33

Когда я впервые понял, что время — это не просто выдумка и абстракция, но что-то вроде тюрьмы на острове или договора между живыми и мертвыми? Я точно помню, например, когда стал осознавать себя и когда, глядя на Сэмюэля и Синтию Нельсон, понял, что это мои родители. Первое случилось между двумя и тремя годами. Я стоял, покачиваясь, перед зеркалом в прихожей нашего дома и чувствовал: я есть. Второе произошло солнечным весенним днем в 1974 году. Родители, держа меня за руки, переходили улицу в нашем пригороде. Примерное содержание моих мыслей в этот момент можно передать так: «Я принадлежу этим людям. Они охраняют меня от опасности».

Однако память, как свет или некоторые виды джаза, способна искривлять время. После смерти отца я много раз припоминал свое общение с ним, и целая жизнь разворачивалась так быстро, как будто уместилась в один вечер. Солнечное затмение над сине-белыми снегами Манитобы в оправе темнеющего кобальта облаков. Группа людей в фосфорной дымке центра управления Стэнфордского линейного ускорителя: физики почесывают животы и называют параметры столкновений частиц. Ряд скромных побед и оглушительных поражений в школе. Грязная химическая посуда, снятые с доски шахматные слоны, металлические подносы с сухим льдом. Во всех этих эпизодах я вижу фигуру отца: он всегда стоит отдельно, как бы сам по себе. На нем фланелевая рубашка, а на лице и в жестах — не важно, складывает ли он руки на груди или постукивает ногой, — презрение и скука. По нему видно: он думает, что этот унылый спектакль специально затеян для того, чтобы воспрепятствовать его движению к цели. Посредственности придумали все это, чтобы структура атома так и осталась нераскрытой. Но при этом он всегда был рядом. Он был там, на школьной викторине, в толпе разгоряченных родителей, всех этих визжащих папаш и мамаш, подсказывающих своим отпрыскам правильные ответы. Он был там и ожидал, когда настанет мой час. Он полагал, что у посредственности, как и у всего остального, есть период полураспада.

После смерти отца я не столько горевал, сколько ждал, что его смерть может что-то прояснить. Я прокручивал в уме нашу жизнь, отыскивая спрятанный секрет. А был ли момент, когда он осознал, что я существую? А в какой день он начал умирать? Может быть, опухоль появилась как раз тогда, когда мы стояли среди заснеженной канадской равнины и солнечная корона окружала темный лунный диск? Я тогда вдруг почувствовал дикий голод, захотелось немедленно набить желудок оладьями. Отец должен был в какой-то момент понять, что я никогда не стану блестящим ученым. И мой новый дар, полученный совершенно случайно, — что он означал? Неужели я воскрес для того, чтобы воспроизводить по памяти сводки погоды и статистику катастроф? Я ждал знака свыше. Я почти уверовал, что мертвые слышат нас и способны к раскаянию и что они вмешиваются в повседневную жизнь живых. Я ждал какого-то знака от отца, и в конце концов я этот знак увидел. Но этому предшествовал период полужизни, когда я просто плыл по течению.

Уит и мама улетели в Висконсин, а я должен был отправиться на унаследованном мною «олдсмобиле» в Айову. Мне предстояло провести последние две недели в Институте Брук-Миллза, чтобы ученые могли завершить исследование и записать со мной пленку для своего архива. Кроме того, там готовилась своего рода выпускная церемония. Ну и наконец, мне очень хотелось снова увидеть Тоби и Терезу.

На всем пути из Калифорнии до Айовы я чувствовал в машине присутствие отца: пахло кофе и гигиенической пудрой. Я вспоминал поездки нашей семьи — о них говорил счетчик пробега «олдсмобиля». Машина прошла уже 289 777 миль — путь от Земли до Луны и обратно. Ей было двадцать лет, но мотор ни разу не ремонтировали. Приборная доска совсем выцвела от солнца, ткань на сиденьях вытерлась, а гудок стал похож на предупреждающий сигнал парохода в тумане.

Я ехал по автостраде, минуя один за другим разные города, и вспоминал недавние события. Временами я терял ощущение времени. Стэнфордская учебная больница использовала тело отца в течение недели, а затем кремировала его. Я представил себе занятие по анатомии в комнате с белыми стенами, расчерченные на части фиолетовым маркером трупы на стальных столах. Отец — без своей царской бороды, без задумчивого вида — просто учебное пособие для второкурсников медицинского факультета. Пособие для изучения не разветвления артерий и не веера аллювиальных отложений в венах, а настоящей медицинской жемчужины — опухоли мозга.

Мы забрали урну с прахом из крематория Пало-Альто. Она весила пятнадцать фунтов и восемь унций, но большую часть этого веса составлял деревянный корпус. Тело без жидкостей и костей почти ничего не весит. Остающиеся после сожжения несколько фунтов праха напоминают о том, что мы состоим по большей части из воды и сознания. Пока я ехал на машине, мама и Уит летели над Средним Западом вместе с этим дубовым ящиком. Уит наверняка старался скрывать свои эмоции и вести себя как джентльмен: открывать двери и держать маму под руку в толкучке аэропорта. Я был за нее спокоен. Я даже думал о том, что вдовство будет ей к лицу: она словно всю жизнь готовилась к этому, всё ее домашнее хозяйство и интерес к экзотике нужны были только для того, чтобы их бросить и погрузиться в молчание и скорбь. Интересно, станет ли она теперь носить иностранные траурные одежды, какие-нибудь вышитые шали например? Наверное, нет: когда мы прощались в Калифорнии, я почувствовал, как она переменилась.

Слава богу, что не было ни заупокойной службы, ни каких-либо поминок. Трудно вообразить себе зрелище более невыносимое, чем собрание отцовских коллег из университета: все как один в цветных носках и с механическими карандашами в нагрудных карманах клетчатых рубашек. Ну что они могли о нем сказать? Эти люди долгие годы работали бок о бок на благо науки, в обеденный перерыв делились друг с другом, как школьники, сэндвичами с тунцом и сельдереем, спорили о черных дырах и конце времени, но ни разу в жизни не поговорили о личных делах. Отец однажды рассказал, что у одного преподавателя умерла от рака жена, а коллеги узнали об этом только два года спустя. И не хватало еще, чтобы приехали отцовские братья со своими упитанными женами. Я представил, как они ходят вокруг стола, вытирают слезы и делятся воспоминаниями о детстве Сэмми в краю медных рудников на севере штата Мичиган.


До института я добрался поздно вечером. Въехав на холм, я увидел ярко освещенное викторианское здание: на фоне темной долины оно было похоже на океанский корабль. Я припарковал машину возле амбара и сразу отправился искать Терезу. Картинки на ее двери переменились. Теперь они изображали последствия ядерной катастрофы: ослепительное пламя взрыва, грибообразное облако и целый ряд картин с видами разрушений. Я негромко постучал, и Тереза открыла дверь.

— Я не спала, — сказала она.

На ней была футболка на несколько размеров больше, чем нужно, и теннисные носки.

— А я только что приехал.

Мне хотелось обнять ее, но что-то мешало, чувствовалась неловкость.

— Ты даже не позвонил, когда твой отец умер, — сказала она. — Мне Гиллман сказал.

— Да, извини. Как у тебя дела?

— Это я тебя должна спросить.

— Но все-таки.

— Ну… В последнее время они мне не дают покоя… Все эти умирающие… Ты не хочешь зайти в комнату?

Я вошел. Повсюду были расставлены свечки, пахло ладаном. На стенах висели постеры с Джими Хендриксом и составленные из газетных вырезок коллажи на темы побега и смерти: люди бросались под поезда, прыгали со скал, женщину в цирке разрезали пополам и ее голова и ноги торчали из двух разных деревянных ящиков. Кровать была покрыта присланным мамой Терезы лоскутным одеялом. Мы сели на него боком друг к другу.

— Он умер так же, как и жил, — сказал я.

— То есть?

— Умер, не договорив фразы насчет часовщика в нашем городе. — Я посмотрел на часы у себя на руке и сказал: — Что-то я по-дурацки себя чувствую.

Она взяла меня за руки:

— Ничего. На самом деле у тебя все в норме.

— Теперь никто ничего от меня не ждет.

— Да, действительно, — кивнула она, — он все время что-то ждал от тебя.

— Мы отдали его тело медицинскому факультету, как он завещал. Потом его кремировали. Коробка с прахом — вот все, что осталось… Да нет, ты не думай, дело не в эмоциях. Мне хотелось понять, кто он такой, по-настоящему понять. В самом конце, когда развилась опухоль, он стал другим. К нему можно было приблизиться.

Сначала я боялся расплакаться, но по мере того, как я осознавал то, что меня беспокоило, слезы отступали.

— Когда люди умирают, они меняются, — сказала Тереза. — Им бывает так страшно, что они становятся… самими собой.

— Мне бы хотелось понять, что происходило у него в голове, — сказал я, глядя на наши сплетенные руки. — Вот помню, например, такую историю. Однажды к нам пришел страховой агент, хотел продать страховку. Отец в тот день был необыкновенно любезен. Пригласил этого человека в дом, предложил лимонаду и даже выдавил из себя пару фраз о погоде. Потом агент принялся за свое: проинформировал отца о статистике смертности, посетовал на непредсказуемость жизни и так далее. Это продолжалось примерно полчаса. Отец кивал-кивал, а потом вдруг встал и, ни слова не говоря, отправился к себе в кабинет. Ну, агент пока разговаривает со мной, расспрашивает, как дела в школе. Проходит четверть часа. Отец возвращается и говорит: «Сэр, я сейчас пишу статью о гало-эффекте в некоторых видах элементарных частиц. И я должен вам сказать, что я сам себя страхую». У агента вытягивается лицо, и он спрашивает: «Что это значит?» Отец, потеребив бороду, отвечает: «Это значит, что мои риски пропорциональны моим ожидаемым доходам. Если вы пройдете на кухню, моя жена угостит вас ячменными лепешками». После этого он снова уходит в кабинет и плотно затворяет за собой дверь. А агент только крутит головой. Отец никогда не понимал, что можно и чего нельзя говорить людям.

— Забавная история.

— Мне надо бы поспать.

Тереза указала на подушки, и мы прилегли. Через минуту она сказала:

— Я лично хотела бы, чтобы меня похоронили в море. Стать пищей для рыб и опорой для водорослей. Впрочем, прости. Я опять говорю что-то мрачное, да?

— Ничего, говори. Мне нравится твое отношение к смерти.

Полностью одетые, мы долго лежали на кровати, пытаясь заснуть.


Наутро я подошел к комнате, в которой останавливался Арлен, когда приезжал в институт. Дверь тут же отворилась, и он показался на пороге — видимо, почувствовал мое присутствие своим сверхъестественным нюхом.

— Я тут медитировал насчет твоего старика, Натан, — объявил Арлен, — и видел его в каком-то длинном коридоре вроде туннеля.

Меня вдруг оставили силы, так что пришлось уцепиться за дверной косяк.

— В очень длинном коридоре. Не знаю, где он находится, но вокруг там горы.

Он жестом пригласил меня войти. В комнате почти не было мебели, только на полу лежал матрас. Лицо у Арлена заросло щетиной, но вокруг рта были видны следы попыток побриться, и я вспомнил о кругах на полях, якобы оставленных инопланетянами. Разумеется, он имел в виду Линейный ускоритель. Если мой отец превратился в привидение, то это было для него самое подходящее место обитания. Я представил, как он вместе с доктором Бенсоном парит по утрам над электронной пушкой.

— Он сказал тебе что-нибудь? — спросил я.

— Мне? Нет. Но он говорил сам с собой — ну, знаешь, как бродяги иногда делают. Психи в метро.

— А ты расслышал, что он говорил?

— Не хочешь попить чего-нибудь теплого? — предложил Арлен вместо ответа. — Я собираюсь подогреть себе молока. Доктор Гиллман разрешает мне держать тут маленькую плитку.

— Спасибо, не хочу.

Арлен налил немного молока в алюминиевую кастрюлю, поставил ее на плитку и принялся помешивать деревянной ложкой.

— Люблю принять стаканчик коровьей лактации, — сказал он.

— Я спрашиваю: ты расслышал, что говорил мой отец?

— Скорее нет. Там было слишком шумно, в этом туннеле. А йогурта ты не хочешь? Я только что притащил из магазина. «Ацидофилин». Ну и словечко! Как тебе это слово, Натан? Я слышал, что ты как-то по-особенному воспринимаешь слова.

— Они застревают у меня в голове.

Он еще немного помешал молоко, потом добавил в него виски. Перелив получившийся коктейль в чашку, Арлен сел под висевшей на стене пробковой доской. К ней были прикреплены булавками самые разные вещи: фотографии детей, кусочки одежды и белья, пластилиновые фигурки.

Я тоже сел на стул и сказал:

— Ну так как же, Арлен? Больше ты ничего не слы… — Мой голос осекся.

— А у тебя сохранилось что-нибудь из его вещей? — спросил он.

Я показал на часы у себя на запястье.

— Дай-ка мне!

Я расстегнул ремешок и протянул ему часы. Арлен, даже не взглянув, сунул их в карман халата и подул на молоко.

— Ну нет, так не пойдет, — сказал я. — Верни обратно.

— Это еще почему? — Арлен нахмурился, видимо, он был возмущен вопиющим нарушением заведенного порядка. — Обычно мне оставляют вещи!

— Я не могу их тебе оставить.

— Но мне надо положить их под подушку, чтобы что-то узнать. Мысли людей переходят в их вещи. Ты удивишься, когда я тебе расскажу…

— Нет, я буду их носить. А не мог бы ты просто посмотреть на них прямо сейчас и сказать…

Он сунул руку в карман и стал вытаскивать оттуда всякую всячину: йо-йо,[76] набор ключей от машины, большой обрезок ногтя и, наконец, мои часы. Он поднес их к носу и закрыл глаза.

— Нет, ничего не могу сказать, — покачал головой Арлен. — Могу сказать только, что он пользовался косметикой «Олд спайс». Вот и все откровение.

— Неужели совсем ничего?

— Ну, во время медитации я видел еще руку, которая писала письмо. Скажи, он тебе присылал какие-нибудь письма, пока был жив?

— Нет.

Арлен еще раз внимательно рассмотрел ремешок от часов и вытащил из переплетения кожаных нитей волосок.

— Твой или его? — спросил он.

— А зачем тебе?

— Если есть хоть какой-то кусочек плоти, всегда легче. Человеческое тело — это голограмма, вся программа поведения данного субъекта содержится в свернутом виде в одной его клетке. Мне совершенно не важно, что мне дадут: мизинец или кусочек ватки, опущенный в мочу. Обрезок ногтя, ресничка, миллиграмм слюны — все пойдет.

— И как ты будешь его изучать, этот волосок?

— Этого не объяснить. Вся беда в том, что я в последнее время теряю дар. Полиция Небраски прислала мне бритву, принадлежавшую убитому, волосы из его бакенбард и даже пятно крови, но черт меня возьми, если я что-то вижу!

В голосе его слышалось отчаяние.

— Но может быть, тебе стоит разработать какую-то систему?

— Систему, говоришь? Систематично только то, что люди умирают — своей смертью или с чьей-то помощью. Систематически передаются сигналы «SOS» — я их иногда слышу, иногда нет. Мне систематически надоедают своими разговорами мертвецы. Скучнее этой публики нет никого на свете. Я, знаешь ли, иногда захожу в аптеку и внимательно рассматриваю там все подряд: капли от насморка, противоотечные препараты, средства от прыщей, мозолей и геморроя, ингаляторы, заменители слезной жидкости, яды. И вот что я думаю: мы просто берем наши тела напрокат у смерти. Знаешь, что для меня в жизни главное, Натан?

— Нет.

— Полножирный йогурт и односолодовый виски.

— Понятно, — сказал я.

Мне захотелось уйти.

Арлен странно тряхнул головой и вытер белым платком молоко с верхней губы.

— Ладно. Вот что я тебе скажу: я прикреплю этот волосок к своей доске. Если он вдруг заговорит со мной, я дам тебе знать.

Он понюхал напоследок ремешок от часов и протянул их мне.

— Да, теряю дар, — повторил он. — В последний раз я капитально лажанулся. В канаве, где я увидел труп женщины, оказался холодильник. Ты бы удивился, если бы я смог тебе передать, насколько похожи гниющий мозг и сыр с плесенью.

— Мне пора, — сказал я, вставая.

— И запомни главное про мертвецов: к нам обращаются только те из них, кто не нашел покоя. Остальные молчат как рыбы.

— Спасибо, буду знать, — сказал я и вышел в коридор.

Загрузка...