Н. Долинина
Предисловие к
До с то е в ском.у
Рисунки Н. Кошелькова
70803—146
Д Д/Ц01(03) 80 ^^—^ ©Издательство «Детская литература», 1980 г,
Читать книги Достоевского трудно. В них вроде бы все понятно и все увлекательно: читающего охватывает любопытство — что же дальше? Судьба героев сразу, с первой страницы, становится важной, от книги не оторваться. Но все-таки читать трудно, даже мучительно. Вероятно, потому, что Достоевский не боится заглядывать^в такие тайные уголки и углы человеческой души, мимо которых проходил даже великий Толстой.
Или — нет. Пожалуй, лучше сказать иначе: в романах Толстого — жизнь, как она есть, каждодневная, с буднями и праздниками, с радостью и горем, с унынием и восторгом, с прозрениями и ожиданием чуда, потерями и находками. Читатель узнает в героях Толстого себя и радуется узнаванию, сопереживает героям, жалеет их, любит, иногда сердится на них, раскаивается в совершенных ими поступках, потому что и сам мог бы совершить те же ошибки.
Достоевский не пишет о жизни каждого дня. В его книгах герои раскрываются перед читателем в часы и дни таких событий, какие могут выпасть на долю одного человека один только раз в жизни, а могут и не выпасть никогда.
Герои Достоевского живут в особом измерении, нисколько не похожем на обычную жизнь обыкновенных людей. Они страдают так мучительно, что читать об этих страданиях больно. Они решают такие важные вопросы жизни и смерти, пользы и бесполезности человеческого существования, любви и долга, счастья и отчаяния, что нам, читателям, трудно представить себя на их месте. Все человеческие чувства доведены у героев Достоевского до высшего напряжения: любовь и страсть, муки ревности, доброта и ненависть, детская наивность и холодное коварство, бескорыстие и расчет, легкомыслие и тяжкая ответственность долга — все достигает высшего предела. Читая, мы проникаемся состраданием. Это очень нужное человеку понятие: СО-СТРАДАНИЕ. Да, мы страдаем вместе с героями, и это обогащает наши души, как ни мучительно читать Достоевского.
«Униженные и оскорбленные» — далеко не лучшее произведение писателя. Это, в сущности, первый его большой роман, написанный после большого перерыва. Почему же я решилась писать именно об этом произведении? По двум причинам. Во-первых, мне кажется, что начинать читать Достоевского, входить в мучительный, сложный и бесконечно увлекательный мир его героев лучше именно с этого рома^ на. Пожалуй, можно сказать: он более доступен. Во-вторых, на мой взгляд, в «Униженных и оскорбленных» автор как бы примеривается ко всем своим будущим творениям; это как бы черновик и «Преступления и наказания», и «Идиота», и «Подростка», и «Братьев Карамазовых», и даже «Бесов», Будущий зрелый Достоевский приоткрывается на страницах «Униженных и оскорбленных».
Он был одним из самых серьезных русских писателей, он ставил в своих книгах труднейшие философские проблемы. И в то же время Достоевский владел искусством увлекательного чтения. В каждой его книге есть тайна, к раскрытию ко-* торой спешит читатель. Раскольников в «Преступлении и наказании» уже в начале книги совершил преступление: убил и ограбил. Думающего читателя волнует состояние души героя, муки его совести, психологический спор Раскольникова со следователем Порфирием Петровичем, его любовь к Соне и трагическое возрождение героя. Но тот же думающий читатель не может не быть увлечен разрешением детективной истории: найдут убийцу или нет? Сознается ли он сам? Как раз-» решится таинственная для всех остальных героев книги история убийства старухи-процентщицы?
Князь Мышкин в «Идиоте» покоряет нас с первых же страниц светом своей души, добром, правдой. Мы следим за его жизнью со страхом: этот человек так хорош, что не мо^ жет он быть благополучным, это понимает читатель. И в то же время следит за трагедией любви князя Мышкина к Настасье Филипповне, предчувствует ее гибель и не может оторваться от острых поворотов сюжета книги.
Острые, почти детективные сюжеты — в «Подростке», «Бесах», «Братьях Карамазовых».
Это необыкновенное сочетание глубины и серьезности разрешаемых автором проблем с увлекательным, таинственным, острым сюжетом пришло к Достоевскому не сразу. Читая его первые повести, мы видим, как он постепенно медленно учится быть Достоевским.
«Униженные и оскорбленные» — первая книга писателя, где он начинает находить свой неповторимый стиль философа, психолога и мастера увлекательного чтения.
ЧАСТЬ I
Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид, Свод небес зелено-бледный, Скука, холод и гранит...
Л. С. Пушкин
to
1. Как
начинаются книги
«Прошлого года, двадцать второго марта, вечером, со мной случилось престранное происшествие».
Так начинается роман «Униженные и оскорбленные». На то, как начинаются книги, всегда интересно обратить внимание.
У Пушкина часто первая же фраза вводит нас прямо в центр повествования: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». («Пиковая дама».) А вот как начинается «Гробовщик»: «Последние пожитки гробовщика Андриана Прохорова были Езвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся со всем своим домом».
Для многих писателей это умение Пушкина сразу ввести читателя в мир своих героев оставалось недостижимым идеалом: это не каждому удается; есть писатели, для кого естественнее начинать книгу постепенно, медленно вводя в нее читателя, не сразу представляя ему героев.
Глава I
СТАРИК И ЕГО СОБАКА
В «Герое нашего времени» — иные, не пушкинские, но тоже стремительные начала каждой части. Герои Лермонтова —постоянно в движении, и каждая часть романа с того и начинается: герой куда-то едет. Первая повесть — «Бэла»: «Я ехал на перекладных аз Тифлиса». Вторая повесть — «Максим Максимыч»: «Расставшись с Максимом Максимы- чем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел в Владикавказ». Оба эти «я» не Печорина, но все вокруг Печорина движется, торопится, спешит — и офицер-рассказчик тоже. В следующих трех повестях «я» уже принадлежит Печорину, и он тоже все время едет, непрерывно находится в движении. Вот начало «Тамани»: «Тамань — самый скверный городишко изо всех приморских городов России. Я там чуть- чуть не умер с голоду, да еще вдобавок меня хотели утопить. Я приехал на перекладной тележке поздно ночью».
Здесь — сразу все: и необыкновенные приключения, и быстрое движение, и резкий, быстрый тон речи... «Княжна Мери» начинается тем же глаголом «приехал»: «Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города...» Только в «Фаталисте» Печорин, казалось бы, никуда не едет и ниоткуда не приезжает, но и там — движение: «Мне как-то раз случилось прожить две недели в казачьей станице...» — опять жизнь не устоявшаяся, переменчивая, укладывающаяся в сжатые сроки...
«Мертвые души» Гоголя начинаются, как ни странно, более похоже на Лермонтова, чем на Пушкина: здесь тоже движение: «В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки...» И это не случайное начало: вся книга — о движении Чичикова по губернии, недаром бричка станет одним из самых запоминающихся предметов в «Мертвых душах», недаром и кончится книга движением, но уже не Чичикова: «Русь, куда ж несешься ты, дай ответ?..»
Но другие, более ранние, чем «Мертвые души», работы Гоголя, объединенные под общим названием «Петербургские повести», начинаются иначе. Здесь мы, как и у Пушкина, сразу попадаем в самый центр того мира, куда поведет нас автор. «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере, в Петербурге; для него он составляет все». («Невский проспект».) А вот еще два начала петербургских повестей Гоголя, явно перекликающихся с началом «Униженных и оскорбленных»: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие». Так начинается «Нос». И — очень похоже — «Записки сумасшедшего»: «Сегодняшнего дня случилось необыкновенное приключение».
В обеих этих повестях, действительно, произойдут события невероятные, фантастические — они оправдают такое начало. Но разве «Униженные и оскорбленные» — фантастический роман? Разве там будут переписываться собаки и носы станут молиться в Казанском соборе? Нет, ничего подобного не будет. Зачем же тогда Достоевский начинает роман таким точным указанием времени, когда с рассказчиком, от чьего имени ведется повествование, «случилось престранное происшествие»?
Пожалуй, даже указание времени излишне точное: прошлого года, двадцать второго марта, вечером... Когда мы прочтем еще несколько строк, то узнаем, что действие происходит в Петербурге, на Вознесенском проспекте (так назывался до революции проспект Майорова). Но, вчитавшись внимательнее, мы через несколько глав поймем, что точность эта не подлинная, что главного-то мы не узнали: «прошлого года» — ничего не значит; события, описанные в рОхМане, не могли происходить за год перед тем временем, когда Достоевский писал свой роман, — в книге сознательно перепутаны сороковые и шестидесятые годы. Значит, точная дата, открывающая книгу, понадобилась автору только для того, чтобы убедить читателя: все описанное было на самом деле; заставить читателя верить тому, что он прочтет дальше.
Так с первых же слов автор ставит непременное условие, заключает договор с читателем: нужно верить всему, что будет рассказано; как бы странно ни было, на первый взгляд, любое происшествие, — оно могло быть; оно точно отражает ту непривычную, странную действительность, в которой живут герои Достоевского: действительность обостренных, обнаженных чувств.
Между тем, после первой фразы ничего необыкновенного или странного не происходит. Наоборот, Достоевский рассказывает о вещах совершенно обычных, даже скучноватых: «Весь этот день я ходил по городу и искал себе квартиру. Старая была очень сыра, а я тогда уже начинал дурно кашлять. Еще с осени я хотел переехать, а дотянул до весны».
Язык Достоевского в первом абзаце нарочито, подчеркнуто прост, даже и не похож на литературный. Скорее так говорят, а не пишут в романах: «...хотелось квартиру особенную, не от жильцов... хоть одну комнату, но непременнобольшую, разумеется вместе с тем и как можно дешевую». Тем не менее, сразу после этих, как будто и корявых, слов мы узнаем, что рассказчик — писатель.
2. Фантастический мир Петербурга
Во втором абзаце разговорный тон ис-* чезает. Перед нами возникает один из главных героев Достоевского: город, Петербург. Вспомним еще раз описание Пе* тербурга, данное Гоголем:
«Но страннее всего происшествия, слу« чающиеся на Невском проспекте. О, не верьте этому Невскому проспекту. Я все-« гда закутываюсь покрепче плащом сво* им, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется... Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все в не настоящем виде».
Петербург у Гоголя — живое существо, страшный, фантастический город-спрут, который губит все человеческое, возвышенное, искреннее, как погубил художника Пискарева в «Невском проспекте». Гоголь описывает город, пользуясь, как это ему свойственно, чудовищными преувеличениями: «гром и блеск, мириады карет», «сам демон зажигает лампы», но главное у него: город — живой, «он лжет во всякое время», он ужасен, как чудовище.
ттш-
У Достоевского город — тот же, и описание его, без сомнения, навеяно гоголевским: «Я люблю мартовское солнце в Петербурге, особенно закат, разумеется, в ясный, морозный вечер. Вся улица вдруг блеснет, облитая ярким светом. Все дома как будто вдруг засверкают. Серые, желтые и грязно- зеленые цвета их потеряют на миг всю свою угрюмость; как будто на душе прояснеет, как будто вздрогнешь или кто-топодтолкнет тебя локтем. Новый взгляд, новые мысли... Удивительно, что может сделать один луч солнца с душой человека!»
Да, это гоголевский Петербург, в нем те же «серые, желтые и грязно-зеленые дома» с их угрюмостью. Но описание Достоевского не так безысходно; в этом мрачном городе мелькает иногда хоть «один луч солнца», и в этом пейзаже присутствует человек, его душа, умеющая радоваться тому, что на мгновенье «улица вдруг блеснет», «дома как будто вдруг засверкают». Так входит в роман тема человека и города, которая потом разовьется в «Преступлении и наказании».
«Но солнечный луч потух; мороз крепчал и начинал пощипывать за нос; сумерки густели; газ блеснул из магазинов и лавок».
Этот Петербург уже, без сомнения, гоголевский, тот самый, где носы разгуливают по улицам в мундирах статских советников, а портреты выходят из своих рам; город, где не только могут, но и должны случаться «престранные», фантастические происшествия.
И, действительно, внезапно остановившись посреди Вознесенского проспекта, рассказчик почувствовал, что с ним «вот сейчас... случится что-то необыкновенное». И снова повторяет через несколько строк: «Например, хоть этот старик: почему при тогдашней встрече с ним, я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со мною случится что-то не совсем обыденное?»
Внешность старика описана подробно, очень подробно — с теми подробностями, на какие способен только Достоевский:
«Старик своим медленным, слабым шагом, переставляя ноги, как будто палки, как будто не сгибая их, сгорбившись и слегка ударяя тростью о плиты тротуара, приближался к кондитерской. В жизнь мою не встречал я такой странной, нелепой фигуры... Его высокий рост, сгорбленная спина, мертвенное восьмидесятилетнее лицо, старое пальто, разорванное по швам, изломанная круглая двадцатилетняя шляпа, прикрывавшая его обнаженную голову, на которой уцелел, на самом затылке, клочок уже не седых, а бело-желтых волос; все движения его, делавшиеся как-то бессмысленно, как будто по заведенной пружине, — все это невольно поражало всякого, встречавшего его в первый раз».
Первая же фраза построена так, что в ней как будто и не сказано, что старик шел. Между подлежащим «старик» и сказуемым «приближался» — три строчки, тогда как в обьь чае русского языка ставить сказуемое сразу вслед за подлежащим. Достоевский отодвигает его целой серией деепричастных оборотов: «переставляя ноги, как будто палки», «как будто не сгибая их», «сгорбившись и слегка ударяя тростью о плиты тротуара» — и только после всего этого: «приближался», то есть как будто и не шел, а слабо, медленно, еле- еле двигался...
Читая это описание, мы не только видим перед собой странного, таинственного старика. Мы начинаем понимать и рассказчика: благодаря его точному взгляду, его метким замечаниям, мы проникаемся интересом и жалостью к старику. Ведь это рассказчик сравнивает старческие ноги с палками, он замечает сгорбленную спину, «мертвенное восьмидесятилетнее лицо», видит ветхость одежды: пальто — «разорванное по швам», шляпа — «изломанная», «двадцатилетняя»; обращает наше внимание на уцелевший «клочок уже не седых, а бело-желтых волос» и, наконец, прямо обращаясь к читателю, восклицает: «В жизнь мою не встречал я такой странной, нелепой фигуры!»
Но вот что мы узнаем, читая описание старика: «И прежде, до этой встречи, когда мы сходились с ним у Миллера, он всегда болезненно поражал меня». Значит, рассказчик видел старика и раньше, отчего же в этот вечер у него впервые возникло предчувствие, что должно случиться «что-то необыкновенное»?
Сам рассказчик объясняет это просто: «Впрочем, я был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы». Но ведь и Раскольников в «Преступлении и наказании» чувствовал себя больным, был в бреду все те дни, когда решалась его судьба: превратиться в убийцу? исполнить свое решение или нет? дознаются люди или преступление останется нераскрытым? И, наконец, как избавление от бреда пришло решение сознаться в содеянном самому. Состояние нездоровья, полубреда свойственно героям Достоевского в решительные, трудные, переломные моменты их жизни, а в такие-то моменты писатель и показывает нам своих героев.
Так, может быть, рассказчик потому предчувствовал «что- то необыкновенное», что уже знал: в жизни его происходит перелом, наступает период событий стремительных, трагических и неизбежных?
00 этом мы скоро узнаем. А сейчас вернемся к старику, направляющемуся вместе со своей собакой в кондитерскую Миллера, где уже не раз встречал его рассказчик. Портрет старика все еще не закончен: «Поражала меня тоже его необыкновенная худоба: тела на нем почти не было, и как будто на кости его была наклеена только одна кожа. Большие, но тусклые глаза его, вставленные в какие-то синие круги, всегда глядели прямо перед собою, никогда в сторону и никогда ничего не видя, — я в этом уверен... Лицо его до того умерло, что уж решительно ничего не выражает. И откуда он взял эту гадкую собаку, которая не отходит от него, как будто составляет с ним что-то целое, неразъединимое, и которая так на него похожа?»
Если внимательно прочитать все описание старика, можно заметить: ничего фантастического в его внешности нет — оборванный, несчастный, очень старый старик, вызывающий жалость. Все фантастическое — от воображения рассказчика: «тела на нем почти не было», и кожа его, кажется рассказчику, кем-то «наклеена» на кости, глаза — кем-то вставлены «в какие-то синие круги». И собака старика представляется рассказчику не только «гадкой», но странной, таинственной, похожей на своего хозяина и «неразъединимой» с ним.
Собаке посвящен целый абзац; ее портрет тоже очень подробен, и в нем опять-таки прежде всего виден взгляд и слышен голос рассказчика: «Этой несчастной собаке, кажется, тоже было лет восемьдесят; да, это непременно должно было быть. Во-первых, с виду она была так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что эта собака... не такая, как все собаки; что она — собака необыкновенная... Глядя на нее, вы бы тотчас же согласились, что, наверно, прошло уже лет двадцать, как она в последний раз ела. Худа она была, как скелет, или (чего же лучше?) как ее господин. Шерсть на ней почти вся вылезла, тоже и на хвосте, который висел, как палка, всегда крепко поджатый. Длинноухая голова угрюмо свешивалась вниз. В жизнь мою я не встречал такой противной собаки...»
Еще и еще раз подчеркивая необыкновенность,собаки (как и ее хозяина), рассказчик сообщает: «...в ней непременно должно быть что-то фантастическое... это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде...»
Как завершение, как вывод, описание старика и собаки заканчивается следующим предположением: «Помню, мне еще пришло однажды в голову, что старик и собака как-нибудь выкарабкались из какой-нибудь страницы Гофмана...»
Гофман — немецкий писатель, романтик, сказочник, повести его полны таинственных чудес и фантастических превращений. Да, речь идет о таинственной собаке, вызывающей в воображении то «Фауста» Гете («какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде»), то странные и страшные повести Гофмана, которыми зачитывались современники Достоевского. Но мне почему-то все вспоминается другой Гофман, «не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник...» — персонаж из повести Гоголя «Невский проспект».
В кондитерской Миллера,, описанной Достоевским, собирались пошлые ремесленники, довольные собой и своими низменными интересами. Внезапно в этот мир пошлого самодовольства медленным, слабым шагом вошли старик и его собака.
Рассказчик не впервые увидел здесь этих посетителей. Оказывается, старик приходил в кондитерскую ежедневно: он «никогда ничего не спрашивал», даже газет не читал, не произносил ни слова, просто сидел «в продолжение трех или четырех часов», на одном месте, «смотря перед собою во все глаза... тупым, безжизненным взглядом», а собака неподвижно лежала у его ног. «Казалось, эти два существа целый день лежат где-то мертвые и, как зайдет солнце, вдруг оживают единственно для того, чтобы дойти до кондитерской Миллера и тем исполнить какую-то таинственную, никому не известную обязанность».
Благопристойный мир кондитерской не может долго выносить присутствие неблагообразного старика — столкновение неизбежно, и оно происходит. Один из гостей Миллера, «купец из Риги», почувствовав на себе неподвижный взгляд старика, сначала обиделся, затем возмутился и, наконец, вышел из себя: «...он вспыхнул и... пылая собственным достоинством, весь красный от пунша и от амбиции, в свою очередь уставился своими маленькими, воспаленными глазками на досадного старика». Хозяин кондитерской почел своим долгом заступиться за посетителя и, думая, что старик глух, громко и тоже с чувством собственного достоинства, обратился к нему с требованием «прилежно не взирайт» на посетителя.
3. «Отчего иногда
сердце перевертывается в груди...»
Здесь тон рассказчика резко меняется. Описывая старика и его собаку, он был наблюдателен и, пожалуй, раздражен. Говоря о мире кондитерской, он не скрывал своей неприязни к этим красным «от пунша и от амбиции», самодовольным, тупым мещанам. Теперь он жалеет старика — никакого раздражения больше нет, только жалость, которой не может не разделить читатель: «Старик машинально взглянул на Миллера, и вдруг в лице его, доселе неподвижном, обнаружились признаки какой-то тревожной мысли, какого-то беспокойного волнения. Он засуетился, нагнулся, кряхтя, к своей шляпе, торопливо схватил ее вместе с палкой, поднялся со стула и с какой-то жалкой улыбкой — униженной улыбкой бедняка, которого гонят с занятого им по ошибке места, — приготовился выйти из комнаты. В этой смиренной, покорной торопливости бедного, дряхлого старика было столько вызывающего на жалость, столько такого, отчего иногда сердце перевертывается в груди...»
За этими строками я всегда вижу Федора Михайловича Достоевского — автора «Бедных людей», умеющего перевернуть и сердце читателя.
Умер бедный студент Покровский. За гробом его идет старик отец. Вещи и книги умершего захватила хозяйка квартиры, отец «отнял у ней книг сколько мог, набил ими все свои карманы, наложил их в шляпу, куда мог, носился с ними... и даже не расстался... и тогда, когда надо было идти в церковь... Наконец гроб закрыли, заколотили, поставили на телегу и повезли... Извозчик поехал рысью. Старик бежал за ним и громко плакал; плач его дрожал и прерывался от бега. Бедный потерял свою шляпу и не остановился поднять ее. Голова его мокла от дождя; поднимался ветер; изморозь секла и колола лицо. Старик, кажется, не чувствовал непогоды... Полы его ветхого сюртука развевались по ветру, как крылья... Книги поминутно падали у него из карманов в грязь. Его останавливали, показывали ему на потерю; он поднимал и опять пускался вдогонку за гробом...»
Эта страница — из «Бедных людей», первой книги Достоевского. И в каждой его книге есть страницы, читать которые тяжело, мучительно. Эти горькие, пронзительные слова, действительно, перевертывают сердце; мучительно представлять себе картину, нарисованную Достоевским. Но, право же, человеку, никогда не мучившемуся над книгами Достоевского, непременно недостает чего-то очень важного, может быть, той жалости, что растет прямо в сердце.
Вот такая мучительная картина предстанет сейчас перед нами в кондитерской Миллера. Старика гонят с привычного места...
От него, пожалуй, ждут какой-нибудь обиды... Но рассказчику «было ясно, что старик не только не мог кого-нибудь обидеть, но сам каждую минуту понимал, что его могут отовсюду выгнать как нищего».
Посетители кондитерской были люди хотя и пошлые, но добрые. В том смысле добрые, что, не замечая чужого горя, пока оно не раскроется под самым их носом, они могли расчувствоваться, заметив его наконец. Миллер постарался утешить старика.
«Но бедняк и тут не понял; он засуетился еще больше прежнего, нагнулся поднять свой платок, старый, дырявый платок, выпавший из шляпы, и стал кликать свою собаку...
Азорка, Азорка! — прошамкал он дрожащим, старческим голосом. — Азорка!
Азорка не пошевельнулся.
Азорка! Азорка! — тоскливо повторял старик...»
Достоевский не боится слов, не скупится на самые мучительные для читающего слова: «бедняк... засуетился... старый, дырявый платок... прошамкал... дрожащим, старческим голосом... тоскливо повторял...»
Азорка был мертв. «Он умер неслышно, у ног своего господина... Старик... тихо склонился к бывшему слуге и другу и прижал свое бледное лицо к его мертвой морде. Прошла минута молчанья. Все мы были тронуты...»
Вспомните, в начале рассказчик повторял: «гадкую собаку», «в жизнь мою я не встречал такой противной собаки». Теперь он почувствовал, понял, чем был для одинокого старика Азорка.
Но ремесленники из кондитерской, хотя и были тронуты, остаются пошлыми людьми, и это не замедлило сказаться.
«— Можно шушель сделать, — заговорил сострадательный Миллер, желая хоть чем-нибудь утешить старика. (Шу- шель означало чучелу)...»
И все наперебой стали предлагать свои услуги: кто — сделать чучело, кто — заплатить за него. Как будто чучело могло заменить живую собаку, которая одна оставалась со своим господином, была верна ему! Хозяин кондитерской дошел до такого приступа доброты, что предложил старику рюмку хорошего коньяка. Старик расплескал коньяк и ничего не выпил. «Затем, улыбнувшись какой-то странной, совершенно не подходящей к делу улыбкой, ускоренным, неровным шагом вышел из кондитерской, оставив на месте Азорку».
Вот эта улыбка, которая иногда возникает на лице измученного, погибающего человека, когда он уже все потерял, ему уже нечего ждать, не на что надеяться, — эта улыбка осталась совершенно непонятной обществу. Но ведь и рассказчик — чужой в этом мире. Войдя в кондитерскую Миллера, он спрашивал себя: «Зачем я вошел сюда, когда мне тут решительно нечего делать, когда я болен?..» Но, тем не менее, он остается в кондитерской, тревожась за старика, и, когда тот выходит на улицу, рассказчик спешит вслед за ним. Он успел найти старика в темном закоулке между каким-то забором и домом, успел сказать ему несколько добрых слов и услышать от него:
«— На Васильевском острове, — хрипел старик, — в Шестой линии...»
Рассказчик подумал, что старик живет в Шестой линии, но ничего больше не успел узнать: старик был мертв.
«Это приключение стоило мне больших хлопот, в продолжение которых прошла сама собою моя лихорадка», — сообщает рассказчик. У него не возникло даже мысли, что он мог не хлопотать об умершем старике, просто подозвать полицейского и уйти по своим делам. Ему не чужды судьбы других людей; жизнь и смерть старика заняли его душу, не мог он не принять участия в хлопотах.
Нашли дом, где жил старик: здесь же, рядом. Квартира его будет играть немалую роль в романе, описание ее важно: «..в пятом этаже, в отдельной квартире, состоящей из одной маленькой прихожей и одной большой, очень низкой комнаты, с тремя щелями наподобие окон».
Позже, когда в этой комнате будет жить сам рассказчик, его приятель заметит: «Ведь это сундук, а не квартира».
Невольно вспоминается «Преступление и наказание» с ком* натой Раскольникова, тоже в пятом этаже, «под самой кры-* шей», похожей «более на шкаф, чем на квартиру», — так описал комнату Раскольникова Достоевский, а матери Раскольникова она показалась похожей на гроб.
Достоевский хорошо знал петербургские комнаты, в каких он селил своих героев; он сам много лет жил в таких комнатах. Но жилье умершего старика отличалось от других бедных комнат: здесь дарила полная нищета: давно не топившаяся печь, пустая глиняная кружка и засохшая корка хлеба — все, что нашлось в комнате.
Квартира была жалкая, но рассказчик уверяет, что она ему понравилась, поэтому он оставил ее за собой и даже скоро привык к низкому потолку. О главной же причине он упоминает вскользь: «...может быть, кто-нибудь и наведается о старике». Сам он ничего не мог узнать: ни хозяин дома, ни жильцы ничего не могли ему сообщить. Вспомнив последние слова старика, рассказчик пошел на Шестую линию, но что он мог там выяснить, не зная ничего, кроме номера линии?
Всего, что произойдет дальше, могло бы не случиться, если бы на месте рассказчика был другой человек.
Связь между тем, кто жив, и тем, кто умер, ощущают далеко не все люди; чужой старик как бы завещал случайному встречному кого-то, кто живет в Шестой линии, и рассказчик, почувствовав себя ответственным перед памятью незнакомого старика, решился ждать. «Впрочем, прошло уже пять дней, как он умер, а еще никто не приходил» — так кончается первая глава, оставляя нам множество вопросов. Кто такой был Иеремия Смит? Почему он жил один в такой чудовищной нищете («денег не нашлось ни копейки»)? О ком он волновался в свой последний миг? Почему был так привязан к Азорке?
Найдет ли рассказчик отгадку всей этой таинственной истории?
Глава II
ИВАН ПЕТРОВИЧ
1. Голос рассказчика
Но долго еще нам придется ждать ответа на все возникшие вопросы: рассказчик как будто забудет об умершем старике Смите; целых восемь глав он будет повествовать совсем о других событиях, других людях; мы успеем заинтересоваться, даже увлечься их заботами, их жизнью, когда, наконец, начнет проясняться тайна старика, станут понятнее его слова о Шестой линии.
Странное, фантастическое, таинственное, бурная смена необыкновенных происшествий — все, что было в первой главе, сменяется в следующих главах неторопливым и грустным повествованием о жизни самого рассказчика.
Но утомительно называть его этим безликим словом — рассказчик. Скоро мы узнаем, что близкие зовут его Ваней, а чужие — Иваном Петровичем; будем и мы называть его так же.
Уже из первой главы мы узнали, что Иван Петрович — писатель. Комната Смита привлекла Ивана Петровича тем, что она хотя и низкая, но большая: «Я же, когда обдумывалсвои будущие повести, всегда любил ходить взад и вперед по комнате», — вспоминает Иван Петрович.
Трудно сказать, понимал ли Достоевский, когда писал «Униженных и оскорбленных», что все его привычки станут драгоценны для читателей, что читатели узнают эти привычки, описанные в его первом романе. Вероятнее всего, Достоевский не мог тогда этого предвидеть. Просто он придал Ивану Петровичу некоторые свои черты (скоро мы увидим, что он сделал Ивана Петровича и автором своего первого романа «Бедные люди»). Вот и еще одно признание Ивана Петровича, за которым явственно виден сам Достоевский: «Кстати, мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их...» Из писем Достоевского, из воспоминаний о нем мы знаем, что это свойство не придумано автором, оно было у него самого. Писал он тем не менее страшно много — ночами, в самых невообразимых условиях. В эпилоге «Униженных и оскорбленных» мы узнаем, что Иван Петрович написал за два дня и две ночи «три печатных листа с половиною», — а это восемьдесят четыре страницы на машинке.
Так, может быть, Иван Петрович — это и есть сам Достоевский? Может быть, он просто описал себя и то, что произошло с ним? Мы еще не раз увидим, что в Иване Петровиче — много от Достоевского, но, к счастью, жизнь Достоевского сложилась иначе. Иван Петрович вспоминает во второй главе: «В то время, именно год назад; я еще сотрудничал по журналам, писал статейки и твердо верил, что мне удастся написать какую-нибудь большую, хорошую вещь».
Иван Петрович настаивает: события, описанные в романе, происходили «именно год назад». И опять, как в первой главе, говорит о своей болезни, еще более определенно, чем раньше: «... вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру». В таком случае, рассказчик все-таки не сам Достоевский, который не болел чахоткой и, к счастью, прожил после «Униженных и оскорбленных» долго, написал не одну «большую, хорошую вещь».
Но, может быть, в период работы над «Униженными и оскорбленными» Достоевский чувствовал себя и больным, и даже обреченным, боялся, что не успеет написать все, что хотелось бы ему сказать людям... Может быть, он доверил Ивану Петровичу эти свои чувства, хотя реальная биография Федора Достоевского не имеет ничего общего с жизнью Ивана Петровича.
«Должно полагать, что родители мои были хорошие люди, но оставили меня сиротой еще в детстве, и вырос я в доме Николая Сергеича Ихменева, мелкопоместного помещика, который принял меня из жалости».
Это, собственно, и все, что мы узнаем, потому что фактов Иван Петрович почти не вспоминает, а вспоминает счастье, которое ощущал в детстве, — оно осталось в его памяти счастливым, блаженным временем, когда рядом всегда была она — Наташа Ихменева.
«Тогда на небе было такое ясное, такое непетербургское солнце и так резво, весело бились наши маленькие сердца. Тогда кругом были поля и леса, а не груда мертвых камней, как теперь».
Этот крик отчаяния от того, что «теперь» окружает человека, снова напоминает Гоголя: у него тоже природа, живая и естественная, приносящая человеку счастье, постоянно противостоит Городу, Столице чиновничьей, бездушной империи, каменному темному Петербургу. Все было прекрасно тогда, потому что было «далеко отсюда», «не здесь», не в Петербурге. «Что за чудный был сад и парк... Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с действительным...»
Таинственное было и тогда, но теперь в этом слове скрыт ужас: необыкновенное, таинственное происшествие непременно грозит бедою, потому что происходит в городе, где «груда камней» убивает живую человеческую душу. А в детстве таинственное было сказочным: страшноватым, как все неожиданное, но не страшным, не грозящим бедою, а обещающим неизведанное.
Вот и все, что мы узнаем о детстве Ивана Петровича: тогда было хорошо, прекрасно, счастливо, светло, потому что не было Петербурга и была Наташа, еще ничем не связанная с Петербургом. Позже, уже не так давно, «года два назад», то есть за год до описанных в романе событий, Иван Петрович опядъ встретил Наташу. Но это было уже в Петербурге, детство кончилось, отец Наташи приехал в Петербург «хлопотать по своей тяжбе», а Иван Петрович «только что выскочил тогда в литераторы».
Холодом, ожиданием беды веет от этих уже не детских, очень взрослых слов: «хлопотать по своей тяжбе». Русская литература много раз показывала нам мелкопоместных помещиков, приезжающих в Петербург хлопотать по тяжбам, — эти люди, как правило, проигрывают свои судебные дела — и по неопытности, и по невозможности дать взятку кому следует... У читателя возникает грустное предчувствие. Да и литературная работа Ивана Петровича снижена, сведена к чему-то низменному словом «выскочил».
2. Что необычно в романах Достоевского
Когда писатель описывает человече- · скую судьбу, он как бы проживает вместе с героем всю его жизнь. Иногда это понятно: можно представить себе, как Пушкин вообразил себя на месте Онегина, Ленского, Германна из «Пиковой дамы», Дубровского, даже Татьяны и, пережив за этих людей самые важные, самые роковые минуты их жизни, написал об этом так, что мы верим точности его воображения, верим: так все и было на самом деле. Можно представить себе, как Гоголь чувствовал за Тараса Бульбу, Остапа и Андрия, даже за пошлейших Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, Нозд- рева, Чичикова, Коробочку.
Но бывают вещи необъяснимые, их принято называть чудесами. Как мог Пушкин чувствовать за восьмидесятилетнюю старую графиню из «Пиковой дамы»?! Как мог Гоголь прожить в своем воображении те месяцы жизни маленького, ничтожного петербургского чиновника Поприщина, когда он сходит с ума, и передать состояние человека, с которым происходит самое страшное: на наших глазах он теряет рассудок? Вероятно, это и есть чудо искусства, — то чудо, которое мы ощущаем, читая о Наташе Ростовой: откуда было сорокалетнему Толстому знать, что испытывает шестнадцатилетняя девушка, ждущая любви, и она" же — в минуты счастья, и она же — в минуты унижения, раскаяния?
Толстой никогда не был Наташей Ростовой, как Пушкин не был старой графиней, и Гоголь — Поприщиным. Все эти писатели умели прожить в воображении жизнь своих героев.
Когда Некрасов, чрезвычайно взволнованный, принес Белинскому первую повесть Достоевского и заявил, что возник «новый Гоголь», Белинский не поверил ему и сказал: «Что- то у вас Гоголи как грибы растут». Но на следующий день, прочитав рукопись, он спросил Некрасова о Достоевском:
« — Скажите, он, должно быть, бедный человек и сам много страдал? Написать такую вещь в двадцать пять лет может только гений, который силою постижения в одну минуту схватывает то, для чего обыкновенному человеку потребен опыт многих лет».
Белинский не ошибся. Достоевский, действительно, оказался гением, и он, действительно, много страдал уже к двадцати пяти годам. Конечно, он не был ни пожилым, полунищим забитым петербургским чиновником, ни несчастной, одинокой и униженной, беззащитной девушкой. Но что такое унижение, беззащитность и одиночество, он уже испытал в полной мере. И дети у Достоевского, — описанные им замученные обществом дети, о которых речь впереди, — все они несут на себе отпечаток горя и страха, и детской гордости, и детского отчаяния, которые испытал сам Достоевский.
Отступление первое
О ЮНОСТИ ФЕДОРА ДОСТОЕВСКОГО
«Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные неблагообразием отцов своих, отцов и среды своей...» — писал Достоевский в романе «Подросток».
Таким ребенком был он сам. Отец Достоевского был человек холодный, угрюмый и жестокий. К 182.1 году, когда родился его второй сын Федор, Михаил Андреевич Достоевский был уволен из армии, где он еще со времен Бородинского сражения был врачом, и поступил работать в Московскую больницу для бедных.
Мать Достоевского — добрая, мягкая, возвышенная душа — была замучена деспотизмом и ревностью отца. Сыновья рано научились жалеть ее.
Федор Достоевский был вторым сыном в семье. Старший брат Михаил до самой своей смерти оставался самым близким человеком для Федора Михайловича. В семье было еще пятеро младших: три сестры и два брата. Детство старших детей прошло в Москве, за оградой больницы для бедных, где находились также приют для подкидышей и дом умалишенных. До десяти лет Достоевский почти не видел других людей, кроме приютских детишек и душевнобольных. Но с этими людьми он полюбил разговаривать. Может быть, впечатления детства возникли потом на страницах «Села Степан- чикова», где с добротой и жалостью описана полубезумная Татьяна Ивановна, и в «Бесах», где один из самых пронзающих жалостью характеров — убогая Маша Лебядкина.
Когда Федору Михайловичу было десять лет, отец купил небольшое поместье и в следующем году — еще одно. Дети впервые увидели, вместо больничной ограды, — природу, хотя и очень невеселую, мрачную, дикую, но все-таки природу. Отец его был страшно жесток с крестьянами, и это, конечно, запомнилось Достоевскому, как и бесконечная жестокость отца с домашними.
А мать любила отца — какой бы он ни был, любила. Сохранились ее письма: «Не кляну, не ненавижу, а люблю, боготворю тебя и делю с тобой, другом моим единственным, все, что имею на сердце».
Может быть, в романах Достоевского потому так много прекрасных женщин, так много преданной, страдающей, мучительной любви, что писатель с детства знал: такая любовь существует, она есть, он ее видел.
С двенадцати лет Достоевский вместе со старшим братом учился в московских пансионах — и многое из пережитого там вошло,позже в его книги. В «Подростке» есть сцена, где к бедному мальчику, отданному в столичный пансион, приезжает мать-крестьянка. Мальчик стыдится матери. Стыдится ее бедного платья, ее скромных гостинцев, боится, чтобы товарищи не узнали его тайны: он незаконный сын. Сцену эту не только страшно и мучительно, но стыдно читать, — ее не мог бы, не осмелился бы написать никакой другой писатель, кроме Достоевского.
О себе он напишет гораздо позднее: «гордая молодая душа, угрюмая, одинокая, пораженная и уязвленная еще в детстве».
В январе 1838 года семнадцатилетний Достоевский поступил в Главное инженерное училище, помещавшееся в Михайловском замке в Петербурге. Никакого призвания к инженерному делу у Достоевского не было. Через много лет он вспоминал: «Меня с братом свезли в Петербург в Инженерное училище и испортили нашу будущность. По-моему, это была ошибка». Еще мальчиком Федор Достоевский научился жить литературой. Он бесконечно много читал, увлекался романтическими книгами русских и иностранных писателей. Брат его Михаил писал стихи.
За год до отъезда братьев в Петербург умерла их мать; уже после ее похорон Федор Михайлович узнал о том, что месяц назад в Петербурге похоронили Пушкина. Два этих горя слились для него в одно.
Не имея никакой склонности к военному строительству, которому обучали в Инженерном училище, братья Достоевские, без сомнения, хотели бы поступить в Московский университет, где учились в это время все те люди, что вскоре стали их друзьями, — Островский, Писемский, Фет, Полонский...
Но отец презирал «стихолисание» старшего сына и, к счастью, не интересовался душевным миром младшего. Он хотел для сыновей денежной карьеры; поступление в Инженерное училище было решено им, сыновья не смели сопротивляться воле отца. Однако воспитанником училища стал только Федор: Михаила не приняли по состоянию здоровья.
В Инженерном училище были юноши, увлекавшиеся литературой, историей. Блестящие артистические способности Федора Достоевского (он всю жизнь выделялся своим замечательным талантом читать вслух и чужие, и свои произведения) увлекли его друзей. В училище образовалась группа любителей литературы; центром ее был Ф. Достоевский.
В училище он открыл для себя Гоголя. Он много думал о психологии человека, о проблеме сильной личности и ее праве добиваться своей цели любыми средствами — эти мысли впоследствии воплотились в теории Раскольникова; о проблеме власти и силы золота — эти мысли отзовутся в «Подростке».
Тогда же он задумался над судьбой маленьких, забитых жизнью людей.
В июне 1839 года был убит при таинственных обстоятельствах отец Достоевского. Старшие сыновья были в Училище, но пятеро младших детей остались без кормильца. Достоевского мучила мысль об их будущем, он не хотел помощи богатых родственников, строил планы поддержки братьям и сестрам. И эти свои мучительные заботы он передал гораздо позже Раскольникову, терзаемому мыслью о сестре, которая погибнет, если брат не сможет ей помочь. Может быть, из-за младших братьев и сестер Достоевский не оставил сразу Инженерного училища. Он кончил его в 1843 году и был назначен на должность далеко не блестящую. К этому времени братья и сестры были уже устроены — к сожалению Достоевского, именно теми родственниками, которых он не любил и презирал. Он не был уже обязан служить ради семьи, чувствовал себя «поэтом, а не инженером», и «твердо был уверен, что будущее все-таки мое и что я один ему господин».
Служба занимала небольшое место в его жизни. Денег не хватало, и Достоевский познакомился с миром петербургских ростовщиков, — тем самым миром, который был так ненавидим Раскольниковым. Писать он еще не пытался, но придумывал бесконечные и разные истории людских судеб. В 1844 году был напечатан его перевод повести Бальзака «Евгения Гранде». Так началась литературная жизнь Достоевского.
3. Завязка романа
Так что же случилось с Иваном Петровичем и Наташей в холодном сумраке Петербурга? Достоевский устами Ивана Петровича рассказывает нам предысторию романа — события, происходившие гораздо раньше, чем рассказчик встретился со Смитом и был свидетелем смерти старика.
Все началось много лет назад, когда отец Наташи, Николай Сергеевич Ихменев, спокойно жил в своем небольшом поместье, разумно управляя им, и получал не богатые, но вполне приличные доходы. Мы помним: два года назад отец Наташи приехал из своего поместья, где «было такое ясное, такое непетербургское солнце» и «кругом были поля и леса», в Петербург, где человека окружает «груда мертвых камней». Приехал «хлопотать по своей тяжбе».
История возникновения этой тяжбы не сразу становится нам ясна. Оказывается, много лет назад в жизнь Ихменева вошел человек из другого мира, — мира тяжб и блестящих богатств, мира Петербурга. Зовут этого человека князь Петр Александрович Валковский. По сравнению с Ихменевым, у которого пятьдесят душ крепостных, князь — богач: в его селе Васильевском — девятьсот душ.
Приехав в свое поместье, разграбленное плохим управителем, князь увидел, что нужен другой управляющий, на которого можно положиться, «чтоб уж и не заезжать никогда в Васильевское». Таким управляющим удобнее всего было сделать Ихменева. «Князь достиг своей цели. Надо думать, что он был большим знатоком людей. В короткое время... он... понял, что Ихменева надо очаровать дружеским, сердечным образом, надобно привлечь к себе его сердце, и что без этого деньги не много сделают».
Позже мы еще вернемся к этим двум очень разным, противоречивым характерам, трагически объединенным судьбой, — Ихменева и князя Валковского. Но уже сразу, в начальных главах романа, мы чувствуем какой-то зловещий оттенок во всех поступках князя, который, казалось бы, всецело доверился своему управляющему, обращался с Ихменевым дружески, а вскоре действительно полностью предоставилему управлять имением, и сам уехал за границу и не заботился больше о своем имении. Там, за границей, с ним происходили какие-то туманные, никому не известные, но неприятные происшествия. Впрочем, вернувшись через много лет, он «занял в Петербурге весьма значительное место».
Ихменев, конечно, не верил никаким «темным» слухам о князе, был в восторге от успехов своего друга. «Смотрит в вельможи!» — говорил Николай Сергеич, потирая руки от удовольствия».
И вот происходит предательство, о котором старик Ихменев и помыслить не мог. Для него поведение князя — убийственно неожиданно и поначалу даже невозможно, старик не сразу способен ему поверить.
Но прежде чем рассказать о предательстве князя, Иван Петрович вводит в свой рассказ еще одно лицо — молодого князя Валковского, Алешу.
Князь Петр Александрович послал его к Ихменевым на исправление. Он «писал, что сын огорчает его дурным своим поведением», что Ихменевы, как он надеется, могут «исправить его легкомысленный характер и внушить спасительные и строгие правила, столь необходимые в человеческой жизни». Разумеется, старик Ихменев с восторгом откликнулся на доверие князя и принял его сына как родного.
За что князь так рассердился на сына, за что сослал его в деревню, — остается неизвестным. Но зато известно другое: приехав сам на лето в свое имение, «князь Петр Александрович чрезвычайно изменился. Он сделался вдруг особенно придирчив к Николаю Сергеичу: в проверке счетов по имению выказал какую-то отвратительную жадность, скупость и непонятную мнительность. Все это ужасно огорчало добрейшего Ихменева: он долго старался не верить самому себе».
Иван Петрович объясняет поведение князя тем, что «по всему околодку вдруг распространилась отвратительная сплетня»: будто дочь Ихменева Наташа «сумела влюбить в себя» молодого князя, а родители ее способствовали этой любви, стремясь выдать дочь замуж за богатого молодого че* ловека. Иван Петрович как будто верит, что сплетня эта распространилась по зловредности соседей, а князь Валков- ский «поверил этому совершенно». Однако между строк чи« тается и такое подозрение: не сам ли князь посеял сплетню-^ из каких-то собственных расчетливых соображений?
Как бы то ни было, не только князь поверил всему, в чем обвиняли Ихменева, хотя «всякий, кто знал хоть сколько- нибудь Николая Сергеича, не мог бы, кажется, и одному слову поверить из всех возводимых на него обвинений»; но и все соседи поверили, толковали, суетились и «осуждали безвоз* вратно».
Поведение князя Валковского непонятно. Вспомним: ведь прошли годы верного служения Ихменева князю, годы самой дружеской переписки; посылая к Ихменеву сына, князь опять «писал к нему... самым подробным, откровенным и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах». Как же мог он теперь поверить, что Николай Сергеич способен употребить во зло его дружбу? Как мог он поверить, наконец, тому, что Ихменев все эти годы обманывал его, и «при свидетелях» назвать Николая Сергеича вором?
Скорее всего князь не задумывался над тем, что будет чувствовать Ихменев, видя опороченным не только свое честное имя, но покрытое клеветой и позором имя дочери. Действительно ли князь поверил болтовне соседей, сам ли способствовал распространению этой болтовни, он знал: Ихменев стоит настолько ниже его на общественной лестнице, что не мо* .жет ничего противопоставить злу, какое князь вольно или невольно ему принес.
«Кажется, князь скоро стал понимать, что он напрасно оскорбил Ихменева», — рассказывает Иван Петрович.
...Но Евгений Наедине с своей душой Был недоволен сам собой. И поделом: в разборе строгом На тайный суд себя призвав, Он обвинял себя во многом...
...Он мог бы чувства обнаружить, А не щетиниться, как зверь...
Это размышления и чувства светского человека 20-х годов XIX века.
Да, Онегин эгоист, да, он принял вызов Ленского не размышляя и не отказался от дуэли потому, что боялся общественного мнения. Конечно, мы осуждаем Онегина, жалеем Ленского, негодуем, когда он гибнет, — из-за чего? Только потому, что Онегин сначала забавлялся, развлекал себя, заставляя Ленского ревновать, а потом убил человека только потому, что его пугал «шепот, хохотня глупцов», — и все-таки поведение Онегина понятно, хотя и не оправдано нами.
Поведение князя Валковского настолько чудовищно, что никак не может быть понято. Уже сообразив, что оскорбил Ихменева напрасно, «раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело в свою пользу, то есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба».
Отправляясь на дуэль с Ленским, Онегин по крайней мере подвергал и свою жизнь опасности; князь Валковский ни в коем случае не станет подвергать опасности свою персону. Вместо пистолетов — судебная тяжба, в которой Ихменев «за неимением кой-каких бумаг, а главное, не имея ни покровителей, ни опытности в хождении по таким делам, тотчас же стал проигрывать». Иван Петрович не говорит, но мы понимаем: князь Валковский, конечно, имел и покровителей, и опытность «в хождении по таким делам». В сущности, начиная тяжбу, он уже знал, что выиграет ее. И значит, понимая свою неправоту, все-таки намерен был отнять у старика «последний кусок хлеба».
Из пятнадцати глав первой части «Униженных и оскорбленных» — больше половины — восемь глав отданы грустно- неторопливому рассказу Ивана Петровича о том, что было — давно, за год, затем за полгода до сегодняшних событий. В рассказе этом переплетаются давнее и недавнее, бывшее и воображаемое, но главное, что мы понимаем из рассказа Ивана Петровича: в его жизни было счастье.
Встретившись с Ихменевыми в Петербурге после долгой разлуки, в то самое время, когда Иван Петрович стал автором своей первой нашумевшей книги, он внезапно понял, что любит Наташу Ихменеву, что всегда любил ее, что она ему «суждена... судьбою».
Конечно, еще в самом начале книги, видя жалость и сочувствие рассказчика к несчастному старику Смиту, мы уже поняли: перед нами добрый и не безразличный к людям человек. Но теперь, когда Иван Петрович рассказывает о своей любви к Наташе, мы начинаем чувствовать в нем одного из тех героев Достоевского, кого не просто любит сам автор; эти люди — его надежда и утешение, в них — спасенье, потому что они, как говорили встарь, — праведники, живут и чувствуют по правде. Таков Макар Девушкин из «Бедных людей», таков Иван Петрович в разгар литературного успеха — и таков же он, когда счастье его рухнуло, литера* турная карьера не удалась, здоровье подорвано. Таков будет Алеша Карамазов, умеющий сохранить добрую и честную душу под тягостным игом своего страшного отца и среда страстей своих братьев. Таков, наконец, князь Мышкин — ни-« щий, больной, не знающий жизни, а на самом деле — благое роднейшая душа, добрейшее сердце из всех, изображенных Достоевским: неожиданное богатство, свалившееся на него как с неба, волнует всех окружающих, меняет их отношение к Мышкину, только сам он почти не замечает своего богатства — разве в нем дело?
Прекрасные люди Достоевского похожи один на другого только тем, что они прекрасны, а по характерам своим, поступкам, по жизни своей они разные; их объединяет умение чувствовать за других, понимать стремления других и преодолевать себя, чтобы не принести никому боли.
Когда князь Мышкин впервые увидел — еще не Настасью Филипповну, только ее портрет, и был навсегда поражен этим прекрасным, страдающим, гордым, несчастливым и победным лицом, этой пронзающей силой красоты, он об одном только и мечтал: «...добра ли она! Ах, кабы добра! Все было бы спасено!» Для кого спасено? Не для него — о себе у него и мысли нет, — для нее, только о ней он думает и счастья хочет прежде всего для нее.
Страшные же люди Достоевского страшнее всего тем, что нисколько не задумываются над волнениями и заботами других людей, а себя считают вправе решать за других их жизнь.
В «Братьях Карамазовых» Алеша и совсем еще молоденькая, наивная Лиза Хохлакова обсуждают, как им помочь несчастному чиновнику Снегиреву и его больному семейству. Беспокоит их прежде всего то, как не обидеть Снегирева, дав ему деньги.
«— Его, главное, надо теперь убедить в том, что он со всеми нами на равной ноге, несмотря на то, что он у нас деньги берет, — волнуется Алеша». А Лиза заходит еще дальше:
«— Слушайте, Алексей Федорович, нет ли тут во всем этом рассуждении нашем, то есть вашем... нет, уж лучше нашем... нет ли тут презрения к нему, к этому несчастному... в том, что мы так его душу теперь разбираем, свысока точно, а?»
Если бы этот разговор услышал князь Валковский, он от души расхохотался бы и назвал молодых людей Шиллерами, то есть наивными, глупыми романтиками. В его представлении всякая попытка понять чужую душу — глупость.
Для праведников Достоевского главное — стараться понять чужую душу и не ранить ее, стремиться избавить человека от лишних страданий.
В «Униженных и оскорбленных» любовь Ивана Петровича к Наташе — это прежде всего желание понять ее душу: «...каждый день я угадывал в ней что-нибудь новое... и что за наслаждение было это отгадывание!»
Но недолгим было счастье Ивана Петровича. Наташа думала, что полюбила Ивана Петровича. Однако Николай Сер- геич не дал своего согласия на свадьбу: «Видишь, Ваня: оба вы еще молоды... Подождем. Ты, положим, талант, даже замечательный талант... ну, не гений, как о тебе там сперва прокричали, а так, просто талант... Да! так видишь: ведь это еще не деньги в ломбарде, талант-то; а вы оба бедные. Подождем годика эдак полтора или хоть год; пойдешь хорошо, утвердишься крепко на своей дороге — твоя Наташа; не удастся тебе — сам рассуди!.. Ты человек честный; подумай!..»
Кто может осудить старика: он желал дочери счастья, как он понимал это счастье; «ты человек честный» — это старик признавал, но быть честным человеком — мало в том обществе, где он жил, и ему казалось: прежде всего надо думать о том. чтобы дочь была обеспечена деньгами. Мог ли он предвидеть, предчувствовать, что ждет его дочь! И мог ли он рассуждать иначе!
33
А все-таки обидно читать: если бы старик не отложил свадьбу, Наташа, с ее честной душой, и не посмотрела бы ни на кого другого, кроме своего избранника, и были бы они счастливы. Но нет, честные люди в мире князя Валковского не могли быть счастливы. Новая литературная карьера не складывалась (князь Валковский тут вовсе ни при чем, не работалось Ивану Петровичу, не удавалось, — и тут старик Ихменев прав, — никто не может дать гарантию, что после первой книги такой же удачной будет и вторая). Через год бедная старушка Ихменева с грустью смотрела на Ивана Петровича и думала: «Ведь вот эдакой-то чуть не стал женихом Наташи, господи помилуй и сохрани!» Самое же горькое — и мать не понимала, что происходит с дочерью: знай
2 Предисловие к Достоевскому
она, то и теперь, может быть, лучше отдала бы Наташу за бледного, больного, плохо одетого, но честного и верного друга.
Никто еще не знал, только один Иван Петрович все уже понимал и предчувствовал, потому что полгода назад снова явился в дом Ихменевых молодой князь Валковский — Алеша, такой же милый, непосредственный и веселый, как прежде, и, как прежде, ему в голову не пришло задуматься: что будет, когда отец узнает о его посещениях Ихменевых. Ему весело было тут, о чем же еще думать? И ему нравилась Наташа. Он ее полюбил — так полюбил, как он мог; не задумываясь ни о чем, кроме своих желаний.
«Разумеется, отец узнал наконец обо всем. Вышла гнуснейшая сплетня. Он оскорбил Николая Сергеича ужасным письмом, все на ту же тему, как и прежде... Старик загрустил ужасно. Как! Его Наташу, невинную, благородную, замешивать опять в эту грязную клевету, в эту низость! Ее имя было оскорбительно произнесено уже и прежде обидевшим его человеком... Й оставить все это без удовлетворения!»
Когда Анатоль Курагин хотел увезти Наташу Ростову, главная забота всех, кто узнал об этом, была — сохранить все в тайне от старого графа, ее отца, от ее брата и князя Андрея, потому что каждый из них, даже старик, почел бы себя обязанным вызвать Курагина на дуэль и стрелялся бы с ним. Это было другое время — да. Но это был и другой круг: князь Курагин не мог бы отказаться от дуэли с графом Ростовым или князем Болконским. В конце сороковых годов прошлого века дуэли были еще возможны, но не между знатным человеком и его бывшим управителем, разоренным и оклеветанным: ничего, кроме нового оскорбления, не могло бы выйти из попытки Ихменева вызвать на дуэль князя Валковского. Что оставалось старику, как не заболеть с отчаяния?
Николай Сергеич Ихменев страдает потому, что видит, как мучается и терзается его дочь. Но он не может понять, отчего она так изменилась: старику кажется, что дочь мучительно переживает оскорбление, нанесенное ей князем, что дочь, как и он сам, не может вынести клеветы.
Правду уже понял Иван Петрович. Он знает, хотя ничего еще не было сказано между ним и Наташей: «бесконечность легла между нами». Он видит, «как переменилась она в тринедели!» И, тем не менее, всё видя и всё понимая, не может поверить самым страшным своим подозрениям. Вот он сидит у стариков Ихменевых — входит Наташа. Душераздирающая сцена, происходящая на его глазах, была бы понятна каждому постороннему человеку, но не тому, кто любит и Наташу, и стариков.
Что чувствует Иван Петрович, зная, что его счастье кончилось, что Наташа уже не любит его? Он не говорит о своих чувствах, он даже и не думает о них. «Но... как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после, не видал я ее такою, как в этот роковой день». Он только е е видит, за н е е понимает: это уже другой человек, не та девочка, которая любила его — или ей казалось, что любила, — это прекрасная, страдающая женщина, прожившая «в тот год десять лет» и страданием своим облагороженная, ставшая еще прекраснее — не от счастья, а от муки. И она нуждается в поддержке и помощи.
Наташа собирается в церковь, и родители, видящие ее страдания, хотя и не понимающие их, сами посылают ее, в надежде, что молитва облегчит ее душу. Но Иван Петрович видит и другое: «Все движения ее были как будто бессознательны, точно она не понимала, что делала».
Мать дает ей ладонку с молитвой, отец благословляет ее, просит: «Наташенька, деточка моя, дочка моя, милочка, что с тобою!.. Отчего ты тоскуешь? Отчего плачешь и день и ночь?.. Скажи мне все, Наташа, откройся мне во всем, старику...»
Не может Наташа открыться, потому что, открыв свою тайну, она убьет стариков и знает это.
«— Прощайте! — прошептала Наташа.
У дверей она остановилась, еще раз взглянула на них, хотела было еще что-то сказать, но не могла и быстро вышла из комнаты».
Бросившись за ней, Иван Петрович услышал то, чего он боялся, что уже понимал, знал, но не мог поверить: Наташа ушла из дома совсем, ушла к Алеше — молодому князю Вал- ковскому.
2*
35
«Сердце упало во мне. Все это я предчувствовал, еще идя к ним; все это уже представлялось мне, как в тумане, еще, может быть, задолго до этого дня; но теперь слова ее поразили меня как громом... Голова у меня закружилась». Иван Петрович добавляет: «Мне казалось это так безобразно, так невозможно!»
Да, это было и безобразно, и невозможно не потому, что Наташа переступила через преданную любовь человека, кому она обещала быть женой. Не о себе он сейчас думает: как всегда, не о себе в первую очередь думают прекрасные герои Достоевского. Ведь князь Валковский оскорбил Ихменева не только тем, что назвал его вором, что уже выигрывал в тяжбе, им затеянной. Самое страшное оскорбление была клевета на его дочь — старик до сих пор старается верить, что это была клевета. С того и началось когда-то, что была гнусная сплетня, поддержанная или даже распущенная князем. Эта сплетня оскорбила всех, кто любил стариков, но не Алешу Валковского: уже зная, что его отец обесчестил Ихмене- вых, он приехал к ним раз, другой — и увлекся Наташей, и ни о чем уже не думал, кроме своей любви. То есть, может быть, и думал, но считал, что все как-нибудь образуется, потому что все в его жизни всегда как-нибудь образовывалось без его участия, само (то есть его отцом).
«— Но это невозможно! — вскричал я в исступлении... Ведь это безумие. Ведь ты их убьешь и себя погубишь! Знаешь ли ты это, Наташа?»
Наташу он не судит. И мы, читатели, не можем осуждать ее, когда слышим ее ответ: «не моя воля», и голос, в котором «слышалось столько отчаяния, как будто шла она на смертную казнь».
4. Да бывает ли такая любовь?
Кого же полюбила Наташа? Кого предпочла Ивану Петровичу? Мы слышали об Алеше от Ивана Петровича, для которого он все-таки — соперник, враг. Но ни разу Иван Петрович не позволил себе отозваться об Алеше с неприязнью; он признавал, что Алеша — человек открытый, правдивый, что он хорош собой и не способен обмануть кого бы то ни было. Теперь сама Наташа говорит о том, кого она полюбила: «Не вини его, Ваня... не смейся над ним! Его судить нельзя, как всех других. Будь справедлив. Ведь он не таков, как вотмы с тобой. Он ребенок; его и воспитали не так. Разве не понимает, что делает?.. У него нет характера... Он и дурной поступок, пожалуй, сделает; да обвинить-то его за этот дурной поступок нельзя будет, а разве что пожалеть...»
Вот одно из трагических открытий Достоевского: любят не такого, «как вот мы с тобой», а такого, кто не похож на «всех других». Пусть он и хуже, да другой. Мы читаем — и никак не можем понять: почему же она полюбила такого пустого, неверного, слабого человека. А у нее в душе живет непонятное со стороны, но для нее несомненное убеждение, что человек этот без нее пропадет, что она ему необходима, что она за него отвечает, нельзя ей от него отвернуться, он без нее погибнет. И то же ощущение — у Ивана Петровича: нельзя теперь думать о себе, потому что она без него пропадет, погибнет.
Почти невозможно поверить в ту мысль о спасении стариков, которая пришла ему в голову: «Я тебя научу, как сделать, Наташечка. Я берусь вам все устроить, все, и свидания, и все... Только из дому-то не уходи!.. Я буду переносить ваши письма; отчего же не переносить? Это лучше, чем теперешнее. Я сумею это сделать...»
Да бывает ли такая любовь?
Не придумал ли ее Достоевский? Нет. Он ее пережил — все то, что говорит сейчас Иван Петрович, было в жизни Достоевского. Когда он служил солдатом в Семипалатинске, там он впервые узнал ту мучительную, страстную любовь-жалость, какую мы видим у его прекрасных героев. Он встретился там с женой маленького, полунищего и всегда пьяного чиновника — Исаева (может быть, Исаев потом стал в какой-то степени прообразом для Мармеладова из «Преступления и наказания»). Достоевский полюбил Марию Дмитриевну Исаеву и выстрадал это чувство, как страдали его герои. «По крайней мере жил, хоть и страдал, да жил! (курсив Достоевского) — писал он позже, но в письмах той поры Досто^ евский признавался: выдержать эту муку почти невозможно: «О, не дай господи никому этого страшного грозного чувства! Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить...»
Муж Марии Дмитриевны получил назначение в другой город — Достоевский был в отчаянии. Но в еще большее отчаяние привело его известие о смерти Исаева и о том, что Мария Дмитриевна, больная туберкулезом, с ребенком на руках, осталась без всяких средств к существованию — и он ничем не может ей помочь, так как остается «бессрочным солдатом». И все-таки он достает денег, пробует устроить сына Марии Дмитриевны учиться, наконец, добивается служебной командировки в Барнаул и оттуда заезжает в город, где жила Мария Дмитриевна.
И вот здесь с ним происходит то, что с Иваном Петрович чем. Мария Дмитриевна полюбила другого — «личность совершенно бесцветную», по свидетельству друзей Достоевского. Ни одним словом он не осудил ни ее, ни своего соперника. Достоевский хлопочет о службе для этого человека ради нее, ради ее счастья: «Она не должна страдать». Он встречается со своим соперником — так хотела Мария Дмитриевна. «С ним я сошелся, — писал Достоевский другу, — он плакал у меня, но он только и умеет плакать!»
Эта любовь-мученье, любовь-сострадание, испытанная Достоевским, выльется много позже на страницы его книг, в особенности романа «Идиот». Думая не о себе, а о счастье любимой женщины, Достоевский мучительно хотел понять, будет ли она счастлива с человеком легкомысленным и молодым, «не сгубит ли он женщину для своего счастья». И еще раз он пишет в письме той поры: «Чем кончится, не знаю, но она погубит себя, и сердце мое замирает». То, что чувствовала она, тоже нашло свое отражение и в «Униженных и оскорбленных», и в «Идиоте». Несчастная женщина любила обоих соперников, и мучилась, и страдала от этого раздвоения. Когда она решилась выйти замуж за Достоевского, молодой учитель, которого она любила, был одним из поручителей — несомненно, Достоевский помнил об этом, когда заставил Настасью Филипповну бежать из-под венца с князем Мышкиным к его сопернику Рогожину. Перед свадьбой с Марией Дмитриевной Достоевский писал о своем сопернике в письме: «...теперь он мне дороже брата родного» — эта мысль войдет в роман «Идиот», где соперники обменяются крестами, «побратаются».
Иван Петрович в «Униженных и оскорбленных» ни разу еще ни в чем не упрекнул Алешу. Он готов служить влюбленным, готов переступить через себя ради их счастья.
Наташа понимает эту жертву: «Добрый, честный ты человек! И ни слова-то о себе! Я же тебя оставила первая, а ты все простил, только об моем счастье и думаешь. Письма нам переносить хочешь... А я, я... Боже мой, как я перед тобой виновата! Помнишь, Ваня, помнишь и наше время с тобою? Ох, лучше б я не знала, не встречала его никогда!..» (курсив Достоевского) .
Может быть, эти мучительные страсти выпадают на долю вовсе не только великих людей, просто не каждый, испытавший их, может описать, а главное, не каждый — понять, почувствовать не только за себя, но и за ту, кого любит.
Многие люди уверены, что любовь — непременно счастливое чувство, оно дает человеку только блаженство. У героев Достоевского любовь всегда мучительна, но она так высока, так сильна, что, несмотря на ее мученье, завидуешь такому высокому накалу человеческих чувств.
Описанные Достоевским и в «Униженных и оскорбленных», и в «Идиоте», в «Игроке» и в «Братьях Карамазовых» женщины больше всего страдают от раздвоенности своего чувства, от того, что любят не того, с кем было бы хорошо и счастливо, а того, кто принесет мученье и гибель.
Наташа говорит Ивану Петровичу: «Ваня, послушай, если я и люблю Алешу как безумная, как сумасшедшая, то тебя, может быть, еще больше, как друга моего, люблю».
Этот разговор Наташи с Иваном Петровичем на набережной, когда она уже ничего не скрывает, когда ждет Алешу, потому что навеки ушла к нему, оставив родителей, оскорбив отца, — это один из самых страшных разговоров, написанных Достоевским, понятых и пережитых им вместе с героями.
Один только раз на протяжении этого разговора у Ивана Петровича прорывается собственное страдание. «Что твой новый роман, подвигается ли?» — спрашивает Наташа. Иван Петрович не успевает сдержаться: «До романов ли... теперь, Наташа!» Но тут же спохватывается: «Да и что мои дела! Ничего; так себе, да и бог с ними».
В ответ на это признание он узнает, что происходит в жизни Наташи. Князь сватает сыну богатую, молодую, красивую невесту: «Уж Алеша увлекается ею». Алеша со своей полной и неразмышляющей честностью во всем рассказывает: отцу он рассказал о своей любви к Наташе, Наташе — о том, как хороша и как ему нравится Катя — невеста, которую ему сватает князь.
Иван Петрович не может ничего понять, задает вопросы и не получает на них ответов, но главное Наташа объясняет ему, и это главное — та самая любовь, какой не знали герои ни одного писателя, кроме Достоевского.
Как Иван Петрович готов переносить письма и устраивать свидания, так Наташа решилась: «...если я не буду при нем всегда, постоянно, каждое мгновение, он разлюбит меня, забудет и бросит. Уж он такой...» (курсив Достоевского).
Оказывается, герои Достоевского испытывают точно такие же мучения ревности, как всякий другой человек, — но только они знают, что владеет ими «гадкое чувство», которого не нужно слушаться. Почувствовав, что все решения Наташи продиктованы безумной ревностью, Иван Петрович сознает, что и в нем «разгорелась ревность и прорвалась из сердца. Я не выдержал; гадкое чувство увлекло меня».
Может быть, самое важное — понять мысль Достоевского: разница между людьми страшными и людьми прекрасными не в том, что одни ощущают злобу, ревность, низкие чувства, а другие не ощущают; чувствуют одинаково все; но одни понимают и признают, что их чувства «гадки», стараются преодолеть их, подчинить плохие чувства добрым, а другие отдаются всему плохому в себе, потому что главное для них — свое «Я» и его желания.
Иван Петрович не сдержал ревности и дал ей вырваться «из сердца». Он во всем прав, мы не можем не признать его правоты: «Наташа... одного только я не понимаю: как ты можешь любить его после того, что сама про него сейчас говорила? Не уважаешь его, не веришь даже в любовь его и идешь к нему без возврата, и всех для него губишь? Что ж это такое? Измучает он тебя на всю жизнь, да и ты его тоже. Слишком уж любишь ты его, Наташа, слишком! Не понимаю я такой любви».
Пытаясь объяснить Ивану Петровичу свою любовь к Алеше, Наташа смешивает все понятия: она согласна быть рабой любимого человека, и она готова терпеть от него любые муки, потому что «даже муки от него — счастье». Но Иван Петрович понимает эти ее безумные, страстные слова, да и мы, читатели, сочувствуем ей не просто потому, что она любит, а потому что она не оправдывает себя, наоборот, все время судит, сама себя обвиняет: «не так люблю, как надо», «нехорошо я люблю его...» Наташа казнится сознанием своей человеческой вины — в этом и есть та душевная красота, какую любит в ней Иван Петрович, какую не может не понимать читатель. «Муки! Не боюсь я от него никаких мук!» — восклицает Наташа, и эти слова объясняют ее страдание и оправдывают его.
Мы готовы согласиться с Наташей, что она любит «не так», «нехорошо»... Но кто может диктовать другому, как правильно любить, если человек готов на любые муки ради своей любви?!
«Все ему отдам, а он мне пускай ничего» — вот исчерпывающая формула этой странной, безумной и фантастической любви. И ведь то же самое не говорит, не думает даже, но чувствует Иван Петрович: «Все ей отдам, а мне пускай ничего», — вся жизнь обоих этих людей — в самопожертвовании, как же могли бы они любить друг друга, когда ищут одного: кому бы отдать все, а себе ничего не оставить?
Иван Петрович стоит с Наташей на набережной — и узнает от нее всю правду, окончательно убеждается: она полюбила другого. Не может человек не испытать при этом боли за себя — Иван Петрович чувствует эту боль, но сразу же она сменяется болью за нее; он видит, как оскорблена Наташа, в каком отчаянии она, и он уже не мучается желанием мести за себя, только бы с н е й - т о соперник был хорош, только бы ей не принес погибели...
Вот эта забота — прежде всего о ней — заставляет его обрадоваться, когда вдали появился Алеша. Но ведь Алеша знает, к кому он сейчас подойдет, знает: перед ним человек, у которого он отнял невесту, кому он предпочтен. Многие другие молодые люди не решились бы подойти к несчастливому сопернику, а и подошли бы — с тяжелым чувством, с ощущением вины, с готовностью на ссору. Алеша подходит «тотчас же», без сомнений с-чистым взглядом. Иван Петрович не может не признать: «... его взгляд, кроткий и ясный, проник в мое сердце».
«Он был высок, строен, тонок; лицо его было продолговатое, всегда бледное; белокурые волосы, большие голубые глаза, кроткие и задумчивые, в которых вдруг, порывами, блистала иногда самая простодушная, самая детская веселость».
В этом портрете виден, разумеется, Алеша, но еще больше виден сам Иван Петрович, внешность которого нигде не описана, да и не нужна нам его внешность: слишком хорошо мы видим его душу. Он пристально смотрит на своего соперника — и старается, изо всех сил старается смотреть как можно объективнее, ни одного лишнего упрека, ни одной раздражающей ноты. Да, он видит «несколько нехороших замашек, несколько дурных привычек хорошего тона: легкомыслие, самодовольство, вежливая дерзость». Но и эти недостатки соперника Иван Петрович старается оправдать: не Алешины это привычки; они характерны, свойственны для того круга, где воспитывали Алешу; и не он в них виноват, да к тому же Алеша «был слишком ясен и прост душою и сам, первый, обличал в себе эти привычки, каялся в них и смеялся над ними».
Ивану Петровичу в голову не приходит сказать Наташе: да как же ты могла предпочесть мне, моей преданной и верной любви, мне — умному и доброму человеку — этого пустого мальчика? Так вопрос не стоит для него, ему одно важно: не обидит ли он ее, «не погубит ли» этот мальчик.
Раз она полюбила этого человека, Ивану Петровичу остается только одно: желать им счастья. И он ищет в Алеше хорошие черты; беспристрастно описывает его привлекательные свойства и старается оправдать то, чего не может принять.
Но, описывая Алешу, он бессознательно говорит о нем очень страшные слова, выносит ему суровый приговор: «Даже самый эгоизм был в нем как-то привлекателен, именно потому, может быть, что был откровенен, а не скрыт. В нем ничего не было скрытного. Он был слаб, доверчив и робок сердцем; воли у него не было никакой. Обидеть, обмануть его было бы и грешно и жалко, так же как грешно обмануть... ребенка. Он был не по летам наивен и почти ничего не понимал из действительной жизни; впрочем, и в сорок лет ничего бы, кажется, в ней не узнал. Такие люди как'бы осуждены на вечное несовершеннолетие».
А ведь, пожалуй, это не только Алеше приговор. «Вечное несовершеннолетие» — страшное обвинение тем, кто воспитал этого «ребенка» на горе не только окружающим, но и ему самому, кто обрек Алешу приносить людям зло, когда он хотел всем добра, но настолько не умел это добро девать, что оно оборачивалось бедой, несчастьем. Если бы он мог жениться на Наташе и подчиниться ей вполне, то, может быть, она сделала бы его счастливым и научила жить честно, да ведь он ничего же не мог сам — таким его вырастили. Алеша вовсе не понимает, что сейчас, сию минуту он делает страшное зло, поступок убийственный, безнравственный, губит Наташино имя, честь ее отца, — наоборот, он уверен, что властвует событиями и руководит ими, то есть события, как всегда, сложатся сами, как он захочет.
Алеша искренне любит Наташу, счастлив, что она пришла, что она горда его любовью, что Ваня тоже здесь и готов быть его другом.
«— Не вините и меня. Как давно я хотел вас обнять как родного брата... Будем друзьями и... простите нас, — прибавил он вполголоса и немного покраснев, но с такой прекрасной улыбкой, что я не мог не отозваться всем моим сердцем на его приветствие».
Каждый раз, когда читаю это место, думаю: а если бы сложилось наоборот? Если бы Наташа разлюбила Алешу, покинула его для Ивана Петровича, тогда был бы Алеша готов и обнять соперника, и быть ему родным братом, другом? Представить себе это невозможно, потому что счастлив должен быть Алеша — он не умеет иначе; если б ему выпали страдания безответной любви, мучения ревности, их бы он не выдержал — нашел бы другую любовь, да и только, он же в е ч - ный несовершеннолетний!
Но все сложилось, как сложилось, и Алеша, стремясь оправдаться, рисует свою картину происходящего:
«— Не вините меня! — повторил он, — уверяю вас, что теперь все эти несчастья., хоть они и очень сильны, — только на одну минуту. # в этом совершенно уверен... всему причиною эта семейная гордость, эти совершенно ненужные ссоры, какие-то там еще тяжбы!.. Но... (я об этом долго размышлял, уверяю вас) все это должно прекратиться. Мы все соединимся опять и тогда уже будем совершенно счастливы, так что даже и старики помирятся, на нас глядя».
Он ведь добрый, Алеша, и он так хочет, чтобы все было хорошо! Только совсем не знает, как это сделать, и потому старается не вдаваться в подробности: «Вот видите, я и сам еще не хорошо знаю и, по правде, ничего еще там не устроил... Но все-таки мы, наверное, обвенчаемся послезавтра. Мне, по крайней мере, так кажется, потому что ведь нельзя же иначе. Завтра же мы выезжаем... Тут у меня недалеко, в деревне, есть товарищ, лицейский, очень хороший человек; я вас, может быть, познакомлю. Там в селе есть и священник, а, впрочем, наверное не знаю, есть или нет... Одно жаль, что я до сих пор не успел ни строчки написать туда; предупредить бы надо. Пожалуй, моего приятеля нет теперь и дома... Но — это последняя вещь! Была бы решимость, а там все само собою устроится, не правда ли?»
Вся эта речь звучит как сознательное оскорбление, нанесенное Наташе, как продуманные отговорки от венчания? Ничего подобного! Алеша совершенно искренен, он просто даже думать не умеет, отбрасывает от себя все земные заботы — и, главное, в его жизни всегда все само устраивалось, почему же теперь не устроится, когда надо? И мысли у него нет, что все устраивал отец, так, как хотел он, а не Алеша, и теперь опять все будет только так, как захочет его отец. Князь вырастил сына, какого ему было нужно, теперь он может и отпустить сына на кажущуюся волю — все равно ни с одной жизненной задачей сын без отца не справится.
Алеша и сам чувствует неубедительность своих рассуждений. Он старается найти хотя бы сильные слова: «совершенно уверен», «я об этом долго размышлял, уверяю вас», «мы... будем совершенно счастливы».
Будущее он тоже продумал — на свой лад: отец простит «непременно; что же ему останется делать? То есть он, разумеется, проклянет меня сначала... Но ведь все это не серьезно... посердится и простит... только, может быть, не так скоро. Ну что ж?.. Вот видите: я хочу писать повести и продавать в журналы, так же как и вы. Вы мне поможете с журналистами, не правда ли?.. А впрочем, вы, кажется, и правы: я ведь ничего не знаю в действительной жизни; так мне и Наташа говорит; это, впрочем, мне и все говорят... У меня все-таки много надежд, а в материальном отношении мы будем совершенно обеспечены... я ведь в крайнем случае могу давать уроки музыки... Я не стыжусь жить и таким трудом... Наконец, в самом крайнем случае, я, может быть, действительно займусь службой...»
Достоевский не щадит своего героя — Алеша открывается перед читателями сразу и навсегда; после этой первой встречи он уже ничем не может нас удивить, он ясен. Чем наивнее, легкомысленнее все его разговоры, тем таинственнее и страшнее выступает из-за его спины фигура князя Валковского. Ведь Алеша пытается спорить с отцом, не называя его: он хотел бы устроить свою жизнь по другому образцу, не так, как хочет отец; отсюда нелепое намерение писать повести — какой, в самом деле, из него писатель! Он признается, что не знает жизни, но тот путь, на который его толкает отец, неприятен Алеше, и только «в самом крайнем случае» он готов идти служить на какое-нибудь найденное отцом теплое местечко. Отец, видимо, тоже говорил сыну, что он не знает жизни («это, впрочем, мне и все говорят» — в данном случае, все — отец, который, видимо, использует Алешину неспособность понять «действительную жизнь», чтобы оторвать его от Наташи). И еще раз мы слышим голос отца в Алешиных рассуждениях: собираясь давать уроки музыки, он гордо сообщает: «Я не стыжусь жить и таким трудом...» — ведь ни Наташе, ни Ивану Петровичу не придет в голову стыдить его «таким трудом» — это, видимо, отголосок споров с отцом, который считает труд учителя постыдным для князя!
Но имеем ли мы основания уже сейчас, только на основании того немногого, что мы пока знаем о князе Валковском, осуждать его за воспитание единственного сына? Да, мы уже видим: безответственность Алеши приносит зло и окружающим, и ему самому. Но мало ли есть родителей — и сегодня, к сожалению, они есть, — которые от чистого сердца, из желания добра своим детям, стараются уберечь их от жизненных сложностей, все за них решить, откладывают их взросление, затягивают детство и в конце концов приносят детям зло, не подозревая этого. Может быть, князь Валковский не так уж виноват, что вырастил прелестного ребенка вместо мужчины? Можно ведь предположить, что князь действительно поверил сплетням и клевете, что его убедили злые языки, называвшие и Наташу, и стариков Ихменевых интриганами, что князь беспокоится о сыне, как и всякий отец, и не за что его обвинять. Если бы это было так, то все равно князь достоин был бы сожаления, как достойны его любые неразумные родители, злоупотребляющие заботой и опекой. А что представляет собой князь в действительности, мы узнаем позднее.
Отступление второе
О ПОВЕСТИ «БЕДНЫЕ ЛЮДИ»
Мы помним: первой литературной работой Достоевского был перевод повести Бальзака «Евгения Гранде». К тому времени, как он решился на эту работу, Достоевский еще не осмеливался писать сам, но уже обдумывал свои будущие сочинения, мечтал о них. Работая над переводом Бальзака, Достоевский почувствовал, что теперь он может писать сам, свое. «И замерещилась мне другая история — в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, а вместе с тем какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история» — таков был замысел, такова была мечта Достоевского о первой его книге.
Титулярное сердце мы знаем, мы страдали вместе с ним, читая гоголевскую «Шинель», «Записки сумасшедшего». Но в первой же своей книге Достоевский пошел дальше своего учителя. Его «маленький человек», его Макар Девушкин сохранил все-то, что убито в Акакии Акакиевиче («Шинель» Гоголя), и то, о чем только мечтает Поприщин («Записки сумасшедшего»). Он сохранил живую душу, которая смеет любить и заботиться о той, кого любит.
В «Бедных людях» нет голоса автора или рассказчика. Это — повесть в письмах, мы слышим только голоса двух главных героев: Макара Девушкина и Вареньки Добросело- вой. С первых строк повести нас удивляет и даже раздражает немыслимый для сегодняшнего читателя сентиментальный тон Девушкина, бесконечно повторяющиеся ласковые слова, представляющиеся нам сегодня слащавыми: «Бесценная моя... маточка... голубчик мой... маточка... родная моя... ангельчик... ангельчик... голубчик мой... шалунья... душечка моя... маточка моя...» — и много раз: «маточка!» — много раз.
Зачем нам сегодня все это? Какое нам теперь дело до ничтожного по своему положению, маленького, забитого, полунищего Девушкина с его рваными сапогами и невежественными суждениями, с его запоздалой любовью к Вареньке Доброселовой, какое нам дело и до Вареньки? Но вот в одном из московских театров сегодня, сейчас идет спектакль «Бедные люди». На сцене — два человека: Макар Девушкин и Варенька Доброселова. Они не разговаривают друг с другом, даже как бы не видят друг друга: каждый из них только читает свое очередное письмо.
Единственное, что добавили авторы спектакля, — они сопровождают действие современными песнями Булата Окуджавы, и эти песни не кажутся чужими для бедных людей прошлого века.
Спектакль идет, и зал всегда полон, и, замерев, он слушает историю жизни, любви, отчаяния «Бедных людей».
Почему это оказывается важным сегодня? Потому что Достоевский уже в первой своей книге показал «сокровенную жизнь» человеческой души, и это не может оставить равнодушным современного читателя. Думаю, что спектакль «Бедные люди» хорош прежде всего тем, что заставляет зрителя, вернувшись из театра, открыть книгу и снова прочесть ее, оставшись наедине с героями. И когда оборвется их бедное счастье, увезут Вареньку в пустую, голую степь, с нелюбимым и страшным человеком, а мы прочтем в последнем письме Девушкина: «К кому же я письма писать буду, маточка?.. Кого же я маточкой называть буду; именем-то любезным таким кого называть буду?» — тогда это слово не покажется нам ни смешным, ни слащавым, а ляжет тяжелой грустью на сердце: кого он, действительно, будет теперь любить, «как свет господень... как дочку родную», для кого ему теперь жить?
Он, действительно, маленький человек, Макар Девушкин. Не только потому, что чин его — самый низший, должность — бумаги переписывать, вицмундир у него изношенный, пуговицы так и сыплются, всякий над ним смеется... Он приходит в восторг от чудовищных сочинений придуманного Достоевским литератора Ратазяева и возмущается «Шинелью» Гоголя, потому что не может понять содержащейся в ней защиты человечности: зачем же всему свету рассказывать, что чиновник ходит на цыпочках по краю улицы, стараясь подольше сохранить свои сапоги? Он хотел бы другого конца повести: «...чтобы шинель его отыскалась, чтобы тот генерал... повысил чином и дал хороший оклад жалованья...» — словом, чтобы «зло было бы наказано, а добродетель восторжествовала бы». Он маленький человек, но в нем постепенно просыпается еще жалкая, ничтожная, но все-таки гордость: нет, он еще не спрашивает, как Поприщин, почему он титулярный советник, и согласен оставаться титулярным советником, поскольку так уж «определено». Он много4 раз повторяет: «Я-то не ропщу и доволен». А все-таки ему хочется быть не самым худшим.
Но этот незначительный человечек становится первым в галерее прекрасных людей Достоевского, — людей, умеющих думать о другом прежде, чем о себе. Макар Девушкин не помышляет ни о каком бунте, он приходит в восторг, когда «его превосходительство» дает ему, в сущности, подачку — сто рублей, и восклицает: «Хорошо жить на свете, Варенька! Особенно в Петербурге». И, тем не менее, вся история его жизни, его преданной любви к Вареньке, его горестей и забот, — история эта вызывает протест в душах читателей: ведь перед нами — люди, за что они так мучаются? Кто пожалеет их? Кто поможет им?
Много лет пройдет, много страданий испытает Достоевский, и во многом он изменится, прежде чем станет тем Достоевским, какого мы знаем в его зрелых творениях. Но главная мелодия его творчества уже звучит в «Бедных людях»: мелодия сострадания к человеку, каким бы он ни был жалким и униженным.
Макару Девушкину совсем немного нужно от жизни: возможности заботиться о Вареньке, жить не для себя одного, а для помощи другому человеку, для мыслей о другом человеке, для деятельной любви. Он пишет Вареньке, что без нее «спал, а не жил на свете». И Вареньке так немного нужно: чтобы рядом был человек, который любит ее, о котором и она может позаботиться, упрекать его за внезапное пьянство с отчаяния, посылать ему последний двугривенный...
И в этом малом счастье им отказывает жизнь. Может быть, Достоевский думал о своих сестрах, когда писал о Вареньке, опозоренной, оклеветанной, обреченной на несчастный брак, потому что некому спасти ее от господина Быкова.
Она не раз еще появится на страницах книг Достоевского — под разными именами и в разных обстоятельствах, но та же Варенька Доброселова, обиженная жизнью, преследуемая и не имеющая другого выхода, кроме брака с нелюбимым и страшным человеком.
В «Бедных людях» возник уже и Петербург Достоевского, с его закоптелыми домами, грязными торговками, с горестным восклицанием: «Скучно по Фонтанке гулять! Мокрый гранит под ногами, по бокам дома высокие, черные, закоптелые; под ногами туман, над головой тоже туман», Петербург узких, темных лестниц, где «на каждой площадке стоят сундуки, стулья и шкафы поломанные, ветошки поразвешаны, окна повыбиты; лоханки стоят со всякой нечистью... одним словом, нехорошо». И рядом с этими лестницами, где «чижики так и мрут... не живут в нашем воздухе, да и только», рядом — стоит поворотить в Гороховую — «все так и блестит и горит, материя, цветы под стеклами, разные шляпки с лентами... Пышные экипажи такие, стекла, как зеркало, внутри бархат и шелк...» Эти описания города в «Бедных людях» — еще набросок, эскиз будущего Петербурга Достоевского, но тема города уже заявлена в первой повести писателя.
Здесь и не появляющаяся на сцене зловещая фигура Анны Федоровны — дальней родственницы, погубившей Вареньку, Все беды Вареньки происходят от благодеяний Анны Федоровны: на всем протяжении романа эта женщина не спускает с Вареньки глаз, хочет еще и еще раз помочь ей на свой лад — посылает к ней то совершенно незнакомого мужчину с довольно ясными, хотя и подлыми намерениями, а потом Быкова, за которого Варенька решается выйти замуж, — на беду, на несчастье, но другого выхода у нее нет.
Анна Федоровна появится и в «Униженных и оскорблен-- ных», там она выйдет на сцену и будет еще страшнее, потому что вздумает торговать двенадцатилетней девочкой, там ее фамилия будет Бубнова, и эта страшная женщина будет совершенно убеждена в своем праве обращаться с девочкой как со своей собственностью.
Эти люди — и мужчины, и женщины, — считающие себя благодетелями своих жертв, уверенные, что они могут, имеют право решать за униженных и оскорбленных, как им жить, люди-пауки, пройдут через все творчество Достоевского, потому что они — одно из самых страшных зол того общества, о котором пишет Достоевский, — бездушные мещане, не подозревающие о существовании духовной жизни и духовной свободы человека, которую они без размышления растаптывают.
И, наконец, еще одна сюжетная линия, которая пройдет позже через все творчество Достоевского. Есть человек, которому хуже всех. Хуже, чем Девушкину, — и это наполняет душу Девушкина не только состраданием, но и своеобразной гордостью. В квартире, где живет Девушкин, занимает комнату семья чиновника Горшкова: «...такой седенький, маленький; ходит в таком засаленном, в таком истертом платье, что больно смотреть; куда хуже моего! Жалкий, хилый такой.., коленки у него дрожат, руки дрожат, голова дрожит, уж от болезни, что ли, какой, бог его знает; робкий, боится всех, ходит стороночкой... Бедны-то они, бедны — господи боже мой!»
Несчастный Горшков всех боится, и только Девушкин выслушал его историю, ссудил свои последние двадцать копеек, потому что сердце у него «защемило» от рассказа Горшкова. Девушкин, которому самому есть нечего, а главное, нечем платить за свою «комнату», отгороженную от кухни, один оказался способен пожалеть Горшкова, но, кроме жалости, в нем живет удовлетворенная гордость: кому-то еще хуже, кто-то его «покровительства ищет», кого-то и он «обласкал».
История Горшкова и его семьи проходит через всю повесть: Девушкин постоянно сообщает Вареньке о бедствиях Горшкова: «...между тем ни с того, ни с сего, совершенно не- кстати, ребенок родился, — ну вот издержки; сын заболел — издержки, умер — издержки...»
В «Бедных людях» все трагические судьбы оканчиваются, казалось бы, счастливо. В самый напряженный момент жизни Девушкина, когда его уже гонят с квартиры, денег не осталось совсем, ходить в должность неприлично из-за рваных сапог и выношенного вицмундира; когда он уж и на сослуживцев глядеть стыдится, «поник, присмирел» и, едва выйдя из должности, запивает горькую — да так, что его уже и в квартиру не пускают, ночует на лестнице, — в это самое время он делает ошибку, переписывая важный документ, дрожа предстает перед «его превосходительством» — и вместо ожидаемого разноса вызывает жалость: «его превосходительство» вручает ему сто рублей. Казалось бы: какое счастье! Теперь можно и Вареньку поддержать, и сапоги купить, и даже вицмундир, и хозяйке заплатить за квартиру, а главное, написать Вареньке: «Умоляю вас, родная моя, не разлучайтесь со мною теперь, теперь, когда я совершенно счастлив и всем доволен».
Но — нет. У Гоголя «значительное лицо» накричало на Акакия Акакиевича и напугало его так, что бедный Акакий Акакиевич умер. У Достоевского «значительное лицо» пожалело Девушкина, а счастливого конца все равно не будет: тут-то и появляется господин Быков со своими намерениями жениться на Вареньке. Уже и работу себе приискал Девушкин: переписывать какую-то неразборчивую, но толстую рукопись «по сорок копеек с листа», но ничто не может спасти его, вытащить из грядущей нужды, и Варенька понимает это. Выхода нет, и бедное счастье невозможно.
История Горшкова кончается еще страшнее. Тяжба его завершилась, он «совершенно оправдался». К тому же ему присудили «знатную сумму» денег — теперь все должно пойти хорошо. Горшков счастлив — он оплакивает своего умершего б трудное время мальчика, но остальные дети, но жена, он сам, его доброе имя, честь — все спасено! Теперь уже соседи, раньше не замечавшие Горшкова, готовы пировать с ним, и сама хозяйка готовит парадный обед... В этот счастливый для него день «умер Горшков, внезапно умер, словно его громом убило! А отчего умер — бог его знает».
Удачи, которые выпадают на долю героев Достоевского, только усиливают впечатление безысходности, окружающей бедных людей. Добрый начальник Девушкина не может своими ста рублями изменить жизнь подчиненного. Горшков выиграл дело, но он человек, а человеческих сил хватало на горе и не хватило на радость. Случайность не становится закономерностью, а только подчеркивает закономерность несчастья.
Достоевский работал над своей первой книгой долго, он отделывал «Бедных людей» тщательнее, чем все свои последующие книги; переписывал повесть несколько раз, пока счел ее завершенной и прочитал своему приятелю Григоровичу, а тот — Некрасову, и Некрасов — Белинскому.
Белинский, как известно, прочтя рукопись, пришел в восторг от нового писателя и сразу потребовал его к себе. «Это была самая восхитительная минута моей жизни», — вспоминал Достоевский о первом разговоре с Белинским. — «Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом».
* * *
Об одном из героев «Бедных людей» я упомянула лишь вскользь, а он играет в романе очень важную роль. Это помещик Быков, за которого на последних страницах повести вышла замуж Варенька Доброселова.
История Вареньки и Макара Девушкина открывается перед нами в письмах за полгода: первое письмо Девушкина—· от 8 апреля, последнее Варенькино — от 30 сентября. На наших глазах проходит всего полгода жизни героев, но из писем мы узнаем и о прошлом: о тихой жизни Девушкина у старушки хозяйки, о таинственной трагедии Вареньки, связанной с ее «благодетельницей» Анной Федоровной. Варенька посылает Девушкину свои записки о прежней своей жизни, из них мы узнаем историю любви Вареньки к студенту Покровскому, о смерти Покровского. Но и в записках этих, и в письмах остается загадочным горе Вареньки, известно только, что оно связано с помещиком Быковым — господином Быковым, как его называет Варенька. Зловещая фигура Быкова так и остается неразгаданной до конца, и от этого еще более страшной.
В первом письме Варенька печалится: «Ах, что-то будет со мною, какова-то будет моя судьба! Тяжело то, что я в такой неизвестности, что я не имею будущности, что я и предугадать не могу о том, что со мною станется. Назад а посмотреть страшно. Там все такое горе, что сердце пополам рвется при одном воспоминании...»
Читая эти жалобы, мы ничего еще не знаем о господине Быкове и о его роли в жизни Вареньки. Не знаем, кто те «злые люди», «от гонения и ненависти» которых защитил Вареньку Макар Девушкин.
Господин Быков будет впервые упомянут рядом с Анной Федоровной, которая продолжает преследовать Вареньку своим «прощением» и упреками: «Анна Федоровна говорит, что я по глупости моей своего счастья удержать не умела, что она сама меня на счастье наводила... что господин Быков прав совершенно и что не на всякой же жениться, которая...»
Так обрывается на полуслове рассказ о Быкове, и больше мы, в сущности, ничего не узнаем о его роли в прежней жизни Вареньки. Достоевский предлагает читателю самому додумать, вообразить эту историю, в результате которой Варенька, опозоренная и одинокая, оказалась в нищете и под защитой одного лишь Девушкина.
Сам Быков долго не появляется на страницах книги: из писем Вареньки мы узнаем только, что Анна Федоровна стремится «уладить все дело с господином Быковым» и что, по словам той же Анны Федоровны, «господин Быков хочет... дать приданое» Вареньке.
Так мог поступать человек, соблазнивший девушку, обманувший ее и опозоривший. В жизни господина Быкова уже имелся такой эпизод: мать студента Покровского «была очень хороша собою» и выдана замуж за «незначительного человека» господином Быковым, давшим «за невестой пять тысяч рублей приданого».
Рассказывая об этом, Варенька не понимает, что случилось с матерью Покровского, «почему она так неудачно вышла замуж», и даже эти пять тысяч приданого кажутся Вареньке великодушным даром. Но когда история начинает повторяться, когда уже самой Вареньке сулят приданое с тем, чтобы «великодушно» выдать ее замуж и успокоить тем свою совесть, — тогда и читатель начинает понимать всю гнусность происходящего, и Варенька одного хочет: чтобы ее оставили в покое.
Господин Быков появляется собственной персоной в тот момент, когда Варенька — в безвыходном положении. Она уже прогнала присланного Анной Федоровной незнакомца, явившегося благодетельствовать Вареньку с явной целью превратить ее в свою любовницу. Работы у Вареньки нет, да и здоровья нет. Макар Алексеевич уже обегал всех ростовщиков, продал все, что имел, денег не достал и запил с горя. Тут-то и настает время появиться господину Быкову. Правда, расчеты нарушаются неожиданной добротой «его превосходительства» и восторгом Девушкина по случаю подаренной «его превосходительством» сотенной бумажки, но Варенька-то знает: денег этих ненадолго хватит.
Лето кончается, уже середина сентября. И вот что пишет Варенька Девушкину: «Я вся в ужасном волнении... Я что- то роковое предчувствую... господин Быков в Петербурге». И, действительно, в том же письме она сообщает, что господин Быков уже знает, где она живет, уже наведывался в ее отсутствие, знает и о Девушкине: ведь он — единственная Ва- ренькина защита. Господин Быков успел уже увидеть Девушкина: «...он взглянул и усмехнулся». Невозможно читать это «усмехнулся». Мы уже полюбили Девушкина, мы уже знаем его прекрасную душу, но ведь сапоги-то дырявые, вицмундира нет, пуговицы сыплются, как же не усмехнуться господину Быкову, увидев, что на его пути — только этот жалкий человечек, с которым и бороться-то не придется, его нужно просто смести с пути, как муху.
Что может сделать Девушкин? Он находит себе еще работу — за нищенскую плату, конечно. А господин Быков является к Вареньке с предложением руки и сердца. Это уже не деньги на приданое, это — единственное возможное для Вареньки спасение. «Тут он объявил мне, что ищет руки моей, что долгом своим почитает возвратить мне честь, что он богат, что он увезет меня после свадьбы в свою степную деревню, что он хочет там зайцев травить; что он более в Петербург никогда не приедет, потому что в Петербурге гадко, что у него есть здесь в Петербурге, как он сам выразился, негодный племянник, которого он присягнул лишить наследства, и собственно для этого случая, то есть желая иметь законных наследников, ищет руки моей, что это есть главная причина его сватовства».
Все страшней и страшней становится. Прежде всего, потому, что Быков так искренен, так упрям, так уверен в своей правоте.
Сначала — такие благородные мотивы: «...долгом своим почитает возвратить мне честь...» Только странно сразу после этого услышать о такой важной задаче господина Быкова: «...хочет там зайцев травить...» А потом выясняется, что личность Вареньки вовсе не имеет никакого значения, надо просто свести счеты с племянником. Дело житейское: задача — лишить наследства племянника — вполне понятна. Попутно можно облагодетельствовать нищую сироту, уже связанную молвой с именем Быкова, — вот будет и благородный поступок. Быков, вероятно, даже и любуется собой: у него ведь есть и другой вариант: «...жениться в Москве на купчихе, потому что, говорит он, я присягнул негодяя племянника лишить наследства».
Самое страшное как раз то, что не один Быков уверен в своей правоте, а большинство людей, окружающих Вареньку, будут считать его предложение благородным шагом. Всякий повторит ей слова верной служанки: «...своего счастия терять не нужно... что же в таком случае и называется счастием?» Да и сама Варенька понимает: «Если кто может избавить меня от моего позора, возвратить мне честное имя, отвратить от меня бедность, лишения и несчастия в будущем, так это единственно он».
Низменная житейская мораль говорит: да, нужно принять предложение Быкова. Вот он уже идет за ответом. Страх, ужас Вареньки вырываются на страницу письма: «Пришел Быков; я бросаю письмо неоконченным. Много еще я хотела сказать вам. Быков уже здесь!»
Что же отвечает Девушкин? Что может он ответить? «Я, маточка, спешу вам отвечать; я, маточка, спешу вам объявить, что я изумлен. Все это как-то не того ...Вчера мы похоронили Горшкова. Да, это так, Варенька, это так. Быков поступил благородно; только вот видите ли, родная моя, так вы и соглашаетесь...»
«Вчера мы похоронили Горшкова»! Вот ответ Девушкина, хотя он и сам не понимает, что именно здесь — его ответ. Да ведь расставаться с Варенькой — как похоронить себя. Дать Быкову увезти ее — как похоронить ее. И что можно сделать, что возразить? Ведь Девушкин видел Быкова: «Видный, видный мужчина; даоюе уж и очень видный мужчина».
Быков уже ворвался в жизнь Вареньки, и эта жизнь на наших глазах теряет всю свою духовность. Теперь Варенькины письма полны упоминания о Быкове: «...господин Быков сказал... господин Быков сердится... господин Быков торопится... господин Быков говорит... господин Быков заезжает каждое утро, все сердится...» И при этом — новые заботы, исходящие от господина Быкова, самые земные: «...как можно скорее приискать белошвеек», «недостает блонд и кружева». Девушкин должен бегать по магазинам и портнихам, сообщать мастерицам, что надо вышивать «тамбуром, а не гладью», «листики на пелерине шить возвышенно, усики и шипы кордонне, а потом обшить воротник кружевом или широкой фальбалой».
Никогда раньше Вареньку не интересовали все эти швейные проблемы, хотя сама она зарабатывала деньги вышиваньем, но упоминала о своей работе вскользь, в письмах ее к Девушкину была другая жизнь, были интересы возвышенные. Теперь все затмили эти приказчицкие слова, потому что «господин Быков говорит, что он не хочет, чтобы жена его как кухарка ходила, и что я непременно должна «утереть нос всем помещицам». Так он сам говорит».
Раньше в письмах Вареньки были мысли о книгах, она сердилась на Девушкина, читающего разную ерунду, она приучила его к Пушкину и старалась приучить к Гоголю, хотя это ей так и не удалось. Теперь даже и Девушкин заразился галантерейно-ювелирными интересами Быкова, перечисляет комиссии Вареньки, которые он исправно выполняет, докладывает и о шитье тамбуром, и о рассуждениях брильянтщика, и о фальбале... А господин Быков «все сердится», он уже не хочет больших трат, в письмах Вареньки виден трепет: «Я и отвечать ему ничего не смею, он горячий такой...»
И только в последнем своем письме, письме без даты, написанном неизвестно кому, потому что Варенька уехала, Де- вушкин осмеливается поднять бунт и против Быкова, и против его установок. «Да как же, с кем же вы теперь будете? Там вашему сердечку будет грустно, тошно и холодно. Тоска его высосет, грусть его пополам разорвет. Вы там умрете, вас там в сыру землю положат; об вас и поплакать будет некому там! Господин Быков будет все зайцев травить...»
Это — неумелый, беспомощный протест, он не принесет никакого результата, да и сам Девушкин знает: он может только просить, только умолять: «Я, маточка, на колени перед господином Быковым брошусь, я ему докажу, все докажу!»
Но читатель видит: вот теперь, в минуту высшего своего страдания, Девушкин поднимается до той духовной высоты, которую хотела видеть в нем Варенька. Его первые письма беспомощны, так полны канцелярских приниженных слов, так тусклы по языку... А в этом последнем письме он поднимается до поэзии, до высокого слога народных причитаний: «Тоска его высосет, грусть его пополам разорвет... вас там в сыру землю положат...» И, главное, он понимает, наконец, где главный враг, что погубило его бедное счастье: «Вы, может быть, оттого, что он вам фальбалу-то все закупает, вы, может быть, от этого! Да ведь что же фальбала? Ведь она, маточка, вздор! Тут речь идет о жизни человеческой, а ведь она, маточка, тряпка — фальбала; она, маточка, фальбала-то — тряпица».
Девушкин понял главное: с ним Вареньку связывало общее представление о жизни человеческой, Быков понятия не имеет об этой, душевной связи между людьми. Быкову важны тряпки, чтобы поразить соседних помещиц, для Быкова главное — фальбала! И Быков побеждает, потому что человеческое никому не важно, всем важно и нужно бездуховное: деньги, поместье, зайцев травить, а о душе человеческой заботятся одни чудаки, которым нет места в жестоком и пошлом мире.
Господин Быков — первый из героев Достоевского, олицетворяющих зло. При этом он ни на секунду не считает себя злодеем. Да и кто из людей, живущих одной моралью с Быковым, осудит его? Черные герои Достоевского редко бывают совсем черны, у каждого из них есть какое-то оправдание. Меня всегда поражал один характер, описанный в «Преступлении и наказании», — Свидригайлов. Он ведь вырос из господина Быкова, он ославил Дуню, сестру Раскольнико- ва, опорочил ее в глазах общества, он принес массу зла... и его невозможно осудить, потому что его жалко. Но сходство
Свидригайлова с Быковым — только внешнее. Свидригайлов способен и на злодейство, и на великодушие, он кончает собой, не в силах совладать с бурей бушующих в нем страстей... Быков — из другой галереи, к которой принадлежит и князь Валковский: людей, не задумывающихся, людей, уверенных в своем праве. Таких злодеев у Достоевского немного, — не заслуживающих никакого оправдания. Оправдать можно того, кто страдает, сомневается, испытывает угрызения совести. Рогожин в «Идиоте» — мрачный, чудовищный убийца, но читатель не думает об этом, потому что душевная казнь, на которую Рогожин сам себя обрек, непереносима и не может сравниться ни с каким людским наказанием. Верхо- венский в «Бесах» — тоже убийца, но он уверен в своем праве убивать, и этого не прощают ему ни Достоевский, ни читатель.
Нельзя быть уверенным в своем праве на зло — эта мысль, возникнув в первом романе Достоевского, пройдет через все его книги.
Глава III
НИКОЛАЙ СЕРГЕЕВИЧ ИХМЕНЕВ
1. Управляющий князя Валковского
С отцом Наташи — Николаем Сергеевичем Ихменевым — мы, кажется, уже много раз встречались — на страницах книг прошлого века. Молодость его могла быть описана Пушкиным, Тургеневым, Толстым — такие молодые люди есть у каждого из этих писателей. «Лет двадцати от роду он распорядился поступить в гусары. Все шло хорошо; но на шестом году его службы случилось ему в один несчастный вечер проиграть все свое состояние».
То, что было дальше, напоминает «Пиковую даму»: «На следующий вечер он снова явился к карточному столу и поставил на карту свою лошадь — последнее, что у него осталось. Карта взяла, за ней другая, третья, и через полчаса он отыграл одну из деревень своих...»
Однако конец этой истории вовсе не пушкинский. Ихме- нев не отдался безумию игры, безумию денег — «он забастовал и на другой же день подал в отставку». На этом с бурной гусарской молодостью было покончено, и вся дальнейшая история Ихменева прямо противоположна легкомысленномуее началу. Перед нами — очень хороший, очень честный, очень скромный человек. Деревенька Ихменевка, которую он отыграл, никак не сделала его богатым. Тем не менее, женился он на «совершенной бесприданнице» — значит, по любви. «Хозяином сделался Николай Сергеич превосходным».