно, что историки традиционно играют в польской политике — и особенно в её внешнеполитической части — значительную роль. Но часто упускается из виду, что именно доминирует в сознании этих историков и какой они видят свою историческую миссию в отношении России. Действующий президент Польши Бронислав Коморовски, видимо готовясь к историческому примирению, не скрывает того, что вошло в плоть и кровь его политической философии: Украина — утраченное наследие Польши-как-Европы, а Россия — принципиально инородное тело не только для Европы, но и для Украины. Вот что он говорит: «Украина не хочет быть поставлена перед выбором: быть с Западом или с Россией. Киев придерживается позиции, что можно быть и с тем и с другим. Однако придёт время, когда Украина будет вынуждена выбрать». Не случайно эта позиция президента и историка Коморовского так тесно связана с его особым цивилизаторским мессианизмом в отношении России. Именно поэтому Коморовски недавно скандально — но вполне предсказуемо — заявил, что визит премьера России Владимира Путина на церемонию, посвящённую 70-летию со дня начала Второй мировой войны в Вестерплатте (1 сентября 2009 года), «имеет большое значение с точки зрения польской исторической чувствительности. Русские, таким образом, признали, что Вторая мировая война началась 1 сентября 1939 года с Польши, а не 22 июня 1941 года». Для русского исторического сознания очевидно, что, выступив с таким заявлением, президент Польши пал жертвой собственного либо крайнего политического высокомерия, либо самого примитивного невежества. Ведь никогда в истории — ни в СССР, ни в современной России — никем не говорилось, что Вторая мировая война якобы началась 22 июня 1941, в день нападения Германии на СССР. 22 июня 1941 — принимая во внимание его фундаментальное значение для российский идентичности и смысл общегосударственного траура — считалось и считается днём начала собственной, советской, личной для большинства Великой Отечественной войны — но лишь части Второй мировой. Это азбучная, школьная истина. Предполагать, что Россия так же настолько больна солипсизмом, чтобы приравнивать начало мировой войны к началу войны против России, — это значит опозориться на самом ровном месте, говоря самые правильные слова о примирении. Похоже, до сих пор для Польши это примирение с Россией «эмоционально» хочется представить как примирение цивилизатора с варваром.
В течение 2005–2009 гг. представители Польши неоднократно неофициально заверяли представителей России, что признание ответственности СССР за Катынь не будет иметь никаких практических следствий для России — и останется сугубо моральным актом. Но в октябре 2010 года — после того, как Польша получила окончательные и однозначные заверения от России, что Москва приняла польскую повестку дня в «сложных вопросах» совместной истории, первостепенном значении истории для двусторонних отношений — и «признала Катынь» — польское правительство поддержало иск своих граждан против России по Катынскому делу.[17] Перед лицом такой перспективы становятся всё более понятными цели и границы «исторического примирения», на которые пошла Польша в отношении России. Трудно, но хочется надеяться, чтобы их понимали и в тех властных кругах России, для которых такое примирение стало сферой их государственной и политической ответственности. И не строили иллюзий.
Польша — давний, генетически близкий, исторически ангажированный, интеллектуально активный конкурент и собеседник России. И не бюрократической, априори компромиссной, исторически невежественной русской дипломатии справиться с ним. Ведь задача — не только выдержать конкурентную борьбу, но и породить исторически обоснованный и экономически беспрецедентный союз России с Польшей, внутри которого и будет найдено общее политическое решение для Восточной Европы, Восточных Кресов и исторической Западной Руси. Реальность, исторический опыт и преобладающая миссионерская интуиция Восточной политики, опыт многонациональной Речи Посполитой (империи) — единственный стабильный фундамент для диалога Польши с многонациональной, неэтнической Россией (империей). Диалог этих двух имперских опытов, их равная «постимперскость» — настоящая основа для исторического примирения.