Коллеге, старшему мастеру подшипникового завода в трудные военные годы Д. В. МИНАЕВУ — посвящается.
На наших подшипниках вертится весь земной шар!
Раздался гулкий удар. Зина вздрогнула, открыла глаза и поглядела на свои руки, брошенные на колени — сильные руки работящей деревенской девчонки. Кажется, всего на минуту замечталась — забылась, улетела мыслями во Владимирские Фоминки и вдруг, очнувшись, поняла, что не на родном крылечке сидит она, что не раскаты надвигающейся грозы обступают ее, — это на участке цеха подшипниковых сепараторов кончился обеденный перерыв.
Сотрясая землю, мерно загрохали огромные многооперационные прессы, и, словно подключаясь к общему трудовому разговору, лихо застрекотали вразнобой, затарахтели, перебивая друг друга, мелкие станки.
Зина встала с круглого винтового стульчика, поправила на голове косынку, оглянулась на наладчика: тот еще не закончил переналадку ее пресса. Надо ждать. Посмотрела на махины двухсоттонных прессов в три человеческих роста высотой, на хлопотавших возле них операторов и затем, как обычно, перевела свой взгляд на Катерину Легкову, которая учила таких, как она, штамповать сепараторы.
Вдове Легковой лет двадцать семь. Лицо строгое, всегда озабоченное, но когда она изредка улыбается, оно удивительно светлеет от ласковых морщинок, извивающихся в уголках глаз, и делается неожиданно — красивым. Только редко Катерина улыбается, очень редко. Зина и побаивается ее и удивляется ей с тех пор, как пришла на сепараторный участок и начальник Ветлицкий поставил ее, новенькую, обучаться у Катерины. Наука, наука… Посмотрит Зина на свои руки и Вздохнет: разве сумеют они повторить то, что выделывают руки Катерины, — лучшей штамповщицы подшипниковой промышленности! Руки ее с закатанными до локтей рукавами неправдоподобно белые, а движения их настолько стремительна и грациозны, что, забыв о Собственной работе, Зина с завистью смотрит на свою наставницу, любуется ее экономными, точными приемами. Моментами ей кажется, будто не работница распоряжается своими руками, а они сами знают и делают тц, что нужно.
Зина видит, как четко в ритме часов–ходиков нога Катерины нажимает на педаль пресса, как раз за разом, словно маятник, поблескивает круглое колено.
Когда остро шипящая струя сжатого воздуха выдувает из штампа готовый сепаратор, левая рука Катерины едва приметно, как бы вскользь, вставляет в зев пинцета следующую деталь. Пинцет в правой руке послушен Катерине, как смычок скрипачу: она метким броском посылает на едва приметный глазу фиксатор деталь и она, словно приклеивается к месту. Катерина не укладывает, не устанавливает деталь, как другие штамповщицы, а именно посылает ее в штамп с этакой профессиональной небрежностью, даже с удалью, что ли… Глядя со стороны, можно подумать — она играет, но кому–кому, а Зине известно, чего стоит подобная «игра», сколько труда и напряжения надо затратить, чтобы добиться такого совершенства.
Бетонный пол участка вздрагивает от частого перестука прессов. Зина вздыхает. Ей, тоскующей по родному дому, мнится, что за стеной не хмурые заводские цехи, а широкая дорога, по которой скачут наперегонки владимирские тройки, скачут, переговариваясь тонкоголосыми бубенцами — колокольчиками, — так похоже звенят латунные кольца сепараторов, скатываясь в ящик из‑под проворных рук Катерины.
Зина помнит день, когда недавно ее, восемнадцатилетнюю девчонку, привели в цех. Механик Дерябин, он же председатель цехкома, рассказал ей, как здесь, на участке, было прежде, как будет через пятилетку, и показал то, что есть сейчас в натуре. Зина слушала старательно заковыристые термины, новые слова и, не понимая их, чувствовала себя растерянной и подавленной нагромождением массивного оборудования, грохотом могучих «Лоренцов», «Вейнгартенов», «Кирхайсов», работающих здесь еще с довоенных лет. Мельтешнёй, странным видом сновавших туда–сюда по пролету наладчиков с большими, точно среднеазиатские пиалы наушниками–шумопоглотителями.
После Дерябина с Зиной разговаривал начальник участка Станислав Егорович Ветлицкий. Подбирая терпеливо слова, он старался дохрдчивей объяснить ей, что такое подшипниковый сепаратор.
«Это не тот аппарат, который в деревне твоей отделяет сливки от молока. Вот видишь — радиальный подшипник, у него между наружным и внутренним кольцами все пространство заполнено шарами. Подшипник так и называется: со свободным наполнением. Но шары, между прочим, делать сложно и стоят они недешево, поэтому чем больше в подшипнике шаров, тем он дороже. Значит, есть смысл избавиться от части шаров? Есть, только оставшиеся необходимо равномерно распределить между кольцами, чтоб не сбивались в кучу. Для этого и существуют разделители шаров или роликов, называемые по–латыни сепараторами. Мы их штампуем на многооперационных полуавтоматах и на одношпиндельных прессах из холоднокатаной ленты: железной, латунной, нержавеющей в зависимости от назначения деталей. Это и есть, Зина, ваша будущая работа. Научитесь! — подчеркнул Ветлицкий. — Ну а если очень постараетесь, возможно станете второй Катериной Легковой», — улыбнулся он, подводя Зину к наставнице.
Катерина, едва взглянув на ученицу, продолжала работать. Лишь минут через десять, когда понадобилось проверить размеры детали на приборе, она встала от пресса, спросила Зину кратко:
— Сбежишь!..
— Почему сбегу? — удивилась Зина.
— Потому, что здесь несладко. И опасно. Можешь оказаться беспалой невестой.
— А я не ради сладостей сюда приехала, зря пугаете. Здесь такие машины! Интересно. В следующей пятилетке еще лучше будут. Сейчас только начальник говорил.
— Тебе наговорят, слушай. Пока будут новые — повкалываешь на этих вот, допотопных. На них еще в войну грохали. Так что умерь свои восторги.
— А как же вы работаете? Вас, говорил начальник, орденом наградили за успехи.
— Есть надо, отсюда и успехи. Вдова я с двумя детьми, стараюсь заработать, чтоб прокормить их.
Зина не поверила и позже не раз убеждалась в том, что слова наставницы были правдой. У думающих только о высоком заработке вряд ли появится вдохновение, украшающее обычную, к тому ж однообразную работу. Непонятно только, зачем Катерина наговаривает на себя? Но сегодня, спустя две недели, лицо у нее не такое строгое, как обычно, скорее задумчивое, то ли мечтательное — сразу не разберешь, но уж мысли ее явно не о работе. Да и чего размышлять? Знай жми на педаль!
Из боковушки инструментальщиков выскользнул мастер Петр Степанович Кабачонок и устремился куда-то вдоль пролета. Цеховой остряк наладчик Павел Зяблин изрек однажды, что‑де «Кабачонок состоит из трех деталей: хитрой головы, вместительного брюха и трубной глотки». И в этом, пожалуй, была немалая доля правды. Мастер был неспокойный и незлобивый. Получив от начальства очередную накачку, принимался изо всех сил наводить порядок, мотался по участку, меняя внезапно направление наподобие овального мяча регби… Каждый видел: человек, разрывается, горит на работе, ведя непримиримую борьбу с недостатками. Но странное дело, пока мастер воевал с неполадками в одном месте, они как назло ему возникали в другом. Вот, пожалуйста. Опять кто‑то бросил среди пролета на проходе короб металлотходов.
— Эй! — крикнул Кабачонок подсобнику Элегию Дудке, бородатому малому, похожему на д’Артаньяна.
Элегий, бедняга, совсем сегодня закружился от требовательных окриков наладчиков и штамповщиц: то подай, то убери — робота нашли электронного! «Вы меня не запрограммировали! Вот возьму и не выйду завтра, посмотрим, что тогда запоете!» — погрозился мысленно Элегий. После обеда ему стало еще хуже, почему‑то и опохмелка не помогла, даже мутить начало. Прикорнуть бы полчасика в уголке, а тут мастер зовет.
Приблизился на почтительную дистанцию, чтоб не доносило до мастера сквознячком старый устоявшийся перегар. Кабачонок молча показал на короб, Элегий также молча посмотрел на Кабачонка и принялся цеплять трос к беспризорному коробу, поднял его крюком тельфера и погнал вон из здания.
Проследив за ним взглядом, Кабачонок направился к Зине. Худенькая, с полудетским лицом и синими глазами, она, несмело переступая с ноги на ногу возле стены, ожидала окончания наладки пресса. Мастер прищурился:
— Что у тебя застопорилось?
Зина показала мастеру на пресс, где ей впервые самостоятельно предстояло штамповать сложную деталь и где все еще возился наладчик. Мастер оглядел придирчиво девушку. Черный халат на ней застегнут под самым горлом — ужасное одеяние даже для пожилых, а уж для юных девушек… Волосы туго повязаны неведомого цвета косынкой, всякие там кокетливые челки и прочие завитушки категорически запрещены грозными правилами техники безопасности, устрашающими плакатами, развешанными повсюду на стенах. К тому ж у мастера Кабачонка среди прочих заповедей по охране труда имелась особая, предназначенная специально для женского пола и зарифмованная для удобства запоминания. Звучала она несколько двусмысленно, однако это не мешало Кабачонку постоянно твердить работницам жутковатые слова: «Покуда есть у женщин шерсть, несчастье может приключиться: попал в станок той шерсти клок, и череп в щепки разлетится!».
Внешний вид Зины вполне соответствовал требованиям техники безопасности, и мастер, оглядев штамп, сказал что‑то наладчику, развернулся и умчал куда‑то, где померещился ему непорядок. Повозившись еще минут десять, наладчик включил пресс, отштамповал на пробу несколько деталей, измерил их, стукнул молотком по плите штампа с одной стороны, с другой, сделал еще пару сепараторов и проверил их на приборе:
— Центровочка — во! Шуруй!
Зина подошла к наставнице, тронула за плечо. Катерина оглянулась, встала, выключила пресс и направилась на рабочее место ученицы. Присела на стульчак, сжала в пальцах пинцет, пробуя на упругость.
— «Намордник» ни в коем случае не снимай, — показала она на проволочное ограждение штампа. — Вначале неудобно кажется, зато безопасно. Постепенно привыкнешь. А теперь смотри, как надо подавать заготовку, чтобы она точно попадала на фиксаторы.
Зина понаблюдала минуту–другую и заняла место Катерины. Попробовала сделать гак же, но уткнулась пинцетом в пруток «намордника», и кругляшок заготовки покатился со звоном по полу.
— Почему‑то даже не влезает туда…
— Очень даже влезает. Поверни кисть вправо, вот так… — показала Катерина еще раз. У Зины опять не получилось. — Ничего, у всех так бывает, — успокоила наставница. — Ты только не горячись. Приноровишься — скорость потом придет. Ты на повременной оплате, так что спешить пока незачем.
Поработав минут двадцать и наклепав порядочно брака, Зина все же наловчилась просовывать заготовку в щель «намордника». От напряжения стало жарко. Потирая онемевшие руки, она сходила к сатуратору, напилась газировки и принесла из кладовой новых деталей. Остановилась мимоходом возле Катерины. Как укор собственной неуклюжести виделись Зине ее руки: легкие, белые, будто она их только что вымыла мылом и содой, а у нее, у Зины, не только руки по локоть, но даже лицо испачкано бог знает чем! Замараха.
Она вытерлась ветошкой и вдруг усмехнулась. Ей вспомнилась частушка, которую пели в общежитии лимитчицы:
«Руки в масле, нос в тавоте, но зато ты на заводе!»
Катерина заметила ее усмешку, встала:
— Чего лыбишься? Обрадовалась, что браку вагон напорола? Идем!
Зина густо покраснела. Катерина подошла к ее прессу, проверила, не сбился ли размер детали, постояла, глядя, чего добилась ученица, и, хмыкнув удивленно, похлопала по узенькому ее плечу.
— Схватываешь вроде… — И пояснила, когда увидела, как Зина закусила губу: — До тебя тут одна неделю пыхтела да так и ушла в контору за семьдесят рубчиков графики писать.
Зина покачала отрицательно головой.
— Я не уйду. Вот только рука совсем онемела. Пальцы как деревянные, не слушаются.
— Это с непривычки. Лезть из кожи вовсе не требуется. Работай раскованно. Ты ж не дрова колешь! Представь, что танцуешь… — улыбнулась Катерина и пошла к своему прессу. Зина подумала упрямо: «Умру, но научусь, как ты! Нужно скорей переходить на сдельную. Нет больше сил жить на нищенской повременке».
Возле раскрытых ворот в конце пролета стоял мужчина лет тридцати пяти в расстегнутом синем халате, из‑под которого виднелась белоснежная сорочка. Высокий, худощавый, темноволосый, а глаза серые. Это Станислав Егорович Ветлицкий, начальник сепараторного участка.
Кабачонок, проходя мимо, слышал краем уха, как он усовещал седого сутуловатого механика Антона Павловича Дерябина, стоявшего напротив.
— Ну, как тебе не стыдно? Ты же носишь имя и отчество щедрейшей души человека, Антона Павловича Чехова, а сам являешься типичным жмотом и барахольщиком, да еще с наклонностями сутяги. Ну чего ты вцепился за это старье, которому давным–давно место на свалке? — кивнул Ветлицкий в темный угол.
— Старая песня… — пробурчал Дерябин с напускным равнодушием. Шея у него упрямо выгнута, в руках — концы ветоши. Глядя себе под ноги, он старательно вытирал замасленные пальцы.
В этот момент в проеме ворот показался незнакомый хорошо одетый старичок, поклонился чопорно механику и начальнику участка и что‑то сказал, похоже по–немецки. Те переглянулись. «Что за гусь?» Тут Ветлицкий вспомнил, что во дворе завода ему попалась группа иностранных туристов. Им показывали, как водится, самое лучшее: новые участки, оснащенные автоматикой, великолепную столовую, уютное рабочее кафе, удобные бытовки. Очевидно, старичок отбился от той группы и заблудился среди старых цехов.
— Ты понимаешь, чего он шпрехает? — спросил Дерябин, вглядываясь в изрытое глубокими складками лицо незнакомца. Ветлицкий пожал плечами.
— Выведу его на проходную… Пожалуйста, — жестом указал он старику на ворота и повторил на всякий случай «Витте си…» Но тот, к удивлению, замотал головой, отказываясь, и нахмурил лоб, силясь, должно быть, подобрать слова, что‑то объяснить. Вдруг весь просиял и, всплеснув руками, устремился в темный угол возле входа, где стоял отживший свой век шлифовальный станок «Бланшард», который собственно и являлся яблоком раздора между Ветлицким и Дерябиным. Один грозился выбросить в утиль допотопного мастодонта и освободить место для нового оборудования, другой не соглашался ни в какую, заявляя, что «Бланшард», хотя и патриарх, зато всегда под рукой, верно служил и служит ремонтному люду. А что касается угроз ликвидировать ветерана, то они беспочвенны, поскольку территория, занимаемая станком, спокон веков принадлежит службе механика.
Стычки возникали всякий раз, когда прибывал новый пресс и требовалось где‑то его установить. Повышенный интерес иностранца к «Бланшарду» Ветлицкий расценил по–своему:
— Видишь, даже иностранец потрясен твоим чудовищем… Теперь по заграницам, что мы‑де работаем подшипники на музейных экспонатах…
Дерябин подбоченился воинственно, перестал тереть ветошью пальцы. Старичок между тем вертелся вокруг облупленного станка, приседал, цокал языком и вдруг, повернувшись к Ветлицкому, ткнул сначала корявым пальцем себе в грудь, потом — в станок, воскликнул:
— О, Бланшард, Бланшард!..
— Хе! Марку знает… Видать, дед из мастеровых… — заметил Дерябин.
— Ай–ай–ай! Какая трогательная встреча ровесников, обоим стукнуло по сто… — съязвил Ветлицкий.
— Здесь… работа… Свей… Юргенсон, молодой… — показывал старик на землю у своих ног. Засуетился, досадливо вытащил из кармана платок и принялся сморкаться.
— Ты, деда, швед? — заулыбался Дерябин, и к Ветлицкому: — Он швед, понял? Он работал здесь, на этом станке, понял? — Он хлопнул по сухому плечу старика и тот тоже расплылся в улыбке и тоже хлопнул по плечу Дерябина.
Когда же появился гид, сбившийся с ног в поисках по заводу пропавшего экскурсанта, тот сидел в рабочем кафе за столиком, перед ним стояли две пустых чашки, а из третьей он отхлебывал ароматный кофе и оживленно, без переводчика, с помощью жестов, гримас и улыбок беседовал с механиком Дерябиным. Рабочие люди понимали друг друга отлично. Старый швед мечтательно качал головой, глядя сквозь стеклянную стену кафе на новый, отделанный пластиком и сияющий белым металлом корпус цеха токарных автоматов. Закопченное кирпичное здание сепараторного участка в соседстве с ним казалось мрачной темницей. Построенное еще до революции шведской фирмой СКФ и потерявшее первоначальный вид, оно походило на те дома в Марьиной Роще, которых почти не осталось, дома, облепленные со всех сторон пристройками, надстройками и достройками самых немыслимых конструкций и конфигураций. Чего только не нагромоздили разные управляющие за шестьдесят лет, расширяя производственные площади!
Нынешний директор завода Дмитрий Васильевич Хрулев давно построил бы для сепараторного участка современный корпус, а старье сломал и пустил на засыпку оврага возле заводского жилого массива, но строить новое здание не так‑то просто, завод сам под прессом города, давящего со всех сторон. Стиснут жилыми домами мертво. Они так близко, что жильцам их видно, как на ладони, все, что делается в заводском дворе, а из окон административных зданий завода отлично просматриваются интерьеры квартир по всем этажам. И все‑таки завод развивается, строится если не вширь, то ввысь. Вон какие цехи отгрохали — загляденье! Электроника, автоматика, белые халаты…
А Ветлицкий все ждет, пока за счет кого‑то или чего‑то сыщется и для него производственная площадь. Вот тогда он… а пока свои обширные замыслы он излагает на бумаге и старается втиснуть в план организационно–технических мероприятий по заводу.
Ветлицкий слывет хорошим практиком и инженером хоть куда! Но к его идее автоматизации мелкосерийного производства специалисты главка и министерства относятся скептически, и если бы не директор Хрулев, поддерживающий его и старающийся продвинуть предложения в высших инстанциях, ему осталось бы или махнуть на все рукой, или перейти на другое предприятие.
Как инженер Ветлицкий вырос на глазах Хрулева на Волжском станкозаводе, где раньше Хрулев занимал пост директора. Собственно Хрулев и перетащил Ветлицкого к себе, как перспективного, мыслящего по–новому специалиста.
Еще там, на Волжском станкозаводе, молодой инженер поставил перед собой цель перевести сборку токарных станков на конвейер. За недолгое время он освоил огромный научный и практический материал, перелопатил и изучил массу технической литературы, обшарил смежные и прикладные науки. Наблюдая за его работой, Хрулев видел, что она оригинальна, и если удастся внедрить ее в производство, это будет качественный скачок в станкостроении. НИИ, занимавшийся также тогда этим вопросом, похвастать успехами не мог. Правда, и у Ветлицкого до внедрения идеи в производство еще далеко, оставалось еще много незаконченных расчетов, всяких увязок, утрясок и уточнений, и все же умудренный опытом Хрулев посоветовал Ветлицкому написать и послать в Комитет по изобретениям заявку, пусть запатентуют изобретения на всякий случай. Но Ветлицкий отнесся к совету несерьезно, дескать, успеется. Надо раньше дело сделать, а потом уж…
Эта несерьезность, эта беспечность Ветлицкого повлекли за собой много неприятностей, которые, как говорится, вылезли ему боком так, что вся его жизнь перевернулась, стала шаткой, непрочной и пришлось, скрепя сердце, начинать налаживать все заново. Прежние задумки, планы, проекты он выбросил из головы, ибо считал их замаранными предательством. Прошло немало времени, прежде чем он оправился от потрясения, и, войдя в курс нового завода, разглядел свежим взглядом то, чего не замечали старые работники. И тогда у него снова родилась мысль об автоматизации при мелкосерийном производстве, и он опять, как бывало в прошлом, рассказал о ней Хрулеву. Тому идея понравилась, дал слово помогать.
Директор понял, что не ошибся, взяв Ветлицкого с собой. Здесь, работая в среднем звене управления, он точно и безошибочно чувствовал требование времени, сосредотачивал свое внимание на самом запущенном, на самом больном: экономике и организации производства. Хрулев уже не раз подумывал: «Засиделся Станислав на низовом участке, надо его выдвигать на пользу дела. Это же будущий главный инженер завода».
А пока что «будущий» вертелся со своими наладчиками и штамповщицами в кирпичном коробе без окон, без фрамуг и как‑то умудрялся выпускать на ветхозаветных прессах сепараторы для подшипников высших классов.
Вечерами, когда дети засыпали, Катерина садилась у раскрытой двери балкона, смотрела в опустевший двор и курила. Не из‑за прихоти, не из‑за глупой моды курила, нет. Она и сейчас считала это баловством, унижающим женщину. От курящей гадко пахнет, как в общественных туалетах, но после смерти мужа, в долгом изнуряющем одиночестве, когда счастья больше не ждешь, когда жизнь ни чем не наполнена, кроме работы, сна, да мелких забот по дому, Катерине стало просто необходимо это, внутренне запретное, что хоть немного нарушало тоскливое однообразие существования.
В гости она ни к кому не ходила, не бывал никто и у нее дома, женское рукоделие она ненавидела, общественными поручениями ее не нагружали — с детьми хватало забот. Соседки с весны до осени собирались во дворе на лавочках, судачили о всякой всячине, Катерина в разговорах не участвовала, посиделки считала зря потерянным временем и мучилась оттого, что сама тратит свое время не лучше, без пользы для себя и людей. Особенно тяжело тянулись выходные дни. Чтобы заполнить их, скрасить чем‑то, она не находила ничего иного, как затевать бесконечные стирки, глажки, а уж квартиру убирала — никакой, самый придирчивый корабельный боцман не нашел бы изъянов.
Лишь в людской сутолоке, в цеху, за работой Катерина забывалась и приходила в равновесие. Оттого и являлась на смену с легкостью душевной, как никто другой в дни отдыха, когда завод не выполнял программу и когда никого не заманишь на завод даже двойной оплатой.
«Безотказная работница! Высокосознательная женщина, истинно болеющая за производство!» — говорили о ней в завкоме, в парткоме и выдавали премии. А вечерами…
В открытую дверь балкона доносятся шумы города: стук трамвайных колес, разнотонное фырканье автомобилей, чьи‑то голоса, приглушенная расстоянием музыка. Ночь смазывает очертания, но блуждающие лучи фар творят волшебство. Под их холодным светом купы деревьев и кустов превращаются в застывшие, словно навеки изваянные фигуры — странные, почти нелепые, но вот скользящие струйки света пропадают, и заросли во дворе опять становятся знакомыми до каждой веточки рябинами, кленами, тополями. Вон боярышник закрыл уже окна первого этажа, а ведь кажется еще совсем недавно Катерина сажала своими руками тонкие прутики. Когда это было? Растут деревья, растут дети… Из комнаты доносится скрип пружин, посапывание Максимки сменяется сонным ворчанием — он всегда вертится во сне и сбрасывает на пол одеяло. Катерина встает, укрывает очень похожего на нее мальчика: миловидного, черноволосого. К горлу ее подкатывает комок. Пестренькое одеяльце, мяч возле ножки кровати, рогатка, торчащая из карманов штанов, сложенных на стуле, мучительно напоминают ей о несбывшейся мечте прожить жизнь так, как она уже прожита не будет.
— Ма, ты красивая, — заявил однажды Максимка.
Катерина густо покраснела, спросила насупившись:
— Кто тебе сказал эти глупости?
— Никто. Я сам… Потому что ты… ну, как икона… Строгая.
— Какая еще икона?
— Ну, что у бабушки Насти висит, из третьего подъезда. Точь–в-точь, я видел!
— Не болтай ерунду и сбегай за хлебом, — отмахнулась Катерина, поглядев мимолетно в зеркало. Хотя прошлое и оставило следы — морщинки у глаз и чуть выбелило губы, но Максимка–чертенок прав. Наблюдательный. Ведь действительно в ее продолговатом лице, в больших темных глазах есть какая‑то холодная строгость, которая запечатлена на ликах святых старого письма. Да только что в этом хорошего? Разве такой должна быть современная женщина?
Катерина поправила густые черные волосы, почему-то вьющиеся лишь у правого виска, и сцепила нервно пальцы рук, нежная белизна которых вызывала зависть у всех цеховых женщин. А мужчины? Разве они не пн–лптся на нее в троллейбусе, в метро, на улице? Красивая… Что ж, возможно на самом деле устами Максимки глаголет истина, да только в том и сложность, что существует Максимка на свете и еще вдобавок — Ленюшка–малец. Им нет дела до того, что мать их томится в мучительном одиночестве.
Сыновья… Поднимаются, как на дрожжах, старший вон как вытянулся! Мужики, кормильцы будущие… А сейчас, что они без матери? Но мать есть мать, а им отец нужен, мужчина–наставник нужен! Ради этого, уже по одной такой причине Катерина пошла бы замуж, хотя и считается, что брак по расчету аморальный, нечест‘ ный. Только кто возьмет ее с двумя «довесками», если даже у нее «Месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит»?..
Зная это, Катерина давала волю слезам так, что глаза запухали. Потом, успокоившись немного, принималась рассуждать уныло:
«Видать, уж на роду мне написано быть несчастливой. Не найти мне мужа, не найти детям отца. И стараться нечего. Да и подло это: искать, ловить… Не по мне такое, не жалость, не сочувствие нужно мне — они для собаки, для кошки. Нет, я хочу доброй любви, доброй и ласковой, как теплый дождик…»
Покойный муж любил буйно и жадно, мгновенно загорался и так же быстро остывал. И вообще жил так: вспыхивал, увлекался чем‑то, чтобы тут же, с тем же азартом направить свои силы и внимание на что‑то другое. Тяжеленек был характером. И погиб из‑за собственной жадности и азарта. Подстрелил на охоте зайца, подбежал к нему, а тот еще живой. Зарядил ружье, а тратить заряд пожалел. Размахнулся и — прикладом! Да с такой силой, что курки по инерции отошли назад и, вернувшись, ударили по бойкам. Два заряда в лицо получил охотник и тут же скончался, оставив вдову и двоих детишек–сирот. Ох–ох–ох! Не было у Катерины ласкового дождика прежде, не будет и впредь. Много есть мужчин, которые хотели бы с ней пофлиртовать, но такие ей не нужны, а значит, и незачем растравлять себя, предаваться пустым мечтаниям.
«Ах, какое разумное похвальное решение! Вот образец морально устойчивой женщины, опирающейся в трудную минуту на коллектив, не поддающейся минутному увлечению», — изрек бы очевидно ханжа–чиновник, если бы ему открылись мучительные раздумья Катерины. Да только напрасно он расточал бы вдове похвалы, живая душа ее металась, изнывая без ласки, без радостей. А когда женщина в смятенье, воздержись распространяться о ее благоразумии. Наплевать ей на рассудок, на правила морали и на все то, что скажут о ней поборники добропорядочности.
С некоторых пор Катерина даже телевизор перестала смотреть, чтоб не вызывать в себе зависти к тем, кого там показывают. Рай сплошной, а не жизнь, все прекрасно, все, как по маслу идет. Никто не страдает, не дергается, не переживает, просто блаженство кругом, если не считать мелких житейских недоразумений — их-то и вытаскивают напоказ. Прекрасная жизнь, веселая, беззаботная! После таких передач Катерине покоя нет, снится ночами такое… Вертится на простыне, как на плите раскаленной — сил нет, хочется тигрой зарычать…
Все это было до недавнего времени. Но вот однажды, с иолгода тому назад, Ветлицкий сообщил, что за ударную работу Катерина награждается Почетным знаком и что вечером в заводском клубе ей будут вручать награду. Надо идти.
Надела самое красивое зеленое платье, отсидела терпеливо в президиуме до конца собрания, приняла поздравления знакомых и направилась домой. В фойе нс протолкнуться: после торжественной части начались танцы. Девушки с распущенными по плечам волосами толпились возле двери, ожидая, когда их пригласят на танец, но парней было мало, они с важным видом лавировали среди присутствующих, приглядывались привередливо к девушкам, прикидывали, какую выбрать себе партнершу. Зазвучал бодрый «рок–н-рол», и стайки девушек быстро рассеялись, масса танцующих уплотнилась. Саксафоны в оркестре булькотели–захлебывались, ударник, подпрыгивая на стульчике, яростно отбивал мудреные ритмы.
Кто‑то взял Катерину за руку повыше локтя. Оглянулась — Павел Зяблин. Улыбается уголками губ.
— Пойдем? — подмигнул озорновато.
— Куда?
— Да пойдем! — потянул он ее нетерпеливо в круг танцующих.
Катерина хотела сказать ему, что давно не танцует, отвыкла и вообще… Но Павел властно увлек ее в густую раскачивающуюся толпу и их стиснули сразу же со всех сторон, прижали друг к другу — не оторваться. Руки Павла скользили по спине Катерины, потом опустились ниже, на бедра, и она, подхваченная жарким потоком, пошла плавно и податливо, замирая от касания его ног о ее колени.
«Боже мой, какое наслаждение покачиваться вот так просто в такт музыки! Кажется, целая вечность прошла с тех пор, как я танцевала последний раз!» — думала Катерина и терялась от волнения. Павел чувствовал ее напряженность, заглянув в лицо, спросил:
— Я плохо веду?
— Нет, нет, — ответила поспешно и, чувствуя, что краснеет, прижала лицо к его плечу.
— Что ж… — хмыкнул он неопределенно.
Оркестр оборвал игру, пары покинули площадку, накапливаясь у стен. Павел проводил Катерину на место, где она стояла, и куда‑то исчез. Катерина подумала, что он пригласит ее еще раз, но оркестр играл танец за танцем, а Павел так и не появлялся. Все же она увидела его, он промелькнул на той стороне фойе в паре с Ланой Нивянской, бригадиршей ОТК участка. Лана сегодня была очень эффектной. «Похожа на киноактрису…» — подумала почему‑то Катерина с неприязнью. Танцевать не с кем, надо уходить домой, но она не уходила, что‑то удерживало ее. С непонятным для себя самой упорством она продолжала стоять, глядя неотрывно на тонкое, как лозинка, извивающееся в руках Павла тело бригадирши Ланы. Перед глазами мельтешили танцоры. Катерину обдавали смешанные запахи разгоряченных тел, табачного дыма и аромат духов. Все это напоминало ей те далекие времена, когда она была девушкой. С каждой секундой ее все больше одолевало томительное желание испытать еще раз прекрасное мгновенье, которое она пережила недавно. Зазвучало тревожно берущее за душу танго, и тут перед ней опять возник Павел.
Прикрыв глаза, она отдалась во власть музыки и движения и не обращала внимания на старание Павла прижаться покрепче к ее высокой груди. В какойтто момент рядом в толкучке танцующих оказался наладчик шумков с круглолицей девушкой, крикнул дурашливо:
— Полегче, Паша! Не раздави Катерине значок ударницы!..
Катерина вздрогнула, отстранилась.
— Нельзя так… — сказала с досадой.
— А вот так? — поцеловал ее озорно в щеку Павел.
Катерина замерла на несколько секунд, провела ладонью по своему лицу.
— Залепить бы тебе! Испортил все… — сказала недовольно и продолжала танцевать, но уже с неохотой. Дотанцевала кое‑как до конца, направилась в гардероб. Павел пошел за ней. Подавая пальто, спросил: можно ли ее проводить. Она не ответила, пожала плечами. Выйдя на морозную улицу, высвободила руку, спросила:
— С чего ты это вдруг взялся ухаживать за мной? Девушек тебе мало, что ли?
Теперь промолчал Павел. Сели в полупустой троллейбус. Катерина смотрела в разрисованное морозными узорами окно, к ней постепенно возвращалось хорошее праздничное настроение, нарушенное Шумковым. Она забыла о том, что и Павел вел себя не лучшим образом. Повернулась к нему, посмотрела с интересом. Она почти каждый день видела его, привыкла к его громкому голосу, к соленым словечкам, которые он отпускал направо и налево без разбора, и разделяла то настороженное уважение, с которым относились к нему рабочие, как к наладчику высшего класса. И на самом деле, равных ему на участке не было. Странно, почему он кажется ей сейчас вовсе не таким, как в цехе? Словно только что увидела этого заядлого холостяка года на два, на три старше ее, Катерины. Сидит, щурит насмешливо карие глаза и мурлычет себе под нос что‑то.
— Что ты поешь? — спросила Катерина, чтоб не молчать.
— Это стихи…
— Какие?
— Чужие…
— Давай громче!
Павел хмыкнул понимающе, помедлил, соображая что‑то, и принялся декламировать ей на ухо любовные стишки, специально выученные для нашептывания доверчивым и поэтически настроенным девицам. Он знал, что делал, но уж никак не ожидал, что стишки так глубоко взволнуют Катерину. Она слушала, как в полусне, сжимая безотчетно руку Павла. Откуда ему было знать, что именно сегодняшний, пугающе–прекрасный вечер возбудил в душе ее чувство облегчения? С нее словно свалилась привычная угнетающая тяжесть, и Катерина опять осознала свою силу.
У подъезда дома, где она жила, Павел, освоивший отменно приемы завлечения, прикинулся страшно озябшим, так натурально дрожал, так просился к Катерине погреться, что она под его напором даже растерялась немного.
— Поздно ведь уже… Максимку разбудим, — отнекивалась она.
— Я на минутку, мне только стакан горячего чаю, и я тут же уйду.
Катерина теребила в руках связку ключей. На улице изредка раздавался гул автомобильных моторов, город засыпал. Вдруг совсем рядом хлопнула дверка машины. Катерина вздрогнула, посмотрела испуганно на Павла.
— Теперь раззвонят на весь свет: ночью с мужчиной в подъезде стояла…
— Бежим! — сказал Павел, увлекая ее по лестнице наверх. Остановились на площадке четвертого этажа. Катерина отперла торопливо дверь, и они с Павлом проскользнули в переднюю. Притворив дверь, постояли в темноте, часто дыша, прислушиваясь. Приехавшие на машине поднялись выше. Павел нашарил руку Катерины, провел ее ладонью по своему нахолодевшему лицу. Катерина вздрогнула, и тут же вспыхнул свет. Павел не уведил выражения ее лица, она отвернулась, сняла пальто, сапожки.
— Сейчас поставлю чайник, раздевайся, — сказала шепотом, заглянула в комнату, где спал мальчик, и плотнее прикрыла дверь.
Павел разделся, присел к столу, но как только Катерина скрылась на кухне, он тут же вскочил, подкрался к ней на цыпочках, обхватил ее голову, и повернув к себе, закрыл губами ей рот. Она выгнула спину, с силой рванулась, но он не отпустил, продолжал целовать лицо, шею.
— Нет… нет… я не хочу… — задыхалась она, извиваясь в его сильных руках. Волосы Катерины рассыпа лись по плечам, набились Павлу в рот. Вдруг тело ее разом отяжелело, размякло. Он схватил ее в охапку, отнес в комнату и опустил на кровать.
— Тише… тише, Максимка проснется, — шепотом выдохнула Катерина и обвила его шею руками.
…Синие стекла окон побледнели, рассвет обещал солнечный морозный день. Задремавший под утро Павел не слышал, когда встала Катерина. Почувствовал прикосновение пальцев на лице, проснулся. Она стояла у кровати одетая. Улыбнулась, прижала палец к губам, показывая, чтоб не разговаривал громко. Павел взял ее за руки, она присела боком. Скрипнула пружина, оба взглянули опасливо на дверь, за которой спал Максимка.
— А меньший мальчик где? — спросил Павел.
— Ленюшка? В интернате. А что?
Павел привлек ее к себе на грудь, сказал растроганно:
— Ты принесла мне сегодня много радости. Не забуду этого никогда.
— Ой ли! А как же Ланка?
— Ланка здесь ни при чем.
— Уж так и ни при чем… Она вон какая! Тоненькая, гибкая, как змейка. Точь–в-точь «мисс Европа», что в журнале сфотографирована… А я? Что ты во мне увидел?
— Много. Ты нестандартная, не похожа ни на кого. От тебя можно с ума сойти. Ты особенная…
— Особенная… То‑то ты замечал меня прежде… — усмехнулась Катерина печально, спросила: — Паша, почему ты до сих пор не женат?
— Гм… А зачем?
— Тоже верно, — покачала головой Катерина. — Обуза лишняя ни к чему, и без того нашей сестры навалом. Странно только, что ты, свободный казак, снизошел до какой‑то вдовы… Или для коллекции и такая сгодится? Экспо, какой там по счету номер?
Павел сел, обхватил руками колени, сказал твердо:
— Як тебе приду еще не раз.
— И на том спасибо, — встала Катерина и отвесила насмешливо поясной поклон. — Когда велите встречать?
— Сегодня после работы.
— Неужто?!
Павел надулся и стал одеваться. Проглотил на ходу стакан чаю, который так и не удосужился выпить вечером, и, обняв перед уходом Катерину, сказал:
— Я тебя всегда замечал. Ты мне давно нравишься, теперь — еще больше. Других женщин у меня нет, не веришь?
Она обвила шею Павла руками.
— Милый, если б ты знал, как мне пусто в жизни! Будь со мной, — прижалась к его груди, шептала горячо с трогательной откровенностью, взволновавшей Павла: — Я знаю: ты на мне не женишься, да я и не жду. Приходи так, 1! согласна. Будь сколько сам захочешь. Ох, как нужен мне ты, теплый мой дождичек!
…Так вот и случилось: поласкал теплый дождик вдовье сердце в студеную январскую ночь, разбудил дремавшее в нем, и поднялось оно будоражно над привычными буднями, и вот уже июль наступил, а праздник из сердца не уходит. Катерина так и не поняла, так и не объяснила себе, почему Павел предпочел ее, детную вдову, молодым и красивым, почему не бросил до этих пор? Видимо, и она чего‑то стоит? А может, причина в другом? Может… «Нет, не нужно думать, не нужно накликать беду! — приказывала она себе. — Не заглядывать далеко вперед, не строить воздушных замков: что будет, то и будет…»
Неопределенность положения мало смущала Катерину, она любила и хотела быть любимой. И на этом все. И на этом точка. Прежняя жизнь с мужем — скупым и грубоватым, которого она видела насквозь, вспоминается сейчас как скучное течение времени. С Павлом ей-ей не заскучаешь, нет. Характерец — не дай бог! Дурной! То ласковый, как ягненок, то бесшабашный, а все равно милее всех. Мудрой середины для него не существует, видать, досталась ему какая‑то жизненная частица от далеких пращуров–ушкуйников новгородских: уж работать так работать, а гулять так гулять!
Павел не очень‑то баловал Катерину свиданьями, на занятость ссылался, вечерами ходил учиться в техникум «не диплома ради, а интереса для…» Ох, эти вечерние занятия! Они — нож по горлу Катерине. Тысячами пиявок высасывала ее ревность всю неделю, и только субботние и воскресные встречи немного успокаивали и запоминались, как захватывающие страницы интересной книги, но полного счастья от такой жизни и быть не могло, Катерина это знала. Вроде бы Павел и муж, а на самом деле кто? Какие у него обязанности? Он не несет никакой ответственности, он вне контроля, что хочет, то и делает, куда хочет, туда идет, с кем хочет, с тем идет. А последнее время и вовсе того стал… Власть свою, что ли, над ней почувствовал, распоясался? Катерина терпеливо сносила его завихрения, уступала, боялась совсем разрушить и так непрочное счастье, потерять то, чего так жаждала и что неожиданно обрела. Никто ее не спрашивал, чего больше в ее любви: сладостной радости или сладостной горечи, да и Напрасно было бы спрашивать, она сама не знала.
Главный инженер Круцкий пятый день заменял директора Хрулева, уехавшего на авиазавод по поводу скандальных рекламаций на ответственный подшипник для нового вертолета. В печенках у всех этот подшипник. Вертолетостроители освирепели, жмут изо всех сил на министерство, на главк, начальник главка Явствин — на заводоуправление, а руководство завода в свою очередь — на цехи и участки.
Справа возле стола Круцкого — пульт связи: нажал на клавиш и тут же, как в сказке: «Стань передо мной, как лист перед травой!» — отзываются нужные люди. Новая техника управления производством. Но сегодня Круцкий сам, собственной персоной объявился на сепараторном участке.
Первым заметил его мастер Кабачонок, насторожился:
«Что бы это означало? Плановый осмотр цехов? Так чего смотреть зря на то, что знаешь как пять своих пальцев! А может, главному понадобилось лично пропесочить Ветлицкого? Они не очень‑то ладят. Так это опять‑таки проще сделать, вызвав Ветлицкого в кабинет».
Нет, мастер Кабачонок не первый год на заводе и отлично соображает, что это неспроста, и раз так, то попадать лишний раз на глаза начальству не стоит, и он немедленно шмыгнул в помещение технического контроля. Ветлицкий, не заметив хитроумного маневра мастера, спокойно направился навстречу главному возникшему в воротах пролета. У Ветлицкого рукава халата закатаны, воротник сорочки расстегнут, галстук обился на сторону.
По недовольному лицу Крупного, по его озабоченному взгляду можно было догадаться, что привело его на участок вовсе не плановое любопытство, а что‑то другое, крайне неприятное. С Ветлицким он сегодня уже виделся и потому разговор начал без преамбул. Речь пошла о той же суперсрочной продукции, все о тех же подшипниках для вертолетов. Сепараторов наделали к ним черт–те сколько, металла, труда убили, а не один подшипник не признан годным. Авиастроители ведут себя вызывающе, твердят нахально: не сделаете подшипник строго по нашим особым техническим условиям, экспериментальный вертолет не полетит, будет на земле сидеть, зато вы, спецы, полетите со своих должностей с грохотом и треском!
А что еще может сделать завод? Пятый месяц бьются конструкторы, технологи, мастера, наладчики, а результат один: представитель фирмы заказчика бракует все на корню, дескать, изделие не отвечает техническим условиям. Межведомственные грызня и волокита тянутся давно и продолжали бы тянуться еще, но у начальника главка Яствина лопнуло терпение. Надоело составлять бесконечные объяснения вышестоящим инстанциям, и он потребовал от директора Хрулева лично утрясти вопрос с авиазаводом, разобраться на месте, в чем дело, кто прав, кто виноват, и доложить в главк.
Пять суток разбирался Хрулев, а сегодня позвонил по телефону, потребовал немедленно сотню–полторы подшипников. С большим трудом добился он, чтобы их испытали непосредственно в рабочем узле вертолета и на стенде. Он сам будет присутствовать при испытании.
— Мы же просим об этом давно! — воскликнул Ветлицкий. — Сто раз уже могли испытать и выяснить, где собака зарыта…
— У авиастроителей какие‑то свои соображения. Не зря морочат всем головы, — сказал Круцкий.
— Тактика известная: с больной — на здоровую… — подхватил Ветлицкий. Для такого заявления у него были веские причины. Подоплеку канители он постиг случайно и пришел к твердому выводу: у вертолетчиков что‑то не ладится, оттого и закрутили карусель, занимаются «спихатехникой» или осторожничают. Однажды Ветлицкий заговорил о своих затруднениях со знакомым авиационным инженером. Тот с некоторым удивлением заметил, что представлять столь жесткие требования к подшипникам такого назначения просто дико. Так недолго затребовать прецизионные подшипники для колес телеги…
Разговора с авиационным инженером было достаточно, чтобы Ветлицкий кое‑что уразумел. У вертолетостроителей что‑то не клеится, возможно неполадки кроются в других узлах, но признать собственные промахи и недоработки— значит взять открыто вину на себя. А кому это нравится? Вот и валят на поставщиков, на смежников, дескать, из‑за них не выполняем, срываем, страдаем. В общем, держи вора! Пока разберутся, пока то да се, — время прошло, свои беды будут устранены, время выиграно. И вот такая склочная возня — на парадных заседаниях именуется громко «производственной дружбой»!
— Так что же будем делать, Станислав Егорыч? — спросил озабоченно Круцкий.
— Работать надо, — ответил тот общими словами.
— В целом — да, а конкретно? Когда сумеете выдать новую партию сепараторов?
— А каковы сроки?
— Ха! Сегодня! Сейчас!
— Это шутка, конечно… Вы же знаете технологический цикл, он длится более суток.
— Не думаю, что такой ответ устроит Хрулева.
— И я не думаю. Будем стараться ускорить. Точнее доложу после того, как посоветуюсь с технологом и наладчиками.
Главный ушел, а спустя час Ветлицкий, явившись к нему в кабинет, сообщил, что нашел возможность изготовить к концу второй смены комплектов двести аварийных изделий и уже начал переналадку прессов.
— Вот это другой разговор. В чем нуждаетесь?
— Нужен к концу смены приемщик от фирмы заказчика, но приемщик заявил, что ему положено выполнять свои обязанности только в дневное время. За сверхурочные ему, видите ли, не платят.
— Как его фамилия? — приготовился записывать Круцкий.
— Чухачев.
— Чухачеву гарантирую. Еще что?
— Надо бы подбросить деньжонок тем, кто изготовит и доведет продукцию, а также на технический контроль.
— Правильно, не посеешь — не пожнешь. Хорошо, подкинем. Бессребреники только в сказках водятся, а остальные говорят: идеями сыт не будешь, хе–хе!.. Сейчас издам приказ, деньги выделим. Но и вы смотрите, чтобы была полная отдача! Чтобы утром подшипники ушли к заказчику. Ясно?
— Я не оставлю завод, пока не соберут подшипники и не отвезут в отдел сбыта.
— Правильно. Сборщики обещали выполнить задание, у меня с ним был уже разговор. Главное — не подведите вы.
Ветлицкий вернулся на участок. Там все оставалось по–прежнему, большинство прессов работало, никакие переналадки не делались и вообще не было заметно приготовлений, которые свидетельствовали бы о намерении начальника участка выполнить слово, данное главному инженеру завода.
А между тем подготовка шла, шла скрытно по другим направлениям.
После совещания с мастером Кабачонком и наладчиками стало ясно, что изготовить и сдать сепараторы на сборку до утра не удастся, хоть умри. Настроение у Ветлицкого резко упало. И тут Кабачонок предложил один хитрый ход, пожалуй, единственный, с помощью которого еще можно спасти положение. Ветлицкий вначале поморщился, но уточнив некоторые детали предстоящей операции, уверовал в успех и заявил об этом Крупному. А сам принялся за психологическую обработку начальницы участкового ОТК Таисии Ключаревской. В общем‑то она была милой женщиной, но по характеру своему и по внешнему виду казалась прямой и несгибаемой, как труба заводской теплоцентрали. Мужчин в ее подчинении не было, работали одни женщины. Справься с ними, разноликими, разномастными, своенравными, ни возрастом, ни семейным положением между собой не схожими! Ключаревская справлялась, находила к каждой подход, возилась с ними, точно клушка с цыплятами: когда и поклохчет, а когда и клюнет, но все между собой, без участия посторонних помощников.
На заводе она так давно, что, если речь заходит о чем‑то бесконечно далеком, обычно говорят: «Этого даже Ключаревская не помнит». В сложных случаях производственной практики сам начальник ОТК завода консультируется с ней, тонким специалистом своего дела, но на высшую должность не выдвигает. Уж больно характер у Таисии занозистый.
Эти ее качества учитывал Ветлицкий, приступая к переговорам.
— Как вы, Таисия Николаевна, смотрите на законсервированные в кладовой сепараторы к вертолетным подшипникам? — спросил он, отозвав начальницу в сторону. — Они, если помните, изготовлены были три месяца назад.
— А зачем мне на них смотреть? Я в свое время написала на них карту качества, пусть собирают подшипники.
— Круцкий велел мне сделать новые, но лучше я все равно не сделаю, да и времени нет. Я бы хотел предъявить заказчику те, готовые. Вы подтвердите качество?
— Безусловно. Но надо детали прежде расконсервировать и посмотреть, не прихвачены ли они ржавчиной.
— Это мы сделаем, но есть, Таисия Николаевна, один, так сказать, нюансик…
И Ветлицкий объяснил, что приемщику фирмы заказчика Чухачеву надо предъявить сепараторы, как будто они только что вышли из‑под пресса, иначе он их и смотреть не станет.
Чуть подумав, Ключаревская молвила несколько свысока:
— Время изготовления сепараторов меня не интересует, я гарантирую качество. Документ будет оформлен нынешним числом после проверки контролерами.
Ветлицкий попросил подобрать на вторую смену двух–трех толковых девушек. Оплата, разумеется, за счет производственного участка, в виде премиальных. Ветлицкий ушел, а начальница, поманив к себе миловидную пухлянку Лену Шурочкину, доверительно спросила:
— Лёля, хочешь заработать сегодня четвертную?
— Каким образом? — обдала Лена начальницу голубизной из‑под густо начерненных ресниц.
Ключаревская объяснила.
— Ясное дело! — фыркнула девушка. — Месяц под откос, трудись, подчищай чужой мусор…
— Говори толком! — обрезала Ключаревская.
— А Галя остается? — спросила Лена. — Мы вместе домой ездим, одна я боюсь в полночь.
Галя, эффектная, похожая на манекен с витрины центрального магазина, согласилась. Двадцать пять рублей на улице не валяются, это как раз то, чего не хватает ей на умопомрачительные трусики–пояс, только-только появившиеся в продаже.
Старшей над ними Ключаревская оставила бригадира Лану Нивянскую и, завершив рабочий день записями в журнале, отбыла домой. Ветлицкий тут же стал шептаться о чем‑то с Лелей, Галей и Ланой, после чего девушки, похихикав, исчезли.
Зайдя в пролет, приемщик Чухачев увидел Ветлицкого в профиль, обозначенный падающими сбоку закатными лучами. Что‑то задиристое, азартное во внешности начальника участка насторожило Чухачева, как впрочем и неожиданный вызов на завод. Однако, пройдя туда–сюда по участку, он успокоился. Ничего особенного, привычные кавардак и неразбериха. Как всегда чего‑то вовремя не изготовили, не додали, а когда клюнул петух — аврал!
Самонадеянный здоровяк Чухачев считал себя неотразимым кавалером. То, что он женат, роли не играло. Он то и дело заводил с женщинами игривые разговорчики, хотя не видел среди них достойных себя. Красивых же девушек опасался, близких знакомств с ними избегал, был осторожен, помня, сколько руководителей погорело из‑за всяких красоток, сколько карьер загублено — не счесть! Хитрые чертовки, но Чухачева им не провести!
«Принесло его больно рано, шляется по пролету, — подумал с беспокойством Ветлицкий, наблюдая за приемщиком. — Еще начнет чего доброго выспрашивать, кто да что на каком прессе делает, а это вовсе не в наших интересах. Более того, — это срыв начатой операции. Надо сплавить куда‑нибудь этого Чухачева до копна смены».
На глаза Ветлицкому попался Кабачонок. И тут его осенило. Пустился мастеру наперерез, спросил:
— Деньги есть?
— Де–е-еньги? — протянул тот и засмеялся. — Стал бы я околачиваться здесь с деньгами! Хе! Давно бы сидел в пивной в Нескучном саду.
— Ну и отправляйтесь в пивную, да прихватите с собой Чухачева. Деньги вот… Тридцатки хватит? — протянул Ветлицкий.
Кабачонок заморгал глазами.
— Что здесь непонятного? Надо увести Чухачева, а к концу смены доставить обратно.
— Тепленьким? — сообразил мастер.
— Именно таким, Петр Афанасьевич. Помучайтесь разок во имя общего дела.
— Хе! Я готов мучиться так хоть каждый вечер! — ухмыльнулся мастер, сунув деньги в карман. — Однако граммов по семьсот пережитка осилить придется…
’— Какого пережитка?
— Прошлого, настоящего и будущего… Чухач этот, черт, дует, видать, как буйвол.
Узнав, что продукцию предъявят лишь в конце смены, Чухачев приблизился к Ветлицкому, заворчал недовольно:
— У вас тут еще конь не валялся, а вызываете. Безобразие!
— Продукция делается, — ответил Ветлицкий сдержанно. — Вы пока отдохните, погуляйте, а часика через три–четыре приходите. Будет самый раз.
Появился Кабачонок, переодетый в чистое, с приглаженными мокрыми после умывания волосами, подмигнул Чухачеву. Они поговорили коротко и подались за ворота.
Ветлицкий прошел к одношпиндельным прессам, остановился возле Катерины, спросил, как дела у ее ученицы, скоро ли освоится.
— Сообразительна, но нетерпелива. Завидует тем, у кого лучше получается.
Это хорошая зависть, Катерина.
— Зависть есть зависть, какая б она ни была.
— Хм… — почесал Ветлицкий затылок, а Катерина, продолжая работать, молвила со вздохом:
— Рассказывала мне, детство у нее было нелегким, потому и старается поскорее встать на ноги. Бережливая достанется кому‑то хозяйка…
— Вы сделайте ее прежде специалисткой по своему образу и подобию, а потом уже замуж выдавайте, — засмеялся Ветлицкий.
— Какая я специалистка? Я тягловая сила. Моя специальность — это вчерашний день завода. Не мне вам рассказывать, Станислав Егорыч… Это все равно, как если б кругом работали экскаваторы, бульдозеры, а я по старинке — лопатой. На политзанятиях говорят: «Человека создал труд». Однако я не вижу, чтобы молодежь сильно рвалась в рабочие. Родители стараются вывести чад своих в люди… В артисты, куплетисты, балерины — они качеством повыше.
— Вы впадаете в крайности, Катерина. Государство не может существовать без интеллигенции так же, как человек без головы.
— А если сам интеллигент без головы? Если у него одна забота: устроиться где полегче, где безопасней да денежней? Бумаги, например, перекладывать из ящика в ящик по канцеляриям. Без такой интеллигенции тоже не обойтись? — Катерина передернула плечами, посмотрела на стоявшего слева Ветлицкого и ткнула пальцем в станину пресса. — А вот на такой гроб с музыкой и арканом никого не затащишь, кроме бедных лимитчиц вроде Зины.
— Тут вы правы. В столице рабочей силы в избытке, а приходится набирать из деревень. Не от веселой жизни это.
— Да уж так, если рабочие руки нужны позарез, — вздохнула с печальной усмешкой Катерина, и опять ее белое округлое колено закачалось ритмично вверх–вниз, и замелькали опять проворные руки, исполняя едва уловимые для глаз вариации.
Едва Ветлицкий вошел в свою стеклянную конторку, как на пороге появилась Зина. Он посмотрел удивленно на нее, на часы.
— Ты чего здесь так поздно?
— Як вам, Станислав Егорыч…
— Ну, садись, что у тебя? Хотя, погоди, не садись! — спохватился он, покосившись на голубенькое под цвет глаз девушки платье и на засаленные спецовками рабочих табуреты.
— Як вам, — повторила Зина, переступив с ноги на ногу.
— Я так и понял, — усмехнулся подбадривающе Ветлицкий. — Какая нужда у тебя?
— Станислав Егорыч, поставьте меня на другую работу.
— На другую? А эта что, уже разонравилась?
— Нет, я буду учиться у Катерины. Мне бы что‑нибудь, на время. Что скажете — буду делать. Я могу в другую смену убирать, переносить. Я привычная.
Ветлицкий потер озадаченно лоб. Глаза девушки умоляли, лицо какое‑то беспомощное, вздрагивающее.
— Ты, Зина, что смеешься, что ли? Или не знаешь, что закон запрещает работать по две смены?
— Мне очень нужно! Очень… — она опустила голову и вдруг всхлипнула. Ветлицкий смущенно кашлянул.
— Вот еще не хватало… Перестань… — положил он успокаивающе руку на худенькое плечо девушки. От ее волос пахнуло чем‑то знакомым, очень знакомым. И тут он вспомнил: то был родной запах материных кос. В сердце Ветлицкого плеснулась нежность, и он промолвил натянуто:
— Ты совсем того… Наряды, что ли, понадобились? Чего тебе вдруг приспичило?
— У меня… у меня… пропали деньги… ученические, всхлипывала Зина. — Не на что дожить до получки, а взаймы никто не дает.
— Фю–ю-ю!
Ветлицкий отступил на шаг, посмотрел на ее мокрое лицо.
— Почему молчала, что тебя обокрали?
— А кому говорить? Стыдно… Дура я деревенокая.
— Значит, решила по две смены работать на голодный желудок? Ну, знаешь…
Зина, опустив голову, теребила концы пояска на платье.
— Всыпать бы тебе за такое поведение, да уж ладно… Денег на прожиточный минимум сообразим. Завтра. А пока… — Ветлицкий вынул из кармана конверт с полученными по приказу Круцкого премиальными для рабочих, протянул Зине червонец. — Вот, возьми пока…
— Нет! — вспыхнула она. — Я хочу сама! Позвольте только, я хоть сутки не выйду из цеха, я буду работать, как… как…
Ветлицкий сунул деньги Зине в кармашек и, отстранив ее рукой, вышел в пролет. И уже не видел, как посветлели глаза, смотревшие ему в спину, ни кроткой улыбки, вздрагивавшей на припухших от слез губах Зины. Он шел, бормоча сердито себе под нос:
— Дер–р-ревня… чер–р-рт! Сидела бы при материной юбке, работала в своем колхозе, так нет! Живет впроголодь, да еще и обворовывают растяпу!
Ветлицкий любил деревню, но не любил деревенских. С детства не любил. Он вырос в городе, в рабочей семье: отец на заводе собирал станки, мать делала на фабрике спички, зарабатывали неплохо, но дома всегда чего‑нибудь не хватало. Волжские города, как известно, никогда не отличались изобилием… Другое дело — в деревнях. Старшая материна сестра жила возле Челновершин, младшая — в Елховке. Хорошо жили, хитро, а потому и прибыльно. Приезжали с мужьями в город торговать квашениной, солониной, убоиной, жили у городских родственников на дармовых харчах, занимали их квартиру и хвастали во хмелю своей оборотливостью и другими славными качествами.
Отца, мать да и самого Станислава вместе с другими старшеклассниками отправляли каждую осень в колхозы копать картошку, свеклу, резать капусту. Приходилось с рассвета дотемна работать под нудным дождем–сеянцем, а деревенские в это время убирали собственные приусадебные участки и посмеивались, глядя на городских людей, утопающих в степной грязи.
В военные и послевоенные годы каждую весну рабочие с детьми и стариками выбирались на огородные участки и подобно рабам древнего Египта долбили мотыгами клеклую землю, копали, боронили, сажали все ту же картошку и свеклу, чтобы иметь что‑нибудь свое, чтобы не платить на рынке втридорога ухватливым и оборотливым шустрякам.
Все это навсегда осело в его голове, осело сгустками неприязни ко всему деревенскому еще с тех далеких трудных лет. А нынче самому приходится возиться с деревенскими девками, которым в своих селениях не хватает женихов. «Назрел глубокий социальный конфликт, грозящий экологическим взрывом. Тьфу!» — ворчал Ветлицкий по пути в кладовую, где хранились сепараторы.
Увлекшись, он незаметно упустил нить мышления и заспотыкался не в силах сообразить, какую связь усматривает между застарелой неприязнью к своим деревенским родственникам и жалостью к трогательной в своей беде деревенской девушке Зине.
Кладовая оказалась запертой, сепараторы уже отправили на мойку, сушку и последующую полировку в галтовочных барабанах с опилками, затем — с обрезками кожи. Их‑то и предъявят приемщику Чухачеву, как якобы новые, изготовленные сегодня.
* Часа через два появились разодетые в пух и прах, завитые и наманикюренные контролеры Леля, Галя и бригадир Лана. Пышная, во вкусе потылихинских поклонников Леля не прошла, а гордо продифилировала вдоль пролета, обдавая проникновенной голубизной глаз работавших на прессах наладчиков. За ней шествовала Галя — олицетворенный манекен из витрины универмага, самая приветливая и улыбчивая из всех контролеров ОТК завода, но больше всех привлекала к себе внимание Лана. И на то были веские причины. Лана умела тоньше других использовать небезызвестное «чуть–чуть», которое придает внешности женщины нечто манящее и вместе с тем — отпугивающее. Одетая со вкусом и той скромностью, которая бьет в глаза похлеще иного роскошества, она всегда напускала на себя этакую величественность: лицо ее казалось подернуто легким ледком высокомерия, грудь вперед, голова вскинута, взгляд прямой.
Увидев эффектную троицу, станочницы рты поразевали, зашептались вслед: с чего бы это они так расфуфырились и притащились в цех? Иль праздник сегодня какой? А может, концерт самодеятельности затеяли в обеденный перерыв?
Контролеры, форся сногсшибательными прическами, проследовали мимо Ветлицкого и скрылись в помещении ОТК.
«И вся эта затея ради того, чтоб втереть очки дуралею Чухачеву», — подумал Ветлицкий с досадой.
Дело близилось к полуночи, когда появилась подгулявшая пара. Впереди, взвихряя воздух круглым животом, топал Кабачонок, за ним вразвалочку двигался импозантный Чухачев с потемневшим от густого румянца лицом и мутноватыми глазами. Увидев Ветлицкого, мастер дурашливо козырнул, мол, все исполнено чин чином! Ветлицкий как ни в чем не бывало равнодушно отвернулся. Он решил при сдаче деталей не присутствовать: его чрезмерное внимание может насторожить приемщика, вызвать подозрение. Пусть проявляют с ним свою ловкость красотки–контролерши, успех зависит от того, как сумеют они воздействовать на подогретое хмельком самолюбие приемщика.
Они его встретили шумными упреками:
— Наконец‑то!..
— Сколько можно ждать?
— Теперь сами повезете нас по домам!
— Меня — только на такси! — заявила Галя и, крутнувшись кокетливо на каблуках, указала на стол, где зеркально блестели столбики сложенных друг на друга деталей.
Чухачев остолбенел, хлопая ошалело глазами, ничего не соображая.
— Вот она, справедливость! Кто‑то гуляет, а ты сиди здесь как проклятая весь вечер! — воскликнула с надутыми капризно губками Леля, направив на Чухачева из-под длинных ресниц многозначительный взгляд.
— Девушки, я ни при чем… — забормотал Чухачев, пунцовея еще гуще. — Меня предупредили… Я… Вот! Мне заявил официально мастер, — показал он в сторону Кабачонка, ибо час тому назад за столом в ресторане полностью уразумел, что именно мастер является главным виновником неурядиц из‑за вертолетного подшипника. После шестой стопки Кабачонок сам признался, что относился к важным деталям спустя рукава. Ведь план на них не сделаешь, а времени затратишь… От них ни вару, ни товару — возня одна. «А сегодня директор деньжонок нам подбросил, смекаешь? Надо уметь торговаться, хе–хе! Дашь нам, и мы дадим…» — мутил он голову Чухачеву. Туман, напущенный мастером при застолье, и дружный напор девушек окончательно сбили приемщика с панталыку. Замямлил, оправдываясь:
— Задержки не будет. Я по–быстрому… если все в порядке, если…
— В сегодняшней партии деталей все параметры, все элементы полностью соответствуют вашим особым техническим условиям! — одним духом выпалила бригадир Лана, натягивая белые нитяные перчатки. Взяла наугад стопочку деталей, надела как бублики на руку, крутнула, перемешивая, опять сжала в столбик, погладила любовно по краям.
— Не правда ли, словно точеные? — поднесла к глазам Чухачева.
— Сразу видно… Могут, значит, если захотят! Качество… А плакались — особые техусловия жесткие.
— Н–да… Прости, мила, что ты меня била… — хмыкнул за спиной вполголоса Кабачонок.
Чухачев осмотрел придирчиво детали, шагнул к прибору, чтобы проверить размеры и люфт шаров в сферах сепараторов: не зажимаются ли они. Но в этот момент к нему подскользнула Галя и, помня наказ мастера: «Не давать Чухачеву очухаться», воскликнула томно:
— Нет, нет! Я сама…
Ее длинные тонкие пальцы проворно установили деталь на измерительном аппарате.
— Видите? Как в аптеке! Все в пределах допусков, — показала на прыгающую по циферблату стрелку и заработала пальцами так, как если бы исполняла на фортепьяно резвое скерцо. Чухачев смотрел, точно загипнотизированный. Его застывший взгляд следил уже не за стрелками прибора, а за изящными проворными движениями Галиных рук. От искательного внимания окружающих девушек, от их воркующих голосов, от сладковатого аромата духов, на которые Галя ухлопала недавно половину месячной получки, Чухачев совсем растаял и взмок. Именно в этот момент и раздалось бархатисто–повелительное заключение бригадира Ланы:
— Итак, надеюсь, вы убедились: на этот раз все в порядке.
Как из рук фокусника перед Чухачевым возникла карта сдачи продукции, с другой стороны появилась самописка, и приемщик, исполненный сознанием важности совершаемого акта, поставил свою подпись на карте. Ему и в голову не пришло, что эти сладкогласые девицы вкупе с мастером и начальником просто–напросто обвели его вокруг пальца. С железно–застывшим лицом он прихлопнул на документе личную печать и с достоинством удалился.
Только после этого в ОТК вошел Ветлицкий, сказал, улыбаясь:
— Финита ла комедия! Молодцы девчонки, подходи получать гонорар!..
Леля с Галей, спрятав деньги, тотчас помчались к себе на Потылиху, Лана замешкалась в помещении ОТК. Подсобный рабочий погрузил ящик принятых сепараторов на тележку, повез в сборочный цех. Ветлицкий отправился следом, посмотреть, как пойдет дело дальше. Убедившись, что подшипники собираются и часа через три поступят на склад отдела сбыта, он вернулся на участок, снял спецовку, помыл руки. В пролете тихо. Рабочие подсчитывали изготовленную продукцию, сдавали в кладовую, убирали рабочие места. Катерина, как всегда, потрудилась на славу. Ветлицкий поблагодарил ее и, переодевшись, зашел в ОТК узнать, сколько сепараторов прошло через контроль за смену. Лана, заполнявшая журнал сдачи, не заметила, когда он вошел, бросила на стол перед собой карандаш, зевнула и потянулась.
— Пора домой, — сказал он улыбаясь.
Лана вздрогнула, порозовела, проворчала, нахмурив брови:
— Придется здесь ночевать, проводить‑то некому. Рыцари вывелись, пробирайся как хочешь сама по ростокинским дебрям.
Ветлицкий взял журнал, вздохнул листая:
— Да, Лана Андреевна, вы правы. Рыцарские шпаги и доспехи в музеях, плащи съедены молью, лошади пошли на колбасу… Инфляция понятий…
— Скорее инфляция женщины, коль приходится выламывать дубину и двигать самостоятельно на ростокинских джентльменов удачи… — тряхнула Лана головой и погляделась в приделанное к дверце шкафа зеркальце. Потом посмотрела внимательно на Ветлицкого, листавшего журнал сдачи, распушила завитки на лбу и, пожелав ему с ясно выраженной иронией спокойной ночи, направилась к двери.
Электрик защелкал выключателями. По мере того, как неоновые светильники на потолке гасли, онемевшие прессы словно вспухали, загромождая своими темными телами окутанное полумраком помещение, превращаясь в огромные фантастические махины, запутавшиеся в сетях из проводов и тросов.
Ветлицкий не раз видел эти заключительные кадры ночных смен, видел участок, преображенный сумраком и безмолвием, и всегда перед уходом, помедлив чуть у порога, окидывал в последний раз взглядом свое хозяйство. Так было и сейчас. Где‑то еще позванивал металл, раздавались гулкие шаги припозднившихся рабочих, ночной дежурный, закончив проверку средств огнетушения и сигнализации, покрикивал:
— Эй, полуношники! Запираю ворота, убирайтесь!
Ветлицкий прошел ярко освещенным и тоже притихшим заводским двором. На проходной дежурил вахтер: мордастый, услужливый. Он не проверял пропуск у Ветлицкого, увидев однажды и запомнив, как разговаривал с ним директор Хрулев — точно с приятелем! И сейчас, улыбнувшись приветливо, поднес руку с толстыми пальцами к козырьку фуражки.
Просторная проходная залита светом, сквозь ее стеклянные стены видна улица, тротуар отделен от мостовой клумбами с пышными каннами. Возле телефонной будки за проходной Ветлицкий догнал Катерину. Хотел было пройти мимо, но, передумав, замедлил шаг, сказал:
— Пошли быстрее, а то метро закроют.
— И то верно. Павел обещал встретить, а сам не пришел, — молвила Катерина с досадой. — Загулял, наверное, с дружками? — посмотрела она вопросительно в лицо Ветлицкому. Тот пожал плечами, сказал:
— Ладно, доставлю без Павла к парадному подъезду.
Заводской дом, в котором жил он, и дом Катерины стояли по соседству, разделенные между собой заросшим зеленью двором.
Деревья, словно пританцовывая, мелькали по обе стороны дороги, местами появлялись на миг серые жердевые изгороди, за ними виднелись луга. По проселку брело стадо коров. Навстречу автобусу, фыркая с назойливой ритмичностью, проносились автомобили.
Ветлицкий, подавляя зевоту, смотрел в окно автобуса, за его спиной покачивался и клевал носом мастер Кабачонок. Жена мастера, дебелая, килограммов на сто тетка, бубнила ему что‑то о хозяйственных делах, он мычал невпопад, и жена, не добившись от него толку, принялась в досаде грызть краснобокое яблоко.
В автобусе громко переговаривались, посередине на проходе группа мужчин резалась в карты, бросив на колени чью‑то смятую в лепеху соломенную шляпу, кто-то силился затянуть бодрую песню, но не получал поддержки — сегодня «культпоход» заводских рабочих, вылазка в зеленую зону отдыха.
Зяблин мельком успел заметить на полосатом столбе число «42», объявил громко:
— До пьяной поляны осталось два кэмэ!
В это время шофер развернулся влево и погнал мимо усадьбы дорожного смотрителя, мимо решетчатого забора, за которым зеленели высокие плети малины.
— Смотри, смотри, какая прелесть! — воскликнула супруга Кабачонка, увидев с полдесятка розовых поросята раскормленной свиньей во главе, и толкнула его в бок.
— Угу… — буркнул тот, не открывая глаз.
За первым автобусом следовало еще три. Просека вывела их на большую поляну. Остановились под липами. Поляна заросла травой, а по ней величиной с астры белели ромашки. Потому и называлась поляна — ромашковой. Если взобраться на дерево повыше и посмотреть на поляну, то она очень похожа была на решето с белыми отверстиями.
Люди прохаживались, разминаясь после езды, вдыхали насыщенный густыми ароматами июльского леса воздух. Его прозрачные горячие струйки, казалось, переливаются как марево по дну этого, созданного природой решета…
В полусотне шагов — давно нечищенный пруд, превратившийся в болото. С северной стороны он зарос ивняком и осокой, с южной — вода расцвечена желтыми фонариками кувшинок. Купаться здесь желающих мало, зато осенью заядлые раколовы, забыв свой возраст, общественное и должностное положения, барахтаются в тине, вытаскивают клешнястых чертей.
Кругом по берегу среди кустов вереска расставлены скамейки, между берез выглядывает пестро раскрашенная беседка, а дальше, вдоль выполосканной дождями асфальтированной дорожки тянутся отгороженные глухими заборами участки. На двух больших участках размещаются детский сад и пионерский лагерь завода.
Много лет врачи вместе с руководством завода борются за сохранение здоровья детей, но каждое лето нет–нет и вспыхнет болезнь, хоть лагерь закрывай. О том, что зараза приносится извне, знают все, но попробуй уследить, если детей сотни, а родителей, приезжающих к своему потомству, — и того больше. И все же в этом году заболеваний не было. Не было потому, что завком с дирекцией приняли твердое постановление: вход на территорию лагеря закрыт для всех без исключения. Хочешь, чтобы твой ребенок отдыхал — не трогай его, пищи у него достаточно.
Режим показался настолько жестким, что поначалу в его серьезность родители не поверили и, как и прежде, появились с сумками, сетками и проникли в лагерь, однако обратно им пришлось уходить уже вместе с детьми. Если им так хочется, пусть засоряют своему ребенку желудок дома.
Пока рабочие, прибывшие на массовку, располагались на облюбованных местах, появилась «Волга» директора завода и несколько «Москвичей». Хрулев — большой и несколько громоздкий, резво выскочил из машины, за ним, как укороченная полуденная тень, — маленькая стройная женщина — его жена Тамара. Хрулев принялся здороваться с окружающими, пожимать руки. Увидел председателя завкома — бритоголового и медлительного в движениях, кивнул ему, и они отошли в сторонку. Тамара Хрулева в элегантном костюме из голубоватой ткани, как бы припорошенного серебристой пылью, подалась на ту сторону поляны, где натягивали волейбольную сетку. Из беседки между берез доносилось пиликанье баяна. На заводских массовках категорически запрещалось пользоваться транзисторами, проигрывателями, магнитофонами: так решили рабочие. Хочешь веселиться, бери гитару, аккордеон и действуй!
Хрулев сказал Глазову — председателю завкома:
— Я вот что думаю, Степан Степаныч: пока то, сё, мы успеем обследовать детские учреждения. В другие дни не выберешься, а надо проверить, в каком состоянии строительство второй очереди. ОКС что‑то туманит…
Глазов согласился. По пути позвали с собой членов завкома, в том числе Ветлицкого и Катерину Легкову.
Не очень‑то пришлась по душе Ветлицкому эта общественная работа в выходной день: другие отдыхают в тени леса, а ты таскайся по жаре! Но как откажешься?
За Глазовым увязалась его жена Анна, бойкая тараторка, не закрывавшая рта ни на минуту. Катерина не в пример ей молчала и казалась чем‑то расстроенной. Ветлицкий догадывался, что между ней и Павлом Зяблиным произошла ссора.
Хрулев, шагавший рядом с секретарем парткома Пчельниковым, говорил, помахивая веткой зацветающей липы:
— От прораба нам придется, видимо, избавляться, бьет баклуши, пользуется тем, что объект на отшибе, что мы не в состоянии проверять ежедневно его, с позволения сказать, работу… Бездельник — пробы ставить негде.
— Да. Вызывали его в партком, говорили — не помогает, — сказал Пчельников.
— А характеристики какие представил! Прямо тебе нобелевский лауреат! — хмыкнул Хрулев и отрезал: — Гнать надо его в шею!
— Вряд ли удастся уволить его, Дмитрий Васильевич, — сказал с сомнением Глазов, знающий назубок Кодекс законов о труде.
— Это почему же? — остановился Хрулев. — Нечто завком будет против? Так я не собираюсь согласовывать с вами свое решение, прораб проходит по итээровской сетке.
— Все верно, Дмитрий Васильевич, но дело в том, что прораб Филипп Филин является членом заводской группы народного контроля.
— Тьфу, черт! Как это он попал в народный контроль?
— Как попал!.. У нас с общественными нагрузками как бывает? Один отказался, другой, а этот дал согласие. Голоснули, и все.
— Н–да… Видимо, так и было. Формализм и безответственность — вот что это такое! Избрать такого лоботряса! Попробуй теперь подступись к нему.
Комиссия приближалась к детской зоне. У ворот, поджидая, стояли начальник лагеря, комендант, старший воспитатель и помянутый уже прораб Филин Филипп Стратилатович, поджарый малый лет под сорок. Поздоровавшись, справились, все ли в порядке в лагере, нет ли больных детей, завезены ли свежие фрукты и овощи, и не спеша тронулись вдоль центральной аллеи лагеря.
— Нет, — сказал Хрулев, пройдя несколько шагов. — Осмотрим сперва строительство спального корпуса и складские помещения. В каком они состоянии?
Прораб взглянул искоса на директора и с деланным равнодушием свернул налево, где виднелись среди высоких сосен бетонные блоки, пирамиды кирпича, неотесанные бревна. Хрулев скользнул взглядом по зданию будущего склада, стоящего под крышей. Дверные проемы заколочены обрезками досок, в стенах высоко от земли зияли провалы окошек.
Вдруг изнутри склада раздался собачий лай.
— У вас что там, псарня? — повернулся Хрулев к лагерному начальству.
— А на что еще годится такое помещение? Пионеры туда бродячих собачонок пустили, развлечение… — пояснили ему с преувеличенной готовностью.
— Ну и фи–и-ирма…
Прораб переступил с ноги на ногу и, взывая всем своим обиженным видом к справедливости, воскликнул страдальчески:
— Да разве я ж виноват? Разве я не со всей душой? Затем и поставлен, чтоб трудиться, выполнять. Но чем трудиться? Этими двумя? — воздел он к небу руки. — Ведь главный инженер товарищ Круцкий приказал передать всех рабочих на строительство производственного корпуса «Б»!
— При чем тут корпус? Аврал бьГл в конце прошлого месяца, а сегодня какое число?
— Шестнадцатое июня.
— Так почему ж вы палец о палец не ударили, не потребовали, чтоб вернули рабочих? Ждете, когда приведут вам их за ручку? Или думаете, что прораб, строящий корпус «Б», сам выгонит ваших людей? Так дураков нет! Он, поди, от радости трепака откалывает. Еще бы! Из‑за вашего головотяпства он закроет собственный месячный наряд на две недели раньше срока и — во! — какие еще процентики накрутит, премию полу–Филин смотрел себе под ноги. Это ему не впервой. Пусть начальство кричит, шумит, возмущается, это ему положено, а возражать начальству не положено. Он молча, стоически выслушивает упреки и указания, — это самый верный способ избавиться от более крупных неприятностей, способ, не раз проверенный на практике, выработанный умными людьми, которые умеют держаться за свое место.
Впрочем, Филин не так уж и робел перед директором, как это кажется. Если уж на то пошло, есть и повыше люди, которым без Филина не обойтись сейчас, в разгар лета. Прорабов много, а председатель общества по туризму на заводе один и председателем этим является не кто иной, как он, Филин! Да чего говорить! Не только главный инженер Круцкий, активный член общества, мастер спорта по туризму, но даже сам начальник главка Яствин вступил прошлую зиму в организацию. Так что пусть директор не очень‑то… У начальника главка в последнее время подкачало здоровье, и врачи настоятельно рекомендовали ему вместо санаторного лечения активный отдых на лоне природы, спортивный туризм, походы на байдарках или каноэ. А в чьем ведении все это?
Конечно, прокладка нового маршрута — дело не шутейное, тем более, что маршрут зачетный, поэтому подготовка к походу ведется еще с зимы. Компания подобралась солидная, люди все нужные. Кроме самого Яствкна, идет Круцкий и молодая пара: племянник Яствина с женой, кандидат наук, в НИИ работает. Решили на спортивный разряд сдавать. Дел невпроворот, надо учесть всякую мелочь, ничего не пропустить, не пасть лицом в грязь перед начальником главка. А директор — кате вам! С целой комиссией приперся в выходной день и пристал со строительством дурацкого склада. Давай, давай! А как давать, ежели то кран сломался, то бульдозер, то рабочих забирают, черт бы их всех забрал, этих рабочих, этих остряков доморощенных! Они, видите ли, не могут выговорить нормально русское имя и отчество — Филипп Стратилатович! Выбрасывают умышленно «т», чтобы отчество звучало скабрезно. Пошел уж на то, что позволил называть себя не Филиппом Стратилатовичем, а просто Филей, так негодники уцепились за слово так, что теперь только и слышишь: «Где просто–Филя? Ищи просто–Филю! Беги за просто Филей!» Форменный подрыв авторитета.
Начальник пионерского ллгеря, острее других ощущавший бездеятельность прораба, утомленный нудными спорами с ним и безрезультатными жалобами на него, в эти минуты откровенно злорадствовал. Его взгляд перескакивал рикошетом с просто–Фили на недостроенные здания и обратно. Начальник пионерского лагеря имел много возможностей и времени убедиться, что просто–Филя не такой уж простой, каким прикидывается.
Огорченные состоянием строительных дел члены комиссии двинулись дальше. Осмотрели спальни, игровые площадки, столовую и кухню. Хрулев похвалил коменданта, ему понравилось, как содержится хозяйство, чистота и порядок на территории, явно маловатой для лагеря. Пионеров сейчас не было, их увезли на экскурсию, и руководство лагеря, довольное тем, что нареканий на работу персонала нет, пригласило Хрулева со спутниками перекусить, но комиссия в один голос отказалась: на ромашковой поляне их ждут шашлыки.
Солнце поднялось, и жара давала себя знать. Дальние сосны таяли в парном розоватом мареве, словно на флейтах высвистывали невидимые дрозды. За высокими кустами черемухи — площадка для пионерских сборов. Мачта, флаг. Левее — гордость завода: открытый плавательный бассейн, сооруженный на сэкономленные средства и собственными силами в дни субботников и воскресников. Вокруг бассейна трава выгорела и хрустела под ногами, стрекотали наперебой кузнечики. В воде отражались блеклая голубизна неба, клочки высоких белых облаков, зеленые космы старых берез.
— Купайтесь, кто хочет, — сказал Хрулев, вытирая платком влажный лоб.
— Эх, купальник не взяла, — вздохнула с сожалением Глазова.
— Валяй так! — сострил муж и добавил: — Лично я — пас! Седалищный нерв…
Катерина тоже отказалась, постеснявшись своего молочно–белого тела. Она очень мало пила воды, чувствовала себя бодро, лоб у нее был совершенно сухой, не в пример разомлевшей Глазовой. Вот покурить ей действительно хотелось, но неудобно при людях.
Хрулев махнул рукой.
— Не хотите купаться — пошли в лесную тень.
Все направились к выходу, кроме Ветлицкого. Безрукавка прилипла к его спине. «Пусть они топают, а я от воды не уйду».
Вошел в кабину душевой, разделся, быстро ополоснулся, встал на площадке, любуясь водной гладью. С этой стороны — берез видно не было, в четырехугольнике бассейна отражалась только небесная голубизна. Ветлицкий взмахнул руками и прыгнул вниз головой. Зеркало воды лопнуло и, рассыпавшись блестящими осколками, закачалось.
Накувыркавшись вдоволь, Ветлицкий сделал рывок кролем на противоположную сторону и вылез из воды. Отжал в ладонях волосы, расчесал пятерней, поднял голову и увидел… Лану. Она приближалась к нему, тоже, как видно, собралась купаться.
— Как это вы перемахнули через такой высокий забор? — спросил Ветлицкий шутя.
— Катапультировалась с той стороны.
— А если засечет лагерное начальство? Оно — ух! — какое строгое… У вас здесь — кто?
— У меня никто. Я еще, слава богу, не вкусила семейных прелестей… — фыркнула она с иронией и уставилась куда‑то поверх деревьев. Пестрые «бикини» обтягивали ее загоревшие бедра, высокие брови блестели, густые ресницы обрамляли темные глаза, губы чуть тронуты помадой. Тонкая, длинноногая Лана была броско красива, но безупречная красота ее раздражала Ветлицкого. «Видывали таких… знаем, что иногда кроется под яркой этикеткой!» — щурился он на Лану. Однако, чтоб не показаться грубияном, спросил:
— Вы, кажется, обиделись напрасно? Я ничего такого не сказал… Разве плохо иметь настоящую семью, детей?
— Моя мама в свое время — во! — сколько нас нарожала! Четырех девчонок! Измаялась вся к сорока годам и стала похожа не известно на кого.. Вытянули из нее все. Лучшие годы ушли на возню с нами. Сестры тоже чуть не с седьмого класса повыскакивали замуж, остались недоучками, обабились, клушки, и только. Я по их дорожке не пошла, у меня другие цели в жизни.
— А какие вы цели поставили перед собой, если не секрет? — усмехнулся Ветлицкий.
— Во всяком случае не обзаведение детьми в массовом количестве.
— Ну а все же?
— Наши взаимоотношения, Станислав Егорыч, не располагают к особой откровенности с моей стороны. Мы, как поется в романсе, ведь только знакомы… Одно могу сказать твердо: прежде чем творить потомство, необходимо сотворить должные условия, добыть блага жизни для потомства и в первую очередь для себя.
— Н–да… — протянул Ветлицкий. — Это не ново…
— Не ново, зато правда. Разве вы не чувствуете себя крепче на ногах, уверенней, когда вам не приходится думать о том, как дотянуть до следующей получки?
— Почему же? Социализм — формация серединная, без денег нельзя. Деньги приносят блага, но они оборачиваются и злом, — ответил Ветлицкий уклончиво поучительным тоном.
— При любой формации не захочешь лапу сосать и даже с самой размилейшей рая в шалаше не получится, если не оборудуешь шалаш комбинированным гарнитуром «Магнолия», не поставишь холодильник ЗИЛ, телевизор «Рубин», а у двери — автомашину.
Ветлицкий засмеялся.
— Если муж вам попадется из высокооплачиваемой категории, насчет шалаша проблемы не будет…
— Меня не прельщает жизнь женщин с такой мушиной судьбой. Я предпочитаю сама выбирать то, что мне нужно, быть независимой во всем.
— Понятно. Как в кино: «Я невеста неплоха, выбираю жениха…» Ну, а как же насчет этого самого родства душ, романтики и так далее?
— В наше время всяческих технических революций романтики нет. Значит, и говорить не о чем. Достаточно, чтобы жизнь трахнула разок колотушкой по лбу, как всякая романтика, мечтательность, восторженность и прочие глупости исчезают начисто. Вам, Станислав Егорыч, конечно, нравится в женщине слабость. Не так ли? Как Карлу Марксу?
— А почему бы нет? Останавливать коня на скаку — дело мужчины. Каждому свое, как говорили древние.
— Слабым в этом мире делать нечего. Впрочем, как и в любом другом… Современная женщина должна иметь бойцовские качества!
— И тогда она станет счастливой?
— А что значит счастливой или несчастливой? Пустой звук. Моя бабушка говорила: «Счастье — дневная звездочка, чем глубже яма, в которой ты сидишь, тем ярче оно кажется…» — улыбнулась Лана и присела на гладкую дорожку из метлахской плитки, окаймлявшую бассейн. Ветлицкий скользнул взглядом по ее телу. Лана не смутилась, положила ногу на ногу и откинулась так, чтобы отчетливей обрисовывалась ее грудь, обтянутая пестрым лифчиком. Спросила с вызывающей усмешкой:
— А вы решили не подвергаться ультрафиолетовому облучению?
Ветлицкий помедлил секунду, затем, подпрыгнув, распластался на миг «ласточкой» и пружинисто коснулся земли ладонями и носками разом. Сказал:
— Тут скорей тепловой удар хватит…
Свесился через край бассейна, оглядел критически свое отражение. Никакого загара. Да и то сказать, в цехе, если и почернеешь, то лишь от грязи. Раскаленный бордюр начал жечь грудь по–настоящему, пришлось переползти на траву. От пересохших стеблей пахло горьковато пыльцой. Лана устроилась рядом. Движения ее мягкие, плавные, русалочьи… Изящная, гибкая, она была похожа сейчас на нежную лилию. На бронзовую лилию, истекающую на солнце едва уловимым ароматом раскаленного металла.
«Она знает, чего хочет от жизни, и движется к какой‑то собственной цели. Все остальное — второстепенное. При таком кредо все средства хороши: и игра в современные идейки, особенно удобная для втирания очков простачкам, и мнимый интеллектуализм, под которым ловко прячут пошлость, расчетливость и ложь».
Ветлицкий поморщился. Потрясенный в прошлом предательством собственной жены, он стал относиться недоверчиво и осторожно ко всем женщинам без исключения. Тоже и с Ланой. Именно поэтому он довольно долго присматривался к этой красивой женщине и не может прийти к определенному заключению о ее характере.
Перевернувшись на спину, Ветлицкий подставил лицо солнцу и зажмурился от его режущих лучей. По шее стала ползать муха. Отмахнулся. Она перебралась на грудь. Открыл глаза — это Лана, лукаво улыбаясь, трогала его сухой былинкой.
— А! — вскочил Ветлицкий на ноги, но Лана уже исчезла под водой, оставив на поверхности радужные пузырьки от брызг. Проплыла, не выныривая до противоположной стены бассейна, извиваясь в зеленоватой прозрачной воде с истинно русалочьей грацией.
Аромат шашлыка заглушил тончайшие разливы медовых запахов липы, цветущего мордовника и душистого, смешанного с полынком сена. Ветра не было, тишина и жарынь. Даже птицы приумолкли, лишь, похоже, славка щелкает, недовольная шумным присутствием множества людей. На бело–желтых звездах ромашки приземлились, разомлев, бирюзовые стрекозы — коромысла. Возле густой тенистой липы, где дымятся мангалы, поднялся визг: здоровенный жук свалился с дерева на голову поварихе. Парни бросились к ней на помощь, тискают дородную, затянутую в белое молодку, гогочут. Она потчует их тумаками, а жук, запутавшись в накрученной косе, неуклюже шевелится. Наконец его извлекают, и повариха, поругиваясь беззлобно, продолжает священнодействовать с шампурами.
Кабачонок втянул носом жирный душок жаренины и закружил возле мангалов, подавая воркующим голоском советы поварихе. Рабочие, стоявшие кучкой в тени, курили и посмеивались, глядя на толстяка, глотающего слюнки.
В тени иод березами расстеленные на траве скатерти заполнялись съестными припасами, прихваченными из дому, разнокалиберными бутылками, стаканами. «Стол» получился длинной пестрой дугой. В середине усадили заводское начальство: директора с женой, председателя завкома с женой, секретаря Пчельникова и главного инженера Круцкого — без жен.
Выпив, потянулись за шампурами с шипящими кусками баранины, которыми оделяла всех румяная повариха. Кто‑то, отведав, рассыпался в похвалах ее искусству, кто‑то, подражая пирожницам, гнусаво кричал:
— Хватай–налетай, горячие, сочные!
Кабачонок, сдергивая зубами мясо с шампура, приговаривал:
— Н–ну, самый, самый раз! Кондиционный… непережаренный… вкуснятина — цха!
Тамара Хрулева ела лишь то, что сварено в кастрюле или изжарено на сковороде. К самому древнему и общепризнанному блюду не притрагивалась и занималась тем, что хлестала веткой мух, налетавших роем на ядреный чесночный дух, исходивший от разбросанных по скатерти малосольных огурцов, на крутой запашок копченых колбас. Вокруг ели, пили, разговаривали. Головы наклонялись, поворачивались, руки, плечи шевелились, все двигалось, образуя как бы сидячий хоровод. Но хоровод постепенно стал расслаиваться, распадаться, голоса, вначале сдержанные, зазвучали громче, масса присутствующих расчленялась на группки и подгруппки в соответствии с взаимными симпатиями и интересами.
Странная все же у людей манера! На цеховых собраниях рты на замках, а здесь, в шумном застолье только и слышишь что о производстве, о заводских делах, неурядицах. Вспыхивают внезапно споры, сыплются взаимные упреки.
«Плохо это? Хорошо это?» — думал Ветлицкий, и решил: хорошо потому, что не только в цехе или в конструкторском отделе, но и на отдыхе из месива разнообразных, случайно высказанных мыслей, из оброненных нечаянно слов или догадок возникают ростки познания. Не все они набирают силу, многие погибают, так и не окрепнув.
Слова и мысли живут, как люди: если они противоречивы, если несовместимы между собой, их не скрепишь самым прочным клеем. «Монолитный заводской коллектив» — так говорят газетчики–пустозвоны. По-ихнему выходит так, будто коллектив — безликая масса, а не люди с разными характерами, желаниями, устремлениями. Чепуха!
Коллектив, которым руководит Хрулев, да и та часть, которую возглавляет он, Ветлицкий, сложны, многолики и противоречивы. Вот сейчас тянутся к директору рабочие и мастера со всех сторон, словно к какому‑то средоточию. Оживленный, возбужденный, он отвечает людям и всерьез, и в шутку, подчеркивая слова резкими жестами. Человек, — в этом Хрулев убеждался не раз, — раскрывается иногда гораздо шире, разносторонне именно в такой неофициальной обстановке, когда непринужденность располагает к откровенному обмену мыслями.
Поистине мир тесен, из‑за этого и отношения между людьми складываются порой странные и неожиданные. Вот сидит рядом главный инженер завода. В первые годы его работы на предприятии он появлялся на всевозможных торжествах непременно с женой. С приходом же нового директора, Хрулева, как обрезало.
Может быть, жена Крупного стала вдруг сверхпрозорливой и каким‑то необычным способом заметила глубокую антипатию мужа к Хрулеву? Иначе ничем не объяснишь. Ведь Круцкий никогда ни перед кем на свете не заикнулся даже о том, что сам рассчитывал занять место бывшего директора, погибшего в авиационной катастрофе. И уж меньше всего стал бы делиться с женой своими обидами и мыслями, жаловаться на судьбу, ибо посчитал бы это для себя крайне унизительным. Что же касается самой Клавы, то, видимо, она просто своим обостренным ревнивым чувством женщины, мужа которой обошли, схватила главное, безошибочно постигла суть, потому что самолюбивый Круцкий действительно очень страдал, когда министр прислал на завод какого-то «варяга» — Хрулева. С этим «варягом», во–первых, не соскучишься по работе, а во–вторых, надо держать ухо востро, иначе не успеешь оглянуться, как Хрулев на твое место поставит того же Ветлицкого, которого приволок с собой из своей Тмутаракани…
Клава не позволяла даже произносить при ней имя Хрулева, а уж о встречах… Лишь однажды выдержанная Клава не совладала с собой. Это произошло в первую и единственную встречу в театре, вскоре после назначения Хрулева директором. Этот случай запомнился Крупному и в какой‑то степени даже озадачил его. А дело было так. Он с Клавой вошел в ложу, где уже заняла свои места чета Хрулевых. Поздоровавшись, Круцкий представил свою жену. Клава как‑то судорожно, словно через силу протянула руку директору. По ее щекам, шее, по открытым плечам пошли пунцовые пятна.
— Клавдия Никитична?! — воскликнул Хрулев приглушенно с удивлением.
В Клавиных глазах мелькнули не то страх, не то растерянность, но через миг взгляд стал уверенным и вызывающе твердым, как у игрока, рискнувшего ударить по «банку». Хрулев все это заметил, подумал натужно несколько секунд и, отведя глаза куда‑то на кресла партера, молвил с улыбкой:
— Значит, Клавдия Никитична…
— Да. А что в этом удивительного?
— Удивительного? — пожал тот плечами. — Да просто редкое совпадение: мою мать тоже звали Клавдией Никитичной.
— Вон как! — сказала Клава и безразлично отвернулась.
И все же у Круцкого возникло впечатление, будто его жена и директор знакомы, уже встречались когда-то, но он отбросил эти мысли. Где могла встретиться москвичка с каким‑то провинциальным инженериком, работавшим на задрипанном заводишке где‑то у черта па куличках! Чепуха. Просто и его и ее поразило полные совпадения имен и отчеств, о чем и сказал Хрулев.
А между тем, первое впечатление Круцкого было определенно верным. Клава и Хрулев действительно встречались. Давно. Еще тогда, когда она носила девичью фамилию Котикова, а война только перевалила за середину. В то время Хрулев работал на заводе начальником участка. Эвакуированный на Волгу завод обосновался в старых кавалерийских казармах и конюшнях с окнами–щелями под крышей, без отопления, без освещения… Но фронт требовал военную продукцию, и продукцию давали. Под открытым небом делали: некуда станки было ставить.
Сколько лет прошло с тех пор, пора, казалось бы, забыть страшное голодное время, ан нет! Закроешь глаза, и словно наяву слышится брызганье металлических колец — деталей для ракетных снарядов «Катюш».
Рабочих на заводе не хватало. Откуда их возьмешь, если все отнимал фронт! Приходилось на простых операциях использовать необученных ребят из ФЗУ, отрывать их от учебы. Каждый день начальник участка Хрулев давал заявку на сорок–пятьдесят человек, но больше двадцати никогда не получал: то ученики болеют, то в отъезде, то… В общем, воспитательница Клавдия Котикова приводила их утром в цех, а вечером сопровождала в общежитие.
Молодой и холостой Хрулев, занятый неотложными делами, заметил все же, что у воспитательницы Клавы широкий рот, узкие с прищуром глаза и весьма пышная фигура. Этого было достаточно, чтобы он больше не обращал на нее внимания. Но вот однажды его коллега начальник соседнего участка Михаил Окарин, вечно голодный и неустроенный парняга, заявил вдруг, что они, Окарин и Хрулев, приглашены в гости к мастерам-воспитательницам ФЗУ Клаве и ее подружке Кире.
— На кой они мне сдались? И так едва ноги волочишь… Если хочешь откровенно, то ротастая Клава мне вовсе не нравится, а другую я вообще не видел.
— Не важно. Они требуют от меня, чтобы ты был непременно. Пойдем, Дмитрий, не пожалеешь. У них жратва — клянусь! До войны такой не едал. Я уже был однажды у Клавки. Черт знает, откуда достает. От тебя ничего не требуется. Поболтаем, потанцуем — девочкам скучно. Клавку я беру на себя.
В назначенный вечер Хрулева вдруг задержали на заводе, и когда он пришел по адресу и постучал в окно одноэтажного дома, там уже стоял дым коромыслом. Подвыпивший Михаил Окарин и раскрасневшаяся Клава отплясывали какой‑то невообразимый танец. Кира в новом красном платье с прямыми ватными плечами, делавшими ее сутулой, сидела у стола. Еще двое устроились на клеенчатом диване с высокой спинкой. Парень в свитере и в сапогах гармошкой обнимал незнакомую Хрулеву, видно, не заводскую девицу — потную и пьяную. Она липла к парню, радостно хихикала и закатывала глаза. Хрулев взглянул на стол, и лицо его вытянулось от изумления. Должно быть, он выглядел довольно глупо, потому что Михаил Окарин, бросив отплясывать, хлопнул его по спине, подмигнул с превосходством:
— Ну, Митя, что я говорил? То‑то!
Действительно Окарин не соврал. Дмитрий давно не видел такого сказочного изобилия! Даже белый пышный пирог с мясом, знаменитый курник посреди стола! А бутылок! Да не со спиртом–сырцом вонючим, а с натуральной хлебной под сургучом.
Дмитрию тут же налили штрафную, и он принялся за еду. Воспитательницы вели себя хвастливо, они просто давили гостей невероятным роскошеством яств и пития. Затем куда‑то удалились, но вскорости вошли опять уже в других платьях. На руках блестели браслеты, на пальцах перстни, еще что‑то мерцающее красновато на груди.
Михаил Окарин брякнул спьяна:
— Э! Да вы, девочки, никак ювелирторг обокрали, гы–гы–гы!
Ему не ответили. Играл патефон, и все вертелись в танце. Кира, довольно милая девушка, благоухающая дорогими духами «Манон», что называется повисла на Дмитрии, положив голову ему на плечо. Вздохи ее не казались фальшивыми. Протанцевав в темный коридор, Дмитрий с Кирой принялись целоваться на все лады, пока не замерзли. Вернулись в комнату, и тут оказалось, что платье Киры почему‑то расстегнуто. Это вызвало град двусмысленных шуток и недоумение Дмитрия, а Кира, которая состояла, казалось, вся из спрессованных запахов пудры, духов и вина, лишь притворно хихикала. Дмитрий же мог голову дать на отсечение, что к застежкам на ее платье даже не прикоснулся. Ну да черт с ней и ее застежками! За войну он совсем изголодался, а тут в кои времена можно брюхо набить до отвала. И не просто набить: ужин был вкусный, более того — превосходный. Рассчитаться за такое несколькими поцелуями — это просто невероятно!
Глубокой ночью, оставив Михаила у Клавы, Дмитрий проводил Киру домой, пообещав встретиться в ближайшие дни. Однако из‑за срочной работы ему было не до свиданий. Несколько раз заскакивал Окарин, передавал приветы и приглашения, подкатывалась и Клава. Как‑то, приведя ребят в цех, спросила игриво:
— Может, тебе Кира не нравится как женщина? Так есть другие!
Дмитрий лишь отмахнулся.
И вдруг на следующий вечер довольно поздно тройка с Опариным во главе заявляется к нему на квартиру. Не объясняя ничего, коллега с порога начал выкаблучивать припевки:
«Гармонь новая, планки стерлися, вы не ждали нас, а мы приперлися…»
Они принесли с собой вина и массу всяческой снеди. Даже фрукты свежие. У Дмитрия стаканов граненых хватало, но другой посуды не было, как, впрочем, и столовых приборов, пришлось есть чем попало. Вечер опять прошел сумбурно, но без особого шума. Кира в бледно–розовом костюме была очень хороша, ну просто воплощенная непорочность. Прижав Дмитрия в углу между стенкой и тумбочкой, где Араратом громоздились книги, она, снедаемая какой‑то тревогой, не то страхом, говорила шепотом:
— Видимо, я совсем никуда не гожусь, коль приходится самой идти к мужчине на квартиру…
— Пощадите, Кира! — поднял Дмитрий руки, как бы защищаясь. — Я не требовал от вас такой унизительной жертвы.
— Ох, Клава, Клава… — продолжала вздыхать Кира. — Она меня в гроб загонит. Вот где я у нее! — подняла девушка сжатый кулачок. — Она из меня… Нет, не могу!..
Дмитрий пожал плечами. Выйдя в коридор покурить, сказал Михаилу Окарину:
— Не нравится мне эта компания и вообще все это…
— Почему вдруг?
— Откуда у полунищих воспитательниц столько денег? Мы с тобой зарабатываем раза в четыре больше, чем они, а живем как?
Михаил посопел в раздумье, затем сказал не очень уверенно:
— Возможно, у них родители состоятельные, подбрасывают разбалованным дочерям? Или спекулянты. Вон сколько их промышляют на базарах! У них деньги дурные. Нашел за кого болеть! Надо смотреть на вещи проще. Поел, переспал, и привет!
— Нет, Михаил, что‑то здесь не то…
В конце вечера, уже перед уходом, Клава увлекла Дмитрия в сторонку, молвила доверительно:
— Митя, у меня к вам небольшая просьба: хочу оставить у вас небольшой пакетик…
И пояснила, что в пакетике завернуты ее украшения, ну всякие там бусы, колечки и прочая мелочь, без которой девушке не обойтись. Хоть ценности особой не представляет, но деньги плочены, а соседи у Клавы — не дай бог! Того гляди сопрут последнее.
— А почему вы не отдаете Михаилу на сохранение?
— Э! У Михаила не лучше… Живет в проходной комнате… Нет, здесь место надежнее. Я затем сегодня и пришла к вам, чтоб убедиться, извините за откровенность.
— Ну, что ж, спасибо за доверие. Положите ваши эти самые бриллианты и жемчуга сюда, в этот сейф несгораемый, — пошутил Дмитрий, доставая из‑под койки обшмыганный чемоданчик.
Через три дня в субботу наладчик Мусин, живущий в собственном доме и имеющий во дворе баню, был отпущен Хрулевым с работы за три часа до конца смены, чтобы заблаговременно подготовить все положенное^ для мытья и парения. Закончив срочные дела, Дмитрий забежал домой, схватил мыло, мочалку, вытащил из‑под койки чемоданчик, хотел было сунуть в него бельишко, но там лежал пакет с украшениями, оставленный Клавой. Освобождая чемоданчик, Дмитрий удивился: «Что в нем, гиря завернута?» И на самом деле сверток показался тяжеловатым. Не очень разбираясь в бижутерии, Дмитрий все же знал, что всякие брошки–бляшки весят граммы, а здесь… — он подкинул на ладони пакет и хмыкнул. Его все больше забирало любопытство, словно кто‑то подстегивал: посмотри, что там, посмотри! Дмитрий развязал тесемку и густо покраснел. Так и бывает чаще всего с людьми, когда они суют без спроса нос в чужое добро. Но когда он, развернув бумагу, взглянул на содержимое свертка, лицо его вытянулось. Столько золотых вещей он еще никогда не видел.
Он таращил на них глаза, не решаясь дотронуться пальцем, позабыв о том, что товарищи ждут его в бане.
— Вот так бижутерия! — молвил он наконец, опомнившись. И тут его охватила ярость. Ему подсунули ворованные драгоценности! О том, что в свертке краденое, ни малейших сомнений не было. От возмущения его словно парализовало. С трудом выпрямившись, достал из кармана коробку с махоркой, скрутил цигарку и затянулся так, что бумага вспыхнула.
«А это что еще за пачка? Вроде фотографии», — обратил он внимание на что‑то завернутое в газету. Раскрыл — сберегательные книжки. Перелистал одну, другую, покачал головой. Вот они, источники шикарных ужинов, пышных одежд! Вот откуда беспардонная убежденность: «Ежели я чего захочу, то оно будет моим. А я, именно я, а не кто другой оказался самым достойным доверия этой… этих…».
Дмитрий стал сам себе отвратителен. Нужно было что‑то делать.
«Отнесу в милицию», — решил он, захлопнув крышку чемоданчика и едва не бегом пустился по улице. Однако по дороге раздумал. «Если награбленное принадлежит бандитской шайке, то я буду немедленно убит. И не просто убит, а расчленен и зарыт в разных местах или спущен в Волжскую прорубь. Нет, так умирать глупо».
Скрепя сердце, Дмитрий сел в трамвай и отвез содержимое чемоданчика Клаве. Ни о чем ее не спросил, сказал только:
— Я в милицию не сообщил, но мне на глаза лучше не попадайся! Чтобы духу твоего больше на участке не было!
На следующий день ремесленников привел другой воспитатель, от него Дмитрий узнал, что Клава Котикова и ее подружка Кира исчезли в неизвестном направлении и даже расчет не взяли в ФЗУ. Может быть, на фронт махнули самовольно патриотки? Дмитрий только крякнул. На фронт они не убежали, в этом он был уверен. Вскоре узнал и о том, что в бандитской шайке они тоже не состояли, а деньги промышляли весьма просто и совершенно безопасно.
В группе Клавы было пятьдесят учеников ФЗУ. С началом каждого месяца между воспитательницей и воспитанниками происходил примерно такой разговор.
«Коля (Ваня, Маня, Таня…), наверное, ты соскучился по дому? Небось хочется в деревню?»
«Ой, как хочется, Клавдия Никитична! Отпустите, Клавдия Никитична, пожалуйста! А я вам из дому сала и еще чего‑нибудь привезу».
«Ладно, жалко мне тебя, ты мальчик хороший. Смотри только, чтобы через месяц был обратно, как часы! На, возьми справку на проезд и никому ни слова о том, что я тебя отпустила».
«Да, что вы, Клавдия Никитична! Да я — могила!..»
«Ну–ну, хорошо, давай сюда хлебную и продуктовую карточки, в деревне они тебе не нужны. Вернешься, — скажешь: лежал в больнице».
Ученики на радостях отдавали карточки, а воспитательница — на базар их! Десять учеников отпустит — двадцать карточек в кармане. А по базарному курсу карточка стоила тысячу рублей. За буханку хлеба давали двести! Прибыль Клавы составляла более ста тысяч рублей в год, действовала же Клава таким образом подольше трех лет. Теперь ищи–свищи ее! Да и кому искать? Война. Директора ФЗУ, правда, осудили и отправили в штрафную роту на фронт, где его и убили в первой же атаке, а Клава как в воду канула. Годами не было о ней ни слуху ни духу: долго ли женщине поменять фамилию! И вот… вдруг, пожалуйста! Такая метаморфоза! Выскочила, как черт из коробочки, в новом качестве супруги главного инженера Круцкого. Постарела Клава, поизносилась… И то сказать, сколько лет минуло! Время вспять не повернешь. Теперешняя и та, ловкая, разбитная, которую Дмитрий знал в… дай бог память… Э! Что было, то быльем поросло».
Все это пронеслось сейчас в памяти Хрулева здесь, на ромашковой поляне, в высоком темпе, и в заключение он еще подумал, что если прикинуть разницу в возрастах Круцкого и его супруги, то она этак лет на десять оставит его позади. Возможно, из‑за этого Круцкий не появляется с ней на людях?
О том, что бывшая Котикова умышленно избегает попадаться ему на глаза, опасаясь, как бы он не разгласил то, что она считала тайной, Хрулеву как‑то в голову не приходило.
Сейчас директор не глядел на главного инженера, перебрасывался репликами с окружающими, но тот, словно догадываясь, что директор думает о нем, поднялся на колено, взял стопку и жестом попросил внимания, чтобы сказать тост.
— Товарищи, — заговорил он тепло и проникновенно, поглядывая на сидящих справа и слева. — Позвольте мне в нашем тесном и дружном рабочем круге поднять этот тост за человека неисчерпаемой энергии, за организатора отечественной промышленности, за чуткого, душевного… Кхи! — закашлялся Круцкий, захлебнувшись собственным славословием. — За отсутствующего среди нас начальника главка Федора Зиновьевича Яствина!
— За Федора! За Зиновьевича! — подхватили кругом. На дальнем краю не расслышали в шуме, подвыпившим все равно за кого кричать.
— За Митрия! За Васильевича!
Но тут прозвучал недовольный голос Хрулева:
— Товарищи, если вы не против, чтобы я отдохнул вместе с вами часок–другой, прошу забыть вообще о моем здесь присутствии.
Хрулев посмотрел вдоль застолья и швырнул через плечо надкусанное яблоко. Ветлицкий поглядел в сторону Крупного. «Чего его заносит? От избытка верноподданических чувств? Или ведет подготовку с дальним прицелом? Так или иначе, а Яствину о тосте донесут…»
Опущенные веки главного не позволяли заглянуть ему в глаза, только уголки его сочных губ дрогнули в едва приметной иронической улыбке. Мол, ладно, я не глупее вас, знаю, что делаю…
Да, Круцкий хорошо изучил и своего начальника главка и своего директора. Он понимал: незначительный, мало кем замеченный эксцесс необходимо сгладить, но сделать это надо опять‑таки с пользой для себя. И он, придав своему голосу легкий налет обиды, молвил, покачивая головой:
— Дорогой Дмитрий Васильевич! Дорогие товарищи, хватит, мне кажется, что мы в будни то и дело ругаемся по всяческим производственным делам. Лично я не вижу ничего плохого в том, что люди, связанные между собой накрепко не только производственными отношениями, здесь, на досуге, на отдыхе откровенно искренне скажут друг другу что‑то радостное, приятное. Ведь, как говорят на Кавказе, злое слово убивает, доброе слово поднимает человека. Посмотрите вокруг, товарищи, где мы находимся? Это же ковер прекрасных цветов, созданный самой природой. А что такое наш дружный коллектив? Это еще более прекрасный живой ковер, и мы никогда не позволим никому истоптать его! Испортить его!
Рабочие, притихли, прислушиваясь, перестали жевать.
И тут вдруг ни с того ни с сего баянист как шарахнет марш тореадора! Нескладно, фальшиво, зато так громко, что оглушенное застолье взвыло.
— Черт тебя забирает, что ли! Шума от тебя, как от пресса стотонного!
Баянист замолк, надулся, но затем глотнул теплого пива, повеселел и рванул «барыню». Участники пикника задвигались. Женщины повскакивали первыми, пустились в пляс, захлопав ладошами. Отяжелевшие от сытной еды мужчины раскачивались неохотно, топтались по–медвежьи в середине круга и с усердием пневматических молотов давили каблуками белые головки ромашек.
«Основательно топчут ковер, созданный природой лично…» — усмехнулся Ветлицкий, вспомнив недавние громкие слова Круцкого.
— А вы что же? — спросила, подходя к нему, Лана и топнула несколько раз. — Ну? Как вам не стыдно? Девушка приглашает его, а он… Ну‑ка, вставайте!
— Мы не по этому делу, — развел руками Ветлицкий.
— Не хотите?
— Право, не умею.
Лана надула губы, но тут же встрепенулась, бросила насмешливо:
— А что? Это не страшно. Говорят, плохие танцоры бывают хорошими мужьями!
И крутнувшись на каблуках, исчезла в плясовом вихре.
Ветлицкий встал, подошел к группе мужчин, толковавших о чем‑то. Среди них — высокий худой секретарь парткома Пчельников.
— Надо везде и всюду, — слышался из группы поучительный голос Круцкого, — воспитывать у рабочего человека чувство гордости. Классовой гордости! Он должен гордиться тем, что принадлежит к авангарду человеческого общества. Если рабочий сознает свою роль, он горы свернет.
— Гордиться, конечно, надо, но в меру, а то самого, гляди, разопрет в добрую гору… — сказал насмешливо секретарь Пчельников. Круцкий замахал отрицательно рукой.
— Я не имею в виду примитивной гордости, чванства вульгарного. Я говорю о той гордости, которая появляется как следствие приобщения к высшим культурным ценностям. Нынешний передовой рабочий рассуждает со знанием дела о Пикассо, о симфоджазе, о новых вернисажах. Происходит как бы обратная связь, и это поднимает рабочего на высшую степень духовного роста. Думается, — посмотрел Круцкий в сторону председателя завкома Глазова, — следует почаще устраивать различные коллективные культпоходы.
«Вот чертов демагог! Как ловко расшаркивается перед рабочей массой! Лихо жонглирует. «Авангард, гордость, беспредельные возможности, тра–та–та!..» Вон сидит Катерина Легкова, авангард, орден недавно получила за то, что сама по сути автомат. Ей ли до симфоджаза после восьмичасовой смены на прессе, ей ли до Пикассо, если дома ждут дети, для которых надо рыскать по магазинам…
— …Величие… предначертания… космос… галактика…
В это время со стороны поляны, где стояла машина Хрулева, раздались шум, громкие возгласы.
— Эй! Братцы, народ, слушайте!
— Колька, включи скорей транзистор!
— Тише, вы!
— Еще один наш корабль в космосе!
— Женщина в космосе! «Чайка»!
— Ух, ты! Да за это… Васильич, ставь народу бочку пива!
*— Ур–р-ра нашим девкам!
— Вот, товарищи, еще одно событие века, — воскликнул Круцкий, — и мы с вами его непосредственные участники потому, что и наши подшипники работают сейчас в бездонном небе во славу Родины!
Ветлицкий не стал больше слушать ораторствующего Круцкого, побрел за пределы поляны, заглядывая попутно в гущу подлеска. Он знал своих наладчиков — хватят лишку, значит, будут завтра думать не о работе, а о похмелке.
Нередко случается так, что в лес влюбляются именно те люди, которые выросли в степях или горах. То же и с Ветлицким. Детство и юность прошли на берегах Волги, где леса давно извели, видел их больше в кино да на картинах Шишкина, а все равно наибольшее наслаждение бывает у него при встрече с лесом.
Вот и сейчас, незаметно для самого себя, он все дальше и дальше уходил от ромашковой поляны. Уже не стало слышно людских голосов, звуков баяна, впереди, за ольшаником показался — другой, смешанный с березками. Ветлицкий вошел в него и замер с приподнятой ногой: впереди в траве гордо краснела головка подосиновика — едва не наступил на нее. Вынул нож, срезал первый в этом году настоящий гриб, насадил на прутик и пошел дальше, не глядя куда, шаря по земле глазами неопытного грибника.
Мягкая тишина нарушалась лишь хрустом валежника под собственными каблуками, никли притомившиеся на жгучем солнце березы, под ними то чернуха выглянет из‑под кустика зеленого, то блеснет застенчиво лисичка под хвойной тенью и вот — ноги сами останавливаются у старой осины, у подножья которой словно пушистый коврик расстелен — густо зеленеет чистейший мох. Ну как удержаться, ну как не потрогать, не погладить, не припасть на минутку разгоряченной щекой?
Ветлицкий всем лицом прижался к прохладным ворсинкам, к благоухающим горьковатой сыростью опавшим листьям. Над головой жужжала залетная пчела, в зарослях копошились зяблики, откуда‑то появилась кукушка и принялась отсчитывать кому‑то года. Ветлицкий слушал лесные голоса, слушал перекрывавший их рокот козодоя и не заметил, как задремал.
Разбудил его негромкий шепот:
— Не трожь, а то еще стукнет. Он выпивший.
— Не–е… он так…
— Выпившие храпят. Это грибник, видишь, сколько на прутике подосиновиков?
Ветлицкий приоткрыл глаза, возле него топтались две пары детских ног в кедах и еще пара — в сандалиях. Потряс головой, приходя в себя.
Мальчики — один с корзинкой, два — с полиэтиленовыми мешочками отступили чуть назад.
— Откуда вы, ребята?
— Мы?
— Ну да.
— Из пионерлагеря...
— Мы заготавливаем лекарственные растения, — показал один из мальчиков на корзинку, полную зелени.
— А–а-а… — Ветлицкий взглянул на часы. — Вот это вздремнул на природе!…
— А мы подумали, что вы… — замялся мальчик.
— Нет, ребята, это меня от воздуха лесного разморило. На заводе — другим воздухом дышим…
— Дяденька, а ваши автобусы все уехали.
Ветлицкий присвистнул, поглядел кругом, покачал головой. Дневная жара спала, солнце опустилось за вершины деревьев и косматые тени от берез протянулись через поляну.
— Ну, спасибо за побудку, ребята, а то бы я до утра не встал. Вот вам за это грибы, посушите на зиму, а мне теперь топать на электричку.
Попрощавшись с мальчиками, он пошел просекой к железной дороге, пролегавшей в десяти километрах к северу.
«Не может быть того, чтоб для человека с руками-ногами не нашлось работы, если везде висят объявления, приглашающие на всякие места!» — сказала себе Зина, когда Ветлицкий не разрешил ей остаться сверхурочно. И оказалась права. Продавщица из овощного магазина возле общежития сказала, что работы навалом. У них на базе сейчас со свежими овощами форменная запарка, поэтому нанимают поденно кого попало, а вечером после работы выплачивают заработок наличными.
Все так и было. Работа для Зины знакомая, деревенская: перебирай, носи, складывай огурцы, капусту, кабачки и прочую зелень. За два выходных — субботу и воскресенье — Зина получила четвертную и помчалась скорей в магазин «Кулинарию», чтобы успеть прихватить чего‑нибудь на ужин. Перед закрытием на полках — пусто, остались только картофельные котлеты. Купила десяток, прибавила к ним немного масла, хлеба и поехала в общежитие.
Воскресным вечером там пусто, соседки по комнате ушли очевидно гулять, можно будет спокойно перекусить и… и больше ничего. Ровным счетом ничего. Лежать на койке, расслабить уставшее тело и отдыхать, а захочется, можешь думать о деревне на берегу Ветлуги, о маме, по которым не просто скучала, а тосковала, потому что любила свой дом, родителей, никогда не доставляла им хлопот, не ссорилась с соседками, со сверстницами и в то же время совершенно не была похожа на них. Ей казалось, подруги как‑то застыли, неподвижны, собственное будущее представляется им как повторение пройденного матерями или даже еще более куцым: выйти замуж за умного трезвого человека, создать семью, иметь детей, дом, сад, огород, держать домашних животных и птицу, а ежели повезет, то завести собственного «Москвича» и ездить на нем в городской театр.
Зина, при всей своей деревенской наивности, считала, что думает иначе, и будущая жизнь ей представлялась иной, а какой — того сказать она не могла. Знала только: в любимой деревне она ничего не достигнет. Она рассуждала конкретно по каждому житейскому пункту. Все умные и трезвые парни ушли в армию или просто удрали из деревни в город, поэтому выйти замуж за хорошего шансов нет. Значит, и семьи хорошей не получится. Детей нарожать, конечно, несложно, примеров тому достаточно. Две бывшие подруги уже стали матерями–одиночками. Пропади такая жизнь пропадом! Лишь полоумный может позавидовать их судьбе. Дом построить тоже несложно, только вопрос: где взять деньги? Огороды, домашние животные и птицы — все это ушло в область преданий. Даже в зоне отчуждения железных дорог запретили сажать картошку, вместо овощей бурьян бушует вовсю! А приусадебные участки обкарнали так, что курице ступить негде. Животных кормить нечем, комбикормов в продаже нет, сенокосные угодья распаханы, на их месте посеяна кукуруза, которая вымахала по колено… А в этом, 1963 году, хоть Лазаря пой. Пшеничный хлеб исчез с прилавков магазинов, а в деревенских — и подавно. При такой жизни вряд ли захочется ехать в областной центр даже на собственном «Москвиче»… Нет, надо ехать в Москву и там искать свои пути-дороги.
Физический труд Зине не страшен. Привыкла с детства ко всякой работе. В ней всегда жила какая‑то радость действия, она просто получала удовольствие от труда еще со школьной скамьи. И вот, собрав свои грамоты и похвальные листы, которыми награждали ее за успехи в школе и в поле, она отправилась в широкий мир.
На заводе, оказавшись в роли лимитчицы, Зина как-то растерялась и не могла никак уяснить себе, почему люди относятся к ней не так искренне, не так по–доброму, как бывало в деревне? Правда, и здесь не все черствые, есть два–три человека душевных: Катерина, начальник Ветлицкий, а другие? Взять того же Элегия Дудку, за что он ненавидит ее? Проходу не дает, насмехается, злоехидничает?
Держа в руке сверток с котлетами, Зина шла по вечерней улице, выдыхающей накопленную за день густую духоту. Занятая своими заботами, она не обращала внимания на встречных мужчин, чьи пристальные взгляды привлекала ее стройная фигурка, фигурка девчонки, находившейся в той жизненной поре, когда не исчезла еще милая угловатость подростка, но и не появилась округлость созревшей девушки.
Зина сунула ключ в замочную скважину двери своей комнаты, но она оказалась запертой изнутри. Значит, соседки дома. Постучала.
— Кто? — раздался недовольный голос Гали.
— Я, откройте!
В комнате помедлили, затем полуодетая Галя, приоткрыв дверь, сердито буркнула:
— Мы считали, ты не скоро придешь, выходной же! Погуляла бы подольше…
— Я — с работы, — потянулась Зина к выключа телю, но Галя отстранила ее руку.
— Не надо!
— Почему? Я хочу поесть себе приготовить.
— Ко мне и к Лизе пришли мужья.
— Мужья?
— Твое дело телячье…
Теперь, когда глаза привыкли к полутьме, Зина увидела, что действительно на койках соседок лежат мужчины. Женское общежитие, куда вход мужчинам не разрешен, и вдруг…
— Выходит, мне на улице спать?
— Ложись да спи, кто тебе не дает? — фыркнула Галя, поводя кокетливо голым плечом.
— Я… я не буду, я не могу, когда посторонние!
— Здесь все свои…
— Не шуми девочка; — раздался повелительный мужской голос. — Не хочешь спать одна, мы и для тебя женишка сообразим. Запросто! Заживем сообща, колхозов!
Зину бросило в жар от изумления:
— Как вам не стыдно! Безобразие! Я к коменданту пойду!
— Ух, ты! Аж страшно стало!
— Нет, вы только посмотрите на эту колхозницу-навозницу! Она еще командует! А между прочим, тебя никто сюда не приглашал, так что помалкивай в тряпочку или катись на все четыре! — крикнула обозленная Лиза, вскакивая с постели и наступая воинственно на Зину. Та невольно попятилась к двери и выскочила в коридор. Слезы обиды застили свет. Она спустилась вниз, сказала вахтерше, что в ее комнате спят посторонние мужчины.
— Этого не может быть, — пробасила могучая вахтерша безапелляционным тоном, но, вглядевшись в лицо Зины, пожала плечами, сказала решительно: — А ну, пойдем.
Дверь в комнату оказалась незапертой. Вахтерша по–хозяйски без стука распахнула ее толчком и включила свет. Зина глазам своим не поверила: Лиза и Галя лежали в своих постелях под простынями, отвернувшись к стене, и делали вид, что спят. Кроме них в комнате никого не было. Вахтерша посмотрела кругом, заглянула в шкаф, под кровати, спросила громко:
— Кто здесь у вас?
Галя заворочалась, жмурясь от света, пробурчала недовольно:
— Ни днем, ни ночью покоя нет. Чего надо?
Вахтерша повернулась к Зине, посмотрела вопросительно, насупив широкие брови.
— Ты что ж это, девка, выдумываешь? Мужчины ей стали мерещиться на ночь глядя.
— Я не вру, они только что были здесь! — вспыхнула Зина и топнула ногой.
— Голодной куме все хлеб на уме, — отозвалась Лиза, а Галя вздохнула страдальчески:
— Напьются и безобразничают. Дадите наконец вы спать!
Вахтерша покачала головой, ушла. Зина, погасив верхний свет, включила ночник у своей кровати, достала из тумбочки сковороду и пошла на кухню жарить картофельные котлеты. Минут через десять вернулась и чуть сковороду не выронила — в постелях соседок сиять лежали мужчины. Зина опустилась в бессилье на стул и заплакала. Ей хотелось кричать, протестовать против издевательств этих распущенных девок, которые не только над ней, но сами над собой глумятся, унижают себя. Да пропади все пропадом! Зачем я приехала сюда? Зачем мучаюсь? Да ноги моей больше не будет здесь. Ни минуты не останусь!
Зина схватила сумочку и пронеслась мимо удивленной вахтерши в ночной город, где у нее не было ни друзей, ни пристанища. Едкие слезы обиды кололи глаза. Быстро обогнула стеклянную пристройку магазина, пошла по улице, куда глаза глядят, отдаваясь на волю своим расстроенным чувствам. Увидела троллейбус, села и поехала на Комсомольскую площадь к Ярославскому вокзалу.
В зале ожидания было душно. Собираясь с мыслями, Зина присела у двери, где потягивало скознячком. Объявили по радио посадку на Кострому, Зина встрепенулась, поглядела на пассажиров, потянувшихся на перрон, подумала решительно:
«Хватит мучиться! Работа — через пень–колоду, жить впроголодь нет уже сил, а теперь еще и спать на вокзальной скамейке, как бродяжке какой‑то. Хватит! И нечего тут… Бери билет и катай домой, пока не проела заработанные деньги».
Зина порывисто встала и села опять, сникла, сгорбилась.
«Отступаешь… Возвращаешься, не солоно хлебавши? На посмешище всей деревне?» Совсем по–другому представлялся ей день ее приезда в деревню, отчетливо рисовался в ее мечтах. Она видела, как она идет с матерью под руку по улице, разговаривают, а встречные здороваются с ними, шепчутся, смотрят им вслед, мол, гляди, как похожи друг на друга мать и дочь и как Зина, выросшая на глазах у всех, поднялась высоко — живет в самой столице!..
— Зина! — послышался вдруг над головой знакомый голос. Она подняла взгляд. Напротив стоял Ветлицкий, припозднившийся с массовки. — Что вы здесь делаете?
Зина встала, пальцы затеребили по привычке поясок платья.
— Вы уезжаете? Куда?
Зина взглянула на него исподлобья, и вдруг по ее щекам покатились крупные слезинки.
— Да что случилось, Зина?
— Я… Мне… Я ушла из общежития… Я поеду к маме.
— Почему?
Зина продолжала беззвучно плакать. Пассажиры, сидевшие поблизости, ни малейшего внимания на нее не обращали, на кладбище и на вокзале слезы воспринимаются как явление обычное и совершенно нормальное.
Наконец Зина коротко объяснила, что случилось в общежитии, о неполадках у нее с работой на участке, о скудном существовании, о своей поденной работе на овощной базе. Ветлицкий присвистнул, подумал чуть, заявил категорично:
— Уезжать не годится, пошли со мной.
— Куда?
— Пошли, взял он ее за локоть и увлек к выходу.
— Куда вы меня ведете? Я к вам не пойду — уперлась Зина.
— Еще бы! — рассмеялся Ветлицкий. — Даже попросишься— не возьму. Я вижу, тебя на аркане, как необъезженную лошадку, придется тащить.
Зина покраснела, потупилась:
— Ах, дура я^несообразительная!
Ветлицкий вскинул вопросительно брови:
— Только сейчас дошло до меня, куда скрылись мужики из комнаты, когда я привела вахтершу. Они же через окно выскочили на крышу магазина!
Ветлицкий засмеялся:
— Вам не на завод, Зина, а в помощники комиссара Мегрэ… Соседки ваши, конечно, не ангелицы, но вы, Зина, не принимайте так близко к сердцу их непристойную выходку. А тем более, не делайте скоропалительных выводов. Юности свойствен крайний максимализм— это известно. Чуть–чуть увидят изнанку жизни и — все! Не могут никак отдышаться.
Зина молчала, пока они входили в автобус, молча присела на сиденье. Ветлицкий смотрел в окно, за которым проплывали коробки одинаковых домов, расчерченных, как шахматные доски, на клетки: белые, освещенные изнутри электричеством, черные — затемненные ночыо. Смотрел, раздумывая, затем заговорил вполголоса, наклонившись к уху Зины, чтобы не слышали сидящие впереди.
— Правильно, Зина, соседки ваши распущенные особы, и поступок их безобразный, но постарайтесь и вы понять их без предубеждений, терпимо. Ведь они месяц за месяцем, год за годом работают как волы, питаются в паршивых столовках, живут в общежитиях, где распорядки похлеще, чем в солдатских казармах. Живут вот так и ждут чего‑то, от кого‑то, когда‑то… Разве не хочется большинству из них стать хозяйками, иметь свое семейное гнездо? Ведь они же еще молодые, им также хочется любви и остальных радостей не по распорядку, вывешенному у входа в общежитие и не по расписанию, выдуманному директором заводского клуба. Лекции о моральном облике интересны как воспоминание для тех, кто уже не способен грешить… А годы‑то уходят. Одной девушке повезет, другой, а остальные что? Черное платье да черные ночи одиночества? Осудить легче всего… Можно еще и объяснить, манипулируя социальными категориями, дескать, женщин больше, чем мужчин, поэтому виновато это вечное недоразумение. Но им‑то, соседкам вашим, что за дело до вечных недоразумений? Мечты их не сбылись и не сбудутся, желания остались неудовлетворенными, ни в чьей жизни никакой роли они не играют. И праздник для них не праздник, и любовь ловят на скаку… А уж попалось что‑то, пусть даже ненастоящее, решают;: пусть на час, да мое!
— Кого вы защищаете, Станислав Егорыч? Они же потеряли женскую гордость, совесть потеряли до последней крохи! — надулась Зина.
— Я не столько защищаю, сколько пытаюсь объяснить причины явления. Ради справедливости, а не ради повышенного к ним интереса. Лично у меня более чем достаточно поводов для того, чтоб относиться отрицательно вообще к вашему женскому полу.
— Насолил, видать, вам пол? — усмехнулась Зина.
Ветлицкий не ответил, сказал только, переводя разговор, что потолкует завтра с кем нужно, чтобы ее переселили в другую комнату.
— Спасибо. А сейчас куда меня везете?
— Куда надо.
Они доехали до остановки Ветлицкого, вышли из автобуса и направились к панельным домам, расположенным буквой «П».
— Я живу вон там, — показал Ветлицкий через плечо и повел Зину в дом напротив. Поднялись на третий этаж. Дверь по звонку открылась и на пороге возникла Катерина Лескова.
— Получай, Катерина, свою подопечную. Пусть переночует у тебя, а завтра мы постараемся ее устроить, — сказал Ветлицкий и, пожелав спокойной ночи, удалился.
Зина догнала его почти у выхода, схватила за руку и сунула что‑то в нагрудный кармашек рубашки. Поглядел — деньги.
— Что это?
— Долг. Спасибо за выручку, Станислав Егорыч.
— Чего это вдруг? Получки ж не было еще.
— Я же сказала, что работала на овощной базе, — подняла Зина гордо голову и пояснила: — Была б работа, ц, я не пропаду. Будто в деревне побывала, по ту сторону Ветлуги на огородах заливных. Ах, как славно‑то!
И Зина впервые за весь вечер улыбнулась. Ветлицкий только головой покачал.
«Вот и сидела бы там в своей славной деревне и не рыпалась!» — подумал он, не любивший с детства деревенских жителей, но не сказал ничего.
В квартире духотища — не продохнуть, нажарило за день солнце. «Надо бы маркизу соорудить», — распахивая окно, подумал Ветлицкий. Разделся и скорей под душ, но вода — парное молоко, не освежила. Смахнул ладонями капли с тела, прошел в комнату, встал у раскрытого окна. Пучок желтоватого света от ртутной лампы выхватывал в центре двора из темноты зеленый травяной лоскут и поникший над ним черемуховый куст, нз‑под куста хищно поблескивали две точки: глаза притаившегося в зарослях кота. В здании напротив на третьем этаже мелькала хлопотливо Катерина, устраивавшая на ночь Зину, откуда‑то невнятно доносилась музыка, густой воздух между домами похоже вовсе не двигался и, как туман, глушил звуки.
«В цехах завтра будет ад. Хоть бы гроза черканула», — сказал себе Ветлицкий, глядя в истомно–мутное ночное небо. А считается нынче отдыхал, да и на самом деле поспал в лесу, однако постоянное внутреннее напряжение не слабело. Все это — следствие повседневных дерганий, вызываемых водоворотом всяческих производственных неполадок, бесконечных авралов, нехваток и прочей дребедени, пристающей к оболочке мозга начальника участка, как муха к лицучке. Для того, чтоб голова проветрилась и наступило душевное равновесие, тут одной прогулкой в лес не отделаться. Для настоящего отдыха нужно одиночество — дремучее, абсолютное. Необходимо полное освобождение на какое‑то время от внешних воздействий, бездумность и покой. А что было сегодня?
С утра проверка строительных успехов зодчего просто–Фили. Неприятные ощущения, оставшиеся после обследования объектов на территории пионерского лагеря, появление Ланы, ее странноватые речи, многозначительные недомолвки или демонстративная откровенность, с целью привлечь к себе внимание, возбудить интерес. Потом — товарищеский обед, приятный вначале и испорченный в конце. Уж действительно все люди, как люди, один черт в колпаке… Прошло почти полсуток, а в ушах все еще магнитофонным повтором звучит подхалимски–приторный тост Круцкого в честь Яствина. Даже сейчас тошно от него. Ветлицкий поморщился, как от укуса слепня, покачал головой. Плохое, как известно; в одиночестве не является, уж если попрет, так — валом. Лепится одно к другому, нагромождается, превращает выходной в утомительные будни.
— К черту! Вон из головы всю эту суетню! — сказал Ветлицкий категорически и, чтоб отвлечься от разноголосья беспокойных мыслен, включил телевизор и сел расслабившись в кресле перед экраном.
Но как отгонишь прочь то, с чем тесно связан, что является твоей жизнью, что вызывает в сердце и нежность, и злость, и жалость. И еще — страх перед тем, что вдруг из‑за твоего равнодушия, нераспорядительности или невнимания постигнет кого‑то беда? Нет, Ветлицкий поступать так не мог. Его изощренная память до сих пор всегда предупреждала: бдительность и еще раз бдительность! Смотри в оба, иначе проглядишь нечто важное, примешь подделку за подлинник, как уже случилось в твоей жизни. Память не отключишь, не уничтожишь, она упорно возвращает тебя в прошлое и, как опытный фокусник, ловко подкидывает карты — не козырные, а простые всех мастей, на которых запечатлены совершенные тобой проступки и ошибки. Плохое прошлое хочется забыть, но оно вновь и вновь дает о себе знать, вызывает из небытия образы или смутные тени событий. Бывает это чаще всего в моменты, когда на твоем пути встречаются случайные совпадения, и сходство выражается не только в повторении характера, но и внешности. Лана, например, своим голосом, телом, даже запахом разогретой солнцем кожи там, на бордюре бассейна, напоминала Ветлицкому ту, которая оставила в его душе самый поганый нестираемый след.
У той женщины было вычурное имя Гера, а фамилия Сипдова. Будучи женой инженера станкозавода Ветлицкого, сама она работала в областном комитете радио, а ее отец — Мирон Фокич Сиплов был ответственным работником, которого крепко побаивались и прозывали за глаза «молотилкой районного начальства». В глубинке из опыта провинившихся предшественников знали: если в их краях объявился Сиплов, считай, что кто‑то из района вылетит с треском. Такие операции Сиплов проводил безукоризненно. Железная логика суждений, незаурядная воля, твердость конъюнктурных убеждений гарантировали стопроцентное исполнение скользких поручений.
За четыре года до того, как Гера познакомилась с Ветлицким, у нее в результате недоразумения родился мальчик Алик. Гера продолжала жить с родителями, которые смотрели за ее ребенком, к ним после женитьбы переселился и Станислав Ветлицкий. Сипловы обхаживали его со всех сторон, бывало, за стол без него не сядут, а поесть любили они всласть и ели, что называет–ея, до отвала. То, что мальчик Геры упрямо называл Станислава «Таска», не только не нарушало семейную идиллию, но даже умиляло старших. Впрочем, остроумный мальчик надавал прозвищ всем: дедушку Мирона называл «мерином», маму — «грелкой», что же касается бабушки, не чаявшей души во внуке, то его обращение к ней было самое краткое: «гадина».
Первое время Станислав возмущался: как так?
Взрослые люди не могут приструнить распущенного ребенка! Но немного позже он понял, что малыш по сути прав, что действительно устами младенца глаголет истина. Конечно, Алик не сам докопался до нее, скорей всего подслушал во дворе от знающих людей, но краткие прозвища как нельзя точнее обобщали главные черты их носителей.
Удивительные вещи творит природа! Вот мать и дочь, а ничего общего между ними, ничегошеньки схожего. А говорятеще, будто яблоко от яблони недалеко падает.
Замкнутый мирок Сипловых жил своими интересами по давно сложившимся семейным традициям. Близких друзей у Мирона Фокича не было, в. гости он не ходил и к себе никого не приглашал, считая, что лишний глаз — лишняя сплетня. Не удивительно, что Станислав в этом круге оказался чужеродным телом, как говорится, не к шубе рукав… Тесть, теща и Алик продолжали жить сами по себе, своими радостями и заботами, Станислав — на отшибе, а Гера прыгала стрекозой между родителями и мужем, не отдавая мудро никому предпочтения. Ее вполне устраивало, что родители смотрят за ребенком, несут все хозяйственные заботы и тем доставляют ей возможность свободно располагать своим временем, расти духовно, чего в наш век принудительных ритмов жизни добиться непросто.
И муж ее устраивал вполне. Однажды в разговоре с приятельницей Розой, — они вместе работали на радио, Гера высказалась так:
— Конечно, Стас не «ах»! но пока ничего. Папа мне настойчиво советует держаться Стаса. А папа все понимает и худого не посоветует. Он никогда ни разу не ошибся. Да, да! И не ошибется, если будет и впредь поступать согласно с требованиями времени. О–о! Вот кого бы на радио нам! Он бы на десять лет вперед составил план и наметил вехи, которых следует придерживаться в творческой работе. Он не только видит, он предвидит! Но ему тоже ставят палки в колеса всякие там фронтовики, которые когда‑то бух–трах! а теперь лезут нахрапом, хотя не смыслят ни бельмеса. Когда папа назвал меня Герой, эти самые дураки, засевшие в ЗАГСе, не захотели метрику выписывать, таким именем, мол, называют собак, а не детей. Им‑то невдомек, что это имя богини брака и супружеской любви, повелительницы молний и громов. Ну, а имя, как известно, определяет характер…
Роза иронически хмыкнула, но Гера, подобно своей матери, закусила удила и понесла самодовольно:
— Что говорить, Стас — человек тяжелый, жить с ним — нужно нервов и нервов. Если бы не ребенок, да не глупые условности — стала бы я с ним связываться! Но что поделаешь, если каждый тычет тебе в нос моральным кодексом. Все время приходилось жить с оглядкой, постоянно быть начеку. А теперь у меня все в ажуре: какой‑никакой, а муж, у моего сына — отец, а не прочерк в метрике. Улавливаешь разницу, Розуля? Ну, а жгучей, неземной, всепоглощающей и тэдэ любовью я сыта по горло. Марек опустошил, выпотрошил меня совершенно.
— По–моему, наоборот: Марек начинил тебя, если то был Марек… — сострила с ехидцей Роза, на что Гера ответила с вызовом:
— Это значения не имеет, я выполнила свой общественный долг и прямое назначение женщины, произвела на свет гражданина, не в пример некоторым… Кстати, у меня и сейчас нет недостатка в поклонниках, не то что у других, но я теперь опытная, в дурацкое положение себя не поставлю.
С наступлением весны старшее поколение Сипловых вывозило Алика за город и до самых снегов обитало на государственной даче. Молодые же оставались париться в городской квартире, выбираясь на лоно природы только под выходной. Станислав не бросал попыток установить более сердечные отношения с тестем и тещей, но, бывая в их обществе, больше полусуток выдержать не мог. У Алика, в его «сопливом» возрасте начали уже ярко проявляться бабушкины замашки. Иной раз он вытворял такое, что Станиславу, воспитанному в рабочей семье, представлялось возмутительным и диким. Он стеснительно краснел, переминаясь с ноги на ногу, и наконец, не выдержав, поворачивался и уходил.
— Вот видишь, Аличек, не любит тебя Таска, — хныкала подловато теща, а маленький балбес, косясь вслед ему, оглушительно верещал и, выстроив семейку в одну шеренгу, плевал на каждого по очереди.
— Мерин, дурак серый, не отворачивайся! Грелка, нагнись ниже! Чего ты вертишься, гадина! Стой смирно!
Семейка обтиралась носовыми платками, обмениваясь репликами восхищения:
— Какой экспрессивный мальчик! — восхищалась Гера.
— Шутничек мой! — умилялась бабушка.
— Прелесть, какой занятный! — радовался дед.
Зять, не разделявший восторгов относительно «самодеятельности» Алика, давал тем самым теще повод обвинять его в детоненавистничестве.
Отработав день на заводе, Станислав перекусывал на ходу и спешил в библиотеку, где его хорошо знали и готовили по заранее составленным заявкам техническую литературу, очередные информационные бюллетени и разную периодику. Он рылся в справочниках, прочитывал статьи в зарубежных журналах по станкам, поскольку неплохо владел немецким, делал выписки и фотокопии, да еще брал книги с собой, чтоб штудировать дома.
Уже пять лет он упорно занимался техническими изысканиями. Началось это со студенческих лет, с дипломной работы, которой заинтересовались тогда и дипломная комиссия, и производственники. В ней в общих чертах излагался новый принцип изготовления станков. С той поры и корпит Ветлицкий над увлекшей его темой.
Материалов за годы накопилось немало: различные технические расчеты, прикидки, заметки, эскизы. Каждый свой вывод, как и размышления, приходилось выверять по нескольку раз со всех сторон, связывать с потребностями производства и его состоянием на сегодняшний день. Записи по конструктивным и технологическим вопросам Станнслаз складывал в папки и запирал их на замок в нижнем отсеке громоздкого книжного шкафа, чтобы Алик, если ему придет такая идея, не пустил бумаги на изготовление «голубей».
Хрулев познакомился с Ветлицким, будучи его оппонентом при защите диплома. Молодой инженер понравился директору и был взят на завод. И на станкозаводе Хрулев не выпускал его из поля зрения, выделял из массы других инженеров, находя, очевидно, в нем то, чем обладал сам, но что так и осталось не развитым до конца и не проявленным, ибо велением судьбы директор вынужден был заниматься не научно–техническим прогрессом производства, а делами иного порядка.
Любому директору лестно иметь на заводе своих ученых, и Хрулев несколько раз советовал Ветлицкому защитить кандидатскую диссертацию, даже вызывался быть руководителем работы, но Станислав уклонялся, считал, что прежде надо дело сделать, а потом уже его защищать. И в то же время с наивной гордостью хвалился Гере напечатанной в газете статьей, в которой труд его был назван важным и перспективным. И вообще он часто рассказывал Гере о трудностях, которые то и дело встречаются ему, или о том, как удалось решить какой‑либо сложный вопрос, откровенно делился сомнениями, опасениями, надеждами.
— А когда начнешь диссертацию? — поинтересовалась как‑то Гера.
— Я не ради диссертации корплю. Я стараюсь решить задачу, над которой бьются инженеры и у нас, и за границей. А это, может быть, дело всей жизни. Спешка здесь недопустима, курей смешить есть кому и без меня, всяких халтурщиков, изобретающих велосипед, — навалом.
— И ты один, без сообщников, без соавторов надеешься сделать техническое открытие? Да кто ж тебе позволит прославиться в одиночестве?
— Почему в одиночестве? У меня помощников много, начиная с директора и кончая рабочими — наладчиками и сборщиками.
— Ну, дай бог, дай бог… — говорила Гера, и на душе Станислава становилось еще отрадней оттого, что близкий человек, специалист в совершенно другой области, так живо интересуется его делом, болеет за него. В этом он убеждался не раз, наблюдая, с каким исключительным вниманием в последнее время стала разбирать она его папки и читать сухой технический материал.
«Человеку равнодушному все это показалось бы скучной мутью, все до лампочки, а Гера желает искренне вникнуть в суть», — думал Станислав и чертил, корректировал схемы, обдумывал детали и рьяно внушал окружающим веру в свою идею.
«Станки, — говорил он, — основа основ любого производства. Станки — неотъемлемая часть всей нашей жизни. Они повсюду, они нас окружают, это альфа и омега современной общественной культуры. К чему бы мы ни прикоснулись, все сделано на станках или с помощью станков. Ныне само существование человечества немыслимо без станков».
Станислав с утра до вечера был занят своими делами, Гера тоже моталась по городу, готовила репортажи, интервью, выступления, приходила домой в разное время, а последние месяцы, после того, как ее выдвинули заведовать сектором, и вовсе запарилась бедняга. Ни днем ни ночью минуты свободной. Бессовестное радионачальство захомутало молодую женщину, нагрузило и гоняет туда–сюда. Ко всему еще у Геры возникла вдруг необычайная тяга к своему ребенку, и она чуть ли не каждый день стала ездить к родителям на дачу, ночевала там, а утром отец на служебной машине доставлял ее в радиокомитет.
Станислав понимал: Гера. — мать, ей надо чаще видеть разбалованного родителями Алика, воспитывать его. Вместе с тем он терялся перед необъяснимым упорством Геры, не желающей отдать мальчика в детский сад. Почему? «Все это тещины штучки», — решил он.
Однажды Станислава послали в командировку в Орск. Нужно было принять несколько единиц оборудования и отправить на свое предприятие. Прошла неделя. По ходу дел прикинул: еще дня два и — домой. Пришел вечером в гостиницу, перекусил в буфете и улегся в постель почитать перед сном купленные в киоске газеты. Но пробежал абзац–другой и внезапно уснул. Проснулся также внезапно в сильной тревоге. Не поймет, от чего? Кругом тихо, спокойно, а ощущение такое, будто его ударили. Сел на постели. «Видать, приснилось что‑то…» Часы на руке показывали четыре. Слева синело искаженное ночными сумерками окно, похрапывал мерно сосед по номеру. И тут опять сердце Станислава сжалось от острой тревоги: непонятной, необъяснимой.
«Случилось какое‑то несчастье? С кем? — заметались бесформенные спросонок мысли. — Что означает это внезапно встряхнувшее его безотчетное пробуждение? — И первое, что упало в сознание: — Гера! С ней что-то…»
Достаточно было вспомнить ему о жене, как услужливое воображение тут же, с ходу стало подкидывать ему картинки одна другой страшнее: автомобильная катастрофа, крушение поезда, опрокидывание лодки на Волге и даже отравление уличными пирожками, так любимыми Герой.
Больше Станислав не заснул, помчался с утра пораньше вершить дела. К полудню успел закончить, отметил командировку и, схватив «левака», отправился на вокзал, чтобы попасть на тринадцатичасовой поезд. Оказалось, спешил зря: поезд был битком набит отпускниками, билетов не продавали, пришлось ждать следующего. Вместо одиннадцати ночи Станислав заявился домой в четыре утра. Осторожно, стараясь не стукнуть, открыл дверь, скннул в передней туфли, направился в комнату. Шагал тихонько, крадучись у самой стены, чтоб не скрипнул рассохшийся паркет. Включил ночник, огляделся — пусто. Постель разворошена, на спинке стула Герино платье. На кухне в раковине нагромождены немытые тарелки вперемежку со стаканами, пустая бутылка из‑под коньяку, на столе пепельница с окурками и чайник еще теплый.
«Очевидно, тесть заезжал домой после совещания позднего. Поужинал с Герой и забрал ее на дачу. Значит, все в порядке, ничего не случилось». Предчувствие на этот раз оказалось ложным. У Станислава отлегло от сердца, прилег на диван и словно провалился.
Встал в десять. Решил перекусить, чем найдется, и позвонить жене на дачу, сообщить о своем приезде, а если она уехала в город, то — на радио. Открыл холодильник и отвернулся, изнутри ударило затхлым духом — холодильник не работал. Заглянул на полку — только сырые заготовки покрытых плесенью цыплят, ставших похожими на препарированных жаб. Захлопнув дверку, пошел к телефону, снял трубку. Телефон молчал. Отправился к соседям, попросил разрешения позвонить от них на телефонный узел. Оттуда сердитый голос проскрипел: «Аппарат отключен за неуплату». Станислав удивился, почему Гера не заплатила и живет без телефона. От соседей же позвонил тестю, тот совсем ошарашил его.
— Геру пять дней тому назад послали в командировку. Сегодня вечером она должна вернуться из Сызрани.
— Вы вчера домой заезжали?
— Нет.
Станислав растерянно кашлянул и положил трубку. Чуть подумав, решил позвонить на радио. Герина приятельница Роза ответила:
— Откуда вы взяли, Стас, что Гера в командировке? На вот–вот должна подойти, если не задержится на объекте.
Станиславу стало не до еды, помчался платить за телефон, потом на завод доложить о приеме и отгрузке оборудования. После объяснения с главным инженером направился к секретарю поставить отметку о возвращении из командировки.
— Ой, Станислав Егорыч, — обрадовалась секретарша, — Дмитрий Васильевич велел, как только прибудете, чтобы тотчас зашли к нему. Подождите, я доложу.
Она ушла в кабинет и сразу же вернулась, пригласила Станислава.
— Здравствуйте, Дмитрий Васильевич, — поздоровался тот от порога и подошел к столу. Хрулев приподнялся, пожал ему руку, показал на стул сбоку.
— Садись.
Станислав присел, посмотрел на хмурого директора, продолжавшего перебирать какие‑то бумаги, сказал:
— Слушаю вас, Дмитрий Васильевич.
— Слушает он меня! — вспыхнул тот. — Если б ты меня слушался, — уставился он сердито в глаза Станиславу и постучал костяшками пальцев по столу. — Да, если б ты слушался меня, то на свет не появилось бы вот это… — толкнул он брезгливо одним пальцем какую‑то папку в сторону Станислава.
— Что это? — спросил тот, открывая. — Гм…
М. В. Конязев, диссертация… На соискание звания кандидата технических наук. — Станислав посмотрел на Хрулева. — Я что‑то не улавливаю, Дмитрий Васильевич…
— Тебе знаком сей товарищ? — кивнул Хрулев на папку.
Станислав подумал, повторил шепотом фамилию диссертанта, покачал головой.
— Не знаешь? — воскликнул Хрулев. — А откуда он тебя знает?
— Понятия не имею. Вообще‑то, кажется, будто где‑то я мельком слышал фамилию такую, но…
— Будто, где‑то, когда‑то… Эту диссертацию прислали мне из института на отзыв. Я ее прочел. Это полновесный научный труд, сделан толково с привлечением массы различных материалов. Сомнений нет, что вышеобозначенный Конзев получит то, чего хочет. Только вмешательство сверхъестественных сил не позволит ему защититься с блеском. Но поскольку мы не мистики, необходимо самим принять меры, чтобы он не защитился.
— Как так? Почему?
— Потому что, — показал Хрулев на диссертацию, — здесь все твое: идея, разработки, схемы, даже твой стиль корявый! Кому ты давал читать свои материалы?
— Никому.
— Каким же образом, скажи на милость, твоя многолетняя работа оказалась у другого? — спросил Хрулев тоном, с которым обращался к провинившимся начальникам цехов. — Вот, Ветлицкий, бери трактат и читай. Внимательно читай. Затем собери все первичные материалы и неси сюда, на стол мне, понял? Я сам разберусь и прижму этого прохвоста. При всем честном народе. Не видать ему ученой степени, как своих ушей! А ты‑то? Эх!.. Сколько раз твердил тебе: пошли заявку в комитет! Нет, дотянул… Уходи с глаз моих вон туда в комнату отдыха, — показал Хрулев на дверь, вмонтированную в дубовую панель кабинета.
Часа два спустя, Ветлицкий вернулся к Хрулеву. Лицо спокойно, только глаза блестели неестественно, отражая истинные чувства, обуревавшие его.
«Молодец, умеет держаться, как подобает мужчине», — посмотрел на него директор с уважением, спросил коротко:
— Ну? Твое?
Станислав положил диссертацию на стол, кашлянул натянуто.
— Хоть убей, не знаю, как моя работа попала к М. В. Конязеву, которого я не знаю.
— Ну я не детектив… В общем, делай, как договорились.
Ветлицкий вышел за проходную. Конец дня, а жара жуткая. В горле пересохло. Спустился в городской сад на берегу Волги, но павильон кафе закрыт наглухо. От стакана теплой газировки не полегчало. Направился домой.
В квартире по–прежнему никого. Снял рубашку, умылся, вытер влажной тряпкой пыль на столе, раскрыл нижний отсек книжного шкафа, принялся вытаскивать папки со своими трудами. На вид они стали вроде потоньше. Спрессовались? Надобно выбрать из них главные разработки и схемы для сличения с диссертацией Конязева, но ни в одной из папок их не оказалось. Оставалось еще много разных бумаг с материалами, но это второстепенные, вспомогательные, а самое ценное, основное кто‑то изъял, притом знал совершенно точно, что похищает.
Ветлицкий сел на стул, уронил руки на колени. Лицо враз осунулось, раскрытые, раскуроченные кем‑то папки валялись у ног. Оставшиеся листки больше никакой реальной ценности не представляли, с их помощью ничего не докажешь, плагиатора не разоблачишь. Хрулеву нести нечего.
«Я не ради степени ученой корплю. Я стараюсь решить задачу, над которой бьются инженеры и у нас, и за границей. Здесь спешка недопустима…» Не хотел кур смешить, а теперь куры сами будут хохотать над тобой до упаду.
Посмотрел на знакомые листки. Это была макулатура, отходы.
В глазах потемнело. Должно быть, яростное отчаянье перелилось вместе с кровью из сердца в руки. Не глядя, он стал хватать бумаги, рвать их и швырять под ноги. Когда все было закончено, сгреб клочки носком туфли в кучу, сел и вздохнул, как после тяжкой работы, но облегчения не наступило, оставалось тягостное ощущение, словно что‑то еще не доделано, не доведено до конца.
Пошел на кухню, там глаза мозолила раковина, полная грязной посуды. Поморщился с отвращением. «Кто мог здесь быть вчера ночью? Где пропадает Гера, если она не в командировке?» — Постоял, подумал. Вдруг у него проклюнулась не догадка, а какое‑то подобие догадки, подозрение. «Уж не родственничек ли какой тещин распатронил мои папки?» От мысли такой еще жарче стало. Взял из буфета парадный бокал, налил в ванной из крана теплой, пахнущей хлоркой воды, выпил.
Зазвонил оживший телефон, со станции сообщили о включении аппарата. Теперь можно позвонить Гере на работу. Набрал номер, но никто не ответил, стал звонить подруге ее Розе — отозвалась из дому. На вопрос Ветлицкого ответила, что жены его сегодня на работе не было, скорее всего она уехала на объект.
— На какой объект?
— А кто ее знает. «Ушла на базу», как пишут на дверях магазина продавщицы, когда им надо улизнуть куда‑то по своим делишкам.
— Роза, извините, я ничего не понимаю.
— ^Неужели? Не знаете даже того, что у вашей супруги наладились м–м-м… сердечные отношения с прежним любовником? Ну, Стас, мне право жаль вас, вы же совсем слепой! — заворковала Роза не без ехидства. — Ведь знаете, говорят, — любовь заново еще вкуснее, ха–ха!
— Вы врете все!
— Фу, Стас, как грубо… Я всегда считала вас воспитанным интеллигентным человеком, а вы… Когда я вижу, как вас обманывают, я не могу… мне просто совесть не позволяет молчать. Я одно не понимаю: если Гера решила окончательно переключиться на Марека, зачем она вас водит за нос?
— Какого Марека? — выдохнул в трубку Станислав.
— Как какого? Марека Конязева, конечно! Гера была влюблена в него, как кошка, а когда забеременела, он ее бросил. Меня саму поразило, когда узнала, что после четырехлетнего перерыва они опять вошли в контакт… Алик — это его сын. Так по крайней мере утверждает Гера, хотя верить ей…
Станислав открыл было рот, но голос осекся.
— Алло! Вы меня слышите, Стас? Алло!
Он положил трубку, медленно прошел на балкон, встал, держась за перила, и прикусил губы, чтоб не застонать. Подлое предательство, открывшееся ему, отдалось в груди глубокой болыо.
Во двор въехала «Волга» и остановилась у подъезда. Это было такси. Задняя дверка открылась, из нее выпорхнула Гера и, повернувшись назад, протянула руку за сумочкой, взглянула машинально на свой балкон и быстро сказала что‑то сидевшему в такси. Машина тотчас уехала, а Гера вошла в подъезд. Загудел лифт, стукнула входная дверь.
— Ты уже вернулся? — протянула Гера в нос, глядя на мужа, стоящего на балконе, но к нему не подошла. Помялась, раздумывая, то ли собиралась с духом, затем бодро сказала: — Ну, приветик!
Станислав движением подбородка молча указал в сторону отъехавшей «Волги».
— 3–з-забавно… Ты уж до того опустился, что подглядываешь за мной? — выпрямилась заносчиво Гера.
Станислав прошел мимо нее в комнату. Гера, глядя себе под ноги и морща сосредоточенно лоб, — за ним.
— Ой, что здесь такое? — остановилась она перед кучей рваной бумаги на полу.
— То, что ты не успела украсть.
— Что можно украсть у нищего? Смешно! — фыркнула Гера со спесивой миной.
— Ты не просто воровка, ты хуже! Ты влезла мне в душу и опоганила все! Предательница!
— Ах, как громко! Что бы это я могла у тебя украсть? — прищурилась Гера.
— Все, что понадобилось тебе для того, чтоб откупить любовника, а ему, — чтоб состряпать диссертацию.
Ноздри у Геры сделались как бы прозрачнее и тоньше:
— Ну, этот номер тебе не удастся. Если я и взяла какую‑то бумажку из твоего кавардака, так что из этого? Все равно их там лежат горы годами, пыль только собирают. Подумаешь, драгоценность! Но раз ты так заговорил, то и я тебя предупреждаю: разойдемся лучше по–мирному. После того, что произошло, ты отлично понимаешь: совместная жизнь у нас невозможна. Надеюсь, ты не станешь возражать, если я подам на развод?
— Еще бы! Нет ничего проще! Сошлись–разошлись, как собаки на пустыре.
— Фу, как старомодно! Это же лексикон самодура-купца из Островского.
— А если я, для полного соответствия, пришибу тебя сию минуту, как последнюю тварь?
Лицо Геры побледнело, глаза зашарили по комнате, но удрать некуда, — в двери глыбой — муж. Руки за спиной. Гера шевельнулась, поняв, что хватила лишку, заюлила.
— Это явное безрассудство, ни к чему все это, Стас… Ты ведь не только меня — себя убьешь. Конечно, я не из святых, но и ты, сознайся, тоже? Люди мы. Так давай разойдемся по–людски, мирно, без скандалов. Ты ж не любишь скандалов, верно? А мама, я знаю, скандалами своими с первых дней отравляет тебе жизнь, — повернула быстро разговор Гера и подбодренная молчаливой безучастностью Станислава заговорила уверенней: — Разумеется, можешь жить здесь, но, сам понимаешь, квартира папина. Лично меня это не трогает, я, видимо, скоро переберусь в другое место, так что вам придется как‑то самим разбираться.
Гера стояла, прижавшись спиной к стене, она уже обрела спокойствие. Она могла ожидать гораздо более худшего, более трудного и сложного варианта расставания. Могли возникнуть крупные материальные и психологические издержки, но Стас сам облегчил развязку. Оттолкнувшись от стены, Гера направилась к двери. Станислав уступил дорогу, лишь подумал удивленно:
«И это… было моей женой!»…
Через какую‑то минуту вперемежку с шелестом оберточной бумаги с кухни донесся громкий голос:
— Ста–а-с! Иди сюда!
Он приблизился скованно, прижав руки к бокам, словно опасался прикоснуться или запачкаться обо что-то. Уставился исподлобья на Геру. Она, поводя глазами, как бывало в минуты шутливого настроя, сказала игривым тоном:
— Стас, не смотри, пожалуйста, букой, ты же ничего не теряешь! Наоборот: избавляешься от легкомысленной жены с привеском, от тещи–кровопийцы, верно? Ну, разумеется! Но… — Гера развязно подмигнула. — Но мы пока с тобой еще супруги де–юре и де–факто, поэтому у меня есть предложение: давай поужинаем вместе и на прощанье бай–бай, идет? Я приготовлю на стол, а ты сбегай за винцом, как в старое доброе время. Деньги есть?
Это был просчет. Гера так и не изучила характера своего мужа, не учла, забыла, а может быть, не знала, что дразнить его, как дворняжку, опасно. Обернулась и вздрогнула. В остекленело–тусклых глазах его стыло сто зрачков. Он сгреб рывком на Гериной груди все, что попало в кулак, и сжал с треском. Холод щекотнул под лопатками онемевшей Геры.
— Издеваешься?! — просипел, теряя самообладание, и хлестнул ее по лицу, раз, другой, слева, справа. Гера молча таращила в ужасе глаза и только вздрагивала: ее били первый раз в жизни.
Станислав разжал кулак, вытер брезгливо руки о платье Геры и оттолкнул ее от себя. Она, ссутулившись, пошла в ванную и долго плескала в лицо себе водой, всхлипывала. Вышла мрачная, глаза запухли, напудренные нос и лоб казались еще белее по сравнению с нахлестанными щеками. Проследовала к телефону, набрала номер, сказала бесцветным голосом:
— Алло, ситуация резко изменилась. Что? Да, сейчас же!
Взяла зонтик и, выйдя за дверь, погрозилась злобным шепотом:
— Это тебе так не пройдет!
Станислав вышел почти вслед за ней, но тут же вернулся взять плащ и кепку: мостовые блестели, начал накрапывать дождь. Был он теплый, летний, но Станислав поеживался, кутаясь в плащ. Он не понимал, что его бьет совсем иная дрожь. Шагал торопливо вдоль улицы, не глядя вперед, не оглядываясь назад и не думая, куда идет. Ноги сами несли его вниз по спуску к Волге. Зачем? Ненастная вечерняя пора, безлюдье реки, испещренной мерцающими желтыми дорожками огней… Где отвести душу согбенному бедой человеку в минуты, когда рушится жизнь?
В такие моменты люди ведут себя далеко не одинаково, зачастую необычно: одни напиваются до чертиков, стараясь забыться во хмелю, другие — ложатся спать, третьи — садятся играть сами с собой в шахматы, а иные назло всему свету спешат к другой женщине.
Станислав пересек набережную, где допоздна дышат пенсионеры, прошел мимо подгулявшей компании в беседке, стоявшей в стороне от утвержденных райсоветом маршрутов дружинников и милиции, спустился по мосткам к лодочной станции. Там, пришвартованная к брусу, покачивалась его лодка.
Сторож, поворчав по поводу позднего времени и сырой погоды, требующей от застарелого ревматизма денатурки, выдал хозяину лодци подвесной мотор и весла. Спустя несколько минут мотор заработал. Станислав вывел свою посудину на чистую воду и направил вниз. Гнал, не глядя куда, бездумно, бесцельно, так же, как шел по городу полчаса назад. Смотрел на играющую световой рябью воду, на черные расплывчатые лохмы подлеска, что раскачивался по правому берегу, и постепенно успокаивался, слушая шум дождя и плеск летящей стремительно лодки.
Все это разное и в целом простое, вливаясь самотеком в его душу, снимало мало–помалу тяжесть. Видимо, так всегда было и так будет, потому что природа, словно мать: она к тебе и беспощадна, она к тебе и справедлива.
Цепочка успехов и удач — вещь ненадежная, невечная, побрякает, поблестит перед глазами и оборвется. А дальше снова тянется. Так уже было и так будет, — черная полоса неведомой длины. Не упасть на этой полосе, не поддаться унынию, значит, наполовину победить.
Станислав заглушил мотор и пустил лодку по течению. Прозрачная тишина лишь изредка нарушалась тугими всплесками воды под днищем. За спиной осталось зарево города, мутное от испарений, впереди — низкое облачное небо, спаянное с рекой, и оттого, что не было видно раздела, тревожило странное ощущение, будто все кругом застыло, а сам ты повис где‑то во тьме, в неизвестности.
Но если к сердцу Станислава подступало некоторое успокоение, то рассудок, действуя подпольно и независимо, опять и опять будоражил, поднимал в нем чувства обиды, озлобления, мести. И эти чувства, как бы споря между собой или наперекор кому‑то, гнали его бесцельно по Волге вперед и вперед, дальше от места свершившейся подлости. Мотор ровно гудел, и лодка неслась на скорости, рассекая стрежень наискосок.
Вдруг справа в темноте замелькал огонек, и тут же рядом неподалеку вспыхнуло еще два. Они разгорелись, рассеивая по шершавой воде мерцающий факельный свет. Станислав пригляделся. Трое суетились на песке, подбрасывая вверх пучки горящих тряпок, ветки, размахивали призывно руками. Четвертый сидел недвижимо у воды.
«Что у них? Приключилось что‑то или озоруют?» — заколебался Станислав и, подумав чуть, развернулся на огни. Лоцию Волги в окрестностях города он знал не хуже местного бакенщика, определил тут же: сигналят с острова Пустого. Приблизился, сбросил обороты винта, но к берегу причаливать поостерегся. «Мало ли что в башке этих пиротехников! Может, пьяная орава…»
— Что нужно? — крикнул он.
— Мы поломались!
— Эй, слышь, друг! Возьми на буксир до города, мы заплатим…
— Подмогни, а?
— Завтра с утра на работу, — неслось разноголосо с берега.
Станислав подгреб поближе, присмотрелся и плюнул, узнав цехового механика Дерябина.
— Кой черт тебя занес сюда, Антон Павлович?
— Э! Гляди–ко! Неуж Егорыч? Давай, слышь, подруливай скорей! — крикнул тот обрадованно и пояснил своим: — Это ж Ветлицкий!
На берегу зашумели. Несколько гребков, и лодка ткнулась носом в песчаную отмель, где стояли рыбаки-неудачники: Дерябин с женой, мастер цеха и слесарь Вася Кузякин.
— Что случилось? — спросил Станислав, выскакивая из лодки.
— Полетела соединительная муфта. У меня мотор Л-6! — указал Дерябин в сторону большой, похожей на катер лодки с закрытой рубкой.
— Иначе и быть не могло, раз муфта изготовлена механиком Дерябиным… — подковырнул Станислав.
Дерябни молча проглотил пилюлю, кашлянул только.
— Что ж, давай буксирный трос. Лично тебя не потащил бы, супругу твою жалко.
К аварийной лодке привязали буксир и столкнули па глубину.
— Большая осадка, — определил Станислав и скомандовал: — Трое ко мне!
Дерябин сказал жене:
— Закутайся в одеяло, положи рюкзак под голову и кимарь до города.
Мастер шепнул что‑то на ухо Васе Кузякину. Тот вытащил из аварийной лодки мешок и перенес к Ветлипкому. Расселись по банкам, отчалили, пошли вблизи берега, где встречное течение слабее.
— Какой ты, однако, молодец, Егорыч! Ну прямо как по заказу прибыл, — заговорил довольный Дерябин. — Только не пойму, чего тебя занесло сюда ночью?
— Катался.
— Хе! Темни–темни…
Станислав не ответил, только вздохнул. Мастер расценил его вздох по–своему, толкнул Дерябина:
— Давай, Антон–Робинзон, плесни шкиперу… Сыровато стало.
— Так Егорыч же не пьет, в космонавты ж готовится!
— Тю! А я и забыл…
— Дай! — резко и требовательно сказал вдруг Станислав и повторил: — Дай, говорю!
— Вот так да… Иди‑ка, разберись… — проворчал удивленно Дерябин и вытащил из мешка небольшую канистру, эмалированную кружку, кусок копченой колбасы и несколько малосольных огурцов, вывалянных в хлебных крошках. Разложил на банке, пощелкал выключателем карманного фонарика, объявил виновато: — Батарейка села.
— Она у тебя всегда садится, — заметил Ветлицкий.
— Ладно, сколько лить? — показал Дерябин на двухсотграммовую кружку.
— А ты что, ослеп? Краев не видишь?
— Хе! Так это ж чистяга! Разбавить?
Станислав махнул неопределенно рукой. Жест его поняли так, как если бы он предложил наливать по их усмотрению. Дерябин наполнил кружку и уставился с любопытством на непьющего Ветлицкого. Тот, держа румпель левой рукой, принял правой посудину, выпил и громко хукнул.
У Дерябина глаза полезли на лоб:
— Ну, Егорыч, это самое… скажу я тебе… Гм… Скорей бери закусывай. Огурчики вот… это самое…
Ветлицкий отвернулся.
— Аппетита нет.
— Ну–у-у–у!.. — молвил восхищенно Вася Кузякин. — Ей–богу, сказать кому‑нибудь в цеху, так не поверят, что вы умеет так лихо по этому делу…
— И правильно, что не верят. Я не пью. Совершенно.
Спутники перемигнулись недоверчиво, мол, ври да меру знай, и стали внимательно следить за тем, как управляет он лодкой. Лодка по–прежнему шла ровно, огибая, где надо, береговую кромку. Стало сразу как‑то скучно, перекидывались вяло словами, глядя больше на приближающуюся освещенную пристань.
Мастер все приглядывался к хозяину буксира, но у того, что называется, ни в одном глазу. И тогда, сделав повторный знак Дерябину, он спросил:
— Может, еще Станислав Егорыч?
Ветлицкий посмотрел на товарищей, пожал плечами:
— Не знаю… Если не обижу…
— Полно тебе! — закричал Дерябин. — Мы все выпьем за спасение на водах!
И опять Станислав опрокинул кружку, не закусывая, не запивая. Дерябин выругался с завистью:
— Луженая утроба!
Вася Кузякин только крякнул, преклоняясь в душе перед феноменом. Да теперь, что бы ни приказал ему этот начальник участка, он, Васька Кузякин, расшибется в лепешку, а сделает! Это ж кому еще повезет работать под началом такого могучего богатыря!
Вася даже мысленно поперхнулся и хотел было высказаться вслух, но аварийную лодку дотянули уже до ее причала, все высадились, а буксирщик пошел вверх к своей пристани.
Как доплыл, как причалил лодку, как снял и отнес в сторожку мотор и весла, — осталось где‑то по ту сторону сознания. А дальше…
…Ряды коек… Люди под белыми простынями… «Больница?» — подумал с натугой, открывая глаза. Пошевелил руками, ногами, сдерживая невольную дрожь. Немного болят, но на месте. Во рту сухость — будто нутро выжгли паяльной лампой. Страшно хочется пить. Провел шершавым языком по губам — спеклись. С потолка бил назойливо в глаза свет неоновых трубок, маленькие окна высоко, не выглянешь. Приподнялся — мать честная! Совсем голый. Даже майки и трусов нет. Закутался в простыню, встал. Его качнуло. Морщась, пошел к двери. Все нутро, как потревоженный кочергой подтопок, запылало. Подкатывала к горлу тошнота.
За дверью оказалась большая комната со шкафчиками. Высокий красивый парняга, стоя на одной ноге у стены, читал. Он был в белом халате и колпачке, другой, постарше, — вытянулся на топчане в углу.
— Что? — спросил парняга, отрываясь от книги.
— Попить…
Парняга указал пальцем на дверь с двумя нулями.
Станислав долго пил из крана, пил с перерывами, затем сунул под струю голову, вытерся краем простыни. Он уже догадался, куда попал.
— Отпустите меня, — попросил он парнягу.
— Отдыхайте пока, — ответил тот твердо.
Станислав повалился на койку: жизнь не мила! После выпитой воды в голове опять сгустились сумерки. Ощущение такое, словно угодил в глубокую западню. Он томился виной и неизвестностью. Упорные потуги вспомнить, что с ним произошло, ни к чему не привели. Осталось в памяти лишь то, что Гера ушла, а сам он гонял лодку по Волге. Помаявшись, встал, вышел опять к дежурному:
— Мне утром на работу…
— Хе! Тех, кому не на работу, мы складываем там… — показал дежурный кивком куда‑то и Открыл журнал учета.
— Заплатите сами или высылать счет на производство?
— Заплачу сегодня же.
— Смотрите, без фокусов… Распишитесь здесь и возьмите квитанцию.
Станислав расписался дрожащей рукой. Дежурный встал, открыл дверку длинного шкафа, выдал вещи и документы. Плащ в грязи, кошелька в кармане нет.
«Черт с ним! Скорей отсюда!»
Уходя, все же спросил:
— Может быть, вы скажете мне, как я сюда попал?
— Как большинство вашего брата: в экипаже на трех колесах, — засмеялся дежурный. — Говорили, весьма уютно устроился спать на плоту, что причален возле оврага Подпольщиков. Счастье ваше, что замети‑ли, не то получился бы полный — буль–буль… Другой раз пейте осмотрительней.
Теперь для Станислава кое‑что прояснилось. Он ушел. На улицах, как и вчера вечером, слякоть. Где‑то за домами послышался скрип колес первого травмая. Вот и вагон подошел. У раннего пассажира не нашлось трех копеек на билет, прижался спиной в угол площадки. Несколько человек, не обращая на него внимания, клевали носами.
Придя на квартиру, он выпил стаканов пять крепчайшего чаю, побрился, вымылся и поехал на завод.
Оперативное совещание у директора затянулось, пришлось ожидать в приемной, а когда начальники цехов и служб разошлись, Хрулев еще долго разговаривал по телефону, затем кого‑то принимал. Наконец секретарша пошла доложить о Ветлицком, и тут же лампочка над дверью кабинета замигала.
— Что это тебя с утра нет на месте? Уж я приказал диспетчеру разыскать.
— Я в приемной ожидал, секретарша к вам не пускает.
— Правильно делает, премирую ее за бдительность, — усмехнулся Хрулев. — Давай садись сюда, дело есть, — продолжал он многозначительно. — Пока что разговор между нами: меня переводят в Москву на другой завод. Есть уже решение. Придется принимать захудалое производство. Положение там по всем линиям аховое, но особого внимания потребует слабое среднее звено. Надо в первую очередь укреплять его стоящими специалистами — механиками, старшими мастерами, начальниками участков. Я оговорил для себя право взять с собой несколько опытных работников–станкозаводцев, предлагаю и тебе должность начальника участка, тоже сейчас захудалого. Золотых гор не жди, и, вообще, ничего хорошего не будет. Будет трудно — это обещаю. И с жильем, и с кадрами. Подумай, посоветуйся с женой, время терпит.
Ветлицкий, не поднимая головы, махнул рукой.
— Вряд ли годится моя кандидатура, Дмитрий Васильевич.
__ Я лучше знаю, — буркнул Хрулев, перебирая машинально какие‑то бумаги, лежащие перед ним на столе.
— Нет, Дмитрий Васильевич, на мне, как бы сказать, повешена пломба…
— Чего–чего?
Ветлицкого передернуло, как от боли, в горле — шершавый комок. Прокашлялся, тряхнул головой. Вошла секретарша, сказала, что звонят из отдела сбыта.
— Позже. Ни с кем не соединяйте, — велел Хрулев и опять повернулся к Станиславу. — Что случилось?
Больше часа слушал он исповедь подчиненного, поругиваясь изредка вполголоса и хмуря белесые брови.
— Так что вчера я был на горе, а ныне — под горой… — закончил Ветлицкий свою речь.
Хрулев стукнул ладонью об стол.
— Тем более тебе надо уезжать, пока не сковырнулся с копыт. Ты оказался в полных дураках, обмишулился кругом. Обманули тебя, как мальчишку, ободрали. И ничего не сделаешь, не докажешь.
— Я не собираюсь ничего никому доказывать. Да и противно.
— Ладно, — сказал Хрулев. — Иди, нарушитель, живи… Остальное уладим как‑нибудь… — Окинул Ветлицкого прищуренным взглядом с ног до головы, усмехнулся, приподняв лукаво брови. — А ведь, помнится, кто-то сказал, что именно нарушители создают славу миру, а? Не знаешь, кто сказал?
— Нет. Знаю только, что дерзкий нарушитель всегда бревно в глазу того, кто работает на себя…
— Твой афоризм звучит двусмысленно, так можно договориться до… Лучше уматывай, пока я добрый!
…Так Ветлицкий оказался в московской квартире, из окон которой хорошо просматривается двор, заросший кленом и кустами, и дом напротив. Стоя в темноте у распахнутого окна, он глядел на замордованную детворой черемуху, на светлый прямоугольник двери балкона. В розоватом свете, изливавшемся из глубины комнаты, словно плавала гибкая фигура Катерины Легковой. И опять мелькнувшее случайно вызвало новые ассоциации. Розоватый свет… Его очень любила Гера. Предаваясь любовным утехам, она набрасывала обычно на люстру в спальне розовый сарафан. «От розового исходит какой‑то магнетизм, — повторяла она. — Это похоже на волшебство. Только при таком свете возникает настоящий интим».
— Тьфу! — плюнул Станислав со злостью. После Геры женщины так ему опротивели, что только со временем и только те, с кем случалось несчастье, начали вызывать в нем сочувствие или жалость.
Спустя примерно год после того, как он переехал в Москву на новый завод, произошла неожиданная встреча с приятельницей Геры — Розой. В каждом ее приятном на слух слове ощущался ядовитый подтекст. Еще бы! Гера, которая ей в подметки не годится, которая имеет незаконно нажитого ребенка, второй раз выскочила замуж и укатила с мужем, кандидатом наук, в столицу. Оказывается, дядя мужа начальник главка. Он и устроил племянника научным сотрудником в НИИ. Как тут не свихнешься от зависти!
С тех пор прошло четыре года, а Станислав и сейчас не может вспомнить без гадливости пережитое в то время. Да тогда земля под ним крепко шатнулась, но он удержался на опасной грани, не скатился под откос.
Где‑то на западе начала затеваться гроза, по краю неба пошел расплескиваться трепещущий голубоватый свет зарниц. А вот и ветерок изменчивый потянул — предвестник грозы, он принес с собой в город чистый аромат свежих трав и воды. Именно такой аромат издавали распущенные косы матери, когда, бывало, Станислав, обиженный чем‑то или расстроенный, прижимался лицом к ее плечу.
Гроза быстро приближалась. За окном ослепительно сверкнуло, и темнота раскололась от грома. На балкон выметнулась Катерина в одной рубашке, вся голубая от молний, прикрыв округлые груди полой халата, убрала хлопавшую на ветру занавеску, закрыла дверь.
«Хорошо, спадет духота на участке», — подумал Ветлицкий, слушая буйный гул дождя.
Поход па байдарках для освоения новой туристической трассы и получения спортивного разряда был детально разработан еще зимой. На одном из заседаний секции водного туризма будущие первопроходцы договорились о дне выступления. К этому дню — 25 июля — каждый участник должен оформить отпуск и полностью подготовиться. В поход отправлялись главный инженер Круцкий, прораб просто–Филя, новоиспеченный по велению врачей водный турист начальник главка Яствин, его племянник Марек Конязев, кандидат наук, с женой Герой.
За неделю до похода тщательно испытали байдарки на плаву, после чего разобрали и сложили в мешки, проверили по описи все припасы и снаряжение. Круцкий счел необходимым съездить лично к Яствину и доложить ему, как старшему, о готовности материальной части и экипажей.
Вообще‑то к Яствину можно было не ездить, а сообщить просто по телефону о месте и времени сбора группы, но Круцкий, отправляясь в главк, имел другую цель, хотел, как говорят, «одним махом всех побивахом…» Ежели у Яствина окажется подходящее настроение, воспользоваться случаем и выклянчить у него пяток восьмишпиндельных токарных автоматов фирмы «Мицубиси». Дошли слухи, что всю партию первоклассных японских станков собираются передать другому заводу. Если на самом деле так, нужно действовать без промедления, хоть что‑нибудь урвать для себя. Ведь каждый главный инженер и директор стараются обновить парк оборудования, а заводов у главка — ого–го! На всех не хватит.
Яствин принял Круцкого в кабинете с решетчатыми шторами на окнах, приятном потому, что даже при гнетущей июльской жаре здесь можно свободно сидеть в пиджаке и не париться. Яствин — светловолос, рыхловат, со здоровым румянцем на щеках, и хотя шу уже за шестьдесят, он кажется мужчиной вне возраста.
Да, люди, занимающие высокие посты, должны уметь скрывать свой истинный возраст так же, как ц свои чувства и настроения, иначе недоброжелатели и завистники быстро подловят и займут место сами. Что касается Яствина, то он был человек с душой, как говорят, нараспашку: мысли и чувства его проявлялись ежеминутно и на лице, и в искренних словах. О его демократизме, о его знании рабочих, начиная чуть ли не с подсобников, о его потрясающей памяти на лица и события просто легенды ходили по заводу.
Однако Круцкий, как, впрочем, и другие заводские руководители, подозревал, что все это игра, устаревшие примитивные приемы в расчете на простачков. Себя Круцкий к таковым не относил и всегда стремился подобрать ключик к яствинскому «замку» с шифром, подглядеть, что кроется на самом деле под внешним простодушием и откровенностью этого человека. Будь Яствин действительно старомодным, будь в нем действительно те черты, которыми обладали прежние руководители высшего ранга, разве он просидел бы столько лет на посту? Не–е-ет, не так все просто и однозначно, как это представляется со стороны.
Представители заводов редко являются к Яствину с радостными вестями и приятными делами, чаще приходят чего‑то выпрашивать, утрясать, требовать и тем вызывают у него неудовольствие и гнев. Зная это из собственного опыта, Круцкий решил подступиться к нему иначе. Поздоровавшись, он произнес торжественно:
— Пора, пора, Федор Зиновьевич, как говорится, рога трубят! Наступил час рассеяться нам, снять с себя гнет проклятого стресса! Итак, мы готовы, и как договорились двадцать пятого отчаливаем, если вы не против и не забыли в своем круговороте?
— Не забыл… — вздохнул Яствин.
— Значит, порядок! — воскликнул обрадованно Круцкий.
— Не совсем… — возразил Яствин. — Опять запарка на нескольких заводах, в такой момент как оторвешься?
— Запарки есть всегда. Заводов много, а вы один. Напряженная деятельность должна обязательно перемежаться активным отдыхом. Это альфа и омега современной медицины всего мира. Это просто по–человечески необходимо во имя вашего здоровья. Не отказывайтесь от намеченного мероприятия, тем более, что комплексная подготовка велась с огромной вашей помощью, Федор Зиновьевич.
— М–да… Задаете вы мне задачку, между нами говоря… — почесал Яствин пальцем за ухом.
Круцкий испугался не на шутку. Еще бы! Он так надеялся сблизиться с демократичным начальником главка, войти к нему в полное доверие за время турпохода, и вдруг все насмарку! Этого допустить нельзя. И Круцкий воскликнул:
— Ехать надо, Федор Зиновьевич! Ехать, и никаких гвоздей! Все по боку и — вперед! Как только коснетесь природы, все волнения и заботы останутся позади. Под вами — прозрачная, как дистилат, вода, а вы на байдаре лавируете среди свисающих ветвей и любуетесь бронзовыми телами купальщиц, загорающих на желтом песочке.
— Купальщиц? Кхе–кхе!.. Поздновато мне… — ухмыляясь сказал Яствин, польщенный словами главного инженера.
— Вовсе нет! Годы роли не играют. Да и чего предосудительного поглядеть на юных м–м-м… выражаясь фигурально, фей в веночках, которые водят, так сказать, хороводы? Это просто эстетическое наслаждение! В том смысле, что природа и поэзия — родные сестры, как говорят наши классики. А сколько ягод по лесам, а грибов! Вы только представьте себе, Федор Зиновьевич, что творится сейчас на просторах! Сенокосная пора завершается, копны по лугам… Сено первой косы само на вас дышит, небо чистейшее, в воздухе ни «цэо», ни пылинки… Лежишь среди ромашек и слушаешь, как стрекочут кузнечики, а потом скользишь медленно, плавно по тихой речке, а в ней вода — зеркало…
— Вы просто… этот… поэт–соблазнитель, между нами говоря. Мефистофель, право!
Круцкий усмехнулся про себя.
«Я такой Мефистофель, как ты — Маргарита…» — но воскликнул с жаром, заискивающе, ибо успел изучить ястзинские слабости:
— Да вы… да вы, Федор Зиновьевич, врожденный байдарочник!
Яствин понимал, что все это чушь, лесть в угоду начальству, но ему было приятно слушать Круцкого. Об его участии в спортивном походе узнают заместители министра и не исключено, что и сам министр, а это что-то да значит! Черта два найдется еще начальник главка, а тем более в его возрасте, который обладал бы такой физической закалкой и пользовался среди низовых работников таким высоким авторитетом.
— Вам, конечно, приходилось раньше ходить по малым рекам, — продолжал нажимать Круцкий, но Яствин закачал отрицательно головой:
— Увы! Между нами говоря, никогда не бывал. Всю жизнь приходилось вот на таких дубовых байдарках с двумя тумбами плавать. И маршрут мой был отработан до сантиметра: с собрания на совещание, с совещания на конференцию и так далее. А если и удавалось куда-либо оторваться, то в лучшем случае на санаторную промывку потрохов.
— Да… Такой жизни не позавидуешь. Зато теперь, когда вы приобщитесь к природе, к терра–матер…
— Ладно, достаточно… Оставьте свои лисьи штучки. Попробую все же оторваться на пару неделек. Если удастся.
Лишь теперь, почувствовав, что Яствин готов, Круцкий пошел на следующий приступ.
— Конечно, Федор Зиновьевич, для вас производство — прежде всего. Мне и самому хотелось бы уйти в отпуск со спокойным сердцем, когда знаешь, что все задействованно, что все идет, как по маслу.
— А разве у вас… — начал было Яствин и, поперхнувшись, буркнул: — О заводских делах поговорим в другой раз.
Но Круцкого щелчком по лбу не смутить, он знал, что делает. Воскликнул горячо:
— Я лишь попутно насчет автоматов «Мицубиси». Без них нам, Федор Зиновьевич, форменный зарез! Вы же прекрасно знаете. Харакири без «Мицубиси»!
— А что «Мицубиси»? При чем они? У меня что, инкубатор? У меня они плодятся? — взвился, поймавшийся на крючок, Яствин.
— Нам положено в этом квартале пять единиц, Федор Зиновьевич. Я ведь не чужое требую! Без них мы не выполним годовое задание по росту производительности. Вот взгляните… Тридцать девятый пункт первого раздела, — открыл Круцкий заранее заложенную страницу в принесенной с собой папке, но Яствин смотреть не стал, откинулся на спинку кресла, постучал грозно пальцем по столешнице.
— Попробуйте мне только не выполнить план! Я с вас и с вашего директора мартышек наделаю! Ишь, деятели! Импортные станки им положены, видите ли, а место для них в корпусе подготовили? Что? Хаос и мерзость запустения. Приемо–сдаточный акт по сей день не подписан.
— Ва сегодняшний день помещение для монтажа оборудования готово. Все недоделки устранены еще на той неделе. Я даже выговор схлопотал от директора за то, что снял людей и технику со строительной площадки пионерского лагеря и перебросил на корпус «Б».
Яствин покрутил головой:
— Ох, худо будет вам, если наврали! Специально приеду, проверю, чего вы там наустраняли…
Его угрозы на Крупного впечатления не производили, но психологический поединок требовал выдержать роль до конца, и Круцкий воскликнул, придав голосу оттенок обиды:
— Неужели я позволил бы себе бросить завод на произвол судьбы и уйти в отпуск! Никогда в жизни! Вот сейчас, например, я совершенно четко ощущаю, уверен, что отпуска мне не видать. Придется завершать на заводе аварийные дела. За техническое перевооружение, кроме меня, никто не болеет, — покривил душой Круцкий, Яствин, побарабанив ногтями по столешнице, проворчал:
— Хорошо, так и быть отдыхайте, а я прикажу, чтобы вам выделили дефицитные станки.
Довольный Круцкий покинул главк. Одержана двойная победа.
«Вот как надо действовать, товарищ директор Хрулев, — усмехнулся он с превосходством и, прищурившись, молвил про себя: — Выговор объявил «за необеспеченно срочных работ на объекте «Б», бездельником выставил главного инженера. Ну–ну! Посмотрим, кто кого торпедирует!»
…Теплоходик довольно резво бежал по руслу канала имени Москвы, выстланному бетонными плитами, обросшими зеленой губкой «лягушиного шелка», но подолгу выстаивал в очередях на шлюзах и лишь сутки спустя завилял по речкам таким узким, что протяни, казалось, руку и рви на берегу лиловые колокольцы.
К вечеру дымчатые дали зарумянились, и вода за бортами вспыхнула трепетным полынем. Пока береговые рыболовы провожали недовольным взглядом теплоход, разгонявший волну, рябь сглаживалась, замирали тростники–шептуны, и только зеленые лапы нырнувших на ночь кувшинок чуть–чуть покачивались, убаюкивая голубых стрекоз, которые облюбовали на них приют.
Заря в июле держится долго. Пока смеркнется, пока проколют небосвод острые спицы звезд, пройдет еще часа полтора, лишь синь воды у берегов, поросших редкими деревьями и разнотравьем, густеет, да острее доносятся запахи полыни с холмистой пустоши.
Водные туристы свалили на корме пятнадцать мешков. В них резиновые оболочки байдар, поперечный и продольный набор, одежда, продукты и другие припасы. Как только теплоходик отчалил, Круцкий тут же представился капитану и минут через десять вернулся к своим коллегам, довольный собственной оперативностью. На судне, утрамбованном до отказа пассажирами, все же нашлась каюта для начальника главка. И вдруг — пассаж: Яствин наотрез отказался плыть в каюте.
— В кои веки выбрался на чистый воздух, а вы меня обратно в конуру?
Несколько смущенный Круцкий задумался: как быть? Отказываться от каюты, добытой с такими усилиями, просто некрасиво.
— Пусть Гера поспит с комфортом, — предложил Яствин, и единственная женщина отправилась из мужской компании в каюту. Остальные поставили на корме палатку, укрепив растяжки к леерным стойкам, а когда стемнело, поужинали при свете электрофонарика и, поболтав, улеглись спать.
Ночь выдалась безлунная, какая‑то темно–зеленая. В прибрежном редколесье, точно створные знаки, указующие судам фарватер, виднелись белоствольные березы. Монотонно чахкал дизель, журчала, плескалась за кормой вода, навевая дрему…
Проснулись от гудка. Из‑за леса брызнули первые лучи солнца. Мешки, палатка, перила фальшборта словно сизым пухом покрыты — роса. Отлогие волжские дали тонули в туманной дымке. Ни ветерка, ни облачка.
Теплоход причалил к пристани Мышкино, байдарочники выгрузили свой скарб, затем Круцкий отправился на базарную площадь разыскивать грузовую автомашину. Гера увязалась за ним: ей захотелось парного молока. Но ничего у нее не вышло, грузовик нашелся быстрее, чем ожидали. Шофер торопился. Побросали в кузов мешки, уселись, поехали лесной дорогой. Просто–Филя ехал в кабине, держа на коленях карту для точной ориентировки. По его словам, исходная точка маршрута километрах в тридцати, там, где берет начало речка Лубня. Солнце припекало все сильнее, встречный ветерок доносил благоухание цветущей липы. Вскоре стены леса разбежались, и в зыбком мареве открылось поле с поникшими усатыми колосьями поспевающей ржи, за которым виднелся белопенный клин гречихи. Он был как бы рассечен пополам густо–зеленой полосой зарослей ольхи и черемухи. Машина сбавила ход. Просто–Филя, высунувшись из кабины, оповестил, что именно здесь, среди этого сочного оазиса, и протекает река Лубня.
— Прошу любить ее и жаловать! — указал он королевским жестом на влекущие холодком заросли.
Мешки сбросили на опушке пустолесицы, поросшей метельчатой травой. Затих шум мотора уехавшей автомашины, рассеялся запах бензинового перегара, стало непривычно тихо. Птицы молчали, попрятавшись от жары, лишь стрекотали неистово кузнечики. Все пронизано солнцем, а под нависью ив, откуда доносилось щекочущее нос благоуханье донника, дремотно струилась прозрачная Лубня. Скорее смыть дорожную пыль, бросить с разбега в глубину разморенное зноем тело.
Туристы шумно пробирались сквозь гущу зелени, сбрасывая на ходу одежду и…
— А… а где ж река? — спросила Гера, оглядываясь изумленно.
В неглубокой ложбинке, куда они спустились, не было ни малейших признаков воды. Круцкий нахмурил брови, покраснел. Сделал оборот вокруг себя, потопал йогой, убедился, что под ним твердь и потребовал сердито у просто–Фили карту. Тот развернул пятикилометровку и они углубились в ее изучение. Тем временем Гера вскарабкалась по откосу на противоположную сторону ложбины и пошла дальше, продираясь сквозь кусты: не изменила ли вдруг речка русло?
Круцкий вертел карту так и этак, наконец швырнул ее с презрением просто–Филе:
— Где ты выкопал ее? На ней значатся речки, которые текли здесь в мезозойской эре! Что теперь делать? Будешь сам тащить все это на горбу обратно!
Просто–Филя мямлил виноватым голоском.
— Мне выдали ее в районном отделении… Я же не знал. Надо в разведку идти…
— Иди, ты, знаешь куда?.. — взъярился Крункий и повернулся к прорабу спиной. Он готов был растерзать его. Подготовились, называется!.. Сгоришь от стыда перед Яствиным. «Работнички… — скажет. — Понадейся на таких…»
Просто–Филя воспринял бранные слова Крупного, как приказ к действию, двинулся понуро вдоль мифического русла на север.
Столь оригинальное начало плаванья развеселило Яствина, или он сделал вид, что ему весело. Кивнув иронически вслед провинившемуся прорабу, сказал благодушно:
— Не стоит так… Обидится человек.
— Если человек дурак, церемониться с ним нечего, — возразил Круцкий.
— А вообще, не мешало бы подзаправиться, а то я стал вроде подопытной собаки Павлова: истекаю желудочным соком, — подал голос Марек Конязев.
— И то верно! — подхватили мужчины. В это время как раз вернулась со взмокшим лбом Гера в репьях лопуха, в стрелках липучки, объявила непререкаемым тоном, что в ближайшем районе никакие реки не протекают и принялась по примеру остальных распаковывать провизию.
Под липой, гудящей от пчел, постелили брезент, Марек, не дожидаясь начала трапезы, отхватил себе кус сала и захрустел аппетитно огурцом. Гера любовно покачала головой.
— И это правоверный мусульманин! Вы только посмотрите, что он выделывает со свиным салом! Побойся аллаха, Марек!
— Нам, татарам, одна черт… К тому ж я правоверный только наполовину, — мурчал тот, действуя ловко руками и зубами.
В разгар завтрака появился возбужденный простофиля и гордо доложил, что не далее, чем в полукилометре, — пруд, именно из этого пруда и берет начало какая‑то речка. По–видимому, это и есть Лубня, почему‑то укоротившаяся…
— Почему‑то… — проворчал Круцкий и показал на угол брезента. — Садись и ешь, Колумб…
Мешки перетаскивали волоком. На отлогом берегу пруда смонтировали байдары, разбились на экипажи. Круцкий шел с Яствиным, Конязев с женой, просто–Филе, как приказал Круцкий, в наказанье за его «великие географические открытия», вместо напарника — напихали в байдару килограммов сто пятьдесят всяких грузов.
Глубина реки у истока — меньше полуметра и ширина не на много больше. Путешественники могли отталкиваться веслами от обоих берегов одновременно. Байдары цеплялись днищем за коряги, за намытые глиняные порожки, приходилось то и дело вылезать, сталкивать с мелей, тащить судно вброд или тянуть по–бурлацки бечевой.
— Странная эта речка, между нами говоря, — отметил, кряхтя, Яствин. — Серьезно! Крутится, вертится…
И на самом деле речка извивалась как тоненькая лента в умелых руках гимнастки. Бесконечные повороты, зигзаги, петли. В глазах даже кружить стало. Гера выскочила на берег, заявила, что предпочитает пеший ход такому плаванью. И что же? Оказалось, ей вовсе не надо было ног бить: встала на бугре и смотрит, как байдары, словно одурев, носятся вокруг нее. То впереди возникнут, то сбоку, то совсем исчезнут, чтобы выскочить рядом из зарослей, и никому не известно, будет ли когда конец этому кружению.
Все же часа через четыре речка стала понемногу выпрямляться, заросли отступили от воды и впереди показался просторный разлив с несколькими широкими приземистыми строениями по ту сторону.
— И–и-и на просто–о-ор речной во–олны–ы-ы. И вы–ыплыва–а-ают расписны–ы-ые!.. — запел кандидат наук Конязев, и в этот момент идущая впереди байдара Круцкого остановилась: путь в озеро преграждала бревенчатая кладка для пешеходов. Она висела низко, касаясь воды.
— Разгружаться? — спросил уныло просто–Филя и вздохнул. Ему не ответили, все взоры обратились к начальнику экспедиции. Круцкий, подумав, сказал, что для облегчения лодки Яствину необходимо выйти на берег, а сам, окатив бревна кладки водой, сделал их скользкими, Затем, когда Яствин оставил байдару, Круцкий отплыл чуть назад и, развернувшись, понесся прямо на кладку.
— Разобьетесь! Что вы делаете! — закричали спутники, но тот, не обращая внимания, продолжал гнать. За миг до того, как байдара, казалось, врежется в препятствие, он резко откинулся на спину, корма тут же дала осадку, и байдара, задрав нос, перемахнула по мокрому настилу в озеро. По примеру Круцкого, тоже проделали Конязев и просто–Филя.
Ничтожно малое по разливу озерко оказалось еще и очень мелким и ужасно вонючим. Строения на берегу — утятники для выращивания птицы. Уток — тысячи, берег загажен пометом.
— Вперед! Скорей отсюда! — скомандовал Круцкий, налегая на весла. — Нам не выбраться из этой клоаки!
Вскоре нашлась протока, похожая на прорытую машиной канаву. Здесь скорость воды не та, что в речке, понеслись, как на подводных крыльях. Не о гребле думали, а как затормозить. С каждой секундой скорость росла и вдруг вдали послышался странный шум. Круцкий, почувствовав неладное, забеспокоился. Затем схватил конец фалы, привязанной к форштевню байдары, и выметнулся на берег. Не устоял на ногах, но веревку не выпустил, ухватился левой рукой за ствол ветлы. Байдару развернуло поперек. Яствин едва удержался, чтоб не ухнуть по инерции дальше. Конязевы и просто–Филя сбились в кучу, лодки стали враспор. Экипажи их точно сжатым воздухом выдуло на берег. Привязали кое‑как байдары, осмотрелись. Коварная Лубня опять сделала им подножку. Впереди за корявой, потрепанной годами ветлой стояла старая водяная мельница. Байдарочников едва не занесло под ее огромное колесо. Молодец, Круцкий, не растерялся. Посоветовались и решили: байдары не разгружать, а облегчить и перенести на себе ниже мельничной плотины. Там и островок песчаный виднеется, самый раз для ночевки.
Пока возились с поклажей да ставили палатки, начало смеркаться. Гера, орудуя у костра, варила в кастрюле артельный «кавардак» — излюбленное блюдо путешественников, процесс приготовления которого известен каждому: бросай в котел все, что попадет под руку, а что получится, будет видно… У Геры получалось неплохо, вскоре аппетитный душок поплыл над речкой. Колесо мельницы затихло, только крякали вдали потревоженные утки, да шумно взбугривали гладь воды жирующие сомы.
Налив в кружки спутников водки, Круцкий поднял свою, сказал проникновенно, сердечно:
— С началом пути, дорогие товарищи!
Выпили, затем повторили с устатку и принялись за варево. Остались позади споры, испорченное поначалу неудачами настроение поднялось. Этому немало способствовала и окружающая природа, на ее лоне люди быстрей сближаются, достигают взаимопонимания, становятся проще, доступнее, добрее.
Отблески костра переливались на зеленях кустов, высвечивая рдяными мазками резные листья бересклета, его искусно отчеканенные сережки. Беглые тени плясали по земле, но гривкам тростника, красили пурпуром воду. С болотистой отмели попахивало душистым аиром.
— Не знаю, как кому, а мне в такую ночь хочется влюбиться в русалку, — вздохнул Конязев.
Гера шлепнула его по спине, Яствин прищурился на нее, потом усмехнулся в сторону племянника. Гера повернулась на бок, приняв заученную соблазнительную позу — хоть картинку с нее рисуй, молвила наставительно:
— Влюбляться надо, в кого положено, . а не в кого захочется.
— Эх, природа–природа… Скольких ты с ума свела и скольких ты вылечила!.. — молвил патетически Яствин, осовевший от дневного перехода и выпитого за ужином.
— Дядя, а дядя! Признайтесь, только чистосердечно: сколько вы раз были влюблены? По–настоящему? — спросила кокетливо Гера, поглаживая себя по бедру.
Яствин почесал пальцем за ухом. Вопрос шуточный, тем более ответить надо остроумно, с достоинством, но ничего остроумного как назло в голову не приходило. Прихлебнув крепкого чаю, он сказал:
— Видишь ли, милая Герочка, дело это, между нами говоря, прошлое… насчет любви, то есть… Да… У меня, к сожаленью, не было времени заниматься такими штуками личного порядка, всякими сердечными пережива–ниямй. В наше время все это как‑то выпадало из поля зрения. Закономерно. Мы были больше политиками и несли на себе много разных общественных нагрузок и обязанностей, а мне, бедному, так вдвойне досталось. Почему? У меня открылась способность к рисованию, тут хочешь–не хочешь, а заставят отдать себя всего на пользу дела. И отдавал. Особенно много пришлось потрудиться в разгар борьбы с религиозным опиумом. Досталось от меня длинногривым: у–у-у!.. Между нами говоря, дело прошлое, но получался иногда смех до упаду. Серьезно. Я рассуждал так: раз Георгия–победоносца малюют с копьем в руке, то почему Исуса не нарисовать с пушкой, а деву Марию… — покосился Яствин на Геру и сделал паузу: — В общем, решил свой замысел, как говорится, воплотить. И воплотили! Однажды мы с товарищем спрятались в церкви в субботу после вечерни, нас не заметили и закрыли на замок. Мы взялись за дело. Я захватил с собой красок, кисти, дружок мой — Электрофонарик. Поработали на славу и с рассветом удрали по веревке через окно.
Входят утром богомольцы в храм — мамочка моя! А Николай–угодник обрез в лоб им наставил. Бабки в обморок попадали, другие кричат, визжат, зато возле девы Марии — веселье! Мужики ржут, женский пол плюется — потеха! Поп так рассвирепел, что себя не помнил. Повыгонял всех и давай святых скипидаром отмывать.
— Это вы нарочно наговариваете на себя, озорником выставляете, — подала голос Гера, заманивая дядю на продолжение разговора. Тот ответил с улыбкой превосходства:
— Нет, Герочка–русалочка, что было, то было… Закономерно. Ведь я без университетов, от сохи появился в полном смысле. Меня матушка на пахоте в борозде на свет произвела. Не зря, когда вырос, опять меня к сохе потянуло, стал плуги ковать! Точно! Кузнецом на заводе. Работал и учился на курсах мастеров. Закончил курсы, а тут стахановское движение пошло. Включился активно. Ломали нормы каждый день. Ух! Шума было! Я всегда шел в ногу со временем, не отставал от других. И меня заметили. Попал в поле зрения. Закономерно. Вот и получилось: уснул мастером смены, а проснулся — директором завода. А? Вот так! В двадцать семь лёт!
Эх, времечко было! Все руководство завода в одну ночь, как корова языком слизала! Наступает утро, что делать? Остановить производство? Такого допускать нельзя. Вызвали меня в одно место, поговорили, так, мол, и так. И начал я директорствовать…
— Вряд ли на столь высокий пост поставили бы несведущего человека. Надо быть руководителем–самородком, чтобы взять на себя такую огромную ответственность, — подсластил Круцкий.
— Это само собой… Конечно, смотря с какой стороны глядеть, — ухмыльнулся Яствин со значением.
— Ваше поколение, Федор Зиновьевич, вызывает всегда чувство восторга. Богатыри! Титаны! С тех пор, как вы находитесь у кормила нашего главка, все идет, как по маслу, без сучка, задоринки. Министры приходят й уходят, а вы стоите, как скала несокрушимая. Если кто спросит, за что мы вас любим, я отвечу прямо: за отеческую строгость, за принципиальность, за справедливость. Вы видите каждого насквозь и каждому воздаете должное, — захлебывался Круцкий в потоке славословия, поглядывая искоса на Яствина и стараясь не переборщить. Плохо недобор, плохо и перебор. Однако, как видно, Яствин принимал излияния благосклонно, как должное, и Круцкий, распалясь, продолжал изливать безудержную лесть: — Вы и на своем настоящем посту, Федор Зиновьевич, истинный творец! Ху–дож–ник, как в молодости.
— Ну, это ты загнул… — шевельнулся Яствин. — Я художник только по призванию, а призвание — еще не дело. Да и кто такой, собственно, художник? Он может лишь показать, то есть изобразить то, что уже существует, хорошее или плохое, может вызвать соответствующий отзыв, что ли… Мы же, производственники, создаем будущее, организуем и технически обеспечиваем рост производительных сил общества. Без картины или там симфонии человек как‑нибудь проживет, а вот без нас — современное человечество существовать не сможет. Верно, товарищ кандидат наук? — повернулся он покровительственно к Мареку Конязеву.
Тот потянулся, молвил мечтательно:
— Хорошо бы поймать жирного налима…
— Хватит с тебя сала свиного, — фыркнула Гера. — Перевели разговор на производство… Так дядя и не рассказал о любви. Подшипники ваши вот где у меня сидят! — показала Гера на свой живот.
— Ну, это место, Героика, вовсе не для подшипников… — усмехнулся Яствин. — Ну, что ж, пора спать.
— Неохота в палатку забираться, так тепло, — отозвался просто–Филя.
— Эгэ! А комары? — воскликнул Конязев, исчезая за пологом палатки.
Яствин натерся старательно «Тайгой» и тоже полез не спеша под брезент, заявив, раз у него люмбаго, он не рискует оставаться под открытым небом на росе.
Костер без подпитки вскоре погас. Шумела у плотины вода, где‑то в лугах гнусаво поскрипывал коростель-дергач, но уставшие с непривычки туристы ничего не слышали.
Павел Зяблин вышел на заводской двор, потянулся, посмотрел вокруг. Солнце растопило асфальт, покрытый черной спекшейся коркой масла и грязи, под ногами поблескивали втоптанные шарики, ломаная стружка, латунные кружки высечки, словно кто‑то усеял дорогу пятаками. Из открытых окон зданий остро попахивало горячей смазкой и керосином.
Шагах в тридцати от сепараторного участка — кафе, похожее на большой стеклянный аквариум. В городе от таких «аквариумов» вечно разит капустным духом и прогоркшим маслом убийственных пончиков, но о здешнем рабочем кафе никто худого не скажет. Чистота, голубые столики, хромированная стойка раздачи пищи, в углу за ширмой — умывальники.
Павел обедал здесь ежедневно, и если б завод работал в выходные, то приезжал бы и по воскресеньям. Уж возьмет первое, борщ или суп, так это именно то, что надо: сготовлено вкусно, без обмана. И второе — пальчики оближешь. А почему? Да потому что здесь нелегко украсть продукты ни повару, ни заву, ни их прихлебателям — рабочий контроль беспощаден. И цены божеские. Обед из трех блюд — шестьдесят копеек. Попробуй‑ка за такие деньги поесть досыта вне завода!
Для обеда рабочим отпущено сорок минут, но Зяблин управляется за двадцать. Остальное время — на отдых. У входа в пролет, как всегда, — сборище. Кто на ящиках, кто на скамейках сидят, раскуривают, балагурят. Павел присел рядом, зажмурился от солнца. По телу разлилась истома. Хоть и привык вставать в шесть утра, а все же после основательного обеда на солнцепеке тянет в дрему. Видать, старость начинает подбираться исподтишка… Раньше бывало поспит часа три–четыре в сутки, и ладно, опять как штык! И в кино, и на гулянки поспевал, а тут придет с работы, и на боковую.
«Крепко тебя Катька высасывает…» — подтрунивали над ним грубовато приятели. Он умел ответить в том же духе, в карман за словом не лез, после чего, делано зевая, удалялся с превосходством.
Сегодня он решил вовсе не задерживаться возле трепавшей языками компании, пошел прямо к рабочему месту проверить толкач на штампе пятой операции: нет-нет да заест, не сбросит деталь кожуха. Перегрузки создаются такие, что пресс шатается. Сменщик небось схалтурил при наладке или^слесарь нахимичил. За ними надо глядеть в оба.
После яркого солнца внутри корпуса показалось совсем темно. Зяблин включил местное освещение, нажал кнопку пуска пресса и, когда маховик набрал обороты, стал короткими рывками штанги управления опускать тяжелый ползун, под которым закреплены головки штампов. Один такой «Кирхайс» заменяет восемь малых прессов, подобных тем, на которых работают Катерина и Зина.
Нелегко снимать и ставить штампы весом по тридцать килограммов. Павел взмок, пока управился с подналадкой, и мощным глуховатым ударом опустил ползун, пробивая, вминая, вытягивая и рассекая металл. И этот удар прозвучал, как сигнал к началу работы остальным.
Зяблин не смотрел, как разбредались рабочие по участку налаживать прессы, штамповать детали, заниматься ремонтом, — видел лишь перед собой размеренный ход ползуна да цепкую хватку грейферных щечек, передвигавших четко детали с операции на операцию. Павел — опытный наладчик, такие не отвлекаются, не отрывают взгляда, пока не удостоверятся, что наладка устойчива. Его глаза охватывают весь стол пресса сразу и одновременно видят положение каждой детали в отдельности. Лишь спустя минут десять–пятнадцать, когда напряжение спадет и останется лишь годами выработанная готовность в любую секунду остановить пресс, наладчик может позволить себе даже закрыть глаза или повернуться к рабочему месту спиной. Тогда ему достаточно повнимательней слушать, чтобы тут же по звуку уловить безошибочно сбой.
Слева от него — железная катушка, на которую насажен рулон стальной ленты. Зяблин покосился на нее, крутнул свободной рукой, облегчая тягу подающим валкам. Металла оставалось несколько витков, надо подвезти новый рулон, чтобы не было простоя. Тут не зевай, не то перехватит какой‑нибудь слесарь подъемник устанавливать или снимать в ремонт громоздкий узел стайка, вот и кукуй, жди тогда, зови на помощь мастера, ругайся. Это не годится. Такое не в характере Павла. Вовремя предвидеть — половину дела сделать.
Он вытер ветошью руки, сунул два пальца в рот, свистнул подсобнику Элегию Дудке и в ожидании появления импозантного молодого человека поглядел в сторону, где работала Катерина. Она сразу же почувствовала, что на нее смотрят, оглянулась.
В это время в пролете появился Ветлицкий, подошел к самому новому прессу с автоматическим управлением, заговорил с наладчиком Козлякиным. Тог прекратил работу, замахал возбужденно руками, доказывая что-то. Зяблин смотрел издали на его мимику и посмеивался.
«Бесплатное пантомимное представление… Начальник шерстит Козлякина под соответствующую музычку. За что это он его? — подумал и вдруг хлопнул себя ладонью по лбу. — Мать честная! Неужто в последние дни месяца проклятые снабженцы притащили наконец-то металл, туды их?! Две недели рабочие ни черта не делали из‑за отсутствия стальной ленты, едва тариф натягивали, а теперь не иначе, как начальник агитирует массы на сверхурочную. И это плановое хозяйство!»
Зяблин плюнул в короб с отходами и отвернулся. Угадал он безошибочно. Спустя минуту, «дипломатические» переговоры начались и с ним. Зяблин давно перестал возмущаться, слыша по трансляции заводского радио о том, что‑де по вине сепараторного участка «план завода трещит по всем швам». Еще бы! Без сепараторов подшипники не соберешь, но при чем участок, начальник, мастера, рабочие, если нет металла? Без металла не сделаешь ничего вообще: ни колеи, ни шаров, ни тех же сепараторов и роликов. Все взаимосвязано.
Но как тяжело руководству участка заставить работать наладчика сверхурочно, да к тому ж еще — в выходной день. «Не–е-т, — скажет, — нынче не война… По закону не имеешь права заставлять». Так что же, отступиться? Ни в коем случае! Надо жать и жать: стоять на своем, а если и после нажима рабочий отказывается и тем ставится под угрозу выполнение плана, что ж, тогда, как говорят, дело хозяйское. Только отказ наверняка потом вылезет строптивому законнику боком. Жевать хлеб и то, что к хлебу, хочется всем, будь то директор завода или подсобник на погрузке стружки. Вот и разбирайся, какой закон сильнее: писаный на бумаге или диктуемый жизнью.
Ветлицкий знал Зяблина хорошо и не сомневался, что работать он будет столько, сколько потребуется: чувство локтя у заводских рабочих развито гораздо сильнее, чем у остальных людей. Но сегодня и у него, видать, случилось что‑то такое, из‑за чего он не может работать сверхурочно.
— Почему из‑за разгильдяев, не обеспечивших нас своевременно металлом, я должен рушить свои личные планы? Не выйдет! — закусил Зяблин удила.
— Да в чем дело, Павел?
— Не хочу и все! Я не обязан никому докладывать. Вы не старшина роты, а я не солдат!
Ветлицкий пожал плечами, не понимая, отчего тот встал на дыбы? Добро бы в первый раз, а то… Каждый месяц «черные» выходные, как называют их в народе, и люди, скрепя сердце, работают. Кому охота лишиться премиальных? Или чтобы тебя в очереди на квартиру передвинули в обратную сторону? Но у Зяблина другое. Они с Катериной обычно видятся лишь урывками в заводе, а сегодня у них назначена «большая встреча»: посещение кинотеатра в Сокольниках, ужин на веранде ресторана «Лебедь», ну и все остальное… Летом дома у Катерины пусто, ребята в пионерском лагере, псе условия для радостей, и вдруг — на тебе! Опять вкалывай!
Ветлицкий, предвидя и такой поворот, успел поговорить предварительно с Катериной и заручился ее согласием, Теперь, открывая последний козырь, он сказал:
— Это моя к тебе личная просьба, Павел. Катерина тоже очень нужна. Если останешься ты, то и она не откажется поработать.
Зяблин смотрел с досадой на пружинисто вздрагивающие планки грейфера, молчал.
— Значит, договорились, — заключил Ветлицкий и приказал: — Закончишь этот рулон и скидывай штампы. Кожухам шабаш, надолбил ты их от нечего делать — до конца пятилетки хватит.
— Перепроизводство — признак кризиса, — покривил губы Зяблин.
— Ладно, марксист–надомник, — похлопал Ветлицкий его по плечу, но тот не успокоился, заговорил глухо:
— Станислав Егорыч, куда испарилось ваше чувство самоуважения? Взгляните хоть раз на себя со стороны: ведь вы едва ли не каждый месяц бьете поклоны, уговариваете, упрашиваете нас, призываете на штурмовщину, а мы перед вами фордыбачим, выламываемся. Неужели вам все это не кажется унизительным?
Ветлицкий промолчал. Теперь не так остро и болезненно воспринимались обиды, как бывало в первые дни его работы на участке четыре года тому назад. Нынче он даже с некоторой гордостью вспоминает междоусобную войну, охватившую участок и оставившую навсегда в душе его горечь и удовлетворение одновременно. Удовлетворение собственной победой, которая резко подняла его авторитет в глазах рабочих.
Осталась она не только в памяти начальника, о ней знают все, но предпочитают не вспоминать в присутствии Зяблина. Заикнись кто, и он тут же становится очень обидчивым и начинает с избытком выкладывать собеседнику различные неприятные вещи, ибо вовсе не гордится ролью, которую сыграл по собственной глупости в те, прошедшие времена.
До Ветлицкого ни один начальник больше трех месяцев на участке не удерживался, как вообще не удерживались ценные рабочие и другие настоящие специа–листы. Черта ли с такой работы, когда ни прогрессивки, ни премий, ни даже — благодарности! Да что благодарность! Доброго слова ни от кого не слышали, потому и расставались без тоски, без печали… Текучку кадров можно было сравнить разве что с потоком пассажиров на Курском вокзале в курортный сезон. А ведь участок поставлял «начинку» для подшипников всем сборочным цехам завода! Малейший сбой тут же начинал всех свирепо трясти. Это, как известный лакмусовый эффект: меняется среда — меняется цвет бумажки. По тому, как работают цеха, «начинки»: роликовый, шариковый, сепараторный, можно судить о делах подшипникового завода в целом.
Прежний директор, на место которого пришел Хрулев, оставил после себя много всякой дряни. Нахлебались и горького и соленого, пока удалось поднять завод. Одолевали внезапные и непонятные провалы, вызывавшие глубокую и всеобщую разочарованность, а редкие взлеты были кратковременны, как у небуксируемого планера. Над Ветлицким откровенно смеялись. Узнали откуда–го на каком прекрасном месте работал он раньше, даже сколько зарабатывал, и по такой причине напевали вслед ему ехидную частушку: «Бросила хорошего, вышла за поганого…»
Большинство рабочих считало его мужиком «с приветом», другие — человеком себе на уме. Уж коль пошел на потерю заработка, значит, интересуется чем‑то другим. А что может быть другое для «варяга», прибывшего в столицу на «ловлю счастья и чинов»? — судили–рядили о нем, глядя с собственной колокольни. Но истину никто так и не узнал.
Инженер Ветлицкий хорошо разбирался в практике станкостроения, а подшипники — отрасль, известная ему лишь в общих чертах. Пришел на участок, а подсказать некому. Встал посреди громыхающего вразнобой пролета, поглядел кругом: сколько непонятного, чужого! Было над чем призадуматься. Со всех сторон подстерегающие взгляды, шепоток за спиной: «Кого еще подсунули? Что за деятель свалился на нашу голову? Куда крутить–вертеть станет? Неужто сумеет отмочить штуку еще более смешную, чем уже было?»
В первый день работы, на стыке двух смен, Ветлицкий собрал рабочих участка и, назвав себя, заявил:
— Как мне известно, здесь происходило весьма оживленное мельканье всевозможных начальников. Так вот, товарищи, поверьте, больше этого не будет. Даю слово коммуниста, я пришел к вам надолго. Да–да, без смешочков! — подтвердил он, видя скрытные улыбки в глазах наладчиков. — А если говорить по правде, то признаюсь: я большой любитель юмора и надеюсь, мы еще не раз посмеемся вместе с вами, но пока прошу всех вас, отменных специалистов, не отворачиваться от меня, объяснять непонятное. До поры до времени непонятное… Я постараюсь освоить дело как можно скорей и, надеюсь, сумею постигнуть с вашей помощью тонкости и профессиональные тайны производства.
Наладчики опять недоверчиво заулыбались, а Зяблин, шевельнув дугами бровей, уронил:
— Оно так, конечно, но мы тут годами упражняемся в ловле микронов, а вы хотите — бац! — и в «девятку»…
— К сожалению, у меня нет времени растягивать на годы. Придется сжимать годы в месяцы.
Зяблин пожал плечами. Рабочие первой смены разошлись, а когда утром явились на работу, не поверили своим глазам: их начальник в замаранной спецовке с закатанными рукавами занимался регулировкой штампов. По его красным усталым глазам, по серому осунувшемуся лицу нетрудно было догадаться, что он не уходил домой и ни часа не спал. Потолковав о чем‑то коротко с мастером Кабачонком, он вскоре исчез.
«Ушел отсыпаться, — подумали о нем. — С первого дня дурь свою показывает ретивый начальник. В первой смене, когда решаются все вопросы и обеспечивается нормальная работа на целые сутки, его нет. Зачем-то полез собственными руками в штампы, на кой они ему? Его ли это дело — в прессах–штампах ковыряться? Все ясно: начальник до первой получки…
Но в этот раз пророчество не исполнилось: к началу оперативного совещания Ветлицкий явился чисто выбрит, от него разило одеколоном, и опять он весь день провел возле наладчиков у многооперационных прессов. Знакомился с рабочими не по фамилиям, не по отзывам мастеров, а отработав с подопечным вместе две–три смены.
Некоторым простота начальника нравилась, еще бы! Уделяет всем так много внимания, вникает в самую суть, в мелочи. Такого на участке не бывало. Однако большинство смотрело на него косо, настороженно, подозревая, что хитрый начальник зарабатывает дешевый авторитет.
Укоренившиеся у рабочих наивные понятия о роли, деятельности и обязанностях низовых руководителей не оставляли места для иного, нового взгляда или оценки поведения Ветлицкого. Действия его казались странными, необычными и потому непонятными. Издавна считалось, что физический труд чуть ли не унижение, так станет ли человек, занимающий пост начальника участка, возиться с тяжеленными железяками, если он настоящий начальник?
«Чудачит… — заявил уверенно Зяблин. — Шустрый больно, в каждую щелку сует свой нос. Показуха все это… Намутит и сбежит, как многие до него».
Когда Ветлицкому стало известно, что о нем говорят и думают (об этом довольно подробно проинформировали его в парткоме завода), он решил провести с некоторыми трепачами идеологическую работу. На очередном собрании выступление его опять‑таки выглядело странным, поскольку не касалось болезненных производственных мелочей, заедавших участок.
— Человек, которому привили рабскую психологию, — говорил Ветлицкий, — не только презирает физический труд и тех, кто им занимается, он считает такой труд страшной карой всевышнего. К сожалению, барские замашки не чужды и некоторым нынешним руководителям рабочих коллективов. Своим поведением они уподобляются одному арабу из Каира. Араб этот, по имени Бошра, работал дворником в нашем посольстве. При убийственной инфляции и страшной дороговизне, многодетный араб влачил жалкое нищенское существование, как между прочим и большинство трудящихся Египта. Консул пожалел его и добился в Министерстве иностранных дел повышения ему зарплаты. Дворник стал получать на треть больше. Прошла неделя и вдруг консул с удивлением видит, что газоны поливает новый дворник. Спрашивает своих: «Почему уволился Бошра? Мы же сделали прибавку к его жалованью». «Потому и уволился, — отвечают, — на прибавку он нанял другого, еще более нищего, а сам сидит теперь и ничего не делает, он уже господин». Смех и грех! Об этом мне поведали работники консульства, когда я был в Египте, — пояснил Ветлицкий и добавил в заключение: — Вот такими же ничтожно–жалкими и смешными выглядят барствующие начальники — белоручки и верхогляды. Неужели кому‑то хочется, чтобы и я был таким? — посмотрел Ветлицкий пристально на Зяблина. — Если кто‑то и хочет, то такое хотенье трудно назвать благородным.
И в дальнейшем Ветлицкий, забывая про сон и отдых, вел себя так, словно участок — его квартира, из которой уходить некуда. Возможно именно эта верность своему слову, неиссякаемая жажда охватить разом и как можно быстрее все дела и начала нравиться рабочим, привлекать к нему симпатии. Лед отчуждения постепенно таял. Первыми стали обращаться к нему по работе, а затем и по личным делам женщины–станочницы, что же касается наладчиков многооперационных прессов, то никто из них за советом или содействием ни разу так и не подошел, словно сговорились игнорировать его. Они по–прежнему работали спустя рукава, но притом умудрялись как‑то зарабатывать и не выполнять план. Это было удивительней всего. Если же Ветлицкий требовал увеличить съем продукции и доказывал, на сколько можно увеличить, его тут же засыпали массой требований и всяческих вопросов. Одному надо срочно то‑то, другому — то‑то, иначе вообще наступит всеобщий простой участка, развал и полный крах. При этом никто не врал, действительно всем чего‑то не хватало, но почему нужда возникла именно в этот момент, почему не учли заранее возможность ее появления? Докопаться было невозможно. Один спихивал на другого, другой на третьего, и все сообща смотрели с удивлением на Ветлицкого, как на чудака, мол, чего возмущаешься? Так всегда было, так будет и впредь.
Неверие и безразличие заволакивали души люден. Как увлечь их, как заразить людей верой и энергией?
Ветлицкий завел собственный учет поступления металла и продвижения деталей по операциям, — целую амбарную книгу, громоздкую, отнимавшую много времени на ее заполнение. Зато теперь у него появилась ясная картина производства. В любое время он без труда мог сказать, где и в каком состоянии находится полуфабрикат и срок выпуска готовых сепараторов на сборку. По сути он выполнял обязанности учетчика, регистрировал фактическое положение, но это давало ему возможность анализировать работу, воздействовать га ее ход. Но даже при всем этом улучшения наступали медленно, штурмовщина не прекращалась. В те же дни Ветлицкий сделал еще одно, очень важное для себя, открытие. Оказывается, плачевное положение на участке не просто устраивает наладчиков, оно им наруку, особенно — опытным, «королям» или «асам», как их называли. Чем больше кавардак в организации производства, тем резче подскакивают заработки «королей» за счет премий, дотаций и разных подачек свыше. Парадоксально, но факт!
Бывало, позарез нужны сепараторы к особо срочным подшипникам. Проходит смена, другая, сутки, а сепараторы, как назло, не получаются. Ветлицкого вызывают в заводоуправление, требуют, убеждают, ругают, а сепаратор, как заколдованый: не идет с пресса, хоть убей! Дальнейшая задержка грозит неприятностями всему заводу. Тогда в пролете появляется кто‑нибудь из начальства заводоуправления. Не обращаясь ни к мастеру, ни к Ветлицкому, словно тех вообще не существует, руководящее лицо направляет своя стопы непосредственно к интересующему его прессу и, пошептавшись с наладчиком, удаляется. И тут же свершается чудо: детали, над которыми бились безрезультатно несколько суток, буквально сыплются. Успевай только обрабатывать и сдавать в сборку.
А в конце месяца приказом по заводу «за особые заслуги в деле выполнения месячного задания», наладчики, с которыми шептались работники заводоуправления, премировались приличными суммами. Чаще других за эти самые «особые заслуги» получал наладчик Павел Зяблин.
Разобравшись что к чему, Ветлицкий заявил категорично директору Хрулеву:
— Или я, или ваши управленцы! Если они и впредь намерены разлагать рабочих подачками, мне здесь делать нечего.
Хрулев вздохнул:
— Я сам против этих фокусов, но давай рассудим здраво. Здесь спокон веков ведется так не только на твоем участке. Если, допустим, я сегодня пресеку безобразия, ты гарантируешь мне выпуск особо важных сепараторов? Ответь‑ка!
— Исчерпывающего ответа, Дмитрий Васильевич, дать не могу, но у меня есть предчувствие выхода. Есть некоторые соображения. Короче, нужно свергать идолов, крушить ложные авторитеты, иначе мы не сдвинемся с мертвой точки. Разделяю ваши опасения, операция на самом деле не из легких, но есть надежда, что рабочие сами помогут.
— Конечно, ты прав, нужно и это начинать когда-то… Попробуй, — сказал Хрулев, подумав.
В тот день погиб от случайного выстрела на охоте муж Катерины Легковой. Ветлицкий вместе с рабочими участка помогал на похоронах, а вернувшись с кладбища и увидев осиротевших ребятишек, пришел в смятенье. В сердце, отравленном горечью собственных житейских встрясок и неудач, впервые тогда шевельнулась жалость. В то тяжелое для несчастной Катерины время он стал помогать ей и добился, чтобы старшего Максимку приняли в школу–интернат, а меньшего — в пятидневный детский сад. Среди сверстников они не так остро будут ощущать свое горе, и Катерине легче управляться с ними.
Прошло недели три. Как‑то после работы возле проходной подошел к Ветлицкому Зяблин и, тронув за рукав, спросил:
— Товарищ начальник, можно вас на пару слов?
— Гм… Почему так официально? Не знаете, как меня зовут?
— Знаю. Но… вот что я вам скажу, товарищ начальник. Вы — человек неженатый, а Катерина Легкова — женщина молодая, заметная. Очень уж бросается всем в глаза, как вы ее обхаживаете, подбиваете под нее клинья. Некрасиво получается.
— Откуда вы все это взяли? — смерил Ветлицкий Зяблина взглядом. — И вообще, какое вам дело?
Зяблин осклабился.
— Мы, то есть народ, уважаем вас, товарищ начальник, и не желаем вам неприятностей, усекаете? А о Легковой позаботится общественность.
Ветлицкий вспылил:
— Послушай ты, демагог, заруби себе на носу: Легкова, будь она самая раззамечательная, меня не интересует. Это во–первых, и во–вторых, я оказывал и буду оказывать посильную помощь вдове и ее детям, ибо считаю это своим человеческим долгом. А тот, кто попытается по этому поводу сплетничать, пусть пеняет на себя.
— А что вы мне сделаете? Уволите? Или поставите на плохой пресс? — выпятил Зяблин задиристо грудь.
— Поставлю. Это я могу.
— Вы еще не разбираетесь, какой хороший пресс, какой плохой, а давить рублишком уже пытаетесь.
— Я и этим умею, — показал Ветлицкий крепкий кулак и, сунув тут же в карман, добавил раздельно: — Нахалов, позволяющих себе заниматься сплетнями, отделаю лучше, чем пресс.
— Та–а-ак… — протянул Зяблин многозначительно. — Значит, война?
— Бросьте глупости, Зяблин, вам не пятнадцать лет! А впрочем, как угодно. Для меня открытая война лучше ненадежного мира. Я лично — парабеллум…
— Кто? — переспросил Зяблин.
Ветлицкий усмехнулся.
— Парабеллум — не фамилия, по–латыни это значит «готов к войне», усекаете? Есть и другие латинские слова, например, асинус — осел, а «салютант» — привет! — козырнул он с издевкой и удалился.
В последние дни декабря, точно пузыри, копившиеся на дне болота, всплывают всяческие неожиданности. Просто диву даешься порой: по цеховым документам и по данным «амбарной книги» Ветлицкого, участок является обладателем солидных запасов подшипниковых кожухов, а под Новый год оказывается, что их и в помине нет. С нового года ты собираешься штамповать защитные шайбы, и вдруг, как снег на голову, сваливаются огромные излишки этих самых шайб. Откуда? Никто объяснить не может. То убийственные недостачи, то загадочные «клады» в темных углах.
За трое суток до Нового года выявилось, что завод не выполняет план по важному приборному подшипнику. Сепараторы для него Ветлицкий изготовил своевременно и отправил на сборку, но они бесследно исчезли. Поднялся шум: «Давай, гони, штампуй новые! За срыв задания по особо учитываемым подшипникам головы посрывают!»
Нержавеющую ленту нашли на заводском складе, два комплекта штампов «вылизали», и они, готовые к работе, лежали на стеллажах, многошпиндельный пресс Зяблина освобожден для срочной наладки.
Не успел Ветлидкий глазом моргнуть, как восемь тяжелых штампов были набраны со стеллажей и водружены на пресс. Зяблин действовал четко, проворно, грамотно. Работа — загляденье! Наладка еще не была завершена, а на участке уже зачастили тревожные звонки болельщиков. Затем появился первый визитер: длинный худой главный диспетчер завода по фамилии Ноготь. Спросил у Кабачонка, как дела, повертелся возле пресса Зяблина, однако почему‑то в непосредственные переговоры с наладчиком не вступил и вскоре убрался восвояси.
Озадаченный непонятным поведением представителя заводоуправления, Зяблин наладку продолжал, но начальную прыть несколько поубавил.
Ближе к обеду зашел второй визитер — начальник производства завода. Этот побеседовал покровительственно не только с мастером, но и с наладчиком, и, нагрузившись исчерпывающей информацией, также удалился. Внешне все выглядело почти так, как в прежние времена, разница лишь в том, что сейчас никто не шептался с Зяблиным, не взывал к его сознанию, не умолял «спасать завод», «спасать честь коллектива», а вернее — честь мундира и премии для руководящего состава. Хуже того: никто не обещал Зяблину вознаграждения за «особые заслуги», поэтому темп его работы резко упал. То все горело под руками, а тут словно к его конечностям приладили тормоза. Правда, моментами он начинал хлопотать, суетился, напоминая человека, напрягшего все свои умственные и физические силы перед неслыханным рывком вперед. Так по крайней мере казалось Ветлицкому, уважающему в людях такие взлеты. Это поистине прекрасное состояние духа, когда в голове еще только роятся предположения, созревают догадки, когда среди массы ненужного и случайного человек уже прощупывает мысленно контуры того, к чему он стремится в своем поиске. Такую работу: то раздумчивую, то искрометную чтит и рабочий люд.
В этот раз по лицам рабочих, наблюдавших за Зяблиным, вместо хорошей зависти и почтения, проскальзывала насмешка. Даже на физиономии его бывшего ученика Козлякина! Вчера это было совершенно немыслимо.
Отношение окружающих задевало Зяблина, но не очень. Плевать ему на Козлякиных! Иное дело странная холодность к его особе, непривычное безразличие со стороны высокого заводского начальства. И — Ветлицкого. Тот вообще ни разу не подошел к прессу, словно налаживалось не остро дефицитное изделие, а какой‑нибудь паршивый ширпотреб.
«Ладно же, я вам устрою!..» — погрозился мысленно Зяблин и, когда до конца смены осталось полчаса, выключил пресс и направился за стеклянную перегородку, где писал что‑то за столом начальник участка.
О чем говорили они, из‑за грохота слышно не было, но все видели, с какой уверенностью, с каким дерзким превосходством держится «король» перед Ветлицким. В его жестах и мимике чувствовались спокойствие и твердость.
— Хватко наш купец торгуется… — протянул скрипуче на мотив «Коробейников» старый наладчик Курилов.
— Н–да–а, — добавил другой. — Лишь узнает ночка темная, как поладили они…
Нет, видать, не поладили… Саркастически ухмыляясь, Зяблин отправился домой, оставив сменщику Козлякину доделывать главное: регулировку, настройку грейферной подачи пресса и пуск его на рабочий ход. Козлякин понял, что его ждет, и ему стало не по себе. Тут уже не до фамильярных ухмылок, он просто испугался, потому что подчищать за бывшим учителем — дело гробовое. Обозленный потерей добавочного заработка, Зяблин обязательно подстроит какую‑нибудь пакость на прессе.
И Козлякин не ошибся, догадки его полностью подтвердились. Провозившись смену, а зачем по просьбе мастера — еще полсмены, он не сделал ни одной годной детали.
Утром на участке началось массовое паломничество работников заводоуправления. Ветлицкого несколько раз вызывали «наверх» и делали накачки с тем, чтобы он принял самые действенные меры, а Зяблин, набивая себе дену, продолжал волынить, причем так хитро, так ловко, что не придирешься. Обвинить его в умышленнонедобросовестном исполнении обязанностей не было никакой возможности. С мокрым от пота лицом, он носился туда–сюда, громыхал гаечными ключами, отвертками и совсем измучил слесарей ремонтной базы бесконечными сборками–разборками штампов, шлифовками и полировками.
В середине дня прибежали члены редколлегии «Комсомольского прожектора», вывесили рядом со стариком «Бланшардом» «Молнию», нацеливающую коллектив участка на безусловное выполнение обязательств и порицающую его плохую работу. По местному радио несколько раз передавали призывы завершить с честью выполнение программы к Новому году. Все это действовало, как допинг. Возросшее напряжение передалось р даже лицам, непричастным непосредственно к делу. Даже непробиваемый Элегий Дудка зашевелился и по собственной инициативе, без понуканий и указаний Кабачонка, принялся выгребать в короб отходы из‑под пресса Зяблина. Только один Зяблин, злорадствуя, продолжал невозмутимо волынить, возиться без толку с инструментом. «Час мой приближается, — ухмылялся он. — Ой, как еще запроситесь! Кланяться будете: «Паша, надо! Надо, Паша! Выручай, Паша, иначе каюк!» Премию сулить будете и тэдэ, но дело сейчас не в премии, плевать мне на деньги! Есть кое‑что подороже, и его хотят у тебя отнять. Для меня сознание собственной незаменимости дороже всех премий на свете! Паша не рвач какой‑то, Паша бесплатно сделает, когда попросите. Громко попросите, чтобы весь завод знал, кто его спаситель».
Смена подходила к концу, рабочие завершали свои дела, и тут Зяблин заметил, что все, проходя мимо «Кирхайса», отворачиваются, смотрят в сторону. «Странно… Уж не подбивает ли кто рабочих против меня? Так ничего из этого не выйдет, рабочая смычка всегда была и останется превыше всего». Рассуждение, однако, не успокоило Зяблина. Растерянный немного, он все же не спешил вытирать пресс, ждал: вот–вот с минуты на минуту подойдут к нему с просьбой остаться на сверхурочную. «Ведь времени упущено очень много, — подумал он с тревогой. — Теперь‑то и вовсе некому, кроме меня, выполнить такую серьезную и сложную работу. Не дурак же Козлякин, сделает наладку! Этак можно поставить к «Кирхайсу» и Зинку–штамповшицу, результат будет одинаков…»
В это время, на эту же тему Ветлицкий разговаривал со старым наладчиком Куриловым: не согласится ли тот перейти на место Зяблина и запустить пресс. Курилов покачал безнадежно лысой головой:
— Уж ежели не наладил король…
— А вы — не король? — польстил старику Ветлицкий.
— Оно так, да только не пойдет тип, Станислав Егорыч. Не пойдет, пока Зяблин сам не захочет.
— Но почему?
— А вы‑то сами не догадываетесь? Оставит он сменщику хорошую наладку? Хе–хе, не сомневайтесь!.. Накрутит — во веки веков недошурупишь… — пояснил Курилов.
— Та–а-ак… — процедил Ветлицкий. Нечто подобное приходило и ему в голову, но он не мог поверить, не мог допустить, что сознательный рабочий на государственном предприятии посмеет…
Зяблин, не дождавшись ходоков от дирекции и просьб от начальника участка, пришел в раздражение. «Ну, деятели, дождусь до завтра! Завтра 31 декабря, наивысшая критическая отметка. Завтра вы у меня попляшете! Или–или…»
И он с беззаботным выражением на лице подошел к рабочим и принялся, как всегда, балагурить:
— Пора–пора, граждане, по домам! Пора шампанское ставить на лед, елочку–сосеночку наряжать с собственной женой, а кто не боится житейских осложнений, то — с чужой…
Краснобайство его находило обычно поддержку, но сегодня все натянуто молчали. Зяблин же продолжал сыпать свои избитые остроты, не замечая, что былинный ореол аса вокруг его головы сильно померк. Не учел «король» того, что народ почитает мастеров–бессребреников, а не корыстных деляг. А тут еще кто‑то подковырнул:
— Слышь, Паша, что‑то ты сегодня остришь и сам же смеешься.
— Даже хохочу, туды вашу…
— Гм… А на вид казался умным мужиком.
Вокруг впервые засмеялись, и впервые Зяблин не нашелся, чем ответить.
В это время Ветлицкий шутливо говорил Козлякину, хмуро ковырявшему отверткой в штампе:
— Ну, так что же, Коля–Коля–Николаша, махнем с тобой за смену тыщонок пять?
Наладчик, томимый собственным унизительным незнанием, вспыхнул, раскрыл рот и, не ответив, опустил голову. Ветлицкий проследил за его руками, шарившими суматошно по столу пресса, перебиравшими ключи, оправки, подкладки.
«Чудак какой‑то… — подумал Ветлицкий. — Зачем он щупает, оглаживает холодное железо? Волнуется? Теряется, задавленный авторитетом бывшего учителя? Не верит в свои способности?»
— Ты, Николай, парень — во! — ударил его по плечу Ветлицкий. — А со стороны посмотришь — кисель и только.
— Это ряшка у меня — во! а сам я… Эх, гадство ползучее! Правильно! Кисель и есть… — ударил он ключом по станине пресса.
«Нужно избавить его от неуверенности, но как? Убеждать? Уговаривать? Ругать? Чепуха!» И вдруг неожиданно для самого себя Ветлицкий скомандовал. Нег, не скомандовал, а выпалил:
— Штампы долой!
Козлякин захлопал глазами.
— Скидывай штампы, тебе говорят!
Все по–прежнему было безнадежно трудно. Разогнанный в последние дни бешеный темп намагнитил коллектив. Спешили наладчики, спешили штамповщицы, по лоткам прессов, лоснясь, скатывались кругляки сепараторов и угасали, как сгорающие метеоры. В пролете, полном грохота и перезвона, в дни наивысшего накала Элегий Дудка, зараженный всеобщим энтузиазмом, поссорился с музыкантами собственного квартета и (неслыханное дело!) — отказался долбать по барабану на свадьбе, отказался от причитаемого ему гонорара! И вот в такие критические минуты — невероятный приказ: «Скидывай штампы!»
— А что будем ставить, Станислав Егорыч? — поинтересовался Козлякин громко и бодро, почувствовав величайшее облегчение от того, что наконец избавился от распроклятого аварийного сепаратора.
— Что ставить? — переспросил Веглицкий. — Странный вопрос! Разумеется, дубль. Тащи из кладовой!
Козлякин не поверил своим ушам.
— Ка–а-ак дубль?
— Ну да! Бери второй комплект этих штампов и налаживай заново.
— Вы что?! — воскликнул наладчик в испуге и недоумении и, потрясая перед собой сжатыми судорожно руками, заметался на месте. Потер зачем‑то грязной пятерней лоб, затем уши, словно проверяя, на месте ли они? Постоял, скривив губы, опустив потерянно тучные плечи. В его серых узких глазах билось натужное желание спастись, избавиться от позора, от насмешек, но увы! Видать, сегодняшний день — самый черный день в его жизни. И вдруг «Стоп! — озарило его. — А не шутит ли Ветлицкий? Не проверяет ли на сообразительность? Ну, конечно же, разыгрывает! Как это я сразу недотумкал!» И Козлякин, с растянутыми в улыбке губами, спросил, подыгрывая в тон начальнику:
— А что изменится, Станислав Егорыч, ежели я, к примеру, сниму с себя эти штаны и надену точно такие же?
— Что? Можешь попасть ногой не в ту штанину. В этом все дело, уловил?
…Часам к одиннадцати ночи второй комплект стоял на прессе. Козлякин налаживал так тщательно, так старательно, что рекордного времени, разумеется, не показал. Ветлицкий этого и не требовал, наоборот: помня, что больше всего промахов допускается при спешке, не понукал его, а штампы все проверил лично.
На рабочем столике, загроможденном инструментом, миниметрами, индикаторами, лежал атлас чертежей штампов. Ветлицкий листал его и, как въедливый контролер, проверял размеры каждой детали.
Работая на Волжском станкостроительном заводе, Ветлицкий довольно смутно представлял себе штамповку. Слово «штамп», в обиходе, нехорошее слово, ругательное. Все надоевшее, множество раз повторенное, приевшееся, презрительно называют «штампом», но коль дело касается механики, тут извините! Понятие «Штамповка» не только самый передовой, самый выгодный технологический метод в массовом производстве, — это еще и ритм! Это великое свойство, присущее самой жизни вообще, ибо ритму подчинено все, начиная с пульсации электронов и кончая наивысшим чудом природы — пульсацией человеческого сердца. Ритм — накопление и отдача, прием и отправление, ритм — единство противоречий, чертовски упругая и бесконечно многообразная форма бытия.
По мере того, как Ветлицкий все глубже вникал в невеселые дела участка, его понимание практической штамповки претерпевало серьезные изменения. Поставив диагноз десятку застарелых болезней немочного участка «грохачей», он не нашел в патентованных средствах, из тех, что рекомендовал НИИ, ничего, что исцелило бы производство от хронических недугов. Никаких действенных лекарств не существовало, оставалось одно: рано или поздно приступать к болезненным «хирургическим» вмешательствам. И все же Ветлицкий не думал, что эта пора наступила так скоро.
А сегодня обстоятельства вынудили его пойти на рйсж, поставить на карту все, что было приобретено с таким трудом, что было достигнуто в течение прошлых месяцев.
Вызов был принят не лично от Зяблина, а от всех носителей консерватизма и рутинерства, от поощрявшейся на заводе нравственной инертности.
Опасность поражения обостряет восприятие. Не сорваться, не повторить судьбу предшественников, начальников–эфемерид, кончавших плачевно свое кратковременное правление. Но что делать, если нет ни малейших проблесков успеха? И вдруг, явь это или сон? Козлякин отштамповал деталь, годную по всем параметрам! После того, что уже было и что пришлось пережить, Ветлицкий не поверил в такую удачу, схватил сепаратор, бросился к приборам. Проверил раз, второй и подпрыгнул от радости — все правильно!
Оставив Козлякина доналаживать автоматическую грейферную подачу, — дело, не требующее мозговых усилий, — Ветлицкий направился сообщить диспетчеру по телефону о том, что лихорадившие завод детали часа через полтора–два начнут поступать в ОТК.
— К утру засыплем сборку, — не удержался он, чтобы не похвастать, и возвратился в пролет в отменном настроении.
Козлякин все еще ковырялся в грейфере, подгонял и привинчивал подающие щечки. Слева за проходом рассыпались мелким стрекотом прессы–скороходы, справа тяжело бухали стотонные «Лоренцы», но Ветлицкий в эти минуты был глух и безразличен к ним. Другое дело, когда к металлическому грому, потрясавшему здание, прибавился барабанный стук «Кирхайса», ползун которого с восемью штампами мерно заходил вверх-вниз, он встрепенулся и посмотрел на часы.
«Итак, порядок. «Король» Зяблин развенчан навсегда и будет посрамлен перед народом».
В это время девушка–контролер ОТК подошла к Козлякину и что‑то прокричала ему на ухо. Тот остановил пресс, подошел недоверчиво к прибору, почесал затылок, развел руками и кивнул в сторону Ветлицкого. Девушка направилась к нему.
— Что случилось? — спросил он.
— Все то же… Брак.
— Не может быть! — воскликнул он. — Я только что сам проверял, детали годные. Вот! — вытащил он из кармана деталь и бросил на Козлякина короткий злой взгляд.
Подошел к прессу, отстранил рукой наладчика, присел на стульчак, потряс головой. Все в нем кипело. Вздохнул с досадой. «Опять на этом же месте…» Взял штангу управления, подергал короткими рывками, поднял ползун в верхнее положение, пощупал деталь в подающих щечках. Нет, не корежит, обжим нормальный. А может, деталь уродует толкач сбрасывателя? Проверил, медленно опуская ползун, толкачи и ролики. Все правильно. Отштамповал сепаратор, оглядел со всех сторон, как ювелир драгоценность, установил на приборе для проверки.
— Деталь отличная, — заявила девушка–контролер.
— Долби! — благословил Ветлицкий Козлякина.
— Брак… — сказала через минуту девушка–контролер.
— Тьфу! — выругался Ветлицкий.
И действительно творилось что‑то невероятное, необъяснимое. Одна деталь хорошая, вторая — хорошая, третья — плохая, четвертая опять нормальная, затем опять брак.
Когда до конца второй смены оставалось меньше часа, из сборочного цеха явился на разведку мастер. Ветлицкий отвернулся, сделав вид, что очень занят. И то сказать, наобещал диспетчеру сорок коробов. «Засыплем сборку!»
Козлякин вздыхал с убитым видом:
— Подкузьмил, что надо, дорогой учитель, черт бы тебя подрал!
— При чем тут Зяблин! Я тоже грешил на него, потому и заставил тебя наладить новый комплект штампов, — огрызнулся Ветлицкий раздраженно. — Видать по всему, здесь что‑то другое… Могли инструментальщики подсунуть нам халтуру?
— Еще как могли!
— Ну, значит, нам хана… Вряд ли удастся скоро обнаружить, где собака зарыта… И все же надо искать. Снимай пятый штамп, проверим все его потроха по чертежам.
Грохот в пролете утихал. Закончив смену, рабочие спешили по домам. Погас свет, только в передней половине пролета тускло мерцали дежурные лампы, да у «Кирхайса» продолжали возиться, ища зарытую где‑то разгильдяями–инструменталыциками собаку… Время от времени раскатывались по пролету пробные удары пресса и тут же прекращались. К четырем часам утра сделано было все, чего могли достигнуть своими силами и разумом два упорных человека, а продукция по–прежнему шла вразнобой. Оставалось лишь поднять руки и признать свое поражение. Но Ветлицкий руку не поднимал и попыток не прекращал, словно ждал тот миг, когда в голову его, утомленную бессонной ночью, придет наконец озарение и он найдет ответ на измучившую задачу.
— Станислав Егорыч, разрешите постучать немного, авось пуансоны притрутся к матрицам, и — пойдет? — попросил Козлякин неуверенно.
Ветлицкий хотел было ответить, что от притирки толку не будет и что незачем зря переводить дорогой металл, но решил поддержать упавшего духом наладчика и махнул рукой:
— Долбай!
Прислонившись устало плечом к опоре, он минуту–другую созерцал мерное движение грейферных планок, лоснящиеся детали, передвигаемые по подушкам штампов, затем скользнул бесцельно взглядом вверх по вздрагивающей от напряжения станине, и тут внезапно будто варом его обдали. Это было, как мгновенное прозрение, как счастливейшая догадка. Он подался резко вперед, схватил лампу местного освещения и направил луч на клин, прижимающий ползун пресса.
— Проклятье! — закричал он громко. — Смотри!
Козлякин вскочил, опрокинул стульчик, уткнулся носом в станину, не веря своим глазам: гайки прижимных клиньев были чуть отпущены. Глазом не заметишь, а ползун болтается. Где уж микроны ловить! Тут сто лет возись — точности не добьешься.
Козлякин остановил пресс, уронил с угрюмым восхищеньем:
— Вот это заковычка! Истинно по–королевски… По-сволочному!
— Считаешь, Зяблин? — усомнился Ветлицкий.
— А кто ж еще додумается до таких тонкостей?
«Пожалуй, Козлякин прав. Расчет абсолютно точный. Наладчик отдает все внимание подгонке штампов, а не оборудования, ему и в голову не придет искать причины неисправности там, где их быть не должно.
Козлякин быстро подтянул гайки, проверил щупом правильность зазоров, сцентрировал заново штампы и пустил пресс на ход. Раз, другой, третий… десятый проверяли они напеременку сепараторы — странные колебания больше не появлялись. Когда ящик наполнился деталями доверху, Ветлицкий остался следить за прессом, наладчик потащил продукцию в галтовочный барабан, чтобы к приходу утренней смены сепараторы сняли чистотой.
Как только напряжение ослабло, начала сказываться усталость. Ни минуты сна за сутки, ни крошки во рту. От голода подташнивало, тело разламывалось.
Вернулся Козлякин, на круглой физиономии довольная улыбка. Поставил пустой ящик под лоток. Детали продолжали скатываться, мелькая с размеренностью часового маятника, гулкие удары уносились высоко под крышу к фрамуге, подсиненной наступающим утром.
— Утро Аустерлица!.. — усмехнулся Ветлицкий с грустью.
— Чего? — не понял Козлякин.
В пролете показалась заспанная уборщица Ися, посмотрела с испугом на начальника и помчалась к электрочасам проверить, не поздно ли явилась на работу. Вернулась успокоенная, включила верхний свет и принялась подметать. Потянулись первые рабочие. Подходили к Ветлицкому, здоровались за руку, кивали взъерошенному Козлякину и, понаблюдав некоторое время за серебристым ручейком деталей, струившимся из‑под пресса, переводили речь на пришедший новогодний праздник, принесший с собой непривычную для середины зимы слякотную погоду. Далекие, казалось бы, от заводских дел разговоры, но за ними угадывалось скрытое восхищение двумя измотанными мужчинами, молчаливая похвала их воле и упорству.
Появился Зяблин и, как ни в чем не бывало, принялся переодеваться возле своего шкафчика. Закончив, подошел к Козлякину, поскалился изничтожающе:
— Брак молотишь, голова?
— Угу… Пятую тысячу домолачиваю… — зевнул тот в ответ, не поворачиваясь.
— Да ну?! Неужто расчухал?
— Постигаю помаленьку науку королевскую.;; — дерзко уставился на него Козлякин.
— Гайка слаба у тебя…
— А я гайку подтянул, — сказал Козлякин с ехидцей, кивнув на ползун.
Зяблин прищурился недоверчиво, наливаясь кровью. Покосился на рабочих, придвинувшихся ближе в предчувствии потехи с утра пораньше, и понял, что попал впросак. В этот момент подошел старый Курилов, сказал громко Козлякину;
— Шабаш, Коля! Оставь и мне малость поклевать…
— Ты что, дед, с похмелья? Гляди, где твой драндулет, во–он, видишь?
— Вчера был мой, а нынче — твой. Так что гопчй туда ты, ухарь–купец… Станислав Егорыч поставил меня на «Кирхайс», понял?
Зяблин выругался и побежал к Ветлицкому. Тот шел вдоль пролета, здороваясь на ходу с рабочими. Зяблин догнал его и принялся «качать права».
— Вы слабый специалист, — отвечал Ветлицкий устало. — Самомнение у вас — да, раздуто до космических величин, а что касается оборудования, то вы его знаете плохо, не умеете находить неисправности. Простейшие вещи, такие, как регулировка зазоров — для вас секрет за семью печатями. Надо же такое! Шестой разряд у наладчика, а он в течение двух смен не может пустить пресс! Я вынужден ставить вопрос о снятии с вас разряда.
— Ну, нет, начальник! Не удастся прижать меня к стенке. Некоторые пытались, а получили шиш! И вы зубы сломаете! — кричал Зяблин, размахивая руками.
. — Возможно… У вас солидный опыт гадить исподтишка. Сам убедился… — кивнул Ветлицкий на «Кирхайс». — Что будет — увидим, а пока идите и работайте там, где поставит вас мастер. И не шебуршитесь. Кончилось ваше время.
Зяблин позеленел:
— Я на другой пресс не пойду!
— Пожалуйста. Будет приказ о переводе вас на два месяца в подсобники на помощь Элегию Дудке, А отпуск вам будет перенесен с августа на конец декабря и премий от меценатов из заводоуправления больше не ждите.
Зяблин заскрипел зубами. Его трясло от злости, ог досады, а Ветлицкий, отдав мастеру распоряжения на текущий день, побрел домой отсыпаться. Однако Зяблин не оставил его в покое, догнал во дворе завода, заговорил глухо, с натугой:
— Товарищ начальник, прошу вас выслушать меня.
— Идите вы к черту! Я спать хочу. Из‑за вашего свинства — сутки на ногах без еды и без отдыха. Во г где у меня ваши художества! — показал Ветлицкий себе на шею. — Хватит, разговаривать нам не о чем.
— Извините, Станислав Егорыч, кончен базар… Ваша взяла. Признаю и раскаиваюсь. Железно.
Ветлицкий замедлил шаг, взглянул ему в глаза, желая постичь, искренне говорит он или врет? Что‑то больно быстро перековался, осознал… Притворяется? Испугался?
— Предлагаю вам, Станислав Егорыч, руку на верность. По–настоящему, без дураков. Забудьте, что было, я за вас всегда буду горой. Мое слово -— кремень.
Пофордыбачил с дуру — баста! Ну, по рукам? — проткнул он разлапистую ладонь. — Или боитесь — обману? Так вы тихонь бойтесь, они‑то и есть подлинные черти!
В глубине красивых зяблинских глаз светилась такая искренняя просьба, что у Ветлицкого не хватило духу отпихнуть его от себя, и он пожал протянутую руку. И не пожалел об этом никогда. Не было ни единого случая, чтобы Зяблин нарушил слово или подвел в работе. Уверенный в себе, всегда готовый к действию, он держал под своим влиянием значительное число рабочих участка. Признав себя побежденным в поединке с Ветлицким, он полностью, безо всяких оговорок «стал на его сторону. Верной оказалась примета: чем труднее люди сходятся, тем крепче их дружба.
С той поры прошло почти четыре года.
А сейчас, договорившись с Зяблиным насчет осточертевших зсем сверхурочных, Ветлицкий продолжал обход рабочих мест, приближаясь к одношпиндельным прессам. Вблизи их трескотня заглушает привычный хаос громоподобных шумов и звуков, создавая дикую одуряющую какофонию, но женщины упрямо не надевают наушников–глушителей. И никакие уговоры на них не действуют, ответ один: «Нечего нас в чучела оюродные рядить!» Ну, ладно, наушники — предмет факультативный, желательный, но не обязательный, как говорится, а головные платки? Насчет их, жесткие правила: без косынки к станку не подходи! Хочешь–не хочешь, а повязывай волосы, иначе, как стращает своими стихами Кабачонок: «Попал в станок той шерсти клок, и череп в клочья разлетится…» Вот и повязывают, но как?
Взять, к примеру, Зину. Не успела перейти на самостоятельную работу, как тут же обчекрыжила «русую косу—девичью красу» и воздвигла на голове столь немыслимое сооружение, что Кабачонок встал в тупик. То ли это демонстративный вызов мастеру, отвечающему за технику безопасности, то ли некое практическое утверждение новых принципов современной производственной эстетики, то ли Зина просто дура–ворона, рядящаяся в павлиньи перья… На всякий случай Кабачонок сделал прилюдно Зине замечание, которое придумал заранее, потому что с ходу такое и не выговоришь.
— Зина, — сказал он, — в преобразовании своей внешности ты достигла выдающихся успехов, граничащих, я бы сказал, с преступным нарушением правил по технике безопасности. За это ты получишь от меня премию, которую бухгалтерия удержит из твоей же зарплаты, или от начальника участка получишь бессрочный отпуск по определенной статье с записью в трудовой книжке…
— Выгоните? — испугалась Зина и быстро разрушила эффектную пирамиду на голове.
После стычки с соседками по общежитию Ветлицкий упросил заместителя директора завода устроить ее в другом общежитии.
Однажды на заводе подошли к ней бывшие ее соседки Лиза и Галя и между ними произошло объяснение. Галя сказала:
— Ты была для нас, как кость в горле.
— Всунули тебя к нам, как занозу, — поддержала Лиза.
— Ты — сопля, а у нас другие интересы...
— …а ты мешала нам!
— Потому и решили выжить любыми способами?
— Мы нарочно взяли твои деньжишки, подумали, сочтешь нас воровками, сама сбежишь, — пояснила Лиза.
— На, возьми свои рубчики, — протянула Галя завернутые в бумажку, давно оплаканные Зиной деньги.
— Я не сомневалась, что вы… Вы сожительствуете незаконно с мужчинами, хлещете спиртное…
— Погоди, посмотрим на тебя через полгодика.
— Вы на меня не сердитесь, может, я чего‑то не понимаю.
— Вот именно. С тобой говорить, что в ступе волу толочь. Не от мира сего будто, — хихикнула Лиза. — Ладно, придет твой час — узнаешь, что такое мужчины и кто ты сама. Не так запоешь. Послушай, а может, у тебя действительно не все дома?
Разговор с «подругами» Зина передала Ветлицкому, когда он поинтересовался, как ей живется на новом месте.
— Сейчас мне спокойно. Спасибо большое, Станислав Егорыч, я столько вам хлопот доставила.
— Пустяки. Привыкай.
— К чему?
— К новым условиям социальным, к людям.
— Люди считают меня чокнутой. Но я все равно добьюсь, чего хочу.
— А чего ты хочешь?
— Того, что и все порядочные девушки.
— А все‑таки?
— Я больше ничего не могу вам сказать.
В субботние и воскресные дни Зина продолжала работать на овощной базе райторга, копила деньги на модное платье и туфли–шпильки. «Мне, главное, сейчас приодеться, — объяснила она соседке по комнате. — Я должна иметь привлекательный вид и кое–чему поднаучиться у москвичек, вроде Ланы нашей. Вот тигра— с ума сойти, как она мне нравится! Ну, ничего, Лане уже четвертная стукнула, а у меня еще все впереди, наверстаю то, что упустила в деревне. Мелочиться не буду, не стану ходить развлекаться по кабакам, которые днем называются столовками, а после семи вечера — рестораном. Не за тем я приехала в Москву».
Ветлицкий посмотрел издали, как штампует на прессе Зина, усмехнулся. «Вот кого не требовалось упрашивать остаться на сверхурочную, сама набивалась работать, но сегодня руки ее были не нужны».
А если бы и нужны были, Ветлицкий еще подумал: оставить ее или нет? Первое время старания Зины рассматривались им как стремление познать скорее свою будущую профессию, обрести. уверенность, самостоятельность, перенять все лучшее у своей наставницы Катерины и обогнать ее во всем. Но спустя некоторое время, он почувствовал, что от чрезмерных стараний Зины стало попахивать жадностью нетерпеливого человека, рвущегося вперед из‑за денег. Она была очень щепетильна, и Ветлицкий мог бы не спрашивать, чего она хочет добиться от жизни: этот сорт «порядочных девушек» он знал достаточно хорошо. Цель их жизни не блещет новизной, она вторична, как вторично почти все в мире. Эти девушки быстро преображаются, теряют свою самобытность, перенимая то, что лежит на виду, что бросается в глаза, бьет в уши, все то, что само прилипает и нивелирует их, делая похожими одну на другую, как две мутные капли. Уж сидела бы лучше эта Зина в своей деревне возле своей мамы.
Невеселые мысли Ветлицкого оборвал громкий, резанувший уши крик. Оглянулся и бросился бежать в ту сторону, куда бежали рабочие, — к прессу Зины. Девушка лежала скорчившись, усыпанная золотистыми блестками латунных кругляшков. На подвернутой левой руке первая фаланга среднего пальца отрублена. Лицо белое, глаза закрыты, халат и оголенные ноги забрызганы кровью.
Ветлицкий склонился над ней. Кругом стало тихо, лишь постукивали слегка шестерни работающих вхолостую прессов. Почти весь участок столпился возле Зины. Она не приходила в сознание, видимо, сильно ударилась головой об угол ящика.
Ветлицкий обвел взглядом рабочих, остановился на Козлякине.
— Бегом в санчасть! Нет, постой, звони по телефону. Катерина, скорей воды! — повернулся он к застывшей в испуге Зининой наставнице.
Бородатый Элегий Дудка вдруг позеленел, нагнул голову, закрыл рот ладонью и, покачиваясь, поспешно выбрался из толпы. Его тут же стошнило в короб с отходами.
Люди пришли в движение, кто‑то принес портативную аптечку. Ветлицкий встал на колени, сунул ладонь под голову девушки, приподнял. Пальцы стали липкими. Катерина дрожащими руками протянула стакан холодной газировки. Ветлицкий побрызгал на бледное лицо Зины, она шевельнулась. Катерина взяла индивидуальный пакет, принялась бинтовать покалеченный палец пострадавшей. Зина в сознание не приходила. Так и увезли ее на машине, прибывшей из заводской больницы.
Не от трезвона будильника и не от шума автомобилей проснулись водные туристы: их разбудили зорянки, кукушки да синицы своими переливчатыми трелями, молодецкими запевками, которые неслись из густой чащобы ольхи, сливаясь с органным гулом водосброса плотины, с перестуками мельничного колеса. Их разбудили удивительные запахи, висевшие над пой–ной, — запахи речной воды, цветущей липы и сена, не иначе — кто‑то разворошил рядом душистую копну. Удивительно роскошное выдалось утро.
«Поэзия в ослепительной оправе солнечных лучей», — изрек высокопарно Круцкий.
Умывшись, туристы перекусили, нагрузили байдары и отчалили. Норовистая Лубня тут же принялась за свои старые фокусы. Оказалось, она не только по–змеиному извилиста, но и по–змеиному коварна. Местами напоминает горные порожистые речки. Байдарочники не успевали перекладывать свои суда с борта на борт и с разгона врезались в завалы — только треск раздавался над поймой. Лодку Крупного то и дело разворачивало поперек узкого русла, она цеплялась кормой и за берег, носом — за другой, застревала, уподоблялась деревянному брусу кладки. Судоводитель, спасая посудину от положения «оверкиль», поспешно бросался за борт и, то вплавь, то стоя по горло в воде, разворачивал ее по течению. Все были мокрые от пяток до макушки, но тяготы походной жизни переносили стойко.
Чета Конязевых ‘ отстала, и одиночка просто–Филя, вырвавшись стремительно вперед, стал лидером. Постепенно речка становилась шире, справа показалась небольшая травянистая заводь. Среди розовых метелок водяной гречихи и стрелолиста покачивалось что‑то темное. «Бочонок?» — заинтересовался любопытный просто–Филя и подгреб ближе. «Тьфу!» — плюнул он с отвращением. То оказался не бочонок, а вздувшийся дохлый телок. Просто–Филя скорей отвалил в сторону, но вдруг губы его сморщились в подловатой ухмылке, он резко затабанил и развернулся обратно. Оглянувшись, нет ли кого поблизости, всадил изо всех сил острую лопасть весла в рыхлую массу падали. Раздалось шипенье, как от спустившего ската грузовика, и тут же убийственное зловоние поплыло над мирной заводью.
Напакостив плывущим сзади, просто–Филя замахал проворно веслом, чтоб удрать подальше. В чащобе цепких тростников затаился, наблюдая. Вскоре на повороте показался Круцкий с Яствиным. Они походили на олимпийцев, рвущихся к финишу на последних метрах дистанции: байдара неслась стрелой. В такт взмахам весел раздавались возмущенные возгласы Крупного:
— Эт‑то не иначе просто–Филя паскудник! Подстроил! Я ему!..
— Не может быть, — отвечал Яствин. — Эго чересчур.
Но Круцкий лучше знал своего родственничка. Тот, услышав угрозу, стал выжидать, пока начальники проплывут вперед, и тогда двинулся следом.
Опять речка начала сужаться, берега поднялись выше, стали стенами. Впереди за небольшим, но глубоким водоемом, — очередная запруда. Плотина рублена из толстых дубовых бревен, посередине — узкий сток. Если заглянуть в прорезь стока на ту сторону, видно, как вода несется по пологой наклонной плоскости деревянного слипа. На байдаре можно спуститься, как на салазках с горки, да вот беда: уткнулась носом в узкую щель и ни с места! Не проходит по ширине.
Круцкий прищурился задумчиво на прорезь в плотине, похмыкал.
— Лидер наш как‑то прошел, — констатировал Яствин.
Круцкий шлепнул себя ладонью по лбу:
— Все ясно! Проскочим.
Чтоб уменьшить осадку байдары, он высадил Яствина на плотину, затем накренил судно круто на борт, едва не зачерпнув воды, и так, почти боком, просунулся сквозь щель в запруде.
Секунду спустя, байдара, подхваченная потоком, соскользнула вниз и закачалась на тиховодье. Яствин обошел гидросооружение берегом. Затащили лодку в кудрявый ивовый лозняк, стали ожидать Конязевых, чтобы помочь им, ежели понадобится. Вдруг, вместо Марека и Геры, появилась байдара просто–Фили и точно таким же манером уткнулась в узкую прорезь плотины. Яствин хотел было крикнуть ему, но Круцкий сделал запрещающий знак.
— Посмотрим, как этот умник будет выкручиваться… Дохлый телок вот–вот его догонит! — захохотал беззвучно Круцкий.
— Закономерно… Не копай яму другому… — заметил поучительно Яствин.
— Борис Семенович! Где вы? — взвыл незадачливый лидер. — А–а-у–у-у! Федор Зиновьевич! Фу–у-у ты, зараза!.. Куда ты прешь! — ругался он, отталкивая веслом падаль, напираемую на него течением. — Да поди ж ты вон! Тьфу! — плевался он и вопил опять, взывая о помощи, но ни Круцкий, ни Яствин не подавали признаков существования.
Вскоре к воплям просто–Фили присоединился возмущенный голос Геры. Тогда из кустов вышел Круцкий и, поднявшись на плотину, показал, что и как надо сделать.
По просто–Филиной карте, качественность которой была установлена в первый же день путешествия, значилось, что до деревни Подлесье — рукой подать. Но перед ожидаемым населенным пунктом речка преподнесла туристам еще один сюрпризец в виде небольшого мостика из тех, которые ежегодно сносятся половодьем.
Круцкий еще на подходе прикинул на глазок зазор между настилом моста и водой, скомандовал:
— Пригибайтесь, Федор Зиновьевич, ниже, пройдем — самый раз!
За несколько метров до мостика байдарочники бросили грести и воткнулись носами в горячую резину палубы. Байдара неслась под мостиком в темноте. Вдруг послышался громкий треск раздираемой материи и следом — приглушенное проклятье. Байдара вырвалась из-под моста, Круцкий оглянулся и ахнул: испуганный начальник главка сидел в самом что ни на есть растерзанном виде. То ли он чуть опоздал, то ли мало пригнулся, когда байдара нырнула под настил, только получилось так, что мостишко в полном смысле слова поймал его на крючок. Торчавший внизу железный костыль располосовал своим острием куртку Яствина от воротника до низу — остались только рукава.
Конязевы учли опыт впереди идущих, подмостный маневр произвели удачно и, не доходя деревни Подлесья, пристали к берегу. Один просто–Филя не появлялся, все еще плыл где‑то. Гера зашила дядину разодранную куртку, Яствин надел ее и отправился с Круцким в деревню сделать в сельсовете отметку на путевом листе. После этого прошло еще около часа, а третья байдара все не показалась. Конязев, оставив Геру сторожить имущество, побрел берегом назад искать просто–Филю.
Лишь спустя часа полтора прибыла третья байдара с мокрым угрюмым судоводителем. Не повезло ему на крутом повороте: посудина опрокинулась и доверенные ему продукты экспедиции оказались на дне речки. , бесчисленных ныряний вглубь просто–Филя очумел распух. Кое‑что удалось извлечь, но все жиры, в том числе и свиное сало, столь любезное сердцу Марека, унесло течением в неведомые края. Предчувствуя великие неприятности, просто–Филя опустился на землю в сторонке и уставился печально в дымчатую даль. Поглядев некоторое время, он вдруг оживился, проворно вскочил на ноги. Видать, его что‑то осенило. Схватив пустой мешок, он быстро удалился, держа направление в луга. На вопрос Марека, далеко ли он прицелился, ответа не последовало.
Вернулся просто–Филя, играя весело глазами и с победным видом вывалил на траву трех гусаков. Марека попросил разжечь костер, Геру — достать из футляров шампуры. Птиц старательно ощипал, осмалил, выдрал нутряное сало, положил на сковородку, а сковородку — на раскаленные угли. Вытапливаемый жир сливал аккуратно в банки. Но это была только увертюра: желая ублажить членов экспедиции, новоиспеченный кок принялся за стряпню. Конязевых к делу не приобщал, и те пошли на песок загорать.
Блюда затеял просто–Филя — изощренные: «страсбургский пирог», как именуют почему‑то жареную гусиную печенку, и совершенно новое кушанье, которое научили его делать в Армении, — гусиная ляжка на вертеле.
Разрубив тушки и сбрызнув куски уксусом, затем посолив и–подерчив, надел на шампуры и положил на рогульки, воткнутые по обе стороны тлеющего костра. Не прошло и минуты, как закапал на угли сок и поплыл такой аромат, что загоравшие на песке Конязевы подняли головы, принюхиваясь блаженно.
— Иду–у-ут! — закричали они в один голос.
Просто–Филя оглянулся. К стоянке приближались Крупкий с сеткой огурцов в руке и Яствин с бидончиком молока для Геры. Просто–Филя прижал к губам палец, показывая Конязевым на речку и на гусей. Марек понял, качнул головой, ухмыляясь с легким презрением. Они с Герой, как на театральных подмостках, видели операцию, проделанную просто–Филей. Одолеваемый желанием восстановить репутацию, подмоченную потерей продуктов, руководитель заводской секции водного туризма пошел на рискованную акцию присвоения чужой собственности. Эта собственность, как успел он приметить, паслась неподалеку в лугах. То короткими перебежками, то по–пластунски, маскируясь и высокой траве, просто–Филя сблизился с гусями. Набег оказался удачным: три гусака гагакнуть не успели, как очутились с открученными головами в мешке.
Гусиный шашлык по–армянски — просто объеденье, а «страсбургский пирог», и того, пожалуй, лучше. Пальчики оближешь! На вопрос Яствина, откуда такие деликатесы, просто–Филя ответил:
— Гусей у лесниковой старухи купил, там вот… — махнул он неопределенно рукой.
Наевшихся до отвала первопроходчиков разморило. Не хотелось ни двигаться, ни разговаривать. Натянули тент, предоставив почтительно удобные места белотелому начальнику главка и бронзовой Гере. Однако Конязева отказалась от холодка под тентом и опять пошла на раскаленный, промытый до белизны песок.
Из лесу выкатывались горячие волны ароматов сосновой смолы и цветущего вереска, с грозным гудом проносились «на бреющем» шмели. Натруженных утренним переходом туристов одолевала дремотная истома, глаза закрывались. Над биваком повисло сонное молчание.
Лишь Яствин бодрствовал, глядел в пустое блеклое небо и то ли вспоминал что‑то выдающееся в своей жизни, то ли обкатывал в голове зародыши мыслей, доводя их до совершенства, то ли, как гроссмейстер, заглядывая на десяток ходов вперед, разрабатывал тактические планы, с учетом положения фигур и соотношения противоборствующих сил.
…Заканчивалась вторая неделя похода. Туристы поставили уже пятую отметку на путевом листе. «Прошли большую половину маршрута» — подытожил просто-Филя, колдуя над своей ненадежной картой.
К этому времени участники экспедиции лучше узнали друг друга, окрепли физически, загорели и, втянувшись в ритм движения, не утомлялись, как в первые дни. Расположение духа ровное, никаких нервотрепок, никаких забот. Яствин благодушествовал. Даже на самом фешенебельном курорте он не чувствовал себя так прекрасно.
Марек Конязев старался сойтись с дядей поближе, понимая, что благодаря высокому посту, занимаемому дядей, благодаря его личной помощи и влиянию, можно достичь многого. Марек был достаточно эрудирован, находился в курсе достижений науки и ее философских осмыслений, свободно рассуждал о теории относительности и релятивистской механике, об эволюции вселенной, о предельном «горизонте» космического опыта и тому подобных мудростях, являвшихся белыми пятнами для остальных водных туристов и вызывавших восторженное сияние в глазах Геры. А однажды в Мареке открылась совершенно новая черта, еще больше расположившая к нему дядю Федора.
После обеда, когда все отдыхали в тени густого орешника и слушали по транзистору передачу радиопьесы на производственную тему, Марек сказал:
— Не знаю, как кто, а я готов во весь голос протестовать против такой постановки вопроса, как в этом спектакле. Что, собственно, проповедует автор? Какой вывод напрашивается из его концепции? Резюме яснее ясного: к черту испытанную гвардию опытных специалистов! Выпроваживайте старые кадры на пенсию, а тепленькие места предоставьте мальчикам тридцатилетним, умеющим лихо работать локтями. Это, друзья, не пьеса, а просто–напросто практическое руководство для начинающих карьеристов. Сюжет и особенно типаж невольно вызывают определенные ассоциации…
— Да–а-а… — усмехнулся недобро Яствин. — Веселый, оказывается, сочинитель у нас пошел, а? — остановил он испытывающий взгляд на Мареке. — Шутники, между нами говоря, большие шутники… Значит, нас, стариков, на свалку рекомендует это радионаставление? Дорожки нами, стариками, устилать, а? Не по–хозяйски вроде бы, между нами говоря… Канитель вроде бы получается… Так–так–так… Что же, будем иметь в виду…
Что намеревался иметь в виду Яствин, Круцкий не знал, к эрудиту Мареку — кандидату и родственнику Яствина относился с затаенной ревностью. «Этого уж не догонишь и не перегонишь… Вот ведь как толково уловил негативный смысл радиопьесы и тут же обернул себе на пользу!» Но ведь и он, Круцкий, не лыком шит! Успел неплохо изучить болезненные «мозоли», привычки и склонности начальника главка. Одной из таких «мозолей» у него — директор Хрулев. Ведь Хрулев как гопал на завод? По приказу министра. Новый руководитель в системе главка, появившийся без ведома Яствина, разве не шпилька его самолюбию? Так почему не использовать сейчас настроение Яствина, подогретое Мареком? Использовать против Хрулева в интересах дела? Тем более что это совершенно безопасно. Недавно на пост министра назначен однокашник Яствина, теперь Хрулев уже не сможет обращаться наверх, минуя начальника главка. И Круцкий сказал, морща озабоченно лоб:
— Эта пьеса действительно вызывает определенные ассоциации, как выразился наш уважаемый молодой ученый, — кивнул Круцкий в сторону Марека. — …М–м-м… Вызывает и наводит на мысль… о неприличном, я бы сказал, предосудительном поведении некоторых конкретных лиц, в частности одного небезызвестного товарища… Мы, Федор Зиновьевич, ваши ученики, очень дорожим тем, что трудимся под вашим руководством много лет и желаем еще много лет трудиться. Ваш авторитет незыблем, однако, извините меня, как бы это сказать… Нас тревожит олимпийское спокойствие, с каким вы взираете на бесцеремонные действия человека, который только и желает подсидеть вас своими бесконечными прожектами, только и делает, что выпячивает повсюду свое «я».
— Хм… Это… кто же, собственно? — прищурился настороженно Яствин.
— Заводские люди возмущены до предела, особенно после того, как он запретил присутствующим на загородней массовке поднять тост за вас, Федор Зиновьевич.
— А–а… Вот о ком речь! — протянул Яствин. — А я‑то никак не докумекаю.
— Он совсем меня съел! — воскликнул патетически просто–Филя, стремясь угодить высокому начальству и заручиться его поддержкой, ибо чувствовал, что вот-вот будет уволен Хрулевым за непростительные упущения по работе. Подняв взор к небу, он продолжал: — Палки в колеса ставит! Кран забрал, погрузчик забрал, людей забрал, а строительство ему дай!
Круцкий, помня, по чьему распоряжению были сняты рабочие и машины с объектов пионерлагеря и кто за это получил выговор, окоротил с досадой прораба–родственничка:
— Уж ты бы помолчал! Совсем мышей ловить перестал, а туда же!
— Вот! — развел плаксиво руками прораб, апеллируя к окружающим.
— Так Хрулев, значит, это самое, между нами говоря… Н–да! Растущий товарищ…
— Закономерно! — вырвалось нечаянно у Крупного. Тут же спохватившись, он насторожился: не воспринял ли Яствин оговорку за насмешку над его косноязычием? Заговорил торопливо, направляя внимание слушателей на суть. — А какую бурную деятельность развернула компания его клевретов!
— Каких клевретов?
— Ну, хрулевских приспешников, сторонников, активных прихлебателей! В том числе и тех, кого он притащил с собой с Волги. Поставил их на видные места и на них опирается. Мне не очень‑то удобно говорить про все это, Федор Зиновьевич, может создаться впечатление, будто я доношу, но все это общеизвестно. Надеюсь, вы правильно поймете мое глубокое возмущение. Как можно терпеть, когда руководитель–коммунист в личных интересах окружает себя людьми, готовыми на что угодно. Для них он создал особые условия. Взять того же начальника сепараторного участка Ветлицкого или начальника оборки. Тараненко — это же ловкачи из ловкачей! Недавно откололи номер — просто диву даешься! Мало того, что всучили представителю заказчика подшипники, отвергнутые начисто несколько месяцев тому назад из‑за несоответствия особым техническим условиям, так еще и меня чуть под удар не подставили. Выманили у меня денег на премирование рабочих, которые собственно ничего не делали!
— Это подшипники для вертолетов? — покачал головой Яствин. — Помню, громкий шум был. Ну, так что? Подшипники вернули обратно на завод?
— Нет, в узле агрегата оказались годными. Хрулев задним числом добился изменения особых технических условий.
Яствин саркастически ухмыльнулся:
— Между нами говоря, дело прошлое, однако утрясать технические вопросы обязан не директор. На месте Хрулева, я бы заставил вас, Борис Семенович, сделать это!
— Федор Зиновьевич, ваши слова — святая истина, на других заводах только так и делается, инициатива предоставлена заместителям, а у нас — им–пе–рия! Разделяй и властвуй! Без разрешения директора нельзя гвоздя забить в стенку. Все отнято у нас! — воскликнул Круцкий и, поперхнувшись, замолк. Не сочтет ли его Яствин чего доброго завистником? Надо держать уши топориком, важно настроить его антихрулевски, а самому остаться в тени.
Обхватив согнутые в коленях ноги, он помолчал, сколько считал необходимым, затем молвил:
— Я, Федор Зиновьевич, не придавал особого значения ряду негативных явлений в практике руководства заводом, но сейчас понимаю, что глубоко ошибался и просто обязан довести до вашего сведения некоторые важные факты, имеющие непосредственное к нашей…
— Борис Семенович, — перебил Яствин, — мы еще успеем потолковать на эту тему, а сейчас пора отдыхать. Я устал.
Круцкий понял, что шеф желает разговора наедине. Что ж, тем лучше.
Не известно, о чем толковали Круцкий с Яствиным на досуге, то есть, когда плыли на байдаре вдвоем, но классическая логика сцепленных между собой шестеренок сказалась тут же и возымела свое действие на остальных членов экспедиции. Марек Конязев помрачнел, задумался о чем‑то и стал довольно неуклюже расспрашивать о Ветлицком. Круцкий, не зная, что Ветлицкий побывал в мужьях Геры, пояснил:
— Ветлицкий — знающий инженер, но с заскоками. В том смысле, что непрактичен. Он из тех, которые вечно возятся с трудно разрешимыми проблемами, с сомнительными техническими идеями, проку от которых — нуль. Не поддаются прижизненному воплощению. Сейчас он носится с каким‑то грандиозным прожектом, который якобы должен изменить в корне технологию изготовления мелкосерийных подшипников.
— А что собой представляет проект? — впервые заинтересовалась скучным разговором Гера и уставилась на Марека многозначительным взором сообщницы. Марек поежился, словно стыдясь, отвернулся, а Гера тут же стала ластиться к нему, замурлыкала нежно: — Фантазировать легко, а вот воплотить идею в дело, протолкнуть, внедрить в производство — для этого мало иметь талантливую голову, надо еше иметь большое любящее сердце.
— Ты говоришь, как журналистка, очень громкими словами, — взглянул на нее снисходительно Марек. Гера продолжала тереться щекой о его плечо, а влюбленные глаза ее призывно велели: «Ну, прикажи только, ну пожелай только, и я в лепешку расшибусь, раздобуду для тебя все–все! Хоть из‑под самой земли достану!»
Крудкий продолжал:
— Суть проекта изобретатель держит в секрете. Хрулев по–моему в курсе и оказывает ему содействие. Я сужу по заявкам на новое оборудование, которое составляет сам Ветлицкий для своего участка и для смежников. В свое время я пытался войти с Ветлицким в контакт, но — увы. Хрулев сделал это раньше, что вполне естественно, иначе бы не привез его с собой. А почему вас интересует именно Ветлицкий?
— Да как работника НИИ! На вашем заводе собираются внедрять какую‑то новую технологию, ассигнуются дополнительные средства на приобретение первоклассного оборудования, а мы, мозговой центр промышленности, понятия не имеем, на что направлены усилия ваших практиков.
— Ну, до внедрения еще далековато… Процесс утрясаний, согласований, исследований равен иногда человеческой жизни. Инстанций — ого–го! Решать с бухты–барахты, транжирить государственную копейку на всякие химеры, я извиняюсь…
— Вот именно, — подхватила Гера. — Надо, чтобы проект проверили в главке дяди Феди, чтобы основательно его изучили, подсчитали экономический эффект, верно, Марек? Сколько на это потребуется времени?
— Гм… Какой, смотря, проект… А вот вы, Борис Семенович, —отвернулся Марек от жены, — если бы, скажем, вы были директором завода, стали б помогать фирме Ветлицкий—Хрулев внедрять их проект?
Круцкий только усмехнулся.
…Следующий день на воде прошел без приключений. Часов в пять вечера лидировавший просто–Филя, показав вперед, возвестил:
— Приехали в деревню Сычозку!
Круцкий фыркнул с презрением: водному туристу, почти моряку, сказать «приехали», это убить его наповал.
— Что будем делать? — спросил просто–Филя.
— Приехали, так распрягай!.. — отозвался Круцкий и безнадежно вздохнул.
По желанию Яствина, на ночь остановились пораньше, выбрав место возле деревни за огородами. Федор Зиновьевич вызвался сделать отметку в туристическом листе и ушел в Сычовку один. Было заметно, что он чем‑то озабочен, на висках пульсировали синеватые жилки. Вернулся в сумерках и впервые за время путешествия не принес Гере парного молока.
Спали в палатках, как и прошедшие ночи, но утро началось совершенно по–другому. Пробуждению их сопутствовал не птичий гомон, не шепот речки Лубни, не шелест листьев старика–осокоря: знакомое, пронзительно–назойливое дудение автомобильного клаксона.
Выглянув из палатки, Яствин увидел на пригорке возле домов свою персональную черную «Волгу». Рядом с ней стояли двое и, сложив рупором ладони, громко скандировали:
— Федор Зи–но–вье–вич! Сроч–но в Моск–ву!
— Видите? Никуда от них не спрячешься, на краю света найдут. Отдохнул, называется… — молвил Яствин ломкой насильственной скороговоркой, косясь на спутников. Те, подыгрывая ему, сочувственно кивали, делали вид, будто верят, что его искали здесь, в неизвестных местах, громко возмущались бессердечным отношением к нему, хотя каждый догадывался, что никто его не вызывал, что «бегство» свое он запланировал заранее, и когда «первобытный» образ жизни ему надоел, вызвать из Сычовки по телефону машину труда не составляло.
Взяв сумку и походную одежду, Яствин пожал торопливо туристам руки, направился к своей персональной и уселся рядом с водителем. Вдруг к машине подбежал Марек. Не известно, что руководило молодым ученым, когда он, руша планы туристического похода, велел Гере после минутного разговора с дядей складывать вещи, а сам принялся сноровисто разбирать байдару. Они также решили ехать домой.
«А им‑то зачем убегать? — подумал озадаченно Круцкий. — Из родственной солидарности разве?»
Втиснув мешки в багажник «Волги» и попрощавшись на скорую руку с остатками туристического созвездия, машина запылила по проселку. Просго–Филя долго махал вслед обеими руками. Он искренне обрадовался расколу группы. Еще бы! Оставшись наедине со свояком, он не уступит случая нажать на него. Самое время закинуть удочку насчет перехода на другую работу. Недавно просто–Филе стало известно, что освобождается должность начальника транспортного цеха. Вот это поистине святое место! План на шее не висит, шоферня левачит — только выпусти из завода, эх! По возвращении из отпуска Круцкий станет замещать Хрулева, уезжающего в санаторий, так неужели главный не порадеет родственнику, не устроит? Должен устроить. Надо сказать жене, чтобы тоже поднажала по своей линии, потолковала с сестрой. Супружнице Борис не откажет. «Вот тогда заживем!.. И пить будем и гулять будем…»
Никогда еще Зине не было так одиноко и бесприютно, как в этой больничной палате с четырьмя койками. Двое суток лежит она здесь. Вставать строго запрещено, говорят, сильно ушибла голову, когда упала с высокого стульчака у пресса.
Соседки по палате, позавтракав, уходят на процедуры и не появляются до вечера, проводят время в больничном садике на воздухе. Зине никто не мешает, и временами она забывается, словно ныряет куда‑то в темень или в глубокий колодец проваливается и летит… летит… Сны эти короткие, пугливые. Просыпается от острого жара, пронизывающего все тело. Плохо ей. Плохо от боли, от мучительных угрызений совести, сжимающих сердце. Ее изводит мучительное чувство вины перед рабочими, которых подвела, именно им, учившим, помогавшим ей, она подсунула ЧП.
Прошлой ночью Зина долго лежала, глядя в прозрачную темноту ночи, наполненную шумами, проникавшими в открытое окно. Лунный свет просеивался сквозь сетку окна, подсинивал побледневшее лицо, забинтованную руку, лежавшую поверх одеяла. За полночь, когда гул завода приутих, стало слышно сонное лепетанье тополей, похожее на унылый плеск осеннего дождя, и Зине показалось, что именно от этого лепета, словно от заговора бабки–шептухи, унималась в затылке тупая боль.
«Была бы мама рядом, а так, кому я здесь нужна? Кругом чужие люди, у каждого свои заботы. До меня ли им?» — вздыхала Зина. Соседки по палате, страдавшие неведомыми ей женскими болезнями, ругали скверно мужчин, и видя, как краснеет девушка, еще больше распалялись, охальничали. Разве с такими поговоришь откровенно, рассеешь сердечную тоску?
С глубокой грустью вспоминалась родная деревня, росные седые травы на заре, склоненная над речкой дуплистая ива…
«Выпишусь из больницы и — домой. Хватит с меня городской жизни и заводской тоже. Кем я здесь стала? Калекой. Порченой…»
И Зина, отчаявшись, сравнивала мысленно прекрасные руки наставницы Катерины со своей, покалеченной. Кто захочет взять такую руку, приласкать ее? Никто. Разве что от жалости, так от этого еще обиднее, горше.
Зина давила в себе обиду на свою судьбу, переносилась мыслью в другое время, думала о женщинах–воинах, пострадавших на фронте и не потерявших веру и любовь к жизни, выполнивших свято главное предназначение женщины. В такие минуты отчаянье сменялось нежностью к людям, и завод переставал казаться злым молохом, а заводские люди — равнодушными и бессердечными.
Ночь длинная, все спят, а что‑то шумит. И правда, что это такое?.. «Ох, Зинка, что с тобой происходит? Это же твое сердце, это ты сама! Ты не узнаешь ударов собственного сердца? Спи лучше, спи!» Только напрасно пыталась она призвать к себе сон.
А утром случилось такое, что вообще выходило за рамки ее понимания и удивило невероятно. Часов около десяти в дверях палаты возник высокий человек в белом халате, со свертком в руках, и осторожно кашлянул. Зина глазам своим не поверила: перед ней стоял ее злой обидчик, нахальный подковырщик Элегий Дудка. Стоял и моргал жалко и растерянно. Потом, словно по льду, мелкими шажками приблизился к койке Зины, выдавил мучительно какое‑то подобие улыбки и шмыгнул носом. Она еще никогда не видела его таким, хотела тут же выгнать грубияна, рассердиться, но глаза его — просительные и тревожные — насторожили ее. Она сдержалась, закусив губу, и отвернулась к стенке.
Элегий Дудка наклонился к ее уху и умоляющим голосом тихо сказал:
— Прости, Зина, я виноват перед тобой. Ты из‑за меня покалечилась. Я безобразничал… Я испугал тебя. Прости, если можешь!
Глаза Зины широко открылись: в них удивление и боль.
— Я ничего не помню, — прошептала она. В груди у нее стало горячо и несколько слезинок скатилось из уголков глаз. Зина вздохнула и как‑то жалостливо, потеряно улыбнулась. Вот кто виноват! Он сам говорит, что виноват, а она никак не может заставить себя рассердиться на него. «Размазня! Покажи характер! Отомсти ему за все, за… вспомни, как он потешался над тобой! А–а, не можешь. Конечно! Он же сам пришел, повинился… Да, плохой человек не пришел бы, а этот… Просто он озорной», — закончила Зина сама с собой спор и удивилась тому облегчению, которое почувствовала. Еще три дня назад она бы просто возмутилась и рассмеялась в лицо тому, кто сказал бы, что она поведет себя так с ненавистным насмешником, а сейчас — уму непостижимо.
Соседки по палате, гулявшие где‑то, — тут как туг! Точно осы на мед прилетели. Брякнулись разом на койки и, навострив уши, впились глазами в посетителя. Но посетитель ничего смачного не сказал, пожелал Зине скорого выздоровления, помялся, явно стесняясь, вынул из свертка целлофановый мешочек с виноградом, называемым «дамский пальчик», положил на тумбочку у койки. И тут Зина вдруг взволновалась: «Пальчик! Зачем? Что он хочет этим сказать? Подбодрить? Успокоить?» Но он ничего не сказал. Потоптался чудаковато, пожал ее здоровую правую руку и уже от порога, вспомнив, пообещал зайти вечером или завтра утром, если она разрешит. Зина промолчала, лишь посмотрела ему вслед просветленными глазами и тут же зажмурилась.
Соседки вскочили, как по команде с коек, вскричали в один голос, сгорая от любопытства:
— Это твой хахаль?
Зина не ответила, и тогда одна из них с деланным недовольством сказала:
— Ну что у тебя за выражения, Римма! Хахаль… Неужели ты не видишь — жених.
— Бородатый больно, вроде козла…
— Хе, чудачка! Чем бородатей козел, тем он азартней! — пояснила третья со знанием дела.
— Хватит вам выкобениваться! — окоротила подружек Римма. — У девки травматическое повреждение, к ней все заводское начальство бегать будет, улещивать, убеждать, что виновата она. А этот, слышали? Сам на себя вину берет! А почему? Да потому, что он настоящий мужчина! Верно я говорю, Римма?
— Кадр — ничего… Глазастый. А борода… Хм… Так с бородой даже приятней. Щекотать будет.
«Ты смотри, — подумала Зина, — а ведь, правда, у Элегия добрые глаза». Подумала и улыбнулась неожиданно для самой себя. «Ведь надо же! Какой сегодня день, а? Трудно вспомнить лучший, только одно плохо, давит сушью и духотой». Ей хотелось, чтоб поскорей наступило утро и чтобы опять произошло что‑то хорошее, радостное, и чтобы она больше не оставалась одна. И точно, как по заказу вечером к ней пришли Катерина и Ветлицкий. Соседки по палате отсутствовали, и Зина, растроганная посещением Элегия, снявшим с ее души тяжесть одиночества, спросила Ветлицкого:
— Станислав Егорыч, вы примите меня обратно? Не выгоните после этого?
Ветлицкий сел на стул возле койки, покачал укоризненно головой:
— Что за разговоры, Зина? Где ты слышала, чтобы человека, пострадавшего на работе, выгоняли на улицу? Почему у тебя такое мрачное настроение?
— Мрачное? Нет, Станислав Егорыч, не мрачное.., Я сама не знаю, что со мной.
— Это пройдет. Поправишься, и настроение станет лучше, боль пройдет.
— Мне и с болью хорошо.
— Ну, это ты брось, — засмеялся Ветлицкий. — Знаем, что такое боль. А как здесь кормят?
— Я не привередлива.
— А ты не стесняйся, — сказала Катерина мягко. — Организуем через завком дополнительное питание.
— Зачем мне врать, Катерина Ивановна? Будь еда плохой, я бы не стала есть и все.
— Объявила бы голодовку? — усмехнулась Катерина.
— А как же? Способ проверенный, по себе знаю.
— Это как же?
— Да было…
— Расскажи.
Зина задумалась чуть, колеблясь, вздохнула.
— В детстве я жила неплохо. Отец и мать работали по–настоящему, всего было в достатке. Правда, школа далековато была, и я с восьмого по десятый класс ходила за четыре километра в райцентр. Мама тоже работала в райцентре на хлебопекарне, вместе и ходили. А отец дома оставался: сутки — на дежурстве, двое — свободен. Ну и решил подрабатывать, заниматься коновальством. Животных холостил. Уйдет, бывало, по деревням на несколько дней и возвращается всегда выпивши. Мать ревновала его, просила бросить хождения, но он вошел во вкус — не остановишь. Дружки, подружки… С каждым месяцем все хуже и хуже, скандалы, грызня. Мать совсем извелась, жизнь пошла через пень–колоду, вовсе жизни не стало. Какая уж тут учеба! Двойки стала хватать, чуть на второй год не осталась. Терпела я долго, и отца просила, и маму просила, чтоб угомонились, да где там! Никакого с ними сладу. Что еще делать? Жаловаться на родителей в сельсовет или в район? Позор. Да и не поймут в деревне, меня же и осудят. Вот тогда и решила я обьявить голодовку. Мама утром на работу, а я с постели не встаю, в школу не иду и ничего не ем. Отец рассердился, с ремнем ко мне, а я ему: если тронешь, мол, утоплюсь. Мать, как всегда, в слезы, побежала на работу, но вскоре вернулась, давай упрашивать. Только я стояла твердо. Двое суток ничего не ела, лишь воду пила и лежала, делала так, как революционеры в тюрьмах. Я о них много читала.
Из школы прислали записку: почему не являюсь на занятия? Отец, как воды в рот набрал, ходит хмурый по двору, а в деревне стали уже шептаться. Испугались родители. На третьи сутки состоялся серьезный семейный разговор. Я поставила условия: хотите, чтобы я училась в школе и жила с вами, пусть отец бросает коновальство, пьяные шатания и переходит на посменную работу, а мама — увольняется из пекарни, подальше от соблазна и поближе к дому. Иначе буду продолжать голодовку до тех пор, пока весь свет не узнает.
Помялись мои родители — делать нечего, приняли условия. И с того времени жизнь у нас опять, как у других порядочных людей.
— Н–да… Серьезная вы девушка… — покачал головой Ветлицкий.
— Вредная я, Станислав Егорыч. Расхлябанная. Из-за меня вы и все мастера остались без прогрессивки. А я‑то знаю, как на голом окладе жить.
— Ничего, проживем. А вы поправляйтесь, Зина, скорей.
— Да я хоть сейчас уйду с вами!
— Лежи уж, — сказала Катерина.
— Стыдно мне, сколько можно со мной возиться! Сколько я вам причинила неприятностей всяких! Это ж… это ж…
Губы Зины задрожали. Ветлицкий махнул рукой и вышел из палаты.
Вечером, когда все уснули, Зина встала осторожно с постели, присела у окна. Узкий серпик молодого месяца плыл на головокружительной высоте. Город спал в сиреневой дымке. Зина долго смотрела в окно, и глаза ее светлели, впитывая голубоватый рассеянный свет, на сердце становилось светлей и радостней, хотя причин радоваться не было.
Утром она умылась, наладила одной рукой прическу и после врачебного обхода принялась ждать чего‑то… До обеда не случилось ничего, после обеда — тоже. Зина стала нервничать, кровь приливала к ее лицу и было еще более душно, чем вчера. К вечеру, правда, прошел дождь — короткий, грозовой, и больше ничего.
Зина поскучнела, возбуждение спало. А ведь так хорошо было вчера и сегодня! Пришли добрые люди: Катерина, Ветлицкий, Элегий, — посидели, сказали всего‑то ничего, а слова остались и звучат, как струны з затаенной тишине.
И опять утро — нарядное, пронизанное солнечными лучами, сверкающее дождевыми каплями на мытых–перемытых листьях кленов, что растут под окнами палаты.
Римма, обтянутая халатом так туго, что можно пересчитать под ним ее ребра, вошла с полотенцем через плечо в палату, напевая:
«Жил–был у девочки серенький козлик…»
А другая соседка подхватила:
«Остались от козлика рожки да ножки, вот как, вот как…»
И залилась смехом.
«Какие вы жестокие!» — едва сдержалась, чтоб не крикнуть Зина. Подумала: «Ты ведь и своих соседок по общежитию считала жестокими и развратными, и Элегия — грубым, бессердечным, а что оказалось? Нет, люди есть люди, и не надо мутить себе голову глупостями. Еще молоко на губах не обсохло, а туда же! Берешься судить всех направо и налево. Тьфу!».
Зина отвернулась к стенке, лежала молчком. Соседки не дразнили ее больше и не задевали. Улеглись на своих койках читать свежие газеты.
Зина долго смотрела в стену, пока в глазах не поплыл туман. Вдруг кто‑то дернул ее за рукав. Обернулась — перед ней Римма. Чуть улыбнулась одними глазами, повела плечом назад.
— Пришел… — шепнула едва слышно.
Зина встрепенулась. В дверях стоял Элегий. Соседки переглянулись, встали и, виляя дурашливо бедрами, удалились.
Элегий приблизился к Зине, поздоровался, чуть тронув ее руку, спросил, как самочувствие, а она молчала и только смотрела на него и думала с нежностью и благодарностью о своей судьбе, которая послала ей в трудные дни жизни таких добрых сердечных людей.
— Зина, — сказал Элегий робко, — ты можешь простить меня? Ну скажи, пожалуйста, сними тяжесть с моей души.
Зина вздохнула:
— Обещал вчера прийти, а не пришел.
— Зина! Зиночка!.. Да я…
— Ничего, я понимаю: у тебя масса работы...
А сама подумала: «Да кто я ему, чтобы он бегал ко мне каждый день? Разве он поймет, как тоскливо, как одиноко было прошлые сутки? Вот вошел он в палату и, кажется, вместе с ним пришло исцеление. Дай волю — тотчас убегу из этой безрадостной палаты».
Сегодня Элегий еще больше смущался и робел. Куда девалась его нагловатая самоуверенность, надменность!
«Экий увалень огромный, бестолковый! Пришел и молчит, хлопает глазищами да смыкает бороду. С ума можно свихнуться. Пришел, взбаламутил душу, а дальше что? Да ничего! Что у нас общего? Какая у нас может быть дружба? Выдумал, наговорил на себя, будто в чем‑то виноват передо мной… Просто ему совестно стало, никто так плохо не относился ко мне, как он», — подумала Зина с раздражением и вдруг сникла, словно испугалась собственных мыслей. Элегий по–прежнему молчал, и это было хорошо. Это было прекрасное и сладостное мгновенье, какого Зина никогда не испытывала раньше. Она закрыла глаза, обмякла, а Элегий вдруг наклонился и поцеловал одеяло, закрывавшее ноги Зины. Зина перестала дышать. Он поднял голову. Лицо его было совсем иное, странно напряженное, точно он сейчас только вынырнул из воды. Он неловко, по–мальчишески взял ее больную руку, прижал к своей щеке, к губам. Зина напряженно всматривалась в его лицо, оно показалось ей замкнутым и холодным, и весь он был каким‑то безвольным и словно испуганным, бархатные глаза его ничего не выражали. Зине стало жалко его.
Пробыл он недолго. Перед тем, как уйти, потоптался, потер руки, словно они у него озябли, спросил натянуто:
— Зина, а этот… ну, из техники безопасности приходил к тебе?
—Нет. А зачем?
— Расспрашивают, как и почему несчастный случай, виноватых ищут.
— У меня, кроме тебя, были Ветлицкий и Катерина Легкова.
— А Ветлицкому ты сказала, что я… Что мы с тобой говорили.
— Никому я ничего не говорила.
Широкая улыбка озарила лицо Элегия. Он потянулся к Зине и каким‑то судорожным рывком чмокнул ее в лоб. Дверь за ним закрылась, Зина, опаленная с ног до головы страхом и радостью, прошептала, зажмурив глаза:
— Мамочка, ведь я влюбилась!..
Лана Нивянская и Ветлицкий ежедневно по утрам встречались в ОТК, куда начальник участка заходил проверять прохождение деталей за сутки. Обычные деловые разговоры, иногда споры по техническим вопросам и ничего больше. Будни. Будни, охлаждающие даже самые пылкие чувства. Так было всегда. И он и она долго присматривались друг к другу и только после пикника на ромашковой поляне, после совместного купанья в бассейне пионерлагеря что‑то изменилось.
Ветлицкий слышал кое‑что о Лане и от нее самой и от работниц ОТК. Говорили, что она отлично училась в школе, но–десятилетку не закончила, ушла в техникум, а затем поступила на завод. Этот шаг, как она объясняла, помог ей сравнительно быстро достигнуть желаемой независимости и достаточного для одинокой женщины благосостояния. В вечернем институте она училась также играючи, как использовала свободное время, неизвестно. Театр не любила, вела замкнутый образ жизни, много читала, о чем можно было судить по ее серьезной эрудированности. «Богатая натура», — говорила о Лане влюбленная в нее начальница ОТК Ключаревская. «Прекрасный транзисторный приемник, не настроенный, но ожидающий, чтоб его настроили на нужную волну…» — думал о Лане несколько иронически Ветлицкий. Он и не подозревал, что из всех ее поклонников один он, не будучи поклонником, вызвал к себе повышенный интерес. Она исподволь внимательно приглядывалась к нему и, собирая умело различные сведения, касающиеся жизни инженера Ветлицкого, составила в уме анкету и заполнила с одним лишь прочерком. «Старый холостяк?» Нет. «Имеет любовницу?» Нет. «Предается пьянству или разгулу?» Нет. «Играет в азартные игры?» Нет. «Увлекается спортом, отдается общественной работе?» Нет. «Болен?» Нет. «Так почему же он даже не смотрит на женщин?» Этот вопрос, оказавшийся с прочерком, пожалуй, сильнее всего задевал Лану, не привыкшую к безразличному отношению мужчин к себе. Непонятно ведет себя «объект». За свои двадцать семь (хотя самые придирчивые ценители больше двадцати четырех ей не давали) Лана научилась держать себя на людях с подчеркнутым достоинством и одновременно стой легкой ироничностью, которая придает самостоятельной женщине приятный «шарм». Да, она знала, как расположить к себе, привлечь взгляды прозрачной загадочностью, которую она умела придать своему лицу, и как бы обещанием великих радостей тому, кто сумеет ее разгадать. Выразительные глаза с ироническими искорками, излучающие то тепло, то ледяной холод, изящный и вместе с тем гордый поворот головы, являвшие собой как бы воплощение решимости и самообладания.
Лана была терпелива, не форсировала событий, любила поводить «объект» за нос до полного его созревания, до «готовности номер два» — состояния, когда остается лишь приказать — и подопытное существо начнет вытворять что угодно. Вот когда начиналась потеха! Лана с азартом завзятого дрессировщика доводила подопытного до полного обалдения, делала из него жалкого дурака. И чем выше был он рангом, тем большее удовлетворение она получала. Без такого «хобби» дни ее тянулись бы убийственно скучно.
С Ветлицким, однако, эксперимент не то что не налаживался, а похоже вообще срывался. И странное дело, Лана впервые не почувствовала азарта охотника. Более того, она стала испытывать острое нетерпение, подобное тому, какое, помнится, бывало в детстве, когда ей изредка доставался на лакомство орех: хотелось тут нее раскусить его и попробовать ядрышко.
И Лана поняла: прежняя тактика не оправдывает себя. «Объект», попавший в зону ее облучения, остался непораженным, значит, надо действовать изобретательней, нужно встретиться с ним еще раз вне завода, в другой обстановке, и сдвинуть глыбу с места.
Неожиданное событие ускорило проведение в жизнь намеченного мероприятия. Вчера контролеры ОТКа стали сплетничать о том, как «ужасно переживает» начальник участка несчастный случай с деревенской дурехой Зинкой, что ни день бегает к ней в больницу, жалеет ее, успокаивает, а это известно к чему ведет… Зинка только кажется дурой, а на самом деле — девка себе на уме и достаточно смазлива. Все видели, как она со шкуры лезла, чтоб отличиться, таращилась на Егорыча восторженно, пока кусок пальца не оттяпала.
Болтовня девушек неприятно ужалила Лану. «Вот так новость! — подумала она мельком. — Очень мило получается: ты стоишь перед воротами, ждешь, пока тебе откроют, а другие в это время пробираются с тыла! Нет уж, мы сами пойдем на штурм и возьмем что нужно!»
Лана вошла в стеклянную конуру начальника участка, сказала без всяких вступлений:
— Станислав Егорыч, сегодня у меня энная годовщина события, виновниками которого явились мои родители. Мне хочется, чтобы среди участников скромного торжества на квартире одинокой женщины присутствовали также вы. Поскольку круг гостей ограничен, смею надеяться, никто вас не стеснит.
— Спасибо, Лана, но вы очевидно забыли, какой я танцор?
— Гм… А кроме танцев, вы еще что‑нибудь умеете?
— Разумеется! Умею варить кофе по–турецки.
— Вот как! А еще?
— Все…
— Н–да… — улыбнулась Лана. — Диапазон ваших способностей не поражает.
На щеках Ланы розоватый румянец, ровный упрямый носик и тяжеловатый подбородок — признак волевого начала в характере — покрыты легким загаром, в карих, модно удлиненных к вискам глазах — рассеянная усмешка.
— О! — воскликнул Ветлицкий. — Ведь главное забыл! Я же обладаю редчайшими достоинствами, высоко ценимыми в домашнем обиходе.
— Неужели?
— Да! Я умею резать лук, тереть хрен и еще усмирять псов и котов.
— Это же надо! В одном лице столь густое скопление высочайших качеств. Фантастика и только! Да мыслимо ли обойтись без вас? Жду! — крутнулась Лана на каблуках гак, что густые волосы, рассыпанные по плечам, взмыли вверх и, опустившись, побежали волнами вдоль спины, обтянутой черной с блестками кофточкой, заправленной в джинсы, чудом каким‑то державшиеся на бедрах. Ветлицкий поймал себя на том, что чересчур пристально смотрит ей вслед.
В девятнадцать часов он был в Петровско–Разумовском с букетом крупных роз, купленных на Центральном рынке, и с увесистой коробкой конфет, раздобытых в кондитерской на углу улицы Горького и Пушкинской площади. Нашел дом Нивянской, поднялся на лифте, позвонил. Открыла Лана в шикарном декольтированном платье из нездешней материи, сизовато–переливчатой, напоминающей перья голубки. Она показалась то ли смущенной, то ли расстроенной. Пропустила в квартиру, на поздравление гостя ответила готовой улыбкой, приняла розы, воскликнула: «Какие красивые!»
Ветлицкий положил коробку с конфетами на полочку в прихожей, отметил про себя, что пришел раньше других. Далее стол не накрыт, да и вообще никаких приготовлений к празднику не заметно. А может, Лана решила пооригинальничать, удивить гостей какой‑то выдумкой? Это на нее похоже.
Пока хозяйка ставила розы в достойную их по красоте хрустальную цветочницу, Ветлицкий успел осмотреться. Квартира двухкомнатная, удивительно ухоженная. От первичной халтуры, оставляемой, как правило, нерадивыми строителями, не осталось и следа. Все приведено в надлежащий вид, отделано со вкусом, отполировано, покрыто радующим глаз пластиком, натуральным деревом.
— Суперфиниш, наверное, влетел вам в круглую копеечку? — обернулся Ветлицкий на Лану, наблюдавшую за ним с порога.
— Да как сказать, ведь я многое умею сама. Даже «жучки» вставляю…
Ветлицкий улыбнулся, оценив подковырку. Лана предложила ему присесть, сама осталась стоять на фоне сверкающего серванта, уставленного хрусталем и стреляющего в глаза радужными лучами. Справа в углу — электрокамин, придающий комнате романтический настрой, на стене небольшая картина — что‑то старое, закопченное, трудно определимое. Шторы на окнах плотные, ярко–зеленые с красными и желтыми цветами. Но поразительней всего — аквариум. Огромный, в полстены. Подсвеченная лампами прозрачная вода казалась зеленоватой, блестящими искрами пузырился воздух из резиновой трубки, роились–плавали рыбки, потревоженные их плавниками чуть покачивались бурые и зеленые водоросли. На усыпанном песком дне лежали отливающие перламутром ракушки, рыбки тыкались в них мордами, поднимали муть и вдруг, испуганно извиваясь, исчезали в темных расщелинах искусственных гротов. Все было настолько красиво и необычно, что Ветлицкий просто онемел. Удивительное зрелище не затмила даже кровать, занимавшая половину спальни, сооружение, на котором могло уместиться отделение солдат.
«Сколько же все это стоит?» — поежился он, отрываясь от созерцания умиротворяющей красоты, созданной хозяйкой. Молвил задумчиво:
— Гне–е-ездышко…
Лана стукнула костяшками пальцев по стеклу аквариума, и стайка круглоголовых рыбок метнулась в дальний затененный угол.
— Я часто смотрю на эту примитивную жизнь. Природа всегда права, она миллиарды лет определяла, кому есть, а кому быть съеденным… Какие здесь иногда трагедии разыгрываются! Мы боимся ядерной войны, но еще страшнее будет демографическая баталия, когда люди начнут пожирать друг друга в полном смысле слова.
— Вы считаете, что и такое придет на Землю?
— Не будем, Станислав Егорыч, омрачать неприятными прогнозами сегодняшний вечер.
— Согласен абсолютно. У вас, Лана, много, должно быть, знакомых специалистов среди друзей и подруг, которые помогают вам, консультируют…
— Да, есть специалисты, я им плачу за консультации, а что касается подруг, то я начисто избавилась от них лет десять тому назад. Не заведу больше никогда.
— Почему?
— Давно известно: хочешь быть проданной — заведи подружку.
Ветлицкий помял хмуро мочку уха. Помня свой печальный семейный опыт, он мог бы перефразировать сказанное Ланой:
«Если хочешь быть проданным, заведи жену…»
— Вот эти, — показала Лана на рыбок, — не продадут, не изменят мне…
— Однако я, кажется, рано явился, — перебил Ветлицкий, — никого больше нет.
Лана замялась, посмотрела куда‑то за балкон, молвила извиняющимся голоском:
— Больше никого не будет…
— Как не будет?
— Ну, не придут. Если я вам скажу, что все скоропостижно заболели гриппом, вы же не поверите?
— Не понимаю.
— Ну, хорошо, признаюсь, я вас обманула.
— Очень мило с вашей стороны, — засмеялся Ветлицкий, разводя руками.
— Нет, я на самом деле именинница, но… в общем, я хочу вас пригласить в ресторан.
— Меня?! — уставился на нее Ветлицкий. — С каких это пор женщины… — Он не закончил, смолк, уловив промелькнувший в ее глазах испуг. Понял: она волнуется, она боится, что он ответит отказом, не захочет остаться с ней наедине, и ему стало ее жаль. А вообще-то получается какая‑то ерунда: то к себе зовет, го на ходу переигрывает… Ну, ладно: в ресторан, так в ресторан. Но, по правде говоря, именинница неоригинальна, действует по старой избитой схеме, можно наперед составить сценарий: легкая или серьезная выпивка, возбуждающие танцы с игривыми намеками, с подтекстом, затем контрастный переход к болезненнонадрывным излияниям о неудавшейся первой любви, второй любви или третьей… далее объятия в такси по пути домой и наконец заключение. Ничего нового, ничего такого, что не вызывало бы каких‑то ассоциаций. По сути Гераклиту следовало бы сказать в свое время: «Все течет, все повторяется…»
Лана, словно прочитав мысли Ветлицкого:
— Не сердитесь, ради бога, на взбалмошную именинницу. Насчет ресторана я вас обманула.
— Как, опять обманула?
— Каюсь… Но вначале я на самом деле хотела в ресторан, а сейчас… Знаете что, давайте выпьем за меня, если у вас нет более значительного тоста.
— Именинница — звезда, вокруг которой вращается все и вся!
— Боже, как высокопарно! Инженер Ветлицкий, вы сбиваетесь на дифирамбический штиль. Что будем соображать: коньяк или вино?
— Гм… Соображают на троих.
— Третий — лишний!
Лана достала из буфета бутылки, рюмки, нарезанный заранее лимон. Выпили стоя за хозяйку, а через несколько минут, словно по мановению волшебной палочки, стол буквально ломился от изысканных закусок, хранившихся на полках холодильника.
Ветлицкий, сидевший наискосок от Ланы, смотрел на ее красивую голову с приподнятым подбородком, который сейчас не казался тяжеловесным, на тонкую талию, грудь, наполовину выглядывающую из декольте. Как однако совершенно в ней все! А если заняться ею всерьез? Красивая женщина, окружившая себя красивыми вещами, у нее развитый вкус, деловая сметка… А какой интеллект! Все в ней прекрасно, но почему к восторженному чувству все время вкрадчиво пристраивается — другое, странное? Какой‑то невидимый настырный злопыхатель нашептывает в ухо, мол, так‑то оно так, да не совсем… Дескать, Лана с ее властным характером вовсе не властвует над вещами, а сама является предметом этой изысканной обстановки.
«Безобразие! — окоротил себя Ветлицкий. — Сидеть в гостях и думать так о хозяйке!»
Вот она выпрямилась, поправляя прическу, соблазнительно выпячивая тугую грудь, притягивавшую взгляд и как бы подманивавшую к себе. С каждой минутой Ветлицкий поднимался все выше к той грани, которую легко переступить. Лана — независимая, развитая, целеустремленная, волнующе–красивая, это ли не тип новой женщины, это ли не яркое олицетворение второго пришествия матриархата на Земле!
— За годы самостоятельной жизни я успела немало, — говорила Лана задумчиво. — Замуж могла выйти запросто. Но того, что мне хочется, не встречала.
«Та–а-ак… — сказал себе Ветлицкий. — Все течет, все повторяется. Сейчас пойдут сетования на судьбу-индейку, на неверность мужчин, точь–в-точь, как то, что слышал когда‑то от Геры». Лана тем временем продолжала:
— Я — ворона стреляная и очень памятлива. Родителей своих я не люблю, у нас полное взаимное отчуждение. Странно? Я обязана им только появлением на свет, а так жила, будто в детском доме, если не хуже. Еды — кот наплакал, зато подзатыльников да ругани — с избытком. Отец всю жизнь помыкал матерью, а она терпела. Куда денешься с оравой о пяти головах мал мала меньше? Это не шутка. Именно после такого «счастливого детства» я до отвращения возненавидела так называемый «скромный образ жизни», который проповедуют наемные демагоги из современных бюрократов. Потому и свила себе это, как вы мило выразились, гнездышко, — показала Лана вокруг. — Быть дальше от стресса — вторая задача, которую я поставила себе. Дело в том, что я не люблю скопища. Чем больше столпотворенье, тем сквернее я себя чувствую^ Состояние такое, будто я в электричке, набитой до отказа пассажирами, где не продохнуть, где смертный бой идет из‑за мест на скамейках, тебя давят, поддают локтями, и некуда деваться. Это милая реальность нашего времени.
«Черт побери! Как однако верно и образно рассуждает она? Только почему такая серьезность за праздничным столом? Хочет произвести выгодное впечатление своим умом? Чудачка! После выпитого коньяка, после созерцания твоих прелестей, мне вовсе не до рассуждений, о проблемах добра и зла».
Лана протянула ему бутылку, попросила налить еще. Улыбнулись, молча выпили. За спиной тихо бормотал транзистор. Волосы Ланы просвечивались насквозь, впитывая в себя отблески хрустальных подвесок люстры, руки белели на фоне платья, она поглаживала по привычке одну другой.
«Да, именно такие женщины, которые кажутся воплощением чарующего превосходства, и заставляют нашего брата тянуться вверх. Правда, они же не с меньшим успехом умеют сталкивать под откос…»
Из транзистора лились мягкие воркующие звуки блюза. Лана шевельнулась, посмотрела на гостя. Ветлицкий пожал виновато плечами, но она все равно подошла к нему, кинула руки на шею. Плавная музыка, плавные линии изгибающегося тела женщины были как никогда созвучны настроению Ветлицкого. Он старательно переставлял ноги, подлаживаясь под движения Ланы. Вдруг она остановилась, посмотрела в упор. Глаза стали странными, словно их густо припорошило. Возбужденная каким‑то внутренним накалом, заговорила глухо, отрывисто:
— Я наврала вам, нет у меня сегодня никакого дня рождения. Это мистификация. Просто я хотела… Нет, не знаю. Совершенно дурацкая прихоть, вы не поверите. Знаете, чего мне хочется сейчас? Чтоб меня… побили, — всхлипнула она, не то вздохнула, уставившись на него какими‑то вдруг выцветшими глазами. — Да, да! Хочется быть распятой и воскрешенной одновременно. Это, наверное, и есть наивысшее счастье. С вами такое бывает?
— Гм… Меня и без хотения распинают что ни день на всяких совещаниях да оперативках в заводоуправлении.
— А у меня, наверное, оттого, что во мне течет кровь староверов–фанатиков. Уж кто, как не они, преданны одной идее! Убеждения у них были тверже железа. Если любили, так любили, а ненавидели, так ненавидели и испытывали великое наслаждение, когда принимали муки, сжигали себя живьем. Так они понимали тогда свободу духа. А я сегодня не хочу свободы.
Лана склонила голову на плечо Станислава и вздрогнула резко, всем телом. Он поддержал ее, чтоб успокоить. Внезапно она раскинула руки, как перед прыжком в бассейн, грудь властно и требовательно вжалась в его тело, из губ вырвался шепот:
— Ну, чего ты? Боишься? Ну, убей же меня и воскреси!
Ее обмякшее тело повисло на руках Станислава.
«Взять ее сейчас, значит, взять на себя очень серьезные обязательства. Ведь не ради пустого развлечения пригласила она его. Не из тех она женщин, которым лишь бы ночь переспать, а с кем — не важно. Но я совершенно не знаю ее! А вдруг это повторение Геры?» — с ужасом подумал он и растерянно промямлил:
— Лана, было б нечестно с моей стороны использовать обстоятельства… захмелевшую женщину…
Лана отпрянула, проколола его презрительным взглядом, фыркнула с убийственной насмешкой:
— И это мужчина!..
Ветлицкий густо покраснел. Это было оскорбление.
«Вон как? Ну, держись, отважная красотка!» — погрозился мысленно и, схватив ее в охапку, расстегнул на платье молнию и в несколько секунд освободил от всего остального.
Прекрасней женщины, чем она, Ветлицкий, кажется, не видел и доказал ей, что она напрасно оскорбила его...
И все же того, чего она ждала и хотела, не случилось. «Предмет» не оправдал ее надежд, вел себя будто робот–автомат и обошелся с ней, как с машиной. Словно это была для него принудиловка. А Лане хотелось обожания, постоянного преклонения, она мечтала о нежных вздохах, поцелуях до изнеможения, ласковых словах, от которых кружится голова, и о всяком другом прекрасном.
Сентиментальщина бабушек и дедушек? Отнюдь нет. Но когда нет ни поцелуя, ни томного вздоха, ни ласкового прикосновения рук, ни признания страстного, а так просто… Конечно, это романтика, усложняющая жизнь, но если чувство серьезно…
Лана была терпелива и воздержана в любовных делах, и если кто‑либо проникал в ее сердце, она не спешила раскрыться, постепенно распаляла себя с таким расчетом, чтобы получить «наибольший доход с задействованных эмоциональных капиталовложений…». Но когда чувственное пламя, ею же самой и зажженное, глохло, Лана без сожаления прекращала связь с очередным обожателем, считая дальнейшие отношения безнравственными, подобными тем, которые существуют среди множества супружеских пар, выдающих примитивное удовлетворение похоти за проявления истинной любви.
Мать Ланы, не перестававшая удивляться, что дочь в таких годах, а нет у нее ни мужа, ни детей, однажды при встрече попеняла ее сердито:
— Ты, Светлана, не женщина. Когда тебе приходит срок, ты подбираешь себе самца, а как справишь нуж–ду, тут же его прогоняешь и живешь бобылкой. И в кого ты такая уродилась? Одумайся, пока молода да пригожа, заведи настоящую семью, как все порядочные люди.
Мать хорошо знала свое чадо, попала не в бровь, а в глаз. Именно после этого разговора связи между дочерью и родителями почти полностью прекратились.
Сейчас влажные глаза Ланы смотрели в потолок. Прекрасное тело, еще минуту назад неистовое, умиротворенно отдыхало. Станислав слышал ее дыхание — » ровное, негромкое, и сам невольно подлаживался, дышал с ней в унисон и чувствовал, что ей это нравится.
— Ты счастлив? — спросила Лана тихо.
— Да… Наверно… Мне, как Фаусту, хочется остановить мгновенье…
— Прекрасное мгновенье… Мимолетное… А хочется вечно отдаваться радостям.
— Тот, кто постоянно настороже, не может отдаться весь даже минутной радости.
— Что ты этим хочешь сказать? — повернулась Лана к Станиславу.
— Знаешь, когда человек не испытывает полного счастья, Лана? Если он остановится на полдороге.
— Ты, пожалуй, прав… Ну и что же из этого?
Ветлицкий посмотрел на аквариум со сказочным подводным миром, и ему вспомнилось одно корейское поверье. Считается, что за каждым человеком от самого рождения до кончины ходит по пятам злой дух, от которого все беды и несчастья. От этого дьявольского духа ничем не откупишься, ничем его не умаслишь, единственный выход — избавиться от него. Но как? Оказывается, есть способ. Идет, скажем, человек по улице, а за ним, как всегда, следует неотступно его мерзкий спутник. На перекрестке в это время проносится «Лада». Тут уж не зевай, и как говорится, ноги на плечи! Старайся быстро проскочить перед самым радиатором машины и тогда, если все сойдет удачно, ты останешься жив, а сопутствующий тебе злобный дьявол — раздавлен.
«Так, может быть, Лана и есть та «Лада», которой предназначено стереть в моей памяти дьявольскую тень Геры, подогревающей назойливо во мне недоверие ко всем женщинам?» — подумал Ветлицкий и посмотрел на Лану, истомно перебиравшую пряди повлажневших на висках волос. Посмотрел и внутренне вздрогнул. «Такая красавица, почему она не замужем? Все хорошие женщины замужем… Хорошие замужем… Хорошие… А эта? Значит…»
Утром Ветлицкий спросил Зяблина:
— Ты что, опять поссорился с Катериной?
— Да ну ее! Надоела.
— Как тебе не стыдно! Она считает тебя мужем, дети — отцом.
— Мало ли кто кем считает меня! — напыжился Зяблин. — Я Катерине обетов не давал, все по доброй воле, по взаимному согласию на неопределенный срок. А теперь хватит. Скучища с ней смертная. Ничего в ней нет такого… — пошевелил Зяблин пальцами. — Что нужно вдове? Кровать. Остальное — наплевать!
— Не поясничай. С Катериной у тебя так просто не пройдет.
— Пройдет… Выплюнем и другую сыщем. Сколько у нас числится баб по переписи? Что‑то около ста сорока миллионов! Задел порядочный, на наш век хватит, хе–хе!
— Ну, Павел, смотри.
Зяблин проводил взглядом удалившегося начальника участка, и глаза его сузились, игривый отенок в них исчез.
«Странное внушение… — задумался он. — С Катериной я не ссорился, хотя и намерен в ближайшее время, но откуда это известно Егорычу? О том, что я сделал Ланочке предложение, то есть посватался, знает только она, разговор состоялся позавчера в обеденный перерыв наедине возле старика «Бланшарда». Правда, Ланочка ничего определенного не ответила, рассмеялась задорно и сказала, что наш‑де задрипанный участок — место не совсем подходящее для подобных объяснений, и тут она, конечно, права. Вот после получки приглашу ее куда‑нибудь, и чем черт не шутит! Что из того, что она институт кончает, а я — рабочий? Рабочий‑то рабочий, да не простой, а наладчик экстра–класса, зарабатывающий, между прочим, побольше начальника участка и его мастеров. И который, между прочим, тоже учится и не далек тот час, когда утрет кое–кому нос! А насчет внешности, так и вовсе разговора нет. С Катериной, конечно, загвоздка, но, как говорят, игра стоит свеч. Катерина и Ланочка — смешно даже сравнивать их! Да ну ее, эту Катерину, одна морока с ней, с ее хозяйством, с ее хлопотами бесконечными. Вечно привязана к дому, к детям… Надо быстрее подыскать подходящий повод и покончить с ней. Егорыч говорит «поссорился»… Не так‑то просто поссориться! Катерина словно чувствует, что наступают ее последние денечки, и еще больше ластится, ухаживает, аж тошнит от ее надоедливых угождений. А глаза стали! Как посмотрит, так прямо за душу берет. Словно дитя слабое, непонятное никому. А ее стыдливость? Прямо до бешества доводит! С такой женой засохнешь, как гриб–дождевик на солнцепеке.
То ли дело Ланушка, лебедушка, стильная, светлая, воздушная. Правильно ее начальница говорит: «Лана — насыщенный рафинад». Идет по улице — мужики шеи выкручивают, облизываются, глядя на нее. В общем, надо ковать железо, пока горячо, действовать смелей!»
И Зяблин, увидев в пролете Лану, шествующую куда‑то, бросился наперехват, спросил, подмигивая интригующе:
— Ты вечером свободна?
— А что?
— Я хочу пригласить тебя…
— В ресторан? Так до получки еще целая неделя! — воскликнула Лана, пряча под ресницами запрыгавшие в глазах чертики.
— Что ж, я, по–твоему, живу без финзапасов?
— Все равно в ресторан не пойду.
— Я к себе домой приглашаю.
— Это еще зачем?
— Есть очень важный разговор. Жизненно важный. Да ты знаешь о чем…
Вот уж не представляю!
— Ну ты же сама сказала, что наш задрипанный участок — место не совсем подходящее для объяснений.
— А–а-а… Вот ты о чем… Лихо закручиваешь.
— Я такой!
Лана засмеялась:
— Ладно, приду на днях, если ничто не помешает.
— Э! Я насчет сегодня… Я хочу…
Лана приложила палец к губам и, крутнувшись на каблучках, ушла. Павел залюбовался ею: не идет, а плывет! Такой воздушной походки он не видел ни у одной женщины. С Катериной надо разделываться немедленно. «Нынче же! — решил Павел. — И лучше где‑нибудь на нейтральной территории». Он подошел к Катерине и тоном приказа велел:
— После работы — в лес!
Катерина обрадовалась. Ей самой хотелось посидеть спокойно в тени под липами, послушать голоса птиц, подышать лесным воздухом, а Павлу, к тому ж, и пива попить в павильоне. Последнее время они так редко бывают вместе! Неожиданная поездка за город — настоящий праздник для нее.
От метро «Молодежная» проехали недолго на автобусе и углубились в промытый дождями, высушенный солнцем Кунцевский лес. Стояло знойное предвечерье, в кронах деревьев истомно бормотали горлинки, от сосновых стволов умиротворяюще веяло ароматным теплом, под ногами хрустели упавшие ветки сушняка.
Ох, этот громкий хруст хвороста, эти сухие сосновые иголки, липнущие к голому телу… Уж сколько лет прошло, а зуд от их ядовитых уколов не покидает Катерину, не исчезает, и, видимо, не исчезнет никогда. На этом хрупком мусоре в этом самом лесу, едва ли не на этом же месте, она зачала Максимку. Нетерпеливый покойный муж не захотел ждать две недели, пока их распишут в загсе, привел сюда, пригрозил бросить, если она станет упрямиться. Давно нет мужа, давно Максимка бегает в школу, а то, что было, не забывается. Но зачем именно сюда привел ее Павел? Непонятное что‑то творится с ним последние дни, словно избегает ее. Или на самом деле очень занят? Раздражительный стал, недовольный всем. Обидно Катерине. Все чаще курит она ночами в одиночку, но старается виду не подавать, боится потерять и то, маленькое, что досталось на ее долю.
Катерина присела на газету, расстеленную под деревом среди «петровых батогов» с голубыми пуговками соцветий, пригласила взглядом Павла сесть рядом, но он сделал вид, что не заметил, подался собрать цветов. Ходил долго и нарвал одной только белопенной нивянки. «Нивянка… Нивяночка… Нивянская… Лана…» — шептал он, распаляясь мечтой о ней, и, зажмурив глаза, видел, как шевелятся темные от помады Ланины губы, слышал кружащие кровь намеки, что‑то неуловимое, недосказанное.
Павел даже лицом потемнел, задышал чаще. Нестерпимо захотелось схватить ее легкую, воздушную на руки и нести, нести перед собой, как ясное теплое солнышко. «Почему не она на месте Катерины? Вот еще привязалась! Зовет… Не терпится ей… Эх!» — Павел спустился с небес на землю и направился к Катерине. Протянул пучок нивянки.
— Ах, какие! — стала перебирать она цветы, нежно шепча что‑то, затем подняла взгляд на Павла, стоявшего опершись плечом о дерево, спросила:
— Ты, наверное, очень намотался сегодня?
— А что?
— Какой‑то ты не такой…
— Не пори чушь!
Катерина промолчала. Лесное гулянье не клеилось, а тут еще и пиво в павильоне закончилось. Настроение у Павла совсем упало. Катерина поежилась, встала, едва удерживая слезы, одернула платье, поправила прическу. Пошла молча к дороге, Павел — за ней, так и не начав разговор, из‑за которого приехал сюда. Не хватило духу. Молча сели в автобус, молча вышли из него и также молча направились к метро. Павла не на шутку стало пугать непривычное безмолвие Катерины. В надежде как‑то раскачать ее, он принялся насмешливо декламировать.
Мы с нею шли… Она молчала,
И я торжественно молчал.
Она ни слова не сказала,
И я же столько ей сказал…
И так мы шли и шли унылы,
Пока пришли в знакомый двор.
На том и кончился наш милый
И развеселый разговор.
…Максимка что‑то мастерил на кухне у стола. Увидел Павла, вскочил обрадованно, поздоровался. Катерина дала мальчику поесть и удалилась в комнату, где сидел Павел, подперев рукой голову, и тоже примостилась на краешке стула. Вечерний с прохладцей воздух стал проникать через открытый балкон, лаская натруженные ноги Катерины. По углам сгущались сумерки. Павел злился на себя, на свою мягкотелость. Надо было не тянуть волынку, а объясниться в лесу, как решил было вначале! А сейчас… в этой комнате, где каждая вещь вызывает ненужное воспоминание, возрождает прошлое в идиллических красках, затевать речи о расставанье гораздо труднее. Но нужно. Эх, была — не была! Или грудь в крестах… Все равно сюда он больше не вернется. И вздохнув побольше воздуха, Павел сказал:
— Давай, Катерина, разойдемся, чем так жить… Расстанемся без скандалов, без неприятностей. Нас ведь ничего не связывает. Да между нами ничего особенного и не было. Что поделаешь? Разные мы… Не получилось. Ведь, правда? А я, чтдб не мозолить тебе глаза, попрошу перевод на другое предприятие. Уйду совсем.
— Паша, ты же пива даже не пил сегодня! Опомнись! Как ты можешь говорить такое? Зачем нам расставаться? Разве я тебе чем‑то не угодила? Разве я тяну тебя в загс или заставляю содержать детей? Я просто люблю тебя, Паша. Люблю! Мне без тебя… Погоди, Пашенька, не надо спешить. Если я в чем провинилась, я сделаю все, как ты хочешь. Чтоб тебе со мной было хорошо. Я ж к тебе так привыкла! И ребятки… — взмолилась Катерина, видя, что он порывается встать. А глаза ее… Они опять стали, как у ребенка — слабого и непонятного никому. Первая вскочила на ноги, прильнула к плечу Павла. Поцеловала торопливо раз, другой, оглянулась на дверь. Дрожащие руки стали раостегивать пуговки на халатике. Павел досадливо отряхнулся.
— Брось дешевые штучки!
— Боже мой! — простонала Катерина, закрыв лицо руками, и обмякла.
«Ага, самое время уносить ноги!» — воспрянул Павел, мучимый любовной тоской по Лане. Встал, шагнул к двери. С порога оглянулся на Катерину. Губы поджаты. Не плачет. Лишь побледнела и крепко сцепила под грудью руки, чтоб не выдать дрожь. Гордая. Топнула ногой, словно поставила точку, и отвернулась. Тем лучше.
Прикрыв осторожно дверь, Павел чуть ли не бегом удалился.
С утра ходит по участку незнакомый черноволосый гражданин, отзывает в сторонку рабочих, беседует с ними, расспрашивает о чем‑то, записывает в блокнот. Незадолго до обеденного перерыва этот кудрявый незнакомец лет тридцати подошел к Катерине, приветливо поздоровался, улыбнулся обаятельно, назвал себя членом комиссии главка, проводящей проверку деятельности завода. Он заранее извиняется за то, что оторвет ее, передовую работницу, на несколько минут. Это в интересах общего дела, высших, так сказать, целей, поэтому он не может обойти ее, ударницу коммунистического труда, члена завкома профсоюза, и не задать несколько вопросов.
— А я смотрю — ходит человек по пролету, подумала — корреспондент, — сказала Катерина.
— Нет, Катерина… м–м-м… — протянул член комиссии и заглянул в блокнот. — Катерина Ивановна, у нас задачи более широкие, чем у газетчиков. Мы стараемся выявить истинные причины, мешающие нормальной работе всех заводских звеньев. Дело крайне нужное, не так ли?
Катерина повернулась вполоборота к члену комиссии, положила, словно на выставку, свои неподдающиеся загару руки, левую на колено, правую на стол пресса, давая им отдых.
— Мы надеемся с помощью рабочего коллектива и, в частности, с вашей помощью вскрыть недостатки, а виновников — за ушко да на солнышко.
У Катерины, после вчерашнего объяснения с Павлом, настроение ужасное. Опустила глаза, чтоб член комиссии не прочел в ее взгляде не только нежелание разговаривать с ним, но и вообще видеть кого бы гони было. Не до комиссий ей сейчас, но чернокудрый представитель продолжал:
— Вопрос сейчас стоит категорически: хватит потворствовать людям, не способным руководить производством!
— Правильно! Гнать их надо в три шеи, раз не обеспечивают своевременно завод металлом. А на чем работаем, видите? — хлопнула Катерина ладонью по столу пресса. — Да он ровесник моего деда!
— Все в свой черед, Катерина Ивановна, все делается по плану. Но планы, к сожалению, срываются по вине отдельных личностей. Поэтому и прислали нас, чтоб мы разобрались, кто тормозит дело переоснастки завода, выявили конкретных срывщиков.
— Что ж, бог помощь, как говорится… Выявляйте их и снимайте, может, тогда будут и пресса новые, и здание построят, и металл станут возить вовремя, а то из‑за нехваток совсем замучили нас сверхурочными да «черными субботами». Только так и вытягиваем план.
— Мне хотелось бы услышать от вас о руководстве участка, в частности — о начальнике. В коллективе, как я заметил, бытуют о нем весьма разноречивые мнения.
— Гм… Так ведь для всех мил не будешь, известно. Станислав Егорыч старается изо всех сил, да не все может выбить. Наши рабочие шутят, мол, сепаратор сделает каждый дурак, а вот обеспечить участок всем необходимым для работы — надо быть гением.
— Рабочие всегда говорят правильно. Если руководитель не в состоянии обеспечить бесперебойную работу, зачем он нужен? Верно? А говорят, Ветлицкий опирается не на массы, не на коллектив в целом, а на отдельные личности, что противоречит нашей, советской кадровой политике. Верно? За это, конечно, по головке не погладят. Потеря самокритичности, самоуспокоенность, зазнайство — все это, как сказали мне рабочие, присуще характеру и поведению Ветлицкого. Он завел себе любимчиков, величает их асами, академиками этими… — брюнет заглянул в блокнот. — Хе! Флагманскими наладчиками! Искусственно нагоняет им высокие заработки. Верно, Катерина Ивановна?
— Верно одно: тот, кто это вам сказал — распоследний негодяй!
— Позвольте, ведь глас народа — глас божий? Дело не в том, кто сказал, дело в фактах, а их немало. Вы — человек уважаемый, отмеченный высокой наградой, не станете же вы защищать человека, который не только скомпрометировал…
— Я поняла, — перебила хмуро Катерина, сцепляя и расцепляя пальцы. — Поэтому я расскажу вам, как у нас за критику съели человека.
— Съели? Ну‑ка, ну‑ка! — наставил уши член комиссии и приготовил блокнот.
— Был у нас наладчик–активист Флегонтов. Человек прямой, настоящий борец. Резал всем правду–матку в глаза. Всем без разбора. Сами понимаете, кому такое нравится? Ведь получалось, вроде он один умный, смелый, а остальные дураки и трусы. Когда Флегонтов, бывало, выступал на собраниях, — с других участков прибегали слушать его. Ух, давал перцу! Уж так раскритикует — живого места у начальства не остается. Боялись его все, как огня, а кто он? Простой рабочий.
И вот три года тому назад пришел сюда Ветлицкий и стал все переиначивать. Так что вы думаете случилось? Флегонтова, правдолюбца, перестали слушать. Разве не обидно человеку? Тут на кого ни прийдись — заест! Он и накатал на Ветлицкого письмишко куда надо, все указал. Конечно, комиссия вроде вас и все такое, проверили, но тогда Ветлицкого почему‑то не тронули. Флегонтов еще больше обиделся, еще бумагу послал. Ну, комиссия снова, и что вы думаете? Опять Ветлицкий вышел сухим из воды. Тут Флегонтов совсем разъярился, стал писать бумагу за бумагой, подключил рабочих бороться за правду, почти всех втянул. И такая, знаете, борьба пошла у нас — работать перестали. Месяц на исходе, план трещит, а кругом проверки, разбирательства, перепроверки — кино и только! Остались мы тогда без заработка, без прогрессивки. Вот и лопнуло у рабочих терпенье. Собрались сами, без начальства, без профкома и парткома, поставили Флегонтова в середину круга и сказали ему вежливо: «Уматывай такой-сякой активист, чтоб твоей склочной морды никогда здесь больше не видели!» Он поначалу было заартачился, дескать, нарушение демократии, свободы совести, свободы печати… А ребята ему: «Ты давай топай, а не то выйдем за проходную, мы тебе припечатаем свободу!..» Так и ушел бедняга. Съели активиста. Смекаете, товарищ член комиссии, не знаю какой и кто вас сюда прислал.
— Ну–ну, Катерина Ивановна, вы совсем не то говорите.,. — протянул брюнет разочарованно… — Я официальное лицо, представитель…
— Не знаю, не знаю, какое вы лицо, документы не проверяем. Раз пропустили вас на проходной… я ведь по простоте не сразу докумекала, что вы — Флегонтов. Ходите по участку, булгачите народ, науськиваете рабочих на мастеров, мешаете работать. Убирайтесь отсюда, а то и вас в круг поставим!
Катерина отвернулась, села удобнее на стульчак и пустила пресс.
Собеседник удалился с кислой физиономией, бормоча что‑то нелестное в адрес совершенно несознательной ударницы коммунистического труда. Подойдя к двери ОТК, обернулся еще раз в сторону Катерины, хмыкнул презрительно: «И вот таким дают ордена!»
…Бригадир Нивянская в белых нитяных перчатках до локтей, перебирая под оптическим прибором нержавеющие сепараторы, проверяла чистоту поверхности. Никто не мог сделать это лучше Ланы, не терпевшей ни малейшей грязи. Она не видела, когд# кто‑то подошел к ней сзади, сказал негромко: «Здравствуйте, Светлана Александровна». Подняла голову от прибора, обернулась. Перед ней стоял довольно моложавый, любезно улыбающийся человек. Вскинула вопросительно брови, выпрямилась. А моложавый пышнокудрый человек онемел и словно остолбенел.
Видимо, внешность Ланы и на него произвела очень сильное впечатление. В глазах блеснул восторг, смешанный с удивлением и растерянностью. Протянув Лане руку, представился:
— Конязев Мариан Исмаилович… Для друзей просто, — Марек.
Он говорил, а Лана продолжала смотреть на него с тем же вопросом во взгляде и одновременно стаскивала белые перчатки, освобождая длинные пальцы с наманикюренными ногтями. Она не спешила или умышленно медлила, а Конязев стоял с дурацким видом, протянув к ней руку, как нищий за подаянием. Наконец Лана закончила операцию оголения конечностей, положила перчатки на рабочий столик, подала жеманно посетителю сложенную ложечкой ладонь и вдруг, словно на балу перед кавалером, сделала глубокий книксен.
Девушки–контролеры, наблюдавшие уморительную сцену, прыснули со смеху. Конязев же, сообразив, что дал маху, настороженно поежился, однако тут же принял важный вид, взялся объяснять, кто он, зачем здесь и почему ему нужно срочно побеседовать с председателем ОТК.
— Как будем беседовать, наедине? — громко спросила Лана, вскинув кокетливо брови–стрелки.
Контролеры опять залились беззвучным смехом. «Ох, уж эта Ланка!»
А Конязев, спотыкаясь, пробормотал:
— Гм… Да… Если вы, Светлана Александровна… конечно, наедине… только где?
— Позвольте, вы что имеет в виду? — насупилась строго Лана.
— Я?.. М–м-м–м… Ну, мне хотелось бы поговорить о производственных делах.
— И только? — протянула Лана с деланным разочарованием. — А я‑то подумала…
Контролеры хохотали совершенно откровенно.
— Ну, раз уж заморили нас производственные дела, пойдемте решать на солнышко?
Лана медленно плыла к выходу, а Конязев — метрах в трех следом, не в силах оторвать жадный взгляд от ее соблазнительно покачивающихся бедер.
В тени возле кафе–стекляшки, прозванного рабочими «аквариумом», Лана извлекла из кармана халата лоскут, и, подстелив на заеложенной спецовками рабочих скамейке, присела. Конязев затоптался нерешительно, жалко было портить светлые, почти новые брюки. Но Лана казалась столь потрясающей, а жена Гера столь опостылевшей, что Марек, махнув в отчаянье на штаны, брякнулся возле Ланы на скамью с такой силой, словно хотел раздавить заводскую мебель собственным задом или оставить на своих штанах несмываемый отпечаток всех технических масел, как память о встрече с бесподобной женщиной.
Вот кто расцветил бы, вот кто украсил бы ему жизнь! Вот кто одним своим присутствием приводил бы в повиновение окружающее начальство, кто будоражил бы, как прекрасное шампанское, выпитое, разумеется, после пол–литра «Столичной»…
И тут он усмехнулся одной щекой.
«Эх, Ветлицкий, осел Ветлицкий, хорошую ты сослужил мне службу, когда польстился в свое время на выдру–Герку, подобрал счастьице, ха–ха! До сих пор вкушал бы прелести семейной сипловской жизни, если б не понадобилась мне до зарезу диссертация. Или диссертация плюс Мооква и Герка или ни диссертация, ни Москва, ни само собой Герка. Пришлось продаться в рабство, влачить недостойное существование, а рядом такая красотка, такая жемчужина!
Эх, будь что будет, а такой заняться стоит! Какое бы это было приобретение! Но клюнет ли она? Пойдет ли на контакт? Ох, проклятая Герка, не был бы я от нее зависим, а так что? Попробуй дать ей коленом под зад, дядюшка ее, Федор Зиновьевич, вышвырнет меня из НИИ, как щенка. Господи, боже ж ты мой, аллах милосердный, мудрый, когда его самого вышвырнешь ты из главка или заберешь его куда‑нибудь поглубже!.. Ведь сам же он не загнется еще столетие, здоров как бык, туристические трассы прокладывает…»
— Я слушаю Вас, — сказала Лана, закинув ногу за ногу, показывая собеседнику вблизи свои округлые перламутровые коленки.
У бедного Конязева дух сперло, молвил с натугой:
— Я… То есть комиссия главка интересуется отношениями ОТК с производственниками.
— Это не по моей части. Советую вам обратиться к нашей начальнице Ключаревской Таисии, свет, Николаевне.
— Нет, я имею в виду ваши личные отношения с производственным участком.
— Как?! — воскликнула Лана с наигранным удивлением. — С целым участком? Странно. А не кажется ли вам, что вы…
— Извините, Светлана Александровна, спрашивая об участке, я имел в виду конкретных руководителей.
— Это кого же? Мастеров или начальника?
— В первую очередь — начальника. О нем здесь говорят всякое такое…
— Правда? Как интересно! А что именно?
—. Негативное, главным образом.
— Ай–ай–ай! Так ему и надо! Все, что говорят, правильно, абсолютно отрицательный тип, — подтвердила Лана, соображая, зачем этот смазливый человечек выискивает врагов Ветлицкого? Отрекомендовался кандидатом наук, кучерявенький баранчик…
«Потешиться над ним, что ли? Ведь он, наверное, положительный семьянин, имеет жену–квашню и выводок при ней. А что? Закручу ему мозги, чтоб забыл и чад и своих домочадцев. Небольшое представление и глядишь — готов, свихнулся. А тут на него — бац! — аморалка и пошло, завертелись колеса… Парткомы, завкомы, месткомы… Эх и смеху будет! Я тебя проучу, мальчик! Ишь, чего вздумал! Еще молочные зубки не повыпадали, а туда же! На свет Егорыча замахнулся. Дудки, милок! Поползаешь пока под столом, а Станислав мне самой нужен, для собственного стойла…»
— Скажите, Светлана Александровна, а (верно, что начальник участка вынуждал вас предъявлять заказчику бракованную продукцию? — спросил Конязев, подстегнутый ее первым критическим отзывом о Ветлицком.
— Еще какая правда! И не раз. Причем, не только начальник, но и все рабочие поголовно. Так и норовят всучить брак, да еще ругаются, доказывают, что продукция их наивысшего качества. Но ведь вы понимаете, мы, ОТК, — фильт, через который не проходит ни одной бракованной детали.
— А как (вы пропустили вертолетные подшипники?
Лана развела руками, подняв глаза к голубому небу:
— Повеление свыше.
— От начальника участка?
— Ну–у… Он нам не указ. Берите выше.
— От кого же?
— От моей начальницы, разумеется, от Таисии Николаевны.
— Я с ней еще поговорю.
— Непременно. Через месяц она вернется из отпуска, — хихикнула Лана мысленно, представляя, как шуганет Ключаревская этого члена комиссии.
Конязев что‑то записывал. Наступила пауза. Вдруг Лана уже другим тоном, в котором сквозило сочувствие, сказала уверенно:
— А вы — человек семейный?
Конязев поежился, застигнутый врасплох вниманием красавицы.
— Почему вы так полагаете?
— Почему полагаю? — повторила она. — По тому, как пришиты пуговицы на вашей сорочке.
Конязев густо покраснел, но тут же нашелся, как повернуть разговор в свою пользу.
— Вы правы, — опустил он скорбно голову. — Вашей проницательности позавидуешь. Достаточно одного взгляда на пуговицу и — совершенно правильное представление о моей семейной жизни в целом. Она также наперекос, увы! Если бы вы знали мою жизнь…
— Увы! Не сомневаюсь, в ней много интересного и поучительного, но мне пора. «Торопит график часовой, стучат часы живее. Она трудится — просто во! А он — еще вовее!» — как пишет наш заводской поэт…
— Да–да, страшно жаль, Светлана Александровна… Я бы хотел, Светлана Александровна… я бы… извините, может, после работы продолжим наш приятный разговор, а? Вне завода? — спросил он почти безнадежно.
«Ха–ха! — рассмеялась в душе Лана. — Карась‑то не просто клюнул, он заглотил весь крючок!» — И изобразив некоторое колебание, приличествующее в начале знакомства, сказала как бы вопросительно, но скорее утвердительно:
— Вы меня хотите куда‑то пригласить.
— Очень хочу, очень!
— А куда?
— В любое место. В какое только скажете! — воскликнул взыгравший Конязев.
— Ну что ж, скажу, коли так, скажу… — пообещала Лана многозначительно, а сама подумала: — «Погоди, ты меня еще узнаешь. Ты от меня вообще без пуговиц явишься к своей квашне и долго плакаться будешь в ее застиранный подол…»
…После обеда к Ветлицкому подошел Зяблин и, поманив его в сторонку, спросил с обычным выкрутасом:
— Станислав Егорыч, ведомо ли вам, что по участку вашему бродят лихие страннички и подбивают честной люд на бунт?
— Что это на тебя нашло? Какие страннички? Против кого бунт?
Зяблин колюче ухмыльнулся:
— Дело такое: подкатился тут ко мне один… Я как раз ожидал, пока механик тормоза отрегулирует __ на прессе. «Извините, говорит этот самый подкатившийся, простите, говорит, пойдемте со мной…» В общем, притащил меня в завком в отдельную комнату, столичными сигаретами угостил, газировочкой минеральной, охлажденной — вот какая честь мне выпала! Начал то-се, короче, вижу — что‑то надо ему из меня вытянуть, а что — недопетрю. Расспрашивает, кем я недоволен, не притесняет ли начальник участка, директор завода. Причем намекает, дескать, давай, вали без стеснения, не бойся, все будет о’кей! Усекаете, Станислав Егорыч? Говорит, у — вас, то есть у меня был ужасный конфликт с начальником участка, так не расскажите ли поподробней? Тут я окончательно понял, что это за субчик, и пояснил ему кое‑что этак культурне–нько, аллегорически, так сказать…
Ветлицкий посмотрел подозрительно на волосатые кулаки Зяблина. Тот перехватил его взгляд, усмехнулся:
— Не–е-е… До этого, Станислав Егорыч, не дошло. Я просто рассказал ему маленький печальный эпизод из моего детства. Бедная мамочка моя всегда страшно беспокоилась обо мне и переживала. Паша, говорила она, сейчас по улицам бросают бомбы и стреляют, кому не лень. Так не вмешивайся ты, пожалуйста, в эти дела. Но я был непослушный ребенок и в наказание получил небольшую контузию. С тех пор со мной случаются ужасные вещи. Мне начинает вдруг казаться, будто я — четвероногое, стою возле своего персонального корыта, а кто‑то посторонний неприлично сует в мое корыто свой нос. Так все бы ничего, если бы я в этот момент, как выражается мой врач из психдиспансера, не делался социально опасным типом. Но оказывается, что я…
«Хорошо–хорошо, — сказал этот подкатившийся. — Я все понял». Он все понял, а? Сообразительный оказался, даже бутылочку охлажденного «нарзана» вручил мне на прощанье.
— Смех смехом, но страннички продолжают шастать среди работяг и, чувствуется, затевают склоку. Предположительно против вас. Кому‑то вы стали поперек горла. Прикиньте на досуге. Неспроста стараются обработать общественное мнение. Кстати, вы знаете, что такое общественное мнение?
Ветлицкий наморщил лоб, стремясь уловить как‑то размашистое колыханье зяблинского многословия.
— Не знаете? Так я вам скажу. Общественное мнение — это мнение одного лица, раздутое его прихвостнями до беспредельности. Примеры нужны?
Ветлицкий махнул безразлично рукой.
— Нет, Егорыч, шутки в сторону! — огрел Зяблин кулаком по станине пресса. — Провокация налицо! Кто-то хочет отбросить нас обратно в каменный век, но времена не те! Хватит шарпать нас, я объявляю войну.
— Войну? — прищурился на него Ветлицкий. — Ты какой‑то вроде пугливый стал, мерещатся тебе страсти-мордасти, как старой Деве… — похлопал он беспечно по плечу Зяблина, чтоб не показать собственную встревоженность. Теперь и ему вспомнился шустрый человечек с черными кудрями, вертевшийся в пролете.
«Надо разузнать, в чем дело», — подумал он и отправился в заводоуправление.
На заводе все знали, что комиссия главка ведет поголовную проверку служб и цехов, материальных складов, роется дотошно в бумагах отделов, интересуется развитием ударничества, соцсоревнования бригад коммунистического труда. Но кто сегодня обращает серьезное внимание на комиссию? Они следуют одна за другой почти без перерыва, и все требуют к себе особого отношения, и все отрывают работников от их обязанностей на производстве, от важных дел для составления всяческих ведомостей, списков, справок и выписок. Заводские люди привыкли к комиссиям и смотрят на них философско–мудро, как на старость или болезнь, — явления неприятные и вместе с тем — неизбежные.
На этот раз подоплека деятельности комиссии была другая. Хрулев не знал, что эта проверка затеяна вне плана, что начальник главка Яствин направил против него острие своей ведомственной пики с целью организовать «материал» на непокорного директора завода.
…Ловко обработанный главным инженером Круцким во время туристического похода, Яствин повел планомерное наступление, результатом которого должно быть ниспровержение Хрулева, посмевшего затеять вопреки ему, Яствину, дела, которые потребуют от главка огромного напряжения сил, а от заводов — увеличения производственных программ. Осада Хрулева началась продуманными тактическими маневрами и способами, испытанными не одним поколением интриганов. Мелкая сошка, получив личные задания, старалась в поте лица оправдать доверие, выказать свою преданность и, разумеется, выслужиться. Шастая по заводу, эти члены комиссии подбирали всяческий мусор, мелочи и пустяки, не стоящие внимания, затем все это сортировали, оценивали, накапливали.
Хрулев, руководя заводом, сосредотачивал внимание коллектива на главной задаче: добиться увеличения вдвое выпуска подшипников с Государственным Знаком качества. Добиться с помощью новой техники путем замены устаревшего оборудования новым. Давалось это с трудом. И все же импортные и отечественные станки вступали в строй ежеквартально. Модернизировались поточные линии, но очень медленно, поэтому и план приходилось вытягивать, что называется, за уши.
Вечерами, когда Хрулев оставался один в кабинете, он доставал из ящика стола план комплексного социально–экономического развития завода и, листая страницы с длинными колонками цифр, морщил в раздумье лоб и вздыхал, словно самолично ворочал ломом или устанавливал на фундаментах новенькие, блещущие эмалью автоматы. Сухие неинтересные для круга непосвященных людей цифровые выкладки в мыслях Хрулева становились необыкновенными. Их облик сказочно менялся, они начинали звенеть и светиться живым огнем поэмы, — еще не совсем стройной, с зазубринками стиля, со сбоями в содержании, но уже поэмы, воплощающей коллективные силы разума.
Воображение рисовало обновленный завод из стали, пластика, стекла. Цеха–автоматы будут гораздо красивее, даже более красивыми, чем новый корпус, сияющий голубизной стен перед окном директорского кабинета. Вместо грязного, разрытого экскаваторами заводского двора, вместо ям и траншей — зеленый сквер, и посередине — фонтан. В глазах пестрит от цветов, солнечные лучи играют с водяными брызгами, а в тени деревьев на скамейках отдыхают в обеденный перерыв рабочие.
Хрулев переживал судьбу завода, его будущее, как свое собственное, и не было в его представлениях неосуществимых фантазий.
«Чем больше перевыполнение плана, тем выше заработок, тел? больше отчисления на наши осуществимые фантазии», — заканчивал он этими словами каждую свою речь на заводских собраниях.
Он и сейчас волновался о делах завода, волновался издали, из Крыма, где лечился в санатории. Часто звонил по телефону Крупному, замещавшему его на время отпуска, советовал, как обернуться, чтобы закончить месяц не хуже других заводов, и неизменно получал успокоительный ответ: план будет выполнен. ЧП — тьфу, тьфу! — нет. Об организованной Яствиным проверке Круцкий не заикнулся. Промолчал и о том, что выдвинул свояка просто–Филю из прорабов на высшую должность, утвердив его по приказу начальником транспортного цеха.
Верный себе просто–Филя принялся за дело и с первого же дня переложил все заботы на плечи автомехаников, диспетчеров… Сам целыми днями болтался по заводоуправлению, ближе к начальству, или решал животрепещущие вопросы по прокладке и освоению новых туристических трасс в ближайшей семилетке.
— Сегодня, возможно, приду, — ответила Лана на приставания Зяблина.
…И вот накрыт стол. Без излишеств, как рекомендуют сейчас по телевидению: легкий ужин, состоящий из набора сандвичей, замороженное шампанское, кофе. Предусмотрен также вариант на случай, если что‑то помешает и гостья не придет: можно легко сгрести продукты в холодильник, не пропадут. Но Павел почему‑то уверен, что Лана будет обязательно.
От светящегося телевизора — в комнате голубоватое зарево. Развалясь в кресле, Павел поглядывал на экран, где эстрадная певица разевала широко рот, как бы намеревалась проглотить микрофон. В ее исполнении любимая народом песня «Дымилась роща золотая» звучала столь разухабисто, что Павла, питающего пристрастие к быстрым танцам, потянуло в пляс. Была бы сейчас Лана! Они бы!.. Но время еще не подошло, гостья не появлялась, и он, томясь ожиданием, все чаще поглядывал на часы.
На телеэкране вместо певицы появилась четверка горластых парней в «жениховских сорочках» с кружевами во всю грудь. Эти Павлу понравились больше. Умеют выдать, черти! Здорово получилась у них песня военных лет. Натурально. Аж за сердце тронуло. Детство вспомнилось голоштанное. Жизнь впроголодь… Как наяву представилась передовая перед боем, ветер, и глухая ночь, и бойцы, приникшие к земле. Еще секунда — раздастся артиллерийский залп и…
И Павел повалился навзничь от оглушительного взрыва.
Тьма… Тишина…
Несколько мгновений он лежал на спине, принюхиваясь растерянно и настороженно к зловонию, плывшему по комнате. Соображал: пожар, что ли? Вскочил, повернул включатель и выругался от злости. Сквозь желтоватый дым едва просматривались потроха телевизора.
— У–у-у! Бракоделы проклятые! — взвился он. Взорвалась трубка кинескопа. Такие эффектные номера случаются не каждый день.
В дверь громко забарабанили. «Лана!» — встрепенулся Павел и помчался открывать. Нет, не Лана. На пороге стояли соседки по квартире, изрядно испуганные. Увидев Зяблина живым и невредимым, сосед спросил ехидно:
— Бомбы пластиковые испытываете?
Павел молча указал на темную утробу «Темпа». Соседи похмыкали сочувственно и отправились к себе. Павел побрел на кухню за совком и веником. Сметая осколки стекла в кучку, он вдруг увидел возле разбитого телевизора камень. Небольшой, чуть поменьше куриного яйца. Павел подкинул его на руке и понял, отчего взорвался кинескоп: какой‑то дворовый хулиган швырнул камень в открытое окно, выходившее в сторону пустующего школьного участка. Уж не первый раз озлобленные второгодники и двоечники выбивают стекла в школе, а теперь взялись за жилые дома. Павел счел нужным предупредить соседей, показал им камень. Соседка тут же зашторила окна и, сдвинув брови, показала мужу на телефон, чтобы набрал «03».
Вернувшись к себе, Павел выглянул в окно, прикинул на глазок направление полета камня и у него возникла иная версия: не в телевизор метил дворовый хулиган — в него. Но за что? Врагов среди мужчин у него нет, не вспоминались такие и среди женщин. Но ведь хулиган тем и подл, что нападает без причин и без поводов.
Помотавшись по комнате, Павел взял электрофонарик, спустился во двор, обошел дом и, словно детектив из кинофильма, принялся шарить под окнами следы преступников. Осмотрел землю, кусты возле дырявого забора. Обрывки газет, мятые пакеты, щепки, детская рогатка — ничего достойного внимания. Сунул машинально рогатку в карман, вернулся в дом.
Мотоцикл с милицейским нарядом прибыл минут через двадцать. Сержант осмотрел развороченный телевизор, вещественную улику — голыш, спросил, где сидел хозяин во время нападения. Павел показал. Сержант выглянул во двор, сделал заключение:
— Метили не в телевизор… — И, покосившись на Павла, спросил: — Кого‑нибудь подозреваете?
— У меня врагов нет.
— Допустим. Однако действия злоумышленника не случайны. Чтобы сюда попасть, надо взобраться на то дерево или на забор, — показал сержант и, записав адрес Павла, пообещал, что завтра займется этим участковый.
Мотоцикл уехал. Радио пропикало десять часов. Вечер пропал. Не счастье на легких крыльях в образе Ланы влетело в комнату — булыжник. Не решение важных вопросов происходит сегодня — объяснения с милицией. Скверно, мерзко, отвратительно! Как быть? Лечь? Уснуть?
Павел бросил на диван простыню с подушкой и вдруг, словно мощный заряд катапультировал его из комнаты и швырнул по лестнице на улицу. Искривленное воображение заработало с такой быстротой, что он взвыл от мучительной догадки: «Катерина! Месть брошенной любовницы!»
Липкая, мутная, как одурь, потребность увидеть своими глазами покушавшуюся на его жизнь преступницу погнала его с бешеной скоростью по ночному городу. Перескакивая с автобуса на троллейбус, он через полчаса стоял под черемухой возле дома Катерины. Окна в ее квартире светились. Екнуло сердце, когда Катерина вышла на балкон, поставила у ног таз и принялась развешивать на веревке выстиранное белье. Закончила, посмотрела вниз. Павел затаился в тени.
— Макси–и-мка! — крикнула Катерина негромко. Чуть подождала, прислушиваясь, позвала еще раз, но мальчик не откликнулся, видать, заигрался допоздна.
В освещенном окне в доме напротив возник Ветлицкий. Он был раздет, в руках держал бутылку и стакан.
«Пьет пиво…» — облизнулся Павел, вспомнив, чго у самого осталось на столе нетронутое шампанское. Проглотил слюну. «Нет, не похоже, чтоб Катерина только что вернулась после диверсионной операции. Вроде стирает. Зря я, видать, погрешил на нее, не тот характер, чтоб вытворять такое».
Ветлицкий, опорожнив стакан, принялся что‑то жевать, затем лег животом на подоконник и стал глядеть наружу.
«Воздухом дышит… Перед сном. А ты, идиот, носишься по городу, сломя голову. Осел!» —чесанул себя самокритично Павел.
Ночной сквознячок донес откуда‑то с задворков вонь гниющих отходов, в подъезде замяукали коты. Павел постучал себя костяшками пальцев по лбу и отправился понуро домой, сетуя и укоряя попутно обманщицу Лану. Чем ближе подходил он к своему дому, тем злее думал о ней, проклинал ее коварство и лицемерие.
«Все, хватит! К черту всех баб! Буду вести спокойный уравновешенный образ жизни, наслаждаться в своем уголке тишиной и уютом».
Вошел в комнату и ахнул: под ногами хрустят осколки от разбитой бутылки шампанского, на полу лужа, камни. Павел опустился в бессилье на диван. В недобрый час, видать, затеял он сватовство.
Настойчивые звонки разбудили Ветлицкого. Встал, подошел к двери, спросил:
— Кто?
— Станислав Егорыч, это я, Катерина… Извините, пожалуйста.
— Что случилось?
— Откройте на минутку!
— Сейчас. Подождите.
Одеваясь, Ветлицкий взглянул на часы: «Ого! Трн ночи!» Открыл дверь, впустил Катерину. На ней был хот же пестрый халатик, в котором она развешивала вечером белье на балконе, но вид у нее сейчас какой‑то раздерганный, глаза красные от слез. Стиснув руки на груди, она умоляюще пролепетала:
— Простите, Станислав Егорыч. На коленях прошу: помогите…
— Что случилось?
— Пропал Максимка.
— Как пропал?
— Ушел поиграть с ребятами и с тех пор нет.
— С каких пор?
— С вечера.
— Ребят спрашивали?
— Всех знакомых обежала, всех соседей переспросила — никто не знает.
— Странно… А может быть, кто‑нибудь из родителей Максимкиных друзей просто не отпустил его домой по позднему времени?
Катерина закачала отрицательно головой.
— А мог он в милицию попасть, когда шлялся вечером по городу?
— Теперь вот я вспоминаю… Он был какой‑то не такой, как всегда. Будто обозленный. Если вы не поможете, Станислав Егорыч, не знаю что и делать.
— Чем я помогу вам?
Катерина глухо зарыдала.
— Ну, хорошо, я схожу сейчас в отделение милиции. Дежурный по своим каналам моментально узнает: задержан Максимка или нет? А вы идите, прилягте и не волнуйтесь преждевременно.
Катерина посмотрела с мольбой на Ветлицкого и в глазах ее зажегся огонек надежды. Вышли вместе во двор. Мостовые, тротуары Москвы, раскаленные июльским солнцем, спешили отдать городу накопленное за день тепло. Мигнул на повороте зеленый огонек такси, и скрылся. Встречных мало. Звуки их шагов доносятся издали, как слабое тиканье часов. Ветлицкий напрягает слух, зрение: не Максимка ли топает домой?
Дежурный по отделению милиции сделал запрос о пропавшем мальчике на центральный диспетчерский пост управления, оттуда, в свою очередь — по всем отделениям города. Спустя полчаса, поступил ответ: «Сведений не имеется».
Возвращался Ветлицкий медленно. Светало. Его обогнал пустой троллейбус. Грохотом и вонью обдал МАЗ. На все это привычное, примелькавшееся Ветлицкий бы в другое время не обращал внимания, но сейчас, при блеклом свете зари движение машин, беспорядочная смесь звуков вызывали в его воображении навязчивые картины уличных катастроф. Он почти уверовал в то, что стряслась какая‑то беда, но Катерине, ожидавшей одиноко на скамейке во дворе, сказал с напускной бодростью:
— В милиции нет. В больницах — тоже. Значит, удрал озорник из дому.
Катерина захлопала длинными ресницами:
— Час от часу не легче… Зачем ему удирать?
— Зачем? Обыкновенно… Мальчишки спокон веков убегают. Сговорятся чиграши и пускаются в странствия. Ведь скучно: зубрежка школьная и телеспорт. А они любознательные, хотят свет повидать, но где‑нибудь за Мытищами или Малаховкой странствия их кончаются. Думаю, то же будет с Максимкой. Нам с вами, Катерина, пора собираться на завод. Оттуда скорее…
— Что скорее?
Ветлицкий принялся рассуждать логически. Если мальчик убежал, значит, он находится или на пути к тому месту, которое его привлекает, или на самом месте. Вопрос: где это место?
О пропаже сына Легковой он сообщил в партком и Круцкому, исполняющему обязанности директора завода. Парткомовцы и Круцкий пообещали подключиться к поиску мальчика. На сепараторном участке женщины обступили осунувшуюся Катерину, всячески успокаивали ее, утешали. Конторская служащая, посаженная Ветлицким у телефона, звонила во все отделения милиции, больницы и морги. К обеду стало окончательно ясно, что в эти учреждения мальчик не попадал.
Услышав о Катерининой беде, Павел помрачнел. Вчера вечером, когда он, терзаемый подозрениями, подглядывал скрыто за Катериной, она выходила на балкон и звала сына. Максимка не откликался.
На правой щеке Павла задергалась жилка. Переодеваясь у шкафчика, он обнаружил рогатку. Откуда взялась? Повертел в руках, вспомнил: нашел вчера в кустах возле забора.
«Зачем я ее подобрал?» —задумался Павел. ГЛядя на рогатку, он испытывал тягостное ощущение.
Подъемник–тельфер протащил мимо него пустой короб, открыв проем ворот, в котором появилось размытое голубое пятно неба, напоминавшее ему голубую футболку, так любимую Максимкой. Павел купил ее в начале лета в киоске на Даниловском рынке и подарил мальчику. Уж никак не думал Павел, что воспоминание о пустячке так взволнует его! Оглянулся. Показалось, люди отводят от него глаза. И поделом. Разве поступают так настоящие мужчины?
Мысль Павла внезапно споткнулась. Он чуть не вскрикнул. Чепуховина–рогатка, найденная у себя под окном, — он все еще вертел ее в руке, — вызвала смутную догадку. Бросил переодеваться и помчался к Ветлицкому с просьбой отпустить его с работы.
Ветлидкий недовольно поморщился. План на волоске висит, а наладчик просится в отгул. Но понимая состояние Зяблина, его жалость к бедной женщине (о том, что Павел порвал с ней, Катерина не сообщила Ветлицкому), он скрепя сердце махнул рукой:
— Пиши заявление.
— Вот! — протянул тот заранее приготовленный листок.
Подписал, Ветлидкий покачал головой:
— Утомительный ты человек.
— Я найду Максимку.
— Ладно, вали! — подтолкнул его в спину Ветлицкий, не спрашивая, что он собирается делать.
Через час, закрыв створки окна, Павел стоял, укрывшись за шторой в своей комнате и наблюдал за пустующим среди лета школьным двором. Сидеть было утомительно и нудно, как в аэропорту, в непогодь, когда самолеты не летают и не известно, когда будут летать. На школьном дворе ничего не происходило, только кудлатая собака лениво гавкала на заевшихся голубей. Но вот собака повернула морду назад, навострила уши. Из‑за угла школы осторожно показалась вихрастая голова, затем — голубая футболка, затем и сам Максимка, подбрасывая с безразличным видом то левой, то правой ногой «лямду» — плоский грузик, опутанный нитками. Как Павел предполагал, так и случилось. Подбрасывая «лямду», Максимка продвинулся ближе, распугал ворчащих голубей и скрылся за изгородью. С минуту он не показывался, потом голова его возникла над оградой. Глаза остановились на застекленном окне зяблинской комнаты, и голова опять исчезла.
Павел вскочил, вынесся опрометью во двор и, затаившись в кустах возле забора, посмотрел в щель. Мальчик сосредоточенно расхаживал по двору, подбирал камни, подкидывал их на ладони, определяя на глазок вес, и рассовывал по карманам.
— Та–а-ак… — крякнул Павел. — Стихийный бунт поколения!.. А что? Так и надо на этом свете! Молодец парень, с характером!
Максимка, нагрузившись боезапасом, влез на ограду и оглянулся, проверяя, свободны ли пути отступления? Перенес для устойчивости ногу на другую сторону забора и принялся освобождать карманы, готовясь к атаке. Павел выскочил из‑за куста, схватил «бомбардира» за ногу и стащил вниз.
Мальчик дрался, как чертенок. Лягал каблуками по коленям, царапался, норовил укусить, извивался отчаянно, чтоб вырваться. Павел разозлился, поднял одной рукой за шиворот, другой схватил сзади за штаны и так понес брыкавшегося нарушителя к себе на второй этаж. Бросил его на диван, запер дверь изнутри, ключ сунул себе в карман. Присел на стул. Взъерошенный Максимка забился в угол, зыркал враждебно исподлобья.
— Ну, ладно, вояка, иди ко мне, — сказал Павел миролюбиво. Максимка не шевельнулся. — Садись сюда, — показал Павел место рядом с собой. — Давай поговорим, как мужчина с мужчиной.
— Не хочу.
— Почему?
— Сдавайте меня в милицию.
— Еще чего! Мать ищет его по всему городу, глаза проплакала, а он удрал и хоть бы что! Зачем убежал из дому?
— А зачем вы поругались с мамой? Вы сами убежали!
По щекам Павла пошли пятна. Встал, подошел к Максимке, положил ладонь на макушку. Максимка увернулся, лицо его сморщилось. Он. кусал губы, чтоб не расплакаться. Павел почесал затылок, поежился под требовательным взглядом чистых детских глаз. Молвил хмуро:
— Напрасно ты порешь горячку. Стекла бьешь, убегаешь… Мы с мамой взрослые, мы сами разберемся в своих делах без тебя.
— За мамку некому вступиться… Она хорошая, а вы ее обижаете. Она все время плачет и курит!
— Эк, ты какой! Защитник… — помялся виновато Павел. — Мы поссорились, мы и помиримся.
— Как бы не так! Помиритесь… Я стоял за дверью и все слышал.
— Подслушиваешь, значит… Нехорошо…
— А вы нас бросили — хорошо?
— Ладно, пойдем к матери с повинной вместе. Вдвоем не так страшно, верно? Пойдем, а то у нас с тобой еще столько дел! Вот тоже работенка предстоит — восстановительный ремонт… — показал Павел на телевизор без кинескопа. Максимка опустил голову.
— Я нечаянно… Я не хотел…
Павел взял его за плечи:
— Ну, потопали к маме.
Максимка молча двинулся к выходу. По пути Павел сообщил на завод, что мальчик нашелся. Изголодавшийся Максимка дома дохлебывал остатки вчерашнего супа, когда в квартиру вбежала Катерина. Павел стоял возле двери, но она словно сквозь него прошла, не заметила. Схватив голову сына, посмотрела секунду в лицо, чмокнула куда‑то, отстранила от себя, стукнула ему по затылку и, упав в изноможении на табурет, заплакала.
Павел подошел к ней, отнял руки от лица и нагнувшись сказал:
— Дай уж и мне заодно… И прости. Ударь покрепче, чтоб все стало, как было. Нет, чтобы стало лучше! — уткнулся он лицом в ее белые руки.
Катерина молчала. Она совсем выдохлась, не могла ни слушать, ни возражать. Лишь тепло, исходившее от ее рук, приободряло Павла. Ему хотелось в эту минуту сделать что‑то хорошее, важное, что свидетельствовало бы о его порядочности и раскаянии. Мысли сумбурно кружились в голове, но придумать он ничего не мог, сказал только, что нужна ему лишь она, Катерина, и что их совместная жизнь станет лучше.
Не нужны были Катерине его слова. Она сердцем своим, а не разумом почуяла искренность его признания.
Катерина подняла на него глаза — карие, золотистые и с какой‑то яростной нежностью впилась всеми пальцами в его уши. Павел стиснул зубы от резкой боли. Обмякшая Катерина вздохнула и вышла в переднюю снять туфли. Максимка прильнул к Павлу, уткнулся носом в его ухо, зашептал быстро, с захлебом:
— Смотрите, не уходите больше от нас, папа.
Сердце Павла вздрогнуло от последнего слова.
Он ничего не ответил, только прижал мальчика к себе.
Измаявшись прошлую ночь под ящиками возле овощного магазина, Максимка скоро уснул. Павел заспешил на завод во вторую смену отрабатывать дневной отпуск. А когда вернулся за полночь и тихо открыл дверь своим ключом, в комнате висел синеватый сумрак. Катерина не спала. Голое плечо белело из‑под одеяльца, глаза открыты. Павел присел к ней, крепко поцеловал. Невыразимый восторг в глубине ее_зрачков поразил Павла и как зов откликнулся во всем его теле. Он разделся, лег возле Катерины, и все тревоги улеглись.
Катерина глубоко вздохнула.
— Что с тобой?
— Я только сейчас по–настоящему почувствовала себя женщиной, — прошептала она растроганно.
— Сейча–ас?! — удивился Павел, немножко разочарованный тем, что не сумел разбудить раньше в ней женщину.
— Бесстыдная стала я, — зарделась Катерина.
— Брось мамочка… Хватит нам путаницы, теперь она позади. Ишь, какой вояка растет! Скоро по шее давать будет…
— Детей надо воспитывать, — вздохнула Катерина. — А что я одна могу с этими разбойниками?
— Вместе будем, мамочка. Вместе рожать и воспитывать вместе… — засмеялся Павел самодовольно.
Вызовы Яствина подчиненных в главк — дело обычное, он вообще привык и страшно любил работать ночами в те, недоброй памяти времена, когда для руководителей не существовало ни времени суток, ни выходных. Правда, это компенсировалось другим: пока, бывало, все спят, ты за ночь придумаешь такое, утром — все ахают. Престиж, авторитет, влияние создавались ночами в тиши кабинетов.
Сейчас не то… День, насыщенный мелочами, снижает накал. Да и мельтешишь все время на глазах у подчиненных. Другое дело, когда тебя разбудят или ты кого‑то поднимешь за полночь: это возвышает человека в собственных глазах, он чувствует себя причастным к особо важным событиям, он личность, которая вершит судьбы! Тебя встречает в строгом затемненном кабинете старший и говорит просто: «Надо!» И ты уже причастен к великим.
А в дневное время что? Тут и говорить нечего, обстановка нивелирует ранги, сравнивает вышестоящих с подчиненными, ставит всех почти на одну ступень. И ничего не поделаешь — болезнь времени. Но все равно есть еще возможности показать себя: раз в год происходит «слушание» завода, уж тогда директоришки — держись!
На заводе подготовка к такому «слушанию» ведется загодя всеми отделами и службами предприятия, чтобы директор явился в назначенный день во всеоружии, готовый к доказательным спорам, готовый отражать нападки начальников отделов главка, которые стремятся всегда свалить собственные грехи на завод.
В прошлом квартале такое «слушание» состоялось. Провалов и грубых просчетов в работе коллектива выявлено не было, а мелкие… У кого их нет? Записали: положение в основном стабильное с незначительным повышением производительности труда. Хрулев получил целевые указания, а затем с заводскими специалистами наметил мероприятия на будущее. Мероприятия были одобрены парткомом и вдруг — опять «слушание»! За полчаса до конца смены позвонили от Яствина и предупредили: завтра в главк.
— Ведь два месяца тому назад… — попытался объяснить Хрулев, но его слушать не стали. — Я не готов, я только что вернулся из отпуска и приступил к работе!
— Не знаю, не знаю. Мое дело предупредить, — ответствовала секретарша.
— Соедините меня с начальником главка!
— Его нет.
Хрулев оказался в безвыходном положении. Еще не бывало, чтобы труд большого рабочего коллектива обсуждался в таком пожарном порядке. Материалов под руками директора нет и нет времени на подготовку. Единственным помощником его на предстоящем «чрезвычайном» заседании оставалась собственная голова. Призадумался: от кого исходит инициатива? Не иначе, как от комиссии главка, которая рылась тут в его отсутствие. Утром, при обходе цехов, озабоченный Ветлицкий рассказывал о совершенно бесцеремонном поведении членов комиссии, пытавшихся собирать среди рабочих компрометирующие материалы против руководства завода.
Все это весьма странно, но еще более странно, что Круцкий ни разу даже не заикнулся о комиссии, хотя по телефону разговаривали едва не каждый день. Или счел все это ерундой? А напрасно… Такая беспечность не к лицу.
Хрулев нажал кнопку звонка к секретарше, потребовал:
— Пригласите главного…
— Он заболел и уехал домой.
— Что с ним?
— Кажется, отравление.
Секретарша ушла. Хрулев набрал номер домашнего телефона Крупного, но на звонки ответа не последовало.
«Ладно, — решил Хрулев, — особых упущений у нас нет, а из‑за всякой чепухи придираться к нам не станут. Черт не выдаст, свинья не съест!»
Если времени для подготовки у Хрулева не было вовсе, то у аппарата главка — хоть отбавляй! И аппарат трудился не покладая рук. По сложившейся традиции, перед открытием совещания, начальники отделов собирались неофициально где‑нибудь на «потолкуй» для координации взглядов. Яствин на таких «оперативках» не присутствовал, хотя не только знал о них, но посредством верных лиц контролировал и направлял усилия подчиненных в нужную ему сторону.
На этот раз местом для обмена мнениями был выбран невзрачный кабинетах начальника отдела материально–технического снабжения Геннадия Любчика. Гладкий, словно специально откормленный и отполированный малый с круглой головой и малюсеньким носом, похожим на стручок перца, носил прозвище «Голубой». Не из‑за особых свойств характера или каких‑то иных высоконравственных качеств: просто он единственный из всех сотрудников главка носил летом сногсшибательный костюм ярко–голубого цвета. Начальники отделов о положении дел на заводе хорошо знали по отчетным материалам. Их было вполне достаточно, чтобы верно определить уязвимые места. Изучив их всесторонне, подчиненные Яствина заготовляли два варианта собственного мнения. Один — обтекаемый, положительный, на случай, если начальник главка изволит отнестись к работе завода благосклонно, другой — разносный.
Судя по тому, с какой поспешностью велели явиться Хрулеву на слушание, все понимали, что вряд ли что‑то хорошее ожидает директора. Многолетний ежедневный тренаж сделал любого начальника отдела чутким, как орхидея, и прядал каждому весьма тонкое обоняние. Следя внимательно за тоном и последовательностью распоряжений шефа, они без труда улавливали не только настроение, но и желания его.
Начальник технического отдела Трезубов, приятель Хрулева по студенческим годам, зайдя в кабинет Любчика, спросил озабоченно:
— Коллеги, что все это значит?
После натянутой паузы ответил всезнающий начальник планового отдела. Поблестев туда–сюда стеклами очков, пояснил:
— Кажется, Хрулев допустил… м–м-м… роковую, можно оказать, грубейшую ошибку. Пока Федор Зиновьевич был в краткосрочном отпуске, Хрулев вошел непосредственно в министерство с какими‑то предложениями. Шеф же считает их авантюрными, несвоевременными. И кажется, наш новый уважаемый министр с Федором Зиновьевичем согласен. Я узнал об этом случайно. Чувствуете нюансы? Через голову Федора Зиновьевича… Да чего там говорить! За подобные самодеятельные номера…
Любчик хихикнул и остроумно съязвил:
— Пришло время Хрулеву распечатывать пакет…
— Какой пакет?
— Как, вы не знаете про директоров Иванова и Петрова? Ну, которые развалили работу и которых сняли?
— Очередной анекдот? — спросил Трезубое невесело.
— Истина, а не анекдот, — продолжил Любчик. — Вот послушайте. Прогорел, значит, Петров, принимает у него дела новый директор Иванов. Петров ему говорит: «Я тебя, слышь, уважаю и хочу тебе помочь. Видишь, в сейфе три запечатанных пакета? Так вот, когда у тебя с делами станет худо, вскрой пакет под номером один и точно следуй написанному. Иванов поблагодарил предшественника и принялся вершить дела. Метет новая метла год, второй, а пыли все меньше и меньше. Чувствует Иванов, снимать будут. Тут и вспомнил о пакетах, оставленных в сейфе Петровым. Достает номер первый, читает: «Хочешь удержаться — немедленно начинай реконструкцию завода».
«Идея!» — обрадовался Иванов и завертел катушку реконструкции. Мобилизация технических, общественных и прочих всяких сил, то–се, это построить, это перестроить, сто станков передвинуть сюда, двести — туда, рационализация, механизация, завод гудом гудит, одно худо: отдачи от реконструкции нет. Года три-четыре гудели, видит директор, липа все! И впрямь пришла пора выгонять его. Но, стой! Еще есть пакет номер два. Вскрыл, читает: «Немедленно выходи в общественные организации как новатор». «Хе! Эго мы запросто!» — ожил Иванов и бросил клич. Мобилизнул всех и все, и пожалуйста, результат: выдающийся продукт коллективного творчества. «Без увеличения производственных мощностей, мощностей и количества людей достичь того‑то, поднять то‑то, понизить… уменьшить… увеличить… Понеслось на собраниях, на конференциях, на активах барабанное тра–та–та! Почин! Начинание! Новаторство! Год прошел, другой.
…Иванов успел уж забыть о своем почине, а другие все еще возятся с ним. Но и тут конец пришел, появился почин другого «жучка» и вытеснил почин Иванова. Опять над беднягой нависла угроза. Теперь он уже без всяких колебаний распечатывает третий пакет с целевыми указаниями и читает: «Готовь три пакета следующему директору».
Коллеги Любчика посмеялись.
— Анекдот, а ведь по сути — жизнь! — сказал седой гривастый начальник ОКСа Дымокуров. — Сейчас это модно — реконструкции… Реконструируем, реконструируем, а не пора ли, братцы, и за работу браться? Выдавать в конце концов качественную продукцию, чтоб у нас ее с руками отрывали, а не крутили носами, увидев марку: «Мейд ин УССР»?
Усмешка начальника производственного отдела Куликовского заразительно коснулась остальных.
— Насчет этих самых реконструкций бесконечных даже в печати стали… гм… прорезаться высказывания. Робкие, правда, с оглядками на все четыре стороны. Но и это хороший симптом, если пишут о желательности сбавления пыла у любителей реформ и реконструкций наподобие анекдотических Иванова–Петрова…
— За год мне пришлось побывать почти на всех заводах нашего главка, — сказал технолог. — Своими глазами видел, как на некоторых наставили столько оборудования, что даже в одну смену не используют. Со станков даже не снята смазка консервации. А они стоят и морально стареют.
— Не работают? — вопросил начальник планового отдела. — А где работники? Молодежь не хочет идти в рабочие, не хочет трудиться на станках, а почему? Да мы сами виноваты! Сколько лет трубили в газетах, в кино, книгах, по радио о том, вот, мол, мать — простая свинарка или штамповщица, зато дети у нее профессора, артисты, музицисты!
Начальник планового отдела подумал чуть и продолжил:
— Институты плодятся как грибы, Калужская область стремится переплюнуть Псковскую, вуз на вуз городят. По моим неточным подсчетам, в сети политехнического обучения страны студентов в два раза больше, чем учащихся профтехучилищ, нужных нам позарез. На заводе того же Хрулева цеха держатся на привозных «лимитчиках». А разве это настоящие рабочие? У них дели иные, они развращены самой системой трудоустройства. Каждый из них думает, а чем я хуже москвича? Почему я должен вкалывать на самых трудных и грязных работах? Только потому, что родился в захолустье? Вопрос законный. Потому «лимитчики» стремятся во что бы то ни стало выйти замуж за москвича или жениться на москвичке, — прописаться и делать в жизни то, что им нравится.
Любчик громко хмыкнул:
— В школе, где учится моя дочка, провели анкету. Безымянную, с одним вопросом: кто кем хотел бы стать после окончания школы? И что же? — Любчик чмокнул воздух, покачал головой. — Почти все девушки— киноактрисами и журналистками и лишь одн^ — парикмахером. Ребята — дипломатами и космонавтами. Правда, двое пожелали быть таксистами, потому что всегда в кармане свежая копейка.
Начальник планового отдела протер очки и направил «потолкуй» в рабочее русло:
—-Так что же, бояре, нам деять нонче? Казнить аль миловать ослушника окаянного дилехтура Митяйку Хрулева?
— Как повелят… — наигранно–холопским тоном произнес Любчик, воздев руки кверху.
— Единственное производство, работающее у нас без перебоев с материалами, — это фабрика слухов, сплетен и склок, — заявил угрюмо начальник производственного отдела Куликовский, и все с любопытством повернулись к своему старейшине. — Что же эта фабрика выпустила? — продолжал тот. — А выпустила она бодягу, якобы Хрулев заявил, что шефу нашему пора на. пенсию и что вместо него нужно поставить современного руководителя, глубоко знающего методику научного управления производством. Он даже запретил провозглашать тосты в честь нашего начальника.
— Ну, это уж наглость с его стороны!
— Не хватало еще, чтоб какой‑то хрю–хрю–хрюлев…
— Несчастный наш главк, коль не способен породить собственного Магомета…
— Однако, чепуха, товарищи! — поморщился Трезубое, однокашник Хрулева. — Что же, по–вашему, Хрулев круглый дурак? Да Дмитрий Васильевич никогда не ляпнет ничего того, что ему инкриминируют! Это значило бы задернуть петлю на собственной шее! Подозреваю другое: слухи фабрикует тот, кто сам хочет спихнуть Хрулева.
— Всегда верят в то, чего желают…
— Эх, братцы, силы лжи — всемогущи!
— Меня интересует вот что: зачем мы, сооственно, собрались? — спросил седой Дымокуров, щурясь на окружающих.
— Да–л-да, товарищи! — поднял голос начальник производственного отдела Куликовский. — На самом деле, ведь мы не добровольное общество спасания на водах! Дебатировать о начальстве нечего, наше дело исполнять, что нам приказывают. Ежели сегодня у нас единого мнения нет, а это, я вижу, так, пусть каждый изложит собственные соображения непосредственно на совещании. Хотя считаю долгом предупредить — это не лучший в наших условиях способ проявления индивидуальности…
…В сумрачный кабинет Яствина Хрулев вошел вслед за работниками аппарата главка. Поздоровались, сели вдоль длинного стола, поставленного торцом к рабочему месту начальника главка. Хрулев, как было здесь принято, занял место справа от Яствина, перед которым лежала какая‑то папка.
«Материалы по проверке работы завода комиссией», — отметил для себя Хрулев.
Совещание открылось кратким указанием Яствина о задачах, поставленных перед главком очередным приказом министра, и выразил беспокойство о положении дел на заводе. При этом рука Яствина, раскрыв папку, лежавшую перед ним, машинально перекладывала листки слева направо, губы слегка кривились в усмешке.
Его трудно было понять, в каком ключе он намерен вести совещание. Дальнейший сценарий известен только ему. Руководители отделов, являющиеся вспомогательными элементами, уставились на шефа.
Начинать во здравие, а кончать за упокой — формула, которая веками используется хитрой бюрократией. Именно этот испытанный прием не мудрствуя лукаво и пустил в ход Яствин. Монотонно, без выражения, он принялся расхваливать так и этак деловые качества Хрулева, его старания улучшить работу предприятия, а закончив хвалебное бормотанье, крайне насторожившее самого Хрулева, поднял вверх палец.
— Но!
Выдержал несколько секунд вескую паузу, чтобы затем продолжить тоном, полным разочарования:
— Но, увы! Все это, к сожалению, в прошлом. Потому мы и вынуждены вторично в течение квартала слушать товарища Хрулева. Слушать потому, что завод потерял устойчивое положение. Анализ причин спада показывает: виноват в этом в первую очередь директор, переставший серьезно заниматься производственными делами. Судите сами: вместо усиления организационно–воспитательной работы, мобилизации коллектива на выполнение поставленных задач, как того требуют высшие органы, в то самое время, когда начальник главка прерывает собственный отпуск, чтобы как‑то свести концы с концами и спасти положение, товарищ Хрулев преспокойненько отправляется на курорт! Мало того, для поднятия своего престижа, он пытается навязать главку и министерству свои прожекты. Не так давно ответственные работники главка совершенно определенно высказали товарищу Хрулеву мнение по этому поводу, однако он не внял голосу специалистов, пошел дальше, совершил демарш против всего аппарата главка, чтобы создать у министра впечатление, будто мы здесь все — консерваторы. А это, между нами говоря, — пересмотр всей нашей экономической и производственной политики! Как вытекает из поведения Хрулева, для него авторитетов не существует, но сам он требует к себе особого, исключительного отношения, в частности при распределении материально–технических ресурсов. Я имел удовольствие в кавычках познакомиться с документом, представленным непосредственно министру, о строительстве на вверенном ему заводе и должен заявить: это чистейшее фантазерство!
— Минутку! — воскликнул Хрулев бледнея. — Прошу объяснить: зачем я сюда вызван? Отчитываться о работе коллектива завода или выслушивать разносные поучения в свой адрес? Если для второго, я немедленно удаляюсь.
Хрулев встал, отодвинув с грохотом стул.
— Дмитрий Васильевич, опомнитесь! — воскликнул Яствин с насильственной улыбкой. — Разве можно так? Вы нетерпимы к самой мягкой товарищеской критике! Нехорошо. Садитесь. Нельзя же в самом деле окуривать вас одним фимиамом. Верно? Дело прошлое, но между нами говоря, и фимиам приедается… — улыбнулся Яствин.
Тон был задан. Настроенные на нужную волну почувствовали себя свободней, закивали согласно головами. Если окажется теперь, что на заводе Хрулева все в отменнейшем порядке, чего никогда не бывает, его все равно дружно заклюют. Это Хрулев прекрасно понимал. Яствин умышленно делает из мухи слона и тут же организует охоту на этого слона.
«Необъективный доклад комиссии главка — вот в чем причина», — решил Хрулев и прошелся взглядом по сидящим в кабинете. Никто глаз не поднял. Трезубов, однокашник студенческих лет, смотрел куда‑то в сторону и часто вытирал платком обильно потеющие лоб и шею. И вдруг как удар — Хрулев почувствовал, будто земля начинает ускользать из‑под его ног и он остается в пустоте. Поддержки нет и ждать ее неоткуда.
Яствин откашлялся, сказал деловитым тоном:
— Плановый отдел, какие имеются соображения о деятельности завода? Нет соображений? Ах, есть… Что?
— Перерасход фонда заработной платы, — ответил плановик, пряча глаза за толстыми стеклами очков.
— Один из основных показателей? Скверно!
Хрулев покрутил головой. «Издеваются. Паясничают, будто на самом деле не знают, отчего перерасход!..» Ответил сдержанно, стараясь не сорваться.
— Объяснения приложены к месячному отчету.
— А вы своими словами. Своими… — уставился на него с прищуром Яствин.
— Причин несколько. Первая: металл поступил на завод поздно, в конце месяца, и мы уж в который раз встали перед дилеммой — выполнять план или экономить фонд зарплаты? Но выполнение плана — закон. Отсюда вынужденные сверхурочные с полуторной оплатой, которые и подкосили фонды. Причина вторая: иемерность металла: большие припуски или вовсе другие профили проката и труб. Приходится металл перегонять в стружку. Здесь уж двойные потери: и в зарплате, и в стоимости металла.
— А почему вы не получаете мерный металл? — перебил Яствин демагогически, но Хрулев не обратил внимания, продолжал:
— Третья причина: неотработанность технологии по нескольким новым типам подшипников. НИИ возится до сих пор. Мы сами хотели довести, посылали письмо в главк, но нам ответили: занимайтесь производством, а экспериментировать — дело НИИ.
— Понятно: виноваты все, кроме вас, — бросил реплику Яствин.
Хрулев опять не обратил внимания, он шел напролом:
— Главным виновником в перерасходе фонда зарплаты является отдел материально–технического снабжения.
— Что вы скажете на это? — повернулся Яствин к Любчику и перелистал страницу в папке перед собой.
«Точь–в-точь дирижер, читающий за пультом партитуру…» — отдал Хрулев должное Яствину, а вернее — той ловкости, с которой он вел разгромные дебаты.
«Голубого» чуть покоробило. Заявил тоном человека, на которого возвели неслыханную напраслину:
— Металлом завод обеспечен полностью. Иначе как бы товарищ Хрулев выполнил план по валу? Просто подчиненный директору заводской отдел снабжения неактивно реализовал материалы и комплектующие изделия.
— По валу! — воскликнул Хрулев. — Так почему же вы склоняете меня за невыполнение номенклатуры? За недостачу подшипников на экспорт? Заводу на нынешнее число недодано… — он стал перечислять по памяти, но Яствин его остановил:
— Хватит, ясно. Продолжайте, производственный отдел.
— По номенклатуре действительно недодано семь особо учитываемых типов, в том числе…
— Требую отметить в протоколе, что металла нет по сей день! — воскликнул с раздражением Хрулев, проникаясь мгновенной ненавистью к лживому скользкому «Голубому». Начальник производственного отдела продолжал:
— Экспорт… Подчеркивать излишне, что значит невыполнение. Если с соцстранами можно еще найти общий язык, договориться посредством СЭВ, то с фирмами Италии или Франции — не получится. Зато получается неустойка. За срыв поставок приходится расплачиваться государству золотой валютой!
— Подумаешь! — вставил Яствин. — А что товарищу Хрулеву до золотого запаса государства? Между нами говоря, и некоторые другие директора с отсталоместническими настроениями смотрят на интересы страны сквозь пальцы. Дело прошлое, но мы в свое время делали по–другому. Где бы ни были, что бы н. и делали, думы наши оставались вот тут, на своей земле.
Мы не стеснялись ни в средствах, ни в действиях. Дело прошлое, но для примера годится.
Перед войной послали меня, молодого директора завода, в Америку, в город Цинциннати. Целая группа товарищей отправилась, специалисты по оборудованию, станки подобрать. Стали там водить нас по заводам, всякие чудеса показывать капиталистические: автоматические и прочие линии. Мои спутники‑то оказались верхоглядами, все таращатся по верхам, но я — калач тертый, мне все это до лампочки. Я под ноги гляжу. И что же? Вижу — болты анкерные точат для станков, да такие тонкие — просто на удивление. Мне‑то известно, какие дышла суют у нас в подобное оборудование, сколько лишнего металла расходуют. Раза в три больше! Ну, пока они там то–се про высокие материи, я тихонько нагнулся, вроде шнурок завязываю на туфле, а сам незаметно — хап! — обрезок и — в карман. Хе–хе! Понимаю, скажете: аморально, мелкий экономический шпионаж. Но во имя чего?
Я прекрасно знал, чем рискую и во имя чего. Цель оправдывает средства. Все спроворил честь честью, провез, извиняюсь, в использованных подштанниках… Сдал в лабораторию на анализ, и стало известно, из какой стали делают тонкие болты. Какая экономия металла!
Я даже премию за это получил… Не в похвальбу себе, а в назидание некоторым… Верно?
Заседание одобрительно загудело. Растревоженного Хрулева просто подмывало, у него просто не было больше сил терпеть издевательства. Спросил несвойственным ему, каким‑то придавленным тоном:
— Федор Зиновьевич, неужели у нас до сих пор работают те самые станки «Цинциннати», которые вы отбирали тогда для завода?
— Да, те самые… — важно откинулся на спинку кресла Яствин.
— Извините, но я не совсем понимаю, зачем понадобился этот самый экономический шпионаж с болтами? Не проще ли было вывернуть любой болт с любого станка, поставленного фирмой, и отдать его на анализ? К чему так опасно рисковать собой?
Начальники отделов мельком переглянулись, оценили язвительную подковырку Хрулева.
Яствин густо покраснел:
— Вот видите, как вы дерзко разговариваете, товарищ Хрулев. А я ведь старше вас! Я для вашей же пользы указываю на пороки, присущие вам, руководителю, поставленному, чтоб организовывать и устранять неполадки. А у вас, между нами говоря, процветает протекционизм, порочащий самую суть социалистического производства! Как вы могли допустить, чтоб начальник участка… э–э-э… как его? — пробежал Яствин взглядом но листкам в раскрытой папке. — Да, Ветлицкий! Чтоб он с вашего благословения занимался обманом государства и подбивал на это рабочих? Не понимаете? А подшипники для вертолетов, всученные мошенническим путем заказчику? Это что! А–а! Я буду лично разбираться! — погрозил Яствин.
Хрулев пожал устало плечами. На губах мелькнула чуть приметная улыбка. Пояснил со вздохом:
— На всученных, по вашему выражению, подшипниках вертолеты прекрасно летают и будут летать, поскольку не в подшипниках крылась причина неудач. Я ездил к авиастроителям, они довольны нашей продукцией и сами изменили завышенные технические условия.
— Конечно, конечно! Я ведь не учел, что виноваты все, кроме вас…
Яствин сделал рукой движение продолжать представителю технической службы Трезубову. Этому, пожалуй, пришлось потруднее, чем остальным. Глядя вниз и куда‑то в сторону, он мямлил о потерях от брака, о производственном травматизме, о рационализации. Говорил явно через силу, истязая себя за то, что в угоду начальству городит чепуху о товарище, которого знал не один год и глубоко уважал.
Хрулев с пристальным и не совсем уместным странным любопытством наблюдал за извиваниями кривившего душой однокашника, а в груди его то накатывала, то отливала не испытываемая ранее тупая боль, и даже не боль — гнетущая тяжесть под сердцем.
К исходу второго часа совещания высказались начальники всех служб, в том числе помощник Яствина по кадрам, туповатый, подтянутый, строевого вида мужчина, не преминувший куснуть директора за текучесть кадров. Пересилив себя, чтоб не послать кадровика подальше, Хрулев с насмешливым подобострастием и теми же трескучими словами, которыми говорил помощник по кадрам, произнес:
— Уважаемый товарищ начальник отдела кадров совершенно справедливо и своевременно указал на наши недостатки, за что ему пребольшущее спасибо. Безусловно, мы здесь недоработали, каемся, учтем и впредь будем руководствоваться ценными указаниями и не делать упущений. Народ у нас передовой, сознательный в целом и в частности. Есть, к сожалению, отдельные лица малосознательные, требующие квартир, улучшения условий труда и других мелочей, якобы необходимых для нормальной жизни, но мы со всей принципиальностью и энергией примемся за борьбу с этими нездоровыми проявлениями.
Помощник по кадрам хлопал глазами, тужась определить, в каком смысле следует воспринимать слова директора: в положительном или в отрицательном, а начальники отделов давились от смеха. Нет, сегодня этот Хрулев явно не того… Сам в петлю лезет.
Яствин принялся читать заранее приготовленное решение.
«Отметить… обязать… заострить… указать… Предупредить… объявить выговор, лишить премии…»
— Я не согласен с решением, — сказал Хрулев вставая.
— Жалуйтесь, — пбжал иронично плечами Яствин, взглянув на него недобрым взглядом из‑под полуопущенных век. Затем объявил, что совещание закончено, все свободны.
…Хрулев ехал на завод, не глядя по сторонам, точно за Еетровым стеклом «Волги» были не бурлящие улицы столицы, а бесцветная пустыня. Тупое нытье под сердцем усиливалось. Думал со злостью: «Почему поднялся против меня Яствин? Перебулгачил все и вся своей комиссией?»
Вчера, в первый день работы после курорта, Хрулев сразу заметил нервозность у руководителей среднего звена. Ну, понятно — директор, другие управленцы, но при чем Ветлицкий? Кому встал поперек дороги? Будь это три года назад, когда он принял разваленный участок и принялся наводить порядки, тогда другое дело, тогда бы это имело объяснение. В такие периоды возникают недовольства, сплетни, сыплются доносы, но когда коллектив поднялся, достиг успехов… Обидно выслушивать беспочвенные обвинения от высокопоставленных ответственных лиц, передергивающих факты, раздувающих мелочи.
От мрачных мыслей, одолевавших Хрулева, и день казался пасмурным, хотя солнца — море, и горячий ветер врывается в окошко машины, и от клумб плывут густые ароматы цветущих флоксов и гвоздик.
…Из кабинета Хрулев позвонил Ветлицкому, тот явился минут через десять. Присел у двери, ожидая, когда директор закончит разговор с начальником шлифовально–сборочного цеха, приятелем Ветлицкого — Тараненко. Речь шла о целлофановых пакетиках для упаковки подшипников. Мелочь, но от нее зависит выполнение месячного плана заводом в целом. Подшипники на экспорт Тараненко собрал, а пакетов нет.
Хрулев вызвал заместителя по общим вопросам. Тот, очевидно предчувствуя, о чем будет речь, захватил с собой папку переписки с поставщиками и выложил перед директором пять копий официальных телеграмм в главк с требованием обеспечить срочную отгрузку целлофановой пленки и ответы «Голубого», гласящие, что квартальные фонды израсходованы, пленки в наличии нет и что если удастся добыть, то лишь к концу месяца в счет следующего квартала.
— Тридцатое число на носу! Когда же я буду сдавать готовую продукцию? — шумел Тараненко. — Давайте пленку немедленно! — чуть ли не за грудки брал он заместителя но общим вопросам.
— А чем я занимаюсь, как не распроклятой вашей пленкой! — рычал тот на Тараненко.
— Поезжайте сейчас же к Любчику и решайте вопрос, — приказал Хрулев.
— Поехать недолго, Дмитрий Васильевич. Хоть к черту на кулички поеду, только все это напрасно. Любчик проявляет абсолютную индифферентность, я же отлично вижу! Обращался к нему не раз.
— Все равно езжайте, — повторил Хрулев.
Собрав бумаги в папку, замдиректора понуро удалился. За ним ушел Тараненко, бубня про себя ругательства. Оставшись вдвоем с Ветлицким, Хрулев сказал:
— Делали мне нынче у Яствина компанейский втык с припаркой… Как свора голодных шавок накинулись, а я никак не уразумею, не уловлю, из‑за чего науськал их шеф? Из‑за чего ударился в амбицию? Просто корежит его. Кстати, по тебе тоже прокатывались, припомнили вертолетные подшипники, да еще что ты выгнал с участка какого‑то члена проверочной комиссии. Вот это уж, прямо тебе скажу, лишнее.
— Я выгнал члена комиссии? Как же я мог выгнать его, ежели я его не видел?
— Не знаю как, но Яствин во всеуслышанье заявил, что такой‑то кандидат наук из НИИ по фамилии… Сейчас и фамилию скажу, я отметил себе… — полистал блокнот Хрулев. — Ага, вот! Кандидат наук Конязев…
— Конязев?! — подался Ветлицкий вперед.
— Зачем ты с ним связывался?
Ветлицкий опустил глаза, молвил глухо:
— Я с ним никогда не связывался. Вы лучше его знаете.
— Туманно что‑то.
— Тумана нет, Дмитрий Васильевич, вы чихали в свое время его диссертацию.
Хрулев нахмурился и стукнул себя ладонью по лбу:
— Тьфу! Так это тот самый Конязев, обворовавший тебя со своей любовницей!
— Со своей нынешней женой и бывшей моей супругой, — уточнил Ветлицкий.
— Та–а-ак… На арене появляются знакомые лица… Эти не остановятся ни перед чем. Дом сожгут на растопку, чтобы подогреть для себя кашку…
— Яствин — родной дядя Геры, потому Конязев и оказался в НИИ, — внес ясность Ветлицкий.
— А–а-а… Вот какие, оказывается, подспудные связи! Семейная лавочка. Организованное наступление широким фронтом, хотя и с малопонятной целью.
— Дмитрий Васильевич, а не кажется ли вам, что это превентивная мера со стороны Яствина?
— Гм… Разве я ему чем‑то угрожаю?
— А как вы считаете, он должен вести себя, если бы ему внушили, допустим, что вы не считаетесь с ним и вообще не ставите его ни во что?
— Я? — забарабанил Хрулев ногтями по столешнице, задумавшись, вспоминая, очевидно, свои поступки, слова, которые могли вызвать у Яствина подобную реакцию, но, кроме глупо–подхалимского тоста Круцкого на эту тему во время обеда в лесу, не вспомнил ничего. Неужели это самое и послужило… Нет, что‑то здесь не так…
Хрулев шлепнул ладонью об стол, как бы отсекая все, говоренное прежде, и спросил уже другим тоном:
— Какие у тебя вопросы по завершению плана месяца?
— Никаких. Надо работать, — изрек Ветлицкий сакраментальное двухсловие, которым как заклинанием завершались на заводе оперативки, планерки, совещания и вообще производственные разговоры.
Ветлицкий ушел. Хрулев откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Слева под лопаткой, точно шилом, беспокойно покалывало. Сморщился, подумал со злой обидой:
«Живем на нервах, под угрозой стресса. Сражаемся на войне, где нет огня атак, где поле боя — кабинеты, в которых ранят тебя смертельно сволочи, сжигают живьем на кострах собраний, не шашкой, а бесчеловечными проработками перехватывают горло…»
Раздался телефонный звонок. Хрулев посмотрел с раздражением на аппарат. До чего ж неохота снимать трубку! Ведь все равно ничего приятного не услышишь. И все же надо отвечать, жизнь не дает забыться ни на минуту.
Во дворе за стенами, полинявшими от непогод и заводских испарений, в торчащих щербатыми клыками старых корпусах трудятся верящие в его разум и опыт люди. Надо думать о них.
Поговорив по телефону, Хрулев пододвинул к себе папки с делами и принялся мудрить над ними, как толковый шахматист над доской с фигурами, схватывая всю обстановку целиком и предугадывая последующие события на несколько ходов вперед. Но сегодня, узы! Разносное «слушание» в главке повергло его в состояние, когда голова, кажется, работает, а четкой мысли нет. Поморщился, встал и отправился на территорию завода в цеха отводить душу среди людей.
…Возле «Бланшарда» толпились люди, одетые не по–рабочему. Они стояли спиной к проходу, и Ветлицкий видел только их затылки. Рядом с ними возвышался костлявый начальник сборки Тараненко и что-то втолковывал окружающим.
«Подцепил новое пополнение, — констатировал Ветлицкий с некоторой завистью. — Конечно, в шлифовально–сборочном новое оборудование, а к новому молодежь сама тянется, агитировать не надо».
Подойдя к группе, сзади, Ветлицкий прислушался. Тараненко, закончив какое‑то объяснение, кивнул на «Бланшард», спросил:
— А теперь, товарищи, кто из вас скажет, что это стоит перед вами?
Приняв слова Тараненко за приглашение проявить остроумие, парни сгрудились возле станка, задвигались вокруг, приседая, заглядывая под станину, почесывая затылки. Ременные передачи… шкивы… рычаги…
— Знаю! — шлепнул один себя ладонью по лбу. — Это гильотина в капитальном ремонте.
— Вовсе нет, — возразил другой остряк. — На этом мимолетном виденье прошлого работал в юности Максим из одноименного кинофильма.
Тараненко окоротил их.
— Станок здесь не для смеха, он служит механику при ремонтных работах. Я же показываю его вам, чтоб до вас дошла разница между оборудованием, на котором предстоит работать вам, и вот этим, на котором делали подшипники ваши старшие товарищи и наставники. На сработанных ими подшипниках вращались, можно оказать, колеса истории нашего государства. Вами же изготовленные подшипники должны быть еще лучше, несравнимо лучше, потому что им надлежит работать в космосе и под землей, при немыслимых температурах и нагрузках, в огне и в воде месяцами и даже годами. А для этого требуется точность и еще раз точность. Что главное для рабочего в наши дни? Гнать количество? Ни в коем случае! Абы как, но побольше — не нужно. Пусть один подшипник работает год, а не двенадцать штук по месяцу. Ка–чест–во! А для этого надо быть хорошими специалистами. У каждого дела свои тонкости, учитесь секретам ремесла у наставников, понятно? Ну и слава богу. А сейчас идите в цех, там продолжим, — закончил Тараненко объяснение новичкам.
Те двинулись к выходу. Ветлицкий, подойдя сзади, стукнул по плечу приятеля кулаком.
— Ты что же, соседушко, приводишь на чужую территорию бесплатные экскурсии?
— Так ведь лучше один показ на контрастных примерах, чем сто часов болтовни. Это способ испытанный, его применяли еще древние спартанцы.
— Ты, я вижу, дюже силен в античной истории.., Когда тебя выгонят из цеха за невыполнение плана по экспортным подшипникам, приходи ко мне работать гидом. Посажу кассира, будет продавать билеты, как в Оружейную палату, — кивнул Ветлицкий на «Бланшард».
— А ты будешь водить экскурсии. Так и наскребем помаленьку на случай невыполнения финансового плана…
— Смех смехом, а к этому идет, — помрачнел Тараненко. — Обидно, черт побери, вот так! Подшипники приняты по первому классу, а сдать не могу. Тьфу!
— Я слышал краем уха, когда заходил к Дмитрию Васильевичу. Только непонятно, почему не использовать парафинированную бумагу? Заворачивай в нее!
— Нет, на экспорт разрешается исключительно в полиэтиленовой пленке. Таковы технические условия. Бумага годится лишь для внутрисоюзного потребления. Но несчастье, Станислав, в том, что и бумаги у нас нет. Финляндия прекратила поставку. Почему? Ты, я вижу, ужасно темный, газетки‑то хоть изредка почитывай.
— А что там?
— Рабочие–бумажники бастуют, требуют чего‑то для жизни. Вот я и оказался жертвой экономической борьбы пролетариата против капитализма. Полнейший прогар!
— Н–да… Если производственные силы вступают в конфликт с капиталистическими производственными, отношениями, тут уж ничего не попишешь. Тебе, сознательному интернационалисту, не остается ничего, кроме как терпеть тяготы во имя победы финского рабочего класса, — подковырнул Ветлицкий друга.
— А ну тебя! — отмахнулся тот. — Пойду звонить диспетчеру, вторые сутки не дают бездельники плюсовых шаров…
Тараненко исчез. Ветлицкий постоял еще немного, раздумывая о том, как раскаты классовых битв влияют на зарплату Тараненко и его подчиненных.
Прошли еще сутки. Ни полиэтиленовой пленки, ни бумаги завод не получил. Утром перед оперативным совещанием Хрулев категорическим тоном заявил в главк, что месячная программа под угрозой срыва. Склады сборочных цехов забиты готовой продукцией, нов отдел сбыта подшипники не отправляются. Если главк, в частности, Любчик, не обеспечит в течение суток упаковочным материалом, завод план не выполнит.
— Любчик знает и делает все от него зависящее. Не одни вы в таком положении, — пробасил Яствин. — А вам, между нами говоря, чем сидеть сложа руки и ждать, когда посыплется манна небесная, следовало бы заняться изысканием собственных возможностей. Выявляйте скрытые резервы.
Яствин положил трубку. Хрулев еще несколько минут сидел, обдумывая совет начальника главка: «Не ждать», «изыскивать», «выявлять». Все это демагогия, но делать что‑то действительно нужно. На Любчика надежды нет. На Яствина — тоже. Не выполнит завод план, ну и что? В главке заводов много, другие перекроют недовыполнение, и в целом будет все в ажуре. Зато на директора станут всех собак вешать, и никому не докажешь, что не твоя вина.
Поручив начальнику производства завода провести оперативное совещание, Хрулев отправился в райком партии. Передал первому секретарю записку, и тот принял его в неурочное время. Должно быть, потому принял, что Хрулев никогда не приходил в райком плакаться на трудности, не толкался в отделах и по коридорам, собирая новости и настроения начальства, по примеру некоторых других, не стремился выпячиваться своей активностью, а тем паче показывать свои якобы тесные контакты с партийными органами. Уж коль Хрулев пришел, значит, действительно стряслось чго–го серьезное.
Секретарь, сам бывший инженер–химик, выслушав Хрулева, усмехнулся про себя: «А ведь не зашел к секретарю по промышленности, нет, знает, что тот машиностроитель и с полиэтиленовой пленкой не поможет. Но положение у Хрулева действительно безвыходное, тут добрым советом не открестишься, из самых наилучших советов пленку не прокатаешь… Однако, безобразие! Нерадивых снабженцев надо наказывать. На что эго будет похоже, если их обязанности станут выполнять секретари райкомов? Вместе с тем оставить коллектив завода на произвол судьбы в критический момент нельзя».
Записав что‑то в рабочей тетради, секретарь потянулся одной рукой к трубке телефона, другой — к абонементному справочнику звонить своему товарищу, с которым прежде работал, ныне директору химзавода а Подмосковье. Объяснил ему ситуацию, в которой оказался подшипниковый завод. Директор–химик пообе–щал дать взаймы Хрулеву тонну порошка–сырья. Но порошок — только половина дела, надо из него еще прокатать пленку. Хрулев поблагодарил секретаря за помощь, отправился на завод проката, лично договориться с руководством, иначе все хлопоты впустую. Приехал, и что же? Цех прокатки вторую неделю не работает, сырья нет, машины выключены. Директор химзавода куда‑то умчался, а главный инженер и разговаривать не хочет из‑за какой‑то тонны порошка. Машину нужно разогревать полсуток! Во что обойдется такая химия? В какую копеечку встанет? Хрулев не сдавался, объяснял, упрашивал, но химик ни в какую! Договорились лишь после того, как Хрулев пообещал отковать химикам в своей кузнице громоздкую деталь к их машине и взял у главного инженера чертеж, но предупредили, что практически пленка будет готова только завтра к полудню.
Хрулев развел руками. С полудня до конца месяца останется восемнадцать часов, за такой срок упаковать полностью продукцию все равно не удастся. Не спасут ни организация дополнительной третьей смены на сборке, ни сверхурочные. Хрулев готов пойти на все: на перерасход фонда зарплаты, на ухудшение всех экономических показателей, лишь бы выполнить план и особенно по экспортным подшипникам.
Вернувшись на завод, он позвонил председателю завкома, без согласия которого проведение сверхурочных работ запрещено.
— Первый раз, что ли! — молвил председатель завкома со вздохом, зная, в какое плачевное положение поставлен завод. Начальник сборки Тараненко тоже «ура» не закричал. Буркнул раздраженно:
— Машину кнутом не подгонишь.
Его слова означали: упаковочные автоматы не успеют сделать свое дело, и продукция к десяти часам утра, когда считается, что месяц закончен, останется лежать в цехе, отгружена не будет.
— Ты давай шуруй у себя, выжимай все, а мы тут подумаем, как быть, — оказал Хрулев.
Долго думать не пришлось. Технологи моментально подсчитали и подтвердили, что действительно Тараненко попадает в глубокий цейтнот… Для завершения плана не хватит полсмены. Четыре часа!
Недовыполнение поистине мизерное, а потому еще более позорное. Хрулев вызвал на совет начальника отдела сбыта, у того настроение было гораздо оптимистичнее.
— Была бы продукция готовая — оформим и отгрузим.
— Как оформите?
— Очень просто: авансом. Подумаешь — важность! Все равно вагоны под погрузкой будут стоять до вечера. У нас с начальником товарной станции полное взаимопонимание и взаимное доверие. Он оформит документы, что вся продукция сдана до десяти утра. Мы за полсмены дозезем все остальное.
«Рискованная затея… построенная на личных взаимоотношениях двух ответственных лиц… Гм…» — задумался Хрулев.
— Все это делают при крайней нужде, Дмитрий Васильевич. Так до нас было, будет и после нас. Здесь никакого обмана нет. Кстати, начальник товарной станции клянчит самосвал раствора на ремонт платформы. Да он и без цемента оформит накладные.
— Блатмейстерские штучки… — проворчал Хрулев колеблясь.
— Другого выхода нет.
— Значит, вы уверены… вы считаете…
— Наша судьба в руках стрелочников, Дмитрий Васильевич.
— Н–да… Действительно, похоже, что так. Остается уповать единственно на вашего приятеля–железнодорожника.
Не успел начальник отдела сбыта вернуться в свой кабинет, как позвонил Круцкий. Он все еще болел после отравления некачественной пищей, но от заводской жизни не отрывался. Вот и сейчас принялся дотошно выспрашивать о состоянии производственных дел. Начальник отдела сбыта сказал, что план, пожалуй, удастся вытянуть, приняты срочные меры с оберточным материалом, правда, со временем швах, но есть договоренность, и накладные будут оформлены на всю продукцию.
— Правильно решили, — похвалил Круцкий.
— Благодарю, — сказал прочувствованно начальник отдела сбыта. Но если бы он мог увидеть в этот момент выражение, мелькнувшее на лице главного инженера, то понял бы, что решение, которое принято, следует немедленно отменить.
Крудкий же блудливо ухмыльнулся и, довольный, потер руки с длинными пальцами. «Ну, кажется, Хрулев сам себе роет глубокую яму, остается лишь подтолкнуть. Афера с железнодорожниками вылезет ему боком. Мы ее легко выдадим за преднамеренное злоупотребление и доведем процесс до логического завершения.. Обстоятельства складываются как нельзя более удачно, и я ничем не рискую. Подошла пора подключать своячка просто–Фшио, пусть отрабатывает должок. Задаром, что ли, воткнул я его на должность начальника транспортного цеха! Пусть в поте лица добивает своего директора–недруга, иначе Хрулев сам спустит его на прорабские высоты… А я по–прежнему — в тени…»
И Круцкий, набрав номер телефона, спросил Филиппа Стратилатовича. Его на месте не оказалось. Ответившая дежурная получила распоряжение немедленно разыскать того начальника и сказать, чтобы Филипп Стратилатович тут же позвонил главному инженеру на квартиру. Просто–Филя появился на проводе минут через десять.
— Немедленно приезжай ко мне! — приказал Круцкий.
— А на чем ехать?
— На космическом корабле!
— Я не могу выехать из завода на машине.
— О, черт! Не можешь на машине — скачи на ишаке! Вот послал бог родственничка.
— Надо выписывать путевку шоферу, а печати нет.
— Как то есть — нет? Ты потерял печать? — догадался Круцкий.
— Нет… Только резинку, а деревяшка осталась.
— Тьфу, раз–зява! Ничего знать не хочу! Через полчаса стоять передо мной!
Коварный план, возникший в голове Крупного, не мог быть выполнен без содействия просто–Фили. Когда тот, раздерганный и вспотевший, предстал перед грозными очами высокопоставленного свояка, Круцкий без всяких вступлений ошарашил его лобовым вопросом:
— Ты знаешь, что Хрулев категорически против твоего назначения начальником транспортного цеха и хочет загнать тебя обратно в прорабы.
— М–м-м… — промычал просто–Филя.
— Вот так, дорогой товарищ начальник, без печати… — хмыкнул Круцкий и продолжил ехидно. — Поставил на должность тебя, бездельника, я. Снимет директор.
— Снимет… — согласился со вздохом просто–Филя.
— Это уж точно. Ну и как же нам быть? С директором?
— С директором? А что я могу?
— Ты, Филя, тупица, — оказал Круцкий проникновенно. — Ты — существо настолько малоразвитое, что просто удивительно, как еще удается тебе отличать автомобиль от пылесоса. Ты вместе с компанией твоего народного контроля можете Хрулева… — Круцкий сделал движение рукой, подражая дворнику, подметающему улицу.
— А нечто можно? — усомнился просто–Филя.
Круцкий покачал безнадежно головой.
— Ладно, дорогой, не занимайся думаньем, не затрудняй себя непосильной работой. Слушай, что я скажу, а в остальном дело твое телячье… От тебя требуется одно: послезавтра утром, слышишь? Утром ты, как председатель группы народного контроля, сделаешь со своими соратниками проверку в отделе сбыта. Полную! И составишь акт, когда продукция поступила, в котором часу, в каком количестве, как оформлена и когда отправлена на товарную станцию. Проверить тщательно всю документацию за сутки, понял?
— Есть подозрения на приписочки?
Круцкий не ответил, продолжал:
— Особое внимание обрати на экспортные подшипники. Есть сведения, что Хрулев велел отделу сбыта оформить на них наряд авансом. Продукция после десяти утра будет еще в цеху, шурупишь? Так ты и в цех загляни.
— Ага…
— И заруби себе: никому ни гу–гу! Могила! Своему председателю комитета позвонишь вечером домой и скажешь, что это твоя инициатива, придумай мелочную какую‑нибудь причину. Можешь даже состряпать от имени сознательных рабочих анонимное заявленьице в комитет, оно будет тебе основанием для проверки. Улавливаешь?
— Будет сделано!
— В таком случае отправляйся и действуй. Тепленькое кресло начальника транспортного цеха завода надо зарабатывать честным трудом, понял? И последнее: когда все будет заактировано и подписано, — бегом ко мне с копией акта проверки.
Лицо просто–Фили расплылось в улыбке:
— Здорово! Теперь мы Хрулева…
— Помолчи!.. — поморщился Круцкий презрительно. — Выполняй приказ.
Просто–Филя, настропаленный Круцкям, сработал четко и безошибочно. На другой день утром представители группы народного контроля заняли свои места. Один из членов бригады, прямой подчиненный просто-Фили, дотошный и въедливый бухгалтер транспортного цеха, принялся сличать накладные и тут же обнаружил, что сдаваемая первого августа продукция, оформлялась прошлым месяцем, то есть задним числом. Налицо грубая приписка. Представители народного контроля составили акт в трех экземплярах, подписали его, а решительный, агрессивно настроенный бухгалтер присовокупил к акту и сопроводительную записку. Смысл ее сводился к тому, что в результате попустительства со стороны руководства на заводе имеют место преступные деяния, выражающиеся в злостном нарушении постановлений правительства, направленных на борьбу с приписками и очковтирательством. Копию акта надлежит передать в органы прокуратуры «на предмет привлечения виновных к уголовной ответственности».
Если акт был подписан всеми без осложнений, то насчет сопроводительной записки мнения распались, и первым, кто нарушил единство, оказался не кто иной, как сам просто–Филя, заявивший, что никаких записок не требуется.
— Мы сделали свое. Дальше пусть разбираются и делают выводы высшие инстанции: главк и министерство, — пояснил он важно.
«Осторожничает мудрый Филин», — подумал с неудовольствием активный бухгалтер, стремящийся показать себя достойным стражем законности. Откуда было знать бухгалтеру, что истинной причиной «осто–рожничанья» начальника являлась не мудрость, а отсутствие от Круцкого указания по этому пункту. Своим же умом просто–Филя прикинул, что сам факт приписки чересчур мизерный, чтобы этим занималась прокуратура. Нарушение есть, а убытки? В чем они выражаются? В какой сумме? То‑то и оно! Нет, уж лучше недобор, чем перебор в таком деле… Пусть лучше лопает Хрулева собственное начальство, тем более, что Яствин и так зуб на него точит, боится, как бы Хрулев не сшиб его с поста… Некоторые думают, что Филипп дурак, хе–хе, не понимает что к чему. Как бы ни так!..
Спустя сутки документы проверки были посланы в главк и в райком партии, и тут оказалось, что секретарь райкома совершенно не согласен с выводами группы просто–Фили. Он заявил председателю районного комитета народного контроля:
— Методы у вас… прямо‑таки драконовские. Что-то уж слишком круто замешено.
— Здесь все сущая правда, — подтвердил председатель. — Расследовала целевая группа.
— Сущая правда… Это смотря с какой стороны на нее взглянуть. Правда никогда сущей не бывает.
— Но мы на то и поставлены, чтоб отличать!
— Уж больно резко выпирает наружу сущая эта самая… Тут и ребенок увидит, но мы не дети, знаем, как ныне «борцы за правду» используют это в собственных целях.
— Как же нам быть? Если мы не примем мер, то в глазке и подавно. Там встанут горой за Хрулева, своего человека. Не станут выносить сор из избы, — пояснил председатель.
— Не думаю, — покачал отрицательно головой секретарь райкома. — Хрулев там не в фаворе. Он не мог закрыть план прошлого месяца из‑за мелочи, а в главке палец о палец не ударили, чтобы помочь. Хрулев лично приходил ко мне и просил содействия — завод недотягивал каких‑то полтора процента, имея готовую продукцию. Для главка — что один завод? Чепуха’ Недовыполнение перекроют за счет других заводов, и все будет в ажуре. А коллектив страдает! Тут уж за директора возьмутся по–настоящему, есть к чему придраться, есть повод, чтоб разделаться с неугодившим кому‑то хозяйственником.
— Извините, я ничего этого не знал, — смутился председатель районного комитета народного контроля. — Я займусь лично этим материалом.
— Займитесь. За нарушение производственной регламентации директор заслуживает того, чтобы ему было. строго указано или поставлено на вид, но…
— Мне все ясно.
— Очень хорошо, иначе пойдет у нас, как по Кольцову: «Раззудись, плечо, размахнись, рука!»… И останемся мы без кадров.
Так был воспринят акт просто–Фили в райкоме. Но когда он прибыл в главк, обрадованный счастливым стечением обстоятельств, Яствин присовокупил к нему материалы проверки работы завода, представленные комиссией главка, и срочно отправился в министерство.
Телебашня на Шаболовке, казалось издали, волнисто изгибается в дрожащей знойной дымке. Поливочные машины днями напролет обильно поливали раскаленные мостовые, малочисленные дворники прыскали из шлангов на поблекшую зелень газонов, на тротуары, смывая в канализационные стоки разбросанные обертки от мороженого. Лютое солнце 1963 года сжигало все.
К вечеру жара немного опадала, но духота оставалась, точно в парилке. Едва солнце скрывалось за Поклонной горой, как тут же вспыхивал багровый закат, охватывая полнеба, и всякий, смыслящий мало–мальски в приметах, мог безошибочно предсказать точно такую же погоду на завтра.
Пятнадцатого августа, когда стрелки часов приблизились к семи, на квартиру к Ветлицкому начали прибывать гости. Сегодня вечер по случаю дня рождения хозяина. Появление каждого гостя возвещалось громким ударом в гонг, то бишь в здоровенную латунную сковороду, висящую у двери: подарок Виктора Тараненко холостяку Ветлицкому «на хозяйственное разведение». По днищу сковороды гравировка: «Дили–бам!
Пусть всегда звонит друзьям!»
Встретив в передней Дерябина с женой и приняв из его рук какое‑то объемистое сооружение, завернутое в бумагу, Ветлицкий покачал головой.
— От тебя, конечно, можно ожидать только адской машины.
— Неча тут. Дареному коню в зубы не смотрят.
— А если конь троянский?
— Не трусь!
Старые приятели, продолжая шутить, поднаддали друг другу тумаков, пожали крепко руки и, разойдясь на шаг, критически хмыкнули.
— Это что за штаны на тебе? — прищурился Ветлицкий.
— Отличные штаны! Видишь? И так стоят! И так!
— Колос–е-сально! Ты словно катапультировался с последнего журнала мод.
— Я, что ли, покупал их! Прицепился… Это она все! — фыркнул он, кивнув Дерябину на свою супругу, одетую в короткую клетчатую юбку и прозрачную кофточку.
…Дерябина тут же принялась совершать над столом нечто вроде магнетизерских пассов, от которых на длинном столе, состыкованном из двух коротких, происходили всяческие метаморфозы: что‑то исчезало, что‑то появлялось…
Ветлицкий не мешал: знал, что Дерябина считает себя по части сервировки наивысшим авторитетом. Между тем стол оборудован был по–холостяцки обильно, уставлен разнокалиберными бутылками, цветами. Много было цветов и на окнах, и даже на полу в банках. Магнитофон наигрывал что‑то экзотическое, со всхлипом.
Дерябин занял свободное место у распахнутого окна и раскупорил пачку сигарет. Закурил и принялся пускать кольцами дым. В углу наискосок, в низком кресле сидела, эффектно выпрямившись, Лана. Вчера она форменным образом вошала Ветлицкого в краску. Встретив его специально посреди пролета, заговорила таким тоном, с такими ужимками, что, глядя со стороны, каждый понимал: начальник участка и бригадир ОТК решают очень сложный и важный производственный вопрос. И действительно вопрос был не из простых.
— Даже пропойцы–грузчики из овощного магазина сочли б тебя невежливым… А еще говорят, долг платежом красен!
— Не пойму, в чем я провинился перед администрацией ОТК? — усмехнулся Ветлицкий.
. — Не поймет! Очень мило! Когда у одинокой женщины был день рождения, она, как мне помнится, пригласила избранный круг гостей, в котором и провела весьма приятный вечер. Конечно, человек предполагает, бог — располагает… Чуда в тот вечер не свершилось, однако кое‑что помнится. Или я ошибаюсь? Ну что ж, если вы не приглашаете одинокую женщину, опасаясь, что она станет шокировать общество, ей остается лишь поздравить грядущего именинника в рабочей, так сказать, обстановке и пожелать ему здоровья, успехов в труде, в личной жизни. Так, кажется, звучит поздравительный штамп?
— Довольно! — бросил Ветлицкий раздраженно.
Работницы, наблюдавшие за оживленно разговаривающими посреди пролета, подумали, сочувствуя Ветлицкому: «Опять бригадирша бракует какие‑то детали, а начальник отстаивает их качество и сердится на Нивянскую».
Чувствуя обращенные на него взгляды, Ветлицкий расслабился, оказал с усмешкой:
— Между прочим, этого самого гостя одинокой женщины в течение так называемого именного вечера обманули трижды.
— Трижды? Какая мелочь! Да будь на ее месте другая женщина, настоящая, она обманула бы его… Ха–ха! Взялся считать женские обманы! Где та кибернетическая машина, которая учтет?!
— Вот именно, — подтвердил Ветлицкий и добавил: — Не в пример ей, я на самом деле именинник. Истинный. Без тройного обмана, и я по собственной инициативе хотел сегодня вечером вручить вам официальное приглашение на светский раут.
— Очень лестно. Не сомневайся, одинокая женщина явится без опоздания.
— Так и надо, раз она эмансипированная.
— Ты хочешь сказать, с нее как с гуся вода?
Ветлицкий усмехнулся. Наблюдавшие за ними рабочие вздохнули с облегчением: начальник и бригадирша нашли решение производственному вопросу.
Лана повернулась, выгнула спину и пошла, грациозно покачиваясь, меж грохающих прессов.
…И вот она пришла на квартиру к Ветлицкому, и стало сразу вокруг праздничней, нарядней. На Лане ситцевое платье, редко усеянное подобием разлапистых цветов магнолий, на ногах лакированные «шпильки». Возле нее тут же сгруппировалось несколько гостей: выздоровевший Круцкий, как всегда без жены, Виктор Тараненко с женой Зоей, заводским экономистом, — женщиной очень въедливой, весьма пышной и притом жароустойчивой: в такую духотищу платье из плотного материала было застегнуто на ней под самое горло. Здесь все давно знали друг друга, ежедневно встречались и потому чувствовали себя свободно. Через мииуту–другую Зоя овладела разговором и, поглядывая с иронией на мужчин, не просто выражала свои мысли, а вещала:
— Век инженеро–руководителей приходит к закату. Это понимает всякий, знающий толк в производстве.
— Ай–ай–ай! Вечная память нам, несчастным… — завздыхали хором мужчины.
— Вместо вас на первое место в хозяйстве, как и должно быть, выходят экономисты–организаторы.
— А нас куда? В курьеры?
— Ваши функции будут ограничены техникой и технологией.
— Зоя Тимофеевна, пожалуйста, просветите нас, тьму–тьмущую, растолкуйте, что она за существо полосатое, этот самый «организатор»?
— Оно — друг директора.
— У–у-у!.. А если это она?
— О–о-о!..
— Друг‑то друг, но у всех есть обязанности, четко очерченные штатным расписанием.
— Друзья и обязанности… Что‑то не очень согласуется.
— Почему? По обязанности даже мужья бывают…
Лана, метнув на собеседницу острый взгляд, сказала:
— А вопрос остался открытым.
Зоя усмехнулась.
— Отвечаю. Организатор, значит, добрый советник. Добрый! — подчеркнула она.
— Это что‑то наподобие юрисконсульта? — подковырнул Зою муж.
— Похоже, но не одно и то же…
— Судя но тому, чему учат в институте, я не согласилась бы занять такую должность ни за какие золотые. Попробуй сунься со своими добрыми советами к такому, например, начальнику цеха… — кивнула Лана на Тараненко.
— Это точно, Светлана Александровна, — засмеялся Тараненко. — Советник, не наделенный властью, хуже бедного родственника. Все от него отмахиваются. И брось ты, Зоя, овои проповеди, — повернулся он к жене с досадой. — Мало мы внедряли всяких дурацких «новшеств», а после не знали, как от них избавиться? Помнишь, Станислав, как на Волжском угробили станочный парк?
— Это когда взяли оборудование «на социалистическую сохранность»? Помню, перестали выполнять регламентные работы и даже средний ремонт отменили. За год расколошматили все вдрызг!
— Тогда, говорят, даже самолеты и поезда отдавали пассажирам на «еоцеохранность».
— Анекдот, но жизненный.
— И все‑таки Земля вертится! — подала голос Зоя. — И все‑таки «организатор» будет внедрен. Он просто нам необходим.
Увлеченные разговором, не заметили, когда вошел Хрулев с женой. Поскольку никто сигнала гонгом не подал, слова его, прозвучавшие от двери, явились неожиданностью.
— Организатор за рубежом — есть отец, сын и святой дух производства, един в трех лицах. Он экономист, юрист, и он же инженер. Ко всему еще и отличный коммерсант, тонко чувствующий конъюнктуру, инициативный перед конкурентами. Часто бывает, что он сам и хозяин либо держатель контрольного пакета акций. Это делец иной психологии, иного масштаба и других возможностей, чем мы. Каким же образом внедрить его, приспособить к нашим условиям? Ведь у отжившего, как утверждает Зоя Тимофеевна, свой век директора–инженера целый лес поучающих, направляющих и указующих перстов! Раньше министерством замыкалось, а нынче еще совнархоз. Наша инициатива, сметка и так далее замыкаются теперь на нас самих. У нас чересчур маленький мирок влияния. Мы, как в старой деревне, распоряжаемся лишь сыновьями, зятьями, снохами — теми, что в нашей избе. Так что вопрос с «организаторами» мне не кажется самым животрепещущим.
— Дорогие товарищи, — подал голос Ветлицкий, — самым животрепещущим вопросом, на мой взгляд и на данный час, является поедание того, что поставлено на столе. Прошу занять места.
Гости пришли в движение, размещаясь за столом по принципу «кому с кем хочется». Ветлицкий сел справа от Тамары Хрулевой, слева от него — Тараненко с Зоей, напротив — Лана. После сдержанно–хвалебных тостов в честь именинника, ибо он настойчиво просил обходиться без излишеств, Дерябина, привыкшего не к коньяку, а к другому напитку, бросило в пот. Он то и дело полировал свою блестящую лысину клетчатым платком. Бутылки быстро опорожнялись, застольные разговоры становились громче. Хозяин полез в холодильник за подкреплением. Через час–полтора затянули «Тополя, тополя…», а после песни пустились танцевать. Отменная танцорка Лана проявляла такую активность, что даже нежелавшие вскакивали с мест и выделывали ногами кренделя, раскачивались в быстром ритме, хлопали в ладоши. Глаза Ланы гордо сверкали, общее внимание делало ее еще красивее.
— Чем не пара нашему Станиславу? — сказала томно супруга Дерябина с многоопытной улыбкой в щелках глаз.
А музыка все быстрее, движения танцующих все стремительней. Над головами стремительно носились налетевшие на свет мотыльки, и никто из присутствующих не слышал звонка, кроме Крупного, сидевшего степенно возле двери, ожидавшего этого звонка. Он вышел на лестничную площадку, там стоял возбужденно улыбающийся просто–Филя. Сказал что‑то Крупному, и тот тоже оживился, подвигал бровями, соображая, и махнул овояку, чтоб убирался. Вошел обратно в квартиру, шепнул походя что‑то одному из гостей, и тот, отключившись от своей партнерши, подокользнул к главному инженеру. Обменялись несколькими словами. На лице гостя мучительное удивление. Коротко пошептался с супругой. Та ответила растерянно, похлопала насиненными веками, и оба направились к выходу, от–туда поманили незаметно еще одного гостя, а когда музыка оборвалась, Круцкий оказал громко:
— Выйдем покурим, товарищи!
Несколько человек подались на лестничную площадку, хотя Ветлицкий настойчиво предлагал курить в комнате. Вскоре кто‑то из курцов вернулся, спросил у Ветлидкого озабоченно, где телефон, нужно срочно позвонить. Тот сказал со смехом:
— В ближайшем дежурном отделении милиции, поскольку ни один автомат в округе не работает.
Ни Ветлицкий, ни Хрулев не обратили внимания на странную суету, возникшую в квартире. После курящих на лестницу потянулись также некурящие и, поговорив между собой, незаметно исчезли. На лицах смущение, вопросительные взгляды, торопливые сборы. Хозяин спохватился, когда в квартире осталось человек пять. Завтра, разумеется, не выходной, но все же… Очень уж рано разбежались. Его недоумение разрешил Круцкий. Прислонившись плечом к стене и вертя машинально на пальце колечко с ключами, сообщил тоном комментатора:
— Из поступивших недавно сведений стало известно, что коллегия министерства отстранила Дмитрия Васильевича от руководства заводом за обнаруженные народным контролем приписки. Конечно, это не окончательно, как я понимаю. За Дмитрием Васильевичем остается право обжаловать в высших инстанциях…
— Какая нелепость! — воскликнул Тараненко, и лицо его враз огрубело от резко обозначившейся складки поперек лба. Круцкий продолжал:
— Мы здесь не посторонние и несем естественно… в известной степени ответственность за случившееся. Так сказать, в моральном аспекте…
— В мора–а-альном!.. — уставился Ветлицкий на комментатора. Тот развел руками, точно призывая в свидетели остальных: «Что, дескать, я могу сделать?»
Тамара Хрулева, скованная мгновенной растерянностью, ступила к мужу, встряхнула его за руку. Тот посмотрел на нее, шевельнулся.
— Та–а-ак… — обежал острым взглядом присутствующих. — Вот, значит, почему разбежались!.. А вы чего же?
— Мы знаем, кто первый бежит с корабля… — огоз–вался с вызовом Ветлицкий и положил руки на плечи Дерябину и Тараненко.
— Пойдем, Тамара, — сказал Хрулев.
— Погодите, Дмитрий Васильевич, — стал рядом с ним Ветлицкий. Хрулев смотрел за окно в мерцающую неоновыми огнями тьму города. Круцкий сказал:
— Не стоит горячиться, Дмитрий Васильевич, запальчивость — она…
И Круцкий улетучился так незаметно, словно превратился в легкий пар или в червячка, уползшего в щель. Зоя Тимофеевна покачала головой и, толкнув мужа локтем, сказала вполголоса:
— А лакмусовая бумажка сработала безотказно.
Тараненко кивнул головой, сказал громко:
— Давайте, товарищи, выпьем за истинные, не меняющие своей сути верность, честность, твердость, чтоб они существовали вечно, независимо от того, куда дует ветер.
Дерябин поднял непочатую бутылку коньяка, но прежде чем откупорить ее, сделал знак жене, и та с помощью Ланы, не терпящей ни малейшей грязи, быстро очистила стол от посуды, оставшейся после тех, кто прошел проверку «лакмусовой бумажкой»… Дерябин выковырнул пробку, налил в рюмки «посошок». Выпили. Женщины быстро перемыли на кухне посуду, мужчины подождали их, затем, попрощавшись с хозяином, удалились.
Ветлицкий остался один. Постоял посреди комнаты, раздумывая тревожно о разразившемся печальном событии. Приписки… Недавно вышло строгое постановление, направленное против тех, кто во имя показухи к неважным истинным показателям добавляет и то, что будет сдано спустя какое‑то время или вообще не будет сделано.
Хрулев не из таких, он не тщеславен и не честолюбив, хотя в последнее время газеты все чаще отзываются об этих «качествах» с похвалой, считают их своеобразным стимулом для современного руководителя или допингом, способствующим росту руководителя. Так что же случилось на самом деле?
Раздумья Ветлицкого прервал дверной звонок, и тут же незапертая дверь распахнулась, и три голоса: два женских и один мужской — негромко пропели: «Гармонь новая, а планки стерлися, вы не ждали нас, а мы приперлися…»
В передней стояли напряженно улыбающиеся Катерина, с ней рядом Зина, позади маячила самодовольная физиономия Зяблина.
— С днем ангела, Станислав Егорыч, — поклонилась Катерина имениннику. — Увидели свет в ваших окнах и решились зайти, поздравить и пожелать многих лет жизни и всего, чего хочется вам.
— Извините за позднее, так оказать, вторжение, мы сейчас уйдем, — сказал Зяблин.
— Не побрезгуйте скромным подарочком, Станислав Егорыч… Попросту, по русскому обычаю… Мы тут с Зиной бегом вышили…
И Катерина развернула большое полотенце из сурового полотна с вышитыми по концам «С добрым утром!» и «Спокойной ночи».
— Ну, вы, ей–богу… — пробормотал растроганный хозяин— Чудаки, честное слово. Стали в дверях и стоят. Заходите, — отступил он, освобождая проход в узенькой передней. Припозднившиеся гости вошли, стеснительно переглядываясь. Ветлицкий повесил дареное полотенце, принес с кухни посуду и закуски, отрыл бутылку. Палец на левой руке Зины был еще забинтован, и она, присев, держала руку на колене так, чтобы она не бросалась в глаза.
Ветлицкий наполнил рюмки, улыбнулся.
— Спасибо, что пришли. Я рад.
И трое увидели по его лицу, по его глазам, что это сказано не ради красного словца, не из вежливости, а потому, что он на самом деле иокренне доволен их посещением. Первоначальная скованность, которую гости старались скрыть залихватской частушкой, ослабла, да и коньяк сделал свое дело, призел компанию в благодушное настроение. Катерина и Павел чувствовали себя свободней, чем Зина, продолжавшая сидеть в позе человека, о котором говорят, что он проглотил аршин.
Ветлицкий понимал стеснительность девушки и, чтобы подбодрить ее, спросил весело:
— Ну, Зина, когда приступаешь к блистательному исполнению своих грохальных обязанностей?
— Хоть сейчас! — воскликнула Зина с готовностью и даже подалась вперед.
— Разве уже закрыли больничный лист?
— Какой там закрыли! — махнула рукой Катерина.
— А раз нет, надо гулять, набираться сил.
— Я не для гулянки здесь.
— Знаю, знаю, — поднял перед собой руки Ветлицкий и покачал укоризненно головой.
— Завтра выйду на работу, — продолжала Зина упрямо.
— Что–о-о? Я те выйду? Попробуй только! Вызову охранников и с конвоем выставлю за проходную.
Зина повесила голову, молвила дрогнувшим голосом:
— Тошно мне, Станислав Егорыч. Брожу как неприкаянная. А на мне вина висит. Перед людьми, перед вами.
— А ну‑ка, брось, девка! — прикрикнула Катерина. — Ты чего сюда пришла? Нюни распускать? Ишь, ты! Тошно ей… Да пока жизнь проживешь, еще не такое испытаешь. Да только не раскисать надо, а блюсти себя. Вот так держать! — сжала Катерина в кулак свою белую руку.
— Ладно, красавицы, успокойтесь, — сказал мягко хозяин, но Зина вскочила, и каблучки ее звонко простучали по ступенькам лестницы. Зяблин, не принимавший участия в разговоре, покряхтел и, поднявшись из-за стола, кивнул Катерине.
Квартира опустела. Хозяин разделся, намотал на швабру мокрую тряпку и принялся за уборку. Авралил и думал о Хрулеве. И тут опять раздался звонок.
«Еще кто‑то припозднился, — подумал Ветлицкий, подходя к двери и прислушиваясь. Звонок повторился.
— Кто там?
Кого угодно ожидал Ветлицкий, но только не Лану. На миг он совсем опешил. Затем щелкнул задвижкой.
Лицо Ланы бледное, ее лоб — он впервые заметил — пересекла упрямая морщинка. Она взглянула на него, шевельнула бровями и прыснула, прикрыв рот ладошкой. Видать, больно нелепый вид был у хозяина, стоявшего с тряпкой в одной руке и со шваброй — в Другой. Лана скинула туфли, отфутболила их через прихожую на сухое место и потянула из рук Ветлицкого швабру.
— Не надо, — запротестовал именинник.
Лана энергично овладела инструментом:
— Я затем и вернулась. Знаете, Станислав, надо в книге полезных советов изъять пункт, где описано, как убирать квартиру перед приемом гостей. Вместо него вставить другой: как убирать квартиру после ухода приглашенных.
— Обхлюстаешься… — заметил Ветлицкий, переминаясь с ноги на ногу. Лана засмеялась, в ее голосе появилось что‑то игривое. Она ступила к нему и прижалась щекой к его груди. Это длилось секунду, затем она подоткнула по–бабьи подол своего цветастого платья и быстро закончила уборку. Спросила с улыбкой в глазах:
— Больше к тебе не придет никто?
— Не знаю.
— Ты не пустишь никого, да?
Ветлицкий молча выключил свет.
Спустя время он пошел к холодильнику, принес и поставил на тумбочку у постели бутылку минеральной воды, нагнулся над разметавшейся Ланой, сказал задумчиво:
— Вот мы лежим рядом, говорим друг другу ласковые слова, а меня не оставляют мысли о Дмитрии Васильевиче. Просто кричать хочется при виде того, что сотворили с ним. Кому это на руку? Во имя чего? Ради каких высоких целей?
— Не кричать надо, Станислав, а бороться всем, всем нам до единого.
— Против кого?
— Против кого лично — не знаю. А за что бороться — понятно: за справедливость. Надо вскрывать ложь. Нам не безразличен исход борьбы за Хрулева, он важен для человеческой веры вообще, понимаешь? Иначе равнодушие, безнадежность…
— Между прочим, пленительные женщины лгут больше всех и хитрее всех, а поймаешь с поличным — возмущаются, как девственницы, с видом оскорбленной невинности.
— Не только пленительные врут, — буркнула Лана.
— Я это к слову. Перед твоим милым приходом у меня возникла мысль составить обстоятельное письмо о наших заводских делах, объективно обрисовать по–ложение, прочно аргументировать свои возражения против снятия с должности Дмитрия Васильевича, а по сути расправы над ним. Думаю, такое письмо подпишет не один десяток человек, и тогда направить его в КПК. Пусть проверят. Пока это дело для меня — айсберг! Виден только его кончик, остальное под водой.
— Ты прав. Проследить тонкие паутинки интриги трудно, но я все же попытаюсь разузнать кое‑что посредством одного человечка…
— Какого человечка…
— Да так… У меня много всяких знакомых в различных, как говорится, сферах влияния.
О том, что она собирается расколоть одного из участников компании против Хрулева и что его зовут Марек Конязев, не было сказано ни слова.
Ветлицкий подумал, что напрасно недооценивал Лану прежде, считал ее всего–навсего эрудированной, остроумной, независимой, несколько взбалмошной красавицей, познавшей жизнь. Удивить ее чем‑то трудно. А оказывается, ей присущи вдумчивость, принципиальность, умение видеть за частным случаем его общественную значимость, умение разбираться в психологии людей и находить побудительные причины их поведения.
Утром, перед уходом на работу, Ветлицкий сказал:
— Вот мы и обменялись с тобой визитами. Может, повторим?
— Я бы хотела, — ответила Лана просто, взяла его руку, положила себе на грудь и повторила поспешно: — Правда, хотела бы.
— Что ж, не у всех, видать, любовь начинается с прогулок под луной.
— А ты думаешь… у тебя… это…
Ланин голос тихий, почти робкий.
— Меня не интересуют определения. Я невезучий. Но с тобой, кажется…
Ветлицкому еще не приходилось видеть, чтобы радость так мгновенно смела с лица человека налет настороженности и неуверенности. Лицо Ланы порозовело, засияло, и вся она преобразилась. Они внимательно посмотрели друг другу в глаза.
Хрулева отстранили от занимаемой должности, нового директора не назначили. Дела на заводе вершил Круцкий.
Как известно, всегда в периоды междувластья появляются «раскачиватели стихии», вносящие разлад в умы, поднимающие смуты. На сепараторном участке таким баламутом явился, как всегда, Павел Зяблин. Где‑то он услышал, будто Ветлицкий грозился уйти с завода, если вопрос о Хрулеве не будет предан гласности, не будет объективно рассмотрен партийными органами. Некоторое время спустя, увидев, что Ветлицкий расхаживает по пролету с незнакомым человеком и что-то ему объясняет, Павел вообразил, что происходит передача дел новому начальнику, и поднял кутерьму. Рабочие зашушукались, забегали друг к дружке. Кто‑то выключил пресс, за ним — еще кто‑то, и вдруг пролет замер.
Ветлицкий выглянул из‑за своей стеклянной загородки. «Силовую отключили, разгильдяи, что ли?» И потянулся к трубке телефона, чтоб позвонить на подстанцию. В это время в дверях появился Зяблин. Вытирая ветошью замасленные руки, хмуро буркнул:
— Надо поговорить, Станислав Егорыч.
— Видишь, участок стоит? Говори быстрей, что у тебя?
— То, что у всех… — показал он большим пальцем за спину на пролет, где толпилась возбужденная смена.
«Мать моя, мамочка! Опять что‑то стряслось…» — схватился Ветлицкий за голову и выскочил из конторки. Возле рабочих суетился Кабачонок, что‑то втолковывал им, но его не слушали, отмахивались.
— Что случилось? — спросил Ветлицкий приблизясь.
Раздался разнобой голосов окруживших его наладчиков и штамповщиц. Из нестройного гула он наконец уразумел: с ним хотят потолковать.
— Толковать в рабочее время?
— Другого времени, может, и не найдется.
— Ничего не понимаю. Вместо того чтобы выполнять сменное задание, вы устраиваете митинги, как анархисты!
— А мы не собираемся выполнять сменное задание!
— До феньки нам такая работа!
— Бросай, ребята, все это к чертовой матери и тоже пойдем увольняться!
— Была б шея!..
Взвинченная Зяблиным толпа бушевала.
— Братцы, да вы что, а? Да вы с ума посходили, что ли? — восклицал Ветлицкий, испугавшись не на шутку. — Это же забастовка!
— А нам плевать!
— Нам бояться нечего!
— Мы не против Советской власти, а против тех, кто власть позорит!
— Товарищи, прошу вас, прекратите немедленно митинговать. В какое положение вы меня ставите?
— А вам‑то что? Вы от нас уходите.
— Да кто вам такое сказал?
— Знаем…
— Да скажите толком, в чем дело? — закричал Ветлицкий.
Зяблин кашлянул в кулак.
— Станислав Егорыч, три года все мы с вами вытаскивали вот это из навоза, — раскинул он руками. — Тяжело вытаскивали. Вы не пай–мальчиком пришли и, чего уж греха таить, не были для нас нянечкой, не гладили по шерстке, чтобы лучшим казаться, не заигрывали. И потому пришлись нам. Мы увидели в вас работягу, такого же, как мы, и даже похлеще. И еще потому, что вы никого ни разу не обманули. Верно я говорю? — повернулся он к рабочим. Те согласно загудели. — А теперь, Станислав Егорыч, вы бросаете нас на произвол, то есть опять в яму. Каждый, конечно, понимает: рыба ищет, где глубже, человек — где лучше. То же и вы. Ну, а мы как же? Зачем было дразнить людей? Разве командиры на войне, когда трудно, бросали свои роты или взвода и убегали, где обстановка полегче?
Ветлицкий хлопал глазами, закусив губу. Рабочие смотрели на него требовательно и выжидающе. Внезапно сердце его вздрогнуло, и по груди разлилась жаркая истома. Даже в глазах потемнело от волнения и нежности к этим людям. Лица их внезапно поплыли, теряя различительные черты, стали похожи одно на другое, как звенья одной цепи. «Да ведь я тоже звено этой цепи, — мелькнуло в его сознании. — И если одно звено разорвется, не выдержит общей нагрузки, цепь рассыплется». На его напряженном лице дрожала маленькая жилка, та, что ближе к виску, — это так сильно колотилось сердце, и это видели все, и все ожидали от него чего‑то. А он молчал, превозмогая нахлынувшее неожиданно всеохватывающее чувство радости. Странное, необъяснимое состояние в столь неподходящий момент, но оно было.
— Черти!.. — вздохнул Ветлицкий, терзая мочку правого уха. Оторвал руку от уха, вынул из кармана какую‑то бумажку, сказал громко: — Вот обходной листок! — Поднял над головой, разорвал на клочки и сунул обратно в карман.
Рабочие проследили за его движениями, заулыбались то один, то другой и, перемигиваясь, начали расходиться по своим местам.
В пролете опять забухало, застрекотало, земля под ногами завибрировала.
Ветлицкий направился в свою конторку. Проходя мимо пресса, где сидела Зина, остановился, спросил, улыбаясь:
— Начинаешь?
— Кончаю, видимо… — вздохнула Зина, подняв печальные глаза.
— Что так? То рвалась в цех, а приступила к работе— и на тебе… Или опять что‑то стряслось?
Зина нагнула голову, промолчала. Ветлицкий потрепал осторожно ее по плечу и пошел по грохотавшему пролету, держа направление на Зяблина, чтобы устроить зачинщику беспорядка разнос.
Месяц начинался новый. Свистопляска на участке продолжалась старая. Как и прежде, первая декада металлом не–обеспечена, опять мудри, химичь, рискуй, своди как хочешь концы с концами. Выкручивайтесь, начальник и мастера, помните, что в случае срыва, отдуваться придется вам.
Ветлицкий, позвав к себе планировщицу, засел с ней составлять график загрузки и переналадок многооперационных прессов, чтобы дать сборочным цехам самые срочные типы сепараторов вовремя. «Пасьянс» раскладывали долго, примеряли и так и этак, перечеркивали и начинали сызнова прикидывать по срокам изготовления, заменять один тип другим в зависимости от наличия металла или предполагаемого поступления его на завод. Наконец график слепили, но сооружение получилось непрочным, как всякое строение, возведенное на непрочном фундаменте: тронешь кирпич, и все рушится.
Ветлицкий послал планировщицу чертить графики начисто, встал из‑за стола, распрямил плечи. В дверях возник Кабачонок, в руке бумаги, на толстом лице растерянность. Подошел к столу, положил два листка.
— Вот, — развел он руками. — Сразу двое на увольнение. С кем же я работать буду, если уйдет подсобник, этот чертов Дудка? Сам буду выгребать из приямков отходы? Зина уж ладно, штамповщицу скорее найдем. Ее, кстати, крепко поддерживает профсоюз, то бишь Катерина… Поддерживает в смысле увольнения.
— Вот как? Здорово спелись… А ну‑ка, давай сюда профсоюзную деятельницу!
Когда вошла Катерина, Ветлицкий сделал вид, что внимательно читает важную бумагу.
— Слушаю, Станислав Егорыч.
— Сидя послушаешь, — показал Ветлицкий на табуретку.
Катерина присела.
— Вот что, Катерина, то что ты болеешь за свою подопечную, очень хорошо. Не оставляешь ее в трудные минуты — еще лучше, но когда ты сбиваешь ее с толку и направляешь явно «не в ту степь», это уже ни в какие ворота не лезет. Зина — девушка исключительно честная, преданная своей цели, но у нее же была травма! Отсюда депрессия, обостренное чувство… Но ведь это порыв. Ее надо успокоить, уговорить. Ты делаешь наоборот: поддерживаешь ее, как говорит Кабачонок, «в смысле увольнения».
— Разве я ее толкаю на увольнение? Если на то пошло, мне просто не удалось убедить ее. А не сумела потому… потому, что сама баба. Слабая, бестолковая баба. Но кто поймет Зинку лучше меня? По правде скажу, мне боязно стало за нее. Мечется девка. Да вы сами, когда мы прибегали к вам на именины, заметили, наверное.
— Чего ей метаться?
— Ведь первый раз в жизни такое!
— Не понимаю.
— Оно и видно… Скажите, Станислав Егорыч, вот мы с вами ходили к Зине в больницу, а зачем?
— Странный вопрос! Поддержать морально девушку, у которой нет поблизости родителей. Мной, например, руководили самые лучшие побуждения.
— А другой ходил… Что вы, мужики, понимаете в женских чувствах!
— Гм… А что, собственно, надо понимать?
— Девушка влюбилась в него и ждет желанного слова, а он… В общем, как только ее выписали из больницы, вдруг словно все обрезало. Он больше с ней не встречался. Почему? Не известно. Может, раздумал и не собирается сделать Зину счастливой? Но чем она хуже его? Вы добрый человек, Станислав Егорыч, вы жалеете Зину, так помогите ей не одной жалостью! — воскликнула Катерина и схватила его судорожно за руку. Он отстранился, недоумевая. — Зинка гордая, Станислав Егорыч, а ведь это ее первая любовь.
Ветлицкий слушал Катерину, хмурясь и поеживаясь:
— Чем же я могу помочь?
— Поговорите с ним по–мужски, пристыдите, пусть одумается.
— Как так? Не захотел любить, а потом одумался и взялся за любовь?
— Ну и что? Разве так не бывает? Раскроют человеку глаза…
— Да кто этот человек в конце концов?
— О, господи! Все знают, только вы не знаете.
— Понятия не имею.
— Элегий!
— Кто‑кто?
— Дудка!
— Тьфу! Час от часу не легче. И это такой идеал у Зины? Достойной, красивой, чистой девушки? Поистине любовь зла, но тут, Катерина, прошу уволить меня, тут я помощником вашим не стану, наоборот: приложу усилия, чтобы… Да, впрочем, особых усилий прилагать и не придется. Дудка подал заявление на расчет.
— Как заявление? — ахнула Катерина и наморщила лоб, думая напряженно о чем‑то. — Ой, я, кажется, начинаю понимать, — ахнула она снова. — Ведь Элегий перед Зиной виноват, это он испугал ее, когда она сидела за прессом. Тогда и случилось. Он вообще всегда потешался над ней, насмехался, а когда случилось несчастье, перетрусил, из кожи лез, чтоб задобрить ее, чтоб она не заявила на него. Прибегал каждый день, носил передачки, а Зина, простая душа, приняла это… Да ведь и то оказать, любую из нас растрогает внимание такое. Ох–ох–ох! Какой же он все‑таки… — Катерина задохнулась от возмущения.
— Ничего страшного я не вижу. У тебя, Катерина, жизненный опыт не мал, согласись, что так даже лучше. Лучше потому, что это случилось на пороге жизни. Первый угар скоро пройдет, туманен рассеется…
— Эх, Станислав Егорыч, все‑то ваши правильные слова — от ума. Но жестокие они.
— Не слова, а жизнь жестокая, и законы ее непреложны. Зина любит такого вахлака? Это чересчур. Ей нужно что‑то гармоничное, чтобы и любовь, и дружба, и взаимопонимание.
— Как мы можем судить, что ей надо?
— Согласен, но и Дудка — не подарок для Зины. Это химерическая любовь, которая ничего не создает, кроме отупляющих затяжных страданий.
— Бедная Зина, как тяжко ошиблось ее доброе сердце! Вот уж никогда не пойму, почему она не полюбила вас?
— Меня–я-я? Фу–у!.. Слава аллаху, что случилось именно так.
Катерина покачала укоризненно головой, встала и медленно ушла. Ветлицкий задумался. В Зининой любви к тюфяку Дудке было что‑то раздражающее и вместе с тем — трогательное. Жившая до сих пор в своем здоровом дельном мире, она приняла фальшивую подделку труса за чистую монету, увидела в Дудке «настоящего». И вот теперь мучится из‑за сущей чепухи.
Зина явилась в застекленный закуток начальника участка в конце смены. Она и сейчас цвела. Сквозь прозрачную бледность лица на щеках проступал яркий румянец, только губы стиснуты в нитку и во взгляде решительность и упорство.
— Станислав Егорыч, как с моим заявлением? Катерина Ивановна сказала, что у вас был разговор обо мне. Подпишите, пожалуйста, и простите за беспокойство и неприятности, которые я доставила всем.
Сказала одним духом и опустила глаза. Ветлицкий вздохнул:
— Садись, Зина.Спасибо, я весь день сидела за прессом. Все равно садись. Стоят перед покойниками и генералами. Садись и подумай, стоит ли ломать свою жизнь из-за какого-то Дудки, какого-то «вьюноши» в крикливо-модных штанах, не осилившего даже семилетку, но нахватавшегося магнитофонных верхушек? Ведь ты хорошо стала работать, скоро, гляди, перегонишь свою наставницу. Да чего там! Неужто на Дудке свет клином сошелся?Не знаю, что со мной. Временами мне кажется, что это у меня от ушиба головы.Вот видишь!Но потом Элегий сказал, что испытывает ко мне нежное чувство, и стал со мной разговаривать не так, как раньше. И я ничего не могу с собой поделать. Я хочу... я захотела быть с ним.Он что же, предлагал тебе выйти за него замуж? Нет-нет! Он просто говорил: давай просто жить... — проронила Зина едва слышно и нагнула голову еще ниже.
Вот эго жучок! Губа не дура у этого Дудки. А вот тебя он так уж точно счел круглой дурой. Не ожидал от него такой прыти! Как ты думаешь, зачем он поднимал тебя на смех? Да для того, чтоб внушить, что ты хуже всех, мол, деревенская теха-матеха, которая сейчас должна ему в ноги кланяться за то, что он снизошел до нее, осчастливил своим вниманием. Эх, Зина, ты ехала сюда и воображала, что здесь царят мир и дружба, совет да любовь. Тут, как везде, и нужда, и болезни, и бытовые неурядицы. Вот это действительно реальные препятствия, которые надо преодолевать, а для этого нужно работать, стараться, и судьба не обойдет тебя.Может быть, вы и правы, Станислав Егорыч, да мне от правды не легче.
— Привыкнешь, Зина. Я Дудку увольняю. Пройдет недельки две–три, и ты забудешь о его существовании. Забудешь и про свои переживания. Ну, какая это любовь? Ты поддалась Дудке без борьбы, без сопротивления, как самая слабохарактерная женщина. Черт знает что! И вообще хватит мне с тобой нянчиться! — повысил голос Ветлицкий. — Да, я за тебя, я за всех таких, как ты, в ответе перед людьми и перед собственной совестью. Да, я буду помогать, но не мух отгонять от тебя. Ты посмотри на Катерину: что за молодчина! Все горит у нее в руках, энергия какая, как ловко и легко справляется она со всем на свете, в том числе и со своими чувствами. Поистине — Легкова.
— Неужели, Станислав Егорыч, было бы хорошо, если б я была во всем похожа на Катерину?
«Ага! — подумал обрадованно Ветлицкий. — Наконец‑то ее заело, дало знать о себе оскорбленное самолюбие, женское достоинство».
— Если б ты была на кого‑то похожа, ты не была бы Зиной. Так что лучше порхай в небесах… Пока. Но поверь мне, важнее постоянная свобода, чем временное опьянение неясными желаниями. И второе: сразу двоих рабочих я уволить не могу. Дудке заявление подписал, а ты свое забери и больше с ним ко мне не приходи.
Зина взяла понуро листок, ушла медленно, ссутулившись. Ветлицкий прищурился ей вслед.
«Черта с два ты уйдешь отсюда! Как бы не так! Все. Ты наша. Эта земля, пропитанная потом рабочих, этот воздух, насыщенный испарениями эмульсий и керосина, захватили тебя в плен, и ты теперь будешь чувствовать себя как бы приросшей к этой земле, словно дерево, которое пустило здесь корни».
Новый начальник транспортного цеха Филипп Стратилатович Филин мучился над решением труднейшей проблемы утилизации отходов производства. По технологии зачем‑то принято промывать с бензином не только готовую продукцию, но и полуфабрикаты. А что это значит для Филина? А то, что этой огнеопасной дряни накапливается столько, ну просто голова кругом идет, не успеваешь отправлять на регенерацию. Вот и сейчас все емкости залиты под пробку, хоть в канализацию спускай Г Но это противоречит пожарным инструкциям, оштрафуют за милую душу, у них не открутишься.
Сегодня хуже, чем когда, даже автоцистерны полны под завязку, а из цехов без конца орут: «Утилизируй!
Вывози! Срочно! Немедленно! Остановим работу!» На-а–арод… А как утилизируешь, ежели, как назло, вчера печать потерялась где‑то? Идти в заводоуправление, просить оформить документы на выезд цистерн из завода — так поднимут на смех нового начальника, новую печать делать будут долго. В общем, запарка у простофили полная, а что делать, он не знает. Мало–помалу размышляя, он пришел к мудрому выводу: надо действовать по принципу: «волк — козу, коза — капусту…» Для начала он напустился на завгара:
— Что за безобразие! Почему я должен за всех вас работать? Сами баклушничают и меня отрывают от важных дел. Неужели вы сами не в состоянии организовать своевременную вывозку отходов?
— Не можем, Филипп Стратилатович. Все вывозки из завода необходимо оформлять сопроводительными документами, а у нас который день нет…
Просто–Филя поморщился, словно ему в дырявый зуб мороженое попало. Доведут его, заморят с этой дурацкой печатью!
— Нужно немножко соображать! — поднял простофиля палец перед носом завгара. — Или хотя бы посоветоваться с народом. Водители всегда откликнутся, помогут. Как хотите, но чтоб емкости были освобождены. Иначе остановятся цеха, и нас по головке не погладят.
Завгар почесал задумчиво макушку:
— Пойду потолкую с шоферами.
— Идите, идите. Нет, вернитесь! — Завгар остановился. — Вам известно, что неподалеку отсюда, от территории завода… — просто–Филя вкрадчиво оглянулся по сторонам, нет ли кого поблизости, зашептал что‑то завгару на ухо. Тот неуверенно пожал плечами.
— Как бы не получилось неприятности? Заметит кто‑нибудь…
— Чепуха! Подумаешь, делов‑то! Зато документов не нужно выписывать, лишь пропуск. Требование я выпишу, а вы поручите… да вы сами знаете, кому поручить.
Еще совсем молодой водитель, из тех, которых пока не выпускают на автомобиле из зоны завода, но очень жаждующий выезжать, получив личное распоряжение от завгара, возгордился. Подкатил на бойлере к воротам завода, крикнул вахтеру, как научил его начальник:
— Открывай скорей! На базу еду срочно за бензином! Вот пропуск на выезд.
И хотя цистерна по горло была залита использованным бензином, вахтер беспрепятственно выпустил бойлер за ворота.
Речушка Мокрая, по берегу которой прохаживался расстроенный Хрулев, по сути была почти сухой. Возникнув из‑под земли, где протекала по толстой зарешеченной трубе, она метров двести лилась этакой подковой свободно по широкому оврагу, чтобы опять исчезнуть в темном зеве другой трубы.
Недалеко проходила дорога, обсаженная с обеих сторон деревьями, дальше — булочная, гастроном, пивная–автомат со стеклянными стенами, корпуса новых домов, в одном из которых при помощи дядюшки Яствина получил квартиру кандидат наук Марек Конязев.
Овраг зарос высоким дударником, кустами бузины, хлобыстьем конского укропа и все лето служил прибежищем для любителей соображать на троих, а речку с намытым крохотным островком держали в своих руках мальчишки из вблизи стоящих домов. С утра до ночи доносились их воинственные возгласы. Нередко на спорном водном рубеже возникали конфликты и вспыхивали настоящие сражения. Чем прельщал мальчишек ничтожный островок, неведомо, известно лишь, что военные действия происходили именно из‑за этого клочка земли, на котором разжигались костры и проводились какие‑то ребячьи, недоступные пониманию взрослых ритуальные действия.
Одну из воинствующих групп таких сорванцов возглавлял девятилетний Алик, сын Геры и Марека Конязевых. Марек целыми днями занят в НИИ, Гера — на радио, поэтому ежегодно летом к ним приезжала Герина мать «смотреть за ребенком». А ребенок между тем по–прежнему относился к ней, как к досадному, но не вечному неудобству, придуманному специально родителями в наказание ему за баловство. Теперь он бабку дразнил «засаленным пузом» — новое прозвище, услышанное Аликом от своего папы. Прежними кличками «гадина» и «зануда» одаривал ее лишь в моменты, когда она окончательно выводила его из терпения бесконечным нытьем, поучениями, наставлениями, которые он вынужден был терпеливо сносить во избежание родительских подзатыльников и прочих «воспитательных мер», как говорил дед Сиплов, он же «Мерин».
По характеру Алик был мстительным. Стоит, бывало, скромно потупившись, слушает очередной «молебен», а сам соображает, какую бы каверзу подстроить бабке, чтоб она поскорей убралась к своему деду. Но бабка уезжала в начале осени, и тогда наступало другое мучение — школа.
Бабка, живя полжизни на Волге, боялась панически воды. Она ни разу не искупалась в реке, а если видела, что кто‑то из ее семьи приближается к берегу, она заболевала «фоменным — по ее выражению — нервозом». Для нее что река Волга, что речушка Мокрая, что лужа дождевая перед домом — все равно. Стоило Алику направиться с ребятами на речку, как на верху оврага тут же возникала бабка в нелепом, вечно засаленном на животе халате и принималась за свое:
— Али–и-и–ик, не лезь, там глубоко! Али–и-и–ик, ты обмочишься! Али–и-ик, ты утопишься! Али–и-ик, не разжигай костер, искра в глазик попадет, ослепнешь!
Алик из себя выходил — так стыдно было ему перед сверстниками. А те нарочно корчили рожи, дразнили его ехидно: «Али–и-к, ты обсикаешься! Али–и-ик, ты…»
«Чтоб б ты сдохла, гадина!» — шептал себе под нос Алик и назло старухе лез туда, где глубже, и назло швырял в костер сухой бурьян и подбрасывал палкой жар, чтоб летело больше искр. Весело! Интересно!
Два дружка Алика, подражая ему, прыгали по островку, орали и кривлялись в диком плясе, донимали надоедливую старуху, маячившую на краю оврага.
В это время подчиненный просто–Фили, молодой, проинструктированный непосредственным начальством водитель, подкатил автоцистерну к трубе, принимавшей в себя скудные воды речки Мокрой, и открыл кран спуска. Черный густой бензин толстой струей хлынул в воду и исчез в трубе. А метров через двести труба извергла его в тот овраг, где на островке Алик с приятелями жгли костер и подкидывали палками вверх горящую траву.
Раздался неистовый крик бабки. Поверхность речки вдоль всего оврага вспыхнула оранжевым пламенем. Жуткий треск пронесся по оврагу. Огонь взмыл к солнцу и, вихляя, загудел. На островке истошно кричали, метались в ужасе дети. И тут вдруг бабка, боявшаяся до ужаса воды, бросилась в страшную пылающую речку спасать погибающего внука. Языки пламени сразу охватили ее до пояса. Она не достигла островка, который успели покинуть ребятишки, упала, ослепленная, корчась от невыносимой боли, и захлебнулась зловоньем горящего бензина.
Круцкий, словно оглашенный, бежал по территории завода. Это выглядело сверхъестественно. Встречные с недоумением оборачивались ему вслед, а он продолжал бежать, держа направление в транспортный цех. Он торопился изо всех сил.
Ворвался в кабинет, встал перед столом свояка. Тот, сидя, посмотрел снизу Еверх и точно ему пинком поддали: отпрянул испуганно.
Круцкий схватил со стола увесистый чернильный прибор и, ни слова не говоря, запустил в голову родича. Но спортивный просто–Филя увернулся, и письменный прибор, хряснувшись в стену, рассыпался. Круцкий упал на стул и схватился за голову:
— Погубил! Все погубил, проклятый! Все пошло прахом: старанья, многолетние труды, все насмарку! Гад ты ползучий. Тварь безмозглая!
— Чего ты? Чего ты? — бормотал начальник транспортного цеха, позеленевший от подступающего страха.
— Подлец! Дегенерат! Скотина! Что ты натворил, негодяй!
— Чего ты? Чего ты?
— Как в твою идиотскую башку стукнуло вылить отработанный бензин в речку?
— А чего? Я первый, что ли? И другие выливали.
— Так они же умные! А ты сжег тещу Князева!
— Как?
— Чтоб ты сам сгорел, ублюдок! Он еще спрашивает!
Наконец свояк уразумел, из‑за чего произошло страшное ЧП.
— Пойдешь под суд! — заключил Круцкий.
— За что? Я никого не сжигал.
— Не ты, так по твоему распоряжению сбросили горючие отходы в запрещенном месте.
— Я распоряжений таких не давал. Кто докажет?
— Что–о-о? Этот номер тебе не пройдет! Ты уголовник! Преступник! От тюрьмы тебе не отвертеться.
— Ничего, вместе посидим, по–родственному…
У Крупного челюсть отвисла. Такой неслыханной наглости не ожидал.
— Аль компания моя для тебя неподходяща? — продолжал просто–Филя. — Притерпится. В ближние походы ходили вместе, а почему в дальние — я один?
— Да ты… ты псих! Ты с ума спятил от страха. Что несешь‑то? Попробуй только потянуть меня в свою… в своё… Ты понимаешь, что ты сумасшедший, а? К счастью твоему. Только это еще может спасти тебя, иначе не видать тебе свободы до конца твоей свинячей жизни! Немедленно ложись в психбольницу. Направление я организую, тебя заберут. Тем более симулировать тебе не придется, все признаки врожденного кретинизма на твоей роже. Решай немедленно, слышишь?
— Хитрован какой! Тебе лишь бы сбагрить меня, а если оттуда не выпустят? Нет уж, мне тюрьма не грозит. Виновники несчастного случая налицо: шофер бойлера и завгар, который его послал.
— О, проклятье!’ А твое распоряжение?
— Да что я, дурак — давать при людях распоряжения? Никто не слыхал, попробуй докажи!
— Ну, смотри, если не выкрутишься, всем нам будет худо.
Говоря «всем», Круцкий, имел, конечно, в виду себя. Ведь он в отсутствие Хрулева назначил свояка начальником цеха, зная, что у того нет ни опыта работы, ни квалификации, ни вообще каких‑либо способностей. Самоуверенность же просто–Фили была призрачной, была основана на зыбкой почве. Он успел, как обычно, забыть о том, что сам, собственноручно выписал требование на пропуск с территории завода автоцистерн, уезжающих якобы на базу за бензином.
Телефонный звонок прервал горячие объяснения свояков. Секретарша разыскивала Круцкого. Поступило распоряжение Яствина явиться немедленно в главк.
— Начинается… — покачал сокрушенно головой Круцкий, плюнул под ноги просто–Филе и побрел в заводоуправление.
О чем говорил с ним начальник главка, неизвестно. В тот день на заводе он больше не появлялся. А на следующее утро прошел слух: начальника транспортного цеха отстранили от работы, против него возбуждено уголовное дело. Прокуратура начала следствие.
Круцкого же отстранили сразу же от двух должностей: от новой, к которой он столько лет так страстно рвался — директорской, и от прежней — главного инженера. Это был полный крах.
Марек Конязев погоревал неделю–другую, но пора честь знать! Не до траура, когда дел невпроворот. Пошел на прием к первому заместителю министра. Глотая слезы, вздыхая, он с дрожью в голосе попросил перевести его в НИИ станкостроения. Станки — его призвание, кандидатская диссертация защищена на эту тему: «Автоматизация сборки станков», но главное то, что на старом месте он просто не может работать. Каждый шаг напоминает ему о трагедии, отвлекает от науки, уводит мысль в сторону. Скоро он поменяет квартиру и уедет подальше от страшного места.
Растроганный замминистра едва сам не прослезился и твердо пообещал устроить Конязева в ближайшее время в НИИ станкостроения. Марек горячо благодарил замминистра за его сердечность и понимание, пока тот участливо тряс его руку, провожая до самой двери.
Оставив министерство, Марек смахнул с лица скорбную маску, многозначительно хмыкнул и пошел к автомату звонить Лане. Она разговаривала без желания, но он так настаивал, так упрашивал встретиться по весьма важному делу, что та наконец согласилась.
— На веранде «поплавка» возле кино «Ударник» устроит вас?
— Не важно где, важно — зачем.
— О–о! Новости у меня — блеск!
— Какие?
— Я перехожу в другой НИИ.
— Ну и что?
— В связи с этим возникает ряд изменений.
— Каких?
— Вот о них я и хочу рассказать вам при встрече.
Повесив трубку, Конязев перевел дыхание.
«Наконец‑то, кажется, сбудется… Наконец‑то я избавлюсь от вашей опеки, Федор Зиновьевич, черт бы вас подрал с вашей любимой племянницей! Наконец‑то я избавлюсь от Герочки, провались она в тартарары! Какая радость, я опять свободен, как легкий бриз, и могу наслаждаться жизнью полно и заново, с нулевой отметки. А главное, есть с кем начинать…» — размечтался Марек, настроившись на элегический лад.
Он не врал, когда плакался замминистру в жилет и говорил, что собирается менять жилье, однако истинной причины не сообщил. А между тем ему было наплевать на тещу и на всех остальных, просто появилась благоприятная возможность порвать с постылой Герой. Коль нет везения в жизни, так, может быть, несчастье поможет?
Когда Лана подошла к трапу «поплавка», она не узнала Марека. Он был разодет по всем требованиям моды шестидесятых годов: узкие брючки, узконосые светлые туфли, красная нейлоновая сорочка с расстегнутым воротом, на шее, как у шотландских моряков, — пестрый платок. Марек стоял, опершись картинно локтем о поручень. Лана сняла очки–фильтры, посмотрела, щурясь, на него, опять надела и рассмеялась.
— Я ловлю вас на обмане. Вы не в новый НИИ перешли, а в оперетту. Смотрю на вас — ну точь–в-точь матрос: «Майна, вира, стоп и…»
Марек густо покраснел, обиделся, но виду не подал. Выдавил натужно улыбку, пригласил Лану подняться на «плавучку».
— Ох, неохота что‑то… Жарко там, и мух полно, — передернула она брезгливо плечами. — Лучше по набережной, по воздуху погулять.
В планы Марека прогулки не входили, но возражать не рискнул. Было бы крайне обидно испортить мелочами неплохое начало. Слишком много поставлено на карту — еще одно доказательство тому, что жизнь — игра, но попробуй угадай выигрышные шары!
Конязез пошел рядом с грациозной Ланой. Шли по набережной в сторону Москворецкого моста, куда хотелось Лане, разговаривали о французской выставке в Сокольниках. Марек, чтоб не выглядеть в глазах спутницы отсталым, сказал, что с интересом осмотрел экспонаты. «Какие?» — сразу вцепилась Лана, поняв, что он на выставке не был, и принялась дотошно выспрашивать у него подробности. Марек кряхтел, потел, извивался как червяк, насаженный на крючок: очень уж не хотелось накануне важного жизненного поворота признаваться в мелком вранье.
Не дойдя до моста, Лана остановилась и долго смотрела, как дерутся над водой крикливые чайки. Марек стоял рядом и буквально ел ее глазами. Затем отошел чуть, чтобы видеть ее всю с ног до головы, зашептал обалдело:
— Светлана, вы убийца! Вы прекрасная гангстерша!
— Благодарю за комплимент.
— Я с ума схожу, Светлана! Лана!.. От любви к вам, Ланочка.
— Мне очень приятно, Марек, но это вполне естественно, Марек. При плохих женах у мужей всегда играет кровь. Тогда врачи советуют ставить пиявки или «отворять» кровь, как делали средневековые цирюльники.
— Не шутите, Светлана! Я готов из‑за вас… вон туда! — показал он отчаянным жестом на Москву–реку.
«Во! Как наловчился вкручивать мозги парковым девицам», — Лана усмехнулась про себя и сказала:
— Там, в первозданной стихии придется вам иметь дело с современными русалками, а они, говорят, холоднее иных жен и нефтью припахивают.
— Вот именно! Это я говорю на случай, если вы не захотите принять мой оптимальный вариант.
— Интересно.
— Вот вам мои рука и сердце, как говорили в старину, — протянул Марек руку и впился немигающим взглядом в бесстрастное лицо Ланы.
— Поскольку пуговицы на вашей сорочке пришиты по–прежнему, надо полагать, что вы по–прежнему человек женатый? Или это рудимент?
— Женат, но только номинально… Я разведусь. Мне бы лишь застолбиться. Мне нужна в жизни лишь одна женщина — вы!
— Это еще более лестно слышать, но я не могу в ближайшее время принять ваше предложение потому, что уже пообещала одному человеку провести с ним приятный отпуск в Крыму.
— О боже мой! — взревел ревниво Марек, и скулы его под желтоватой кожей остро напряглись. — Как вы можете говорить мне такое!
«А пожалуй, до него не доходит, что я над ним издеваюсь». И Лана, отступив на шаг, промолвила спокойно:
— Разве плохо говорить правду? Мне действительно не хочется за вас замуж, ни сейчас, ни когда бы то ни было.
Марек позеленел, его затрясло.
— Кто мой соперник? Я убью его! — взвился он, раздувая ноздри и сверкая темными глазами, ибо помнил: когда такое представление он закатывал Гере, она млела и едва в обморок не брякалась от избытка счастья.
— А я знаю, что вы окажете еще, — засмеялась иронически Лана: — «Я ненавижу его и вас, коварная!» Верно?
— Вообще‑то примерно так… А какая теперь разница?
— Какая? Хм… А такая. Вы вели под него подкоп еще тогда, когда не знали, есть ли я на свете. Признайтесь, за что вы так ненавидите Ветлицкого? Ну, смелей! Скажите — и вас ждет достойная награда.
— Ве–е-етлицкий? — прошептал Марек с захлебом и схватился за голову. Но, завороженный повелительным взглядом красавицы, начал нагибаться к платочку, умышленно оброненному ею к ногам. Нагибался рывками, сопротивляясь, и в то же время не в силах разогнуться.
Лана смотрела сверху на извивающегося кандидата и ликовала.
— Ладно, Марек, о Ветлицком я пошутила. Просто мне пришла фантазия проверить вас, как будете реагировать на мои слова. Вы требуете от меня категорического ответа, не так ли?
— Да–да!
— Что ж, отвечу. Я — женщина серьезная, легкие флирты мне ни к чему, поэтому встречаться нам просто так незачем. Вот когда сожжете за собой мосты окончательно, тогда, возможно, мы вернемся к обсуждению «оптимального варианта», а пока до свидания. Мне еще к портнихе надо успеть, спасибо что проводили, ее дом напротив.
Марек таращил очумело глаза. Вдруг встряхнулся, как спросонок, воскликнул:
— Ланочка, да я… Светлана Александровна, погодите! Останьтесь! Я так ждал этого вечера, подарите мне его. Пойдемте, куда только вам хочется!
— В ресторан я не хочу, там жарко и насекомые, а в кино — там фильм такой, что не стоит и свет гасить.
И Лана, помахав рукой, застучала каблучками по плитам Кремлевской набережной. Шла и отворачивалась к реке, чтобы встречные прохожие не сочли ее тронутой: идет женщина и давится от хохота. Лана, насмеявшись после потешной встречи, подумала с легким презрением:
«Есть ли еще на земле кто‑либо глупее влюбленного мужчины? До чего ж это жалкое, безвольное, ничтожное существо! Б–р-р–р… А все же интересно наблюдать за прогрессирующим любовным помрачением. Болтают, дескать, любовь окрыляет, возвышает, поднимает… Да полно! Нет у влюбленного мужчины никаких крыльев, он похож или на быка, или на барана. Отсюда и разное отношение к ним: быка надо оглушить кувалдой по лбу и потом свежевать, а барана надо приручать осторожным поглаживанием по шерстке, а уж тогда спокойненько стричь или сдирать с него шкуру.
Что же касается любвеобильного Марека, то этот скорей всего ублюдок, помесь быка и барана. Он мне предлагает оптимальный вариант, х–ха–ха! Ладно же, мальчик, ты у меня дождешься варианта! Ты у меня останешься у разбитого корыта в полном смысле слова!
А ты, Станислав… Ох, Станислав! Ну, Станислав, ты еще тоже узнаешь меня! Ты виновен передо мной дважды: виновен уже в том, что я по–настоящему, как дурочка, влюбилась в тебя, и в том, что я не сумела вскружить тебе голову первая. Это тебе не простится. Я расшвыряю всех, кто возникнет на моей дороге. Уж коль я тебя хочу, то я тебя завоюю!
А то, вишь, шведская фирма СКФ в своих хвастливых рекламных проспектах утверждает: «На наших подшипниках вертится весь земной шар!» Как бы не так! Умные женщины лучше знают, на чем Земля вертится…»
Прошло больше месяца. Страсти, вызванные трагическим происшествием, мало–помалу утихли. Надо было работать, каждому делать свое, а всем вместе то общее, из чего складывается жизнь предприятия. А складывалась она совсем плохо. Психический шок потряс заводских людей, вера в справедливость была подсечена. План месяца не только завалили в целом, но даже не выполнили по тем пунктам, которые, прежде казалось, сорвать немыслимо.
Вызванный в райком Пчельников объяснял срывы и неудачи наследием, оставшимся после бывшего директора Хрулева, хотя сам знал, что ссылки его на прошлое лживы. Это же самое оказал ему в глаза и секретарь райкома. После этого Пчельников окончательно убедился в том, что приближается время, когда ему самому придется держать ответ перед коммунистами завода на отчетно–выборном собрании.
Хрулев, оказавшись не у дел впервые за многие годы, затосковал. Дома не сиделось. Мотался, как заведенный, по городу, по местам не парадным, глухим, словно унылый вид задворок импонировал ему или ассоциировался с тем, что происходило в его душе.
…День сегодня отвратительный. Небо затянуло тучами — не дождевыми, а какими‑то бесформенными, вертячими, точно бесноватыми. Хрулев шел, нагнув голову, не замечая порывистого ветра, швырявшего в лицо сор, не замечая верениц людей, тянувшихся мимо. Ноги сами по привычке принесли его в район завода, к заводским домам, которые он строил, к протекавшей поблизости в овраге речке Мокрой. От нее сейчас попахивало по–осеннему сладковато, дурманяще.
Хрулев остановился на берегу взъерошенной ветром мини–речки, посмотрел на островок. Его не оставляло странное ощущение, изводившее его последнее время. Казалось, шагал, шагал бодро и уверенно по дороге жизни, и вдруг отбивавший марш походный барабан умолк. И тут же ноги стали заплетаться. Самый бы раз старшине какому‑нибудь подспудному скомандовать: «Ать, два!», но старшины такого не оказалось, и вот приходится ему вышагивать неровно и напряженно по берегу речки, словно больному, мерящему приемную врача, больному, которому не терпится выздороветь. Нетерпенье жжет его, раскаляет, требует бороться с болезнью, но как бороться? Болезнь — от бетонной стены, облицованной Яствиным уродливыми плитками всяческих актов, протоколов, постановлений, директив… Что же остается? Собственный дом? Жена? Но ведь это только малая часть большого беспокойного мира, в котором он пребывает с юношеских лет! Разве восполнят они пустоту, возникшую в привычном образе жизни, выработанном долгими годами труда?
Вечером Хрулев получил письмо, его приглашали на беседу в КПК. Утром поехал на Старую площадь. Маленький кабинет, стол, сейф и два стула — обстановка более чем окромная. Седой человек с проницательными глазами, видимо, глубоко вник в сущность дела. Судя по его вопросам, Хрулев понял, что КПК получила весьма обширную информацию о заводской жизни. И действительно, как сказали ему в КПК, поступило коллективное письмо от коммунистов, в котором они излагают свое отношение к событиям и вскрывают ряд причин, способствующих тому, что на заводе создалась тяжелая напряженная обстановка, вынудившая директора пойти на грубое нарушение производственного регламента.
Решение КПК: вина Хрулева не соответствует наказанию. Директор заслуживает партийного и административного взыскания, но не отстранения от должности.
КПК отмечает неблаговидное поведение начальника главка Яствина, который личные антипатии к отдельному человеку переносит на весь коллектив. Решение направлено в министерство.
Хрулеву не сказали, кто подписал письмо в КПК, но сам факт радовал, значит, рядом работают много честных, принципиальных людей, и от сознания их силы изнуряющее чувство одиночества рассеивалось. Борьба еще не закончилась, но теперь есть уверенность, что она будет не бесплодной.
Когда в Нагорном по требованию широкой общественности позакрывали пивные и сделали из них молочные кафе, где торговали модным напитком «Чудесница», на окраине города осталась выпавшая как‑то из внимания актива одна–единственная палатка. Над входом этой грязно–зеленой, пропахшей пивом и еще чем-то забегаловки, как и пятнадцать лет назад, висела скромная вывеска: «Киоск № 13 Нагорного торга» — Однако консервативные завсегдатаи — некоторые рабочие ближайшего завода и алкаши–пьяницы с цыганского рынка — называли ее упорно по–своему: буфетчик по прозвищу Ванька–протез наливал в граненые стаканы, сколько ему надо, и подносил с веселыми шутками и присказками.
19 ноября, в день заводской получки, кое‑кто спешил «отметиться» с устатку. «Море Лаптевых» начинало штормить. На закопченном фанерном потолке мутнели капли конденсата, под ногами чавкало. Дымище — не продохнуть. Банки, склянки, ящики с бутылками плавали как в тумане. Здесь, в шумном разноголосье, в тесноте, как в бане, беспощадно стирались различия в рангах и положениях. «Море Лаптевых» качало всех одинаково, независимо от чинов и должностей. Царивший дух равенства и независимости нравился завсегдатаям. Он привлекал также многих случайных людей, привлек и Виктора Карцева. Здесь он четверть часа назад познакомился с суровым на вид инженером Кожаковым, похоронившим только что своего фронтового друга Смурыгу.
Шинель на Карцеве расстегнута, на ногах сапоги, высокий воротник свитера почти закрывал обветренный подбородок. Собеседник Карцева — длинный, хорошо сложенный мужчина лет пятидесяти, с могучими плеча–ми и тонкой талией. Он держал голову слегка откинутой назад, и потому казалось, что смотрит на окружающих как бы свысока. Подбородок его разделен пополам глубокой впадиной, над внимательными, широко расставленными глазами нависли густые брови, нос явно, перебит.
Карцев покрутил в пальцах полный стакан водки, поглядел куда‑то поверх голов завсегдатаев, спросил своего собеседника:
— А почему вы, Леонид Нилыч, похоронили Иннокентия Смурыгу в этом городе, а не в Нефтедольске, где он работал?
Леонид Нилыч покачал седой головой.
— Что Нефтедольск? У Смурыги ни там, ни здесь нет родных. А мы, товарищи его, покорители бушующих горизонтов, на одном месте мало сидим. Известно тебе, что такое нефтеразведка?
Карцев разогнал ладонью дым сигареты, висевший клубом над столиком, перевел на Леонида Нилыча вопросительные глаза. Пожал плечами. Тот сказал:
— От нас на версту несет бродяжничеством. Разведали нефтеносный район, оконтурили его, и будь здорова, дорогая… Кто тогда присмотрит за могилой Смурыги, когда уйдем мы с Нефтедольска?
— Да… боевой, видать, мужик был покойный. Много наград осталось… И не старый еще!
— А мы не от старости умираем: ооколки в нас старые сидят. Иннокентий был человек — каких поискать! С войны его знаю. Все тащил меня к себе, на Черное море, а дела обернулись так, что я его сюда, на Волгу, привез. В сорок седьмом еще… Много всякого пережитого было. Хлебнули и горького и соленого, спотыкались и даже падали, но все же устояли на ногах. Даже те, у кого их не было…
— А вы сами как попали сюда? — поинтересовался Карцев.
— Долго рассказывать… — вздохнул Леонид Нилыч. — Давай, коллега, помянем дружка моего. Любил он море, а лежать ему в земле. В хорошем месте положили его, под дубом. Сухие листья будут шуршать, шуметь… Пусть кажется ему там, что морские волны над ним.
Выпили медленно, не чокаясь. Леонид Нилыч кашлянул, бросил тяжелые руки на столешницу.
— Вы что же, вместе с Иннокентием воевали? — не отступал Карцев. Очень уж не хотелось ему уходить из шумного общества, расставаться с этим новым симпатичным знакомым. Тошно было от одной мысли об ожидающем тоскливом одиночестве, от темного чувства неустроенности, которое особенно тяжело давило его по вечерам.
Леонид Нилыч помолчал, затем сказал:
— Не место здесь, коллега, для тризны, разговоров. Пойдем отсюда. На Волгу пойдем, что ли, ежели есть время.
Они оставили «Море Лаптевых» и пошлепали по жидкой грязи вниз к берегу. Покойный Смурыга не выходил из головы Карцева. Особенно его лицо: напряженное, озабоченное, как у живого человека, который вдруг вспомнил, что не успел завершить какое‑то очень важное дело, да так и застыл в этот миг.
Вечер выдался непогожий, ветреный: прощальный вечер уходящей осени. Безотрадная, смутная пора в природе. Волга уже перестала сопротивляться, сонная и скучная, коченела постепенно в предчувствии часа, когда надолго схватит ее ледяной паралич. Кругом мрак и неуют, как в заброшенном доме с выбитыми окнами. Издали, из кипящего электроогнями жерла Жигулей, вырывались свинцовые тучи, и студеный ветер, подталкивая, катил их вниз над шершавой гладью воды или швырял леденящим сквозняком по пустынным голым берегам.
Показав на штабель бревен, кисло пахнущих лыком, Леонид Нилыч спросил:
— Присягаем?
Карцев согласно кивнул, сел, молча закурил.
У борта баржи, не уведенной на зиму в затон, глухо бормотала густая сальная вода. Ветви столетних осокорей, корявых и опухших, тревожно скрипели в темной вышине. Тускло мерцали в овраге окна обреченных на снос хибар. От всего этого на Карцева веяло чем‑то безрадостным, до тошноты тоскливым, и он уже сожалел, что потащился на унылый берег, и, пожалуй, готов был встать и уйти, но в это время Леонид Нилыч заговорил:
— Характер у меня после контузии стал очень тяжелым. Относились ко мне сносно, никто не обижал, а казалось, каждый только и живет тем, чтоб меня ущемить. Особенно те, кто не нюхал пороху. На них я смотрел полупрезрительно, как на неполноценных людей. Более всего корежило меня то, что жилья не дают. Ведь не на западе жил, а в Перми, где ни одна фашистская бомба не упала!
Тут‑то и принялся Смурыга слать мне раз за разом письма. Приезжай, мол, к нам, народ у нас другой, тертый, и дело найдется по душе. Я подумал: «Диплом механика у меня в кармане, махну к Смурыге. Не пойдет жизнь — в другое место уеду. Чего мне терять? Земля там излетанная мною вдоль и поперек, да и друзей найду немало: застряли после госпиталей. И то сказать, куда уйдет вояка от мест, политых кровью! Кто‑кто, а фронтовики пропасть друг другу не дадут».
Разругался напоследок со всеми и двинул в Крым. Трясусь на местном автобусе — замордованной трехтонке. Места знакомые. Вдали море показалось, слева горы. Глянул на склон — мать честная! — мой самолет лежит. Еще с войны остался, сереет на лысом окате горы. Как прилепил я его туда четвертого мая сорок четвертого года, так и лежит. Проклятая зенитка подловила меня тогда. И где? Над самым морем, в полной, можно сказать, безопасности. Помню, как жигануло по кабине, а дальше — небель унд финстернис, мрак и туман, как говорят немцы. За каким чертом понесло меня в горы, как угораздило пришпилить там самолет — не знаю, хоть убей!
Четыре года прошло с тех пор. Еду я и поглядываю на своего горбатого ИЛа, а сердце дерг–дерг! Разные мысли заходили в голове.
— Как же вы, раненный, и слезли с верхотуры? С той горы? — спросил Карцев.
— Морячки сняли, десантники, очухался суток через трое в лазарете. А там и война в Крыму кончилась. Приехал мой командир полка и говорит:
«Спасибо скажи горе, что спасла тебя. Да, да!
Горы имеют свойство присасывать пролетающие мимо предметы. Не веришь — проверь в следующий раз».
Присасывание я больше не проверял, зато в палате стали меня звать с тех пор «присосанным».
Лежали со мной одни «тяжелые»: у кого руки, у кого ноги нет, тот чурбаном лежит, замурованный в гипсе, а другой и ходит, но так, что лучше б уж лежал… На дворе весна, солнце стегает, в окнах ни единого стекла, а дух в палате — хоть святых выноси. Гниет люд морской. Приуныли братишки.
В это время и появился среди нас Смурыга со своим репертуаром:
«Чего носы повесили, братва? Не тушуйся! Со временем все придет в норму, а нормы на хлеб и на прочее уйдут в область преданий. Подремонтируемся и заживем. Народ о нас не забудет!»
«Где уж тебя забыть!» — отзывался разведчик Сильвестр Банов. Язвительный был и юркий, как ртуть.
«Нытик паршивый! — орал на него Смурыга. — Мерещатся тебе всякие страсти–мордасти! Ну что с того, если у некоторых рук-ног не хватает? Без них проживут».
«Без рук–ног, может, и проживут, а попробуй вот… Эхма!»
И Сильвестр отворачивался к стенке.
В эти минуты Смурыга просто бесил меня. Ну, был бы он из тех, думал я, у кого языки — ботала, чешут о чем угодно, лишь бы платили да литерный паек подбрасывали, а то ведь сам хлебнул слава богу! Не иначе, как у него совсем мозги набекрень съехали. Такое бывает при тяжелой контузии. Одурел человек до того, что сам своей болтовне не верит.
«Заткнись ты со своими политинформациями!» — кричали на него товарищи, но он не сдавался, доказывал, спорил. Тьфу ты, пропасть! Высох, как коряга прокаленная, мается без сна, правый глаз подмаргивает, плечо дрыгается.
«Какой он сейчас, Смурыга? — думал я, проезжая мимо своего старика — ИЛа. — Или тот же Сильвестр Банов?» Он больше других изводил и разыгрывал Смурыгу.
«Лично меня, — заявлял он, — вопрос о женитьбе не трогает».
«Вот именно…» — подковыривали мы его мрачно.
«Женюсь запросто», — бодрился Банов.
«Т–ты?» — таращился на него Смурыга.
«А что? Найду бабенку, которая перебесилась, и заживу кум королю! А вот тебе, Смурыга, — хана. Ну какая умная выйдет за тебя?»
«Выйдет…» — отмахивался тот.
«Дура, может, и выйдет, да и та сбежит. Радость смотреть, как ты вечно дергаешься да чешешься. А то и похлеще: пойдешь с женой по улице и айда подмаргивать всем бабам направо и налево. Да какая порядочная вытерпит такое! Нет, Смурыга, не я, а ты обречен на безбрачие до гроба…»
Театр! Мы покатывались со смеху, а Смурыге хоть бы что! Тянул свое: дескать, раны и увечья получены нами не в пьяной драке, а в боях за Отчизну, и так далее, и так далее. Громыхал на всю палату, пока не вскидывался раненный в голову мичман Глеб Донников.
«Да исчезни ж ты к чертовой матери!» — кричал он истерично.
Этот мичман от шума доходил временами до исступления и бился, как в падучей. А потом сутками лежал без движения, находясь «в простирании», как научно определяла тетя Груша, наша дежурная няня.
Один только дебелый хохляга Клим Цюпак умел как‑то ликвидировать «простирании» мичмана. Он лежал справа от Глеба. Минер. Миной ему и ногу оторвало по колено. Бывало, пошепчет что‑то, глядишь — Донников начал шевелиться, встает… похлопает длинными, как у девок, ресницами и продолжает жить.
Тогда за Клима принимался другой морской пехотинец:
«Что за слово у тебя петушиное, а? Поколдуй, слышь, мне, заговори пальцы, а то чешутся, проклятые, силов нету!» —и правой рукой по левому пустому рукаву.
По правде говоря, недолюбливал я его. Парень, видать, башковитый, но жулик. Такому любое море по колено, одной руки хватит обшаривать карманы ближних. А фамилия досталась ему — у провинциальных актеров и то не часто сыщешь такую: Искра–Дубняцкий! Во!
Такими я помнил моряков, когда ехал к ним. Мотор автобуса перегрелся и едва пыхтел на подъемах. На окраине города возле какой‑то солидной дачи с высоким забором попалась наконец водоразборная колонка, и шофер долил радиатор. Приехали. Я пошел по адресу разыскивать Смурыгу. Встретил же его неожиданно на улице. Издали узнал. Да и как не узнать! Что раньше дергался и подмигивал, что теперь — один шут. А тощой, а черный — ни дать ни взять морской огурец засушенный. Облапил меня, затряс.
«Ну, какие новости? — спросил так, будто мы расстались с ним утром. — П–пойдем‑ка со мной, т–там ждет тебя весь наш комплекс…» — махнул он в сторону моря.
Мы направились в гавань. Смотрю, на самом деле знакомые лица. Кто‑то крикнул: «Полундра!» — и все повернулись к нам. Впереди этаким фертом ухмылялся безрукий Искра–Дубняцкий, рядом — Глеб Донников в лихо сдвинутом на ухо берете, чтоб шрам видно не было. Клим Цюпак отсалютовал нам костылем. Было еще два–три незнакомых мне, одетых как попало, но в обязательных тельняшках.
Заговорили шумно. Я смотрел на товарищей и радовался. Сразу видно, что люди стоят на земле гораздо прочнее, чем я. Разговаривали бодро, шутили.
«Она у нас ничего, житуха… На поправку идет».
«Держимся на плаву…»
Из нестройных восклицаний и фраз я понял, что фронтовая спайка по–прежнему держит вместе этих людей. Смурыга если не разумом, то нутром понимал, что нельзя им рушить фронтовое братство, рассеиваться по свету: таким, как они, без взаимной поддержки не прожить. Я узнал, что Глеб Донников — он изредка и в госпитале поигрывал на гитаре — заделался теперь профессионалом, выступает с эстрадным оркестром в местном ресторане. Глаза у Глеба синящие, глубокие, не замутненные, как тогда в палате «тяжелых». Это были глаза, в которых светились гордость и достоинство человека, нашедшего свое место в жизни. Клим Цюпак работал часовым мастером, и я удивился, как он с такими ручищами разбирал и собирал крошечные механизмы. Что же касается Искры–Дубняцкого, то, как я и предполагал, он пошел по линии снабжения.
Пока мы разговаривали, он взял с причальной тумбы увесистый пакет, развернул и выложил из него банки консервов, рыбу, хлеб и даже две бутылки знаменитой местной «Массандры». Только успели выпить по очереди за встречу, как откуда ни возьмись Сильвестр Банов. Костюмишко на нем замызганный, помятый, лицо обрюзгло.
«Эй, товаришочки, наливай мою долю за последние известия! Я вам такое скажу — попадаете!»
«Выкладывай, давно не падали…» — подмигнул Искра–Дубняцкий.
«Знаете, что послезавтра будет? Не–е… Так слушайте; будет парад! Приезжает тот, под чьим началом мы здесь сражались. Вот!»
«Ну и что?»
«А то, что есть мнение отправить к нему делегацию с письмом».
«Каким письмом?»
«Обыкновенным… Чтобы оказал помощь нам, инвалидам–ветеранам».
«Что ж это, он мне новую руку выдаст со склада?» — скривился Искра–Дубняцкий.
«Руку не руку, а на живот кое‑что перепадет… Уверен».
«Тебе «на живот» уже, кажется, перепало… — поморщился Смурыга и окоротил строго: — Не валяй дурака, Банов! Чем канючить налево и направо, шел бы работать, как другие».
«Знаю без тебя, что мне делать! Ты мне не указ, время твое прошло, так что заткнись, политру–у-ук!» — окрысился Банов.
«Время мое не прошло и никогда не пройдет. Это себе заруби. И мы не позволим таким, как ты, позорить звание моряка! Погляди на себя, на кого ты похож? Спился начисто, охмырялой стал. На водку картишками краплеными промышляешь. Какой ты ветеран? Имей в виду, если не прекратишь, сволочь, проваливай на все четыре! Мы тебя не знаем. Вот тебе мой сказ. Верно, братва?»
Кругом зашумели, лица насупились.
«О! О! Поглядите на него! И чего ты взвился? Уж слова сказать нельзя. Разошелся, как холодный самовар… — заюлил Банов. — Чем это я вас позорю? Что я, ворую или под заборами валяюсь? Ну, выпиваю иногда, когда люди сознательные проявляют сочувствие, так что? Надо из‑за пустяков тарарам поднимать? Эх, Смурыга!.. Бездушный ты, сухой трескач. Был и остался таким. Разве тебе понять то, что нет у меня никаких радостей на свете? Кто я есть? Так… Ни мужик, ни баба… Эх!»
И опухший Банов заплакал пьяными слезами.
Я пошел ночевать к Смурыге. Утром мы еще лежали, когда явился курьер от начальника и вручил Иннокентию записку. Его зачем‑то приглашали прибыть к шестнадцати часам по указанному в записке адресу. Иннокентий пожал плечами и пояснил мне, что это на окраине города и что туда надо ехать автобусом.
«Поедем вместе, а оттуда зайдем в гости к Искре-Дубняцкому, он живет в том районе неподалеку», — сказал мой хозяин, и я отправился с ним.
По пути в автобус, на котором мы ехали, подсел Глеб Донников. Он был беспартийный, но у него оказалось такое же приглашение, как у Смурыги. Мы проехали через весь город и остановились возле той самой солидной дачи, где шофер вчера доливал радиатор. У входа нас встретил приветливый тучноватый симпатяга, предложил зайти во двор и погулять пока по саду. Мы зашли и увидели там Искру–Дубняцкого, Цюпака, Банова и еще нескольких морячков–инвалидов. Кто курил, кто просто бродил по дорожке. Все они приехали по приглашению, и все не знали, по какому делу. Прикидывали и так и этак, спрашивали у тучноватого симпатяги, но тот ничего определенного сказать не мог, или не хотел. Все были несколько озадачены, и только у Банова настроение казалось явно повышенным. Он похаживал туда–сюда, потирал руки и заискивающе улыбался.
Прошло еще какое‑то время, и у ворот дачи показалась легковушка. На ней приехали: знакомый Смурыге инструктор, заведующий отделом горсовета и еще кто‑то с толстым портфелем. Приветливый симпатяга пригласил моряков в просторный холл на первом этаже. Когда все уселись, инструктор горкома сказал:
— Товарищи ветераны, по вашему коллективному письму принято решение. Вас пригласили сюда, чтобы побеседовать о ваших нуждах и вручить единовременное пособие из выделенных горсоветом средств. Так что… прошу получить.
Моряки недоуменно переглянулись, затем молча перевели взгляд на Банова. Тот съежился, но тут же нагловато посмотрел на присутствующих, сказал громко, заученно:
— Мы искренне благодарны советским и партийным органам за внимание и заботу, оказанные нам. Это еще больше мобилизует и воодушевит нас на…
— А ну, погоди, — сказал Смурыга, вставая. — Товарищ Родин, — повернулся он к инструктору, — произошло, по–видимому, досадное недоразумение: мы в горком коллективного письма не писали и никаких пособий не просили.
Родин сделал удивленные глаза, усмехнулся и вынул из папки листок.
— Вот ваше письмо. И приписка внизу: по поручению таких‑то — следуют ваши фамилии и воинские звания — подписал С. Банов. Так что все в порядке. Прошу подойти к товарищу Исайкину, — кивнул он на человека с портфелем, — и подучить конверты с причитающимся каждому. А после этого мы пообедаем и потолкуем по душам.
— Позвольте, — заговорил опять Смурыга. — Я не имею никакого отношения к ф–ф-фальшивке, состряпанной Бановым, и ничего получать не буду.
— И я тоже! — заявил Искра–Дубняцкий.
— Мы не требовали и не просили…
— Просто обидно…
— …Достоинство… гордость… — посыпались возгласы.
— Дать ему костылем по горбу, сукину сыну! — молвил вполголоса Цюпак в сторону Банова, и все поднялись. Один лишь организатор затеи с благодарной улыбочкой человека, получившего больше того, что ожидал, остался на месте.
Донников шагнул к выходу и, проходя мимо Банова, плюнул ему в глаза.
Инструктор возмутился:
— Вы что же это товарищи? К вам проявляют чуткость, а вы… За подобные выходки, товарищ Смурыга, вам придется нести личную ответственность.
— Ладно, понесем… — махнул тот рукой.
Инструктор, конечно, загнул вгорячах, отвечать Смурыге не пришлось, но с тех пор его стали считать чересчур заносчивым, неуживчивым, вообще тяжелым человеком.
После этого случая прошло с полгода. Вскоре Клим Цюпак женился и помалу отошел от нашей братии, у Глеба Донникова началась спотыкачка: слишком много соблазнов оказалось в ресторане. Один поднесет, другой, а Глеб — человек слабый, после тяжелого ранения в голову выпивка ему опаснее острого яда. Смурыга тоже стал хандрить, болеть часто. Южный климат действовал на него отрицательно, и врачи советовали ему перебраться в среднюю полосу России. А меня, не моряка, и подавно ничего там не держало.
Поприкинули мы так и этак, как жить дальше, и решили перебазироваться сюда, на Волгу. Уехали вчетвером, а теперь осталось нас двое: я да Искра–Дубняц–кий. Глеба в пятьдесят пятом похоронили, а сегодня вот и Смурыгу… Двенадцать лет вместе с нефтеразведке проработали. Ясно теперь, что связывало нас?
Карцеву было ясно.
— Н–да… Поговорил вот с тобой — и вроде полегчало на душе, — вздохнул Леонид Нилыч.
— Помогает иногда, — согласился Карцев.
— А у тебя что стряслось, коллега? Почему не летаешь?
— Да так…
— Под увольнение попал или по болезни списали?
— Нет. Авария у меня была… да и вот еще с женой…
— Вон как! — отозвался Леонид Нилыч и, подавшись к собеседнику, посмотрел ему в глаза, окаймленные черными окружьями. — Давно ли узолен‑то?
— Второй месяц пошел.
— Работаешь?
— В горкомхозе. Электросчетчики проверяю.
Провожая Леонида Нилыча в гостиницу, Карцев рассказал ему о злоключениях своей жизни.
— Понимаю, как тянет тебя в небо… — сказал Леонид Нилыч раздумчиво. — Только… только все эти коммунхозы не та стартовая дорожка, по которой можно подняться в свою стихию.
— Знаю. Потому и хожу как неприкаянный.
— И долго намерен ходить?
Карцев пожал плечами, сказал глухо:
— Подберу что‑нибудь… — И заключил упрямо: — А летать все равно буду!
— Дай бог!.. Учти только, для взлета требуется надежная полоса. Прямая.
— Гм.. А коль нет ее?
— Надо самому готовить. Надежную… жизненную полосу. Подумай. Кстати, нам в нефтеразведке нужны толковые люди. Говорю тебе как главный механик конторы бурения. Кстати, я и секретарь парторганизации. Давай к нам. Поживешь среди ветров степных, а там жизнь покажет. Одному трудно встать на ноги после такого нокаута. Народ у нас — увидишь сам. Директор Петр Павлович Хвалынский — мужик подходящий, старый нефтяник. И мастера подходящие. Подумай. А решишь — приходи завтра в управление, спросишь меня, Кожакова, я буду там весь день. Махнем вместе в наши края. Это, брат, не простая земля, это нефтяной Клондайк!
Новый инспектор по кадрам конторы разведочного бурения Клеев, назначенный вместо Смурыги, человек послушный и предупредительный, как всякий, поставленный на должность и еще не утвержденный, тут же зачислил Карцева буровым работником. Не потребовалась и рекомендация Леонида Нилыча Кожакова. Инспектор сам умел разбираться в людях.
— С армии, значит? Что ж ты, служил, служил, а до генерала не дослужился, хех–хе?..
— Раз к тридцати годам не сумел, то незачем и тужиться, хе–хе! — в тон инспектору ответил Карцев.
— Бывает… У нас вернее, в директоры быстрее выскочишь.
Новому начальнику, видимо, очень хотелось выглядеть в глазах рабочего хорошим и сердечным. Рука его, только что написавшая на бланке направления: «Мастеру Зайцеву», старательно зачеркнула «Зайцеву» и вывела — «П. М. Середавину».
— К старейшему направляю вас. Петр Матвеевич у нас профессор буровых дел.
Карцев поблагодарил и ушел. Решил заглянуть по пути к Леониду Нилычу, сказать, что в одиннадцать часов уезжает попутной машиной на буровую мастера Середавина, которая находилась в сорока километрах от города Нефтедольска.
— Тебя к Середавину? — переспросил Леонид Нилыч, и на лице его мелькнули не то досада, не то удивление. Проворчал что‑то невнятно, подумал чуть и, шевельнув густыми бровями, протянул руку: — Ну ладно, коллега, действуй. В случае чего — в любое время. И без случаев приходи, адрес знаешь. Поговорим, в шахматишки сгоняем. Как у тебя с деньгами? Не стесняйся, я не бедный.
— Продержусь, — сказал Карцев и попрощался. До одиннадцати время еще было, и он отправился побродить по усадьбе конторы.
В представлении людей, не посвященных в дела нефтяников, контора — это помещение, заставленное столами, фанерными шкафами с бумагой, на столах счеты, арифмометры, дыроколы, папки. Среди всех этих конторских атрибутов — склоненные головы служащих. Заморенные лица… Черные нарукавники… Затхлый воздух…
В этой конторе столов и бумаг тоже хватало, однако, как понял Карцев, дело здесь не в одних бумагах. Под скромным названием конторы следовало подразумевать большое и сложное хозяйство, целый комбинат со множеством людей, машин, цехов и отделов, всевозможных служб и складов.
Зыбкий, сляпанный кое‑как пол в длиннющем коридоре барака ходил ходуном под ногами. Панели стен выкрашены суриком, мебель, что называется, из‑под топора, чтобы не жалко было бросить, когда придет срок перебазироваться на новое место, запахшее нефтью. Масса графиков, таблиц, карт, развешенных по стенам, могла бы многое сказать знающему человеку. Карцев же мог лишь догадываться по всем этим наглядным пособиям о напряженности неведомой ему жизни нефтеразведчиков.
Шофер попутной машины, носатый здоровяк, примерно тех же лет, что и Карцев, нажав на стартер, принялся тут же поносить на чем свет стоит какого‑то завгара. Чем насолил ему тот завгар, разобрать было трудно.
Ехали степью. С утра сыпал снежок. Не то чтобы настоящий, а так, вроде разведчик, прощупывающий слабые места. Посеется и затихнет, повременит, затаившись, и опять запылит, притрушивая серой мучицей подмерзшую землю.
Изрытый тракторными гусеницами проселок тянулся на десятки немеренных верст. Полуторку, повидавшую виды, немилосердно швыряло, шофер, вцепившись одной рукой в баранку, другой переключал то и дело скорости и с ненавистью плевал в открытое окно.
Когда Карцев еще влезал в кабину, он рассчитывал потолковать с ним о том, о сем в дороге. От кого еще узнаешь что‑то интересное, как не от говорливого шофера, который мотается день и ночь по всем направлениям. Но этот носатый знай только матерился.
— Послушай, ты русский? — спросил Карцев, осердясь.
— А кто ж, по–твоему, арап?
— Трудно сообразить, слушая тебя.
— Хы! Интеллигент какой! Мы по–своему, по–рабочему.
— Не умеешь ты ругаться. Даже слушать скучно. Сквернословишь только. Хочешь — научу?
— Хы! Правда? Давай! Во, подкину завгару! — воскликнул шофер с воодушевлением.
— Зовут‑то тебя как?
— Серега…
— Чем это тебе так досадил твой завгар?
— То‑то и оно, что досадил. Взъелся ни за что ни про что! Ты вот стань на мое место, еще не так задаешься. Что я, калымить ездил? Был бы он человек, разве взял бы я машину без спроса? А тут бац! Из‑за паршивой рессоры — приказ на меня. Пересадил на этот драндулет, сам бы на нем в гробу ездил!
— Авария случилась? — продолжал расспрашивать Карцев.
— Какая авария? Говорю тебе: рессора сломалась под корень. Сдуру, проклятая, сломалась. Не расстроился бы я душевно, все было бы в ажуре. Он и знать не знал бы, что я ездил. Понял? А Клавка — аккуратная стерва. Это моя жена. Клавка. Но я ее все равно выведу на чистую воду! Она у меня попляшет! Как, слышь, зовут тебя? Виктор? Как ты думаешь, могут ее за нарушение супружеской субординации того? Ежели застукаю с Мишкой Стыкиным?
— Мишка? А кто это?
— Мишка! Тьфу! Думаешь, министр какой? Так, шоферюга из поселка Венеры. Я почему попух позавчера? Доподлинно знаю: Клавка трали–вали с ним разводит. У тетки своей, Степаниды, встречаются. Что делать? Я, конечно, по газам. Сто кэме по такой дороге, это тебе как? Заскакиваю, а главное — все напрасно. Степанида сидит одна и чаи глушит. Завелся я — спасу нет. На обратном жиманул на всю железку — и хана рессоре. А завгару только бы придраться, пошел шпынять в хвост и в гриву, все собрал в кучу. Разве поймет, козел неотесанный, что у меня тут! — ударил себя кулаком в грудь Серега и на этом закончил пламенный монолог.
Поднявшись на пригорок, Серега остановил машину, вылез из кабины, обошел кругом, потирая с изумлением длинный нос и как бы удивляясь, что «драндулет» еще не рассыпался. Осмотрел автомобиль беглым, но опытным водительским глазом, не упускающим ни малейшей неисправности. Хлопнул дверкой.
— Ладно, переживем как‑нибудь!
— Вот именно, — поддержал Карцев и, чтобы увести беднягу от мрачных переживаний, заговорил о плохих дорогах в здешних местах.
— А кто в них тут нуждается? Повидал бы гы, что тут лет десять назад творилось! Ты бы здесь луковичку паршивую не нашел на закусь! Представляешь, торчит домишко, а кругом ни деревца, ни кустика, даже картошку не сажали! Голословность сплошная. Провалиться мне, ежели я видел хоть одну живую курицу! Чего жрали — уму непостижимо. А ты — дороги… Вот на старых промыслах, что вскоре после войны пустили, там совсем другая процедура. Дороги сплошняком асфальтом крыты, а мы тут матом кроем! И будем крыть еще лет десять! Э–э! Стоп! — спохватился шофер и тормознул. — Во–он, видишь, за бугром? То и есть середавинская бурилка. — Шофер показал на маячившую неподалеку вышку.
Карцев вылез из машины, поблагодарил, крикнул:
— Береги рессоры! — и направился к вышке.
Вскоре навстречу ему показалась двуколка, влекомая косматой лошаденкой. Ездок в брезентовом плаще повернулся в сторону Карцева, из торчащего конусом капюшона выглянуло обветренное лицо с жидкими висячими усами. Скользнув взглядом по военной шинели встречного пешехода, он хотел, видимо, что‑то спросить, но не спросил, только шумнул сердито на лошадь:
— Вье! Куку–р-руза!
Впервые Карцев увидел буровую вблизи. Возле глубокого оврага — вышка на четырех ногах, ржавые баки — емкости, кучи бурой глины, трубы в штабелях; чуть в сторонке — культбудка для вахты и котельная: из дощатого сарая возле вышки слышен гул дизелей. Над черной трубой котельной — едва приметный дымок, людей не видно нигде.
Карцев направился к культбудке, отворил дверь. Вахта буровиков, дежурных слесарей и электриков — человек семь — обедали. Трое сидело на скамье у продолговатого, сколоченного лишь бы как стола, другие лежали прямо на полу, подстелив ватники. В углу на табуретке приткнулась молодая женщина с красивым, по–детски пухлым лицом. Положив на край стола тяжелую грудь, замаскированную старательно цветастой кофточкой, она читала какую‑то книгу.
В будке было душно, трубы отопления пышали жаром, окна густо запотели. От мокрых брезентовок, развешанных по стенам, остро пахло нагретым машинным маслом. С низкого фанерного потолка свешивалась большая лампа, ватт на двести, свет ее резал глаза.
Карцев поздоровался с порога, спросил мастера Середавина. Белобрысый паренек, сидевший за столом, посмотрел через плечо на незнакомца, и яркие голубые глаза его блеснули озорно, как у человека, настроившегося рассказать потешный анекдот.
— Ай–ай–ай! — воскликнул он. — Как же вы с ним разминулись, дорогой товарищ! Ведь он только–только отбыл на персональном дилижансе в неизвестном направлении.
— Так это его встретил я, когда шел к буровой! — сказал Карцев с сожалением. — Он в плаще, на такой мухортой лошадке, да?
— Совершенно буквально! На личной Кукурузе.
— За что ее так? — усмехнулся Карцев.
— Да не растет же, сволочь! Ни та, ни другая.
— Не горюйте, товарищ, — сказал кто‑то из лежа–шпх на полу. — Петр Матвеич, бывает, и возвращается…
— Если вы из газеты или телевидения, то дело поправимое, — повернулся, перекинув ногу через скамью, белобрысый. — Все объекты, представляющие интерес для широкого читателя и телезрителя, так сказать, налицо. Вот, к примеру, перед вами знаменитый бурильщик Генрих Иванович Бек! Да–да, не сомневайтесь: тот самый!.. Он не раз устраивал пресс–конференции для представителей печати. Встречи с ним проходят всегда в атмосфере дружбы и откровенности и завершаются подписыванием совместного коммюнике…
— Во подвалил верея…[1] — гоготнул длинноногий, в огромных сапожищах, рабочий, и курносое лицо его расплылось в простодушной, глуповатой улыбке.
Знаменитый бурильщик Бек, на которого указал белобрысый паренек, лежал на полу. Пошевелив рыжими бровями, сказал Карцеву:
— Не обращайте на них внимания. Ваня наш — это самое… в журналисты метит. Натаскивается… — И пареньку: — Эй, журналист! Подай пожненского чайку!
— Сей минуту, Генрих Ваныч! — схватил тот со стола алюминиевый чайник, исчерканный надписями.
Большая красная рука бурильщика, усыпанная крупными веснушками, поднесла носик чайника к пятнистым от тех же веснушек губам. Напился. Посмотрел на часы и улегся удобнее на расстеленную у батареи отопления стеганку.
«Что за немец с нижегородским диалектом?» — подумал Карцев и сказал:
— Я не из газеты, меня прислали к вам на работу.
Теперь все присутствующие посмотрели на Карцева по–другому. Не то чтобы с разочарованием, но и не с первоначальным интересом.
— Что же вы будете делать у нас? — поинтересовался Генрих Бек, не меняя позы.
— Что скажут.
— А что вы, извиняюсь, умеете?
— Ничего.
— Как так?
Карцев развел руками.
— Так‑таки ничего? — поглядел на него Бек с недоверием и сел.
— Я из армии, там другому учили, — пояснил Карцев.
— А–а! Ясно. Левой–правой, вольно, шагом марш, ложись! — отозвался язвительно длинноногий в сапожищах, а молодая женщина подняла голову от книжки и посмотрела на Карцева испытующе–пристально.
Тот не нашелся, что ответить, и, видя, что все курят, тоже вынул сигарету.
Рабочие за столом, отхлебывая из кружек, заговорили о каком‑то осложнении, случившемся у соседей: «Нам такое не грозит», «Обер шевелит мозгой почище Госплана», «Деловая смекалка, Маркеша, от бога», «Бывает и от жены…», «За лавровыми венками мы не гонимся, нам бы хрустов побольше!»
— Несложно, если другие хлопают ушами, — буркнул Генрих Бек непонятно: то ли в похвалу, то ли в осуждение.
И опять пошли перекатываться непонятные для непосвященного реплики и слова.
Взгляд Карцева остановился на приколотом к стене большом листе бумаги, размалеванном во все цвета радуги. «Геолого–технический наряд», — прочитал он. В наряде столпотворение терминов и цифр. «Радиокаротаж… Кунгурский ярус… Долбление…»
«Серьезная фирма…» — подумал Карцев немного встревоженно и принялся рассматривать в простенке между окон устрашающие картинки по технике безопасности. Рядом с ними, как бы поддразнивая, висела пустая аптечка… Дескать, давай калечься, черта с два тебя перевяжут…
— Ну, смекалистые, закругляйся! — помахал часами Бек, сказал: — К концу смены инструмент должен быть наверху.
— Опять‑таки, что считать верхом… — ухмыльнулся белобрысый.
— Ты, Шалонов, не каркай, а давай на пару с Алмазовым… Эй, Маркел, где ты?
— Да здесь я… — отозвался длинноногий в сапожищах — он складывал что‑то в авоську, стоя рядом с молодой женщиной, читавшей книгу.
— Давайте отпаривать по–быстрому ротор. Мороз подкручивает. Ясно?
— Сей минут, Генрих Баныч! — козырнул белобрысый Шалонов и крикнул: — Маркел, ну‑ка сапоги в охапку! Покажем трудящимся массам класс отпаривания ротора! — Он крутнулся, дернул за кончик косынки, кокетливо повязанной на голове молодушки с девчоночьим липом, прижал руку к сердцу: — Душа Валюха, пожалей твоего муженечка родного, подкинь парку погуще!
— Вот я те подкину, шалопут, — улыбнулась та, закладывая страницу в книге шпилькой для волос.
Рабочие ушли, а она взяла веник и принялась выметать нз будки мусор. Карцев попятился к двери, чтоб не мешать Алмазовой, спросил, стоит ли ждать мастера или лучше приехать завтра.
— Хотите или не хотите, а ждать все равно придется: вахтовая машина раньше вечера не придет, — ответила Валюха и, в свою очередь, спросила: — Значит, вы к нам верховым?
— Не знаю.
— Верховым. Точно. Наш бывший заболел. — Она перестала мести, измерила Карцева оценивающим взглядом, словно проверяла, подойдет ли, и, решив что‑то про себя, заметила: — Трудновато придется вам, пока в стажерах проваландаетесь. Заработок‑то детский. Семье — зубы на полку…
— Семьей я не обременен…
— Ба! Неужто холостой? — воскликнула недоверчиво Валюха.
Карцев отшутился:
— Холостыми патроны бывают…
— Ну, это безобразие. Столько сестры нашей вокруг пропадает зазря, а тут холостяки разгуливают, — сказала Валюха серьезно, но зеленоватые с крапинками глаза ее светились лукавством.
Карцев улыбнулся и вышел из будки, не оглядываясь. Взойдя на помост вышки, он стал в сторонке, чтоб не мешать рабочим, и засмотрелся на их возню. Что‑то У них не клеилось: то ли деталь какая‑то вышла из строя, то ли еще что‑то.
Погода после обеда стала ухудшаться. Небо на востоке помутнело, как перед грозой. Словно глубокий вздох пронесся по степи, и зашуршали–зашевелились хвосты едкой поземки. Взвыл в раскатах вышки ветер, и пошло крутить–вертеть, нахлестывать. Не поймешь: с неба ли сыплет иль швыряет с земли в небо. Не прошло и часа, как на буровую обрушилась непроглядная снеговая стена. Помост трясло, что‑то звенело и колотилось над головой. Одежда рабочих заиндевела, и они ворочались в снежной пене, словно сказочные призраки в саванах.
Рабочее место под вышкой со всех сторон закрыто щитами, но и они не спасали: продувало так, что Карцева в его шинельке и фуражечке тряс озноб. А Бек в это время голыми руками держал железные рычаги лебедки и тормоза. «Как он выдерживает?» — поражался Карцев.
Откуда было знать ему, что Бек вообще никогда рукавиц не надевал.
Прошло время смены, а ночная вахта не появлялась. Бек постучал ключом по трубе — сигнал кончать — и встал из‑за пульта управления.
— Перекур! — объявил он. — Пойду звонить, какого черта смену не шлют!
Карцев так продрог, что решил тоже пойти в будку погреться. Отправился вместе с Беком. Двигались в темноте боком, закрываясь от режущих ударов ветра. Дверь будки замело, насилу отворили. Карцев прилип к батарее отопления, а Бек принялся звонить по телефону и довольно скоро попал на директора Хвалынского.
— Алло, Бек? Что у вас там? — понеслось громко из трубки.
— М–м-м…
— Это вы, Бек?
— Вроде я. Где смена?
— Застряла на полпути. Послали на выручку тягач. Придется вам ждать прибытия.
— Веселенькие дела… Что ж, ладно, будем продолжать работу. Сверхурочные нам светят?
— Получете, — пообещал директор.
Бек положил трубку, выругался про себя, потопал к выходу. Карцев — за ним.
— Сидите, грейтесь, чего зря мерзнуть? — сказал Бек досадливо, но Карцев, не внемля его словам, пошел обратно к вышке. Не мог он сидеть в тепле, зная, что другие рядом трудятся на лютом ветру. Приглядевшись к работе, он подумал, что в этакую непогодь лишний человек, пусть неумелый, тоже пригодится. Ему даже захотелось, чтобы что‑то случилось в эти минуты, чтобы в нем почувствовали нужду. Ведь давно известно: разные люди, попадающие вместе в трудные положения, быстрей сходятся или расходятся, дружатся или становятся врагами.
Однако время шло, а ничего не случилось. Буровики работали как ни в чем не бывало, не обращая внимания на будущего верхового. Видимо, в помощнике они мало нуждались. Беснующаяся пурга и задержка смены были для них не в диковинку.
— Сегодня, товарищи, семичасовой рабочий день! — объявил Бек, вернувшись из будки.
— Знаем эти семичасовые! С семи утра до семи вечера, — протянул Шалонов кисло. — Даю башку на отсечение, что смены до утра не будет.
— Приволокут… Они возле Семеновки застряли.
— Хе! Знают, где застревать, — у семеновских девок! Греются, поди… А тут промерз до самых… до самых…
— Три, Ванюша, к носу — все пройдет! — успокоил насмешливо Бек.
В два голоса с гнусавой пургой гудели дизели, звякали громко трубы. В ярких лучах электрических фонарей — кипящая снежная каша. Из‑под фланцев труб обогрева шипели струи пара и, срезанные тугим потоком ветра, обрывались в темноте. Тревожный леденящий холод бешено бурлил над землей. Здесь, в затишке, и то, словно молотом, вгоняло в тело ледяные гвозди, а что делается там, в открытой степи!
Вахта работала еще часа два, пока из скважины не показался турбобур. От восьмиметровой махины шел парок — на глубине мороза нет. С ходу, не давая инструменту остыть, буровики отвернули сработанное долото и поставили новое.
— Ну как, вайсгешпенстер[2], насчет чайку горячего? — спросил Бек, окинув взглядом рабочих, и махнул Маркелу: — Мотай к своей Валюхе, пусть организует покрепче.
— Раз летал по верхам, пойдешь верховым. А пока пошуруй на черной работе, — сказал мастер Середавин.
— А что это за черная? — поинтересовался Карцев.
— Посмотрю, как ты мозгой шевелишь, — пропуская вопрос, продолжал мастер.
Он выдал Карцеву брезентовку и сапоги, проинструктировал по технике безопасности, растолковал порядки. Говорил кратко, веско и скучновато, как человек, повторяющий в сотый раз давно известные истины.
Когда Карцев переоделся, Середавин отвел его на рабочее место, оказал Беку:
— Поставь его к юбке.
Бек посмотрел с сомнением на Карцева, затем вопросительно на мастера:
— Он проинструктирован?
— Он получил все, что положено, — отрезал Середавин, и в сонных скучающих глазах его мелькнуло неудовольствие.
Бек пожал плечами, подвел Карцева к короткому отрезку трубы, похожему на печку–буржуйку без дна, что покачивалась на веревке справа от устья скважины, объяснил:
— Сейчас инструмент в забое, то есть турбобур на глубине тысяча восемьсот пятнадцать метров. Вон те клинья — видите? — держат на весу колонну свинченных труб. Вся эта музыка весит более семидесяти пяти тонн. Зубья на шарошках сработались, нужно менять долото. Скважина полна доверху глинистым раствором. Эго промывочная жидкость, важнейший компонент бурения; она вращает турбобур, охлаждает долото, выносит на поверхность шлам, иначе — выбуренную породу— и смазывает стенки скважины. Сейчас мы начнем поднимать инструмент. Вместе с трубами пойдет выливаться лишний раствор. Образуется сифон. Что такое сифон, представляете? Так вот, ваше дело открыть это приспособление — юбку — вот так, подтянуть быстро к трубе, закрыть и держать над ротором, чтобы раствор не хлестал по сторонам, не мешал работать. Понятно?
— Мудростей особых вроде нет, — сказал Карцев.
— Я тоже так думаю, — кивнул Бек, глядя куда‑то в сторону.
Карцев заметил, что длинный Маркел Алмазов, стоявший возле здоровенного пневматического ключа для развинчивания свеч, и смешливый помощник бурильщика Ваня Шалонов быстро переглянулись. Это насторожило Карцева, но он тут же усмехнулся про себя: «Вот чудаки! Сомневаются, можно ли мне доверить такую ерунду», — и покрепче взялся за железные ручки приспособления.
Бек сел на пульт, положил пятнистую, не мерзнущую руку на рычаг и опустил тормоз. Барабан лебедки крутнулся, из зева ротора выскочила зажатая в элеваторе труба, понеслась вверх, и в ту же секунду перед глазами Карцева что‑то вспухло, забурлило. Мгновенье — и точно ушат жидкой грязи опрокинулся на его голову.
— Ух! — вскрикнул он от неожиданности, не понимая, что случилось.
В уши ударил залихватский сигнальный свист, но Карцев стоял, будто в столбняке, протирая ладонями залепленные глаза. Толчок в спину заставил его оглянуться. Маркел показывал нетерпеливо: «Убери юбку!»
Скользя подошвами по мокрым половицам помоста, Карцев бросился выполнять приказание. Времени прошло всего‑то ничего, но Маркел уже отводил в сторону отвинченную свечу, а Шалонов, набросив элеватор на следующую, торчащую из отверстия ротора, требовательно махал Карцеву: «Давай!»
Силясь сообразить, в чем допустил промашку, Карцев поставил юбку на место, и снова поток грязи, казалось, смывает, уносит его с мостков.
И гут он понял: это не ошибка, не промашка — Середавин разыгрывает его на потеху себе, на посмешище всей конторе. Это издевательство и унижение под стать тому, что он испытал, когда сбежала Люся, когда его увольняли из армии.
Карцев стиснул зубы. За потеками грязи не было видно, как побелели его обострившиеся скулы. Протер глаза. Сквозь размытую слезой мутную пелену он увидел мастера, — вернее, его упрятанные в бесцветные ресницы презрительно–насмешливые глаза, и словно эхо отдаленного взрыва прозвучало, затронув в душе какой‑то болезненный нерв.
Тогда случай в один миг перевернул всю его жизнь. Теперь под ногами оказался железный ломик. Он блеснул на полу.
Середавин заметил, куда направил свой взгляд Карцев, и дряблое лицо его вытянулось. Он стал быстро пятиться, не спуская глаз с ломика. Не заметил, что мостки кончились, и полетел сверху в сугроб, задрав нелепо ноги.
Взвизгнул тормоз лебедки, труба застыла где‑то посредине. Рабочие подались вперед, готовые вступиться за мастера, если начнется рукопашная, но Карцев продолжал стоять, не шевелясь, уставившись оцепенело себе под ноги. И тут люди впервые устыдились, поняв, что являются невольными сообщниками Середавина. Розыгрыш зашел слишком далеко, попирается человеческое достоинство. Этот новичок доведен до крайности, до того состояния, когда, уже не думая, бросаются головой в пропасть, лишь бы разом поставить какую‑то точку.
Конечно, не житейская мудрость подсказала самому молодому — Шалонову, как разрядить обстановку. На пунцовых, еще мальчишеских губах его вдруг появилась улыбка. Добродушная улыбка понимания и следом — дружески–насмешливые слова:
— А ничего получилось… Как это называется: психологический хук или аперкот[3]?
— Заткнись, зубоскал! — прикрикнул Бек. — Давайте по местам!
Карцев отвернулся. Его охватило отвращение ко всей этой истории, а еще больше — к самому себе. Провели, как последнего дурачка. Докатился… Ну и поделом, коль отупел начисто».
Ссутулившись, растопырив мокрые руки, пошел он по наклонному мосту вниз. Середавина видно не было. Позади грохотала лебедка, шипел в руках Маркела пневматический ключ, трубы одна за другой продолжали выскакивать из скважины.
Карцев повернул к будке. Он чувствовал себя так, словно не липкий раствор глины, а вся горечь жизни собралась в одну чашу и разом опрокинулась на него. Что ж это такое на самом деле? Почему, когда ты тянешься к людям, стремишься сойтись с ними, они показывают тебе от ворот поворот? Эх, Леонид Нилыч! Растравил сердце, затащил сюда, на свежий ветер… Вот тебе и ветер!
Нет, бежать надо отсюда куда глаза глядят! Уходить немедля, сию минуту.
Карцев остановился возле будки, постоял, опустив руки. А как пойдешь мокрый и грязный по морозу? Повернулся в досаде, потопал в котельную.
— Ма–а-мочки! На кого вы похожи! — всплеснула руками Валюха. — Где это вас так угораздило?
— Поскользнулся. Нечаянно… Нельзя ли у вас сполоснуться немножко?
— Ой, помереть можно! Поскользнулся… Говорите уж прямо: в емкость[4] нырнул. Скидывайте все скорее, сейчас дам воды, — засуетилась Валюха, гремя тазом возле крана. Вдруг примолкла, отставила таз и посмотрела темно–зелеными глазами на Карцева пристально и подозрительно: — И что вы мне мозги вкручиваете? Поскользнулся!.. Это те вам, чокнутые, да? — кивнула она сердито в сторону вышки. — Небось под юбку сунули. Так ведь?
Уличенный Карцев безмолствовал.
— А! И спрашивать нечего! Морды им, паразитам, квасить! Уж я своему дуботолку пропишу! Ну, чего стоите? Лужа вокруг вас. Раздевайтесь быстрей!
Карцев посмотрел на нее благодарно, снял с себя торчащую колом робу, повесил на крючок у котла, чтоб сохла, а сам разделся до пояса.
Гудела форсунка в топке, хлюпала вода. Валюха стояла в сторонке у стены, сложив руки под грудью, и смотрела, как фыркал и плескался Карцев. Умывшись, он растерся поданным Валюхой полотенцем, застиранным пятнистым рабочим полотенцем. Делал все машинально, а сам думал с раздражением, что через полчаса и духу его здесь не будет.
«Надену шинель и уйду пешком», — твердил он себе, хотя чувствовал, что уходить почему‑то не хочется. Почему? Уж не потому ли, что нашелся человек, который отнесся к нему с участием?
Карцев стоял полуголый возле котла, сушил у огня, распяв в руках, выстиранную рубашку, в уголке губ дымилась сигарета.
Сухощавый, плечистый, натренированный, грудь, что называется, колесом, тонкие кисти крепких рук…
Валюха подошла, подвернула вентиль в форсунке, думая о чем‑то своем. Рубашка в руках Карцева парила. Валюха пощупала ее и вдруг, словно забывшись, прижала ладонь к волосатой груди Карцева.
— Какой… какой ты волосатый!.. — сказала она быстрым полушепотом и застыла, но тут же, встрепенувшись, отдернула руку, прыснула смехом: — А правда, говорят, будто волосатики счастливые? Да? Это примета?
— Орангутанги куда волосатее нашего брата, но бывают ли они счастливы, не знаю, — ответил Карцев шуткой на шутку и подумал: «Озорница, а все же хорошая».
— Отсталый я человек, приметам верю, — с деланным сокрушением вздохнула Валюха, и губы ее чуть дрогнули в усмешке.
— Побольше бы таких отсталых, как вы! — сказал Карцев.
— Зачем же это?
— Тогда бы на свете добра прибавилось. Отец мой говорил: самая человечная женщина — женщина работящая.
— Дура работящая — это будет точнее. Вроде меня. Как запрягли с пятнадцати годков, так и вкалываю шесть лет без останова.
— Как? Разве… Разве вам только двадцать один год? — прикинул в уме Карцев и невольно опустил взгляд на ее сильные, полноватые ноги.
Валюха густо покраснела.
— Почему вы удивляетесь?
— Простите, пожалуйста, я не хотел вас обидеть.
— Черта с два я дам себя в обиду! — фыркнула Валюха, блеснув на него глазом, и, нахмурившись, спросила: — Не пересохнет ваше ба… — запнулась она и тут же поправилась: — Ваша сорочка не пересохнет?
Карцев оделся побыстрей, пробормотал «спасибо» и пошел к выходу. На пороге остановился, сказал с внезапной грустью:
— Вот и вы тоже на меня рассердились… А за что? Не за что, если разобраться. Ладно, не дуйтесь, Валюта, не стоит. Больше мы не увидимся.
— Почему это?
— Лучше уйти самому, чем потом тебя с треском… В шею…
— С каким треском? За что? Без году неделя, как…
— Есть за что. Я чуть не огрел ломом вашего Середавина, черт бы его подрал вместе с его юбкой! Умчался, поди, начальству жаловаться. Вот так, Валюта. Ну, счастливо оставаться. Мужа не ругайте, он ни при чем.
— Погодите! — схватила его за рукав Валюха. — Думаете, Середавин такой олух, что станет жаловаться? — спросила она, заглядывая в глаза.
— А почему бы нет? При свидетелях было…
— А я говорю: не пойдет и не станет. Если он раскроет рот, ему же и влетит. Да Хвалынокий сходу размонтирует его по готовым статьям: «За несоблюдение закона об охране труда» и «За нарушение правил по технике безопасности». Какое он имел право ставить нового человека на рабочее место без показа приемов работы? А он вас поставил. Нарушение это или что? Да ну–у-у! И не пикнет. Если б вы даже и стукнули его, то и тогда молчал бы в тряпочку. Должность для него подороже личных обид. Но вам он, конечно, не спустит, нет. Уж если подловит — отыграется. Так что держите ухо востро.
Карцев потер задумчиво подбородок и, встретившись взглядом с Валюхиным — ясным и улыбчивым, сказал, колеблясь:
— Что ж, может, вы и правы. Пожалуй, не стоит упреждать событий.
— Люблю сообразительных детей! — засмеялась Валюха и, задев Карцева, пошла к форсунке регулировать что‑то, а он отправился на вышку с видом школьника, к которому не придерешься: опоздал на урок по уважительной причине…
Прошел день, другой, и Карцев убедился, что предсказание Валюхи сбывается. Никуда его не вызывали, объяснений не требовали, и он с приятностью в душе поджидал случая, чтобы сказать хорошей женщине спасибо за то, что удержала его, не дала уйти.
Как мало иногда нужно, чтобы в человеке пробудилось доброе чувство! Отнеслась Валюха к Карцеву с пониманием, дала умный совет, и вот оно уже живет в его сердце. Но почему Валюха, словно умышленно, избегает попадаться ему на глаза и, вообще, держится отчужденно? Непонятно.
Бурильщик Бек, — главное лицо в смене, — получив, видимо, распоряжение мастера, поднялся с Карцевым на полати вышки и, объяснив обязанности верхового, показал, как надо работать.
Нельзя было не восхититься сноровкой и ловкостью, с которыми Бек выполнял каждый прием. Никаких лишних движений, никакой суеты или спешки — все сливалось в едином плавном ритме.
После Бека взялся за дело Карцев и повторил приемы работы безошибочно, но действовал гораздо медленней, чем требовалось. Бек сказал:
— Соображаешь с подхвата, мне нравится. Буду учить. Только, чур, не вздумай запустить по мне трубой, ежели случится неполадка какая. — Он добродушно ухмыльнулся, сдвинул каскетку на затылок, облокотился на перила, подставив конопатые руки морозному ветру, и внезапно объявил: — Я, знаешь, никогда не болею и пьянствую только по праздникам. Мою жену зовут Варварой Оттовной, но по–немецки говорить она не умеет. И еще я ужасно не люблю нытиков — пустяшная публика. Вот Ваня Шалонов веселый человек, из него выйдет толк, а Маркел Алмазов — туговат, видит хорошо то, что у него под носом. Валюха… Впрочем, это птица, у которой только растут крылья. Теперь запомни: мастер Середавин — буровик высшего класса, виртуоз, но других учить не любит. Кто хочет стать настоящим бурильщиком, должен учиться у него сам, на ходу. «Шевелить мозгой», как говорит он всегда. — Бек помолчал, затем, подмигнув лукаво в сторону юбки, спросил: — Ну а как насчет этого? Шевельнул сам или подсказали?
— На кой мне подсказки!1 Кусок веревки привязать?
— Ну, действуй, — сказал Бек и пошел по трапу вниз.
Карцев поправил на голове каску — новенькую, светло–желтую, посмотрел с высоты на необозримую равнину.
Снег, наезженная дорога, уходящая в мутную даль, жидкая цепочка телефонных столбов, вдали серые гнезда колхозных полевых станов…
Легко дышится на высоте, среди металлических переплетений, обросших густым ворсом инея. Лицо горит от морозных щипков, глаза нестерпимо сечет яркое солнце.
Оказывается, покоряющая сила неба действует и здесь, вызывает знакомую опьяненность, подчиняющую тело и мускулы четкому ритму труда.
Середавин не выходил на работу три дня, получил больничный лист с диагнозом: «Пищевая интоксикация», а если верить Шалонову, то мастер попросту объелся салом. Отболев срок, он явился на буровую страшно раздраженным и принялся с азартом наводить порядки. Сварливо набрасывался на рабочих по причинам для них совершенно неожиданным и придирчиво показывал всем своим видом, что хозяин здесь он.
Единственным человеком, на которого Середавин не обращал, казалось, ни малейшего внимания, оставался Карцев. Смена за сменой стоял он на вышке в люльке, пристегнутый предохранительными ремнями, захватывал теплые свечи, вылетающие с грохотом из скважины, и устанавливал их одну к одной, как спички в коробке. С высоты двадцати пяти метров хорошо видно, как с теплых труб испаряется глинистый раствор. Поднятые из глубины девона, они на глазах обсыхали и делались рыжими, точно шевелюра на голове Бека.
Высоко на полатях свободно разгуливали декабрьские ветры. Карцева то продувало до костей, то пот заливал глаза. С непривычки ломило руки и поясницу, во всем теле не утихала тягучая боль. За смену выматывался так, что на какой бок ложился, на том и просыпался. Однако ни охнуть, ни пикнуть себе не позволял. Скорее язык откусил бы — так крепко коренились в нем мужская гордость и самолюбие. Глубокой зарубкой остались в памяти оброненные мимоходом слова Валюхи о том, что предшественник его, верховой, оказался хлипким малым для такой работы. Лучше умереть на полатях, чем услышать о себе такое.
Когда долото бурило в глубине породу, верховому на вышке делать нечего. Карцева свистали вниз следить за качеством глинистого раствора, за его циркуляцией в скважине, но чаще он, гокая ломом, скалывал с мостков лед. Вот где каторжный труд! Добро бы, обычная ледяная корка, а то форменная броневая плита! Глина смерзлась так, что хоть толом взрывай.
Срок стажировки закончился для Карцева квалификационной комиссией. Он стал работать не на мизерный оклад стажера, а по нарядам, как все рабочие. Пошли деньги. Карцев бросил общежитие — не тот уж возраст, чтобы скитаться по казармам, — и на окраине Нефтедольска у швеи–пенсионерки снял комнатушку, купил самое необходимое для жизни.
За это время он почти не виделся с Леонидом Нилычем, если не считать коротких встреч, когда главный механик приезжал на буровую по делам. Заходить к нему домой Карцев считал почему‑то не совсем удобным. О том, что Кожакову, секретарю партийной организации, донесли о нелепом столкновении на буровой, сомнений не было. Другое дело, в каком виде его представили. А Карцеву вовсе не безразлично было, как выглядит он в глазах Леонида Нилыча.
Однажды в воскресенье Карцев решил все же зайти к нему, тем более что появилась важная причина: нужно было посоветоваться по делу, о котором Карцев, как новичок, не считал возможным говорить с кем‑то другим, кроме как с Кожаковым.
Пришел он к нему в сумерках, настороженный, не зная, встретит ли хозяин по–дружески или примется отчитывать и укорять. Но опасения оказались напрасными: о конфликте Леонид Нилыч и не заикнулся. Уж кто-кто, а он‑то знал Середавина как облупленного. И не один год. Мастер не такие еще номера откалывал…
Карцева встретил приветливо, одетый по–домашнему: в пижамной куртке, в мягких войлочных туфлях. Он держал в руке электропаяльник. В комнате остро пахло горячей канифолью.
Раздевшись, Карцев осмотрелся. Кроме дивана и письменного стола, заваленного бумагами, у самой двери приютился не то столик, не то верстачок с пластмассовой крышкой. Вся противоположная стена от шкафа до угла заставлена радиоаппаратурой, опутана проводами. По таблицам и кодам, развешанным над столом, Карцев догадался, что Леонид Нилыч радиолюбитель-коротковолновик. Так это и было. С приходом гостя он выключил паяльник и, проведя пятерней по седой шевелюре, сказал весело:
— А я уж подумал: разбогател бурильщик и — коллег побоку! Ну давай рассказывай, как процветаешь? Как вживаешься в коллектив?
— Со скрипом…
— Что ж, возможно, так оно и лучше, сразу ставятся все знаки препинания… Тут, признаюсь, и моя вина есть. Этот чертов кадровик Клеев намудрил. Тебя должны были послать в бригаду мастера Зайцева.
Карцев посмотрел на Кожакова, сказал твердо:
— Я доволен местом, Леонид Нилыч, считайте, что у меня все идет нормально, своим чередом. Вначале, правда, чуть было не споткнулся, но теперь пасовать не собираюсь.
— Знаю. Ты не из тех, что отступают, имея в стволах снаряды…
— Не хвалите меня, я еще живой… Может, так припрет, что прибегу просить поддержки.
— Не прибежишь, сам будешь кувыркаться, а не попросишь.
— А вот и попрошу. Прямо вот сейчас!
— Неужто? — засмеялся Кожаков.
— Собственно, я хочу только вопрос задать.
— Валяй без церемоний.
— Хорошо. Скажите, кого посылают на кустовые курсы бурильщиков?
— Рабочих, разумеется, кто желает… Ну и прочее: стаж кое–какой… И показать себя в деле — тоже… А тебя это интересует?
Да, это даже очень стало интересовать Карцева после более близкого знакомства с профессией нефтеразведчиков. Ему казалось, что он начал осваивать новое дело без всякой системы. Похоже, как если бы человеку предложили летать, не обучив предварительно теории полета и не дав знаний по материальной части.
Леониду Нилычу понравилось столь серьезное отношение Карцева к работе, и он, предвосхищая его просьбу, пообещал при первой возможности потолковать с директором конторы.
Во время разговора Карцев заметил, что хозяин нет-нет да и взглянет на часы.
«Ведь Нилычу уйти надо куда‑то, — спохватился он, — а я расселся, как у тещи на именинах». И, торопливо поднявшись, взялся за шапку. Леонид Нилыч удивился:
— Чего ты вскочил? Спешишь? А я думал, в шахматишки сгоняем. У меня кубинского рома целая бутылка, чайку попьем. Мне только минут на пятнадцать заняться этим… — показал он на радиоаппаратуру. — Сегодня важный сеанс с одним коротковолновиком из Хобарта. Остров Тасмания, слышал? Южнее Австралии.
Карцев повесил шапку, сел у столика и уставился на широкую, грузную спину Леонида Нилыча. Видать, с Хобартом контакты не налаживались. Он опять и опять подстраивался, выстукивал позывные и напряженно слушал. Сигналы летели на другой конец земли, к южному полушарию, летели пока безответно.
— О! — вскрикнул вдруг Леонид Нилыч, как мальчишка, у которого впервые в жизни дрогнул поплавок от поклевки.
Подавшись к приемнику, слушая писк зуммера, он стал быстро записывать. Прошла минута, другая, и вот уже его рука стучит. Работал он лихо, и не ключом, а гибкой пластинкой на два контакта, как радисты–профессионалы. Не обязательно было знать в совершенстве, «морзянку», чтоб оценить весьма высокую скорость передачи.
Закончив и сделав какие‑то заметки, Леонид Нилыч потер довольно руки:
— Ну вот, Сергеич, с Тасманией мы разделались, марка принята.
Он повыключал аппаратуру, воткнул в розетку вилку электрочайника. На одном конце столика разложил шахматную доску, на другом — поставил бутылку рома и стопки.
— Это очень здорово, что ты заглянул ко мне без всяких… А то, знаешь, норовят больше те, кому худо, идут вроде как к судье или к попу на исповедь…
Последние слова он произнес с досадой, но Карцев понимал, насколько пуста и бессмысленна казалась бы жизнь этого человека, перестань он заниматься людскими нуждами и бедами. Не помогут ему тогда ни ром, ни шахматы, ни радиоперекличка со всеми корреспондентами планеты.
«Что помешало этому человеку, достойному лучшей участи, жить, как другие, иметь семью, детей, все то, чем живут миллионы? Почему вместо семейного портрета на стене под стеклом висит фотография штурмовика Ил-2? Почему живет он, словно приговоренный навсегда к одиночеству?»
Мысли Карцева прервал короткий стук в дверь. Не успел хозяин крикнуть «можно», как в комнату ввалился толстяк в пальто с воротником из серой смушки. Из-под такой же серой шапки розовело круто наперченное морозом круглое лицо.
— О! — воскликнул Леонид Нилыч, вставая навстречу. — Ты один? Отлично! Будет мальчишник. А мы тут собрались того… чаевничать.
— Вижу ваши чаи… не слепой, — усмехнулся толстяк, щелкнув ногтем по бутылке.
Леонид Нилыч помог раздеться гостю, у которого вместо левой руки висел протез. Карцев знал, что это начальник ремонтно–прокатной базы Искра–Дубняцкий, но познакомиться с ним случая не выпадало. Теперь они познакомились. Леонид Нилыч налил всем по стопке.
— Ты бы дал что‑нибудь покусать, дистрофиком станешь от такой организации. Полтора суток по промыслам мотался. Домой не зашел, прямо к тебе. Дело дрянь, Леонид, грязевых шлангов я не добыл. В управлении все на меня — чертом, в других конторах погода не лучше нашей. Хоть ты им золотые горы обещай, взаймы никто и полшланга не дает. Сегодня у нас на приколе[5] две бурилки, а что будет завтра — один аллах ведает. В общем, я умываю руки. Я всех предупреждал: полученная партия шлангов барахло! Если б не цацкались, вернули брак поставщику, сегодня бы имели новые.
— Погоди, как‑никак, а продержались полгода, — возразил Леонид Нилыч.
— А теперь будем полгода стоять. Иди доказывай, что ты не верблюд! Я звонил из Нагорного Хвалынскому, пусть едет сам и воюет, но… — безнадежно махнул рукой Искра–Дубняцкий, — можешь мне поверить, трофеев ему не перепадет. Надо тебе, Леонид, в обком двигать, подключать высшие инстанции, иначе сидеть нам всем на бичу[6].
— Ты вроде никогда не был трусом, а тем более — паникером, — усмехнулся Леонид Нилыч.
— Не был, так доведете, что стану пугаться даже какого‑нибудь ножика финского… Давай колбасы или чего там у тебя…
Леонид Нилыч усмехался, но по лицу его было видно, что озабочен он не меньше начальника базы. Карцев уже слышал краем уха о неприглядной истории с грязевыми шлангами — особо прочными, сплетенными из стальной проволоки и прорезиненными рукавами. По ним насосы под большим давлением качают в скважины глинистый раствор.
Четверть часа назад Леонид Нилыч сказал, что к нему ходят «вроде как к судье или к попу на исповедь…» Сейчас Карцев мог с уверенностью предположить, что после «исповеди» Искры–Дубняцкого вряд ли состоится у них мирное чаевничанье или сеанс шахматной игры: с рассветом Леонид Нилыч укатит на электричке в обком.
Выдавали зарплату.
Карцев получил деньги, вышел на крыльцо конторы и поглядел на небо, сулившее опять ветреную погоду. Закатное солнце — красное, будто клест–сосновик, — нырнуло за горизонт, и тут же наступили сумерки.
Кто‑то тронул Карцева за плечо. Обернулся — Ваня Шалонов. Улыбается, потирая руки, топая и скрипя половицами. Подмигнул, спрашивает:
— Как смотрит товарищ верховой на то, чтобы отметить сие выдающееся событие? — Он похлопал себя по карману. — Нет–нет, не на троих, а культурненько, в соответствующей обстановочке, чтобы легкая музыка и салют пробками в потолок. По традиции, так сказать, положено.
Карцев усмехнулся. Традиций следует придерживаться, но где собрать всю вахту? У него, Карцева, в комнатушке? Так там, чтоб протянуть Маркелу ноги, придется распахивать дверь…
— Об этом позаботятся массы, все будет чин–чинарем. На высшем уровне. Я сейчас…
Шалонов куда‑то исчез и скоро вернулся, объявил: сбор через два часа на квартире у Алмазовых. Будет вся вахта.
Умывшись и переодевшись, Карцев зашел в магазин, нагрузился бутылками и поехал на автобусе к Алмазовым.
Дверь открыл Маркел. В двухкомнатной квартире на первом этаже сидел пока что один Шалонов с гитарой в руках и «прогонял» свой репертуар легкой музыки.
Карцев был уже достаточно наслышан об успехах музыканта–любителя.
Дело в том, что увлечение быстро входившим в моду популярным инструментом произошло случайно, когда Шалонов увидел его на полке в сельпо по соседству с буровой. Он тут же решил приобрести гитару, однако покупка в тот раз не состоялась: за товар полагалось платить не деньгами, а шкурками сусликов.
Чудные правила сельской торговли озадачили Шалонова, но не охладили музыкальный пыл. Очень уж хотелось ему иметь гитару, но ходить по степи и промышлять сусликов не было ни времени, ни охоты. Тогда Шалонов — парень сообразительный и находчивый — решил добыть обменное сырье «поточным» способом. Посулив известному шоферу Сереге Еткульскому, или иначе — Хоботу, подбавки, он отправился с ним на бойлере в степь, а дальше дело пошло как по маслу. Вода из шланга — в нору, суслик — из норы. Хватай его за голову и тюкай об каблук.
При помощи современной техники план был выполнен за какой‑то час. Ободрать зверьков труда не составило, а высушить — и того меньше: горсть гвоздиков — и вся стенка будки на солнцепеке покрылась распятыми шкурками.
Совершив натуральный обмен продукции, Шалонов с ходу отправился в клубный кружок гитаристов. Но там его постигло горькое разочарование. Руководитель— этакий пижон с ехидной ухмылочкой, — показав Шалонову на ухо, нахально заявил: «Гуляйте домой, молодой человек. Все равно Иванов–Крамской из вас не получится…»
Конечно же, Шалонов не поверил ему, тем более что знакомый баянист из местного ресторана совершенно авторитетно сказал: «Слух — ерунда на постном масле. Слух можно развить даже у глухого» — и предложил ему давать по два урока в неделю. Разумеется, за плату.
Заручившись поддержкой компетентного лица, Шалонов приступил к освоению инструмента на форсированном режиме, используя любую свободную минуту, в том числе и на буровой. И что же? Свои, казалось бы, люди, но и здесь человек натолкнулся на черствость и непонимание. А Валюха, так та с присущей ей грубостью даже ультиматум заявила:
— Если ты, черт горластый, притащишься еще раз сюда с гитарой, я за себя не ручаюсь!
Как же можно в таких условиях достичь совершенства? Поэтому начальный период обучения сильно затянулся и конца ему пока не было видно.
Сейчас, откинувшись на софе, Шалонов бряцал с особым усердием, точно испытывал струны на динамическую нагрузку.
Вслед за Карцевым в комнате появилась разнаряженная и пахнущая «Белой сиренью» Валюха. Всплеснув руками, воскликнула страдальчески:
— Шалонов! Поимей же ты наконец совесть!
Тот, оборвав игру, посмотрел на нее кротким вопрошающим взглядом. Затем, сообразив, чего от него хотят, надул обиженно губы, вытер струны рукавом, чтоб не поржавели и чтоб не пропала чистота строя, положил гитару на подушку.
Валюха принялась накрывать на стол. Карцев, все еще удивленный ее странной сухостью и отчужденностью, молча смотрел на ловкие, хлопотливые руки молодой женщины с круглым детским лицом.
«А ведь она вовсе не толста! Обман зрения оттого, что талия у нее уж очень узка, а бедра широковаты. Контраст», — сделал он открытие и улыбнулся с непонятной радостью, словно ему не одинаково, какая внешность у Маркеловой жены!
Валюха почувствовала, что ее рассматривают, не смутилась, только взглянула настороженно, движения ее стали плавнее, походка пружинистей, и вся она еще больше похорошела.
Появились другие гости: Бек с супругой — худощавой и такой же рыжей, как сам, Варварой Оттовной. Они, как это принято у немцев, притащили к столу собственную провизию: миску жареной рыбы, кастрюлю горячих галушек, поджаренных на сале, именуемых «вертеле», и в придачу бидончик компота на запивку. Сели за стол. Карцев оказался против Бека и Валюхи. Налили стаканы, но и поплывший по комнате водочный дух не заглушил запаха «Белой сирени», которым, кажется, пропахли даже огурцы и картошка, появившиеся на столе.
— Колос–сально! — набросился на еду Шалонов.
— Кажется, и я малость проголодался, — объявил Маркел, накладывая себе из всех тарелок.
Выпили. Варвара Оттовна — к слову пришлось — начала рассказывать про индийскую душещипательную кинокартину, которую видела на днях. Шалонов, дурачась, подстегивал ее для увеселения хлесткими вопросиками. Компания смеялась. Маркел — нет. Он любил, когда больше пьют и поменьше болтают о всякой ерунде, вроде кино. Если уж охота поговорить, то есть вещи более серьезные, интересующие всех. Уловив момент, он спросил громко:
— Генрих Иванович, ты не подсчитывал, сколько нам накрутят бухгалтеры за проходку?
— Нет, Маркел. Зачем считать? Кончим, тогда и займемся…
— Много ли до конца осталось! Нам бы так, хоть приблизительно… По финансам кое‑что прикинуть.
— Сами, слава богу, грамотные, любого бухгалтера за пояс заткнете — не ошибетесь, — усмехнулся Бек.
— Насчет прогрессивки сомнений нет.
— А что? Законно! — подтвердил Шалонов.
— Наше отдай, не греши! — продолжал Маркел. — За безаварийность, за скоростной спуск колонны, за…
— Ну–у… зазазакал!.. Ты опусти ее раньше, колонну–то — окоротил Маркела Бек.
— Опустим законно! Не впервой! — опять подал бодро свой голос Шалонов.
— Медведь еще по лесу ходит, Ванюша, а ты его шкуру планируешь, — засмеялась Варвара Оттовна, державшая всю жизнь руку мужа.
Карцев улыбнулся, сказал негромко:
— О летчиках говорят, что они, мол, суеверные. Ничего, конечно, хорошего в этом нет, но есть одно суеверие просто замечательное!
— Какое? — спросила Валюха.
— Бывалый пилот, например, никогда не скажет категорически: «Я прилечу, совершу отличную посадку, а вечером мы пойдем в клуб, и я выиграю у тебя три партии в бильярд». Или что‑то в таком роде. Нет, бывалый пилот скорее скажет так: «Ежели я вернусь с полета и нормально приземлюсь, то вечером мы, возможно, сходим в клуб ия — чем черт не шутит! — сумею обставить тебя в бильярд». Смекаешь, Ванюша?
— Тужусь… Шевелю мозгами… — хмыкнул Шалонов.
— Умные‑то всегда цыплят по осени считают… — заметила Валюха.
— Одно дело — хвастовство, а другое — уверенность, — возразил Шалонов многозначительно. — Шоферы ка«говорят: не уверен — не обгоняй!
— Мастер Зайцев был уверен, вот и загорает теперь без шлангов…
— Хе–хе! Нам не страшен серый волк… — заверил убежденно Шалонов.
— По–твоему, мы заговорены? — покосился на него Карцев.
Шалонов, довольный, что сумел заинтриговать товарищей, рассмеялся:
— Знаешь пословицу? Запас в… одно место не колет?
— Ты хочешь сказать, что у нас есть запас шлангов? — переспросил недоверчиво Карцев.
Вопрос показался, видимо, столь наивным, что рассмеялись все. А Маркел, стукнув по плечу Карцева, успокоил:
— Не дрейфь, хватит, и даже останется. На следующую бурилку потащим…
— Во–он что!1 — протянул Карцев и потер свой подбородок.
Ему представилась опутанная проводами комната Леонида Нилыча, расстроенное лицо голодного Искры-Дубняцкого, вспомнился разговор о тяжелом положении, в котором оказались буровые бригады из‑за негодных шлангов. Кожаков в Нагорном обивает пороги, выспрашивает, а у Середавина где‑то лежат запасные, нужные всем до зарезу. Что за нелепость? Почему бы ему не дать их в дело, пока прибудут новые?
Об этом и спросил Карцев у присутствующих прямо.
— Во выдал! — присвистнул Маркел и нахмурился: — Отдай, значит, дяде, а сам иди к тете?.. — фыркнул он с мгновенным озлоблением и посмотрел несколько встревоженно на Бека.
«Не я буду, если этот сознательный не разболтает наш секрет», — предупреждал его взгляд. Бек пояснил поспешно и малоубедительно:
— Это, Виктор Сергеевич, не ворованное добро, а сэкономленное. Дело сугубо наше, внутрибригадное. Разберись получше, что к чему — поймешь.
Образу мышления Карцева, воспитанного в войсках, где взаимная помощь и выручка является «альфой» и «омегой», чуждо было подобное равнодушие к бедственному положению товарищей. Сказал глухо:
— Мне настойчиво твердили: хочешь стать настоящим бурильщиком, подмечай и перенимай у Середавина все секреты мастерства. Что же это значит? Оказывается, надо действовать по формуле: «Все средства хороши — был бы результат». В этой формуле кроется успех работы. Ну что ж, спасибо за науку. Только наука такая, Генрих Иваныч, ничего общего, кажется мне, с бурением не имеет… У нее другое имя… У науки этой…
Карцев посмотрел в упор на Бека, и тот вдруг покраснел так, что не стало видно веснушек на его лице и руках.
Вахта натянуто молчала.
Маркел посмотрел сквозь стакан на электролампочку под потолком, а затем, кашлянув, изрек брюзгливо:
— Много у нас любителей развелось ездить в рай на чужом горбу…
— Абсолютно с тобой согласен! — подхватил Карцев.
Маркел похлопал глазами, соображая, что тот имеет в виду, но, не осилив трудной для себя задачи, потянулся за спасительной бутылкой.
— А хочешь, я скажу, о чем ты сейчас думаешь? — подался Карцев через стол к Маркелу.
— О чем же это я думаю? — переспросил тот задиристо.
— А о том, что вот пришел, дескать, какой‑то черт-те откуда, ^е смыслит ни бельмеса, а туда же: поучать всех, как жить на свете. Мораль наводит! А нам плевать на его мораль: в одно — влетело, в другое — вылетело… Худо будет, если начальству продаст. А что? Продаст запросто. Чтобы выслужиться. Ладно, не возражай, — поднял руку Карцев, хотя Маркел и не собирался возражать, и остальные сидели, опустив взгляд на стол. — Только тут ты ошибаешься, — продолжал он. — О таких делах я привык говорить открыто. И скажу при случае где угодно, всем скажу, а заниматься доносами не приучен с детства. У нас, на Таганке, за такие штуки били большим боем. Между прочим, есть и другой выход: так как я особенной ценности для вахты не представляю, то будет правильней освободить вас от моего присутствия.
— Погоди лезть в бутылку, — остановил его Бек. — Дакай обсудим это спокойно в понедельник, на трезвую голову. Думаю, найдем сообща правильное решение, потому что действительно…
Карцев потер раздумчиво подбородок, словно убеждая себя, что ссориться и уходить — самое последнее дело, что, возможно, удастся еше сделать все по совести. Он поглядел на товарищей и сел обратно за стол.
— Не понимаю, чего обсуждать? Зря воду в ступе толочь. Сэкономил — значит, твое, кровное. Вон плакаты везде: материальный стимул. Зачем это? Чтоб каждый себе экономил, — не унимался, тянул свое Маркел.
— Да что здесь, в конце концов, производственное собрание? — взвилась внезапно Валюха. — Собираемся раз в кои веки и то готовы перегрызться как собаки! Только и слышишь: деньги да проходка, проходка да деньги. Скучища смертная. Как старцы какие, что на саван никак себе не накопят, считают все: хватит ли!
— А кто за нас будет считать? Ты, что ли? Сама хуже старухи отсталой, ничего тебе не надо, одним днем живешь, вроде завтра атомная война! — напустился Маркел на жену.
— Я? Я хуже старухи отсталой? — уставилась на него Валюха широко раскрытыми, сверкающими ненавистью глазами. — А не ты с маманей твоей сделали меня отсталой, дурой неученой? Не вы? Ну погоди же! Ты еще узнаешь, какая я отсталая!
Маркел раскрыл было рот, но Валюха крикнула: «Цыц!» — и грякнула ладонью по столу так, что посуда подскочила.
— Валечка, да что с тобой! Опомнись! — вскричала испуганно Варвара Оттовна, а Бек, допив поспешно свой стакан, кашлянул.
— Вы, конечно, знаете Кондратишку, — начал он таким тоном, будто речь шла о министре нефтяной промышленности или, по меньшей мере, о директоре Хвалынском. Между тем по выражению лиц присутствующих было ясно, что никто из них слыхом не слыхал про какого‑то Кондратишку. — Так вот, Кондратишко, — продолжал, ничуть не смущаясь, Бек, — рассказал однажды жуткую вещь. У меня, знаете, просто сердце оборвалось и волосы поредели…
— А не покраснели, Генрих Иваныч? — подковырнул Шалонов.
— Ты очень наблюдательный, Ванюша, но не перебивай. Работал, значит, он, этот Кондратишко, с геологической партией у черта на куличках. Тундра, гнус, шаманы, море Лаптевых, покрытое льдами…
При упоминании моря Лаптевых Карцев чуть усмехнулся. Остальные внимательно настроились слушать жуткую историю о никому не ведомом Кондратишке, только Валюха встала и демонстративно вышла из комнаты.
Но и минуты не прошло, как она вернулась вместе с незнакомой Карцеву молодой женщиной, одетой в пальто.
— Видали ее! — воскликнула Валюха из двери. — Сунула нос и — назад! Удрать хотела. А еще подружка называется…
Компания зашевелилась, зашумела:
— Ты чего же это, Саша?
— Не по нраву наше застолье?
— Эх, Саша, ты помнишь наши встречи в приморском парке на берегу–у-у! — заорал по–дурному Шалонов.
— Ну, заврался!.. — махнула рукой Варвара Оттовна.
Чернявая женщина — розовощекая, тонкобровая, с твердым взглядом темных, чуть раскосых глаз, оглушенная разноголосьем, улыбнулась всем, показывая мелкие белые зубы.
— Загордилась, Саша, загордилась.
— Отчего б это, Генрих Иваныч, гордиться мне? Як Вале по делу, на минутку. Не знала, что у вас…
— Ладно, присаживайся, гостьей будешь.
— А полбанки поставишь — хозяйкой наречем!
Шалонов и Маркел стащили с нее пальто, шапочку, Бек пододвинул стул. Все, казалось, обрадовались приходу нового человека, разрядившего напряжение.
— Сейчас самый раз и дернуть. Наливай, Ванюша! — скомандовал Маркел, и его рука потянулась к стакану.
Чокаясь, новая гостья как бы споткнулась взглядом на Карцеве — единственном незнакомом ей среди присутствующих — и расплеснула водку. Посмотрела секунду–другую и вдруг доверчиво улыбнулась.
Лицо Саши красотой не отличалось, и было непонятно, почему, глядя на нее, хотелось воскликнуть: «Вот это да!» Возможно, впечатляли ее глаза — серьезные, спокойно–приветливые, обрамленные темными пушистыми ресницами. Глаза действительно очень красивы, с какой‑то затаенной в глубине уверенностью и силой.
Карцев, как и все остальные, с удовольствием смотрел на Валюхину подругу и вдруг смутно затылком почувствовал на себе чей‑то пристальный взгляд. Резко обернулся. В тени шкафа стояла Валюха — глаза ревниво прищуренные, колючие. Заметив движение Карцева, она поспешно опустила голову и принялась теребить концы пояска на своем платье.
«Ни черта себе!» — удивился Карцев и, встав потихоньку, пошел на кухню покурить. Приоткрыл форточку, вдохнул бодрящего степнячка, чиркнул спичкой. «Странноватая, я бы сказал, вечеринка с легкой музыкой…» — подумал он в неясной тревоге и почувствовал, как позади дрогнули половицы — кто‑то входил в кухню.
Оглянулся — Валюха. Губы приоткрыты в непонятной усмешке, в прищуренных все так же глазах — словно потревоженные ветром светлячки.
— Ну, как вдовушка? — спросила она с деланной развязанностью.
— Какая вдовушка?
— Будет вам прикидываться! Всю небось до ноготков сквозь глаза свои процедили.
— Ничего не понимаю, — развел руками Карцев и ни с того ни с сего густо покраснел.
— Ага! — воскликнула Валюха с явно наигранной веселостью, потому что взгляд ее оставался таким же колючим и ревнивым, как в ту секунду, когда она стояла в тени шкафа.
— Глупости, — сказал Карцев. — Первый раз вижу человека. Мне все равно, кто она: вдовица, девица или мужняя жена.
— Ой ли? Неужто не понравилась? Хе–хе! Языком-то сбрехнуть не шутка, а глаз — он всегда выдаст… — погрозила Валюха пальцем.
— Что это вы все взялись за мейя? — спросил Карцев, и лицо его досадливо покривилось. — И так муторно на душе, а тут вы еще шпигуете. Те давеча, — кивнул он на дверь, — за шланги… Лучше б вовсе не знать про них. Тьфу! Не хочется уходить из бригады, а придется, раз «не сработался с коллективом». Вся рота в ногу, один я… Э! Всегда так. Дурацкий характер, не могу по–другому.
Валюха помолчала и вдруг, подавшись порывисто к Карцеву, с необыкновенной серьезностью, волнуясь, прошептала:
— Конечно, дурацкий! И не дай бог, чтоб стал другим. Потому что… ты лучше, в тыщу раз честнее прочих умников, хоть и лезешь на стены.
Карцев, озадаченный ее словами, опустил смущенно голову. Верилось и не верилось… Чересчур уж хорошо все, искренне все это вышло у Валюхи! Что‑то и не упомнит он, чтобы какая‑нибудь женщина говорила с ним так откровенно и сердечно. Страшная сила — участие!
— Знаешь что, — встрепенулась Валюха, — давай выпьем. Здесь, вдвоем. Мне нужно. Я хочу.
Она сдернула с настенного шкафчика бутылку, плеснула в два стакана, прошептала что‑то невнятной скоро–говоркой, словно заклинание, глядя Карцеву в глаза. Все это — порывисто, стремительно, со странным смешком. Выпив, она тут же ушла к гостям. Карцев только удивленно пожал плечами.
Вечеринка затянулась далеко за полночь. Варвара Оттовна давно и настойчиво трясла мужа идти домой, а тот твердил одно:
— Завтра выходной… Я пьянствую только по праздникам.
— Да тебе уж распорки в глаза ставить пора! Давай поднимайся!
Наконец Бек стронулся с места. С ними ушла и Саша: ей утром предстояло варить фундаменты под дизели на новой буровой. Карцев порывался было уйти со всеми, но хозяева — ни в какую: сиди да сиди. А когда последние гости распрощались, и вовсе запретили уходить: «Автобусы работу закончили, чего тащиться пешком в чертову даль? Напорешься еще на хватов–ночников, так и сила не поможет: стукнут сзади по голове и бросят раздетого под забором».
Карцев не на шутку рассердился, стал пенять Маркелу, но тот так накачался, что говорить с ним значило бесполезно тратить время. Пришлось помочь ему раздеться — он тут же упал на кровать и захрапел. Валюха молча постелила Карцеву в комнате на софе, собрала со стола грязную посуду и, выключив свет, понесла на кухню. Карцев лег и быстро задремал, забылся.
Говорят, здоровый человек снов не видит. Карцева редко тревожили сновиденья, но тут, на новом месте, ему привиделся сон. Будто светит жаркое солнце, а он лежит под кустом белой сирени, и вся он–а в буйном цвету, точно тяжелыми хлопьями снега облеплена. Даже во сне аромат ее ощутим. Приятно так дышать. Вот только ухо почему‑то болит. «Отлежал», — смутно подумал Карцев в полусне, перевертываясь на спину, и открыл глаза.
В комнате полумрак. Из спальни за стенкой доносится храп хозяина, сквозь заиндевевшее окно луна сеяла свой неверный свет. Он был зеленоват, как пронизанные лучами южного солнца морские волны. Карцеву показалось, что в волнах кто‑то купается — нежнобелое прекрасное тело… Он потер глаза и вдруг вскинулся, словно бы кто подбросил его. Валюха! Полуодетая Валюха склонилась над ним, блестя светлячками глаз.
— Ты что? Ты что? — прошептал он ошалело.
Валюха приложила палец к губам, мгновеньем присела на краешке софы — у Карцева глаза полезли на лоб.
— Встань, встань! Слышишь! А то я сейчас же уйду!
— Молчи! — прошипела она, дыша часто, жарко, и закрыла ему рот ладонью.
Он схватил ее за руки, но она вырвалась, повторила с угрозой:
— Молчи, или я крикну.
Карцев прохрипел со злостью в голосе:
— Какая же ты дрянь!
Она прижала горячие ладони к его лицу, прошептала с укором:
— За что ты меня ругаешь? За что?
— Маркел вон… Постыдись!
— Мне стыдиться! Кого? Тебя? Моей долгожданной радости? Самого любимого на свете, первого в моей проклятой жизни? — Она смотрела на него чистыми, преданными глазами. — Да пусть хоть сто Маркелов! Да пусть… Не думай, милый, о нем… Я тебе все расскажу, — шептала она лихорадочно, припадая к груди Карцева. — Маркелу хоть из пушки над ухом пали — до утра не шевельнется.
Валюха прижималась все крепче своим сильным разгоряченным телом, ее ласковые пальцы торопливо, судорожно бегали по лицу, шее Карцева, литые груди жгли ему ладони. Он задыхался, всем существом своим радуясь этой внезапно вспыхнувшей любви и вместе с тем ясно зная, что она не внезапная, что Валюха давно нравится ему, но такой уж у него характер. Даже мысль о сближении с Валюхой не приходила ему в голову. Именно чрезмерная сдержанность являлась главной причиной того, что он до этих минут не сознавал своей любви. Все это мигом промелькнуло в голове, и понеслись минуты как в угаре. Безрассудная смелость женщины заражала Карцева. Кружились размытые полумраком стены. Горячий запах «Белой сирени» наполнил комнату, дурманил.
— Мой разъединит мой… мой… — шептала Валюха между поцелуями.
Карцев глядел в ее сияющие восторгом глаза, любовался ее по–детски радостным лицом, приоткрытыми припухшими губами. Он уже не ощущал неловкости и скованности первых минут потому, что ее радость и тайна стали для него открытыми и осознанными.
— Дролюшка мой, разъединственный… Ведь необузданная я, необразованная. Рано зацвела и пошла в ботву… Только и того, что телом удалась. Пустоцвет я… Знаешь что, дролюшка? Сделай мне больно, ударь меня, чтоб я… чтоб я… Нет, нельзя мне так любить, ведь пропаду! — вздохнула Валюха, и такая тоска–горечь зазвучала в ее голосе, что Карцеву сделалось не по себе.
Он обнял ее, погладил, успокаивая, растрепанные, влажные на лбу волосы, а она лишь жалостно улыбнулась и как‑то сразу вся изменилась, стала смирной и покорной. Водя пальцем по его курчавой груди, тихо пожаловалась:
— Я бы еще долго молчала и мучилась… Ты сам помог мне, сам виноват. Зачем смотрел так на Сашку? Я чуть не рехнулась, когда увидела. Представила, как ты провожаешь ее, целуешь, так меня точно раскаленными углями осыпало. «Не пущу его с ней! — сказала себе. — А там будь что будет».
Валюха вдруг встрепенулась, захлестнутая приливом чего‑то нового, погрозила в сторону спящего за спиной Маркела.
— Погоди, за все отплачу!
Карцев мигом погас, скривил губы.
— Так я тебе понадобился, чтоб отомстить за что‑то твоему супругу!1 — сказал он упавшим голосом.
— Нет, милый, нет! Я люблю тебя! Не ради мести пришла к тебе.
— Зачем же ты живешь с Маркелом?
— А где же ты был? Где?
— Я не знал, что ты есть.
— Теперь знаешь, а возьмешь ты такую меня? Нет, не возьмешь. Разве что от жалости поласкаешь сколь-нибудь, и привет! Боже мой! Вот дай… — Она схватила руку Карцева, положила себе на грудь, спросила, вглядываясь в него пристально заблестевшими от слез глазами: — Слышишь, как гудит во мне? Это кровь стонет. Ведь я не могу ребеночка родить, навсегда лишена этой радости. Так кому я нужна такая?
Он хотел сказать, что она самой природой создана для долгого материнства, богатырей рожать, но Валюха горько вздохнула:
— Нет, пустоцвет я… Почему? Ох, не спрашивай… Вон храпит орясина! — взвилась она опять. — Осталась из‑за него несчастной. До совершеннолетия моего он… родственничек окаянный! Седьмая вода на киселе…
Карцев приподнялся на локте, посмотрел на Валюху, как на окончательно потерявшую рассудок. Она поняла, отрывисто пояснила:
— Троюродной маминой сестры, тетки Фисы сынок.
— Ничего не понимаю…
— Не виновата я, дролюшка. Мала была, глупа. Одинока, как песчинка в море. Долго ли такой голову замутить!
Слезы дрогнули на глазах Валюхи. Не сладила с собой, всхлипнула, заговорила сбивчиво, несвязно, точно сорвалась с уступа и покатилась по крутояру вниз, раздираясь в кровь на острых каменьях. Речь была тяжелой — то откровенно–обнаженной, то вдруг туманной от недомолвок. Порой стыдливость и отчаяние спекалась в немыслимый тяжкий ком, и он дробил прошедшее на разрозненные факты, превращал рассказ в признание, данное под пыткой.
Валюхи не было еще на свете, когда отец ее погиб. Корреспондент газеты, он находился в пограничных частях в командировке и 22 июня 1941 года вместе с бойцами заставы возле Равы Русской вступил в бой с войсками 17–й германской армии и был убит.
Мать, тоже журналистка, ходила на сносях последние дни. Из Ровно эвакуировалась в кузове трехтонки под беспрерывными бомбежками и обстрелами фашистских самолетов. Неподалеку от Новоград–Волынока ее схватило в одночасье, и там в чужом городе в больнице родилась дочка. Ребенок оказался очень крупным, роды были тяжелые.
«Эка деваха! Девять фунтов… Силачка! И примета вот счастливая: родимое пятно напротив сердечка», — оказала старая сиделка Евлампия. С легкой руки ее мать и назвала дочку Валентиной, что по–латыни, собственно, и означает — сильная. Ну, а насчет счастливей, так сказать, приметы, пятна родимого, то вот оно на левой груди родинкой коричневой…
Мать лежала в сумеречной палате, затененной высокими кленами под окном. В мирные дни через окно бросали молодым матерям записочки, букеты, кулечки… Теперь никто ничего не бросал.
Немец близко, медицинский персонал разбежался, больные разбрелись, осталось человек пять, кому идти не было сил. Среди них и Валюхина магь. Чемодан с вещами потеряла, а с ними приготовленные пеленки и распашонки. Санитарка Евлампия сжалилась, надрала тряпок из больничного старья.
Новоград–Волынск заняли немцы. Прогрохотали танки, а сутки спустя в больницу привели старого доктора Степана Степановича. Начался обход больных. Осмотрел доктор ребенка и роженицу, покачал головой:
«Лежать тебе надо, матушка…»
Еще неделю пробыла она в больнице. Вдруг однажды прибегает испуганная Евлампия и шепчет: «Беда, молодка, уходить тебе надо поскорее. Про тебя, слышь, спрашивал тут давеча какой‑то: видать, из предателей… Я у Степан Степаныча в кабинете пол вытирала, а он вошел, значит, и тык! Доктору под нос бумагу. Вантажный такой, шустрый. Степан Степаныч заюлил перед ним, как перед профессором каким. Про тебя спрашивал, где лежишь и когда выписывать будут. Знают, что ты коммуниста, что из газеты, и… про мужа твоего знают. Не иначе кто‑то из больничных паразиток донес, чумы на них нет. Степан Степаныч сказал тому шустрому, что ты очень тяжелая, не встаешь, Спасаться, молодка, надо, пока не поздно, а то и ты пропадешь и дите. А чем оно‑то виновато?»
Мать сиделке — в ноги. «Помоги, родная, спрячь нас где‑нибудь, век не забуду!» — «Куда ж прятать‑то? Как добираться станешь к своим голая–босая?» — «Уж как‑нибудь… Помоги только».
Задумалась старая Евлампия, потом и говорит: «Вот что, убогая, ребеночка я унесу в корзинке, а ты выбирайся сама. Я тебе докторский халат принесу, надевай, и во двор, а потом ко мне, вот тебе адресок. Посидишь в малиннике, пока я не принесу Валюшку, а там придумаем, куда тебе».
Мать сняла с пальца золотое кольцо, отдала санитарке, книжечку записную с адресами и фамилиями родственников — тоже, надела халат и ушла, как сказала Евлампия.
Ушла и — как е воду канула. Больше никто ее никогда не видел. Осталась Валя на попеченье у старой сиделки. Выходила Евлампия на хлебном мякише да на киселе девчонку. С пяти лет после войны стали пенсию платить ей, как дочке погибшего воина, жить стало легче, только Евлампия сильно сдавать начала. Все писала в разные концы, искала родню Валюшкину — не хотелось вг детский дом отдавать девочку. Откликнулась только двоюродная сестра матери, тетя Фиса, но с приездом не спешила, тянула год за годом. Потом бабка умерла, и осталась пятнадцатилетняя Валюшка одна как перст.
Пришлось приехать тетке Фисе. Поглядела на племянницу — не девочка, а девушка настоящая. Не ошиблась бабка Евлампия — силачкой выросла. Хоть и лицом и умом еще дитя, зато телом крепкая и здоровая. Решила Фиса забрать ее к себе. Она была вдовой, муж, тяжело раненный на фронте, умер пять лет назад. Одна-единственная радость ее — сын Маркел, но скоро и его заберут в армию. Плохо ли иметь в доме такую помощницу!
А Валюха хоть какой зацепке в жизни рада: поехала жить на Волгу к тетке в Нагорное. Там и встретилась с двоюродным братцем Маркелом. Вымахал парняга с оглоблю. В ученье был туговат, зато хозяйственный и себе на уме.
Тоскливо показалось девушке в доме тетки после прежней жизни, сосала сердечная пустота. Незваной, случайной гостьей чувствовала себя Валюха. Говорили с ней лишь о незначащих будничных вещах, а об остальном между собой шушукались, скрытничали.
Одно время тетка Фиса стала вдруг почему‑то взволнованной и тревожной. Даже плакала украдкой. Валюха понимала, что у них какая‑то беда. В семейные тайны ее не посвящали, но все же она догадывалась: неприятность не у тетки, а у Маркела. Приключилось с ним что‑то: не то обманули его, не то по другой причине оказался в дураках.
Прошло месяца полтора, и треволнения постепенно улеглись, только тетка Фиса буквально рычала, когда Маркел вдруг собирался куда‑нибудь гулять. Правда, делал он это редко, больше спал или просто валялся на диване, «набирал калории», как говорил он, перед призывом в армию.
Однажды — Валюхе навсегда запомнилось то утро — она стояла возле зеркала и укладывала свои густые блестящие волосы. Маркел, валявшийся, как обычно, на диване, вдруг встал, подошел сзади и облапил ее.
Пораженная Валюха обмерла на секунду, затем, оттолкнув Маркела, крикнула:
«Ты что, очумел, дурак? Чего пристаешь?»
«Подумаешь, недотрога! Я ж не просто так, я жениться хочу на тебе», — и полез опять.
Валюха пожаловалась тетке. Та насторожилась, заставила повторить еще раз подробней и, выслушав, словно даже обрадовалась. Она успокоила девушку и пообещала всыпать Маркелу по первое число.
Была ли такая «всыпка» — неизвестно, но все же что‑то было. Маркел приставать перестал, более того, сделался робким, смиренно и конфузливо заглядывал в лицо Валюхе — так, что ей становилось порой как‑то не по себе. И на мать тоже стал смотреть странно, в глазах заискивающе стыл один и тот же наивный вопрос: «Правильно ли я поступаю?»
За спиной своей Валюха по–прежнему слышала шепотки, а оглянувшись внезапно, натыкалась тон дело на сообщнические взгляды матери и сына. К ней стали предельно внимательны, за какой‑то месяц приодели во все новое, накупили платьев, белья, причем тетка лично примеряла на ней все. Она тыкала пальцами в круглосбитое тело племянницы и, довольная, усмехалась. Валюху стали водить в театр, а дома без конца торчали какие‑то знакомые тетки Фисы, вели бесконечные разговоры о прелестях супружеской жизни и, вздыхая, покачивали головами: дескать, парни нынче пошли балованные, охальники. Им лишь бы удовольствие себе получить. То ли дело Маркел! Редко теперь встретишь такого серьезного молодого человека. И лицом пригож, и ростом вышел, и характера покладистого. Хозяйственный, не какой‑нибудь забулдыга. Счастливой будет за ним жена, проживет как у бога за пазухой.
Так сообща приучали Валюху к мысли о замужестве, а затем и в открытую стали советовать и нажимать. Тетка Фиса прямо говорила: «Чего думаешь, Маркеша любит тебя без памяти. Надо быть круглой дурой, чтоб упустить такое счастье! Выходи за него, сыграем честь по чести свадебку, а придешь в возраст, распишетесь. Никуда от вас это не уйдет: свои, чать, люди. Ты ничего не теряешь, и у меня совесть будет спокойна, что надежно пристроила тебя в жизни. Соглашайся. От добра добра не ищут…»
Так вот и окрутили. Согласилась — лишь бы отвязались. Много прошло времени, пока Валюха узнала истинную подоплеку затеи тетки Фисы. С таким пентюхом, как Маркел, ни одна девушка в округе знаться не хотела, смеялись над ним, а парни с улицы к тому же подшутили жестоко: свели с бабой, у которой ни для кого отказа не было, и влюбившийся по уши Маркел объявил матери, что собирается жениться.
Любящая мамочка потребовала, естественно, чтобы сын познакомил с будущей невесткой. Тут‑то ей и поведали, что представляет собой злополучная невеста. Фису чуть удар не хватил. Загорелся такой сыр–бор, что любовь Маркела скоро поостыла, но тетку с той поры стал преследовать неуемный страх, как бы сыночек не споткнулся еще раз… Когда Валюха пожаловалась ей на поведение Маркела, тетку осенило: чем сынку шататься по бабам поганым, губить здоровье, лучше женить его. Тем более, что под руками такой цветок распустился.
Была и другая немаловажная причина, вызвавшая необходимость срочной женитьбы. Пролезть Маркелу в институт нечего было и пытаться: едва девятый класс дотянул, поэтому угроза призыва в армию стала совершенно очевидной. А если женится и появится ребенок, то, возможно, дадут отсрочку, а там жизнь покажет.
Все обдумала и рассчитала тетка Фиса, все учла и сладила. Не исполнилось Валюхе и семнадцати, когда она родила. Мертвого родила. Ее оперировали, и врач сказал, что детей у нее больше не будет. Ух, и разозлилась же тетка на Валюху! Разрушила, неблагодарная, все ее расчеты, пришлось Меркелу отправляться на службу. А Валюха пошла работать дворником — в другое место тетка не пустила. «Там, — говорила, — мужиков как на базаре, соблазна много, а здесь всегда на глазах. Да если и увидит кто с метлой на улице — не очень‑то польстится…»
Через год Валюхе, как дочери погибшего воина, предоставили в Нагорном комнату. Валюха уехала от тетки, бросила подметать улицы и поступила в ЖЭК сразу на две должности: истопницы и уборщицы. Как раз ей исполнилось восемнадцать лет, когда Маркел закончил службу. Расписались, но радостей не прибавилось. В необставленной комнате неуют, одежды приличной нет, заработки низкие. Что за жизнь для молодых! По настоянию Валюхи поменяли комнату в Нагорном на двухкомнатную квартиру в Нефтедольске, где жизнь подешевле и заработки выше.
Заговорила как‑то Валюха, на других глядя, что надо и ей десятилетку закончить, годы‑то еще какие!
«Дело твое, — сказал Маркел, — учись. Лаборантку по растворам, Зойку, знаешь? Та тоже училась, училась, а теперь хоть жара, хоть потоп, она — язык на плечо и — по бурилкам! Ты вот простая истопница, а получаешь вдвое больше ученой Зойки».
Или:
«Геолог Анна Филипповна? Да… Докатилась… Кожа да кости остались… А получает что? Смех сказать! Ты наполовину больше огребаешь».
«Молчал бы уж! — взрывалась Валюха. — Анна Филипповна радость имеет! От дела своего».
«От дела… — посмеивался Маркел. — Самое лучшее дело, когда его не надо делать, гы–гы!»
«По себе меряешь!» — парировала Валюха, знавшая, с какой натугой давалось супругу любое учение. Хвастался «подвигом»: как едва дотянул девятый класс, ночью с великим наслаждением перебил кирпичами школьные окна. За все муки многолетние.
Немало понадобилось Валюхе времени, чтобы разобраться, что на уме у Маркела, понять, чем он живет и чем интересуется. В себе перемен она не замечала, для этого необходимо было особое зеркало. Так шло время, пока не появился Карцев. Поглощенный своими жизненными неудачами и конфликтами на буровой, он все же с первых дней приметил Валюху и…
Несколько минут Карцев сидел молча, подавленный ее рассказом. Потом погладил нежно по голове, как обиженного ребенка, и крепко поцеловал.
За окном начала прорезаться заря. Затарахтел по улице ранний самосвал. Валюха встрепенулась, встала порывисто, постояла, не двигаясь. Плечи ее опустились, руки повисли. Вздохнуда:
— Не могу… Не хочу уходить от тебя… Не хочу! — и упала опять ему на грудь.
Не зря волжские речники называют вахту с полуночи «собакой». Женщины, отработав ее, стареют к утру, а мужчины становятся сварливы и раздражительны, точно старые девы…
Карцев не любил ночных смен, не любил темноту, а на полатях верхового она облепляет тебя со всех сторон, и только внизу, словно высвеченная лучом потайноного фонаря, видна тройка буровиков: Бек, Шалонов и Маркел.
В понедельник утром рабочие устало потянулись к будке, чтобы ехать по домам. В это время к буровой подкатил директорский «газик», из него выбрались директор Хвалынский, Искря–Дубняцкий и двое рабочих ремонтно–прокатной базы. Ни с кем не здороваясь, Хвалынский оказал что‑то через плечо Искре–Дубняцкому, тот, в свою очередь, рабочим, и все четверо гуськом прошествовали мимо вышки.
Вахта Бека наблюдала за странным поведением приезжих, ничего не понимая, — что‑то не припоминался случай, чтобы Хвалынский прошел и не расспросил о делах и нуждах. Карцев, видевший директора всего два-три раза, с интересом рассматривал знаменитого нефтеразведчика.
Ему было за пятьдесят. Леонид Нилыч рассказывал, что Хвалынский восемнадцатилетним юношей успел повоевать с басмачами, был ранен, а закончив службу, переправился в Баку и поступил на нефтепромыслы осваивать буровое дело — истощенной стране нужна была нефть.
К началу стахановского движения он был опытным буровым мастером, учился в вечернем нефтяном институте.
Буровая бригада, которой он руководил, славилась на все промыслы. Ему поручили проходку глубоких скважин, и он отлично справился с заданиями. Его наградили орденом и премировали автомобилем М-1. На собраниях, на конференциях постоянно ставили в пример остальным, присылали к нему на выучку.
Один из тогдашних руководителей был прямо‑таки влюблен в молодого специалиста и поручал ему все новые, сложные задания.
Как‑то руководитель тот отрапортовал в Москву о новом рекордном достижении, отрапортовал с опережением — ради того, чтобы самому выдвинуться и попасть в центр на высшую должность. Скважина еще не была готова, и тут случилась авария из‑за ошибки в географических расчетах. И козлом отпущения стал Хвалынский. Руководитель, лично прибыв на буровую и не выслушав объяснений своего любимца, выругался свирепо, погрозил: «Ты испортил мне дело! Ты головой заплатишь!» — и уехал, перечеркнув одним махом все труды и старания Хвалынского. Тот знал: у человека этого рука тяжелая, скорый на расправу.
По тем временам можно было ожидать всего, вплоть до ареста за саботаж. Но ареста не последовало. Ночной телефонный звонок и краткий приказ решили за несколько секунд дальнейшую судьбу молодого специалиста:
«Пошел вон из Баку! Чтоб духу твоего до утра здесь не было!»
Солнце только вынырнуло из вод Каспия, а Хвалынский уже плыл на пароходе в Красноводск. Потянулись годы бродячей жизни с изыскательскими партиями, с разведочными буровыми конторами по Средней Азии, по Сибири, Дальнему Востоку. Началась война, на западе гремели бои, а Хвалынский бурил, искал нефть, нужную и в дни войны, и в дни мира. Долго кружил он по стране, но на исходе пятнадцатого года все острее стал чувствовать что‑то похожее на ностальгию: болезненную тоску по родным местам. Настоятельно тянуло туда, где прошло детство и юность, — на Волгу. Он добился перевода в Нагорное, стал директором конторы разведочного бурения.
И вот внимательный, приветливый директор прошел мимо удивленных рабочих, даже не поглядел в их сторону.
Наперерез ему из‑под навеса возле вышки выскочил Середавин, засеменил сбоку, здороваясь и что–то спрашивая. Хвалынский не то ответил, не то нет, но остановился, скривив язвительно рот. Несколько секунд смотрел Середавину в лицо строго и тяжело, затем перевел взгляд в сторону оврага, как бы прикидывая на глаз расстояние до кучи железного хлама, полузасыпанного снегом, и решительно направился туда. За ним двинулась его свита, увязая по колено в снегу. Возле поломанных ржавых труб и выброшенных в утиль долот Хвалынский, повернувшись к Середавину, спросил с неприятной усмешкой:
— Что‑то вы вроде не рады приезду нашему, Петр Матвеич?
Середавин похлопал глазами, но не растерялся, ответил в тон директору:
— Так ведь начальство не для радости приезжает…
— Это вы как в воду смотрели…
На лице Середавина мелькнул испуг и стал еще заметней, когда Хвалынский потребовал лопату.
Середавин поднес ее на вытянутых руках, точно это не лопата, а почетный рыцарский меч. Хвалынский воткнул ее у своих ног и велел рабочим копать. Но копать, собственно, не пришлось: достаточно было разгрести снег, поднять доски, и через минуту новые буровые рукава, точно два голодных удава, лежали у его ног.
— Что это, Петр Матвеич? — спросил Хвалынский.
— Это? Сэкономленные запасные части бурового оборудования, Петр Павлович, — ответил Середавин кротко.
— А почему запчасти не на складе, где им надлежит быть, а здесь в образе м–м… подснежников?
— Дефицитные вещи следует держать под рукой, иначе уплывут, к тем, кто свои растранжирил.
— Вот как! А не кажется ли вам, товарищ Середавин, что вы довольно беззастенчиво присваиваете себе функции начальника базы и всего руководства конторы, отвечающего за распределение материалов?
— Нет, Петр Павлович, не кажется. Руководство конторы обязано обеспечить бригады всем необходимым для бесперебойной работы, чего пока не наблюдается. А мое дело давать метраж проходки и обеспечивать людям заработок, что я и делаю.
— Именно об этом и речь, о ваших, так оказать, методах обеспечения…
— Не от хорошей жизни.
— Мы в другом месте поговорим о моральной стороне ваших методов. Об утаивании излишков — тоже.
— Это ваши снабженцы вынуждают утаивать. Будет вдоволь запчастей — никто не станет…
— Бросьте, товарищ Середавин, демагогию! Вы прекрасно знаете, насколько дефицитны рукава!
— Не знал бы — не экономил бы. А раз уж вы изымаете шланги, то распорядитесь, чтобы уплатили бригаде за экономию.
— Я вам уплачу! — взорвался Хвалынский, потемнев лицом. — Сколько я вас знаю, всегда одно: местнические расчеты. Кругом — хоть потоп! Для вас главное — собственные рекордные проходки и рекордные заработки!
Буровики, стоявшие обочь, угрюмо слушали. Хвалынской почти дословно повторил то, что говорил Карцев на вечеринке у Алмазовых, и все чувствовали себя пойманными с поличным. Как получилось, что директор их опередил? Ведь Бек и Шалонов не могли не признать правоты Карцева и еще вчера решили про себя отдать шланги нуждающимся. Но не хватило духу порвать крепкие сети корпоративных интересов, порвать самостоятельно, без ведома других вахт бригады. Пока собирались да тянули, все выплыло на поверхность.
— Не надо давить мне на психику, Петр Павлович, — пыжился, не сдаваясь, Середавин. — Чем кивать на меня, укажите вашим передовикам, тому же Зайцеву и Кононову, чтобы шевелили мозгой проворней да беспокоились о своих бригадах, а я с ними пакта о взаимопомощи не заключал!
Карцев слушал и вдруг — словно внутри его что‑то оборвалось. Даже пот холодный прошиб: «Откуда Хвалынский узнал о шлангах? Кто указал ему место?»
Кровь бросилась в голову Карцеву от мысли, что после разговора у Алмазовых рабочие посчитают доносчиком его. Проклятое совпадение!
— Немедленно — один рукав Зайцеву, другой Кононову, — отдавал тем временем Хвалынский распоряжения Искре–Дубняцкому. Затем повернулся и, посмотрев исподлобья на ночную вахту, покачал головой.
Бек внимательно разглядывал носки своих пятнистых сапог, Шалонов с растопыренными руками сосредоточенно сплевывал, Валюха усмехалась уголками губ, а Маркел с раскрытым ртом таращился на «улыбнувшиеся» шланги.
Так и не сказав рабочим ничего, Хвалынский уехал. Шалонов посмотрел на товарищей, плюнул и процедил досадливо сквозь зубы:
— Немая сцена из комедии «Ревизор». «Вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменелости. Занавес опускается».
— Погоди опускать, — буркнул Бек. — Пойдем поговорим.
В будке присели кто где, уставились на Бека. Первым подал голос Маркел:
— Что ж это творится, а? Продают с потрохами! Оптом и в розницу. Скоро без штанов останемся, говорю вам без булды–мурды.
— Н–да… — поддакнул Шалонов. — Не иначе, как между нами завелась какая‑то б…
— Эй, прикуси язык, гитарист! — отозвалась из угла Валюха.
— Ах, пардон, миледи! — шаркнул ногой Шалонов.
— А почему ты считаешь, что только среди нас есть… сознательные люди? В бригаде три вахты да еще подсмена, найдутся и у других, — сказал Бек таким тоном, что трудно было понять, над кем он насмехается.
— Некрасиво получилось с Хвалынским, но, может, еще и обойдется все… — отозвался Шалонов.
— Попался бы мне такой сознательный! — погрозился Маркел кулаком.
— Кажется, мы и сами калякали о том, что нужно рукава отдать? Или нет?
— Да, но надо было отдать старый, с вышки, он уже на ладан дышит, а новый поставить себе, — высказал практические соображения Маркел.
— Так я и знала! — воскликнула Валюха со злостью. — Не проснется у вас совесть никогда! До смерти будете тянуть волынку. Так вот, да будет вам известно, про шланги Хвалынскому сказала я.
— Ты?
— Да! Вчера вечером позвонила ему и донесла. Понятно?
— Врешь! — заорал Маркел истошно.
— Хватит гавкать! Боюсь я вас, что ли? — Валю–ха встала, выпятив вызывающе грудь. — Знаю, что вы отдать метили, комбинаторы. Потому и корежит вас, что не удалось невинность соблюсти…
— Откуда ты взяла все это? — вскричал обиженно Шалонов. — Маркел под периной тебе наплел?
Маркел оторопело хлопал глазами, рыжие брови Бека залезли в изумлении куда‑то под шапку, у Карцева же от признания Валюхи дух захватило и защемило в груди. Сладко защемило. «Валюта, безрассудная, да ты решительнее всех вместе взятых! А я‑то! Чистюля со своими допотопными понятиями о чести. Из бригады уйти грозился, ручки морать не хотелось. И ушел бы! А польза кому? Все так бы и осталось по–старому».
Карцев опустил голову, готовый провалиться. Тем временем Маркел не унимался, выкрикивал:
— Что вы слушаете ее? Не знаете характер ведьмячий? Только головы морочит!
— Надо прежде головы иметь… — протянула Валюха презрительно.
Она увидела в окно подъехавшую вахтовую машину, сняла с гвоздя авоську и, при всеобщем молчании, направилась к выходу. В двери оглянулась, скользнула взглядом по расстроенным лицам вахты. На Карцева посмотрела чуть дольше, и радостное тепло разлилось по его груди. В нем, в тепле любви и взаимопонимания, подсыхали тяжелые раны воспоминаний, растворялась горечь повседневщины с ее нерешенными вопросами и заботами, все то, что искажает облик окружающего мира. Любовь как бы поднимала над людьми.
Карцев знал: уже сегодня с вечера он будет мысленно подгонять завтрашний день, чтобы опять видеть любимую, ловить ее взгляд, брошенный украдкой, шепнуть ласковое слово. Все равновесия нарушены.
Это новое для Карцева состояние, обострившее все пять чувств, что‑то напоминало ему. После той памятной ночи, его настроение почему‑то часто и странно менялось. Он мог бы, кажется, уподобить себя календарю, страницы которого небрежно перелистывает ветер… Часами чувствовалось удивительное умиротворение, будто он шел тропинкой по лесу, где начали падать листья, затем вдруг происходило неожиданное: обратная смена времен года. Лес становился жарким, словно кипящим, беспокойные ароматы цветенья вызывали ненасытную жажду, тропинка исчезала из‑под ног, но это не тревожило. Страшней становилось, когда стволы деревьев призрачного леса превращались в голые столбы с ледяными наростами и все застывало в мрачной холодности, как студень, и тогда Карцев опять чувствовал знакомую тоску затворника, утратившего контакты с людьми.
Вахта уезжала с буровой канительно. «Танк» — железная коробка с двигателем, но без броневой башни — все, что осталось от грозной, некогда боевой машины, — заглох и никак не запускался. Внутри жесткого кузова набилось уже две вахты с других буровых, шумят, а машина ни с места.
— Что ж вы жмете меня, паразиты! Ведь не так уж тесно, — ругалась беззлобно Валюха, раздавая увесистые тумаки налево и направо.
. — Небось мышь копной не раздавит…
— Все одно до костей твоих не прожмешь… — гоготали парни.
— Эй, товарищ водитель, а ты в ту сторону крутишь ручку? — кричали нетерпеливые.
— Удивительно, как люди воевали на этакой таратайке! Посадка низкая, гусеница узкая…
— Повоюешь на таком гробу. На нем крендели по асфальту выкручивать.
— Болтай! На нем Берлин брали.
— Брали, да не на таком…
— Хоть бы до Нефтедольска добраться, — высказал кто‑то скромное желание.
Волынке не было видно конца. На водителя со всех сторон сыпались руководящие указания: за какую ручку дернуть, за какую тянуть и что сколько раз покрутить. Равнодушных не было: все путались под ногами. Народ знающий пошел, дотошный. Любой подскажет, научит, как надо работать по–настоящему.
Неизвестно, сколько бы провозились, не покажись на дороге тяжеленный заливочный «ЯЗ». Все принялись дружно орать, свистеть. Неуклюжий агрегат остановился. Затурканный вконец водитель, молодой красивый парень с белыми от злости глазами, подошел к коллегам. Те, ворча, прицепили «танк» на буксир, протащили шагов двадцать, и мотор завелся.
Дорога шла прямиком через степь. На бесчисленных ухабах «танк» угрожающе задирался вверх и с размаху ухал об землю так, что казалось, душа из тебя вон! Лед, как осколки стекла, летел из‑под гусениц, ударявших по замерзшим лужам. Валюха охала:
— При таком транспорте бедным женщинам нашим надо полгода давать декретные отпуска…
Наступали сумерки. За холмом показался багровый факел.
— Моя старушка — бурилочка рождения сорок восьмого года, — сказал кто‑то мечтательно, указав рукой на факел.
Разбитая грунтовка проходила мимо действующей скважины. Хвост огня полыхал метров на десять — негде было в степи использовать попутный газ. Временами вместе с газом выбрасывало брызги нефти, и тогда факел удлинялся вдвое, коптил и трещал. По выжженной кругом земле видно было, откуда чаше всего дуют ветры.
В коробке «танка» дорожные разговоры.
— Недавно про нашего брата книжонку читал. Ну, скажу я вам… Вот уж не думал, что живу в раю…
— А это разве тебе не ангелы? — показал Шалонов на Маркела и компанию.
— Похожие, только что хвостов не видно…
— Др–р-р–р… — заскрежетало свирепо под днищем. «Танк» резко занесло, водитель, жалобно ругаясь, вылез из кабины.
— Гусеница слетела… — объявил он замогильным тоном.
— Эх ты! Надо было вправо вертеть!
— Чего мозги туманишь? Не вправо, а туды, куды разворачивает, — вспыхнули опять пререкания знатоков.
— Надевай скорей, что ли!
— Лом уперли… — почесал безнадежно затылок водитель.
— Давай уж подсоблю, — сказал кто‑то, выбираясь из кузова и держа в руке сумку с харчами.
Куда ты, Кузьма, не лезь, задавит!
— Да–да! Он такой!
Эй, сумку оставь, погибнешь под траками — кусками помянем!
— Га–га–га!..
Очумевший водитель таращился на крикунов, уронив на землю гаечный ключ. С севера, на взлобке, показалась чья‑то крытая полуторка — «вахтовка». Рабочие высыпали на дорогу, остановили машину. Из кабины высунулась носатая личность, Карцев узнал в ней Серегу Хобота, с которым ехал впервые на буровую.
— Чего дорогу загородили, туды вашу! — заорал он.
— Серега, будь другом, довези на люксе своем. Видишь, наш разулся…
— А мне какое дело? С кого завгар за перерасход горючки шкуру сдерет? Чешите на своих…
— Я подпишу тебе путевку, — пообещал Бек и добавил тише: — В два конца.
— Подвези, Сереженька, — попросила Валюха, играя глазами.
Хобот хмыкнул и смилостивился.
— Ладно, залезайте. А ты — в кабину, — подмигнул он Валюхе.
И многострадальная полуторка, получившая на своем веку все мыслимые и немыслимые для автомобиля травмы, побывавшая в десятках аварий, а затем подлеченная в автомастерских, повезла рабочих дальше…
И так — едва ли не каждый божий день.
Когда приехали, Карцев, вылезая за понурыми буровиками из машины, почувствовал горячие Валюхины пальцы, скользнувшие по его ладони и оставившие шероховатый листок. Он сунул бумажку в карман, подумал с незапным умилением и пониманием:
«Милая! Отчаянная! Все‑то в тебе — порыв, все — неожиданность».
Оставшись один, Карцев вошел в световой круг уличного фонаря, развернул бумажку. Валюха писала на обрывке газеты.
«Милый дролюшка! Сердце мое изныло — сил нет. Завтра после работы приду к тебе. Хозяйку свою подкуплю, будет молчать, а я — любить без памяти».
Прошло еше трое суток. Вахта Бека продолжала работать «собаку». Где‑то на глубине двух километров зубья долота крошили породу, и кусочки ее, подхваченные стремительной струей раствора, выносились на поверхность земли и оседали в желобах–отстойниках, Карцев с прибором вискозиметром похаживал у желобов и время от времени проверял качество раствора. Бек сидел за пультом управления, многотонная колонна труб как бы висела на его руке. Бурильщик высшего класса, он чувствовал малейшие изменения в режиме работы и чутко на них откликался. Ему незачем было смотреть на индикатор веса — «осведомителя», как называли его рабочие за то, что по его диаграмме можно легко определить, как работала смена, и увидеть все огрехи.
У Бека огрехов не водилось, работал он внимательно и спокойно, прислушиваясь к ровному гулу двигателей. Над трубопроводом покачивался кудрявый стебелек пара, у правого насоса что‑то постукивало, от его пульсирующих толчков вздрагивала квадратная труба, пропуская через себя глинистый раствор. На запасном баке емкости настыл толстым слоем иней, косой яркий свет электроламп рассыпался по его иглам чистой кристаллической пылью.
Валюха появилась откуда‑то из темного перехода. За высокой стенкой бака ее никто не видел, кроме Карцева. Она оглянулась по сторонам, поманила его к себе. Он показал на вискозиметр, на желоб с журчащим раствором — увы, мол, видишь, что дурак делает? Воду меряет…
Валюха надула губы, затем, усмехнувшись, быстро нарисовала пальцем по пушистому наросту инея крюк, петлю и висящего в петле человечка в юбке. Показала на себя, на человечка и, смахнув проворно рисунок, исчезла в темноте.
Карцев покачал головой, еще раз проверил раствор и незаметно ушел за Валюхой, которая работала на буровой последнюю ночь — с понедельника ее переводили кладовщицей на базу к Искре–Дубняцкому: после истории со шлангами она не захотела оставаться в бригаде Середавина и заявила Хвалынскому, что поступает учи–ться в вечернюю школу и ей надобно работать в одну смену.
Ва. люха поджидала Карцева в затишке, у стены амбара. Закинула порывисто руки ему на шею, поцеловала похолодевшими губами.
— Отойдем в сторонку, здесь дизелист со слесарем околачиваются, — сказал Карцев.
Дверь у черневшей неподалеку кладовки оказалась незапертой. Карцев с Валюхой, сторожко оглядываясь, проникли внутрь. Там остро пахло машинным маслом и железом.
— Я ненадолго. Что ты мне хочешь оказать? — спросил он.
— Сейчас скажу…
Она расстегнула на нем брезентовку, ватник и уткнулась лицом в его грудь. Карцева обдало уютным волнующим теплом. Постояли, прижавшись друг к другу, дыша коротко и часто, втягивая колючий, как спирт, ветерок.
Гул дизелей доносился сюда, к неуютной кладовке, словно отзвук бурлящего под землей раствора, — глухо и ворчливо. Ломкие очертания вышки, окутанные бледно–водянистым сиянием, заполняли собой все небо. Длинными мохнатыми гусеницами свисали опушенные инеем стальные растяжки.
Оазис, затерянный в дебрях ночи.
Прямо от двери кладовки растекались голубоватые просторы продутых насквозь степей. Оттуда, из затаившейся пустоты, веяло свежо и колко, словно от крепко газированной воды.
Вдруг Валюха встрепенулась. От волос ее исходил тревожащий сладостный запах, не похожий ни на что на свете. Подняла влажные, зелено мерцающие глаза.
— Знаешь что, дролюшка… — молвила она прерывающимся голосом.
Карцев понял. Беспокойная сумеречная сила, завладев его сердцем, стремительными толчками вливала в голову древний неукротимый хмель. Стиснув зубы, Карцев поднял Валюху на руки и понес в глубь помещения.
— Не сердись на меня, дролюшка, — шептала Валюха. — Я слишком долго ждала… Я достойна порицания… Чу! шаги чьи‑то? Нет, это мое сердце стучит…
Спустя недолгое время Карцев выглянул из двери наружу и повернулся с виноватой замерзшей улыбкой — ему было совестно, что приходится вот так, что лучшего уюта у него для любимой нет. Закурил сигарету и опять посмотрел на вышку. Двигатели гудели ровно. Сказал с досадой:
— Жизнь называется…
Валюха появилась в проеме двери, закусив губу. Она поправила сбившийся на затылке платок, вздохнула, щурясь посветлевшими глазами.
— Ты, кажется, хотела мне что‑то сказать? — спросил Карцев.
Она шевельнула бровями, вспоминая, и вдруг тихо засмеялась:
— Хотела сказать: дролюшка мой!
— И все?
Валюха схватила его руки, прижала ладонями к груди и сама прижалась губами к треугольнику белеющей из расстегнутого ворота рубахи шеи.
— Надо идти, — сказал Карцев и настороженно прислушался: ровно гудевшие дизели внезапно изменили свой тон, и тут же послышались раздраженные голоса:
— Эй, Карцев!
— Верховой, где ты?
— Куда черт его упер!
— Вот… — выдохнул Карцев с досадой, торопливо застегивая брезентовку.
Валюха поцеловала его быстрым летучим поцелуем, и он бросился на свое место к желобам. Возле запасного бака остановился, невидимый, послушал.
— А я тебе говорю: дрыхнет где‑нибудь, иначе не прохлопал бы изменение раствора! — кричал Шалонов, яростно трезвоня гаечным ключом по стояку вышки, словно на пожаре.
— А не ухнул ли он со сна в отстойник? — предположил Марнел не совсем уверенно.
— Не сходи с ума, — сказал Бек рассудительно, но сам, щелкнув фонариком, взобрался по стремянке наверх.
Карцев выступил из темноты, посмотрел на рабочих, не понимая, что произошло.
— Вот он! — вскричал Шалонов.
— Где тебя носит? — спросил сердито Бек с высоты.
— Отходил на минуту, по надобности… — соврал Карцев, глядя в землю.
— Почему не предупреждаешь? Ты знаешь, что произошло? — напустился на него Бек, спрыгнув на пол. — В скважине прихват!
Руки Карцева, еще таившие тепло Валюхиного тела, похолодели. Что такое прихват, объяснять не требовалось: где‑то на глубине порода сжала трубы так, что неизвестно, удастся ли их вырвать.
Карцеву все еШе не верилось в несчастье, хотя по лицам товарищей было видно, что они не шутят. Ему вдруг сделалось так жарко, что захотелось сунуть голову под струю, хлеставшую из брошенного шланга.
«Идиот!* Натворил делишек!» — выругал он себя с озлоблением и жестоко помял в горсти обросший короткой щетиной подбородок.
— Ну, нечего таращить зенки друг на друга, пошли работать, — приказал Бек. — Будем расхаживать инструмент.
«Расхаживать… — соображал туго Карцев. — Расхаживать — значит, дергать трубы вверх — авось разожмет челюсти порода».
Встали по местам, начали. Заревели напряженно под нагрузкой дизели, вильнула по белому диску бумаги стрелка индикатора веса, оставляя за собой жирный частокол скошенных зубьев.
— Да–а… не иначе, на верей напоролись… — промолвил, тяжело дыша, Бек.
Что за пакость — верейский пласт, Карцеву объясняли. Эта цепкая вязкая глина почище гудрона схватывает трубы.
Попытки Бека расходить инструмент не привели ни к чему. Под утро, бросив возню с подземными силами, он сообщил в контору об осложнении и засел в будке писать объяснение.
Вместе с утренней сменой буровиков прибыли Хвалынский, Кожаков, Иокра–Дубняцкий и участковый геолог Руз. Хвалынский поднялся на помост вышки, осмотрел придирчиво диаграмму «осведомителя», анализ раствора, полистал вахтенный журнал, спросил хмуро:
— Как же это, Бек, угораздило вас?
— Прихват был мгновенный.
— Кто стоял на желобах? — пробежал Хвалынский взглядом по лидам рабочих.
Измотанная тяжкой ночью вахта топталась рядом. Бек поспешно объяснил.
— Изменений качеств раствора не зафиксировано.
— Гм… Я удивился бы, если бы все оказалось зафиксированным! — буркнул Хвалынский.
Вахта переглянулась. Подавленный, считавший себя виновником, Карцев подумал: «Какой резон бурильщику покрывать меня? Да и бесполезно! Один черт, все станет известно».
— Надо в оба следить за циркуляцией раствора, тогда не упустишь момент прихвата. А упустил, так быстрей шевели мозгой, принимай экстренные меры, как вас учили, — изрек назидательно Середавин.
Участковый геолог, поколдовав с растворами, заявил, что, видимо, бурильщики наткнулись на пласт верея, как то и предполагал ночью Бек.
После короткого совещания Хвалынский велел Искре–Дубняцкому ехать быстрей в усадьбу конторы и срочно прислать тонны полторы утяжелителя раствора из бурого угля и нефти тонн пятнадцать. Для начала. Потом геолог подсчитает точнее, сколько понадобится еще. Надо сделать скважине нефтяную ванну.
Иокра–Дубняцкий посмотрел на директора страдальческим взглядом:
— Петр Павлович, разве ж нефть — мое дело? Мое ж дело железяки всякие. Разделите ж, пожалуйста, функ–ции…
Но Хвалынский, властно кашлянув, спросил:
— В окопах сидеть моряка дело?
И начальник базы, сказав по флотской привычке: «Есть!», отправился выполнять распоряжение.
Скважина отписала сутки, затем опять съехались специалисты. Хвалынский предложил стать за пульт управления Середавину. Тот скривился, подергал жидкий ус, пробормотал:
— Геолухов своих заставлял бы, а то — Середавин!.. («Геолухами» окрестил мастер молодых участковых геологов, к которым не питал ни малейшего доверия, ни уважения.) Прогнознички! Где здесь указано наличие всякого пласта? — совал он придирчиво каждому под нос лист геологического разреза скважины.
— Геолог не свят дух! Вы разведчик, не эксплуатационным бурением занимаетесь! И нечего разводить антимонии, — приструнил его Хвалынокий.
До того как взяться за тормоз, Середавин долго и тщательно проверял все оборудование, средства малой механизации, лазал по буровой, обнюхивая дотошно каждый узел, словно впервые видел его. Хвалынский терпел, терпел, наконец не выдержал:
— Вы не замечаете, Петр Матвеич, какой занудой становитесь последнее время?
— Это смотря на чей взгляд… Вам, конечно, со стороны виднее. С каждым годом я имею счастье получать от вас все больше бла–а-а–агодарностей… — произнес язвительно Середавин, глядя в сторону.
Встав за пульт, он потянул трубы раз, другой, подумал, еще подергал — сдвига не произошло. Курившие в сторонке буровики двух вахт смотрели на мастера — хмурились или озабоченно перешептывались и балагурили.
— Хе–хе! Прямо как в сказке: дедка за репку, тянет-потянет…
—… а хрен вытянет!
Хвалынский крикнул повелительно:
— Добавьте, Петр Матвеич, добавьте! Или, может, другого мастера пригласить вам для поддержки штанов?
Середавин, надувшись, дал полную нагрузку на крюк, затем ритмичными умелыми рывками добавил еще, так что вышка затряслась, но дело дальше не пошло.
Двигатели не осиливали сопротивления подземных пород, и мастер, бросив пульт, повернулся к руководству. С издевкой, копируя лакея или вышколенного парикмахера, — мол, что прикажете еще–с? одеколон? пудра? массаж? — согнулся в полупоклоне, развел руками. На лице нескрываемая насмешка: «Что ж вы? Учите меня, дурака! Вы ж начальство! Вы сквозь землю видите и знаете все. Даже где спрятаны чужие потом и мозолями сэкономленные шланги…»
Посоветовавшись, инженеры и геологи решили закачать в скважину новую порцию нефти и не трогать ее еще сутки, а если и завтра расходить инструмент не Удастся, пригнать мощный заливочный агрегат и еде–лать обратную промывку ствола под большим давлением.
— Ну а если и агрегат не поможет, — спросил Карцев у Кожакова, — что тогда?
— Всякое бывает… Я не специалист, буровых тонкостей не знаю. Видел, иногда развинчивают трубы до места прихвата или, если не получается, рвут торпедой и гонят новый ствол. Но это дело дохлое…
Хвалынский приказал Середавину: раз бригада в простое, Бека и помощника его Шалонова послать на подвахту к мастеру Кононову, у которого заболел бурильщик. Карцева и Алмазова оставить на своей буровой, пусть один сторожит, а другой топит котельную вместо своей жены.
Через час буровая опустела. Кожаков тоже собрался уезжать, но Карцев задержал его разговором, а затем предложил попить чайку. Они забрались в будку, заварили покрепче, налили в кружки.
— Ходят слухи, будто ты что‑то прохлопал, то ли недосмотрел в очистительной системе. Верно? — спросил Кожаков, отхлебывая чай.
— Верно… — виновато шмыгнул носом Карцев. — Не знаю точно что, но прохлопал. Скажи, Леонид Нилыч, неужели действительно скважине амба? — спросил он после некоторой паузы.
Кожаков поковырял каблуком дыру в половице, шевельнул неопределенно плечами.
— Я вот смотрел, как мастер расхаживал инструмент, — продолжал Карцев, почесывая, как всегда в минуты затруднений, подбородок. — Мне кажется, будь мощность дизелей больше, дело бы выгорело.
— Если бы только в этом загвоздка, а мощности, что ж… добавить можно. Кстати, ты знаешь, как деформируется вышка при перегрузке?
— Как?
— Вот так! — показал Кожаков на пальцах. — А потом — так! Куча металлолома, и ваш брат под ним…
Карцев отмахнулся.
— Лучше насчет двигателей потолкуем, как бы мощность увеличить.
— Толковать нечего: снять дроссели и — вся недолга. Известно каждому.
«Каждому, да не мне…» — подумал Карцев, но виду не подал, спросил еще:
— А что бы порекомендовал мне ты, Леонид Нилыч? У тебя ж огромный производственный опыт!
— Ну–ну! Полегче… Давай без загогулин, я на это не клюю… — усмехнулся Кожаков.
— Так я ж от чистого сердца!
— Что ты пристал ко мне со своей скважиной? Я тебе кто — бурильщик или механик? Пока, кажется, механик. Все, что можно порекомендовать, изложено в инструкциях и наставлениях, а дальше начинается уже нечто из области, так сказать, иррациональной… нюансы разные, интуиция, знаменитое «чуть–чуть»… В общем, та же авиация…
Карцев промолчал, но в его прищуренных глазах стыло упрямство.
«Та же авиация… Федот, да не тот!..»
Знать бы, какую предельную нагрузку выдержит вышка, как знал в свое время практический запас прочности при динамических перегрузках самолетов! Суметь бы нащуцать то неуловимое «чуть–чуть», которое поймал когда‑то, находясь в бесконечной неуправляемой «бочке».
— Нюансы… — хмыкнул Карцев. — До нюансов мне далеко. Прежде надо досконально изучить дело, проникнуть глубже в его суть, может, появятся и нюансы.
Кожаков отставил пустую кружку, вытер вспотевший лоб. В карих щупающих глазах — хитринка. Произнес многозначительно, вставая:
— Один умник как‑то изрек: «Иногда спасение в крайностях». Вот. Ну, спасибо за чаек. Поеду в Венеру. Новенький компрессор, кажется, угробили, сукины дети.
Кожаков уехал, а Карцев встал у окошка и долго смотрел на белую, бугрившуюся снеговыми сувоями равнину. Он был похож на гребца, который, выйдя на утлой лодчонке в открытое море, вдруг оглянулся. Пока еще виден берег, можно повернуть лодку назад, но что-то в нем изо всех сил противилось благоразумию.
Просторы, облитые солнцем, курились лиловатой дымкой, ничто не предвещало бурю, и теоретически у требца не было причин для беспокойства. Ну а если все же за обвалком горизонта, как пена браги в кадке, на–наплаваются тучи? Спохватится самонадеянный гребец, а пути обратно не будет? Но ведь не по собственному желанию пустился человек в рискованное плаванье, — насущная потребность заставила.
Спасение в крайностях… В таких случаях ни с кем нельзя делиться своей судьбой. Кто гарантирует безопасность, а тем более — удачу?
— Фу–у… — Карцев расстегнул ворот рубахи. Маркел, видать, не жалел мазута и топил так, что, кажется, плюнь на трубу — зашипит.
Вспомнив про все, что связано с Маркелом, Карцев покачал тягостно головой. Полсуток сидеть на буровой вдвоем. Еще припрется в будку и затеет пустые разговоры, а к такому роду времяпрепровождения у Карцева вовсе не лежала душа. Разморенный жарой, он сел у стола, решил подремать. В батареях время от времени похрюкивал пар, за окном возбужденно стрекотали сороки.
Нет, все‑таки очень мучительно ощущение, которое можно назвать концентрированной жаждой разрядки от длительного хронического напряжения. Карцев встал, оделся, вышел на двор, вошел в собственный мир, заключенный сейчас в клочке земли с раскоряченной вышкой, с двигателями, насосами, стальными канатами и креплениями, которые, как предостерегал Кожанов, разрушаются при критической нагрузке. Конструкция — да. Они бездушны и потому слабее людей. Они страдают усталостью металла и гибнут. Человека страдание закаляет и делает сильным. Вот разница, рассуждал Карцев. Разве мало испытано критических нагрузок? Сколько раз, выбравшись из одной жизненной заварухи, он тут же попадал в другую. Так что же спасало его: железная крепость мышц или молниеносная реакция разума? Буквальное исполнение предписаний или рискованные, порой трудно объяснимые действия, вытекающие из внутренней уверенности в себе?
Спасение в крайностях… Иначе говоря, пан или пропал… Или сторож на буровой, или… Карцев посмотрел на вышку и внезапно, как это случалось у него при разжиге форсажа на самолете, в кончиках пальцев появилось ощущение холода. Сухая, мгновенная спазма стиснула горло и тут же отпустила. Это был как бы сигнал внутренней готовности.
Еще при разговоре с Леонидом Нилычем Карцев знал, ЧТО нужно делать, но только сейчас, в эти минуты, решился, уверовав сердцем, что сумеет сделать. Лишь бы только никто не помешал, не воткнул в колеса палку.
На лице Карцева мелькнула отрешенная блуждающая улыбка. Он подошел к котельной, заглянул в высокое оконце: форсунка вовсю, а Маркел, свесив длинные ноги с дощатого топчана, спал.
— Подходяще… — сказал Карцев и направился в дизельную.
В ящике с инструментами он разыскал нужные ключи, поснимал дроссели и запустил двигатели. Пока они прогревались, Карцев сходил обратно к котельной и для верности подпер дверь тяжелым ломом — не оставляло опасение, что Маркел проснется и помешает или позвонит в контору.
Закончив подготовку, Карцев подошел к лебедке, сбросил спецовку, стеганку, остался на морозе в одной рубахе. Шевельнул плечами, примериваясь к рукоятям. Поднимать самостоятельно трубы ему ни разу не приходилось — смотрел только, как это делают другие. Но ведь в свое время он не умел и летать самостоятельно, только смотрел на других!
И все же, когда наступил момент, поднял самолет в небо и вполне сносно вернул обратно на землю. Помнится, как товарищи на старте ободряюще махали пилотками, кричали что‑то, затем, после посадки, поздравляли.
А разве нынешняя ситуация не похожа? Сходство есть; но и разница огромна: зная, что надо делать, он не видел, как это делали другие. Не было сейчас и ободряющих взглядов товарищей. Один он стоял, напряженный, точно штангист перед взятием непомерной тяжести, и сосредоточенно смотрел на пульт — мудреную железную коробку, начиненную электрикой и механикой.
За дощатыми стенками дизельной ровно тахкали двигатели. Карцев оторвался от пульта, взглянув вверх: оттуда, с сорокаметровой высоты, свисал элеватор с зажатой в нем трубой. Пневматический ключ размером с доброго теленка чуть покачивался на привязи, разинув пасть, чтобы вцепиться в свечу и мигом отвернуть ее от колонны.
Все здесь было громоздко и тяжеловесно. Толстые ноги вышки уходили ввысь, сужаясь на конус. На фоне красного заката черные стояки с раскосами и всяческими крюками выглядели зловеще, как когтистые лапы хищника, готовые сжать и раздавить чудака, решившегося на единоборство с невидимой подземной силой.
— Ну, семь бед — один ответ! — прошептал Карцев, отпустив тормоз, и что было мочи толкнул рукоять скорости. Барабан дернулся, что‑то оглушительно лязгнуло, вышка резко качнулась. Краем глаза Карцев успел заметить, как шесть талевых полуторадюймовых канатов натянулись до звона, и тут же взгляд перескочил на индикатор веса. В его белом кружке сосредоточился теперь весь мир. Усилия быстро росли. Сто пятьдесят единиц!.. Сто восемьдесят… Дизели, лишенные дросселей — ограничителей, заходились хватающим за душу ревом. Двести пятьдесят единиц! Перо индикатора залезло далеко в «красную» зону. Со лба Карцева, словно рассеченного пополам глубокой складкой, быстро скатывались капельки пота. Допустимая нагрузка далеко позади. Вышка зловеще тряслась. Не вышка — гильотина. Вот–вот повернется штопором вокруг оси и рухнет на безумца, потерявшего чувство меры, не уловившего пресловутого спасительного «чуть–чуть».
Вдруг Карцеву показалось, что стальные нити троса шевельнулись, раскручиваются… От них пошел дым! Значит… Нет, нет! Можно еще «катапультироваться», спастись, надо только отпустить рычаг — уменьшить нагрузку. Но тогда поражение.
«Так нет же!»
И тут глаза Карцева полезли на лоб: стрелка, вздрагивавшая далеко в критической зоне, чуть сдвинулась в обратную сторону — из скважины медленно, очень медленно выползала свеча. Низкий, напряженный рык двигателей поднялся на одну ноту. Они отдали всю свою мощь, и земля, не выдержав, разжала челюсти.
Надо тормозить, прекращать подъем, надо отвинчивать свечу, а Карцев медлил. Ему мнится, что если прекратить движение, то все опять застынет.
В этот момент у ротора, точно черт из коробочки, возникает Маркел. Вид у него дикий. Рука в крови, глаза вытаращены, на лице страх и смятенье. Выбрался–таки из своей тюрьмы — котельной.
Карцев тормознул, мгновенно посадил тяжеленную колонну на клинья и, не глядя на Маркела, прыгая через три ступеньки, понесся стремглав на полати верхового. Он не видел ни лица своего, ни выражения глаз, но Маркелу они вряд ли показались, нормальными. Что он подумал о человеке, у которого хватило решимости пуститься на такое, что вообразил — неизвестно. Важно то, что он мгновенно поверил в отчаянное дело и понял, что успех теперь решают секунды и расторопность их, двоих, действующих за всю вахту.
Он ударился со всех ног к пневматическому ключу, отвернул трубу. Карцев поставил ее на место, и экономя драгоценные секунды, совершил еще одно вопиющее нарушение. Подтянув к полатям элеватор, он вскочил на него верхом и махнул Маркелу: пускай! Тот, словно так и должно, схватился за рукоять лебедки и мигом доставил его вниз.
Пойдет ли следующая свеча? Толкнул рычаг — не идет. Вышка скрипела, механизмы дрожали, труба — ни с места. Карцев побелел, пот разом залил ему лицо. Он рвал, тянул, не помня себя от напряжения, лютуя сердцем, гробя двигатели, и вдруг опять радость пламенем опалила его. Закричал дико:
— Пошла–а-а–а!..
Да, пошла. И еще, и еще шли, вылезали одна за другой из горла ротора черные от нефтяной ванны трубы. Ход их становился легче, и легчало бурильщикам —они больше не бегали на полати, а просто выбрасывали трубы как попало на наклонный мост вышки. Работали исступленно, без слов. Руки Карцева стали бесчувственны к холоду, как у Бека, рубаха на спине и на груди взмокла, волосы прилипли ко лбу. Жилы на руках и на шее вздулись, от бешеных толчков крови в глазах мутилось, заливало едким соленым потом, а сердце распирало грудь и колотилось где‑то под горлом.
Карцев жадно хватал сухим ртом морозный воздух и уже не силой мышц, а одной лишь волей держался на ногах, глухой и слепой, безразличный, как машина, ко всему на свете, кроме выдираемых из земли труб.
Заканчивался третий час остервенелой работы, когда на поверхность вылез залепленный глиной и нефтью турбобур. Его поставили на место в шурф, и только тогда Карцев, мокрый, измазанный нефтью, впервые перевел дыхание. Словно не веря глазам, стоял, покачиваясь, глядя тупо на два километра труб, наваленных кучей возле вышки. Лишь когда Маркел включил насосы, чтоб долить скважину доверху раствором, он пришел в себя и лицо его посветлело. Сунул голову под ледяную струю воды, хлеставшую из шланга, и долго жадно пил.
Маркел уставился на него глазами человека, только что вытащенного из омута, почесал удивленно затылок, прохрипел:
— Ра–бо–те–енка…
— Позвоним начальству? — спросил Карцев.
— Пошли они!.. Поднимут на ночь глядя шурум–бурум — поспать не дадут.
Карцев достал трясущимися руками сигарету, затянулся — алчно, несколько раз подряд.
— Надень, а то воспаление легких запросто схватишь, — накинул Маркел ватник на дымящиеся паром плечи Карцева.
Карцев оделся. Ни один, ни второй больше ничего не сказали. Посмотрели внимательно друг другу в глаза и разошлись: Маркел — в котельную, Карцев — в будку. Прежние ошибочные оценки заменились новыми ошибочными. Да и могло ли быть иначе, ежели что ни душа, то разведывательная скважина: что таится в ее глубине — можно лишь предполагать. Истинную ценность каждого определит время. Рано или поздно.
Важно, что покачнувшийся порядок восстановлен. Теперь бы лежать в будке и храпеть, как говорится, в три завертки: усталость такая, что кажется, ни рук, ни ног нет, а эти — чьи‑то чужие, приставленные к туловищу. Но сна нет. Еще больше все запуталось и перемешалось в душе Карцева.
Леонид Нилыч Кожаков сказал бы так: «Круто взял, Сергеич, на развороте, перетянул ручку, и получился некоординированный разворот с потерей высоты…»
Вызванный на двенадцать часов к Хвалынскому, Карцев вошел в «предбанник», как называли рабочие переднюю директорского кабинета, но дальше секретарша его не пустила. Сунула в руки листок бумаги и велела писать объяснение.
— Хватит один листок? — спросила она с сочувствием.
Карцев пожал плечом и принялся за трудную работу.
Изложив техническую, так сказать, сторону дела, подчеркнул отдельно собственное непреложное убеждение в успехе предпринятой им ликвидации прихвата. Затем, подумав, добавил: «Считал и считаю святой обязанностью лично исправлять свои промахи».
Закончил, прочитал сызнова и вручил понуро секретарше, спросив:
— Так, что ли?
— Ладно, отдам, — сказала она, улыбнувшись успокаивающе, затем, помедлив, добавила полушепотом: — Да вы не переживайте, может, и обойдется. Петр Павлович — человек отходчивый. Расстреляют вас, что ли, за доброе дело?
— Кого это расстреливают за добрые дела? — послышалось громко за спиной. Карцев оглянулся. Позади стоял Леонид Нилыч, часто моргая, точно ему глаза засорило, а может быть, скрывал поддразнивающую улыбку. — Никак кого‑то собираются расстреливать? — спросил он у Карцева.
— Кто не сгорел, того не расстреляют… Вот показания дал, буду приговора ждать, — заговорил Карцев покаянно и вдруг со стыдом и отвращением подумал: «Чего виляешь хвостом, как провинившийся барбос? Какая тебе нужда оправдываться? Знал, на что шел!»
— А ну‑ка, что ты там показал? — спросил, усмехаясь, Кожаков.
Секретарша с готовностью протянула ему объяснение Карцева. Тот посмотрел бегло, вернул секретарше.
— Что ж, несите хозяину, а ты пока погуляй, подожди меня, — повернулся он к Карцеву и тоже шагнул в директорский кабинет.
Карцев вышел во двор, поднял с земли прутик и, прислонившись спиной к доске показателей, стоял, похлопывая себя по голенищу сапога. Думать ни о чем не хотелось, но одна мыслишка, честно говоря, присосалась, как пиявка. Она‑то и подводила как бы некую базу под нарушение запрета, как бы оправдывала его и потому действовала успокаивающе. Это было довольно избитое мнение, будто победителей не судят. Но Карцев знал, что стоит подобная чепуха, знал, что победителей судят, да еще как судят, если использованные средства не оправдывают цель, но…
Дул вечный, осточертевший степняк с далекого восхода. От такого ветра — ни мороза, ни оттепели. По ту сторону конторской усадьбы, испаханной вдоль и поперек колесами автомашин, длинной серой коробкой возвышался склад базы Иокры–Дубняцкого. Широкая дверь открыта, там Валюха. Захотелось тут же, в эту минуту найти ее и сказать что‑то очень теплое, ласковое. Но подошел Леонид Нилыч и, тронув Карцева за рукав, сказал:
— Ну, брат, не думал, что ты такой скорый!..
— Что, выгонять будете?
— Ха! Испугался? — засмеялся он.
— Чего пугаться? Все позади…
— Настоящие мужчины тогда только и пугаются.., Кой шут толкнул тебя тянуть в одиночку трубы — никак не пойму.
— Сам виноват — сам и выкарабкивайся.
— Покажи мне того дурака, который сказал, что виноват ты?
— Многие считают, а первый — я.
— Резонно, хотя и вздор. Попадание в пласт верея не сразу влияет на изменение качества раствора.
Кожаков ушел в свое помещение, а через полчаса секретарша вывесила на доске приказ. Карцев прочитал: «Бурового рабочего Карцева В. С. с пятнадцатого января отчислить из бригады мастера Середавица в связи с отбытием на полугодичные курсы бурильщиков».
— Во дают! — воскликнул Карцев. — Верно говорят: что ни делается — все к лучшему. Середавин небось перекрестится: наконец‑то избавился от меня.
В третьем часу пополудни Карцев вернулся домой с документами в кармане. В холостяцком жилище с присущими ему запахами сигаретного дыма и крепкого чая было прохладно и сумрачнозато. Задернутое штопаной занавеской узкое окошко и высокий куст багряного, опаленного морозом черноклена почти не пропускали света.
У окна на кровати, не сняв пальто, сидела Валюха. Карцев удивился, застав ее у себя в рабочее время. Пятна густого румянца на щеках Валюхи казались в полумраке комнаты черными, в сухо мерцающих глазах — напряжение и ожидание. Вскочила на ноги, припала к нему, обдав знакомым запахом чего‑то свежего и сильного, спросила с не присущей ей робостью:
— Ты очень на меня сердишься?
— Чего ради? Перестань.
— Правда? Не сердишься? Ох? — искренне обрадовалась Валюха, заглядывая жадно ему в глаз. Покачала головой. — Я и вчера и позавчера приходила к дому твоему, а зайти так и не решилась. Трусливая стала, как… Ох, знать бы мне, что ты задумал тогда! Зачем ты это сделал?
— Что сделал? — поморщился Карцев и вдруг вспыхнул: — Сколько вас тут, директоров! И всяк норовит стружку снять! Ты бы лучше пальто с себя сняла.
Он помог ей раздеться, Валюха вздохнула:
— Подвела я тебя, дролюшка… Ух как я казнилась, что оторвала тебя тогда от работы!
— Успокойся. Все позади, все в порядке.
— В порядке… Мне Маркел все рассказал.
— Перегнул твой Маркел!
— А зачем ты запер его в кочегарке?
— Пошутил… — усмехнулся Карцев.
— Эх, а я‑то дура! Хоть бы винтик какой в сердце скрипнул! А еще говорят — женское чутье… — восклицала Валюха, волнуясь все больше, и вдруг, оборвав, попросила: — Знаешь что, дай мне закурить.
— Тебе?
— Ну да, мне. Дай же!
Карцев хмыкнул, исполнил просьбу. Валюха неловко, по–женски закурила и, видя на лице его ироническую улыбку, встала к стене, спрятав руки за. спину. Сигарета вызывающе торчала из ее пухлых губ, в ярких ястребиных глазах вспыхивали искорки. Вдруг закашлялась, швырнула сигарету в угол, как заправский курильщик из буровиков, прошлась по комнате два шага туда, два обратно, сплетая и расплетая пальцы.
— Чего ты волнуешься? — спросил Карцев с откровенным недоумением.
— Нехорошо что‑то у меня на сердце… Словно предчувствие недоброе. — Помолчала, глядя на черные плети черноклена, отчетливо выгравированные на синеве оконного стекла. — Что я хотела сказать… Знаешь что? (Это по–детски заговорщицкое «знаешь что» вызывало всегда в груди Карцева нежное, щемящее волнение.) Знаешь что? Ведь я чуть было не засыпалась! Как начал Маркел рассказывать, что ты творил на бурилке, во мне все так и полыхнуло, сама не своя стала. А он, проклятый, заметил. Чего, мол, с тобой, чего в лице изменилась? Придрался. Тут я опамятовалась, а что сказать? Эх дура, раз уж так повернулось, пусть знает, пусть все объяснится. Покончу одним махом. И на сердце покойно стало, словно неживое сердце. Не чую никакой своей вины. Уж рот было раскрыла, а он — здрасте! «Напрасно, говорит, ты за меня так пугаешься. Мне ничто, говорит. Трубы‑то не я рвал. Случись что, Карцева бы привалило. Дуракам закон не писан, так ему и надо, раз прошляпил. А я не даром шуровал: за одну смену недельный заработок зашиб!» Тут меня такое зло взяло — растерзала б его! Перед кем собралась бисер метать! Еще обидней стало, что не исполнилось мое ожидание, что не разрубила узел. «На кой, говорю, мне пугаться? Вы там чертовщину устраиваете, а отвечать за ваши фокусы Хвалынскому, хорошему человеку». Повернула, в общем, разговор. А Маркел гогочет: «Начальство на то к существует, чтоб отвечать!»
Валюха опустила голову, развела руки и так осталась стоять у стены, как распятая. Карцев молча потянулся к ней руками, а она — к нему. Прильнула, и отрочески пухлые губы ее забегали по лицу, по колючей шее Карцева. Отшатнулась. В глазах, точно стеклянные, капельки. В глазах, повидавших больше печали, чел? радости.
В черном платье Валюха казалась еще стройнее, красивей. Но платье уже стесняло ее, мешало. Точно пары эфирного наркоза окутывали, кружили ее голову. Валюха зажмурила глаза так, что в живой тьме замельтешили голубые искорки. Жаркая нежность прошлась по ожидающему телу. Как птенец высвобождается из сковывающей его скорлупы, чтобы стать живым, так и Валюха, сбросив с себя мигом ненужную одежду, стояла перед любимым, сладко стыдясь и радуясь.
Все было, как раньше, и еще прекрасней. Замирая сердцем, они упивались друг другом, безумно отдавались своему чувству. Такое, видимо, приходит к людям лишь на грани больших сильных потрясений. Приходит непрошеное и неосознанное перед тем, как мнимые твердь и гладь жизни треснут и рассыплются.
Уже пушистая синева сумерек подтушевала окно, а они все не могли расстаться. Карцева почему‑то особенно беспокоило предстоящее объяснение Валюхи с Маркелом. Беспокоило, как всякая неясность. Он помнил собственное прошлое, поэтому нетрудно было представить те безобразные скандальные сцены, которые предстоит вытерпеть Валюхе. Но как избежать их? Видимо, она знает, как поступить, раз не спрашивает совета.
Голая рука Валюхи ласково теребила чуб Карцева, голова покоилась на его груди… А мысли Карцева кочевали в завтрашнем дне. Спросил:
— Поедешь со мной в Нагорное?
— Когда?
— Утром завтра.
— И надолго?
— Навсегда.
Валюха радостно улыбнулась, приняв его слова за милую шутку. А он, заласканный, захлестнутый любовью, только сейчас сообразил, что начисто запамятовал, не удосужился рассказать ей о своем внезапном отъезде на курсы. Теперь он сказал ей.
Валюха села на кровати, бросила руки на колени.
— Что ж ты со мной делаешь? Как же уехать вот так, сразу? А потом что?
— Потом будем жить. Вместе. Или не хочешь?
— Хочу! Только… как?
— Разве ты не знаешь, как живут муж с женой?
— А хвосты? Ведь сколько ^хвостов, дролюшка!
— Хвосты надо рубить. Разом. Всё.
— Погоди, милый, все так неожиданно… Дай подумать чуток. В Нагорное… А в Нагорном свекровь живет, тетушка моя, пропади она пропадом! Маркел припрется… Такое пойдет — жизнь проклянешь. Так нельзя начинать.
— Значит, не поедешь?
— Я прямо не знаю… Ошарашил ты меня. Как‑то несерьезно все это. Прыг–скок, как в детской игре.
А ведь рай на земле дается не так просто! Во сне только бывает чудо… Ну что ты смотришь? Разве я не права? Хоть бы посоветовался со мной, если уж решил в жены брать. А то получается вроде не человек перед тобой, а собачонка: свистнул — она и побежала следом. Нехорошо ты поступаешь со мной…
На глазах Валюхи блеснули слезы. Карцев, уязвленный ее рассудительностью и недоверием, буркнул:
— Понятно. Извини, если это так сложно для тебя Если жалко сбросить хомут…
Валюха провела ладонями по лицу, словно умываясь.
— Ну хорошо, поеду, поеду… — зашептала она, прижимаясь к нему. — Побегу сейчас собираться. Маркел уйдет в ночную, я приготовлюсь.
— Документы не забудь.
— Знаю: без бумажки мы букашки…
Валюха вскочила на пол, взглянула мимолетна в зеркало, висящее у двери, безотчетно–изящным движением поправила взлохмаченные волосы и опять опустилась на краешек кровати.
— Знаешь что, дролюшка, а ведь ты совсем не думал обо мне, когда собирался на курсы, — сказала она печально, и ее лицо затуманилось.
— Что ты говоришь, Валюша? Я люблю тебя! Зачем мне все, если ты не со мной!
— Не знаю, зачем нужны довески…
— Почему ты хочешь со мной поссориться, Валюша?
— Я не хочу, я больше не буду. Поедем. Только давай утром. Я приду к семичасовой электричке. Будет еще темно. Хорошо?
— Понимаю: меньше любопытных глаз. Встречу тебя на автобусной остановке возле станции.
Валюха торопливо собралась, поцеловала его на прощанье и ушла.
Карцев рассчитался с хозяйкой, недовольной отъездом квартиранта (опять ищи приличного жильца), упаковал немудреные пожитки. Делать больше было нечего. Взял журнал, перелистал страницу, другую. Читать не стал. Подумал о том, что можно предположительно ожидать в ближайшем будущем, и улегся в постель. Задремал под тихие звуки радио, но настоящий сон не приходил. Карцев ворочался с боку на бок, что‑то ему мешало, казалось, лежит не на матрасе, а на острых камнях. «Что такое?» — пошарил он рукой и нащупал под боком маленькую угловатую штучку. Включил свет. На ладони лежала оброненная Валюхой сережка. Улыбнулся, зажал в кулаке, да так и уснул.
…В условленный час Карцев прохаживался у входа на вокзал с двумя билетами в кармане. Он понимал, что Валюхе хочется избежать встречи со знакомыми, поэтому и просила уехать пораньше. Но вот уже подошла семичасовая электричка, приняла пассажиров и постучала по рельсам дальше.
Прошло еще полчаса — Валюха не появлялась. Услужливое воображение живо подкинуло Карцеву добрый десяток веских причин, по которым женщина в положении Валюхи не может явиться вовремя на поезд, чтоб навсегда уехать от прежней жизни. Надо набраться терпения, впереди поездов много.
Карцев вошел в зал ожидания, встал у окна так, чтобы видеть остановку автобуса. На улице совсем уже развиднелось, стрелки электрочасов скакнули на полдевятого. Автобусы прибывали и отходили, беспокойство Карцева росло. Оставив наблюдательный пункт, он направился к выходу покурить и вдруг нос к носу столкнулся с Сашей Деминой.
Он не встречал ее после той вечеринки у Алмазовых, но запомнил. Увидев, кто перед ней, она радостно улыбнулась, сдернула перчатку, протянула теплую, чуть шершавую руку.
— Давно ждете? — спросила Саша, взглянув на часы.
— М–м… — промычал Карцев что‑то нечленораздельно и уставился на нее с откровенным недоумением.
— Значит, на курсы?
Он кивнул, соображая, откуда у этой Саши такая полная информация и что означает появление ее на вокзале.
— Я ведь тоже очень хочу на курсы повышения квалификации сварщиков. Все только обещают, а когда… — вздохнула коротко Саша и погрозилась: — Но я нажму на них, не отвертятся!
Сообщая это, Саша как бы спрашивала глазами, доволен ли будет Карцев, если они встретятся в стенах учебного комбината нефтяников.
— Вы ведь на пол года уезжаете?
Он кивнул утвердительно и посмотрел с нетерпением в окно на автобусную стоянку. Саша перехватила его взгляд, сказала, спохватившись:
— Як вам с поручением от Вали Алмазовой…
Открыв сумочку, она стала что‑то в ней искать, не замечая, как изменился в лице Карцев.
— Валя извиняется, что не смогла сама прийти. Иакра не отпустил ее с работы. Попросила меня передать вам деньги для ее свекрови. Вот, пожалуйста, адрес здесь указан, — протянула Саша пакетик.
Карцев потемнел, рука его вздрогнула, когда он принимал от Саши конверт. Он все понял. «Нет, не может быть! — чуть не вскрикнул он, сжимая в кулаке пакетик. — Просто Валюха не успела, ей нужно уволиться с работы, собрать вещи… Она все написала, сейчас узнаю…»
По радио объявили приход очередной электрички. Карцев взял чемодан, сказал Саше: «До свидания», пошел на посадку.
В пустом тамбуре разорвал конверт, прочитал:
«Дролюшка! Никогда ничего не писала я так трудно, как это письмо. Пришла от тебя, покидала на скорую руку в чемодан вещички и задумалась. Что же я делаю, непутевая? Ведь ты вгорячах сказал: «Бросай все и едем вместе!» Легко оказал, просто, как в кино пригласил.
Говорят, у тех, кто долго ходил в кандалах, навеки остаются знаки — шрамы на лодыжках. А как же у меня, если кандалы еще не сброшены вовсе?
Судьба мне послала тебя, чтоб разбудить во мне человека, чтоб я поняла, чего стою. Тебе не доставило труда это сделать, и ты сделал. А когда я полюбила тебя до боли в сердце, когда жизнь моя закачалась на острие, ты, не долго думая, напросился на курсы.
Человечно это? Подумай сам.
Осуждать тебя не за что: ты такой, какой есть. И решения твои такие же неожиданные, и поступки необычные. Ты не похож на других, известных мне, потому и люблю тебя. Но что делать, если характер у меня скверный и гордость не по уму? Они‑то и не прощают легкость, с которой ты обошелся со мной. Но, может, оно и лучше, когда все открывается сразу. По крайней мере, честно.
Хотелось любить тебя, как равного, а не как собака своего хозяина. Раззарилась я на большое счастье, но видать… (Дальше было густо зачеркнуто и осталась лишь последняя фраза.) Упилась с тобой короткой радостью — и прощай. Эх, окаянная я!»
Дочитав, Карцев стиснул зубы. Сложил письмо, опять развернул. Перечитывать не стал, скомкал, сунул в карман. Выбил из пачки сигарету, закурил. Пальцы машинально отбивали дрожь на железке дверного окна, взгляд бесцельно шарил по пролетающей мимо заснеженной полосе отчуждения, не натыкаясь ни на что, кроме поникших старцев–бурьянов.
Бросил докуренную сигарету, прижался горячим лбом к промерзшему насквозь косяку, полез в карман за следующей сигаретой и прикоснулся к чему‑то острому, угловатому. «Сережка Валина», — вспомнил он и резко, с силой сжал ее между пальцев.
Казалось, в самое сердце уколола острая боль.
«Нет мне прощенья — права Валюша. Сто раз права! Встретил впервые в жизни счастье настоящее и посчитал, что получил его, как должное, как подарок на именины. Ничему не научили ни беда, ни прежняя жизнь. Тютюшкался со своей обидой на всех и вся, занимался собственной персоной, из‑за честолюбивой опаски застыть надолго неучем–верховым пустился при первом же случае выбиваться в люди! Думал больше о себе, а не о человеке, который распахнул навстречу тебе душу. Ранил жестоко, бессердечно, не оценив ни силу, ни глубину ее чувств. Как же могла она поверить в искренность, в серьезность твоих намерений?» — казнил и позорил себя мысленно Карцев.
Поезд продолжал отбивать залихватски на стыках рельсов причудливый ритм. Потом начался подъем, и ход постепенно замедлился.
«Нет, так не может кончиться!» — сказал Карцев и распахнул дверь. Подождал, затем, бросив на ходу в сугроб чемодан, прыгнул с подножки следом.
Было за полдень, когда добрался по шпалам до Нефтедольска. Оставил вещи в камере хранения, пошел в усадьбу конторы искать Валюху. Почему бывший верховой расхаживает по усадьбе, никого не интересовало. О том, что он уезжал утром, знали только двое: Валюха да Саша, но ни той, ни другой в конторе не было, а на базе Искры–Дубняцкого сказали, что Алмазовой сегодня вообще никто не видел.
Карцев пошел по городу, раздумывая, как же ему повидаться с Валюхой? Домой зайти — Маркел там. Взять для виду поллитровку и отправиться якобы в гости, выпить на прощанье? Так ему в ночную, пить не станет. Да и не бог весть какие они приятели, чтобы являться к нему запросто. Нет, придется ждать вечера, когда Валюха в школу пойдет. Карцев подумал еще. Если на работе ее нет, то может и дома не быть. А не удастся ли встретиться на улице случаем? В магазин выйдет или так куда‑нибудь…
На ближайшей к дому Алмазовых остановке Карцев выокочил из автобуса и прошел по улице. Окна в квартире занавешены. Ясно, Маркел спит. Карцев долго топтался на углу, приглядывался внимательно к прохожим женщинам. К вечеру начало примораживать сильнее, и он, озябнув, принялся опять ходить туда–сюда, чтоб согреться. Скоро сутки, как он ел последний раз, а тут ветер принес такой аппетитный запашок хлеба, что слюнки потекли. Возле магазина стояла крытая машина, из нее выгружали свежие караваи.
Карцев свернул за угол купить хлеба и увидел Валюху. Празднично одетая, она шла с Маркелом, держа его под руку и оживленно разговаривая. Должно быть, она также заметила Карцева, потому что сразу остановилась, закрыв лицо руками и закусив губу. Вдруг громко рассмеялась, сказала что‑то Маркелу, и они повернули обратно. Даже издали было видно, как она нежно прижалась к нему, прямо тебе парочка влюбленных на прогулке!
У Карцева больно заныло под сердцем. «Так вот, оказывается, как обстоят дела! Не очень‑то она страдает из‑за моего отъезда, полсуток прошло и — утешилась… Ишь воркуют! Словно голубчики… — усмехнулся он горько. — Что же, так тому и быть. Уеду! Что меня здесь держит? Ничего не держит!» — повторил он, и это была неправда.
Держало его здесь многое. Он был уже привязан к людям, светлым узелком товарищества и совместной борьбы с силами природы, узелком, крепче которого нет. А Валюха… она всего лишь ниточка в том же узелке. Оттого что одна худая нитка разорвалась, узелок не развяжется.
«Худая… Почему ж я люблю ее такую? Еще сильнее, чем прежде?»
Он извлек из кармана скомканное письмо, разгладил в ладонях и прочитал еще раз.
— Не верю! — вскричал он с болью. — Это какое-то страшное недоразумение!
…Ночью Карцев был в Нагорном учебном комбинате, а в следующую субботу — опять в Нефтедольске, поджидал Валюху возле школы рабочей молодежи. И опять встреча не состоялась. Валюха вышла в группе учащихся, увидела его, крикнула насмешливо, как обычному знакомому:
— Привет, Виктор Сергеич! Вы, никак, в школу нашу поступаете? Или на свидание пришли к нашей ученице? У нас девочки — что надо! Желаю успеха! — И, рассмеявшись, удалилась со всеми.
…Зима уходила, стряхивая с крыш длинные и желтые, как лошадиные зубы, сосульки. Парной туман-снегоед спрессовал сугробы, а стремительные ручьи рассекли их на толстые куски, словно праздничный пирог.
Как по числу колец на пне молено узнать возраст дерева, так по прослойкам в снегу #егко сосчитать, сколько разметелиц отбушевало за зиму.
Прошла неделя–другая, и пегая от проталин степь молодо зазеленела. По берегам мелководных степных речек закудрявились пушистыми барашками ивы, а по мостовым Нагорного все еще уныло хлюпала жидкая грязь, и дворники старательно перелопачивали ее по мостбвой от тротуара к тротуару в онсидании, пока налетит из Заволжья хлесткий ветер и, высушив ее в прах, унесет на запад.
В один из апрельских дней после такого ветра Карцев сидел за столом в общежитии. От табачного дыма воздух в комнате был густой, но Карцева это не трогало, как не трогало и то, что сегодня на дворе: непогодь или вёдро. Коль на носу зачеты, то хочешь не хочешь, а сиди, пыхти. Изредка он поднимал голову, бросал через окно безразличный взгляд на серые ветки тополя, унизанные светло–зелеными, точно лакированными почками, и опять наклонялся над учебником геологии.
Осторожный стук в дверь не привлек его внимания. Крикнул он: «Войдите!», когда постучали еще раз — настойчивей и громче. Оглянулся, вскочил: в дверях стояла Саша.
— Можно?
— Пожалуйста! Какими судьбами? — воскликн л Карцев, не избалованный визитами, и, шагнув к Саше, пожал руку.
— Приехала вот… на курсы. Дождалась‑таки… Приветов вам привезла и письмо.
— От кого? — спросил поспешно Карцев.
— Вот, нате.
Саша вынула из сумочки конверт. Письмо было от Леонида Нилыча, и Карцев положил его на стол.
— Садитесь, — подвинул он стул.
Саша с модно взбитыми черными волосами, одетая в легкий плащ и в новые туфли, выглядела очень изящно. Присели. Саша спросила Карцева об учебе, трудно ли приходится, что идет интересного в Нагорном театре, почему он, Карцев, забыл про Нефтедольск, не приезжает. Карцев отвечал общо: занятий много, в театр не ходит, раз посетил филармонию, слушал в исполнении Московского академического хора «Реквием» Моцарта. В Нефтедольске не бывает потому, что незачем. Уж после курсор поедет, если поедет вообще.
Разговор тянулся ни шатко ни валко. Карцев и рад был визиту Саши, и не рад. Три месяца назад она явилась к нему на вокзал черной вестницей, а тех, кто приносит дурные известия, никогда не жалуют. В древности, как говорят, даже головы им рубили. Правда, Саша была невольной вестницей, а сейчас к тому ж, им предстоит и учиться в одних стенах.
Карцев встал, распахнул окно, чтоб проветрить комнату, и сел опять на свое место, поглядывая искоса на Сашу, барабаня пальцами по столешнице. Спросил:
— Ну а в конторе какие новости?
За последнее время в конторе свершились два, можно сказать, выдающихся события: получен план разведки новой площадки к югу от поселка Венеры н, второе, в Нефтедольском суде рассмотрено дело Алмазовых о расторжении брака. Разговоры не утихают уже месяц, никто не понимает, что между ними произошло. Жили тихо, мирно — и вдруг… Загадка какая‑то… Судебное заседание шло при закрытых дверях, не было ни скандалов, ни безобразий, от которых трудно уклониться в подобных случаях.
— Мы с Валей подруги, но и я толком не знаю, в чем дело. Твердит одно: «Жить с ним больше не буду», и все. Вас тоже удивляет? Я так и знала. Мне кажется, Валя к вам неравнодушна. Или я ошибаюсь?
Карцев смотрел на Сашу во все глаза. Три месяца он старался не думать о Валюхе, заедаемый тоскливым одиночеством, к которому пристали еще два безрадостных спутника: ощущение неясной вины и какой‑то недосказанности. Он чувствовал себя, как человек на эскалаторе метро поздней ночью: почти нет людей и много пустоты. Любовь продолжала тревожить его сердце, и в круговерти учебных будней не забывались горячечный блеск Валюхиных глаз, копна золотисто–каштановых волос, ее руки, плечи и сопутствующий им аромат белой сирени…
Рассказ Саши опять разбередил старое, тронул в груди незримую струну, и она болезненно зазвенела. Вспомнились слова Валюхи о «хвостах», которые необходимо обрубать, и вот — новость о разводе… Тем непонятней и странней представлялось теперь поведение ее в тот раз, когда они встретились случайно возле булочной, и последнее письмо с угрозой пожаловаться Маркелу. Карцеву трудно было издали уловить резкие колебания пылкой и строптивой характером Валюхи. Сбитый с толку, он задумчиво смотрел перед собой. Напротив сидела Саша — молодая, привлекательная, словно только что выкупавшаяся в хвойной освежающей ванне. Ее щеки покрыты легким румянцем, глаза проницательны и серьезны. Она как бы предупреждала: не пытайся меня обмануть, я вижу тебя насквозь… В житейской суете женщин, подобных Саше, часто не замечают, их спокойная, неброская внешность не вызывает волнения, но иногда наступает какой‑то необъяснимый момент, и у тебя будто глаза открываются. Ты уже не можешь смотреть на такую, как на остальных женщин, что встречаются тебе ежедневно. Однако для Карцева такой момент еще не наступил, и глаза его не открылись. Он думал: «Не мешало бы спровадить культурненько эту Сашу, иначе повадится ходить и не отцепишься. Да и товарищи по комнате нагрянут с минуты на минуту».
— Погодка‑то сегодня! Ни ветра, ни облачка на небе, — показал он в окно.
Саша поднялась, встала рядом.
— Ивняк за Волгой — точно дым стелется… — молвила она мечтательно.
— Погуляем? — предложил Карцев.
Она тут же согласилась.
На улице, коснувшись локтя Карцева, спросила с лукавой улыбкой: «Можно?» — и, не ожидая разрешения, взяла его под руку. Пошли не спеша в сторону городского парка.
Из бездонности нежно–прозрачного неба лилось прочное солнечное тепло, шелестел под ногами прошлогодний лист, от него пахло горьковатой прелью. Гуд бархатных шмелей, неторопливое чаканье дроздов в парковых зарослях, сверкающие цветами радуги сколы льдин на речной глади… Справа вдали в бледно–лиловом мареве — синь Жигулевских ворот, исчерканная снеговыми саблями оврагов. Оттуда неслась всей своей живой нескончаемой массой Волга. Нагие, дымчатозеленые леса Заволжья курились над студеной водой, вскипая после зимнего оцепенения обильной, разогретой солнцем листвой. Вся природа тронулась в свой извечный путь.
А под городом река совсем домашняя. Разноцветными лоскутками рассыпались по сияющей воде моторки, плыл вверх белый теплоход, отражаясь в подрагивающем зеркале Волги, дремал у пристани длинный и тяжелый паром, обрастая блестящей чешуей автомобилей, задержанных ледоходом в Нагорном.
Карцев с Сашей пересекли городской парк, пошли по набережной до залитого половодьем пляжа, затем свернули направо, в город. Улица вела к цыганскому рынку, хорошо знакомому Карцеву. Раньше здесь стояло шумливое «Море Лаптевых», сейчас на его месте красовалось новшество горторга — стеклянное кафе «Волжанка». Посетителям, видимо, название не пришлось, и они окрестили новое заведение «Аквариумом». Действительно, по вечерам мутный от дыма и пара стеклянный ящик, освещенный изнутри голубоватыми неоновыми лампами, напоминал большой аквариум, в котором, точно рыбы, медленно плавали туда–сюда посетители.
Среди дня в кафе пусто. Карцев, не спрашивая согласия спутницы, толкнул дверь. Сели за столик, выпили бутылку кислой «Гамзы» и рискнули съесть по шашлыку, переварить который, способны лишь немногие тренированные желудки.
Напротив их столика в полстены мозаика — голубь мира. Губы Карцева иронически скривились:
— Пропасти нет на голубков этих!..
— Как, вы не любите голубей? — воскликнула Саша.
— Вас это возмущает? Впрочем, я и забыл… Общественное мнение приписывает положительному человеку обязательную любовь к животным. К себе подобным — не обязательно, ха–ха!..
И Карцев пояснил серьезно: он любит собак, любит лошадей, но с голубями дело не получается. И одной из причин, наверное, является смерть летчика Бессонова, товарища Карцева по авиаполку. А виноват голубь.
— И вообще, много пустого шума вокруг голубков, символизирущих мир на земле, мир, который после второй мировой войны существовал всего лишь одни сутки. Одни сутки человечество планеты не стреляло друг в друга, остальные же годы в том или другом конце земли лилась кровь. Так что трогательная любовь благородных сердец к птичке не принесла пока желанного эффекта, — и Карцев смолк.
Саша, глядя на Карцева такими же карими, как и у него, глазами, спросила:
— Так вы что ж, из‑за голубей перешли из летчиков в бурильщики?
— Точнее — из‑за голубки… — рассмеялся Карцев, подумав: «Глупа она или наивна до беспредельности?» — А вы по какой причине в электросварщицы попали? — спросил он.
— Я? Я так, без особых причин. У меня, видать, от рождения это, от цветов, должно быть… Ну как бы объяснить… Люблю цветы, а в работе сварщика есть что‑то от женского ремесла… Когда вяжешь, например, или кружева плетешь. Главное в том, что руки делают свое, а тебе думать о работе не надо. О чем хочется, про то и думаешь. Понимаете? Скажем вот, чтоб горела ровно дуга, нужно правильно держать электрод. Но разве я думаю про то, как держать его? Руки сами думают, по привычке. А я смотрю на капли металла, на шов. Вот где цветник настоящий, ежели присмотреться!
— Не понимаю, что общего между цветами и расплавленным металлом, — пожал плечами Карцев.
— Внешнее сходство. Хоть верьте, хоть нет. У каждого электрода есть название по ГОСТу, а я им другие имена выдумала, по их поведению и характерам… — пояснила Саша и смутилась под вопросительным взглядом Карцева. — Да вы смеетесь…
— Нет, Саша, я слушаю с интересом. Какие же вы им имена выдумали?
Она заколебалась, опустив взгляд в тарелку, и, позвякивая вилкой по краю стакана, быстро сказала:
— Есть фиалка, есть лилия, мальва, астра, вишенка…
— Ого! На самом деле целая клумба…
Почувствовав в голосе Карцева легкую иронию, Саша с жаром стала говорить о том, как нетрудно убедиться в ее правоте, что стоит только захотеть — и любому откроется целый мир цветов и красок за темным стеклом щитка.
— Вот, например, электрод Э-100… Его капли опускаются осторожно и мягко, как снежинки в тихую погоду. Посредине желтое ядрышко, а вокруг него — нежное небесное свечение. Смотришь, и кажется, будто фиалки опускаются с неба. Или электрод УМ-7–С. У этого пламя крупное, чисто–белое и никаких брызг. Металл словно лепестками растекается по сторонам, точь-в-точь лилия! Конечно, все это ежесекундно меняется, и надо поймать момент, чтоб увидеть. А вот электрод ОММ-5 я особенно люблю, капли его на вишневые соцветья похожи. А вишня для меня — это как бы добрая память о моем детстве, — покачала грустно головой Саша и вздохнула.
Карцев, закуривая, подумал с недоверием:
«Неужто в самом деле можно видеть подобные красоты в нудной, однообразной работе сварщика? А что? Вполне может быть. Многие потому именно и любят свой труд, что в обыденности и в будничности находят поэзию и романтику».
Саша повернулась в сторону заигравшей радиолы. Карцев сказал:
— Нравится мне хороший джаз. Недавно поймал случайно по транзистору концерт симфонического джаза. Ну, скажу, это была настоящая музыка! А вам нравится?
— До настоящей я не доросла… А песню люблю. Очень. У нас вся семья певучая. Бывало, соберемся летним вечерком за домом в вишневом садочке, как запоем, так вся околица выбежит слушать.
Они расстались поздно, как добрые товарищи.
Спустя неделю на курсах было объявлено, что вечером в клубе состоится концерт артистов местной филармонии. Карцев на концерт не собирался, но днем у входа в столовую случайно столкнулся с Сашей, у которой оказался один «лишний» билет. Чтоб не обижать ее отказом, он согласился пойти с ней.
Вечером, войдя в зал, он поискал глазами Сашу и увидел, как она махнула ему рукой из середины партера. Только успел пробраться на место, как люстра погасла, занавес раскрылся, и на сцене возник тучный подвижный конферансье. Поприветствовав зрителей, он произнес с непринужденной улыбкой:
— Дорогие мои друзья! Вы, труженики производства, и мы, труженики эстрады, работаем для единой цели. И у вас, и у нас есть свои маяки: у вас — производственные, у нас — эстрадные… — Конферансье, пройдясь платком по лысине, помолчал секунду–другую, как бы удивился, что счастливо выпутался из нагромождения «вас–нас», и продолжал свою речь с еще большим азартом: — Мастерам искусств трудно, разумеется, состязаться с мастерами нефтедобычи, но я не ошибусь, если скажу: таланты всегда тянулись и тянутся к талантам! И это чрезвычайно волнительно, Друзья мои, — разводя руками, говорил он, — поскольку тяга эта утверждает обоюдную веру в живительную силу искусства, соединяющего всех людей. Наши молодые таланты эстрады создали оригинальный ансамбль… ансамбль, который носит заслуженное название «Поющие маяки»! (Аплодисменты конферансье и зала.) Они исполнят для вас русскую народную песню «Зачем тебя я, милый мой, узнала» в обработке лауреатов городского конкурса эстрады сестер Буциных. Поют сестры Бунины в сопровождении инструментального ансамбля!
Конферансье ретировался, свет на сцене тоже погас. Наступила полная тьма.
И вдруг — «Др–р-р–р-р–р… Трах!» — бабахнул громким выстрелом барабан и в темноте что‑то сверкнуло, замельтешили разноцветные лучи светильников, по половицам запрыгали световые пятна.
Саша вздрогнула и посмотрела растерянно на Карцева. Тот успокаивающе погладил ее руку.
Взвыли саксофоны, заквакали приглушенные сурдинами трубы. Великолепно натренированные музыканты вытворяли такое, что ошарашенный слушатель только глазами хлопал.
Потянувшись к уху Карцева, Саша пролепетала:
— А… а… они не перепутали с чем‑нибудь «Зачем тебя я, милый мой, узнала»?
Карцев покачал головой отрицательно, он знал, с кем имеет дело… С усмешкой сказал подавленной Саше:
— Не будьте придирчивы, это ж не симфонический джаз!..
Вдруг световерчение оборвалось, остались только два прожектора, освещающие четыре ноги от пола до колен. Затем лучи поползли выше, показав плоские фигуры исполнительниц, и наконец победоносно застыли на их открытых ртах. От голов обеих сестер торчали в стороны пластмассовые раструбы, усыпанные блестками. Так сказать, материализованные лучи маяков…
Лауреатки тихо распевали, отстукивали туфлями ритм, достигавший быстроты курьерского поезда. Но вот, отстучав свое, они исчезли под грохот барабана. На авансцене возник хлопающий в ладони конферансье. Он подмигнул публике; мол, погодите, не то еще будет!
Второе отделение началось без Саши и Карцева — они в это время шли по городу у развалившейся Волги, испещренной огнями бакейов и теплоходов.
На берегу Карцев и Саша нашли пустую скамейку, сели.
— Вас все к реке тянет, наверное, вы росли на воде? — сказал Карцев.
— Нет, в степи под Уральском росла, в деревне. У нас сейчас просто рай земной. Земля словно заткана тюльпанами: розовыми, пунцовыми, желтыми… Под солнцем степь кажется золотом обрызганной. Колышется, живет…
— А как же вы здесь очутились? Муж привез?
— Нет, приехала по направлению.
И Саша рассказала, что после десятилетки закончила профтехучилище. В Нефтедольск попала одна. Восемнадцать лет… Новые места… Ни подруг, ни знакомых. Поселили в общежитие, а там — двор проходной: жилички менялись, точно в номере гостиницы. Чего только не нагляделась! Рядом спали женщины, хлебнувшие и сладкого и горького, прежде чем судьба забросила их на нефтепромыслы. То, что кроме них в комнате жила молоденькая девушка, никого не стесняло, наоборот, раззадоривало, и они гнули такое, что удивительно, как стены не краснели от их речей.
Особенно старались две: Ритка и Лариска. Их бесконечные разговоры о мужских изменах (о женских — никогда) тянулись изо дня в день, из месяца в месяц. Бывших мужей и любовников разбирали по косточкам, выворачивали наизнанку, потрошили и выставляли на всеобщее обозрение и осуждение их недостатки. Эта пара, словно зачумленная какой‑то эпидемией мужененавистничества, категорически утверждала, что все несчастья и зло мира исходят от мужчин и в них заключаются…
Как ни тошно было слушать Саше диковинные истории, из комнаты деваться было некуда, особенно зимой. Саша догадывалась, что всей этой злобной шумихой соседки ее стремятся оправдать собственные ошибки, что, провинившись сами, стараются в отместку унизить других, а себя выставить в ореоле мучениц.
Наоравшись вволю, «жертвы мужской тирании» тут же поспешно прихорашивались и убегали «отводить душу» к знакомым мужчинам, не пренебрегая нередко и женатыми…
Ухаживание шофера Феди Демина Саша приняла как нечто само собой разумеющееся. Не урод же она, не замухрышка какая‑то, с которой стыдно на люди показаться! Гуляли, ходили в кино. Федя никаких вольностей себе не позволял, сразу дав понять, что намерения у него серьезные, познакомил со своей матерью. Саше она понравилась. Кончилось тем, что поженились.
Легко, свободно вздохнула Саша, когда уходила из общежития.
Но семейная жизнь оказалась короткой: полгода не прошло, как все полетело под откос вместе с Фединой груженной трубами машиной. И осталась Саша вдовой.
В общежитие Саша не вернулась: страшно было возвращаться, да и оставлять в трудный час свекровь наедине с горем совесть не позволяла. Стали жить вдвоем и живут третий год. Скучновато живут, но Саша не жалуется — привыкла. Боль притупилась, и жизнь все дальше и дальше уводила Сашу от ее неудачного брака. Вынужденный «стоп» в семейной жизни не стал для нее трагедией или тяжким бременем. Было короткое замужество, но не было еще любви. А то, о чем болтали в общежитии бывалые бабы, вызывало у Саши не сладостное томление, а чувство гадливости, омерзения. Сердце стучало ровно, да и мудрено тосковать по тому, что неведомо.
Правда, бывало и так, как этой весной: нет–нет да и подтолкнет ч. то‑то под руку, повернет лицом к зеркалу, как бы подстрекая: гляди, мол, то, что ты видишь, не вечно! Потом сама же станешь винить ни в чем не повинное стекло, осколков не останется, как хватишь им об землю в ярости, что показывает тебя не такой, какой хотелось бы видеть себя…
В этот раз подстрекательское «что‑то» начало тревожить Сашу еще с зимы. Оно не было мучительно — преобладала светлая грусть и еще что‑то. Непонятное вначале, оно усилилось и обострилось во время отъезда Карцева на курсы и вдруг получило простое объяснение.
«Неужто влюбилась? — подумала Саша с испугом, глядя вслед поезду, увозившему Карцева. Она не хотела признаться себе, что ее тянет к человеку, не обратившему на нее ни малейшего внимания. — Нет, это так. Это от скуки, от жизни монашеской…» —решила Саша, но с того дня, пользуясь любым случаем, принялась осаждать Хвалынского просьбами послать и ее на курсы. И добилась‑таки, и встретилась, с кем хотела. Что-то дальше будет!
А чему быть? Не станет же она Карцеву на шею вешаться! Сидит вот рядом и не взглянет! Уставился на Волгу, словно по ней к нему золото плывет!..
Саша подавила вздох и виду не подала, что обиделась. «Ладно, — оказала она себе. — Терпенья у меня хватит, посмотрим, куда ты повернешь…»
— Что‑то прохладно стало… Не пора ли нам? — спросила она, заглядывая в лицо Карцева.
Он не против был посидеть у Волги еще, но, встретившись с Сашиными глазами, блестевшими, как холодные камешки, только что вынутые из реки, встал. Вспомнились другие глаза: зеленоватые, с коричневыми точечками, горящие страстью, и глядеть на холодную Волгу расхотелось.
В кабине полуторки, груженной запасными частями и всякой всячиной для отдаленных буровых, сидел Леонид Нилыч Кожаков. На скамье в кузове спиной к кабине пристроился Карцев. Поглядывая опасливо на отплясывавшие у ног железяки, он раздумывал о предстоящей работе на новой «точке», которую закончили монтировать вышкари[7] и которую он ехал смотреть.
После курсов его вернули в бригаду Середавина и поставили бурильщиком вместо Бека, получившего должность мастера на другой буровой. Недовольный Середавин заявил решительный протест: почему навязывают каких‑то рабочих, не советуясь с ним? Мастер он или кто? Он не нуждается в ретивых самоуправщиках, вроде этого новоиспеченного бурильщика. Нельзя доверять вахту человеку, который чуть было не угробил скважину, и так далее…
Пришлось Хвалынскому опять говорить с Середавиным «по душам». Директор довольно сухо сказал ему, что для разведки новой площадки требуются дополнительные кадры специалистов, но, к сожалению, нет богатого кадрами дядюшки, который бы их присылал. Приходится поэтому подбирать на месте, натаскивать в работе самим. Под руководством столь опытного мастера, каким является Середавин, новый бурильщик быстрее, чем где‑либо, войдет в курс дела. Конечно, если Середавин категорически настаивает, можно использовать другой вариант: оставить в бригаде мастером Бака, а ему, Середавину, передать только что организованную.
— Ага! Ту, что собрали с бору по сосенке? Нет уж, благодарствую, Петр Павлович. Знаю, вы готовы в ложке воды утопить меня… Так лучше я буду мучиться, как мучился.
— Смотрите, вам виднее… Я всегда готов пойти вам навстречу, — улыбнулся Хвалынский.
По сдержанности рабочих, по их настороженным взглядам Карцеву нетрудно было понять, что его здесь не ждали. Вахта натянуто помалкивала, оглядываясь на недавнего верхового, ставшего ныне хозяином смены. Карцев чувствовал настроение товарищей, но потолковать с ними в открытую подходящего случая не выпадало, и он решил оставить все как есть, не форсировать до времени события.
Трудно жилось ему первые дни в знакомом коллективе, не с кем и словом перекинуться. Невольно возникало опасение, как бы не подсадили, как бы не подстроили какую‑нибудь каверзу. А ведь перед отъездом на курсы, казалось, отношения со всеми наладились, кроме, конечно, Середавина. С ним Карцев и прежде и теперь держался начеку.
Шли дни, люди работали, и ничего из ряда вон выходящего не случалось. Середавин относился к новоиспеченному бурильщику со сдержанной иронией, однако предоставлял полную свободу действий. Подобный суверенитет Карцеву и не снился. Избавившись от мелочной опеки, имея некоторые знания и опыт, он получил возможность показать в полную силу все, на что способен. Не догадывался, что Середавин с умыслом позволяет ему решать самостоятельно производственные дела.
А расчет был простой: без своевременной подсказки, без квалифицированной помощи самонадеянный бурильщик даст наконец такого «ляпа», что Хвалынскому останется только выгнать его с треском на все четыре…
Строительство новой буровой закончилось, оставались незначительные доделки в хозяйстве механика, но раз Кожаков отправился на объект, то сомнений нет, что все будет в порядке.
Кроме знакомства с некоторыми новшествами в оборудовании, Карцеву еще предстояло снять для себя жилье в поселке Венере, поближе к буровой, чтоб не ездить ежедневно в Нефтедольск и обратно.
Машина тряслась с увала на увал извилистой пыльной дорогой. Инструмент и запчасти с грохотом перекатывались по днищу кузова, грозя протаранить борта. А Карцев размечтался.
«Венера… Странно! Невзрачный, затерянный в степи поселок — и вдруг такое экзотическое название! Кому в голову пришло так окрестить его!» — думал он, отпихивая трубу компенсатора[8], которая подло подкрадывалась сбоку, норовя придавить ногу. Карцев порылся в памяти, вспоминая все, что связано каким‑то образом с именем Венеры, начиная от цветка «Венерина башмачка» и кончая планетой, но ничего подходящего к случаю не нашел.
«Скорее всего, название придумал кто‑то из тех, кто пришел сюда однажды весной и, по верному предчувствию или убеждению, забил первый колышек на месте будущего поселка».
Человек тот представлялся Карцеву почему‑то очень несчастным, выброшенным прибоем жизни на эту степную отмель в конце своего длинного и мучительного пути. Он устал, отчаявшись бродить по свету, растеряв где‑то осколки разбитых надежд, он хотел только умереть один на один с тишиной. Но прежде чем уйти из жизни, человек поглядел в последний раз на диковатую красу здешних мест, на сизую гряду мохнатых холмов, что чуть брезжили в мареве солнечных лучей, смешанных с пряными испарениями степи, вспомнил зашарканные дорожки, по которым годами отирал подошвы в погоне за счастьем по чужим рецептам, и чувство острой жалости охватило его.
Только сейчас открылось этому человеку, как ничтожны и мелочны его притязания, как глубоки заблуждения. Он снял сапоги, прошел по необжитому клочку земли и вместе с позабытым сладостным ощущением теплоты ее под босой ногой почувствовал, как разжимаются черные лапы неизбывной тоски, как возвращается вера в собственные силы.
Тонко поющее море птичьего мира, раздолье природы сулили ему что‑то новое и радостное. И он понял, что по–прежнему пытливо и страстно любит жизнь. И тогда‑то, под впечатлением минуты, он и назвал кусочек полюбившейся ему земли синонимом слова «красавица» — Венерой.
А может, все было и по–иному?
Короткими летними ночами здесь заря с зарей встречается. Закатная сторона еще теплится розоватой полоской, а на востоке звезды уже тонут в застойной тине небесного омута, уступая место зыбкому восковому рассвету. Бугристая грудь степи затаенно дышит пряным настоем ромашки и полевой гвоздики, и слышно в сумраке, как, скатываясь, срываются и падают в тишину капли медовой росы. Крикнет изредка спросонок невидимая в густых травах птица славка, залопочет мощными крыльями грузный филин, и опять покой, опять безмолвие.
Небо, как огромный зонтик цветущего болиголова, пышно усеяно неисчислимыми крошками горючих звезд. И только одна из них свежее и ярче всех — Венера!
Не будь голова Карцева занята так насущными производственными делами, он пофантазировал бы еще по поводу происхождения названия поселка, где предстояло ему жить, но дела вытесняли из головы праздные мысли. Беспокоила инструктивно–технологическая карта проходки новой скважины, беспокоило то, что составляли ее по самым высоким показателям передовых бригад треста, а это значило, что для своевременного завершения проходки необходимо основательно сокращать непроизводительное время — время, которое затрачивается на спуск–подъем инструмента, на отбор кернов породы и на другие вспомогательные операции.
А как сокращать? За счет чего?
Заматерелого в трудах многоопытного Середавина проблема эта, как видно, не очень тревожила. На предпусковом собрании бригады он открыто и уверенно заявил: что от них требуют свыше, будет выполнено в срок. Нужно только проворней «шевелить мозгой».
Почему мастер так убежден, Карцев не мог никак понять. Вот нормы, все расписано по секундам. Что ж он — свят дух, способный заглядывать в будущее, или ясновидец, умеющий предусмотреть все случайности, происшествия, упущения и нехватки, вплоть до паршивого болта или куска троса, которых, как назло, не оказывается под руками именно в тот момент, когда они нужны! Чепуха! Так откуда ж у Середавина столь твердая уверенность?
Сегодня начальства понаехало на буровую, как на митинг. Руководители отделов, цехов, различных служб слонялись по территории или сидели на краю оврага, любуясь зеленой, усыпанной желтыми кувшинками речкой Кирюшкой, пока солнце не загнало их в тень за культбудкой, где они обогащали друг друга анекдотами. У некоторых в руках были папки с бумагами, но большинство знало все необходимое для дела на память. Ждали открытия пусковой конференции, на которой будут окончательно скоординированы все технические и организационные вопросы, после чего останется только опустить турбобур в забой и начать проходку скважины.
Буровики не любят многолюдья, а тем более такого, когда сами находятся в центре внимания.
— Скорей бы уж начинали конференцию, кажется, все в сборе, — ворчали они, поглядывая на дорогу.
— А вон еще едут! — возвестил с полатей новый верховой из демобилизованных солдат, угловатый и медлительный Антон.
Действительно, по степи, волоча за собой бесконечный хвост рыжей пыли, приближался микроавтобус. Остановился возле будки, из него стали выбираться люди. Карцев узнал издали председателя бурового комитета профсоюза и начальника отдела кадров Клеева. Трое других — мужчина и две молодые женщины — были незнакомые.
Через несколько минут на вышке стало известно, что прибыла бригада областного телевидения снимать документальный фильм о труде нефтеразведчиков — весь процесс до момента, когда из скважины ударит нефтяной фонтан.
Откуда известно, что ударит нефтяной фонтан, — неведомо. Буровики смеялись:
— Насчет фонтана у нас не обязательно…
— А почему?
— Мы не промысловики, мы разведчики, у нас другие задачи. Фонтан, конечно, неплохо, но это…
— Это дело, так сказать, факультативное. Желательно, но не обязательно, — пояснил Карцев.
—Для нас главное — дать промысловикам точные контуры района залегания нефти, мощность пластов. А для этого достаточно бывает найти «шампанское с душком» — соленую водичку…
— Геологов и это вполне устраивает, разбираются, что к чему.
Телевизионницы в легких платьях и очкастый энергичный оператор лазили гуськом по вышке, осматривали объект. Съемочная камера в коробке весила, должно быть, немало, но седой, напряженно собранный оператор таскал ее на ремне через плечо, словно легонький «ФЭД». Держался он солидно, с рабочими разговаривал доверительно–покровительственным тоном, давая попутно объяснения о предстоящих операциях съемки.
На солнцепеке было не меньше тридцати пяти выше нуля, голые спины рабочих лоснились, женщины–бедняжки буквально потом исходили, а этому чудаку хоть бы что! Расхаживает в толстенном суконном пиджачине кремового цвета и лоб не вытрет. Карцева даже завидки взяли при виде такой жароустойчивости.
Середавин, проявлявший всегда в присутствии начальства повышенную деловую активность, носился по буровой, выискивал недоделки и, тыкая ими в нос начальнику вышкомонтажников Широкову, давал веские критические замечания.
Для пуска буровой приготовлено было все. Из шахтного направления скважины глубиной метров двадцать пять желонкой, опробованный турбобур с квадратной штангой покоился на своем месте в шурфе. Опускай турбобур в скважину, включай насосы — и долото врежется в верхние мягкие пласты, как в масло.
Именно в это время и случилась неприятность. Карцев возился возле устья скважины, не закрытого, как обычно, деревянными носилками, и задел нечаянно брошенный кем‑то лом, лом покатился и попал в ствол. Рабочие, ахнув, бросились к устью, столпились голова к голове, вглядываясь в темноту. Кто‑то живо прикрутил к провоколе пук промасленной ветоши, зажег и опустил на веревке в глубину. На дне блестела вода, а чуть повыше виднелся застрявший наискось лом.
Дело дрянь, бурение начинать нельзя, пока его не вытащишь, иначе не то что шарошки — турбобур поломаешь.
— Заба–а-ва… — выругался приглушенно Шалонор.
Карцев потер озадаченно подбородок грязной ладонью, оглянулся, увидел мастера. Середавин стоял неподалеку, скрестив руки на груди, выражая всем своим видом осуждение и злорадство.
Вахта угрюмо столбенела возле устья, точно у гроба с покойником. Середавин подошел к ним. Блеснув из-под насупленных бровей востренькими глазками, указал согнутым пальцем в землю:
— Ну что, буровички, набуровили?
Никто не ответил, каждый понимал: пахнет скандалом. С первых же минут работы — срыв графика по вине вахты. А тут еще, как назло, начальство явилось полным комплектом, киношники всякие понаехали. Раззвонят на весь свет, пропади они пропадом! Стыда не оберешься, склонять будут до конца твоих дней…
Карцев посмотрел на вахту, сказал досадливо:
— Ладно, обойдемся без переживаний. Не такие штуки извлекают из более глубоких скважин. Вытащим сейчас. Маркел, волоки «паук»! — велел он, имея в виду специальное приспособление.
— Какой? Магнитный или с четырьмя лапами? — переспросил Маркел.
Середавин насмешливо хмыкнул:
— С четырьмя лапами… А комбинацию с четырьмя пальцами не хочешь? — показал он и прикрикнул сварливо: — Скважины нет, а им, видишь, «пауки» подавай!
Карцев поморщился: мастер прав, тут не придерешься, на самом деле, зачем ловильный прибор на буровой, если нет еще скважины? Пойти попросить Искру–Дубняцкого, чтоб привезли из базы? Нет, длинная история. Да и обстановка не та: нынче на буровой театр, показ товара лицом со съемкой на пленку. Сорвать такое мероприятие — значит подвести весь коллектив разведчиков.
Карцев переступил с ноги на ногу, покосился на рабочих: не посоветуют ли чего‑либо? Нет, молчат угрюмо. Середавин позвал в сторонку дизелиста и принялся втолковывать ему что‑то, а Маркел, от нечего делать, достал из кармана кусак толстой колбасы, разинул до предела рот, откусил и принялся жевать часто, по–кроличьи, распространяя кругом чесночный дух. Шалонов поглядел и вдруг набросился на него с ожесточением:
— Нашел время жрать, черт! Тьфу!
— А тебе жалко чужих харчишек?
— Да подавись ты, ненасытная утроба! Почему лом не убрал от устья? Ты последний шуровал ломом возле ротора! Привык, чтоб баба за тобой убирала! Так здесь Валюх тебе нет!
Маркел поперхнулся колбасой, откашлялся и тоже заорал на Шалонова:
— Чего глотничаешь? Я больше тебя шурую… Я за всех вас тут шурую…
— И. правильно! Иначе куда ж тебе дурную силу тратить? Баба‑то сбежала, на что тебе силу тратить?
— Небось потрачу!.. Двину вот по кумполу и нырнешь вслед за ломом. Зудит, как эта… аж гавкает! Какое дело тебе до моей бабы?..
Рабочие шумели, огрызались друг на друга. Середавин поглядывал на них через плечо, улыбался с нехорошим удовлетворением. Карцев заглянул еще раз в темную мокрую скважину и вдруг, тряхнув головой, как-то судорожно скинул с себя брезентовую куртку и штаны.
Над ним болталась, свисая, веревка «кормака»[9]. Карцев потянул к себе проворно конец и, сев в одних трусах на пол, накинул петлю на ногу поверх сапога. Подергал — прочно ли, махнул рукой: «Держи!» — и полез вниз головой в скважину. Рабочие переглянулись. Тревога и недоумение. Шалонов бросился к устью.
— Ты куда? Ты что?
— Потрави! — крикнул Карцев, вдруг озлившись. — Чего чешешься? Давай!
Глубокая дыра терялась в темноте. В ненавистной с детства могильной темноте. В груди Карцева дрогнуло, он подался инстинктивно назад. Но другое чувство — острое и неодолимое, более сильное, чем страх, чем разумное опасение, — толкнуло его обратно в дыру. И, сознавая, что делает глупость, он не мог уже остановиться.
Шалоноз засуетился растерянно, подскочил к лебедке, схватился за конец «жормака», нахлестнутый на шпилевую катушку. Все произошло так быстро, что буровики опомнились после того лишь, когда мелькнули облепленные глиной сапоги Карцева, а сам он уже исчез под землей.
— Вира! Вира! — закричали все разом Шалонову.
Середавин, стоявший в стороне, тоже, видать, испугался не на шутку. Не ожидал он от бурильщика такого сумасшедшего поступка. Ведь труба кондуктора не опущена и рыхлая мокрая стенка скважины может в любую секунду обвалиться и похоронить под собой безумца. Середавин бросился к пульту, отстранил локтем Шалонова, дал катушке обратный ход, и веревка пошла накручиваться.
Никто не заметил, как в это время на помост взошла группа людей. Впереди всех, пятясь задом и наводя объектив съемочной камеры на руководство конторы, семенил оператор в суконном пиджачине. Беглый взгляд его скользнул по растерянной вахте. Оператор прикидывал, откуда сподручней «стегануть кадрик–другой из трудового ритма», и тут как раз из устья скважины показались сапоги вверх каблуками, затем волосатые ноги и, наконец, кто‑то в жидкой глине, висящий, как гиря, нелепо вниз головой и с ломом в руках.
— Потрясные кадры! — ахнул оператор, и камера застрекотала.
Шалонов застыл с зажатой в руке веревкой «кормака», Середавин шмыгнул проворно за пульт.
Жилы на шее Хвалынского напряглись Он засопел, округляя бешено глаза.
— Это что? Это что такое? — вскрикнул он с грозным недоумением.
Вокруг стало тихо. Камера перестала стрекотать, только чахали двигатели в дизельном сарае. Тем громче показался грохот упавшего на железный лист лома, когда Карцев разжал онемевшие руки. Словно разбуженный громом, Шалонов потравил осторожно веревку, опустил бурильщика на землю. Тот тяжело и хрипло дышал, глядя кругом покрасневшими глазами. Поддернул на себе трусы и принялся сидя развязывать на сапоге мокрый узел.
И опять, едва владея собой, Хвалынский процедил, не разжимая зубов:
— Что это такое, Середавин, черт бы вас побрал?
Карцев наконец развязал узел, встал на ноги и, ни на кого не глядя, натянул штаны. Середавин, ободрившись (ничего страшного не произошло), вышел из‑за пульта, оказал обиженно:
— Я всегда у вас, Петр Павлович, в невестках хожу… Кто б чего ни сотворил — виноват я. Вот они стоят, спросите их, кто велел ему лазать в скважину, — показал он пальцем на Карцева.
— Мастер здесь ни при чем, — буркнул Карцев. — Я по собственной инициативе, чтоб задержки не было.
— С вами поговорим отдельно, — пообещал Хвалынский зловеще. — А ну, марш в будку! Стойте! Умойтесь сперва, не в хлев вас приглашают!.. — И, круто повернувшись, пошел, ступая, как журавль по болоту.
Толпившиеся под вышкой люди возбужденно заговорили, губы морщились улыбками — улыбками изумления и непонимания. Телевизионницы оглядывали оценивающе чеканную фигуру Карцева, позади них лоснились круглые щеки откуда‑то взявшегося Иокры–Дубняцкого, а рядом с ним — испуганное, обрамленное растрепанными волосами лицо Валюхи.
После возвращения из Нагорного Карцев ее не видел и менее всего ожидал встретить здесь в такой неподходящий момент. Взглянув на ее взволнованное, покрытое пятнами лицо, он поспешно отвернулся, сказал Шалонову: «Закрой устье», — и пошел к роднику.
Спустился крутой тропинкой в овраг. На дне его пахло плесенью и цветущим дударником. Глина вокруг ключа утоптана, ручеек, рассыпаясь по камням, пропадал в густых зарослях горицвета и шалфея.
Карцев разделся догола, постирал трусы, затем принялся плескаться, зачерпывая студеную воду стеклянной консервной банкой. Кожа на теле саднила и горела: пока его спускали и поднимали из двадцатиметровой глубины, он изрядно‑таки ободрался.
В нескольких шагах цвел зверобой. Карцев нарвал листьев, размял в ладонях, чтобы вышел сок, приложил к царапинам: суток не пройдет, как все заживет. Оделся, вздохнул. Пора отправляться к Хвалынскому на расправу. Выкарабкался из оврага и увидел трех женщин, шедших гуськом: Валюха сопровождала к роднику гостей из телевидения.
Карцев отступил в сторону с узкой тропинки, давая им пройти, и, когда гости минули его, он преградил Валюхе дорогу, сказал тихо:
— Ну здравствуй, Валюша.
— Здравствуй… — ответила она спокойно и опустела глаза, потом крикнула вслед гостям: — Вон внизу виднеется, освежайтесь, а я от мужиков покараулю. — Алмазова насмешливо глянула на Карцева. — Что, вернулся и пошел с ходу отличаться?
— А чего ж медлить? — попробовал он взять ее тон.
— Ну ясно! Тебе без подвигов не прожить…
— Иногда «подвиги» получаются не по своей воле, а от страха за других или за общее дело.
— Ты о себе думаешь, а не о людях.
— Эх, Валюша, другие бы так думали о себе! Несправедлива ты ко мне, я давно хотел тебе сказать. В какой‑то момент я был недостаточно к тебе внимателен, но не потому, что не думал о тебе. Слишком много навалилось на меня всякого, а времени в обрез, чтобы решить все разом и безошибочно. Ты расценила это…
— Давай не будем вспоминать, — перебила поспешно Валюха. — Что было, то…
— …то, видимо, прошло, — подсказал Карцев со злостью. Со злостью на самого себя, — чувствуя, что ничего не прошло, что былое, придавленное, но не истребленное, опять мучительно всплеснулось в груди. Вспомнив о чем‑то, он зашарил по карманам, достал из кошелька что‑то завернутое в бумажку, протянул Валюхе.
— Что здесь? — Она помедлила, разворачивая бумажку. — Ой! — Валюха коротко вскрикнула, и лицо ее, шея, открытая до ложбинки грудь густо покраснели. На вздрогнувшей ладони лежала сережка. Женщина рассматривала ее и словно не верила своим глазам.
— Извини, раньше не было случая передать, — сказал Карцев.
Валюха оторвала от сережки взгляд, в глазах блеснули слезы. А может, Карцеву показалось. Хотела что-то сказать, но только воскликнула: «Эх!», махнула рукой с зажатой в кулаке сережкой и сбежала к роднику.
Карцев шел на буровую, опустив понуро голову, как человек, у которого все в прошлом. У него было ощущение, словно он держал когда‑то в руках лучистую жар-птицу и вот увидел ее теперь ощипанной…
До этого часа у него все еще теплилась какая‑то надежда, что при встрече с Валюхой все объяснится, наладится. Теперь и эта едва тлевшая кроха надежды погасла. Неправду говорят, что любовь прощает. Да и была ли она когда‑либо у Валюхи! Едва ли… Так, вспыхнуло что‑то, как спичка, и потухло, не осветив толком и не согрев…
Когда Карцев подходил к будке, из нее стремительно выскочил Середавин, раздувая ноздри, что‑то невнятно бубня. Жидкие усы его обвисли, углы рта подергивались. Возле ржавого запасного чана стояли Кожаков и начальник вышкомонтажного цеха Василий Широков, разговаривали. Шествуя мимо них, Середавин споткнулся и, едва удержавшись на ногах, выругался во всю страсть души.
— На левую, Петр Матвеич? — с деланной заботливостью спросил Кожаков.
Середавин высморкался, пропыхтел обиженно:
— Вот так всегда, стараешься, из кожи лезешь, а потом тебе же боком вылазит…
— Уж тебе ли плакаться, Матвеич! Будто первого шприца получаешь. Чать, привык! — хихикнул беззлобно Широков.
Середавин не удостоил его ответом. Кожаков покачал укоризненно головой:
— Эх, Петр Матвеич, Петр Матвеич… Спец вы — что надо, а вечно у вас какие‑то… не знаю, как и назвать…
— Зато я знаю! Все вы, как один, взъелись на меня, всех берут завидки, что бригада старика Середавина первая по проходке и по заработкам! Всяк за ноги хватает, норовит укусить.
— Ну, ты да–аешь, Матвеич… — протянул Широков.
А в будке тем временем Хвалынский «давал» Карцеву. Из открытой двери доносилось:
— Поразгоняю окончательно всю вашу шайку–лейку! Чтоб другим неповадно было! Сегодня же духу вашего не было б, да жаль средств, государственных, что потратили на тебя в учебном комбинате. Но терпение мое лопнуло. Все! Объявляю тебе выговор. С занесением. Заодно с твоим мастером. Идите, целуйтесь с ним!
— Мастер ни при чем. Лом — это мое личное… Я не хотел подводить бригаду.
— Благими намерениями устелен путь в ад! Из‑за ваших выходок мы и к утру не начнем пусковую конференцию. Идите!
— Есть идти! — вытянулся Карцев по неистребимой военной привычке и чуть не щелкнул каблуками, но, спохватившись, отступил в сторону, давая дорогу директору.
На дворе начальник вышкомонтажников Широков все еще доказывал что‑то Кожакову, вычерчивая мелом на ржавой стенке чана замысловатую схему. Тот покашливал с сомнением, переминался с ноги на ногу и глядел в синеву неба, где стыли два белых облачка, похожих на комнатные шлепанцы с опушкой.
Невнимательность главного механика мало трогала Широкова — краснолицего, жизнерадостного человека, у которого во всех деревнях и поселках в радиусе трехсот километров имелись друзья и подружки. Свое дело знал он великолепно, и в голове его всегда роились десятки всяческих проектов, которыми он терзал причастных и непричастных людей. Вообще, голова его представляла собой своеобразный склад самых неожиданных сведений, извлекаемых оттуда по мере надобности. Он мог, например, дать точную справку, что садовая улитка имеет 14175 зубов или что самая старейшая газета в мире «Кинг–Эое», существующая 1050 лет, не изменила абсолютно своего внешнего вида…
Сейчас Широков взял Кожакова явно на измор каким‑то новым своим проектом, поэтому появление Карцева оказалось в самый раз. Заметив его выходящим из будки, Кожаков крикнул:
— Сергеич! Пойди‑ка сюда!
Карцев приблизился, держа руки в карманах.
— Послушай, ты не организуешь мне и вот Василию Романычу пару билетиков на премьеру? По знакомству?
— На какую премьеру?
— Ну, не знаю, что там получится: драма или комедия… Но, думаю, вещь будет потрясающая! Не часто кино балует нас трюками вроде того, как главный персонаж болтается вверх ногами…
Карцев усмехнулся хмурд, потом сказал:
— Мне нужно поговорить с вами, Леонид Нилыч. Можно вас?
Обрадовавшись, что наконец избавится от проектов Широкого, Кожаков с готовностью поспешил за Карцевым.
— Скажи, Леонид Нилыч, по совести, — сказал Карцев, когда они отошли в сторонку, — а как бы ты поступил на моем месте? Небось в огонь полез бы, не то что в скважину! После курсов знаешь как все смотрят на меня? Чертом! А тут еще такое…
— Если хочешь по совести, то одно могу сказать: поступок твой не одобряю. Такие штуки чреваты ЧП с… печальным исходом. Середавину ты тоже ничего не доказал. Делать так — значит посылать подкрепление своему противнику. Как бы я поступил на твоем месте, спрашиваешь? — Кожаков пожал плечами. — Видишь ли, мудрые люди советуют так: если на пути твоем выросла груда камней, то лучше наклониться и расшвырять их за один раз, чем изо дня в день обходить стороной и спотыкаться…
— Значит, поступили бы Так же, как я! — засмеялся Карцев.
Пусковая конференция затянулась допоздна. От главного геолога буровики узнали все о конструкции скважины, о свойствах пород, которые встретятся им при проходке, о возможных осложнениях. На раскрашенной в разные цвета схеме было указано, в каких местах брать керны — образцы пород, где делать электрокаротаж, на какую глубину опускать обсадные трубы, чтоб напор глинистого раствора не размыл стенки скважины.
Представитель технического отдела перечислил типы долот, турбобуров, растворы и реагенты, механик — особенности эксплуатации новых механизмов.
Собственно, буровики изучили все это раньше, и теперь их интересовала, главным образом, информация экономиста. От того, что он накрутил, будет зависеть заработок бригады. Нормы очень высокие, прогрессивные, а резервов времени добывать неоткуда. Потому и не терпелось рабочим услышать экономиста.
Однако на этот раз, вопреки обычаю, слово взял директор. Речь его была гладкая, тщательно подготовленная. Читал он ее нудно, как адвокат кассационную жалобу, знающий заранее, что шансов на успех мало. Лишь в конце, отложив бумажку, взял другой тон.
— Буровики! Разведчики! — сказал он с подъемом. — Вы начинаете проходку первой скважины в неизвестном нам районе. Это дело очень важное для нашего государства. Оно потребует много сил и предельного внимания. Бывает, разумеется, и на старуху проруха, но нам пока что сопутствовали удачи. Надеюсь, и на этот раз вы будете бдительны, не ступите в неизвестность с закрытыми глазами. Буровики! Взгляните себе под ноги! — Собрание шевельнулось, многие скосили глаза на пол, а Хвалынский продолжал: — Там, на глубине девона, лежат, кроме всего прочего, ваши дома и «Волга», транзисторы и холодильники. Так что постарайтесь добраться до них поскорее.
В целях дальнейшего государственного планирования месторождение надлежит сконтурить в течение года. На этом и должны строиться ваши соцобязательства. Считаю, нам следует приступить к рассмотрению и обсуждению их.
Наступила раздумчивая тишина, и затем раздался негромкий будничный голос Маркела, примостившегося в углу на корточках:
— Вот ключи Орлова, скажем, разве это ключи? Гроб с музыкой.
— А зачем они тебе, Маркеша? Ведь нам второй год электрические обещают… — отозвался подковыристо Шалонов.
— Товарищи, не к лицу нам такие мелочные речи! Расправьте плечи пошире, и тогда вы сами убедитесь, насколько они крепки. Поэтому соцобязательства ваши должны быть на уровне, — окоротил Маркела и Шалонова председатель бурового комитета профсоюза Бычков. Он очень опасался, как бы горлопаны своими безответ–ственными репликами не расстроили хорошо продуманный ход конференции.
Но с Маркела как с гуся вода — продолжал гнуть свое:
— Опять же, скажем, штропы… На что оки годятся? Погорим мы с ними. Верно?
— Ну, что ты будешь делать! — воскликнул председатель с возмущением. — Товарищ, как вас… Алмазов! Вы где находитесь: на ответственном собрании или на базаре? Будьте добры встать и попросить слова, если хотите сказать что‑то дельное!
— Стоя у него мозга не шевелится! — крикнул кто-то дурачась.
— Хватит! Всю технику, какая положена, вы получите, а сейчас давайте говорить о соцобязательствах. Как собираетесь перекрывать нормы проходки?
Буровики задвигались, дружно, как по команде, закурили, но говорить никто не спешил.
— Так кто хочет выступить? — Пригрозил: — Давайте по–хорошему, а то буду вызывать!
— Ты им «смирно» скомандуй, чертям!
Кто‑то за спиной прыснул. Кожаков, сидевший в стороне от стола, досадливо поморщился, шепнул что‑то Хвалынскому.
Председатель бурового комитета покачал осуждающе головой:
— Весьма прискорбно, товарищ Середавин, что в передовой бригаде — и такая низкая дисциплина, а соответственно и активность. Видимо, здесь и наша недоработка, профсоюзных органов. Придется принимать меры, а пока я предлагаю… — Председатель заглянул в бумажку и уже громче, с подъемом произнес: — Подсчитав свои возможности… учитывая требования… понимая обстановку… бригада берет на себя соцобязательства сократить срок проходки скважины на полтора месяца.
— На сколько, на сколько?
— На полтора… А что?
— Это на новом‑то месторождении?
Кто‑то присвистнул, кто‑то небрежно прогудел:
— Вечерний звон, бом–бом!..
— Прекратите там балаган! — взвился сердито председатель.
Маркел, повернувшись в своем углу с истинно тележной границей, бросил кратко и веско:
— Мура…
— Петр Павлович, — подал голос Карцев, — если говорить серьезно, то предложенная наметка того… Приятно, конечно, видеть руки, поднятые «за», но когда рука делает одно, а голова знает другое, вряд ли получится толк… Товарищ Бычков, словно ребенок капризный: пообещай ему, он и доволен. «Не плачь, детка, достану тебе вон ту звездочку с неба…»
В глазах Хвалынского мелькнула досадная усмешка. Он кашлянул в кулак. И тут до Карцева дошло: ведь Хвалынский прекрасно понимает, что такое обязательство невыполнимо. Знает — и все же…
Карцеву стало так нехорошо, словно близкий уважаемый человек, которому он беспредельно доверял, обманул его самым бесцеремонным образом.
Хмуро, исподлобья смотрели на Хвалынского, и он, пожалуй, впервые за многие годы почувствовал между ними и собой стену. Чувствовал это и Середавин и понимал, что никаким лихим ударом здесь не помочь, что нужна тонкая дипломатия.
Он окинул взглядом бригаду, поднял успокаивающе руку, усмехнулся: мол, не надо шебаршиться, ребята, пока я живой, положитесь на меня, и будет полный порядок.
Поворачиваясь то к руководству конторы, то к рабочим, он стал открыто вторить председателю бурового комитета.
— Мы не имеем права размагничиваться, товарищи! Нам не впервой преодолевать трудности. Поднатужимся и сделаем!
Слова Середавина еще больше возмутили Карцева.
Кого обманывают? Кому подсовывают липовые обязательства? Ведь они поступят в центр и будут заложены в экономику страны! Заведомо ложный «потолок». В представлении Карцева это выглядело так, словно какой‑то нечестный летчик втер бы очки командованию, убедив его в том, что истребитель поднимается на высоту пятидесяти километров в то время, когда никакой дьявол туда его не вытащит. К счастью, такого не бывает. а если б, паче чаяния, кто‑либо принялся настаивать. на этих бреднях, его отвезли бы в психбольницу…
Но здесь, оказывается, все можно, все воспринимается как нечто само собой разумеющееся.
Обращаясь к председателю бурового комитета, Караев спросил:
— Позвольте узнать, какими мотивами руководствуетесь вы, предлагая нам встречный график, опережающий государственный на два месяца?
— Мы руководствовались высокой сознательностью нашего рабочего класса! — с пафосом воскликнул председатель, передернув плечами.
— А почему взято два месяца, а не три? Кому нужна такая не сообразная ни с чем гонка? — спросил въедливо Карцев, а сам подумал: «Сейчас он скажет: для государства. Еще бы! Самая удобная вывеска!»
В воображении Карцева мгновенно возникла крайне непривлекательная картина. И он уже не мог удержаться, чтобы не высказать вслух свои соображения. И высказал.
Председатель бурового комитета беспокойно заерзал. Оглянулся раз, другой на начальство, прошептал, нервно постукивая карандашом:
— Видали? Мыслящий интеллигент поселкового масштаба!
А Карцев все говорил.
Начальство хранило молчание. Тогда Бычков постучал требовательнее:
— Позвольте, Карцев, позвольте! Вы отдаете отчет своим словам? Это же… это ж явная фальсификация! Огульное охаивание принципов соцсоревнования! Вы ответите за это!
Раздались возгласы:
— Какая такая фальсификация? Правильно человек говорит!
— Чего рот затыкаете?
— Когда сам был работягой, не такие речи пускал!
— Вишь, борец за интересы!
Хвалынский слушал, подперев ладонью голову, затем откинулся назад, сказал негромко:
— Беспокойство бурильщика Карцева вполне естественно. Элементы казенщины в соревновании у нас, к сожалению, существуют. Но в данном случае Карцев несколько сгустил краски…
— Нет, Петр Павлович! За реальные, выполнимые обязательства я… мы все… выложимся! — воскликнул Карцев запальчиво.
— Где уж тут выполнять повышенные обязательства! Успеть бы только вытаскивать из скважины посторонние предметы… — произнес Середавин с постной улыбкой. Но укол его, рассчитанный на аплодисменты, не пришелся рабочим: какая бы смелость ни была, пусть даже безрассудная, она вызывает скорее зависть, чем насмешку.
Кожаков обменялся несколькими словами с Хвалынским, встал и предложил: сегодня обязательств не брать, обсудить еще раз во всех вахтах бригады, а затем собраться на неделе и принять повышенные, но выполнимые обязательства.
С тем и разошлись.
Пока тянулась на конференции волынка, наступил вечер. Над далекими почерневшими холмами показалось полированное кружало луны, и степь смутно засеребрилась, зазвенела сонмом кузнечиков. Черствая накаленная земля млела в истоме, дыша сухо и горьковато полынью. От Кирюшки, из сыроватого провала оврага попахивало цветущим в мочажине дударником.
Выйдя из будки, Середавин окликнул Карцева:
— Пойдем‑ка, дело есть… Поговорим.
Начальство и рабочие садились в машины, чтоб ехать по домам, а мастер и бурильщик, несколько озадаченный неожиданным приглашением к разговору, направились в сторонку от вышки. Карцев не догадывался, какое дело нашел для него Середавин на ночь глядя. Вынул сигарету и, закуривая, посмотрел при свете спички ему в лицо.
Когда поравнялись с ящиками, в которых хранился запасной инструмент, Середавин сказал: «Садись» —и сам сел, кряхтя, медленно вытягивая ноги.
— Седалищные нервы, пропасти на них… — проскрипел он. — Да… Ни змеиный, ни пчелиный, никакой яд не помогает. Да… Раздраконил нас Хвалынский… Ну, да ладно, я на него не обижаюсь. Мужик он ничего, хоть и директор.
«Врешь! Где там не обижаешься! Видали, какой ты вылетел из будки…» — подумал Карцев и спросил:
— О каком деле речь?
— Не спеши. Надо поговорить по горячему, так сказать, следу. Ты, вроде, парень с мозгой в голове, а продолжаешь свое, лезешь на стены, как… как школяр какой‑то самым зряшным образом. Серьезно.
Карцев насторожился, спросил, какие такие стены он имеет в виду.
— Да хоть бы обязательство. Ну, скажи на милость, зачем было поднимать шум из‑за пустяка? Доказывать, что обязательство‑де липовое, что его выполнить нельзя и так далее? Может, ты думаешь, и председатель буркома на самом деле боролся тут за правильную линию? Хе! Идея у него одна: потрафить начальству. Я его давно знаю. Он еще когда строгальщиком околачивался в механических мастерских, все в люди лез… А ты трепотню его за чистую монету принимаешь!
Карцев молча курил.
— Вот и на меня ты давеча накинулся ни за что.
— Так‑таки ни за что? — холодно усмехнулся Карцев.
— Ни за что. Почему я согласился с его шпаргалкой, сказал: поднатужимся и выполним обязательства? Да чтоб не дразнить гусей попусту, вот почему! Нашему брату возражать не положено, требуют звонить — звони! Это входит в должностные обязанности. Да–да! Святая истина.
— А мне известна другая истина: недостойные средства боком вылезают. Ими не достигнешь больших целей, — возразил Карцев.
— А! Оставь ты большие цели, смотри, что под носом. В наше время нужен ум! Смекаешь?
— Вы что же хотите, чтобы я думал по–вашему?
— На черта мне однодумцы! Повидал на своем веку всяких…
Карцев повертел головой.
— Крепко вам, видимо, не везло в жизни на настоящих друзей! Как та пуганая ворона, куста боитесь… А вы бы на себя хоть оглянулись: не в пушку ли рыльце у самого? Мне было очень трудно. когда я пришел к вам. Пришел, как к добрым людям, а вы что? В дубье меня? Спасибо. Неплохой урок преподали мне, век не забуду науку вашу… Да и сейчас не сомневаюсь, что при случае навтыкаете — успевай только поворачиваться… Но я жилистый, выдюжу. Пока не постигну секретов бурового дела, не буду знать то, что знаете вы, до тех пор не перестану донть вас, как бы вы ни брыкались. Грош цена тому летчику, который не превзойдет своего инструктора! Закон для всех один. А насчет вранья или втирания очков, пусть слабаки этим занимаются. У меня кулак еще ничего… И если говорить откровенно, то ваше кредо не по нутру.
Середавин вздохнул, глядя устало в землю, сгорбясь и поникнув головой. Долго молчали. Лицо Середавина покрывала тень, но и сквозь тень проступала какая‑то странная печаль. Не минутная печаль настроения, а давно устоявшаяся. Отчего она? О ком она?
Вдруг Карцеву показалось, что он уловил причину этой печали: Середавин страшно одинок. У него один-единственный друг — он сам, и этот друг ему надоел. Нет у Середавина ни дела, ни разговора никакого к нему, Карцеву, просто он понадеялся найти в другом сердце, отзвук собственного одиночества и тем утешиться. Но он забыл, что не у всех одиноких одинакова судьба.
Да, Середавин отчаянно бесприютен, и ему страшно идти домой, в безлюдье своей неуютной комнаты. Бек сказал как‑то, что у Середавина нет ни жены, ни семьи. Несколько раз он собирался жениться, но до конца дело не доводил. Так вот всю жизнь и подбирался да прилаживался, расставлял руки пошире, а когда сжал их, то там оказалась пустота. Оттого и обида, оттого и недоверие ко всему на свете, оттого и остался единственный интерес — работа. Но ведь этого так мало!.. И все‑таки надо же жить во имя чего‑то!
Середавин вдруг взял Карцева за локоть, молвил с неожиданной доверительностью:
— Знаешь, нам, нефтяникам, пенсия в пятьдесят пять выходит. Мне уж недалеко. Пошабашу — устрою тебя на свое место. Если захочешь А до того научу еще кое-чему. Если захочешь. Не забирать–стать в могилу то, что в мозге ношу. Но при одном условии: я тебе не мешаю, ты мне не мешай. Иначе погожу… Понял?
Он провел тонкими, изуродованными работой пальцами по жидким, будто солью посыпанным усам и старчески устало бросил руки на колени. Карцев, взвешивая его слова, холодновато сказал:
— Выдвигается, значит, принцип сосуществования?
— Сосуществуют враги. По нужде. А мы не враги. Разница есть?
— Что же, лучше так, чем подрезать друг другу сухожилья…
Вахта Карцева нарастила свечу, присоединила шланг к рабочей трубе, включила насосы, и труба, вздрагивая, пошла вглубь. Шалонов проверил все механизмы, подошел к бурильщику, крикнул на ухо:
— Системы, вроде, в порядке. Только в правом насосе чуть постукивает.
Карцев кивнул: «Поглядывай временами…» — и опять повернулся к пульту.
Шланг, похожий на изогнутую шею гусака, равномерно покачивался в такт толчкам поршней. Долото в забое, над ним многотонная масса труб, все как бы висит на руке бурильщика. Чем плавнее подается долото, тем искусней мастер, тем выше его класс.
Чуткая рука Карцева отзывается на малейшие невидимые изменения на дне скважины. Он только изредка поглядывал на индикатор веса, но мог бы и не поглядывать. Шалонов не раз говаривал с завистью: «Он, должно быть, задом чувствует, что происходит в глубине. А ведь работает гораздо меньше нас».
«Ты про ручку забываешь, Ванюша. Про ручку самолета. Сколько лет он за нее держался?» — показывал льстиво свои знания Маркел.
Всегда, когда шло бурение, Шалонов находился в отличном настроении, и, как всегда, ему хотелось петь. Теперь Валюхи на буровой не было, так что никто не мог воспрепятствовать ему затянуть во всю глотку.
Недавно Шалонов ходил за грибами, прошлялся весь день, но не набрал и десятка. Зато сложил песню на мотив: «Не кочегары мы, не плотники.. ». И вот сейчас он запел новую «грибную» песню:
Решил однажды время личное
В субботу с пользою убить:
Беру корзинку и «Столичную»
Да отправляюсь по грибы.
Сажусь на ствол гнилой, поваленный,
Чтоб отдохнуть на нем душой.
Сижу да пью себе по маленькой,
Потом решаю — по большой.
Вот прочь уходят мысли черные,
И стало на сердце легко
«Эх, елки–палочки точеные.
Чего танцуете танго?»
Хожу–брожу я под осинами —
Поганок полный косогор.
«Чего ж ты, сволочь–подосиновик,
Перерядился в мухомор?»
Грибы пошли, видать, ученые —
Они смеются надо мной.
А где ж корзиночка плетеная?
А где убор мой головной?
Закончив петь, Шалонов обвел всех гордым взглядом: мол, ну как? И, не получив, к удивлению, похвального отзыва, проворчал с обидой, тоже в рифму:
— Каждый строчит, как кто хочет, а я строчу, как я хочу.
— Видишь, Сергеич, какое дело, — сказал Маркел. — А ведь председатель Венерского сельсовета накатал в милицию заявление. Пишет, будто собственными ушами слышал, как на нашей буровой кого‑то резали… Жертва, говорит, не своим голосом вопила…
— Эх, ты! Утроба бездонная… Что ты смыслишь в музыке? Тоже мне — жюри… — огрызнулся Шалонов и, плюнув презрительно, подался проверять беспокоящий его насос.
— Так я и знал! — объявил он, вернувшись. — В выкидном тройнике сорвалась шпилька. Надо менять Карцев прекратил бурение, подался к мастеру в будку. Середавин посмотрел, сказал:
— Подтяните остальные шпильки покрепче и вкалывайте.
А Маркела только надоумь — рад стараться. Приладил на ключ рычаг с оглоблю и потянул так, что и второй шпильки как не было.
Середавин вскипел, разнес в сердцах всю вахту целиком, а Маркела еше в отдельности за дурную силу, и, завершив краткий воспитательный акт ядреным словцом, присел на ротор. Поскреб задумчиво запотевший лоб. Стоящий за его спиной Шалонов прыснул некстати смехом и прижал палец к губам — дескать, нишкни народ, мастер «шевелит мозгой».
Середавин ничего не придумал и велел еще раз опробовать насос под нагрузкой. Но где там!
— Аж свищет! Даже подходить страшно! — Крикнул Шалонов, появляясь из насосной. — Придется нам в простойчике куковать.
— Тебе лишь бы пофилонить! — фыркнул Середавин. — Шевели этим, — постучал он себя по лбу, — а не о простойчиках калякай.
— А я, между прочим, тащусь сюда подзаработать, а не дрыхнуть в будке, — огрызнулся Шалонов.
Мастер стоял, мигая и дергая себя за ус. В глазах его возникло отрешенное выражение, признак того, что мысль нащупывает правильный выход из тупика.
— Так, — сказал Середавин, вставая, и поманил Карцева в сторону. — Буровую Бека знаешь? — спросил он вполголоса.
— Был там. Не сдана еще…
— Пошли Маркела и этого… Пусть снимают и волокут на листе весь тройник.
— Удобно ли, Петр Матвеич? На буровой никого нет.
— Ну и что? Отремонтируем свой узел, поставим обратно, а ихний вернем. Не терять же нам из‑за пустяка метраж проходки! Кто за нас выполнять будет, дядя?
Шалонов с Маркелом потопали за бугор к Беку, а Середавин, не дожидаясь их, уехал в Нефтедольск по поводу ремонта.
Вскоре из‑за бугра показался трактор–тягач — вышкомонтажники оставили его на буровой. Всезнающий Шалонов, не долго думая, завел трактор, прицепил на буксир демонтированный узел и, двигая лихо рычагами, потащил его к своей вышке. И тут‑то, у самой буровой, произошла осечка. То ли Шалонов в чем‑то ошибся, или не так что сделал при запуске, только трактор вдруг перестал слушаться — не останавливается, хоть плачь!
Шалонов выключил зажигание, но и это не помогло. Трактор норовистым жеребцом носился по территории, не сбавляя скорости, чуть было не врезался в вышку, чудом каким‑то не свалил будку. На крутом развороте лист занесло, и тройник, сорвавшись, покатился по земле. Маркел не выдержал, сиганул на ходу из кабины трактора, кувыркнулся через голову и бросился наутек. Вахта, стоя у вышки, свистела и улюлюкала ему вслед, ничего не понимая. Наконец Карцев догадался, в чем дело, и выскочил наперерез Шалонову, нашел кран, повернул, и трактор, пыхнув несколько раз, остановился. Маркела, позорно удравшего в степь, вернули и в наказание заставили тащить узел в насосную на себе.
Узел быстро заменили и успели еще до конца смены пробурить метров пять.
Утром Карцев отогнал трактор обратно на буровую Бека и пошел напрямую домой спать. Продолжение истории он узнал позже, придя на смену.
Бек, обнаружив пропажу узла, принялся звонить по очереди всем причастным к механизмам лицам: Кожанову, начальнику вышкарей Широкову, Искре–Дубняцкому, но ни один из них понятия не имел, куда запропастился тройник. Тогда Бек сел на трактор и отправился сам искать пропажу по буровым. След от листа–волокушки привел его прямехонько к ближайшим соседям, у которых вся площадка вокруг вышки была изборождена петлями и зигзагами, точно какой‑то шальной делал на тракторе высший пилотаж.
Бек напустился на Середавина:
— Это как же понимать, Петр Матвеич? Раскурочили насос — и молчок!
— Какой еще насос? — буркнул досадливо Середавин.
— Нечего финтить. Пираты! Кто позволил вам снимать тройник?
— Какое ты имеешь полное право меня оскорблять? Ничего не знаю и знать не хочу ни про какие тройники!
— Вот как! А ну пойдем! Пойдем–пойдем! — тащил Бек Середавина к насосам, где сиял свежей краской привинченный узел. — Что это? Искусственный спутник?
Середавин развел сокрушенно руками:
— Впервые вижу…
— Кто же его вам подложил? Уж не сам ли я? — осведомился Бек с желчной ухмылкой.
— Не знаю, не знаю, я на буровой не ночую…
— Ну, вот что, хватит зубы заговаривать! Снимайте сейчас же по–хорошему, а нет — под суд упеку за уюловщину!
— У нас же инструмент в забое, Генрих Ваныч! — взвопил Шалонов.
— Меня не касается. Будете знать впредь! Чувствую, твоя работка? Вот тебе и всыплют по зашелку! — помахал Бек рыжим веснушчатым пальцем перед шалоновским носом.
— Правильно, так ему и надо. Лично я заниматься укрывательством не намерен, — категорично и суоово заявил Середавин.
Слыша такое, Шалонов усиленно заморгал.
— А кто велел снять и привезти? — воскликнул он, возмущенный напраслиной. — Вишь, стрелочника нашли!
— А на самом деле, кто велел? Я тебе велел? Где свидетели? — ощерился на него Середавин.
Бек зыркал то на помощника бурильщика, то на мастера.
Карцева покоробило. Посмотрел пристально на Середавина, сказал порывисто:
— Приказал я. У вас буровая не работает, а у меня. срыв графика.
— Ты?! Очень мило… Уж от тебя‑то я не ожидал. Никак не ожидал.
— Нужда заставила, Генрих Иваныч. Завтра наш узел будет готов, и мы поставим ваш на место, как был.
Вахта окружила Бека, и шумные препирательства затянулись надолго. А Середавин тем часом исчез. Рабочие все‑таки уговорили Бека не подымать тарарам — ведь и он небезгрешный, если на то пошло. На буровой положено оставлять сторожа, так почему его не было? За такое упущение тоже по головке не погладят.
Бек поломался еще, но. когда вахта поклялась поставить ему с получки бутылку армянского, он махнул рукой и заявил, что считает инцидент исчерпанным.
Карцев, провожая Бека к трактору, фыркавшему неподалеку, чувствовал себя как оплеванный. Особенно досадовал на то, что конфликт случился с Беком, первым, кто приобщил его, Карцева, к новому ремеслу. Он — как первый учитель, научивший грамоте, как первый инструктор, сказавший волшебное слово «лети!».
«Эх, башка дубовая! Будешь знать теперь, что такое сосуществование по–середавински…» — выругал себя Карцев, хрустнув пальцами.
Бек понимал состояние Карцева и, прежде чем взобраться в кабину трактора, сказал:
— Что‑то ты, Сергеич, совсем к нам дорогу забыл. Уж Варвара спрашивала. Не очень это любезно с твоей стороны. Ты давай без всяких–яких приходи в воскресенье обедать. Варвара Оттовна соорудит вергеле, а то мне известен холостяцкий рацион: от него кишка кишке дули тычет…
— Спасибо, Иваныч, только мне добираться до вас не совсем…
— Ничего–ничего, доберешься, как все. Ну, бывай! Шуруй пока. Да! Слушай, у тебя грехов много?
— ?!
— Я это к тому, чтоб не брал чужих на себя.
Трактор, лязгнув гусеницами, погрохотал в степь. У Карцева отлегло от сердца.
В воскресенье под утро прогремела гроза — в нынешнем году, вероятно, последняя. Скоро и лету конец. Уж побурели скошенные поля, по–осеннему отяжелели сады.
Саша вышла из дому, и ясный день захлестнул ее разливом солнечного света, блеском капель, запахом увядающих белотелых берез. Как ни мучают их ветры, смешанные с ядом газа и нефти, а они хоть бы что! Растут, кудрявятся!
Саша ступала осторожно по грязной, загулявшей от дождя земле. Ветер легким пушком забирался за воротник, щекотал шею. Синее небо… Синие лужи… В лужах солнце, осколками рассыпанное. И на душе у Саши солнечно. Вернулась домой, к знакомым людям, к привычному делу. Училась старательно, не отдыхая, а кажется, будто с курорта приехала. За полгода жизнь упрочилась, благосклонная судьба спокойно вела Сашу по своему невидимому пути. Только временами светлое течение дней затягивалось дымкой неудовлетворения — смутного и безотчетного. По–прежнему рядом с другими липами мелькало смуглое лицо Карцева и тревожил иногда сон, но пассивность Сашиной натуры была сама но себе надежной защитой от непонятного беспокойства. И все же оно исподволь накапливалось и довело Сашу до гой точки, когда женщина начинает беспричинно напевать и улыбаться прохожим.
На этой точке Саша и застыла, стараясь не спугнуть хорошее, возникшее само собой. Она не строила ясных планов относительно Карцева, но, когда он, закончив учебу, уехал в Нефтедольск, почувствовала себя сиротливо.
Прошел месяц, и еще, а от него ни словечка. Словно и берега Волги, пахнущего мятой, не было, и ночных улиц Нагорного, усеянных зыбким тополиным пухом, и чистых звезд в прогалах меж крышами домов. Однажды Саша даже всплакнула, так ей стало обидно и досадно.
И вот три дня. как она в Нефтедольске, приступила к работе, но с Карцевым пока не встречалась. Вчера забегала на базу к Валюхе повидаться и разузнать попутно, куда он запропал.
— В Венеру переехал… И конечно, с ходу сногсшибательный номер отколол, — рассказала Валдоха с легким пренебрежением, блестя странно глазами.
— Ты его видела? — спросила Саша оживленно.
— Встречала раз.
— Только один раз? — допытывалась Саша недоверчиво.
Валюха прищурилась, догадываясь о причине повышенного интереса подружки к Карцеву, и, как всегда, рубанула сплеча:
— А у тебя что с ним, шуры–муры? Или всерьез втрескалась? — И, глядя колко в испуганные глаза Саши, продолжала: — В Нагорном, значит, без отрыва от учебы… Ну и как, стоящий мужик? Раскачала его?
— Ну что ты говоришь, Валя! Я такими глупостями не занимаюсь.
Валюха рассмеялась:
— А чем же ты с ним занималась?
— Обыкновенно… Гуляли, в кино ходили иногда. Как знакомые.
— Ладно тебе, скромница… Так я и поверила.
Саша покраснела:
— Хочешь — верь, хочешь — нет, я ничего не скрываю. Мне даже подумать противно про всякое такое. Кто я, по–твоему?
— По–моему, ты просто размазня. Вокруг бабье — оторви да брось. Не подашь знака сама — другие прикарманят, уведут запросто. Мужик — спичка, а баба — коробка…
— Такая уж я есть…
— Но ты хоть любишь его?
— Не знаю… Может быть. Если у него серьезные намерения.
— Правильно, — согласилась Валюха, глядя в сторону. — Сперва женись, а тогда хоть ложкой хлебай…
— Вот видишь! Надо иметь голову на плечах и уважать себя. Не размениваться на мелочные утехи. Иначе овчинка выделки не стоит… Лучше жить одинокой, как жила. Как ты сейчас живешь.
— Нашла пример! — фыркнула Валюха насмешливо и посмотрела на Сашу долгим пристальным взглядом.
Если б Саша умела читать по глазам, она бы увидела в них растерянность и раскаяние человека, который, бредя пустыней, встретил вдруг источник и прошел мимо потому, что вода показалась горьковатой. Но скоро мучительная жажда погнала его обратно, глядь — а источник уж выпит другими…
Саше неведомы были переживания Валюхи, как неведомо было и то, что с этого дня началась у Валюхи опять мучительная борьба со своим загудевшим, непокорным сердцем.
После разговора с подругой к Саше вернулось прежнее хорошее настроение, в ее воображении рисовались будущие картины приятного времяпрепровождения, интересных бесед и духовного сближения, которые постепенно приведут к желанной черте.
Шлепая резиновыми сапожками по синим лужам, Саша раздумывала, каким образом дать знать Карцеву о своем возвращении, но так, чтобы он не заподозрил, будто она ищет с ним встречи. И вдруг, подняв глаза, она увидела его. Он шагал навстречу, издали махая ей рукой. Саша остановилась.
— Привет, запропащая! — воскликнул он, здороваясь.
Остановились, заговорили о Нагорном, вспоминали общих знакомых. Саша сказала, что выполнила его поручение — нашла и привезла батарейки для транзистора.
— Может, заскочишь ко мне, заберешь? — спросила она, то и дело поправляя рукой падавший на глаза черный завиток.
Карцев замялся.
— А–а… Понимаю, — сказала Саша. — У тебя свидание.
Карцев ответил, что свидания нет, а просто он приглашен к Беку на обед и отказаться нельзя.
— Так, может, после зайдешь? Я буду дома.
Он поблагодарил за батарейки и за приглашение, пообещал зайти непременно.
Карцев пошагал дальше, а Саша поглядела ему вслед и, вздохнув тяжко, как делают это те, кому вовсе не тяжко, завернула в магазин.
В гастрономе вечная очередь. Но нынче очередь, будь хоть с километр длиною, не возмутила Сашу. С недоумением слушала она воркотню людей. Чудаки! Им и неведомо, что она с легкой душой пустила бы их впереди себя, попроси кто‑нибудь.
Дома, покуда Саша переодевалась в домашнее платье, свекровь выложила из сумки провизию, бутылки с вином и посмотрела вопросительно на сноху. Та ничего не объяснила, сказала лишь: «Я сама» — и принялась хозяйничать на кухне.
— Постряпай, постряпай, Санечка, а я пока проведаю соседку. Опять заболела, — сказала свекровь уходя.
На плите кипело варево. Саша попробовала на вкус и осталась довольна. Присела на подоконник, побарабанила пальцами по стеклу.
За окном — палисадник, зубчатые штакетники ограды, пучки прутняка, за ними — две березы с распущенными косами, уже тронутые ржавчиной угасания.
Бревенчатый одноэтажный дом свекрови стоял на окраине Нефтедольска соеди таких же, как он, зданий. В соседнем дворе — почерневший столб в сучьях и дырках, похожий издали на гигантскую флейту, к нему привязан теленок. Он таращится на отблески солнца в корытце и прыгает пугливо на тонких белых ножках. Вахтовый автобус, рассыпая сверкающую чешую брызг, промчался по улице на нефтепромыслы.
Саша задернула на окнах занавески, открыла шкаф, постояла в раздумье, выбирая наряд, и решительно сдернула с вешалки пестрое платье. По привычке давать вещам имена цветов — она назвала его «клумбой гладиолусов».
Закрыв на задвижку дверь, Саша надела платье, посмотрела на себя в зеркало. Все на ней сидело как влитое» Движением, преисполненным особой важности, Саша распустила волосы по плечам, быстро подвела глаза и губы и, удовлетворенная произведенным смотром, крутнулась еще раз перед зеркалом и показала себе язык.
Карцев пришел под вечер, слегка навеселе. Когда постучал, на пороге появилась женщина не очень пожилая, но уже в летах, одетая в черное платье. Она поглядела молча на Карцева. Он поздоровался, назвал себя.
Заходите, пожалуйста, — сказала женщина, пропуская его, и брякнула задвижкой.
Вошли в большую комнату, заставленную множеством горшков с цветами на подставках, в цветочницах и просто на светлом крашеном полу. В левом простенке — двери, занавешенные портьерами из сурового полотна с вышитыми тюльпанами.
Женщина в черном — Сашина свекровь, как понял Карцев, — показала на стул, пригласила сесть.
— Меня зовут Тимофеевна. Пелагея Тимофеевна.
Карцев осторожно пожал ее тонкую сухую руку, сел у окна.
— Саня на кухне, сейчас войдет, — сказала Тимофеевна, не спуская с гостя пристального взгляда, от которого тот чувствовал себя довольно скованно.
«Видать, гости бывают здесь не часто, — сделал вывод Карцев. — Не случайно разглядывает меня, словно экспонат с выставки… Ясное дело — недовольна, что пришел к снохе мужчина. Ее можно понять… Не объяснить ли, что пришел по делу, за батарейками? А между прочим, не скажешь, чтобы она уж очень была недовольна, как это бывает с людьми, убитыми горем, с людьми, которые не признают поэтому права на счастье ни за кем».
Лицо Тимофеевны — круглое, с обвисшими щеками и дряблым подбородком, иссеченное черточками морщин — казалось добрым. Казалось… «Мало ли что кажется, поди‑ка узнай, какова она на самом деле!»
Вошла Саша, простучала каблучками туфлей по комнате, села напротив Карцева.
— Еще раз здравствуйте, — сказала она с натянутой улыбкой.
Бросила косой взгляд на свекровь, на Карцева, прикрыла колени руками.
— У вас квартира в Нефтедольске? — осведомилась Тимофеевна, налаживая разговор.
Вопрос был из тех, которые всегда ставили Карцева в тупик. Неловко было признаться, что прожил до тридцати лет и не нажил себе угла. А что делать?
И он объяснил, что снимает частную комнату в Венере, поближе к буровой. В конторе работает недавно, а до того служил в кадрах, летал.
Тимофеевна переглянулась понимающе с Сашей, заметила участливо:
— Могли бы и жэковскую дать, не разорились бы… Чать, вы государство охраняли!
— Мало ли чего было! — махнул Карцев рукой. — В свое время гуси Рим спасли, а теперь их распрекрасно жарят в духовке.
— Ой, пирог‑то в духовке… — спохватилась Тимофеевна. — Вы уж тут… а я стол накрою… побегу…
— Да я недавно из‑за стола, — остановил ее Карцев, но она скрылась на кухне.
Саша сидела молча, опустив глаза, теребя кончик пояса. Потом молвила печально, показывая вокруг себя:
— Вот так и живем…
У Карцева было такое настроение, когда от чужой, излившейся кротко печали захлестывается болью собственное сердце. Это был момент активного сгущения расплывчатых ощущений, всего туманного, до сих пор не осознанного. И вот оно спрессовалось в отчетливое желание помочь этой чужой жизни действием, а не пассивным сочувствием.
Лицо Карцева осветилось сдержанным волнением. Внезапно подавшись к Саше, он погладил ее мягкие пряди волос. И от этой мимолетной желанной ласки она покорно поднялась навстречу и припала к его плечу. Спина ее напряглась, словно одеревенела под крепкой мужской рукой. Вдруг Саша, в трогательном стеснении от своего порыва, откинулась назад, посмотрела прямо и строго, и теплый ток, скользнувший по груди Карцева, пропал. А ему так хотелось удержать возле себя этот умиротворяющий теплый ток долго–долго!
Две тени на стене застыли близко друг от друга. Ти мофеевна отчетливо видела их из темного коридора. То. о чем, предупреждая, каркало сердце–вещун, случилось. И вот стоит старая женщина, уронив плетьми руки, точно оглушенная. Уйдет живая душа, что ближе родной дочери стала, и останется Тимофеевна одна–одинешенька на всем белом свете, как перст. Какими узлами–тенетами опутать, привязать к себе Сашу? Нет, не опутаешь, ме привяжешь. Тщетно и пытаться. Нет таких сил и не будет во веки веков. Коль пришел час, так ничем его уже не отведешь. Чему быть, того не миновать.
«Молодость есть молодость, она требует свое, — вздохнула Тимофеевна, смирясь, пересиливая душевную боль. — Ох, горе–горе, чем одолеть тебя!» Она покачала головой, опустив подбородок в ладонь.
Ждала Тимофеевна такого оборота, потому, быть может, и сложилась в уме ее не хитрая, не подлая, а хорошая задумка, каким образом спроворить дело, чтобы и молодых и себя с ними одним жгутом вместе скрутить. И вот теперь, видя на стенке слившиеся тени снохи и гостя, решилась Тимофеевна задумку осуществить. Вытерла фартуком глаза в темноте и, чтоб не спугнуть молодых своим внезапным появлением, умышленно толкнула ногой пустое ведро.
Саша отпорхнула от Карцева и принялась с преувеличенным вниманием возиться у телевизора.
После ужина и разговоров про всякую всячину, Саша собрала со стола посуду, понесла на кухню.
— Будем пить чай с вишневым вареньем, — сказала она.
Раскрасневшаяся от стопки вина Тимофеевна оглянулась на дверь, положила ладонь на руку Карцева, заговорила полушепотом:
— Послушай меня, пока Саши нету… Я не знаю, что у тебя на уме, но, кажется мне, человек ты хороший, коль не по сердцу окажу — простишь. А окажу я тебе одно: не ищи добра от добра, женись на Сане. Возьми ее. Ох, прости господи, не мне бы сноху сватать, расхваливать, как товар купец, да ведь тоже жалко бедовку. Хозяйственная, строгая, себя блюдет, никто слова худого не скажет. А что квартиры казенной нет — про то не думай, места во сколько, всем хватит. Сыграете свадебку на здоровье. А уж как почитать тебя будет, жалеть! И мне веселей с вами. Коровку заведем, гусяток, свинку. А там бог даст и внучонка понянчу… — вздохнула Тимофеевна заискивающе и мечтательно.
Карцев онемел. Он был крайне смущен и вместе с тем глубоко растроган доверием, выраженным Тимофеевной так наивно и откровенно. Сам факт, что мать, потерявшая единственного сына, так печется о судьбе вдовой снохи, факт, выглядевший противоестественным с точки зрения житейских обычаев, был достаточно впечатляющ, чтобы взволновать Карцева. Он ничего не успел ответить старухе — послышались шаги Саши, подумал только: «Что ж, надо постараться понять человека. Понять и принять, каков он есть».
Саша поставила чашки с чаем на стол. Тимофеевна наскоро выпила свою и встала.
— Ты уж тут, Саня, сама… А я еще разок сбегаю к соседке, больно уж плоха она нынче, как бы вовсе не померла. Запри за мной.
И, поворачиваясь, незаметно, заговорщицки кивнула Карцеву.
Саша затворила дверь, остановилась у порога. Карцев ступил к ней, обнял, как умел нежнее, напрягшуюся и покорную, и, приподняв ей подбородок, заглянул в глаза. Сквозь темные ресницы просвечивались с серебряным блеском камушки. Поцеловал теплые мягкие губы. Одна рука Саши обвилась вокруг его шеи, другая уперлась ему в грудь — отталкивала. Он вскинул ее на руки, прижал к себе.
Взволнованный близостью горячего тела, копившейся многие месяцы тоской по женщине, он, светясь и ликуя, понес ее через дверь с портьерой, вышитой тюльпанами.
Вдруг Саша резко рванулась, толкнула изо всех сил в грудь Карцева и, почувствовав его секундную растерянность, выскользнула из обручей рук.
Часто дыша, прижавшись спиной к стене, она застыла колючим ежом. Карцев смотрел ошеломленно на ее искаженное лицо и словно просыпался… Тягостно было и стыдно оттого, что потерял меру, перестал чувствовать в унисон с Сашей, и вот она внесла свою поправку.
Меньше всего на свете хотел он обидеть ее, просто он ошибся, приняв мимолетный порыв за безмолвный зов сердца, тоскующего по большой ласке. Просто он судил по себе и мерил на свой аршин.
Прислонившись к стене, Карцев смотрел исподлобья на Сашино отражение в темном стекле окна. Саша почти успокоилась, заговорила сдержанно, с нотками примирения в голосе:
— Ну, ладно, ты поступил, как большинство мужчин… Но поверь, мне было б очень тяжко, если бы все хорошее, что было до этих пор, рухнуло. Да что говорить! Мы перестали бы уважать друг друга и самих себя. Я не могу иначе. Если и ты так смотришь, то зачем спешить? На все свое время.
Карцев смотрел на Сашу отсутствующим взглядом, словно перед ним не человек, а стакан с жиденьким чаем, сквозь который видно все, что по ту сторону. «Да кто она на самом деле, живой человек или истукан?» — спросил он себя в замешательстве.
И тут он внезапно понял или почти понял, что эта, казалось бы, мягкая покладистая женщина обладает такой выдержкой, т)акой твердостью, которым можно позавидовать. Уж в на‑то не потеряет голову от восторгов минутных, от яркого впечатления или увлечения. Она чиста, как новый фарфор. Такую женщину можно брать в жены не задумываясь.
А Карцев почему‑то вдруг задумался. Почему? Или ему больше под стать отчаянная, идущая напролом Валюха? Или потому, что понял, каким следует быть, чтобы нравиться Саше? Ну и что? Разве трудно, если любишь, быть послушным, ходить по струнке? Нет. И все‑таки его что‑то настораживало. Невольно стали вспоминаться мелочи, которым он прежде не придавал значения, всякие случаи, когда Саша даже самому пустячному слову или движению придавала особое, просто‑таки невероятное значение и истолковывала его так, как это подсказывало присущее ей душевное целомудрие.
Нет, она ханжой не была и вплетала всякое лыко в строку потому, что не привыкла жить с оглядкой, опасаясь, как бы не сделали ей гадость, не обманули.
А копать вглубь, предусматривать, анализировать: разве это не прекрасная черта характера?
Стремление жить размеренной, безупречной, спокойной жизнью вполне естественно и похвально. Но черт побери! Надо иметь особый дар, чтобы жить так скучно!
Карцеву пришло на ум чье‑то высказывание, будто бы психология человека, его внутренний мир проявляются и проверяются не столько на работе, сколько на досуге. Мысль сомнительная, ибо психология труда отражается на всем жизненном укладе человека в целом. Но нет правил без исключений, особенно когда люди впадают в крайности. Карцев ощутил вдруг странную усталость и с облегчением вздохнул, когда раздался стук в дверь.
Саша взглянула мельком в зеркало, поправила на себе платье, провела рукой по волосам, пошла отворять, а Карцев сел на свое место у стола. Вошла Тимофеевна, радостно сообщила, что соседке Николаевне полегчало и что она еще протянет.
Карцев стал прощаться: в двадцать три часа в сторону Венеры уходил вахтовый автобус. Саша проводила его до калитки и тут же вернулась. Не зажигая свет в своей комнатушке, скинула платье и притаилась в постели.
Тимофеевна сделала вид, что спит, но так и не уснула до утра, ворочалась осторожно, чтоб не скрипели пружины кровати, глядела печально на синеватые щели в закрытом ставнями окне, перебирала в памяти свою жизнь и тихонько всхлипывала.
Карцев недоуменно вскинул брови и расписался в ведомости — заработок в этот раз почему‑то оказался выше, чем ожидалось. Величавая кассирша отсчитала деньги и сунула в окошко.
«Может, вкралась какая ошибка? — подумал Карцев и покосился в графу других рабочих. Похоже, ошибки нет. И Шалонову и Алмазову причитались также изрядные суммы. Что ж, остается только радоваться. Радоваться, что у бригады наибольший метраж проходки, а значит, и «мерило радостей жизни» — зарплата — самая высокая. Пожалуй, зря грешил Карцев на мастера, когда предсказывал на конференции, что обязательства безответственны и невыполнимы. Оказывается, все идет хорошо, хотя вспомогательное время сократилось с гулькин нос.
«Учитесь, товарищи, у мастера Середавина, у старого зубра, Петра Матвеича, как надо работать!» — хвалил его директор на оперативке.
Да разве кто угонится за таким мастером! Нужна особая сноровка, профессиональная интуиция. Иначе, каким образом пронюхаешь, что творится там, в глубине?
Или взять отбор кернов. Это ли не сложнейшая, не кропотливейшая работа! Но и она проходит^ бригаде как‑то незаметно, не тормозит бурение.
В свое время Бек объяснял Карцеву на доходчивом примере, зачем нужны эти керны и как их берут:
«Привозят, скажем, на склад зерно неизвестной кондиции. Нужно взять пробы, а оно в мешках. Что делать? Развязывать сотни мешков? Конечно, нет. Существует немудреное приспособленьице: полный щуп с боковой прорезью и острым концом. Втыкай щуп в мешок, и пустота в нем заполнится зерном. Выдергивай, высыпай, и вся операция — три–четыре секунды.
Земная твердь, разумеется, не конопляный мешок, но принцип похож. Если хочешь знать, какого пласта достиг турбобур, надо взять и вынести со дна скважины столбик породы — керн.
Взять его — не шутка, а вот с выносом возни не оберешься: то размоет струей раствора, то потеряешь от ударов труб при подъеме, то сам по себе раскрошится, и тогда — все сначала. Проходка резко снижается, а с. уменьшением метража, естественно, и заработок. Канительная, невыгодная работа, но не делать ее нельзя. Бурение разведочных скважин без выноса керна равносильно игре в карты втемную»…
У Середавина на буровой до нефтеносного горизонта еще дай бог! Потому и редко справлялся мастер в лаборатории, какова структура пробуренных пластов. Много ли смыслят в тонкостях бурения девчонки–лаборантки! Он без них умел великолепно определять любые породы по шламу, вынесенному наверх промывочной жидкостью.
Карцев просто диву давался, глядя, как ловко он колдует. Возьмет комочек, высушит, разотрет, поглядит под лупой, на зуб попробует, понюхает — и анализ готов. Не веришь — отдай в лабораторию, и можешь не сомневаться, что результат получишь тот же.
Который уж день стояла мглистая, ненастная погода. По крышам нудно скребло, мелкий густой дождь сеялся без продыху. Вода по балкам и оврагам устремилась в Кирюшку, и степная речушка вздулась, как в весеннее половодье. Все раскисло, дороги расползлись так, что Маркел с трудом вытягивал из липкой грязищи своп монументальные сапоги.
Часов в десять утра на буровую позвонил диспетчер конторы и потребовал немедленно прекратить бурение и подать ему мастера. Срочно!
Приказ диспетчера поверг всех в великое изумление. Середавин в этот день обретался на базе в Нефтедольске, и вместо него переговоры вел Карцев.
— Как так прекратить бурение? — кричал он в трубку. — Возможен выброс? Откуда? От сырости? Не иначе кто‑то спятил, извиняюсь… Хорошо, есть исполнять! — буркнул он сердито и пошел к вышке.
Карцев поведал вахте, из‑за чего переполох. Обнаружена якобы грубая ошибка в геологическом прогнозе. Последний керн, доставленный с их буровой в лабораторию, состоит из нефтеносного песка, и это в тот момент, когда скважина едва дошла до Сакмар–Артынского яруса, в котором нефти вообще не бывает. Чушь какая‑то!
Все же Карцев принялся внимательно рассматривать выбуренный шлам. Поджаривал его в жестянке, нюхал — нет признаков нефти, хоть убей! Однако это еще ничего не значило, турбобур мог проскочить зону вчера, и, если не случилось нефтепроявления, то, видимо, пласт оказался просто слабым. А возможно, попали в место геологического разлома — в крыло антиклиналии. Впрочем, все эти предположения — гадание на кофейной гуще… Надо набраться терпения и ждать геологов.
Но не прошло и получаса, как опять телефонный звонок. На этот раз — Хвалынский с вопросом: в какой смене брали керн?
— Не знаю. Моя вахта не брала, — отвечал Карцев.
— Кто оформлял сопроводиловку в лабораторию?
— Должно быть, мастер. Как всегда.
— Где картограмма пуокоподъемных операций за прошедшие сутки?
— Не знаю. Обычно забирает мастер.
— Что‑то вы ничего не знаете! — рассердился Хвалынский и положил трубку.
Карцев пожал плечами.
Геологи и лаборанты примчались на вездеходе часа через три и тут же приступили к исследованию. Из короткой информации Карцев узнал, что позавчера в кернах с соседней буровой Бека также обнаружена нефтеносная порода. Но там это соответствует прогнозу. Что же касается буровой Середавина, то, сколько геологи ни старались, сколько ни повторяли анализы, результат получался такой же, как у Карцева, никаких следов нефти.
После длинных переговоров с техническим отделом (все говорят длинно, если чего‑то не знают) Карцев получил распоряжение достать боковой грунтоноской образец породы со стенки скважины, в том месте, где бурили вчера. Карцев принялся за дело, но закончить не успел и передал ночной вахте.
А на другое утро — отбой. Тревога оказалась ложной. Скважине ничего не угрожало: все дело рук Середавина.
Из своего многолетнего опыта он знал: там, где одна забота — «гони процент», о работнике судят не по тому, как он работает, а по конечным показателям. Начальство возражений не любит — это Середавин тоже знал и прислушивался, если нужно сегодня качество — пожалуйста! Завтра потребуется рекорд проходки — получай метраж! А как это достичь — твое дело, «шевели мозгой», проявляй находчивость и смекалку.
«Пошевелив мозгой», Середавин нашел «скрытые резервы»: вместо возни с отбором кернов, он гнал скважину вглубь, а лаборатории сдавал чужие керны. Риск осложнений на малых глубинах незначительный, зато процент какой! Какая слава! Заработки какие!
А без этой «троицы» Середавин не видел смысла своего пребывания на буровой.
Лаборантам и геологам нетрудно было сообразить, откуда позаимствован последний нефтеносный керн: достаточно сличить его с теми, что поступили от Бека…
Вызванный Хвалынским Середавин с гонором заявил, что не его вина, если в лаборатории такие порядки. У этих, с позволения сказать, лаборанток гулянки да танцульки в голове, а не работа. Путают безбожно образцы пород, устраивают кавардак, а потом шум–гам на всю Европу! Керны сдавались, какие положено, а последняя картограмма, где указана операция выноса, размокла под дождем. Вышкари Широкова до сих пор не удосужились сколотить защитный козырек. Это никого не беспокоит, зато кое–кого, как всегда, грызет зависть, что его, Середавина, бригада работает как часы и зарабатывает больше других. Который раз пытаются опорочить и, кажется, достигли своего. Проще, конечно, обвинить мастера в подлоге, чем найти истинных виновников безобразий.
Однако Хвалынского не удалось ни взять «на бога», ни провести на мякине. Хвалынский взнегодовал так, что нервный тик стал дергать его веко. Благообразное длинное лицо директора пошло пятнами и дрожало от негодования. Но говорил он мягко, словно поглаживал бархатистой лапкой, от которой, видать, Середавина продирало морозом. Смысл директорской речи сводился к тому, что контора сыта по горло середавинскими трюками и что долготерпению пришел конец. Житуха была без любви, разлука будет без печали…
Не на шутку напуганный и встревоженный Середавин бросился к секретарю партийной организации Кожакову просить, чтобы тот защитил его, не дал свершиться несправедливости. Но Кожаков почему‑то не проявил заинтересованности в судьбе «опального» мастера, не обещал ни проверить, ни разобраться, а только посоветовал — с явной иронией — переносить удары судьбы стоически.
Норд–ост — ветряга серьезный. Это не какой‑то заурядный хилок, что юлит и ластится возле вас, поглаживая кожу. Норд–ост неистов и грозен, как горный обвал. Он увлекает за собой по пути все мелкие, местного масштаба ветришки, собирает в один поток, наращивая силу, и несется по просторам с пронзительным свистом.
Это уже не течение воздуха, а мутная, промозглая кипень, пена, взбитая из пыли пустынь, праха горных пород и выдутых почв.
По стенной глади с подветренной стороны холмов — извилистые следы: то бураны чеканили ее своими жесткими плетями. Даже величественный бор на востоке, с высокими корабельными соснами, трещит и стонет под буйным напором. Оазис этот для глубинного ветра все равно что рука с растопыренными пальцами: обтечет их и опять сомкнется безудержный, разузданный бег. А там дальше — крыши Венеры на пути. Лепятся друг к другу, похожие на серые шляпки шампиньонов.
От каленых пронизывающих струй не спасает ни тулуп, ни меховой комбинезон.
— Сегодня ветер такой страстный, такой страстный! Силов нет, — заволновалась хозяйка Карцева, Степанида, кутаясь в клетчатую шаль.
— Вам ли да ветра бояться! — заметил насмешливо Карцев, имея в виду могучие пропорции Степаниды.
Та только вздыхала тяжко, отчего полы кофты на ней распахивались, точно дверные створки от размашистых толчков.
— О чем же вы вздыхаете?
— Так… холодно.
— Уму непостижимо! — поражался Карцев, кося опасливо глазом на раскаленную плиту.
Удрав поспешно в свою комнатку, он взял журнал, включил транзистор и прилег почитать: до ночной смены оставалось еще часа четыре. Но не успел пробежать страницы, как на дворе послышался натужный гул мотора, голоса, стукнула наружная дверь.
Карцев встал, провел расческой по волосам, вышел на кухню. В дверь как раз вваливались Кожаков, Искра–Дубняцкий, а за ними, чуть поотстав, — Валюха.
— Примете гостей непрошеных? Набролыся мы биды, — гудел Кожаков, раскланиваясь перед Степанидой. Затем повернулся к Карцеву: — Не выгонишь, Сергеич, ежели ночевать надумаем? Погодка — к чертям на свадьбу ездить… Совсем было застряли. Вот Валя помогла, подтолкнула «козла», а то загорать бы нам…
— Раздевайтесь, ночуйте, — пригласил Карцев, обрадовавшись своим.
— Поухаживай за дамой, кавалер, а я воду с радиатора спущу.
Карцев повесил одежду гостей, Степанида прикрыла поплотнее за Кожановым дверь, откуда, казалось ей, страшно дует, поставила стулья ближе к плите.
— Чайку не хотите ли с холоду?
— Неплохо бы… — подхватил Искра–Дубняцкий, грея у раскрытой плиты свою единственную руку.
Степанида поставила на огонь вместительный чайник. Скоро вернулся Кожаков — он приплясывал и хлопал в ладони.
— Н–да… Не завидую я тому, кто на вышке мотается сейчас… Помню, однажды, лет семь назад, мы с Иннокентием Смурыгой, покойным, попали вот так в передрягу. Ну–у!.. Думали все! С приветом, братцы! Помнишь, Федор, как алименты нам припаяли? — обратился он к Искре–Дубняцкому.
— Помню. Помурыжили вас знатно…
— Какие алименты? — заинтересовалась Степанида.
Кожаков пропустил мимо ушей ее вопрос, стащил с себя полушубок и, устроившись рядом с Валюхой, поведал о том, как верные руки друга вытащили его с того света. Тяжко пришлось им со Смурыгой, но они не распустили нюни, быть может, и выжили. Глаза Кожакова светились почти мальчишеским восторгом. По его лицу было видно, как он гордится дружбой с Иннокентием, которому ничто никогда не могло помешать делать свое дело.
— Возвращались мы на моем «козле» из командировки, — рассказывал Кожаков. — Дело было зимой. Кругом степь — конца–края не видно, поземка метет, сумерки наступают. И вдруг — стоп машина! Не заметил, когда лопнула трубка бензопровода и вся горючка — тю–тю! Одеты оба легко, а мороз градусов двадцать с лишком. Что делать?
Решили идти, иначе враз задубеешь. До ближней деревни километров семьдесят, если не больше. Шли, шли, чувствуем — порядком устали. Снег по колено, из сил выбиваемся, но останавливаться, знаем, нельзя. Вдруг огонек мелькнул в темноте. Говорю Смурыге: «Может, охотники бивак разбили?»
Взяли мы от дороги влево, побрели по целине. Черта с два там, а не охотники. Померещилось, должно быть, с устатку. А может, лиса глазом блеснула. Поземка все лютее вертит, то в лицо хлестнет, то в спину, не поймешь, откуда дует. Замела следы, сбились мы с дороги1 окончательно. Топаем уже часа четыре.
Я покрепче Иннокентия и то едва ноги переставляю, а он, бедняга, и вовсе того…
«Бери меня под руку», — говорю, но он ни в какую! Заартачился. Спотыкается, падает, а идет.
Поначалу все целиной тащились, потом кустарники пошли, бугры какие‑то. Тьма — глаз выколи! До сих пор не пойму, как угораздило меня врюхаться в яму. Ахнуть не успел, как на дне оказался. Попробовал встать, не тут‑то! Боль такая, что круги в глазах. Пощупал ногу — вроде не сломана. Значит, растянул сухожилия. Час от часу не легче. Эх, будь ты проклято все на свете!
Иннокентий кричит сверху:
«Вылазь! Чего расселся, как на именинах?»
А я ему снизу:
«Топай, говорю, один, моя песенка, видать, спета…».
И такая меня обида взяла! Перенести столько, войну пройти, чтоб окочуриться по–глупому в яме.
Смурыга сполз ко мне. Глазищи вытаращенные, как у бешеного, того гляди, укусит. Ка–ак заматерится!
«Т–ты, такой–сякой, дурак присосанный, (это он еще по прозвищу лазаретному крестил меня «присосанным»), Т–ты в каком романе идиотском вычитал такие «зумные» слова? Хочешь, я тебе в морду дам? Хочешь? За разговоры сволочные!»
«Не дашь, говорю, кулак не сожмется… лапы‑то совсем окоченели».
«Нет, дам! Ставай мне на спину и вылезай. Наверху сочтемся».
Выбрались мы из ямы, а толку что? Все равно я не ходок. Сел на снегу, дрожу как цуцик. Иннокентий говорит:
«Держись мне за шею, потопаем, как по асфальту».
«Куда, спрашиваю, чудак–моряк, потопаешь?»
«Сделаем кружок. Тут недалеко что‑то есть…»
«Что же тут такое есть?» — спрашиваю.
«Не знаю, но точно есть. Эта яма твоя людьми вырыта. Верь разведчику! Не станут люди копать в степи ни с того ни с сего.»
Вцепился я в плечо его худое, попрыгал на одной ноге. Сколько раз мы падали, сколь раз вставали — счет потерял. Долго ползли. Помню только холод, обжигающий до локтей, — снегу в рукава набилось.
И что же вы думаете? На самом деле наткнулись на летний навес, а неподалеку от него — огромная скирда соломы. Тут мой Иннокентий разошелся и так и этак на меня:
«Салага несчастная, смекаешь теперь, что такое разведка морская?»
А сам‑то на ногах едва стоит. Все же надергал соломы, поджег, мне подстилку соорудил. Лежим, греемся. Я повеселел. Что нам мороз! Топлива — до весны жги — не сожгешь.
Разморило нас от тепла и усталости, не заметили, как задремали. Проснулся — мать честная! Горим. Да как еще горим! Огонь в полнеба и жарища, хоть прикуривай от нас. Со сна не сообразим, что горит наш стог. Поземка, наверное, сдунула искру, и пошло полыхать! Мы кубарем подальше. Так и спасались до утра, ползали туда–сюда возле шикарного костра.
Степанида, слушавшая, затаив дыхание, грузно повернулась на заскрипевшем стуле, спросила:
— А где же была женщина?
— Какая женщина? — уставился на нее Кожаков, моргая.
— Да та, которой алименты с вас присудили…
— Алименты? Ха–ха–ха! — закатился Кожаков, а за ним остальные. — Алименты — да… — не унимался он. — Истица, знаете ли, оказалась особой солидной по имени гм… «Заря». Колхоз «Заря», вот как! Она‑то и предъявила нам иск на взыскание с нас за сожженную скирду соломы. Досталось нам на орехи… Пристала — едва отвязались. Вот и сегодня бы нам досталось, не будь Валечки, — повернулся к ней Кожаков и погладил ласково по плечу.
Валюха шевельнулась:
— Что это вы, Леонид Нилыч, расхваливаете меня нынче, будто невесту с брачком, которую надо сбыть как‑то с рук…
— Это ты‑то с брачком?! — воскликнул Кожаков с деланным ужасом. — Какие ж тогда самого высшего сорта? — И он, дурачась, посмотрел многозначительно на Степаниду. Та чуть не сомлела, и семечки щелкать забыла, и про чайник, кипевший на плите и выплескивавший воду.
Карцев подумал: «Чай — хорошо Степаниде, а гостям с дороги нужны вещи посущественней…» — и пошел в сенцы, где на полке хранились его припасы. Принес три банки тушенки, толстый шмат сала, хлеб. Прибавил ко всему тарелку огурцов, позаимствованных у Степаниды, и заиндевелую бутылку водки. Уселись за стол, выпили, принялись за еду.
Валюха сидела напротив Карцева, но ни разу на него не взглянула. Вообще, с тех пор как вошла, сказала только две фразы Леониду Нилычу, в остальное время была задумчива. Выпила со всеми, однако ела неохотно и все подкладывала своему однорукому начальнику. От ее полушубка, когда Карцев вешал его на крючок, от шали, брошенной на спинку стула, исходил все тот же знакомый, едва ощутимый аромат «Белой сирени». Валюха не видела, но, должно быть, чувствовала, когда Карцев бросал на нее вскользь короткие взгляды, и тогда по лицу ее проходила легкая тень досады, как при внезапном воспоминании о прошлом, с которым все порвано, но которое все‑таки дает о себе знать, наполняя сердце тревогой.
Она и сейчас, сидя за столом, не осмеливалась поднять глаз на человека, которого однажды как бы разложила в своем воображении на два образа, идеализировав одного и принизив другого. Зачем это ей понадобилось? Забоялась, как бы не повторился Маркел в его лине?
Полгода жила она свободно, но свобода ожидаемых радостей не приносила.
Карцев продолжал поглядывать на Валюху, но вовсе не для того, чтобы смутить ее, а просто закреплял в себе привычку смотреть на нее как на несуществующую, иначе, казалось ему, он не сумеет избавиться от ее подчиняющей силы. У него отнюдь не прибавилось уверенности в том, что сближение с Сашей будет способствовать энергичному вытеснению Валюхи из его сердца, и все же сделал попытку. С тех пор он стыдился себя и больше попыток не делал, знал: все напрасно Уж если с Сашей не удалось забыть прошлое, то с кем же еще?
После памятного посещения дома Сашиной свекрови осталось тягостное воспоминание. С Сашей он иногда встречался, но ласкать ее больше не рисковал, прежде чем сказать слово, взвешивал его.
Зачем такая бесперспективная тянучка? Непонятно.
Вряд ли можно любить и быть свободными друг от друга. Такая любовь есть не что иное, как чудовищный эгоизм. Все это недостойно человека, и Карцев понимал всю неестественность их отношений. Его все сильнее охватывало недовольство собой, и он стал уклоняться от свиданий с Сашей. Это не составляло большого труда, поскольку путь от Венеры до Нефтедольска неблизкий.
Саша забеспокоилась, приехала сама к нему и увезла к себе на воскресенье. В тот раз она призналась ему, что у нее есть заветная, несбывшаяся мечта. Девичья мечта. И если она сбудется, то придет и счастье, и все остальное.
Карцев промолчал, не придав значения ее словам.
При следующей встрече Саша выглядела еще более хмурой и раздраженной. Провожая ее домой, Карцев спросил, отчего у нее такое настроение: с работой не ладится или какие‑нибудь неприятности?
Саша помолчала, словно собираясь с духом, наконец сказала:
— Меня беспокоит неизвестность.
— Какая?
Саша подняла глаза. В них было столько смятенья и тревоги, что Карцеву стало не по себе.
— Скажи мне, — молвила она тихо, прерывисто, — ты хочешь, чтоб мы были вместе?
Карцеву запомнилось, как в ту секунду его охватила острая тоска по дому, по собственному углу, по верному сердцу дру1 а. Захотелось войти в Сашин дом и больше не уходить.
«А! Так и быть, — решил он разом. — Поставим точку — и все обойдется. Пора кончать волынку. Женюсь поскорее, чтоб заодно и Валюха вылетела из головы ко всем чертям! Саша не хуже, а лучше ее, всем взяла. Что красива, что умна, а главное — серьезна. За нее можно не опасаться, такая не сбежит, пока ты будешь стоять вахту на буровой…» — убеждал себя Карцев. И он сказал те самые нужные слова, которые и следовало сказать в тот момент. Он дважды повторил, что хочет, чтобы они были вместе.
— Может, у тебя есть сомнения насчет Тимофеевны? То выбрось их из головы — она спит и видит меня замужем.
— Так это и есть твоя заветная мечта?
— И это… Но есть еще кое‑что…
— Может, ты все же откроешь мне?
И тогда Саша пояснила, что прочное счастье будет лишь в том случае, если она замуж выйдет весной.
— Да–да, не улыбайся. Только весной и чтобы в вишневом садочке, когда кругом белым–бело, когда хрущи гудят, соловьи поют и вишни роняют лепестки в стаканы с вином… Чтоб головы людей были осыпаны вишневыми лепестками, чтоб… — Саша запнулась и умолкла.
— Но до весны еще ой–ой–ой! — воскликнул Карцев, принимая слова ее за не совсем подходящую к случаю романтическую шутку. Что поделаешь с этой Сашей, если таково свойство ее натуры — находить даже в железных электродах живое чудо жизни.
— Ничего, что далеко до весны, — возразила она без улыбки, — лучше узнаем друг друга.
— Гм… Испытание временем и расстоянием — штука опасная…
— Зато надежная! — отпарировала Саша.
— Ты, кажется, противоречишь себе и меня морочишь. То неопределенность, то весна… Ну хорошо, пусть так. Весна наконец придет, но где мы тут, в степи, вишневые садочки–кусточки раздобудем?
— Это моя забота. Я сама. Ах, Витя, какая это красота будет неописуемая! Всем людям запомнится наш праздник на всю жизнь. Конечно, можно бы и к родителям к моим в деревню под Уральск поехать, садок у нас чудесный, но мне не хочется. Надо — здесь. Чтобы все видели!
Слушая ее, Карцев только плечами пожимал. Не очень‑то по сердцу ему была вся эта мелодраматическая бутафория.
Что ж, ежели есть воображение, принять желаемое за действительное не так уж трудно…
Тем временем разговор за столом шел своим чередом. Налившись после рюмочки чаем так, что пот прошиб, Степанида перестала наконец зябнуть и запустила на полную мощь свой язык. Поглядывая со сладким прищуром на Кожакова, она сыпала всяческими подробностями из семейной хроники своей многочисленной родни и родственников. Надо было иметь немалый житейский опыт, чтобы разобраться в хитросплетениях генеалогического древа Степаниды. Восприятие к тому же затруднялось своеобразной конструкцией ее речи, весьма напоминающей прочтение пьесы с суфлером на разные голоса, в зависимости от характера того или иного персонажа.
— Прибегает, значит, Пашка, племяш мой, чтоб ему не родиться! А мы: я и Клавка — сидим. Я чулок вяжу, а Клавка, беременная, — семечки грызет. У нас в роду вся баба такая. Я тоже, бывало, грызла — не оторвешь, когда ходила в интересном положении… — Степанида послюнявила красные губы, вытерла фартуком рясно выступивший на лбу пот и вдруг, вскинувшись возмущенно, воскликнула: — Сунул, нечистая сила, голову в дверь — это Пашка‑то, паршивец, — да как заорет: «Клашка–пузашка!» И ходу. Я за ним, а тут Серега на порог, ейный муж, стало быть. Ругается, ажно плачет!
«Кланя, приказываю тебе: вернись домой, слышь?
Смирись, Кланя! Брось орудовать с Мишкой, раскайся, и я тебя прощу».
Жалостно так говорит. А Клавка ему:
«И не подумаю. Ступай, откель пришел!»
А он ей:
«Врешь, подлая, я тебя по закону заставлю! Ты со мной, а не с Мишкой–живоглотом расписана. У меня есть брачное свидетельство. Вот!»
Клавка как взъерепенится:
«Плевала я на твое свидетельство! С таким, как ты, лундуком любой суд разведет!»
А Серега ей:
«Дудки! Не дам согласия — и не разведет. У меня вот бумага написана», — и сунул ей бумагу.
Клавка читала–читала, потом — хвать веник, да по спине его, по спине! Серега — на двор да через огороды. А Клавка — ух, и лютая! Гнала его задами аж до кумового сада. Бумагу смяла и бросила в подтопок. Я успела выхватить, чтоб не сгорела. Боюсь, как бы теперь Клавке чего не вышло.
Степанида на миг замолкла, потом вздохнула:
— Боюсь, не посадили бы Клавку по Серегиному заявлению. Он кричал как резаный, что у него много бумаг припасено. Как вы думаете? — продолжала она в том же духе.
— Кто ж его знает! Смотря, что он написал, — усмехнулся Кожаков неопределенно.
— Я вам дам, почитайте!
Степанида поднялась и, вынув из ящика комода листок, подала Кожакову. Тот взял, принялся читать вслух:
Заявление
Моя супруга, Клавдия Никитична, сожительствовала со мной после бракосочетания в добром согласии и законе. А полгода назад моя супруга устроила тихую подлость моей жизни. Обругав меня словами нецензурного значения, она ушла к холостому шоферу Михайле Стыкину, с которым и проживает поныне в легкомысленном любовном положении. На мои просьбы не нарушать супружескую субординацию она отвечает прямой и полной голословностью.
Прошу разобрать мое заявление и дать решение моей волоките.
Подпись.
Когда Кожаков читал, слушатели сначала давились смехом, а под конец, не выдержав, громко расхохотались. Кожаков же, стараясь сохранить серьезность, как адвокат, вставший перед лицом неразрешимой семейной драмы, невозмутимо и веско сказал:
— По–моему, следует послать данный документ по назначению. Думается, он не только не повредит племяннице вашей, а скоро на пользу пойдет в случае бракоразводного процесса.
Искра–Дубняцкий, утомленный дорогой больше других, посмотрел на часы и потянулся, а Валюха, усмехнувшись, сказала, перефразируя известный афоризм:
— Все умные похожи друг на друга, каждый дурак— дурак по–своему…
Кожаков с Искрой–Дубняцким кое‑как уместились на койке Карцева, Валюхе Степанида постелила у простенка на коротком топчане, а Карцев, бросив теплую куртку на пол, растянулся по соседству с мужчинами.
За синеющими стеклами окон завывал лютый буран и что‑то время от времени погромыхивало под застрехой. Навязчивый стук этот и еще какое‑то смутное и тоскливое неудовлетворение раздражали Карцева. Он злился и не спал. Прошел год с того пасмурного утра, когда Саша передала ему письмо от Валюхи, письмо, поставившее внезапно и непонятно крест на всем, что было между ними.
Год жизни, наполненный множеством событий, встречи с Сашей и новые интересы очень помогли Карцеву освободиться, как он сам полагал, от своей любви-взрыва. Изредка ему попадалась мельком на глаза Валюха (как тогда над обрывом Кирюшки возле студеного ключа), но и в тот раз и после он помнил себя и держался гордо или просто отворачивался, как отворачиваются от всего досадного и неприятного.
А сегодня вот случай непогоды занес Валюху прямо к нему домой. Они просидели друг против друга часа два, не разговаривая, и теперь, в темноте, оставшись наедине со своими мыслями, Карцев мучительно ощутил, как опять проявляется в нем прежнее волнующее чувство, старательно подавляемое, но так и не подавленное до конца. Оно‑то и злило и ворочало его с боку на бок на куртке, не давая уснуть.
«Ну, на кой черт сдалась мне эта Валюха!» —крикнул он мысленно и тут же, словно испугавшись, долго и чутко прислушивался к мерному и безмятежному дыханию за перегородкой.
«На кой черт»… На этот грубый отрезвляющий вопрос, запрограммированный глубоко в клетках мозга, тут же появился ответ, да в таких захватывающих дух картинках, что Карцев потряс головой, чтобы избавиться от наваждения.
Воспоминания, как цветные осколки в калейдоскопе: что поворот, то новый узор, и в каждом из них—Валюха.
Голубая ночь, аромат сирени, плечи Валюхи, облитые лунным светом, и ее голос: «Знаешь что, дролюшка…»
«Не знаю», — простонал он беззвучно, но что‑то подсказывало ему, если он сейчас ее увидит, этот приступ сумасшествия у него пройдет. Его охватило такое нестерпимое желание прикоснуться к ней наяву, что он не сдержался, встал в дверном проеме и чиркнул сгшчкой, как бы собираясь закурить.
Огонек был тусклый, но Карцев отчетливо увидел смотревшие на него в упор очень темные, словно не Валюхины, глаза и еще — разметанные на подушке каштановые пряди. Спичка погасла. Он зажег вторую, однако теперь ничего того, что привиделось ему секунду назад, уже не было. Глаза Валюхи закрыты, спит.
А отчего бы ей не спать? Чем меньше людям нужно, тем крепче они спят. Закон!
«А что нужно мне? Почему я не сплю? Зачем тревожу полумертвое прошлое?» — спрашивал он себя, устраиваясь опять на своем жестком ложе. Спрашивал не впервой, зная, что и впредь будет спрашивать, пока не найдет окончательного объяснения причин, вызвавших крушение его любви.
Если сгибать и разгибать проволоку в одном и том же месте, то в конце концов она лопнет. Нечто подобное произошло и с Карцевым в эти тягуче–длинные минуты ночных раздумий.
«Может ли быть любовь там, где нет веры?» — задал он себе вопрос и, пытаясь ответить на него, вдруг понял, что докопался до истинной причины, скрытой до этих пор напластованием самолюбия, гордости и обиды.
Почему Валюха отстранилась от него так внезапно? Потому что не решалась испытывать повседневностью самое хорошее, самое дорогое для нее. Преодолевать мелочные и нудные препятствия будней гораздо труднее и сложнее, чем сделать один решительный или даже отчаянный шаг. Не каждому сердцу дана способность получать светлую любовь и одновременно переживать, переваривать в себе неприятности развода, проработок на собраниях, грязь обывательских сплетен.
Валюха не очень‑то, должно быть, верила, что Карцев сумеет выдержать предстоящие испытания, и потому решила действовать в одиночку. Старалась уберечь свое и его чувства от сопутствующей дряни и неуверенностью своей их же погубила.
«На самом деле, то его Валюха опасалась, давно позади! В чем же тогда дело? Чем можно объяснить ее ныненщее поведение?»
В размышлениях своих Карцев вернулся опять к исходной точке.
Так лежал минуту–другую, а калейдоскоп воспоминаний тем временем повернулся опять.
Более часа двигался Карцев на буровую «слепым полетом». Непроглядная ночь… Сшибающий с ног буран… Одинокий луч фонарика едва высвечивал слева заросли шиповника — единственный надежный ориентир между буровой и Венерой.
А на буровой ветер еще яростней, еще злобней. Словно бешеный, кидался на вышку, покрывал ее пупырями наледи. Провисали отяжелевшие тросы — растяжки. Скрипели грозно стальные балки. Густой напор ветра заглушал своим воем ритмичный гул дизелей.
Внизу под вышкой хлопотливо шевелилась кучка людей в брезентовках и касках, людей, связанных одной трудовой задачей. Привыкшие к трудностям, они терпеливо делали свое дело.
Каждый дюйм в глубь планеты сулил новые, неразгаданные загадки, озадачивал неприятными сюрпризами. Миллионы лет готовила природа капканы и волчьи ямы первопроходчикам на путях к своим богатствам. Но бурильщик, как всякий человек действия и смекалки, знает свое оружие и, когда нужно рискнуть, пускает его в ход. Ну а коль недоглядел, оплошал в решающий час, тогда ни мужество, ни опыт, ни любые законы не помогут— все пойдет прахом. И это не исключение, а голая повседневность. Просто работа.
Часов до четырех утра бурили на форсированном режиме. Работать было терпимо, ядовитые струи ветра не прокалывали насквозь площадку, закрытую щитами. Карцев, поглядывая изредка на индикатор веса, уверенно держал нагрузку на долото — чувствовал по давлению рычага на руку, по звукам двигателей и насосов, улавливал малейшие изменения, какие случались на глубине в процессе работы.
До конца смены оставалось мерзнуть еще часа три с половиной, когда скорость проходки вдруг резко упала. Возникло впечатление, будто долото воткнулось в железную плиту и елозит на месте. Карцев задумался.
«В геологической карте твердых пород на этой глубине не указано. Что ж означает это явление?»
— Опять заводские жучки подсуропили, сунули бракованные шарошки. Факт — зубья полетели! — прокричал Шалонов, размахивая для согрева руками.
— Зубья, говоришь? А почему трубы не вибрируют? Не–е, Ваня, что‑то не то… — усомнился Карцев и, оставив Шалонова возле пульта, пошел к желобам проверить последний шлам. Взял лопаткой отстоя, растер между пальцев, как это делал Середавин, посмотрел на свет. Странно, кажется, геологи все же ошиблись: долото, рассчитанное на мягкую породу, разбуривает какую-то окаменелость, не указанную на карте. Как же тут не износиться зубьям?
Делать нечего, придется менять долото. Эх, черт побери, как не хочется на таком собачьем ветру тащить из скважины инструмент! Но надо, впереди еще почти полсмены.
Потерев по провычке подбородок, Карцев велел Шалонову выключить насосы, отсоединить грязевый шланг, готовиться к подъему труб, а сам отправился в будку.
Здесь не так слышно буранное вытье, лишь пар сипел в трубах отопления да постукивал о стенку болтавшийся снаружи узел веревки. Карцев сделал в вахтенном журнале записи о появлении твердого пласта, затем, прикинув, как будет работать дневная смена, позвонил диспетчеру, чтобы выслать вахтовой машиной запасное долото с особо прочными шарошками.
Из‑за непогоды первая смена опоздала, и Карцев не только успел поднять инструмент, но, поменяв долото, спустил половину труб.
Утром, узнав о происшествии, Середавин обложил заочно так и этак «геолухов» и затребовал по телефону нормировщика, чтобы сделал перерасчет норм проходки на твердую породу.
Дневная смена начала бурить, а Карцев собрался домой. Вдруг возле ротора возникла какая‑то суета, и он повернул к вышке узнать, в чем дело. Еще с наклонного моста увидел, что произошло. Километровая труба внезапно провалилась в скважину метров на пять и, повиснув на талевом канате, стала раскачиваться вверх-вниз, словно чертик на резинке. Вышка судорожно покачнулась, заскрипела. Многоголосый тревожный звон труб, стоящих в подсвечниках[10], резанул уши.
Бурильщик, оценив моментально положение, накрепко зажал трубу клиньями ротора, крикнул своим:
— Каверна!
И тут же верховой, следивший за циркуляцией промывочной жидкости у желобов, заорал во всю глотку:
— Раствор пузырится!
Рабочие бросились к устью. Действительно, глинистый раствор буруном переливался через венцы, от него несло зловоньем газа.
— Превентер! Бегом! — скомандовал бурильщик своему помощнику, и тот сломя голову помчался под навес крутить штурвал задвижки, перекрывающей полностью скважину.
— Свет! Вырубить свет!
Рабочим дважды повторять незачем: коль появился газ, тут не зевай! Глазом не успеешь моргнуть, как окажешься на небе… Метнулись к аварийному рубильнику.
На это ушли считанные секунды. Помощник бешено вращал штурвал задвижки, но плашки сходились медленно, и раствор продолжал переливаться. Под настилом шумело и клокотало. Внезапно земля вздрогнула, и тут же кипящий поток бурой жижи, смешанной с газом, хлестнул во все стороны. Люди шарахнулись от скважины. В неуклюжих, окаченных жидкой глиной спецовках, они разом стали похожи на грязных пингвинов.
Выброс!
Заметив из окна будки, что произошло, Середавин пустился трусцой к вышке. На мокрых, скользких, как лед, мостках упал. Карцев подхватил его под мышки, помог встать.
— Цемент! Весь цемент сюда! Кати бочки с бардой![11] — заорал мастер, но из‑за шума никто его не слышал. Догадались, поняли по движению губ, принялись бегом таскать мешки с цементом, ссыпать в глиномешалку. Нужен раствор такой тяжести, чтобы газ не мог вытолкнуть его из скважины.
Насосы, нагнетая густую массу, стонали от перегрузки, но раствор исчез, как в прорве. Карцев, мокрый от пота, пьянея от напряжения, таскал со всеми цемент, а пустые мешки кидал под ноги, чтоб не скользить. Вдруг произошла заминка. Середавин застучал нетерпеливо по железу: «Давай!»
— Цемент кончился, — развел руками бурильщик.
Середавин плюнул в сердцах и протер стекло манометра перед задвижкой превентера. Рабочие с испугом смотрели на стрелку. Давление в скважине было огромно.
Середавин сошел с мостков, поманил к себе Карцева:
— Бери вахтовку и валяй к Беку. Скажи ему, в чем дело, и забери весь цемент, какой есть. Людей свободных прихвати. Одна нога здесь, другая — там. Понял?
Карцев бросился к машине, а Середавин побежал впритруску, сгибаясь на ветру, в будку сообщить по телефону диспетчеру о выбросе и потребовать срочно заливочный агрегат, глиновоз и утяжелитель раствора.
Заканчивая короткий разговор с диспетчером, он не упустил случая бросить камень в чужой огород:
— Вот до чего доводят прогнозы ученых «геолухов»!
— Да, здесь ты прав, Петр Матвеевич. — согласился диспетчер, тоже бывший мастер, снятый Хвалынским с должности за пьянство. — Теперь вряд ли кто заикнется, что ты подсовывал чужие керны…
— Керны? — переспросил Середавин, и тут его осенило: «Вот спасибо алкашу! Надоумил! Теперь держись, директор, посмотрим, чья возьмет! Дудки, удастся тебе снять меня с работы! Сходишь со своим приказом в одно место… Ишь, под суд он меня упечет! Как бы сам не сел, голубчик…»
Спустя часа три приехал Хвалынский. Он привез с собой главного геолога, Искру–Дубняцкого, Кожакова и вышкаря Широкова. Осмотрели буровую, выслушали мастера и бурильщиков и одобрили все их действия.. К полудню прибыла целая колонна спецмашин и тягачей. Воды не хватало. Середавин поставил один заливочный агрегат подкачивать воду из Кирюшки, два других погнали цемент с утяжелителем вглубь, но не по трубам, а в пространство между трубами и стенкой скважины через «выкид» превентера. Старались перекрыть все выходы для газа. А раствор уходил по–прежнему… Куда?
«В огромную карстовую пустоту», — по предположениям геолога.
«В шапку подземную», — по безапелляционному заявлению Середавина.
— По чему вы судите? — спросил Карцев.
— По давлению газа. В самый купол небось угодили…
Главный геолог отправился к своим коллегам в управление, а Середавин, плюнув демонстративно ему вслед, продолжал дирижировать рабочими. Привычная сутуловатость его исчезла, ходил — грудь колесом, указания давал кратко, четко, даже ругался не как попало, а в избранных выражениях. Карцев ушам своим не верил. Порой ловил себя на том, что просто восхищается мастером.
Какие такие створки потайные распахнулись в нем? Жульничание, очковтирательство — и то, что происходит сейчас. Как совмещается одно с другим в этом «метрогоне»? В этом давай–давай!»
Закачка раствора не привела ни к чему. Вообще ничего толкового не получалось.
К вечеру появились геологи из треста и — надо отдать им должное — честь мундира защищать не пытались, были смущены и заметно встревожены. Карцев, стоя в переполненной будке, прислушивался к разговорам. «Антиклиналии… сброс… грабен… горе», — сыпались геологические термины, но чаще звучало: «газовый купол» и «колокол окремненных известняков». Середавин, видимо, прав: турбобур просверлил купол колоссальной пещеры, как бы подземного газового резервуара, созданного природой.
Казалось бы — радуйся душа, открыто богатое месторождение газа! Но это походило бы на радость ребенка, распотрошившего игрушку, чтобы узнать, что там пищит…
В округе фонтанируют нефтяные скважины с высоким суточным дебитом. Фонтанируют потому, что какие-то силы давят на пласты и выталкивают нефть на поверхность. Одной из сил таких является газ, сжатый до сотен атмосфер под твердым куполом окаменелых известняков. Выпустишь газ — и нефтяные скважины перестанут фонтанировать. Произойдет то, что можно видеть на старых, истощенных промыслах: «уда ни глянь— маячат там и сям качалки, мотаются черные коромысла с противовесами, точно лошадиные головы в знойный день, тянут с натугой нефть по чайной ложке…
Карцева пошатывало от усталости и голода, но он не уходил. Пусть еще сутки на ногах, все равно вытерпит. Разве мог он остаться равнодушным, видя то, что творится кругом? Да, имея на плечах голову, здесь за сутки узнаешь больше, чем в учебных комбинатах и вузах за долгие годы. Здесь люди с большим опытом ищут ответ на задачу, заданную природой, стараются докопаться до причин неудачи, пытаются исправить просчет, хотя и не знают пока, в чем он состоит.
Закончив совещание, Хвалынский велел Середавину продолжать закачку раствора. В помощь обещал прислать еще машин и людей.
Тут‑то Середавин, помня, что ему грозит увольнение за махинации с кернами, решил сыграть ва–банк. Прикинувшись этаким несчастненьким, обиженным, заговорил сиротским голоском:
— Так я же, Петр Павлович, уволен с мастеров. Я же воровством занимаюсь, присваиваю чужие керны. Мне даже удивительно, как можете вы доверять мне после всего…
Хвалынский шевельнул бровями. Не было ни времени, ни желания вступать в объяснения с Середавиным, но коль сам лезет на рожон да еще паясничает… И Хвалынский сказал, поморщившись:
— Бросьте вы строить из себя Петрушку! Приказ о вашем увольнении не издан, но за этим дело не станет. Заодно уж и в прокуратуру оформим материал. Очищу стол от докладных на вашу особу…
Середавин показал несколько золотых коронок, состроив таким образом своего рода улыбку. Как видно, директорское обещание вовсе не обескуражило его.
Осклабившись, он вкрадчиво спросил:
— А не кажется ли вам, Петр Павлович, что ситуация несколько изменилась?
— Не в вашу пользу, не в вашу… — парировал Хвалынский, сдерживая закипающее раздражение.
— Боюсь, что на этот раз — в мою… С прокурором придется объясняться, да только не мне. Я своевременно представил истинные керны, но руководству не истина дорога: важно замазать кавардак в подведомственном лабораторном хозяйстве. А ведь мои керны точно показали, что турбобур прошел зону нефтепроявления. И вот тому подтверждение! — ткнул он пальцем на вышку. — Расхлебывайте теперь сами, а козлом отпущения меня не сделаете — не по зубам!
Такой наглости Хвалынокий даже от Середавина не ожидал. Глаза его сухо блеснули. Теряя над собой власть, он шагнул к Середавину, но тут же спрятал руки за спину и стиснул зубы, понял, что Середавин только и ждет того, чтоб ринуться в свалку.
Люди, занятые по горло, не обратили на них внимания, а Карцев хотя и видел все это издали, но и он ничего не понял.
Ветер, отбушевав свое, наконец выдохся. Лохмотья туч еще пометались беспорядочно по небу, но к полуночи тоже исчезли. Тускло и неуверенно замерцали крапинки звезд.
На буровой словно и не заметили перемены погоды. До самого рассвета, простреливая тьму лучами фар, сновали самосвалы с глиной, тяжелые заливочные агрегаты беспрерывно качали раствор, а он все уходил и уходил в землю, и давление в скважине не менялось.
Не имея в руках документа об увольнении, Середавин не рискнул бросить работу и уехать домой. В будке была устроена загородка с маленьким столиком и топчаном, на нем мастер и прилег отдохнуть.
Над степью, словно вестник конца трудной и безмерно длинной ночи, засочился свет зари. Уже сутки ничем не нарушался и не ослабевал бешеный темп работы. Если что и настораживало Карцева, так только усилившееся зловоние газа. Возле устья оно стало просто‑таки нестерпимым.
Стояло полное безветрие.
Проверяя то и дело показания манометров, Карцев осторожно принюхивался. Запах газа проникал почему-то в амбар и даже в помещение дизелей.
— Н–да… Маленький ураганчик был бы сейчас в самый раз… — ворчали рабочие, жалея об утихшем ветре.
— Лучше большой ураган, чем маленькое отравление, — заключил Шалонов.
Карцев усмехнулся. Он знал Шалонова больше года, но дружба между ними не завязывалась. Шалонов был моложе лет на семь, к тому же не в меру болтлив и вертляв. Мог ли такой заинтересовать Карцева, вышедшего из того возраста, когда люди легко находят себе друзей! Но после выдвижения Шалонова помощником бурильщика Карцев понял, что его балагурство с претензиями на остроумие довольно примитивная маска, которую умышленно выдумал себе застенчивый и самолюбивый парень. Он страшно боялся прослыть невеждой в работе, поэтому высказывался о делах не прямо, а в завуалированных выражениях, прибегая к аллегориям, или ловко превращал свои высказывания в анекдоты. Ему ничего не стоило затеять полемику по пустяшному на первый взгляд вопросу, переливать из пустого в порожнее, но на самом деле он знал, что делал, и таким образом извлекал нужные сведения. Делам это не вредило потому, что Шалонов, не скупясь на всякие розыгрыши, фокусы и мистификации, к себе относился беспощадно.
Другого такого мастера на все руки, как он, в бригаде, пожалуй, не было. Шалонов знал работу любого человека и механизма на буровой, умел готовить пищу, стирать белье, подстригать Маркела «под бокс» и даже собственноручно сшил себе модные штаны. Он первый в бригаде научился управлять всем, что имело колеса или гусеницы, и только единственным предметом, который никак не поддавался ему, оставалась гитара…
Но не одни эти, разумеется, положительные черты Шалонова импонировали Карцеву: какая‑то бездумная Щедрость, с которой Шалонов стремился передать окружающим все, что знал сам, — вот из‑за чего Карцев к нему проникся самыми добрыми чувствами. Будь Шалонов его младшим братом, Карцев, видимо, и любил бы его, и лупил бы, и на руках носил.
Шалонов быстро поднялся во весь свой рост, ибо почувствовал себя «фигурой». И действительно, был бы он аховым специалистом, разве стал бы бурильщик прислушиваться к его мнению и советам и принимать их во внимание? Карцев ему доверял, а доверие всегда сближает людей.
Каждый новый день выламывал каленые кирпичи отчуждения в невидимой стене, окружавшей Карцева после возвращения с курсов, и брешь постепенно расширялась. Неожиданно перед рабочими появилась большая цель: ликвидация аварии, а движение к большой цели, как известно, всегда объединяет людей.
— Так вам ураганный ветер нужен или хватит на первый случай сквознячка? — спросил Карцев рабочих.
— Хорошего понемножку… — сказал Шалонов и полез снимать на вышке щиты ограждения, чтобы потоком свежего воздуха сносило газ с площадки.
Работу не прекращали. Последние полчаса, судя по показаниям манометров, давление в трубах установилось такое, что, возможно, скважина скоро утихомирится. Карцев стал подумывать о том, что пора, пожалуй, облегчить раствор, разбавить водой. Но его смущало странное противоречие: если карстовые пустоты в земле закупориваются, то почему усилилось зловоние газа? Откуда он просачивался? Конечно, можно надеть противогазы, но это не выход.
И Карцев пошел будить мастера — посоветоваться. Тот потряс спросонок головой, буркнул:
— А чем же должно пахнуть на буровой? Может, господа прикажут поставить им индивидуальные кондиционеры? Ишь какие носы нежные пошли, ландыши им, фиалки подавай!
— Заливщики и водители очень опасаются, грозят уехать, — продолжал Карцев. — Я заскочил по пути в котельную—и там изрядно газком попахивает. Дело не в ароматах, а в давлении в трубах…
— Давление? Гм… Посмотрим….
Середавин стал одеваться. Карцев вышел из будки и наткнулся на Маркела. Он стоял, склонившись. Его рвало. Карцев подбежал к нему:
— Что с тобой?
Тот махнул рукой в сторону вышки.
— Чего он? — спросил подошедший Середавин.
— Нанюхался газа.
Середавин покосился на Карцева и зашагал к вышке. Вдруг остановился, втянул косом воздух и сморщился, точно уксуса хлебнул. Лицо вытянулось, зрачки стали расширяться. Было видно, что он о чем‑то догадывается, но медлит, не хочет верить своей догадке.
В этот момент ухо Карцева уловило какой‑то новый, незнакомый шум. Похоже, слева в стороне засипел чайник–свистун. Карцев пошарил взглядом по земле и вскрикнул: шагах в двадцати от него выросла сивая струйка. Казалось, в снегу, среди сухого будылья полыни, улегся невидимый курильщик и пускает дым. Внезапно под ногами вздрогнуло, как от далекого взрыва, и рядом — рукой подать — земля вспучилась, зашевелилась. Вверх из разверзшейся целины полетела грязь, засвистел газ.
Неосознанное, необъяснимое появилось вдруг желание прыгнуть на бурлящую трещину и затоптать ее ногами. Послышались тревожные голоса:
— Газ прорвался по пластам!
— Грифоны!
— Все пропало…
Карцев оглянулся в замешательстве.
— Что пропало? — не понял он и схватился за грудь. Судорога искривила его лицо, в голове помутилось. Загребая неуклюже руками, он побежал куда‑то, слыша как сквозь подушку чьи‑то пронзительные надорванные крики ярости и страха. «Куда я?» —остановился Карцев, точно в стенку воткнулся, рванул воротник свитера. В горле скребло, хотелось разодрать гортань ногтями. Черным клубком подкатила тошнота, и тут его вырвало. В груди стало чуть легче, словно пробка вылетела из горла, но в голове та же коловерть. Повернулся, побежал обратно к вышке. Казалось, что побежал, а на самом деле едва семенил мелкими шажками, спотыкаясь и держа над каской скрещенные руки: понятный всем сигнал «выключай машины».
Возле приемного моста вышки кто‑то схватил его сзади за пояс. Над ухом раздался голос Шалонова:
— Назад, Сергеич!
Карцев все еще махал скрещенными над головой руками.
— Выключено все… Давай сматываться, пропадем без противогазов! Заливщики, видишь, улепетывают!
Под ногами тряслась земля, а Карцеву казалось, что его трясет озноб. На теле выступила густая испарина, хоть белье выкручивай, руки повисли как плети. Пошатываясь и то и дело оглядываясь, Карцев пошел из опасной зоны.
Площадка вокруг буровой, пегая от серых сувоев, наметенных степняком, покрылась грифонами. Невысокие и пенные, они шипели, как гадюки, выплевывая коричневую жижу, похожую на табачную жвачку. Не то гейзеры, не то грязевые вулканчики: опасные, зловонные. страшные своей загадочностью.
Никогда Карцев не чувствовал себя таким унизительно–беспомощным, как в эти минуты. Мокрый от пота, спотыкаясь, как путник, отмахавший полсотни километров, он едва перебирал ногами. Слабость давила к земле, но Шалонов не отпускал его, тащил к речке, куда бежали остальные рабочие.
Туда же, таща на себе охапку противогазов, семенил мастер Середавин. Не в пример многим на лице его растерянности не было. Видимо, это внешнее спокойствие, эта непроницаемость мастера и явились причиной внезапной вспышки доверия к нему со стороны Карцева. А может быть, и не вспышки. Возможно, в такие напряженные моменты всеобщей мобилизации сил и чувств, именно в эти моменты и приоткрывается истинная сущность чужих характеров? Происходит как бы машинальная переоценка?
— Что делать, Петр Матвеич? — спросил Карцев.
— Что делать… Мозгой шевелить! Одной бригадой этого не заткнешь… — показал тот рукой на землю, покрытую гибельными язвами.
На смену тусклому рассвету из‑за дальних отлогих холмов выбралось понурое солнце и скупо осветило клок степи, ощетинившийся грифонами. Карцев сел, опустив ноги в овраг, откуда потягивало чистым ветерком. Болела голова, все тело, бешено колотилось сердце, прогоняя отравленную газом кровь, но Карцев о себе не думал, считая, что болеть в тридцать лет—-позор.
За спиной разговаривали, пристукивали нога об ногу, притопывали на холоде рабочие.
— Эх, чайку бы горячего, да покрепче! — вздохнул кто‑то.
— А может, перцовочки?
— Нет, хочу чаю.
— Ишь ты! Худо дело: бабка чаю захотела…
— И впрямь захворал мужик, а то с чего бы?
— Может, тебе кирюшкинского чайку зачерпнуть? — показали на речку, подковыривая, перебрасываясь шут–нами, словно никого и не касалось происходящее на этом взбунтовавшемся куске земли. А между тем, каждый прекрасно знал: немало придется попыхтеть, прежде чем удастся вытащить завязший здесь коготок. И каждый знал, что на смену короткому безделью, недолгой вынужденной передышке скоро нагрянет жестоко изматывающий авральный труд, и в нем растворится страх, неуверенность, растерянность — все то, что испытывает солдат в минуты неясности, пока командир не возьмет на себя ответственность и не отдаст приказ.
Безделье кончилось с того часа, как появился Хвалынский со специалистами. С ними прибыла группа газоспасателей. Посовещались на ходу и — распоряжение: поднять трубы и произвести лубрикацию скважины. Иными словами: заглушить ее пробкой из ветоши, пропитанной цементом и жидким стеклом, и тем самым перекрыть выход газа по пластам.
Легко сказать, но трудно вытащить полтора километра труб, да к тому же не лебедкой, как обычно (двигатели выключены), а тракторами–тягачами, которые будут работать вдали от опасной газовой зоны. Чертова работа, а что поделаешь?
И вот, надев маски, буровики разобрали талевую систему подъема труб, перебросили через кронблок трос и срастили его еще с двумя тросами, чтоб были длиннее, один конец прикрепили к паре тягачей, а другой — к элеватору. Подвесили ручной ключ, открыли на скважине плашки превентера и — погоняй!
Чтоб тягачи, чего доброго, не сковырнули вышку, Середавин поставил сигналыциков–махал с флажками, сам же, не отходя ни на шаг, показывал попутно рабочим–монтажникам, где заново ставить котельную, куда перетащить будку, как разместить аварийные емкости.
Домой не уехал никто. Первая смена, усиленная аварийной командой, начала подъем труб, а вахта Карцева, позавтракав хлебом с колбасой и запив кипятком, завалилась в будке спать.
На глаза Хвалынскому попался Искра–Дубняцкий, задерганный массой дел, не терпящих отлагательств. Положив замусоленный блокнот на колено, он что‑то озабоченно писал.
— Ветошь для лубрикации где? — стремительно ухватил его за плечо Хвалынокий.
— Ветошь? — уставился на него Искра–Дубняцкий. — Какая ветошь?
Хвалынокий нахмурился:
— Вы что, Федор Семеныч, газку хватили?
Тот проглотил слюну и поглядел страдальчески вверх. Казалось, сейчас он упадет на колени лицом к востоку и воскликнет по–арабски: «О, аллах акбар!» Но к востоку лицом он не упал и не по–арабски, а по–русоки жалобно воскликнул:
— О, Петр Павлович! Разграничьте же функции. Ветошь — это же не по моей части. У меня — железяки. Неужели некого больше послать?
— Послать? Послушайте, Федор Семеныч, — ответствовал Хвалынокий с раздражением, — я был бы вам чрезмерно признателен, если б вы избавили меня от неприятной необходимости послать вас самого к…
Хвалынокий наклонился к низкорослому начальнику базы и прошептал что‑то на ухо. Аргумент, видать, оказался настолько убедительным, что Искра–Дубняцкий уже через минуту передавал по телефону в Нефтедольск на склад к Валюхе распоряжение обеспечить доставку ветошного материала для аварийных работ.
Наступила ночь, звездная и холодная. Два дальних луча прожекторов прорезали ее синеву, обнажили пологие бугры, серебром обрызгали вышку от основания до кронблока. Резкие тени пересекли место, куда бросали навалом вытащенные трубы. Участок буровой, залитый голубоватым светом, преобразился. Щиты ограждения сломаны и свалены в кучу, возле мертвых машин копошились люди в противогазах. Издали они казались ряжеными, сбежавшими с маскарада.
Отдохнувшая вахта Карцева поднимала трубы и пускала их с грохотом по наклонному мосту. Слышались сигнальные предостерегающие удары по металлу, скрип блоков и между ними моментами — отдаленный стонущий гул тягачей. Они утюжили взад–вперед поле, то натягивая, то опуская канат. Многотонная масса труб постепенно вылезла на поверхность.
Все так же сипели грифоны и вздрагивала земля: в недрах ее бурлили могучие, неподвластные воле людей тектонические силы.
Так прошла вся ночь. Наконец турбобур наверху. Теперь дело за лубрикацией. Нужно загнать на дно скважины «поросенка» из полусотни старых ватников и штанов, доставленных расторопной Валюхой, загнать и продавить раствором тампонажного цемента, чтоб закупорились все трещины в глубине, чтоб исчезли с лица земли проклятые грифоны.
Барахло полетело в устье скважины. Его трамбовали шестами, обломками досок вперемешку с цементом. Опять быстро присоединили заливочную головку, и агрегаты, стоящие на безопасном расстоянии, нажимая раствором на «поросенка», погнали его вглубь.
-— Стоп! Норма! — скомандовал голос, по расчетам которого заканчивали раствор.
Карцев, оттянув с ушей маску, осторожно прислушался: не затихают ли грифоны? Нет, дуют. Свистят как ни в чем не бывало.
Потянул рассветный ветерок, лучи прожекторов пожелтели. Шоферы, прикорнувшие в кабинах после бессонной ночи, зашевелились. Послышался гул моторов, и машины потянулись на заветренную сторону.
Выйдя из газовой зоны, Карцев снял маску. Лицо красное, распаренное, в потеках грязи. Шалонов протянул ему сигарету. Закурили с такой жадностью, что сигареты исчезли в три затяжки. Карцев полез за следующей и обнаружил в бездонном кармане куртки какой‑то сверток. Что такое? Помнится, ничего туда не клал. Развернул и выпятил удивленно губы: в бумаге оказалась краюха хлеба и горсть дорогих конфет, в другом кармане — кусок вареной курицы.
«Гм… Я спал, а кто‑то адресом ошибся», — решил Карцев и крикнул своим:
— Эй! Кто сунул мне в карман вот это?
— Что? О–о!
— Вот это да!..
— Нет бы мне подсунуть! — глотнул слюну Маркел.
— Ну, раз хозяина не находится, будем считать — бог послал… Раздирайте, хлопцы! — сунул Карцев свертки Шалонову.
Тот снял каску, вынул нож и принялся делить на всех. Присели в кружок. Карцев опять подумал, кто же тот «бог» заботливый, что помнит о нем? Степанида? Не может быть. Саша? Так она не появлялась. Странно… Может, на самом деле кто‑то ошибся? Вот будет номер!
Маркел, хрустя куриными костями, ворчал:
— Наишачились с этим «поросенком», как самосвалы… За такую работу пятьсот на двоих полагается…
— К поросенку хрен полагается, —не удержался от каламбура Шалонов.
Карцев успокоил Маркела:
— Директор обещал спецпитание. Будем получать в связи с вредностью производства.
— Это в ресторан, что ли, повезут?
— Ага… Бифштексы по–английски, спаржа и шампанское в серебряном ведерке…
— Эх–хе–хе! — вздохнул Шалонов и, бросив в степь обглоданную кость, продекламировал экспромт:
Будь проклята такая доля,
Дурак, кто счастье в ней нашел.
Коли б на то не злая воля,
Я б хрен в бурильщики пошел!
Маркел насмешливо хмыкнул и передразнил:
— «Злая воля… проклятая доля…» Да тебя из бурильщиков дрыном не вышибешь!
— Уж чья бы мычала… Тоже мне критик! — огрызнулся Шалонов.
— А что, не прав я? Врешь ради красного словца, чтоб складнее было…
— Вот прицепился, репей! Это не вранье, а поэтическая вольность, шурупишь? А еще, да будет тебе ведомо, существует треп–ирония. Это когда говорят одно, а подразумевают совершенно противоположное. Например… — Шалонов подумал секунду и закончил: — Один Алмазов, понюхав газу, стучал об стенку умной головой…
— От твоих стихов у меня аппетит пропал, — вздохнул печально Маркел, стряхивая с газеты на ладонь последние крошки и отправляя их в рот.
Все встали и отправились в будку. Там постелили под себя ватники, распластались, заняв все помещение. Карцев лег, словно в пропасть ухнул.
Проснулся от смутной тревоги. Во всем теле ноющая боль. Пошевелил плечами, взглянул на часы. Обычно после сна солдатиком вскакивал, а тут и спал‑то всего ничего, а никак не стряхнет с себя сонную одурь.
Товарищи лежали в прежних позах: Маркел — вытянувшись на животе, Шалонов — свернувшись калачиком и подсунув ладонь под щеку, верховой — раскисли. Карцев пошарил по карманам — сигарет не оказалось. Вспомнил про пачку в куртке, висящей на гвозде, нехотя встал. Машинально бросил взгляд в окошко и… похолодел. То, что он увидел, напоминало дурной сон.
Еще в детстве, шатаясь по окраинам Москвы с такими же, как сам, пацанами, он оказался свидетелем невиданной собачьей драки. На городской свалке возле Текстильщиков сцепилось не менее полусотни псов. Серые, черные, пегие, они смешались в огромный рычащий и лающий клубень. Оскаленные зубы, выгнутые, ощетинившиеся хребты, пронзительный визг. Собаки вгрызались друг в друга, громоздились кипящим бугром. Дикая вязкая куча оказалась в мусоре, растекалась и вновь втягивалась в живой водоворот.
Нечто подобное происходило сейчас возле вышки.
Из‑под настила выпирали ржавые бугры утяжеленного раствора, пузырились, клубились, точно кровь из рассеченной земной жилы. Земля извергала все, чем люди накачивали ее трое суток, отплевывалась бурой пеной. Вязкая масса крутилась, растекалась по сторонам. К вышке суетливо бежали люди, натягивая на ходу противогазы.
Карцев растолкал вахту, надел маску и бросился из будки. И тут враз ухнуло: скважина, точно пушка, выстрелила «поросенком» в небо. Вышка судорожно затряслась, лязгая растяжками. Вокруг нее сыпались ошметки телогреек и штанов, хлестали потоки мутной жижи. Что‑то глухо хлопало, словно сразу во всех автомобилях стали лопаться скаты.
Разрушая арматуру, из скважины с оглушительным свистом вырвалась мощная струя газа. Железная вышка качалась, будто картонная, вокруг нее — бурлящий котел грязи.
Одни рабочие, залитые с ног до головы густой патокой, бежали в степь (а вдруг рванет, заполыхает!), другие — им навстречу.
Наперерез Карцеву грохотали тягачи, волоча за собой длинные тросы. Впереди тракторов топал Кожаков, показывал что‑то руками. Машины остановились — дальше нельзя, дальше гремучая смесь. Карцев понял: надо вытаскивать Дизели и насосы. Бросился на помощь рабочим. Потащили к вышке трос на себе.
Газоспасатели вели под руки мокрого, обессилевшего Середавина. Шалонов и Маркел бежали впритруску с домкратом и ломами на плечах в сторону дизельной. Карцев схватил ключ, принялся торопливо отвинчивать гайки крепления двигателей. Скользя по мокрым половинам, Кожаков с газоспасателями привязывал к ним тросы. Маркел орудовал ломом. Работали лихорадочно и крайне осторожно. Работали на пороховой бочке и даже хуже. Не дай бог, при ударе брызнет искра — хоронить будет некого. Мокрые ломы и ключи, что называется, жгли руки, пот под маской заливал глаза, голова гудела от прилива крови, от нечеловеческого напряжения. Хотелось лечь прямо в бурлящий под ногами раствор и хоть минуту полежать неподвижно.
Но вот дизель сдвинулся с места, пополз на салазках за трактором. Еще четверть часа — и дизельная опустела. Насосы также удалось спасти.
— Уходите! — приказал Кожаков, и рабочие направились к стоящим вдали спецмашинам, грязные, точно на них разом выжали все половые тряпки Нефтедольска.
— Братва! Дай водички теплой отмыться, — попросил Карцев у водителей.
— Эка вас!.. Окидывай робу, живее!
Карцев в мгновение ока сорвал с себя брезентовку, ватник, сорочку. На заляпанном глиной лице только глаза блестели.
— Валяй, друг, до конца, баб у нас нет! —закричали ему, и он, приплясывая от холода, разделся догола.
Два ведра горячей воды, серое шоферское полотенце, и вот он уже в чужой стеганке и штанах прикуривает сигарету.
Вахта последовала его примеру. Взъерошенный Шалонов не стал ожидать, покуда кто‑то пожертвует ему одежду, подскочил к машине, возле которой валялось «добро», не использованное для лубрикации, и выбрал себе грязнущую, ко сухую робу. Облачился — и стал точь–в-точь Мустафа из кино «Путевка в жизнь».
— Глядите! Глядите! — закричал он, показывая на вышку.
Ее почти закрыло бурое облако распыленного раствора. Из него взметнулся вверх мощный открытый фонтан газа и ударил точно в кронблок. Вышка стала угрожающе раскачиваться, она словно топталась четырьмя своими ногами в кипящем болоте, неуклюже заваливаясь то на один, то на другой бок. Оцепеневшие от собственного бессилия, люди молча смотрели, как сорокаметровый скелет вышки словно в последней смертельной пляске погружался в размытую бездну.
Расколовшаяся земля доканчивала, всасывала в себя мстительно все, что оставалось еще на разъяренном, грохочущем клочке, который еще недавно представлял собой разведочную буровую.
Бурлящая грязевая пучина покрыла грифоны, и они превратились в подобие гейзеров. И сразу в степи сделалось чуть просторней. Только на месте, где четверть часа назад маячила вышка, бил ввысь стометровый фонтан газа, похожий издали на огромный фиолетовый меч.
Какими силами вогнать его обратно в земные ножны?
Какой крышкой прихлопнуть вырвавшуюся из темных недр первозданную силу?
Сумрачный Середавин, оставив смену дозорных, остальных рабочих отпустил.
И вот те, кто пролил семь потов, кто задыхался в невидимом облаке газа, кто уже не чувствовал ни рук, ни ног от бешеной работы, лезут в кузова машин, усаживаются. И никто уже не говорит об аварии, будто ничего и не случилось. Говорят о предстоящей бане, о ценах на продукты, ругают кого‑то за бестолково составленный график отпусков, и только быстрые внимательные взгляды, бросаемые на удаляющийся фонтан, показывают, где на самом деле их мысли и заботы.
Карцев выскочил из машины, не доезжая до Венеры. Он встал на бугре, поросшем непролазным шиповником, прислушался. С западной стороны доносился приглушенный гул и свист. Странно знакомые звуки. Казалось, целый полк перехватчиков, форсировав двигатели, собирается взлететь в небо.
Как бы хотелось Карцеву подняться сейчас вместе с ними! Но истребителей не было — бил фонтан. Издали он отливал синью, как острый стальной кинжал.
Карцев смотрел на него, прищурясь.
То снег, то дождь, то едкая крупка, словно железными опилками, хлестали по лицу. Порывистый ветер гнал нескончаемые тучи, и мокрая степь пестрела седыми лоскутьями луж. Дорога, изрезанная глубокими рытвинами, терялась во мгле среди холмов.
Затяжная оттепель… Распутица.
По дороге, исходя ревом, ползли два тягача. Один тащил за собой вагончик на полозьях, другой — прицеп, полный бочек с бензином. Это пробирались в Венеру разведчики Хвалынского. Они ехали из Нефтедольска, где пробыли два дня на обширном деловом совещании, посвященном ликвидации газового выброса.
Как от камня, брошенного в воду, долго бегут круги, волнуя тихую заводь, так и от аварии в Венере пошла раокатистая зыбь, нарушающая привычный порядок жизни.
Откуда только не понаехали специалисты! Каких только способов и средств не предлагали, начиная от колокола — сборника газа и кончая подземным атомным взрывом.
Естественное дело: авария нешутейная.
На совещании, однако, было принято предложение самих разведчиков, а именно: пробурить две наклонные скважины к аварийному стволу и через них задавить фонтан водой и цементом. Работа, что называется, снайперская. Промахи исключаются.
На обе наклонные сразу же назначили свободные бригады Бека и Середавина, но вышек запасных ни в конторе, ни в тресте не оказалось. Не было поблизости и воды. Все это предстояло изыскивать, раздобывать, подвозить.
Перед самым отъездом на место стало известно, что с вышками вроде что‑то наклевывается, только тащить их далековато, поэтому начало работ будет зависеть от умения вышкарей Широкова.
Холмистая равнина долго прятала от глаз речку Пожненку. Но вот и она, лентяйка степная. Ты погляди, разошлась‑то как! Не узнать. Того и жди, из берегов выйдет. Несется как чумная, взъерошенная шугой, конопатая от плеска дождя. Вздулась, словно на дрожжах, подпирает под бревенчатый настил моста.
Тягачи остановились, из вагончиков высыпали люди. Кожаков, вытягивая с причмоком ноги из густой грязи, направился к мосту, за ним потянулись остальные. Навстречу — телега, запряженная парой косматых лошаденок.
— Здорово, хозяин! Откуда? — крикнул Кожаков.
Телега остановилась. Пожилой возчик приподнял со лба шапку, посмотрел на незнакомых, поздоровался. Едет он из той деревни, что виднеется за речкой.
— Как дорога?
—И–и-и… — махнул тот рукой. — И не спрашивай! Бездна бездну призывает…
Угостившись сигаретой из пачки, протянутой Карцевым, возчик поинтересовался:
— А вы, извиняюсь, «то будете?
— Мы‑то? Хе! Кого ж холера понесет в такую погоду, как не бурильщиков!
— Как мост? — спросил Кожаков.
— Ничего… Бревна, правда, шатаются, а так — ничего… Ездим.
— Что же, двинемся, товарищи, помаленьку…
Водитель трактора с прицепом положил руки на рычаги, прицелился поточнее в прорезь между перил, и гусеницы глухо загрохотали по настилу. Вот он уже на той стороне, ловко вскарабкался по крутому глинистому берегу и только на самом верху забуксовал. Следом двигался второй сцеп с вагончиком, впереди него шагал Середавин. Добрались уже до середины моста, и вдруг бревна стали с грохотом расползаться. Заскрежетало железо. Серьга, соединяющая трактор с вагончиком, отломалась, и двигатель заглох. Из будки, застрявшей по ту сторону пролома, выскакивали люди, их размытые силуэты замельтешили среди сизых спиц дождя.
И в этот момент разноголосый крик ударил в уши Карцева. Он мигом оглянулся и ахнул: у буксовавшего на подъеме прицепа открылся задний борт. Бочки с бензином сыпались и, кувыркаясь, катились на мост. Гулкие удары, звон, брызги грязи.
Середавин, оставшись один по ту сторону пролома, заметался: прямо на него неслась с нарастающей скоростью бочка. Все видели: свернуть ей некуда, она размозжит, расплющит Середавина. Позади него в проломе бурлила вода. Спасения не было.
И тут глазом не успел никто моргнуть, как стоявший ближе всех Карцев, точно трамплином подброшенный, прыгнул к Середавину и со всего маху двинул его в плечо. Это был поистине акробатический прыжок. Середавин как подкошенный полетел через перила. Карцев за ним. Он почувствовал еще, как утором бочки черкануло ему по сапогу, и тут же черная ледяная вода обожгла, завертела, понесла.
Карцев вынырнул, схватил воздуха. Рядом мелькнул замасленный полушубок Середавина. Яростно загребая, Карцев рванулся к нему, поймал за рукав, и бурлящая пучина поглотила обоих. Руки утопающего судорожно сцепились на шее Карцева, он дернулся, пытаясь освободиться, но было поздно: Середавин железным грузом потянул его на дно.
«Пропал…» — мелькнула у Карцева расслабляющая мысль, и он, уже задыхаясь, хватая ртом воду, в последнем отчаянном усилии изловчился и ударил Середавина коленом в пах. Руки Середавина разжались. Карцев вынырнул, держа его за ворот полушубка, ударил еще раз кулаком в переносицу, и тот совсем обмяк. Вода несла обоих к мыску, по берегу бежали люди, размахивая руками, кричали. До мыска оставалось рукой подать. Карцев бешено работал ногами, его силы иссякали, судорога сводила мышцы.
Вдруг ударился коленом обо что‑то твердое. Под ногами была земля, но он уже выдохся, упал, и сразу стало все безразлично и спокойно…
Карцев очнулся и застонал от режущей боли: скребут! Кожу сдирают с живого! Льют в горло какую‑то дрянь. Страшный холод. В полутьме испуганные лица. Узнал Бека. «Хак! Хак!» — шуровал тот по волосатой груди Карцева шершавой рукавицей, точно стругом. Из-за стенки вагончика — приглушенный голос Кожакова:
— Как там Карцев? Дышит?
— На все завертки! Летчик… Их сызмальства отпевают. А Петр Матвеич дышит?
— Травит вовсю! Нахлебался…
— Промыло, значит, мозги…
Дальнейшее помнилось Карцеву смутно: закутывали, поили водкой и кипятком, везли… Одно ощущение оставалось четким: зажатая намертво в кулаке какая-то мокрая штуковина.
— Да брось ты к дьяволу это барахло! Зачем оно тебе сдалось? — напустился на него Бек.
Только тогда Карцев поднес к глазам руку, увидел почерневшие ногти и… полворотника от середавинского полушубка. Как ему удалось разорвать крепчайшую овчину, сообразить он так и не смог. Одно знал: заставь самого сильного человека повторить это — вряд ли получится.
Карцев засмеялся и окончательно пришел в себя.
В Венере, исхлестанный веником в жаркой бане, пьяный от водки и пережитых волнений, он лежал на койке под Степанидиной периной. Тут же у изголовья — Степанида с чашкой пахучего липового чая, напротив — лохматые седые брови Леонида Нилыча, за дверью — знакомые голоса товарищей. До чего же, черт побери, прекрасно быть больным! Покойно, тепло, хорошо. Хорошо потому, что после встряски чувствуешь жизнь еще полнее, воспринимаешь ее как чудесное воз награждение. Хорошо, что рядом друзья, в которых ты открыл совершенно неожиданные черты. Хорошо от сознания, что потрудился для людей и люди беспокоятся о тебе. Нет, хорошо быть больным…
А Середавин?
В мыслях о Середавине проступала какая‑то двойственность. Почему‑то казалось, что этот случай пойдет ему на пользу. Разве мало примеров того, как физические страдания духовно совершенствуют людей? Почему же Середавин должен явиться исключением?
Эти правильные мысли пришли Карцеву утром, когда он, уже совершенно здоровый, узнал от Степаниды новости, ночью Середавину совсем стало плохо, Кожаков вызвал из Нефтедольска машину, и его отвезли в больницу.
За вышками ехать далеко. Буровики двигались обычным способом: в вагончике, на буксире у тягача. Комплексной бригаде предстояло демонтировать чужое оборудование и перетащить за полторы сотни километров. Тут даже изобретательный Широков заворчал:
— Скоро заставят из Баку тащить…
— А тебе не все равно? — спросил Бек.
— Нам все равно, откуда тащить. Дело в сроках. Не по асфальту ведь!..
Широков поугрюмел и надолго замолчал. К обеду, однако, он повеселел. Видать, пораскинув умом, кое-что придумал, но помалкивал, проявив на этот раз неприсущую ему скрытность.
Двигались и шатко, и валко, и не скоро. Часа в три догнал их вездеход, за которым тащился на буксире директорский «газик». Трос был короткий, и грязью, вплетавшей из‑под гусениц вездехода, «газик» так залепило, что он стал похож на кучу мокрой земли. Из «газика» выбрались Хвалынский и Карцев, вскочили на ходу в будку. Их встретили восклицаниями.
— Вот я вам вдогонку доставил нового мастера, — положил руку на плечо Карцева. — Прошу любить и жаловать. То есть помогать, я имею в виду. — Все порадели на Карцева: кто с улыбкой, кто с удивлением. — Да… — продолжал Хвалынский. — Середавин надолго вышел из строя, так что наклонной займется бригада Карцева. Имейте в виду: ни минуты задержки. Тягачи пришлю через два дня. А сейчас, значит, вы, Широков с помощником, Бек, Карцев и нужные вам под рукой люди, давайте на вездеход. Вытащите меня на шоссе, а сами жмите на места и займитесь подготовкой оборудования. И вообще смотрите, чтобы дорогие Друзья наши — соседушки не подсунули вам добро, списанное для Вторчермета.
Вышкари и оба мастера перебрались в кузов вездехода, поехали. Толчки и скачки не располагали к продолжению деловой беседы, машина ерзала туда–сюда, двигатель ревел, и ехавшим невольно представлялись удручающие картины, вроде девятого вала и утлой скорлупы в просторах бурного моря… Бека с голодухи начало мутить. Вздохнули с облегчением, когда выбрались на шоссе и отцепили «газик». Здесь руководство взял Широков. Справа, километрах в десяти от магистрали, должна, по его словам, существовать большая деревня.
— А в деревне той, братцы…
Широков причмокнул и дополнил свое сообщение выразительным жестом. При этом его кадык сделал движение вверх–вниз, а внимавшие ему спутники пришли в возбуждение.
— Смотри, сынок, не сбейся с курса! — похлопал по спине водителя голодный Бек.
Поколесив целиной, разведчики выскочили на клейкий грейдер. В затушеванной туманом низине, точно серые вздутые паруса, виднелись крыши деревни, частокол заборов, кусты.
— Вот! — взмахнул Широков рукой, как полководец, гордый собой и своими войсками.
Населенный пункт имел три параллельные улицы, средняя — перекопана глубоким рвом, а за рвом посреди дороги стоял и выразительно жестикулировал какой‑то человек.
— Чего он извивается? — спросил Карцев, выглядывая из кузова.
— Пьяный, должно быть. Туземец…
Вездеходчик осторожно преодолел ров и, приблизившись к странной личности, убрал обороты двигателя. Небритая, но, видать, вполне трезвая личность грозно спросила:
— Почему раскатываете здесь?
— А тебе какое дело? — шумнул водитель.
— Я ответственный за безопасность движения. Видишь? — распахнул тот кафтан и показал милицейские погоны.
Буровики засмеялись.
— Ну так что? — спросил водитель, сбавляя, однако, тон.
— А вот оштрафую, так узнаешь, что! Вон тех как миленьких оштрафовал, — указал он на два грузовика и автопогрузчик, что стояли дальше, впереди.
— За что же меня штрафовать?
— За езду в неположенном месте.
— Да? А знак где? Сперва кирпич повесь на своем «бродвее», а тогда и придирайся.
— Повесь! Умный какой. А как я его туда повесю? — указал он вверх, где на порядочной высоте виднелась натянутая между столбами проволока.
— Ты бы, чем штрафовать того автопогрузчика, заставил его прицепить кирпич, — заметил поучительно водитель и тронул рычаги управления.
Посмеиваясь, буровики подъехали к ресторану, от которого крепко благоухало кислой капустой. То, что это ресторан, а не что‑либо иное, свидетельствовала монументальная, хотя и пострадавшая частично, вывеска.
Буровики с жадностью схватились за меню. Широков же, как человек, более искушенный в вопросах дорожного питания, не поддавшись всеобщему порыву, проследовал прямиком в дальний угол зала и крикнул в какую‑то дыру:
— Как здоровьечко, свет Алексеевна!
— Ой, Василечек! — послышалось оттуда радостно. — Да где же ты… бу–б-б-… ш–ш-ш-… бу–бу–бу–бу…
Пока путники изучали содержание меню, раздалась командал Широкова:
— Эй, Народ! Давай за этот стол!
Откуда‑то из закоулка вышла пухлая молодичка с черными озорными глазами, в надетом кокетливо белоснежном колпачке. Поздоровалась со всеми за руку. Едва гости успели занять места, как на столе появились миска с солеными огурцами, нарезанное ломтями сало толщиной в четыре пальца и все остальное, что требуется На закуску. Широков, не теряя времени, разжился в буфете двумя бутылками «Московской», и буровики приступили к делу. А когда появилась горячая картошка, а к ней в придачу сковорода с кусками шипящего мяса, у едоков, что называется, за ушами затрещало. Все было вкусно, все в натуральном виде: сало так сало, хлеб так хлеб! Не клеклый хлебозаводский, а подовый, с хрустящей коркой. Нюхнешь — и душа радуется… Буровики только губами чмокали да похваливали свет Алексеевну.
Разморенные, осовевшие от обильной пищи, гости расплатились наконец и полезли в вездеход. Водитель лихо крутнул машину на одной гусенице и дал газу, но, не проехав и сотни метров, чертыхнулся и затормозил.
— Ну что там еще? — раздались голоса из кузова.
— Вон полюбуйтесь! — буркнул водитель, показывая вперед.
Карцев высунул голову и присвистнул: на протянутой поперек улицы проволоке поблескивал красный круг с желтым кирпичом, а внизу под ним в форменной шинели и в фуражке с кокардой стоял знакомый милиционер и выжидательно помахивал полосатой дубинкой, с ехидцей ухмылялся.
— Тьфу! — плюнул водитель.
Буровики захохотали:
— Вот это оперативность!
— Шевелит мозгой товарищ…
— Шеве–е-елит… — обиделся водитель. — Это я его надоумил! — восстановил он истину.
— Ну тогда пеняй на себя.
Проклиная себя за простоту, вездеходчик потащился через деревню, а дальше степью, как бог на душу положит.
Вышку на прочных сварных салазках волокли четыре трактора. С обеих сторон — еще по трактору, и от каждого — трос к полатям верхового. Как на парусном судне бакштаг поддерживает мачту с боков, так эта пара не дает вышке кувыркнуться ни влево, ни вправо. Самый длинный трос — позади, он играет роль корабельного фордуна и на спусках не позволяет вышке валиться вперед.
В голове процессии шествовал длинноногий помощник Широкова. Двигался, главным образом, по–рачьи — задом наперед, лицом к тягачам. В определенные моменты он делал рывок и снова пятился, дирижируя трактористами: где поднажать, где притормозить, где довернуть.
За последние сутки хорошо подморозило. Местность вначале была гладкая, но к полудню пошли увалы. Вышка скрипела и угрожающе кренилась. Ведущий шарил наметанным глазом по земле, ощупывая взглядом бугорки и впадины, без суеты и без задержки уверенно подавал сигналы трактористам. После особенно сильных встрясок он беззлобно брюзжал, повторяя одно и то же:
— Надо же! Дрыхнут! Скорость разогнали, как на ралли[12], а им хоть бы хны! Нун–ну, давайте, как бы вам не оказаться отбивными котлетами…
Опять вышку основательно тряхануло. Ведущий погрозил водителям кулаком. Те посмеиваются: забавно смотреть на переживания этого ворчливого парня, будто они без его подстегиваний не понимают. И так сидят все как на иголках, потому что скорость нынче действительно велика, такой еще никогда не бывало.
Но вот — стоп! Поперек пути — линия высоковольтной передачи. На мачтах–раскоряках дятлами повисли монтеры, открепляя тяжелые провода, иначе вышке не пройти. Две толстые жилы лежали уже на земле, а с крестовин опор свешивались гирляндами похожие на булки изоляторы.
Ведущий напустился на старшего линейного электрика:
— Вы что же тут сачка давили, не подготовили трассу?!
— А вы чего приперлись раньше срока? — огрызнулся тот, — и пошла перепалка.
— Эй, голова! Иди сюда! — позвал линейного тракторист в танковом ребристом шлеме.
— Зачем?
— Спор у нас тут вышел. Какой у вас разряд или как там… называется…
— У нас группа, — ответил с достоинством линейный, не подозревая подвоха.
— У них группа! Понял?
— Гм… Группа, стало быть?
— Ага. У всех инвалидов группы.
— А–а! Стало быть, и эта братия пенсюки!
— Спрашиваешь! По работе разве не видно?
— Эй, ты! На верхотуре! Ку–ку! Чешись поживее, что ли!
Трактористы собрались в кучу, набросали промасленной ветоши, зажгли костер. Сегодня ветрено. По небу неслись плоские белые облака. Посмотришь — и кажется: не облака, а вышка несется им навстречу.
Линейный электрик, задетый насмешками трактористов, спросил того, что в ребристом шлеме:
— Послушай, что‑то мне личность твоя больно знакома. Не ты ли, слышь, центровал А–образную вышку на промысле?
— Гм! Ты спроси, где я не центровал! — сплюнул тот важно через губу.
— То‑то я и вижу: больно ретивый стал после перчика…
— При чем здесь перчик? — буркнул тракторист и заговорил о чем‑то другом, но вся ватага закричала:
— Эй, друг, расскажи, что за перчик?
Линейный того только и ждал, но для вида поломался.
— Да особенно‑то и рассказывать нечего. Жили мы тогда на отшибе, с харчишками не ахти, а этот хитрый парняга как вечер, так на свою колымагу и — в соседнюю деревню обжираться. Вернется и хвастает, пыхтит не отдышится, да еще пристает ко всем, чтобы, видите ли, дали ему туалетной бумаги… Раз, другой, а на третий Колька — во–о-он висит на опоре, — показал линейный, — подсунул ему листок с картинкой. Время идет, а обжора как подался на бугор, так словно канул. Что за черт? Подождали еще и пошли искать. А он, оказывается, гуляет. Резво так, туда–сюда, туда–сюда. «Давай работать!» — кричим ему, а Колька говорит: «Пусть еще погуляет. Я ему подсунул пакетик от остро–жгучего перчика…»
Дружный хохот заглушил слова линейного. Персонаж рассказа смеялся заодно со всеми, но не очень весело. Теперь, пожалуй, так и помрет «проперченным».
— А ну, кончай баланду! — скомандовал ведущий. — По местам!
И вышка поползла меж высоковольтных опор, свободных от проводов.
Вскоре навстречу показался Хвалынский. _ Вылез из вездехода, поздоровался с ведущим и зашагал рядом широкой, размашистой поступью геолога, умеющего экономно расходовать силы. Вдруг, спохватившись, воскликнул:
— Постой, какая у тебя скорость?
— Форсированная…
В этот момент вышку колыхнуло так, что у Хвалынского сердце екнуло.
— Ты в уме? — крикнул он. — Где Широков?
— Спит. Он часов пять таким вот макаром порхал… Вперед кузовом…
— Поразительные порядки! Начальник цеха почивает, а тут марафон устроили!
— А мне что? Как приказано, так и веду.
— А ну, живо мне Широкова! Где он спит?
— На полатях, — показал ведущий на верх вышки.
— Где–е-е?
— Там… с мастером, который вместо Середавина…
У Хвалынского глаза на лоб полезли:
— Останови немедленно!
Через минуту Широков и Карцев предстали пред грозные директорские очи. Хвалынский посмотрел на них взглядом, от которого полагалось вздрогнуть, но ни один, ни другой ухом не повели.
— Ну, как спалось, молодые люди? — спросил он с вкрадчивой улыбочкой, не предвещавшей ничего хорошею.
Широков и Карцев пожали уклончиво плечами.
Абсолютно уверенный, что распрекрасная парочка строит из себя дурачков, директор спросил еще раз:
— Так какой же вам сон снился?
— Так, мелочишка всякая… — буркнул Широков.
— Ничего стоящего, Петр Павлович, — поддержал его Карцев шутливым тоном.
Но секунду спустя им пришлось разувериться в юмористическом настрое начальства, поскольку оно довольно сурово и недвусмысленно объявило:
— Кажется, сон вам в руку. Ничего стоящего пообещать вам не могу, но кое–какую мелочишку подброшу, чтобы запомнили, где и когда можно спать!
— Да мы же не спали, Петр Павлович! — взвопил Широков. — Разве что вздремнули чуток.
— Какой там сон, когда все потроха вытрясло, — поддержал его Карцев.
— Так зачем вас черт туда занес?
— М–м… Для уверенности. Для них… — кивнул Широков на трактористов. — Быстрее боятся, а как еще заставишь? Техника безопасности и всякое такое… Привыкли ведь к скоростям — каток дорожный обгонит. А вы какой график нам дали?
Хвалынский уставился на вышку, в то место, где чернел кронблок, и, пожевав задумчиво губами, взял Широкова за локоть:
— Вот что, Вася, форсаж давай сбавлять, а подумай лучше насчет транспортировки ночью…
— Втемную? Дело темное… Не пойдет.
— А если прожектор на машину?
— С прожектором — другое дело, но тогда нужна подмена трактористов.
— Организуем. Медлить нельзя ни минуты. Боюсь, как бы пурга не сорвала нам все.
Хвалынский перевел взгляд на Карцева. Тот оттерся несколько на задний план, от греха подальше.
— Оборудование проверили? — спросил его Хвалынский.
— Кажется, в порядке.
— Тогда давай в вездеход. Прибыл топограф из управления вправлять вам мозги насчет наклонного бурения. Хоть ты у нас и ученый, все науки на курсах прошел, но, думаю, послушать не мешает.
…Не доезжая деревни Кирюшки, водитель остановился долить в радиатор. Карцев, рассеянно поглядывавший по сторонам, вдруг оживился, спросил, показывая на рядки деревьев, уходящих вверх по склону:
— Это чей же сад?
— Тоже са–ад… — протянул Хвалынский небрежно. — Вишнячок дрянной.
— А и правда — вишняк! — воскликнул Карцев и, выпрыгнув из вездехода, направился к деревьям. Обойдя десятка два вишен, он поковырялся в почках и задумчиво вернулся к машине.
— Ты, оказывается, садами интересуешься? А пчелками нет? — спросил его Хвалынский с усмешкой.
Карцев пробормотал что‑то невразумительное и, надувшись, умолк.
Остались позади трудные подъемы, спуски и повороты. Вышкари приближались к Венере. Если бы не бьющий в небо стометровый фонтан газа, местности не узнать. Прошло каких‑то две недели, а сколько перемен! Теперь буровая была похожа скорее на индустриальную площадку. Правда, по–прежнему однообразно сипели грифоны и все выше вокруг них намерзали сопки из выплеснутой из‑под земли грязи, но феномен не подавлял, как вначале, своей грандиозностью, не вызывал почтительного трепета, наоборот: быстро привыкшие люди смотрели на бедствие, как на временное неудобство.
В километре от бывшей скважины — целый лагерь деревянных времянок, чуть дальше — передвижная электростанция, котельная, склады труб, инструмента, запасных деталей. Сновали тракторы, бульдозеры, автокран поднимал железную конструкцию, вспыхивали огни электросварки.
Карцев с Широковым осмотрели фундамент под вышку. Место было выбрано правильно, к северо–востоку от фонтана, чтобы господствующий ветер сносил газ стороной. Километрах в двух левее заливали фундамент для вышки Бека, механики Кожакова возились с дизелями и арматурой. В помощь им прибыли электросварщики, и с ними Саша. При авральной работе людям часто приходилось задерживаться на ночь, а иногда и на несколько суток. Дежурили постоянно пожарники и газоспасатели. Для них и для командированных поставили на безопасном расстоянии три будки с койками и рядом с котельной — филиал столовки.
Прошла еще неделя.
Ночью, когда все лишние с буровой уехали, вахта Шалонова в присутствии Карцева приступила к бурению. Шалонов, расплываясь в улыбке, крикнул шутя дизелисту:
— Эгей, Костя! Давай газу до отказу и все скорости сразу!
Загудели двигатели, вздохнули поршнями насосы. Маркел стукнул залихватски по трубе ключом и тем возвестил начало.
С первых же минут смена заработала «внемую», без лишних слов и объяснений. Команды отдавались кивком, жестом или свистом.
Карцев прошел по буровой, заглянул во все углы. Ему вспомнился летний день, когда он начинал злосчастную, фонтанирующую ныне скважину. Тогда сразу пошло все через пень–колоду.
Надавали липовых обязательств, устроили телевизионную показуху. Сегодня ритм ничем не нарушался, можно бы мастеру и домой отправиться, но он не спешил. Плюнув трижды через левое плечо и присев возле желоба, он написал Искре–Дубняцкому заказ на завтра.
Сашу в те суматошные дни Карцев встречал на бегу, и только слепящие электроды, горевшие весь день на вышке Бека, напоминали ему издали о ней. Сегодня Саша, попавшись ему навстречу, будто невзначай шепнула:
— Меня оставили на сверхурочную, буду здесь ночевать…
К вечеру надвинулись облака: громоздкие, медлительные и холодные. Ветра, к удивлению, совсем не было, мягкие лапчатые снежинки падали почти отвесно с черного неба.
Карцев махнул вахте, что уходит домой, а сам подался к вагончику–гостинице. От фонаря над дверью котельной расплывчато мерцало желтое световое пятно. Сквозь пушистые хлопья не разобрать, окна ли вагончика светятся или это отблески в темном стекле. Подошел ближе и убедился: не светятся. Умаялась, видать, Саша и легла спать. А разве он сам не намотался до упаду? День нынче, как, впрочем, и вчера, выдался будоражный, переполненный массой забот.
Карцев остановился, закурил. С вышки доносился приглушенный перезвон металла, за спиной гудел, засоряя воздух, столб газа. Разведчики начали под него подкоп, прицеливаясь с двух сторон.
Мысли Карцева, откачнувшись от повседневных хлопот, сосредоточились на Саше.
После того случая, когда Саша высказала свой категорический взгляд на их расплывчатые отношения, она только раз завела было речь о совместной жизни, но тут же сама сделала шаг назад, отложила все до вишневого цветенья. А между тем в кирюшкинском саду деревья еще и почек не набивали… Шли недели, наполненные стремительными событиями. Карцев больше не рисковал «брать вола за рога» и, идя на поводу у Саши, предоставил ей полную свободу организовывать их совместное счастье по собственному ее усмотрению. Встречи на досуге, разговоры о всякой всячине, прогулки от нечего делать — обычное времяпрепровождение, оно может привести к чему‑то, может и закончиться ничем.
Если бы Карцеву дано было рассуждать о своих чувствах столь же трезво, как о чужих, он сказал бы, что они утратили свою первоначальную свежесть и силу, так и не достигнув кульминации. Жизнь что шумное московское Садовое кольцо: все подчинено единому, установленному для всех темпу движения. Замедлишь ход — катастрофа неизбежна.
На Сашин взгляд, любовь — это спокойный длительный праздник при твердом жизненном порядке. Страшась любви–однодневки, она перегнула палку, не понимая, что от этого лишилась самого яркого, огневого, захватывающего.
Душевное равновесие, по мнению многих, считается признаком морального здоровья, но Карцев, ощущая образовавшуюся в сердце пустоту, знал определенно, что покой этот обманчив, что рано или поздно он непременно взорвется от заряда накапливающихся подспудно противоречий. Знал — и плыл по течению. Думать о собственной судьбе, решать что‑то не позволяли обстоятельства, они диктовали свои законы, и не подчиняться им было невозможно. Тяжелая авария отнимала все силы и время, встречи с Сашей стали короткими, мимолетными. Правда, сегодня наконец выпал случай, да и то неудачный.
Карцев повернул обратно от темных окон вагончика–гостиницы, запорошенного густо снегом, и вдруг услышал, как стукнула дверь. Оглянулся. На ступеньке стояла Саша, одетая в пальто, замотанная пуховым платком.
Значит, ждала? Глядела в окошко?
Она подошла к Карцеву, сунула в его рукав свою теплую руку.
— А я уж думала: к хозяйке своей подался…
— Ха–ха! Да ты вроде ревнуешь?
— Еще бы! Вот вызову на дуэль твою Степаниду!
— Увы! Сашенька, не та у тебя весовая категория.
— Ну, тогда пойдем.
— Куда?
— Куда‑нибудь. Так просто… Смотри, какой снег красивый! Как шелковый… Будто маргаритки с неба сыплются….
Карцев улыбнулся.
Лицо Саши окутано полумраком, но фонарь от котельной высвечивал ямочки на тугих щеках и зажигал искорки в талых снежинках. Тропка, по которой они шли, сворачивала к вышке, но они пошагали в сторону прямиком по целине.
— Какой же ты, Витя, ей–богу! Всегда словно стараешься сдать экзамен на звание мужчины!
— Ты о чем?
— Все о том же! Я пыталась представить себе, как ты в ледяной воде, на дне реки барахтался с Середавиным. Ужас!
— А–а… Ну это… Я до тринадцати лет три раза бултыхал под лед Сходни. Знаешь такую речку? У нас под Москвой. Так что опыт имею, — махнул он рукой и, стараясь отвлечь внимание от своей персоны, подумал вслух: — Не знаю, как он там, Середавин…
— Врачи говорят, поправится.
— Никак не могу вырваться навестить. Прошлый раз заскочил, так не пустили, не в приемные часы попал. Послушай, Сашенька, купи ему чего‑нибудь такого… мандаринов, что ли… Пожалуйста. На базаре брюнеты продают. Денег я тебе дам, а ты купи и отнеси. Идет? Ведь лежит в одиночестве, как проклятый. Эх, худо доживаться вот так, до ручки.
Саша кивнула согласно и прижалась головой к его плечу.
Их не тревожил голос фонтана, приглушенный плотной пеленой снега, не чувствовалось и острого душка машинного масла, которым потягивало из ящиков с запасными частями. Сашины волосы пахли свежестью ветра, прядь, выбившаяся из‑под шали, щекотала Карцеву подбородок. Саша откинула ее, остановилась, сказала смущенно, запинаясь:
— Ты извини, Витя, но я должна признаться… Понимаешь, это, можно сказать, уже в прошлом, но все равно. Еще недавно я очень сомневалась. Во всем: в нашей дружбе, в тебе. Разве поймешь, что у кого на уме? Поглядишь вокруг, подумаешь о своей судьбе — беспокойство одно. Зачем оно? Особенно когда у тебя завелась хорошая тайна. Страшно делается за нее. Люди такие неодинаковые!
Карцев пожал плечами.
— Люди как люди, стандарта быть не может. Как твои электроды: каждый горит по–своему…
— Вот именно, потому досадно и обидно: ведь строим новое общество, идем все вместе, а несчастные семьи еще есть.
— Это разные вещи, Сашенька, мир сознания и мир чувств. Редко устанавливается между ними гармония, очень редко. Может быть, когда‑то в будущем человек дойдет и до этого, а пока что, как говорил поэт: «Владеют нами страсти роковые…»
— Я это, кажется, поняла. На чужих примерах. Иначе думала б о своем будущем по–другому.
— Что ж, думающему присуще сомневаться.
— Да, но последнее время я стала смотреть на все проще. Об этом я тебе и хотела сказать.
— Очень рад. Так обоим нам будет легче. Дальше дело за тобой.
Саша посмотрела ему в глаза, усмехнулась непонятно, вдруг обняла за шею мокрыми от растаявших снежинок руками, шепнула:
— Я больше не хочу быть нечуткой…
Это было так не похоже на Сашу, что, удивленный и растроганный, Карцев сразу не нашелся что сказать. Лишь погладил ее руку. Саша отстранилась, подняла голову. Ямочки на взволнованном и напряженном лице пропали. Сказала:
— Я долго думала… Не обижайся, Витя. Я понимаю… И женщины все говорят. В общем… я согласна…
Карцев уставился в ее глаза и увидел в них ту же неуверенность и еще что‑то, постоянно державшее ее настороже. Оказал ласково, но твердо:
— Не надо, Сашенька, пусть будет все, как есть. Пока.
Наступило тягостное молчание. Саша глядела понуро в землю. Наконец, вздохнув с облегчением, заговорила:
— Извини, Витя, не принимай всерьез бабьи глупости.
Говорила мягко, но чувствовалось, что она на себя досадует и сожалеет о сказанном. Что теперь подумает о ней Карцев? Поистине, простота хуже воровства! Послушала Валюху: мол, будешь крутить носом, ни один мужчина не посмотрит в твою сторону. Хочешь, чтобы слушал тебя, — стегани его покрепче и тут же пряничка дай… «Откуда она взяла, что Карцев такой, как все? А я‑то дура! Фу, стыд какой!»
Саша соскребла горстью снег, нападавший на плечи Карцева.
— Пить хочется… Пересохло все, — сказала устало, лизнула комок и бросила под ноги. — Пахнет газом.
— Пойдем к роднику, — предложил Карцев.
Саша взяла его под руку. Лапчатый снег стал падать реже, дальний, рассеянный свет прожектора мягко освещал запорошенную тропинку. Спустились к берегу Кирюшки в том месте, где всегда бил живой струей ключ.
Казалось, среди чистой белизны лежит черная змейка, застигнутая здесь зимой, лежит, поблескивая серебристой чешуей…
Саша сказала задумчиво:
— В первый год по приезде сюда, в Нефтедольск, мы с бригадой сваривали здесь трубы магистрального газопровода. Сразу две нитки вели. Жарынь стояла несусветная. По нескольку раз в день бегали сюда пить и обливаться.
— Что вам стоило здесь еще одну нитку водопровода протянуть! Сейчас у нас с водой форменная труба. Для бурения еще подвезут в цистернах, перебьемся, а чем фонтан давить? В Кирюшке воды — кот наплакал. Высшее начальство решило от Пожненки тянуть водопровод, а туда кусок немалый.
— Двадцать пять километров. Измерила не раз своими двоими, — сказала Саша.
Карцев наклонился у источника, поднял стеклянную банку, вымыл и, набрав воды, протянул Саше. Вдруг встрепенулся, стукнул себя ладонью по лбу.
— Погоди! — воскликнул он. — Ты говоришь, рядом газопровод? Да ты ж… Ты ж просто молодец! — Он схватил Сашу, расплескав воду из банки, закружил ее и, поцеловав в обе щеки, поставил на ноги. — Й как это никто не додумался! Ведь если отключить на время одну трубу от магистрального провода и пустить по ней воду из Пожненки в водоем, вопрос будет решен! Ну какая же ты умница! Вспомнить так кстати!
Саша посмотрела на него немного растерянно, и тут же радость расцветила ее лицо. Все же в нынешний вечер случилось хорошее.
— Утром расскажу Хвалынскому. Пусть добиваются, пусть отвоевывают нитку!.. — восклицал Карцев.
Саша продолжала радостно улыбаться. Опять все встает на свои места, нарушенные порядок и равновесие восстанавливаются. С этого момента жизнь должна течь спокойно, как тогда, на курсах. А ведь от сегодняшней встречи Саша ничего особенного не ожидала! Не ожидала и — вдруг…
Кто они теперь с Карцевым? Не только сердечные Друзья, но и сообщники, связанные общим делом, хорошим и важным делом, известным только им двоим. Г1рекрасно1 То есть пока еще ничего не известно, но все же… «А вдруг все это не так и совсем не то?» — подумала Саша уныло. Невзирая на мелькнувшие минуту назад правильные мысли и присутствие рядом сердечного друга она еще больше помрачнела.
— Хочу надеяться! Хочу! — крикнула она взволнованно и заплакала. На недоуменный взгляд Карцева не ответила ничего. Так и расстались…
Турбобур грыз своим долотом породу на глубине четырехсот метров. Ствол шел еще вертикально. Лишь на глубине километра он будет искривлен специальной трубой — переходником — и нацелен на аварийную скважину.
Бек, начав бурение неделей позже, сумел, однако, догнать бригаду Карцева. Как‑то под вечер он явился с визитом.
— Привет трудягам! Скоро ли свидание?
— Кого с кем? — поинтересовался Карцев.
— Вас с нами, разумеется. Ваш турбобур да наш турбобур там… — показал Бек в землю.
Шалонов фыркнул:
— Как бы ваши–наши турбобуры не встретились в заводской вагранке… на переплавке.
— Был ты, Ванюша, всегда оптимист, а как заделался бурильщиком… мрачнее пессимиста я и не встречал. Ну да ладно, в случае чего — на буксир возьмем, по–соседски. Дружба, стало быть, и это… взаимопомощь, верно?
Шалонов покачал иронически головой:
— Спел бы я тебе, Иваныч, одну песенку, да времени нет.
— Слава богу, что нет! — воздал Бек хвалу всевышнему и заметил деловито: — Вот что, работнички, давайте завтра после смены своего представителя к нам. Или валите всей оравой, если охота. Начальство приказало взять соцобязательства и заключить между бригадами договор.
— Во–во! Разве можно без приказа начальства? Ну–у-у! Без приказа у нас и эти самые… не почешут!..
— Смелая критика… А пока нате вам вот проект договора и — привет!.. — помахал Бек коллегам.
На следующий день Карцев не пошел со своими к Беку заключать соцдоговор. В десять часов утра он входил в нефтедольский военкомат.
Однажды ему пришлось побывать здесь: вызывал майор для уточнения данных. Вопросы оказались такого рода, что Карцев усомнился в необходимости вызова: просто майору захотелось, очевидно, лично познакомиться с бывшим летчиком первого класса, имеющим за плечами десятилетний стаж работы истребителя-перехватчика. Поговорив с Карцевым, майор записал что‑то и отпустил его.
О посещении военкомата Карцев рассказал Кожакову. Тот посоветовал: «Обратись к Главкому ВВС, пусть возьмут обратно в часть». Но Карцев заупрямился: «Не люблю кланяться… Зачем?» С авиацией покончено навсегда, мосты, так сказать, сожжены, узлы разрублены. К чему ворошить старое, травить почти зажившую рану? Целая пропасть отделяет прежнюю жизнь от той, которой живет он сейчас. Кончился первый акт, пошел второй — на других подмостках…
На этот раз в военкомат пригласили не повесткой, а почему‑то по телефону. При этом велели иметь при себе летную книжку, так сказать, зеркало летчика, отражавшее каждую минуту его жизни в воздухе. В ней запечатлены все достижения и огрехи, достоинства и недостатки, поощрения и наказания.
— Чего от меня хотят? — спросил Карцев сотрудника военкомата.
— Это окажет вам подполковник.
Неожиданный вызов заинтриговал. Какие–этакие обстоятельства могли возникнуть, что даже сам военком счел нужным удостоить его личной аудиенции?
В коридоре военкомата толпилось немало всяческого народа, в передней военкома — тоже. Карцев доложил о себе секретарше и тут же был вызван в кабинет за обшитой дерматином дверью. Вошел.
В глубине комнаты за столом трудился моложавый, но уже с заметными залысинами и мешками под глазами подполковник. Он встал навстречу, поздоровался и указал на один из стульев, стоящих вдоль стены, Карцев молча сел, положил летную книжку на колено. Военком на него коротко посмотрел, оказал с некоторой официальностью:
— Я пригласил вас, товарищ Карцев, за тем, чтобы сообщить вам приятную, надеюсь, новость. Имеется мнение вызвать вас на переподготовку в ВВС, предусматриваемую Законом о всеобщей воинской обязанности.
Карцев раскрыл рот от неожиданности:
— То есть как?
— В качестве пилота, разумеется.
Озадаченный Карцев вдруг запел в уме: «Потому, потому, что мы пилоты… пилоты… пилоты…» Помолчал под испытующим взглядом военкома, потер подбородок, спросил несколько задиристо:
— А вам разве не известно, что меня уволили из авиации?
— Известно, не беспокойтесь, — ответил тот небрежно и добавил: — Известно также и то, что у вас большой опыт инструкторской работы, что вы летчик первого класса, а это важнее. Надо учить молодежь и непосредственно в частях.
— В частях… — повторил следом Карцев и встал.
— Именно в частях. Да вы садитесь! Поговорим обстоятельней, ведь уезжать придется не на две недели. Подумайте, возможно, у вас возникнут вопросы или мысли в связи с этим.
Карцеву незачем было напрягать память и прибегать к помощи воображения, чтобы представить себе то, что продолжало жить в нем, запрятанное далеко. Сколько раз, бывало, работая еще верховым, глядел он в небо и думал: «А что делают сейчас ребята?» Он видел себя готовящимся к полету, надевающим летный костюм, видел на стоянке, в кабине самолета, но чаще всего в синем бескрайнем небе — на высотах, где кочуют перистые облака, блуждающим во тьме среди звезд…
Сейчас все это разом как бы придвинулось к нему, прошлое перемешалось с настоящим. Судьба неожиданно возвращает ему ни с чем не сравнимую радость, посылает его обратно к людям, которые не чувствуют себя полноценными, если не проверяют повседневно опасностью свои руки, нервы, мозг.
Конечно же. надо, не раздумывая, говорить «да», но в Кариесе столкнулись два чувства: неистребимая жажда полета, более настоятельная даже, чем жажда жизни, и долг перед людьми, с которыми теперь он жил и работал, с которыми связывали его многие тревожные и напряженные месяцы. Бросить в трудный час бригаду, неукрощенный фонтан, начатую наклонную скважину и такой ценой обрести прежнюю жизнь по сердцу — это было ему не под силу. Возможно, никто из товарищей и не заикнется, если он уйдет. Солдат есть солдат. Но как поладить с собственной совестью?
Карцева стала бить легкая дрожь. Он приложил ладонь ко лбу. На смену первым минутам восторга пришло тяжелое чувство двойственности.
Тщательно подбирая слова, чтобы военком понял его состояние и не воспринял отказ как попытку уклониться от службы, Карцев поблагодарил за предложение и добавил, что, к сожалению, вынужден отказаться.
Сказал и почувствовал, как тоскливо сжалось сердце. Тяжко лишать себя самого сокровенного, лишать собственной волей, но иначе он поступить не мог.
На требование военкома обосновать причины отказа Карцев сказал:
— Я знаю, у вас большие права, но здесь вы вряд ли в силах что‑либо изменить. Время невоенное, а я работаю на ликвидации серьезной аварии.
Военком слышал о делах в Венере, о них постоянно говорили и в горкоме партии, и в исполкоме. Спросил:
— И как долго намерены вы заниматься аварийщиной?
— То одному богу ведомо… подземному. А по расчетам специалистов, к лету должны управиться.
— Гм… Неужели вам, настоящему летчику, больше интереса быть простым рабочим?
— Быть простым рабочим — вполне достаточно, — ответил с обидой уязвленный Карцев.
Военком усмехнулся:
— Ваши слова достойны всяческих похвал, но здесь особый случай, когда, я полагаю, можно найти для вас замену.
— Директор конторы бурения да и управляющий трестом придерживаются другого мнения. Дело в том, что я не рабочий, а буровой мастер, занимаюсь проводкой скважины, с помощью которой мыслится задавить газовый фонтан.
— Вон как? Это мне не известно, — заговорил военком уже другим тоном. — Что ж, в таком случае положение в корне меняется. Дадим вам отсрочку, но летом, не обессудьте, от курортов придется отказаться…
— Не был в жизни ни на каких курортах. Для меня лучший курорт — боевой авиаполк, простите за громкие слова.
Понимающий взгляд военкома убедил Карцева в том, что слова его приняты правильно.
Поговорили еще о делах армейских, под конец военком, подмигнув, доверительно сказал:
— А какие ракеты пошли сейчас! — и причмокнул языком. — Новые ракеты… Вы таких не пускали, нет… Да, не пускали…
Военком снова подмигнул Карцеву.
Выйдя из военкомата, Карцев остановился во дворе, поднял глаза к небу. Там сдержанно и умиротворяюще рокотал пассажирский ТУ-104. Его тень мелькнула по скованной морозом земле, и скоро гул растаял где‑то в стороне блеклого солнца. И опять сердце Карцева живо откликнулось на повелительный зов турбин.
— Новые ракеты… Гм… Превосходная вещь, должно быть… — пробормотал он невнятно. — Какой, интересно, маневр делают ребята, чтоб увернуться от этой превосходной вещи? — И Карцев задумчиво потер ладонью подбородок.
Коль уж оказался в Нефтедольске, то надо и Середавина навестить. Что бы ему такое отнести? С пустыми руками неудобно являться в больницу.
Карцев задумался. Сам он никогда не хворал, в больницах не лежал, в диетах и рационах лечебного питания не разбирался. Рассудил: ежели человек не страдает животом, то, стало быть, ему любой доброкачественный продукт годится.
На рынке нашлись антоновские яблоки, продавался и ташкентский виноград, пахнувший нагретым песком, и грузди, крепко приправленные чесноком. Карцев купил всего этого и добавил еще кусок сала в ладонь толщиной — любимое лакомство мастера. Селедка пряного посола вызывала некоторые сомнения, поэтому вместо нее Карцев присовокупил к передаче бутылку коньяку.
Уложив в авоську приобретенные продукты, он отправился в больницу.
Сухая, недоступного вида служительница, осмотрев содержимое, язвительно поинтересовалась: не ошибся ли посетитель адресом? Забегаловка, дескать, находится через квартал за углом…
Карцев, не оценив юмора служительницы, заверил ее вежливо, что содержимое авоськи предназначено для больного нефтеразведчика Середавина.
— Тем более, — продолжала она с преувеличенной любезностью, — я не могу принять ваш набор закусок, поскольку больной Середавин еще третьего дня выписан на амбулаторное лечение по месту жительства.
— Серьезно?
— Абсолютно! Вас это огорчает, я вижу?
— Ничуть, — успокоил ее Карцев и, обменявшись несколькими подходящими к случаю любезностями, покинул больницу.
Где живет Середавин, он не знал. Пришлось завернуть в контору навести справку, затем уж топать на южную окраину города.
Перед двухквартирным деревянным домом, указанным в адресе, — садик, разделенный пополам заборчиком из штакетника, кусты обгрызенной сирени. Слева возле конуры кудлатый пес лакал из старой каскетки. «У Середавина, — решил почему‑то Карцев, — собаки быть не может». Он направился к правому крыльцу, распахнул дверь внутрь, и сразу же потянуло знакомым холостяцким духом.
Середавин лежал на железной солдатской койке под одеялом и смотрел в потолок. Серые волосы всклокочены, на лице — недельной давности щетина.
Кроме койки в комнате возле окна приткнулся стол, покрытый клеенкой, рядом с ним — верстачок с набором инструментов. Две–три табуретки, умывальник в углу… Вот, собственно, и вся мебель. Убого и уныло. Зато все стены от потолка и чуть ли не до пола обвешаны разнокалиберными часами. Глаза разбегались от их множества.
Карцев слышал от Бека о своеобразной коллекции мастера, но не предполагал, что в ней столько экспонатов. Казалось, тут собрано все, начиная от часов Гюйгенса и кончая наисовременнейшими транзисторными.
Подойдя к Середавину, Карцев пожал его правую руку с заскорузлыми пальцами. Левая лежала неподвижно поверх одеяла.
— Чего пришел? — спросил тот недружелюбно. — Посмотреть, не окочурился ли Середавин? А я, вишь, дышу. И музыку слушаю. Самую распрекрасную на свете! — показал он на тикающее, мельтешащее маятниками царство часов.
— Проведать вас пришел, Петр Матвеич, — сказал как можно мягче Карцев, выкладывая на стол гостинцы.
— Это ты ни к чему… — буркнул Середавин.
Карцеву бросились в глаза костлявые, обтянутые одеялом ноги мастера, застывшая рука. Подумал: «Как быстро он сдал, оказавшись в стороне от привычной жизни!»
— Ну, ладно, садись, мастер буровой, хо–хо… Не иначе, явился благодарности от меня выслушать? Ждешь, мол, Середавин вскочит и в ножки брякнется? А я вот не брякнусь. Не хочу. Потому, что лучше сгнить, как падлу, в Пожненке, чем стать калекой!
— Зря вы паникуете, Петр Матвеич. Болезнь ваша пройдет, и вы еще вернетесь в строй. А мне никакие благодарности не нужны.
— Вернетесь! А сами небось рады до смерти, что избавились наконец… Тебе‑то уж выдали медаль за спасение утопающих? — ухмыльнулся Середавин.
— Как же мне было поступать, когда я сам сбросил вас в воду? Вот уж не ожидал, что вы… — покачал Карцев головой с обидой. — Поистине, гневливой Наталье все люди канальи… Тяжелый вы человек.
— А–а! Тяжелый… Придет твой час—будешь и ты тяжелый. И с тобой так поступят!..
— Как поступят?
— На мусорник, вот как!
— Нет, Петр Матвеич, вовсе не так. И обо мне не так вы думаете. Верно, я вас недолюбливал немного за ваш… гм… характер, а как специалиста ненил и ценю. Если ж говорить по правде, то вряд ли вы станете утверждать, что обожали меня… Тут мы, как говорится, квиты Дело прошлое, стоит ли его мусолить? Жизнь слишком коротка, чтобы помнить все обиды. Мне жаль вас по–человечески и хочется оказать вам посильную помощь.
Карцев старался успокоить Середавина, придать ему бодрости, но тот с какой‑то мрачной одержимостью продолжал растравлять себя болезненными картинками безрадостной будущей жизни, приплетая истинные и мнимые обиды. Это было для него, видимо, как пластырь.
— Я тяжелый! Я плохой! Да, да! — выкрикивал он сварливо и мстительно. — Если бы я водил на прогулку псов, вычесывал блох у паршивых кошек да сыпал крошки голубкам на виду у народа, тогда все ахали б: ну что за душа добренькая у Середавина! А ежели у него только и дела что шевелить мозгой день и ночь, чтоб дать заработать безмозглым олухам, — он тяжелый! Еше бы! Кому обязан, тот всегда плохой. А мне все обязаны, для всех вас делал!
— Для всех, Петр Матвеич, проще… Сделать что‑то конкретное для одного гораздо труднее. Вот. Но чтобы два рабочих человека не могли понять друг друга, чтобы два мужика не нашли друг к другу пути, того быть не может. Я не ругаться пришел и не злорадствовать по случаю вашего несчастья.
— Вчера Валюха приходила, распиналась, а теперь ты… Утешают, как дурачка несмышленого.
— Я не утешать, а выпить с вами пришел по стопке и потолковать. Но если так, то что ж… можно и поворот от ворот…
— Выпить… Рад бы в рай, да грехи не пущают. Точка. О чем толковать хочешь? Говори.
— О том, что вы несете черт знает что! Будто и не нужны вы никому, и ненавидят вас все…
— А то нет? — вскинулся опять Середавин. — Уж не я ли сам приготовил приказ о своем увольнении?
— Бросьте, Петр Матвеич, вы лучше меня законы знаете. У нас больных, а тем более пострадавших на производстве, не увольняют.
Середавин сел, опустил медленно ноги на пол и молча уставился на них, поникнув головой. Так сидел он довольно долго.
«Да, крепко подсекла его болезнь», — подумал Карцев еще раз, глядя на его запавшие, с редкими волосами, виски.
Середавин не преувеличивал свои страдания, но страдает он не только от местного паралича, «атрофии левых конечностей», как указано в больничном листе, сколько от жуткого, невыносимого одиночества, на которое сам себя и обрек. К труду не способен, семьи, по существу, нет, отгородился от всех забором тикающих часов, вот и попробуй найди щель, дотянись до его души!
Всякие чудаки встречались в жизни Карцева, но Середавин, кажется, любому даст сто очков вперед.
Карцев решил: раз уж оказался в его доме, то надо хоть по хозяйству помочь бедолаге.
Квартира Середавина, как большинство жилищ в поселках и деревнях вокруг Нефтедольска, отапливалась газом. Система простая, как гвоздь. Расплющенный конец трубы от газопровода вставлялся в печную дверку, и вся тебе техника. Открывай вентиль, подноси горящий жгут и заревет так, что, того гляди, печь разнесет.
А вот с водой дело обстояло сложнее: носить от колонки, что через три дома у перекрестка, Середавину не под силу.
Карцев взял ведра, отправился за водой. Заодно решил купить в палатке свежего хлеба.
Вернувшись обратно, он застал у Середавина Валюху. Она деловито хлопотала у стола, на котором лежали выпотрошенная утка, овощи и пачка денег. Карцев поздоровался. Валюха ответила, но не оглянулась — продолжала заниматься стряпней. Ее сильные руки с округлыми запястьями мельками привычно над столом. Двигаясь туда–сюда, она словно поддразнивала Карцева красотой своего пышного тела.
Он отвернулся к окну, присел, вслушиваясь в разговор. Голос Валюхи звучал то просительно, то по–домашнему ворчливо.
— Вы просто напраслину возводите на себя, Петр Матвеич, — говорила она. — Ни в жизнь не поверю, чтоб вам на самом деле так думалось. Ну, почему Хвалынский благотворитель? Он директор, и довольно строгий. Не он, а государственный бюджет предусматривает специальные фонды для больных. Не личность, а правительство, — внушала Валюха терпеливо. — Ничего себе подачка — двести рублей^ — толкнула она пачку на край стола. — Если всем так станут подавать, то, пожалуй, есть смысл в нищие записаться…
— Ежели кого боишься, тому не двести, а две тысячи отвалишь, только бы откупиться, — подчеркнул Середавин с силой.
Валюха покосилась на него хитровато:
— Уж я и не докумекаю по глупости своей, с чего б это Хвалынскому да вас бояться!
Середавин пожевал губами. Валюха с укором молвила:
— Вот видите, и сказать нечего. Только расстраиваете себя.
— Найдется небось… — проворчал Середавин. — Знает собака, чье мясо съела… Я о нем такое могу рассказать, что…
Середавин запнулся, помолчав многозначительно, и, поймав взгляд Карцева, крикнул фальцетом:
— Фонтан‑то на чьей совести, а? На чьей совести, скажите мне! Вместо своевременного принятия технических мер меня обвинили в подлоге! Я, видите ли, керны подменял. А выброс газа показал, кто прав, а кто виноват. Скажу слово, и Хвалынского вашего только и видели! Что? Хе–хе! Боится меня, оттого и затыкает рот подачками.
Карцев опешил. А он‑то считал, что Середавин одумался. Нет, видно, могила горбатого исправит. Неужели он сам верит в то, о чем лалякает? Из каких соображений возводит он на Хвалынского заведомую ложь? Или соображения нет, одна месть? Раз мне не повезло, так пусть тебе будет худо? Ну и ну! Спорить с такими людьми — пустое дело, и слушать тошно. Карцев встал, снял с вешалки пальто и шапку, накинул на себя.
— До свидания, выздоравливайте, — сказал он от двери.
Валюха резко повернулась, зазвенел упавший на пол нож.
Во дворе возле палисадника Карцев остановился, сунул о зубы сигарету, чиркнул спичкой и поперхнулся едким вонючим дымом. Пригляделся — швырнул сигарету под ноги: не с того конца прикурил, зажег бумажный фильтр. Выругался с досады.
— Виктор… — послышался голос Валюхи.
Карцев обернулся.
— Что?
Она стояла в двух шагах, кутаясь в наброшенную на плечи шубу.
— Витя, я хотела тебя спросить… Знаешь что? Я хочу сказать… попросить: не надо ссориться. Я уж не раз замечаю, — как только встретимся, так словно враги заклятые.
— Гм… Ты чересчур наблюдательная… — усмехнулся Карцев желчно.
— Не велика доблесть насмехаться над слабой женщиной.
— Эго ты‑то слабая?!
— Скажи, Витя, это правда, что в твоей жизни произойдут скоро счастливые перемены? — спросила Валю–ха с вымученной улыбкой.
— У меня каждый день счастливые перемены, — сказал Карцев и улыбнулся, вспомнив утреннее посещение военкомата.
— Говорят, жениться собираешься?
— Когда‑нибудь, возможно, и женюсь. А тебе что? Уж не в посаженые ли мамаши хочешь предложить свою кандидатуру?
— Кумой хочу! — фыркнула Валюха.
— Оно и видно… Голодной куме все хлеб на уме…
— Ох как несправедлив ты ко мне! Я тебе от души желаю счастья.
— До моего счастья дела тебе нет. Уж кто‑кто, а ты достаточно постаралась, чтобы его у меня не было. И правильно сделала, законченный эгоист, думающий лишь о своем благе, лучшей участи недостоин. Теперь это сознание вины будет преследовать меня до гроба.
— Витя, будь добрее ко мне, Витя, я так устала. Разве я могла ожидать, что так получится? — простонала Валюха. — Все это какая‑то дико запутанная чушь…
— Доброта моя тебе ни к чему. Ты свободна, самостоятельна, живешь, как хочется. Чего ж еще можно желать?
Валюха повернулась, пошла к дому: медленно, опустив плечи. Споткнулась о кирпичи, выпирающие на дорожке, топнула со злостью и взметнулась на крыльцо.
Карцев прикурил сигарету с нужной стороны, пустил дым вверх, в сиреневое небо, поглядел на ветки тополя, потолстевшие от набухших почек, на сердитую ворону, сидевшую на коньке и, должно быть, скучающую от безделья. Чувство облегчения, казалось, должен был испытывать Карцев после объяснения с Валюхой, а получилось другое. Краем сознания он ощутил, как опять назойливо зашевелилось в нем что‑то сладостно–тоскливое. Оно как ракета с наводящей тепловой головкой, которая упорно идет горячим следом к самолету.
Но ведь есть же от нее спасенье!
— Тебя хочет видеть Середавин по весьма важному вопросу. Просил приехать незамедлительно, — сказал Леонид Нилыч Карцеву, прибыв спустя сутки на буровую.
Карцев поморщился:
— Боюсь, «весьма важный вопрос» — какая‑нибудь новая блажь Середавина. Я ведь был у него позавчера.
И он коротко рассказал о посещении больного мастера. Кожаков выслушал, спросил:
— Ну и что ты решаешь делать?
— Придется ехать. Сто километров — не расстояние, все одно что пересечь дважды Москву… Видишь ли, Леонид Нилыч, мне давно известно, что жалость человека унижает и всякое такое… Как называется то, что я испытываю к Середавину, не знаю, но после случая там, на Пожненке, я чувствую какую‑то странную обиду за него, будто на меня возложили ответственность за его судьбу. То, что он блажит, мне понятно, — не от хорошей жизни. И эта озлобленность на всех и вся, музей трезвонящих часов, неуют жизни…
— Это, знаешь, хорошо, хорошо, что ты относишься к нему великодушно. Правильно. Постарайся еще понять по–человечески. На переломе люди нередко становятся совершенно другими. Если не успевает доконать их болезнь пенсионеров…
— Это какая же?
— М–м… Мало изученная и пока что трудно объяснимая. Ничем человек не хворал, а лишился привычного дела, забот—и, глядишь, уже в ящик сыграл… Я не психоаналитик, разумеется, и не уверен, что мой диагноз правильный, но все может быть.
— Я тоже не уверен. То есть на переломе ли находится Середавин. Судя по тому…
— Тебе пока что трудно судить беспристрастно, — остановил Кожаков Карцева. — Чтобы побороть личную антипатию, нужно время.
— Беспристрастно? Не помню я, чтобы беспристрастие помогло мне хоть раз правильно судить о людях, — буркнул натянуто Карцев.
— Вот именно! Мы все так ненавидим грешников, просто духа их не выносим, давим! Откуда же тогда, черт побери, берутся грешные дела? Кто их порождает? Пережитки в сознании?
— Возможно, если считать пережитками корысть, карьеризм, честолюбие и тому подобное, доведенные до абсурда.
— Ага! Значит, все же до абсурда! — засмеялся Кожаков.
— А в меру не страшно. Я, например, считаю, что человек просто обязан быть корыстным и тщеславным в том смысле, чтобы еще при жизни своей готовить себе достойное погребение. Как ваш покойный Смурыга. Все земные дела делать так, чтобы не было конца видно друзьям и товарищам, идущим за твоим гробом.
— Гм… Любопытный у тебя подход… Потолкуем как‑нибудь на досуге, а сейчас мне пора: пойду инспектировать свое хозяйство.
Вечером Карцев прибыл в Нефтедольск. Переступая порог середавинской комнаты, он приготовился к неприятному разговору в том же духе, что и позавчера. Однако, оглядевшись, сразу почувствовал какую‑то перемену. Не в обстановке. Внешне все осталось по–прежнему. И не в облике Середавина — измятом и заросшем серой щетиной.
Не обращая на вошедшего Карцева внимания, он сидел, отвалившись спиной на подушку, прикрыв блаженно глаза, а по комнате плыл разноголосый перезвон — самая сладкозвучная для ушей его музыка: все часы одновременно отбивали семь ударов. Но вот на самых больших, похожих на стоящий торчмя гроб, часах отзвучал последний басистый звон. Середавин поднял набрякшие веки, посмотрел на Карцева. Тот поздо–решался от двери и, не раздеваясь, присел поодаль. Середавин проследил за ним застывшим взглядом бесцветных глаз и, погруженный в свои мысли, продолжал хранить молчание.
— Мне верно передали, что вы хотите видеть меня по важному вопросу? — спросил Карцев.
Середавин сдержанно кивнул. На правой щеке мускулы шевельнулись, левая — оставалась неподвижной. Карцев перевел взгляд на его сухие, в синих прожилках ноги, торчавшие из‑под одеяла.
— В мои лета трудновато переиначивать свой характер… — зазвучал голос Середавина хрипловато, с усилием, как бы рассекаемый тиканьем часов. — Ты вот, например, по–хорошему со мной, понимаю. И в прошлый раз… А мне до лампочки. Хоть убей — не слажу с собой. Молчи, говорю, а самого будто черт за язык тянет, — Середавин помрачнел, с трудом выдавливая из себя слова. — Ты того… Не держи зла. Сосет вот тут… Сковырнулся. Так мне и надо.
— Из‑за этого вы меня и позвали? Ладно, я не обижаюсь. Человек вы больной, нервный…
— Не в болезни дело. И не за тем я тебя позвал, чтоб плакаться, — вздохнул Середавин, помаргивая одним глазом. — Дело в том, что вышел из рамки, сотворил одно поганое дело. В обиде, в горячке сотворил. Пока о нем еще никто не знает, но, когда заварится каша, погорит не один человек.
— Я‑то при чем? Зачем мне‑то рассказываете? — пожал недоуменно плечами.
— Сейчас поймешь. Короче говоря, я послал в Нагорное в высшие инстанции два письма. Опасные письма, обоснованные. Накатал, прямо скажу: в умопомрачении. Теперь каюсь, да поздно.
Середавин как бы выдохнул последние слова, и опять глаза его стали невидящими.
— Н–да… — протянул Карцев, испытывая жгучее желание встать и хлопнуть дверью, но нельзя уходить, не разобравшись, не узнав определенно, что за письма накатал Середавин. А может, все это плод болезненного воображения мастера?
Карцев подождал, когда тот продолжит покаянную речь, но Середавин вдруг спросил:
— Какой на сегодня метраж у твоей наклонной?
— Пошли на восьмую сотню, — ответил нехотя Караев. — А что?
— Мпе‑то ничего, а тебе вот, кажется, новый фонтанчик светит…
— Какой фонтанчик?
— Наклонный! — повысил голос Середавин.
Карцев посмотрел на него со снисходительной улыбкой: мол, заливай, заливай… Середавин понял, покосился остро, нос его покраснел.
— Вот лопухи! — Середавин горько выругался — Слушай н мотай на ус. Дальше на глубине тысяча двести тридцать попадется узкая полоска рыхлого газопроницаемого песка. В геологическом разрезе ничего не указано, а сам бурильщик ее не заметит, проскочит, как ты проскочил в свое время. Я‑то шевельнул мозгой, да поздно было — выброс уже случился.
Карцеву вмиг стало жарко. Расстегнул машинально пальто, ссутулился, ошарашенный новостью. Середавин, помолчав чуть, спросил:
— Смекаешь теперь, отчего грифоны? То‑то, мастер, держи ушки на макушке! Рассчитайте с топографом точно место, где наклонная воткнется в газоносный горизонт, не проворонь. Спускай обсадную колонну, цементируй затрубное пространство и следи за всем остальным, иначе…
Мороз прошел по спине Карцева, когда он представил себе вторую вышку, исчезающую в толще земли.
— И вы знали про это и молчали? Да? Никому до сих пор не сказали про угрозу? — возмутился он так, что даже побледнел.
— Сказал. В тех самых письмах. Сказал, что руководству все было известно, но оно не приняло должных мер, а когда произошел выброс, Хвалынский, чтоб спасти свою шкуру, чтоб не понести наказания за миллионный убыток, обвинил мастера в злоупотреблении с кернами и снял с работы.
Карцев помял крепко в горсти свой подбородок. Оказывается, дело серьезное заварил Середавин. А? Надо же додуматься! Выставить себя единственным поборником государственных интересов, а других опорочить и утопить. А что? И преуспел бы!
Но отчего он пошел на попятную? Испугался? Едва ли только этим объяснить его признание. Нет, должны быть другие причины. Может, действительно Леонид Нилыч правильно поставил диагноз? Может, зачастившие события, спасение от верной гибели, забота о его судьбе и здоровье именно тех людей, которых мнил он своими врагами, может, они тряханули Середавина и привели его к душевному перелому? Совесть пересилила злобу, и он понял, что не сможет больше нести на себе тяжкий груз вины перед людьми?
Как бы то ни было, а повернуло Середавина к чему‑то хорошему, и не хотелось думать, что откровенность его не искренна. Возникало другое сомнение. И, хотя Карцев чувствовал огромное облегчение и даже радость, сн все же спросил недоверчиво:
— А вы не наговариваете на себя, Петр Матвеич?
— Зачем? Проще оклеветать ближнего! — сказал он, вкладывая в ответ предельный сарказм. Помолчал и уже по–другому, просительно молвил: — Помоги мне прикончить поганое дело.
— Чем же я помогу? — удивился Карцев.
— Забери от прокурора, а заодно и в областной газете мои письма, пока не дали им ходу, — дрогнувшим голосом попросил Середавин.
— А… сами вы почему…
— Не доеду я, окочурюсь. Кого мне еще просить? — И, выругавшись, он ударил себя здоровой рукой по бедру. — Что ни ночь, то сон вижу. Подохнуть лучше, чем зреть такое! Ты видал паука каракута? Нет? В пустыне водится. Пожирает все, что ни попадется ему в лапы, а первым делом того, кто сделал ему добро… Не успею уснуть, как вот он: огромный, во всю комнату, шевелится, щелкает челюстями… И я вижу во сне, что он — это я… — Губы Середавина дрожали, глаза смотрели почти враждебно.
— Ерунда! — сказал Карцев. — Плюньте на сны, не придавайте значения.
— Плюну, если выполнишь мою просьбу. Тебе одному поверят.
— Почему?
— Потому, что меня ты любишь, как собака палку… Расскажи им все, как есть. О тебе в письмах нет ни слова.
— Весьма вам признателен, —усмехнулся Карцев криво.
В глазах Середавина мелькнуло паническое выражение и тут же погасло. Карцев сидел, раздумывая, чуть покачиваясь с боку на бок.
Нет, он не мог умыть руки, не мог допустить, чтобы на честных людей пала тень!
— Ладно, — сказал Карцев, — я согласен.
Середавин засопел, поспешно схватился за ручку. Пока он писал новое письмо в Нагорное, лицо его светлело и становилось почти приятным. Спустя полчаса Карцев звонил Хвалынскому. Крайне важные обстоятельства личного порядка задерживают его в Нефтедольске. На буровую сможет явиться только завтра в ночную смену. Указания по работе он передаст вахтам письменно.
Из Нагорного Карцев вернулся на другой день вечером. Забежал в усадьбу конторы и, вытребовав у недовольного диспетчера машину, помчал на буровую. По пути заскочил на минутку к Середавину и вручил ему пакет с письмами. О миссии своей в Нагорное не обмолвился никому ни словом. О содержании писем — тем более…
Бурильщикам стали уже сниться приборы подземной ориентировки: всякие инклинометры, компасные сетки, зубочки отклонителей…
Проходка наклонной — что полет в плотных облаках: ни своим глазам, ни рукам, ни чутью не верь, верь приборам. Закон!
Отбушевали лютые вьюги, отмахали бешено крыльями метели, почернели, спрессовались сугробы, с застрех на солнцепеке повисли мутные сосульки. Пора бы уж зиме сдать свои позиции, но старики пророчили в этом году затяжку. И точно: покрывшиеся клейким лаком тополиные почки поблекли, и ворохнувшаяся было полная вольных сил земля опять задубела. Господствующий ветер из «гнилого угла» приносил не тепло, а холодный, продирающий до костей косохлест и слякоть. А когда не было дождя, легкий морозец стеклил лужи, хрупко потрескивающие под каблуками. Казалось, промозглая, удручающая погода будет стоять вечно, как и фонтан Венеры, выбрасывающий с буранным ревом я свистом неисчислимые кубометры газа. Кучерявый шпиль его в лунном свете переливался серебряной пылью.
Гибельное место. Ни журавль вблизи не курлыкает, ни утиная стая не пролетит: тянутся все стороной на раздольные волжские поймы.
Лишь спустя недели две погожим мартовским днем Карцев сказал наконец долгожданное «стоп». По расчетам топографа, между наклонной и фонтанирующей скважинами осталось несколько метров. Суровая зима не принесла буровикам новых неприятностей. Дойдя до указанной Середавиным опасной зоны газопроницаемых песков, Карцев и Бек укрепили окважины обсадными трубами и сделали надежную цементную изоляцию. Теперь предстояла работа, которую можно сравнить отдаленно с действиями бестолковой медсестры: ее заставили взять кровь из вены больного, а специалистка тычет–тычет иглой шприца — точно в «кошки–мышки» играет с юркой веной, а попасть не попадет.
Новые приемы работы напомнили Карцеву один смешной случай. Как‑то в его полку был объявлен медицинский осмотр летного состава. Накануне Карцев отмечал день рождения товарища и довольно крепко подвыпил. Врач заставил его для проверки точности глазомера попасть десять раз острием карандаша в одну точку. То‑то хохота было, когда «точку» едва прикрыли спичечной коробкой…
. Сейчас такой «точкой» являлась фонтанирующая скважина, а острием — турбобур. Опустят в забой, пробурят метров десять цементной пробки в направлении фонтанирующей скважины, не попадут и тащат инструмент наверх. Заливочный агрегат заглушает пробуренную дыру порцией цемента, а бурильщики тем часом предаются длиннейшему перекуру с «добором», ждут, пока затвердеет пробка.
На следующие сутки все повторялось сызнова: бурильщик поворачивал на зубок отклонитель турбобура, опускал инструмент в скважину и бурил короткие и трудные метры.
У Бека те же действия в тех же картинах. Рабочие бригады Карцева то и дело наведывались к соседу, ревниво поглядывая и вынюхивая, не попал ли тот, не дай бог, раньше их! Нетерпеливый Шалонов крякал от до–сады и принимался въедливо изводить своего помощника Маркела историями о всяческих бедах, которые непременно поразят вахту из‑за его нерасторопности.
Середавин к тому времени поправился. Правда, рука н нога потеряли прежнюю силу и левый глаз стал косить —в общем, болезнь заметно изменила его внешность. Но разве сравнишь это с теми разительными изменениями, которые произошли в характере его и в поведении! Еще раз аукнулась ему судьба: на буровую его не послали, назначили мастером–наставником консультировать все бригады конторы, и стал он нажимать и требовать так, что старое слетело с него, как труха, сдунутая свежим степняком.
Знакомая кобыла Кукуруза опять перешла в его личное распоряжение. Не расставаясь с палкой, наставник ковылял по буровым, появляясь внезапно и неизвестно откуда в местах, где его менее всего ожидали. Казалось, ничто не могло укрыться от бдительного глаза дошлого наставника. Его стали побаиваться больше, чем самого директора. За короткое время знаменитый ловкач и деляга превратился в настоящую грозу. В грозу, ко вместе с тем и верную надежду мастеров. Его советы и подсказки — всегда неожиданные и своеобразные — изумляли мудрой простотой, которая обычно приходит вместе с накоплением глубоких практических званий.
Среди степных ветров лицо Середавина утратило больничную бледность и сделалось похожим на циферблат самых древних часов, что висели у него посреди стены на самом почетном месте.
Чаще всего Середавина видели в бригаде Карцева — то колдующим возле наклонной скважины, то спорящим с топографом. Хвалынский, встречая его на аварийной буровой, спрашивал одно и то же:
— Ну как, старая гвардия, попадете в «яблочко» или за «молоком» пошлете турбобур?
— Смотря что считать «яблочком», — отвечал наставник уклончиво.
— Съездили б вы лучше на курорт, Петр Матвеич.
— За мной должок, Петр Павлович… Уж вытолкаете на пенсию, тогда постоянно пропишусь на курортах…
— Вот вы опять за свое! С вашей хворобой шутить нельзя.
— Ничего, кто не утонул, того не повесят…
— Я же вижу, как трудно вам передвигаться!
— А Кукуруза? Я использую кобылу.
— Он использует кобылу! —хохотали бурильщики.
Однажды вахта Шалонова закусывала в будке горячей картошкой с солеными помидорами, добытыми предприимчивым бурильщиком у своей симпатии, восемнадцатилетней дочки председателя Кирюшкинского колхоза. В центре стола, как обычно, возвышался видавший виды алюминиевый чайник, испещренный фамилиями бывших мастеров. Крупнее других поблескивала свеженацарапанная надпись: «Середавин — шевели мозгой!»
— Ах, и что за вкуснятина! — восклицал с восторгом Маркел, высасывая сочный красный помидор.
— Известно, губа у тебя не дура.
— Маловато. Еще бы парочку.
— Не надейся и не жди. И вообще, не помидорами, а тухлой капустой положено кормить таких работничков! Топчемся на одном месте, как… — роптал Шалонов, отправляя в рот последнюю картофелину.
Маркел посмотрел задумчиво на оставшуюся от помидора кожуру, вздохнул, затем и ее отправил в рот. Наблюдавший за ним искоса Шалонов несказанно возмутился, схватил в горсть картофельной шелухи, сунул ему под нос.
— На, лопай уж все, прорва непотребная! — шмякнул он очистками об пол, плюнул и, сдернув с гвоздя куртку, приказал: — Убери мне помещение, чтоб сияло! Культбудка это или свинюшник? Попривыкали… Валюх здесь нет, чтобы подметать за вами. Давай–давай, без пререканий! — пресек он попытку сопротивления со стороны Маркела и вышел на двор. За ним потянулись остальные. Маркел, вздыхая, выгреб за дверь кучу мусора, отправился следом.
С полудня ветер наволок на степь толстый слой серого тумана и, как бульдозерист в снегу, не рассчитавший мощи машины, сам же в нем увяз и выдохся.
Карцев приехал из Нефтедольска с технического совещания, заглянул на вышку к Шалонову и пошел отдохнуть в будку. Сунул под голову ватник, лег на жесткой лавке возле батареи отопления и уставился на репродукцию суриковской «Боярыни Морозовой*, ви–севшую напротив. Уж который раз смотрел он и никак не мог сообразить, кого из знакомых напоминает ему тот мужчина с корзинкой, что стоит на картине позади юродивого. Особенно лицо и глаза. Казалось, вот только что видел где‑то эти живые глаза! Не сообразив и на этот раз, Карцев задремал, но не прошло и получаса, как стукнула дверь и в будку влетел Шалонов. Потирая руки, крикнул с веселым азартом:
— А глинка‑то у нас запу–зы–ри–лась!
— Да ну?! — вскочил с лавки Карцев.
Через минуту он был на месте. Посмотрел, приказал чуть приподнять инструмент, утяжелить раствор и промывать скважину, пока не прекратится газопроявление.
— Кажется, попали, — сказал с улыбкой он столпившимся рабочим. — Пойду звонить в контору.
Диспетчер передал, что директор со своим штатом немедленно выезжает на буровую. Карцев не удержался, чтоб не позвонить Беку, спросил:
— Ну как вы там, Иваныч, вкалываете?
— Вкалываем, раз вкололи в ствол.
— Кто ж это успел вам сказать? — удивился Карцев такой оперативности.
— Сам вижу, что попал.
— Что вы там лопочете, Генрих Иваныч? Я говорю: я попал! То есть Шалонов нащупал фонтанирующую.
— Не знаю, не знаю, кого щупает твой Шалонов.., Я говорю тебе о моем турбобуре.
— Неужто и вы?
— Что значит — и вы? — оскорбился Бек.
— Вот здорово! Значит, можно вас поздравить?
— Пожалуйста! Это мы принимаем.
Карцев поспешил на вышку сообщить рабочим выдающуюся новость. Шалонов сморщился:
— Черт знает что! Это же просто позорище! Начали бурить раньше, а оказалось… — махнул Шалонов рукой с совершенно убитым видом.
— Не будь тщеславным, Ванюша, — посоветовал миролюбиво Карцев, а Маркел, торчащий жердью у манометра, «утешил»:
— А может, мы и не попали?.. Давление в скважине не растет.
— Заткни свою прокопченную глотку, нытик паршивый! — вскинулся на него Шалонов.
В суматохе никто не заметил, как возле вышки появился «кукурузный экипаж» наставника. Середавин взошел на помост и по праздничным, возбужденным лицам рабочих понял, что произошло. Прищурив один глаз, секунду смотрел он враждебно на ревущий фонтан и вдруг — рабочие были буквально ошеломлены! — улыбнулся. Середавин улыбался! Это казалось столь невероятным, что Шалонов даже поперхнулся, сообщая о давлении в наклонной.
— Опусти инструмент и пройди еще немного, раз не устраивает Маркела Алмазова давление, — оказал наставник как бы в шутку, но по глазам его видно было, что он вовсе не шутит, что ему не менее остальных хочется завершить поистине хирургический прокол скважины, да к тому же втемную. Какой мастер не мечтает показать наивысший класс бурения!
Карцев заколебался на секунду, помня прежнего Середавина. Но ведь хирургический прокол! Кому еще выпадет такой случай.
Показав Маркелу на штурвал превентера, — закрыть, если вдруг начнется сильное газопроявление, — Карцев сел за пульт. Рабочие отошли, уставились на индикатор веса. Каждому хотелось заметить момент, когда долото войдет в фонтанирующую скважину. Стрелка прибора пошла вверх, показывая растущую нагрузку на долото. Середавин дернул поспешно за рукав Карцева, подмигнул многозначительно: глянь, мол, назад. Карцев снял с турбобура нагрузку, обернулся: к вышке шествовала большая группа специалистов во главе с самим начальником объединения.
Рабочие тоже повернулись с любопытством в сторону высокого начальства, расступились, пропуская. Поздоровались, переглядываясь между собой. Все чувствовали себя примерно так, как, скажем, солдаты гарнизона где‑нибудь на краю света, увидавшие вдруг в своей казарме маршала…
Начальники после осмотра скважины Карцева и Бека, посовещавшись, решили не испытывать больше судьбу и дальнейшее бурение прекратить. Трубы поднять, а в забой опустить шпуровые торпеды и сразу после взрыва давить фонтан через обе наклонные цементным раствором и водой. Середавин и Карцев развели в досаде руками: увы, классный прокол не состоялся.
Счастливая подсказка Саши Деминой избавила от другой большой работы — прокладки двадцатипятикилометрового водопровода: воду пустили по одной «нитке» магистрального газопровода и припасли в достаточном количестве. Запруженная глубокая балка рядом с буровой превратилась в настоящее озеро. Хотя весна была сонливая, недружная, снег все же растаял, и перенасыщенная земля тоже прибавила к запасам буровиков толику своей влаги.
Всю ночь и утро следующего дня к Венере подтягивали нужную технику. Было туманно, сыро, но к полудню все же проклюнуло скупое солнце, и водоплавающая дичь, задержавшаяся с перелетом на север, зароилась с шумом над Кирюшкой. Даже общипанные сороки, что стрекотали приплясывая всю зиму возле будки, исчезли в раскисшей, унылой дали.
Народа собралось на буровой, как на праздник. Работники спецслужбы треста привезли торпеды, подключили провода к машине. Заряды легли на дно наклонных скважин, где‑то в десятках сантиметров. от фонтанирующей. Буровики навинтили заливочные головки, от них к огромным язам потянулась паутина труб. Наступил решающий момент.
Хвалынский встал на возвышение, чтоб его видели заливщики с обеих наклонных, в руке платок. После включения подрывной машинки взмах платка будет сигналом для закачки раствора.
Карцеву сродни волнение и переживания, которые испытывал Хвалынский. Сейчас он опустит платок. Удача или поражение?
Что‑то придавало Карцеву уверенности: то ли обостренная интуиция, толи инженерный расчет, то ли еще что‑то посильнее, чему мы подчиняемся, когда вопрос ставится ясно и бескомпромиссно — «быть или не быть».
Резко опустилась рука Хвалынского, и язы тут же задымили выхлопами. Было заметно издали, как они раскачиваются от напряжения, вдавливая в глубь недр раствор цемента. Переплетения труб ходили ходуном, терлись друг о друга, глухо позванивали. Кругом них — запретная зона, никому подходить не разрешается. Случись, лопнет труба — струей жидкости, как раскаленным прутом, прорежет человека насквозь.
Хвапынский не спускал глаз с фонтана. Машинально пошарил рукой в карданах, вынул портсигар, открыл. Там одна–единственная папироса. Что ж… Зажал в пальнах и вдруг застыл, чуть приоткрыв рот.
Ставший привычным, как собственные руки, чуть изогнутый ветром в вышине светло–фиолетовый клинок газа стал на глазах терять прозрачность, становился мутным. Наверху у него появился пенный султан.
«Наша взяла!» — хотелось закричать Хвалынскому, но он понимал, что мутный султан — только начало, что до победы еще ого–го! У фонтана огромная мощь, и пока он захлебнется, немало сил придется отдать.
Сосредоточенный, чуть побледневший, Хвалынский спустился с пригорка, таща прилипшую к сапогам густую грязь, повернул к толпе. Ему было явно не по себе без людей.
Карцев поглядывал то на фонтан, то на свою бригаду, собравшуюся кучкой в сторонке.
«Летчики перед ответственным полетом, и только! Глаза прищурены, обветренные лица, черт побери!»
Вдруг все зашевелились. Вместе с гигантским столбом газа скважина стала извергать серые сгустки чего‑то. Они шлепались неподалеку от фонтана.
Цемент?
Карцев, машинально перебиравший на связке ключи, как четки, стиснул их с такой яростью, словно ощутил под пальцами тугую газовую струю и хотел руками своими задавить ее.
Двигатели язов выли от натуги. Качали час, другой, третий… Манометры показывали расчетное давление. Однако прошли еще сутки, прежде чем фонтан дрогнул. Воды в хранилище оставалось на дне — все проглотила и отрыгнула скважина, заливая территорию жидкой бурой грязью. Но уже было видно: фонтан агонизирует, изнемогает. Теперь он походил на непрогретый примус; то выбросит чадно керосина, то зашипит пламенем…
Во время длиннейших перекуров буровики настороженно прислушивались к шуму фонтана, и в минуты, когда он становился глуше, Карцев ошущал радостный холодок на сердце. Даже самые заядлые скептики не сомневались больше в удачном завершении долгих и тяжелых трудов.
Длинное лицо Хвалынского стало улыбчивым, словно помолодевшим от гордости, и даже привычная сутуловатость пропала.
А смерч газа слабел, исчезал на глазах. Впервые за полгода вернулся на этот островок мир и покой. Мнимый полк ревущих реактивных самолетов наконец улетел. Даже не верилось, что можно разговаривать, не крича изо всех сил друг другу в уши. Тишина. И вдруг: «Ги–и-и… Тью–тью–ю!..» точно посвист суслика над головой — жаворонок. Трепеща серым комочком на одном месте, возвещал он о приходе весны.
Из маслянистой глади болота, где провалилась вышка. там и сям торчали изуродованные металлические конструкции, гнутые трубы, ржавые бочки.
По дорожкам из ближних деревень тянулся народ, набежала ребятня. Заявились из Венеры узнать доподлинно, правда ли, что Степанидин квартирант с десятком подобных себе чумазых парней сумели укроить невиданное смрадное чудовище?
Да, сумели. От него осталась лишь здоровенная лужа поверх глубокой раны в земной тверди.
Пройдет еще неделя, и начнется демонтаж оборудования, но уже сейчас на разведчиков навалилась масса не терпящих отлагательств будничных дел.
Начальник вышкарей Широков со своим бригадиром делали расчеты: опять им тащить вышки за сотню километров. Леонид Нилыч, окруженный механиками и слесарями, намечал очередность ремонта двигателей и насосов, Искра–Дубняцкий, так и не добившись от директора разграничения «функций», прикидывал на глазок, что после этой катавасии подлежит списанию, а что можно еще раз использовать в работе.
Деловой настрой был неожиданно нарушен возникшим стихийно митингом. Ни трибуны, ни красных полотнищ, ни президиума: на подножку трехтонки, окруженной рабочими, взобрался Хвалынский. Постоял чуть, помолчал, морща лоб, словно вспоминая о чем‑то, затем сдернул с головы шапку, проборонил пятерней седую шевелюру, крикнул хрипловато:
— Товарищи разведчики! Многовато мы протоптались на этом месте, но все же перебороли трудности и разделались наконец с чертовой штукой! Начисто! — показал он пальнем в сторону усмиренного фонтана. — Славя богу, никто не спасовал в опасные минуты, и хотя выложились все до основания и хлебнули горького на этом пятачке, зато возмужали и стали опытней. Л главное — коллектив наш окреп, сдружился и закалился в аварийном крещении.
Он говорил еще о дальнейшей разведке месторождения, о будущих изысканиях, о задачах, стоящих перед конторой. Поблагодарив рабочих за труд и старание, Хвалынский вдруг страшно заволновался, глаза его в скружьях коричневых теней стали глубокими и ясными, и в этот момент Карцев внезапно понял, на кого он похож лицом. Конечно же на того мужчину с корзиной, что стоит позади юродивого на картине Сурикова «Боярыня Морозова»!
Запинаясь, теребя в руках шапку, Хвалынский воскликнул растроганно:
— Разведчики! Вы… вы, черт побери, настоящие мужики! Говорю вам без всяких. Эх! — Он махнул рукой, словно устыдившись излишней чувствительности перед людьми, которых чаще поругивал, и слез смущенно с подножки.
Карцев вспомнил, как держал себя директор вчера на совещании с сотрудниками конторы. Он отнюдь не чувствовал себя именинником, с тревогой говорил об отставании по проходке, о том, в какую копеечку обошлась государству история с фонтаном, отчитывал снабженцев, финансистов, механизаторов, буровых мастеров. Нет, о человеке с таким характером не скажешь «батя» либо «душа–папаша», но, оказывается, и его иногда прорывает…
Спустившись с импровизированной трибуны, Хвалынский раскрыл портсигар и щелкнул в досаде крышкой: внутри было пусто.
— Петр Павлович! Берите, Петр Павлович! — потянулись к нему руки с раскрытыми пачками сигарет.
Он взял, прикурил, подумал чуть и бросил демонстративно горящую спичку в ту сторону, где еще недавно буянил горючий газ. Окружающие проследили взглядом за ее полетом и заулыбались. Подумал каждый: «Показал бы ты такой номер недельку назад! .»
Маркел топтался озабоченно у трехтонки, что‑то высматривал, кося подозрительно на водителя. Затем, смекнув, полез в кузов.
Ведро у него, видите ли, стащили, спроворили, прохиндеи, под шумок в самый торжественный момент!
Возникшая на верху машины долговязая, нескладная фигура вызвала веселое оживление.
— Тихо, братцы! Сейчас вам Алмазов речугу толкнет! — крикнул кто‑то дурачась.
Маркел посмотрел сумрачно вниз, достал из кармана некое подобие носового платка и гулко высморкался.
— Правильно! — поддержали его присутствующие. — Прожги сперва свечи и жми!
— Валяй без стеснения, ты ж умеешь!
— Только побыстрей, не чикайся, а то Шалонов начнет петь под гитару!
Маркел, не обращая внимания на подковырки зубоскалов, сосредоточенно рассматривал ведро с отломанной дужкой, сокрушенно покачивал головой. Почесал затылок, показал водителю многообещающий кулак и с расстроенным видом спустился вниз.
Облака на западной стороне стали густеть, над самым горизонтом вспыхнуло вишневое зарево заката, нижний, раскаленный обрез туч отбросил на землю мягкий багрянец, и земля кругом порозовела. Какую‑то минуту на стояках вышек, на стеклах автомашин, на усеянной рябью речке поиграли сполохи и померкли. На дороге, изрытой глубокими рытвинами, ревели, буксуя, заливочные язы, ветерок, пахнущий лежалым снегом, гнал по болоту маслянисто–грязную пену.
Карцев проснулся рано от звона будильника. Вышел умыться во двор. Было тепло. На солнцепеке зазеленела наконец щетинка. Земля, накупавшись до посинения в снеговых водах, обсохла и теперь, наверстывая упущенное, спешила покрыть свою наготу ярким весенним убором. По кудреватой мураве там и сям замерцали цветки одуванчика. Они словно новые литые бубенцы: встряхни — и, кажется, брызнет апрельским пробуждающим звоном.
Карцев, растершись жестким полотенцем, так, что кожа горела, сделал по–быстрому два–три упражнения зарядки и, размахивая руками, прошел двориком на огород. В соседском саду за изгородью вызывающе посмеивался щегол. Невидимый в зарослях сорокопут нашептывал ему в ответ что‑то осуждающе и завистливо, не иначе, отчитывал за чрезмерную жизнерадостность и беззаботный смех.
Среди кустов, прислушиваясь к посвисту птиц, стоял мальчишка — племянник Степаниды. Даже самый изощренный специалист по генеалогии вряд ли разобрался бы в сложной и запутанной сети родственных отношений жителей Венеры, во всех этих свояках, шуряках, сватьях, племяшах, имеющих, в свою очередь, набор братанов, золовок, деверей и зятьев.
Племянник Пашка, которого Карцев увидел в саду, являлся, по утверждению тетки, истинным божьим наказаньем. Не иначе, за какие‑то грехи карает ее судьба такими родственничками. По Степанидиным подсчетам, выходило, что половина напастей, достающихся на ее бедную долю, исходит от этого сорванца. Последним поступком Пашки, окончательно доконавшим Степаниду, явилась дерзкая кража, правда, юридически не доказанная. Но разве это имеет значение? Какой еще проворный, кроме Пашки, смог бы так ловко и незаметно проникнуть в избу и утащить со стены большую фотокарточку квартиранта, на которой тот стоял возле своего истребителя во всей летной амуниции и в гермошлема.
По доносу Степаниды, зять подверг Пашку допросу с пристрастием, и только зря время потратил. Подследственный. призвав в свидетели полдесятка подобных себе отъявленных двоюродных и троюродных братцев, доказал свое абсолютное алиби. Для тетки такие алиби были, как она выражалась, «нуль без палочки» — уж кого–кого, а своих-то племянничков она видела насквозь, и убедить ее в том, что эта бессовестная шайка не врет, не сумел бы ни один адвокат на свете. К тому ж внутреннее убеждение получило вскоре дополнительное подтверждение.
Нюшка — тоже племянница и личный осведомитель Степаниды — конфиденциально сообщила, что не далее как третьего дня Пашка демонстрировал похищенный снимок в школе, причем нахально хвастался, якобы летчик на карточке — его старший братан.
Карцев свистнул через забор, поманил братца–самозванца к себе, но тот не отозвался, стоял, прислонившись плечом к стволу дерева, и грыз со скучающим видом морковку.
Подойди сюда, дело есть! — позвал Карцев еще раз.
Пашка посмотрел на него с подозрением, прикинул на глаз расстояние до изгороди и остался на месте.
— Скажи‑ка мне, приятель, когда зацветает твоя вишня?
— Чего?
Ты что, глухой? Вишня, спрашиваю, когда зацветает?
Мальчик покосился недоверчиво на Карцева и запустил огрызком моркови в петуха, разгребавшего мусор в углу двора.
— Моя — зацветет завтра…
— Вот сопляк! Всыпать тебе за вранье…
— Все бы только всыпали… . — шмыгнул тот обиженно. — А то что вон на окне?
Карцев посмотрел, куда показывал пальцем Пашка. На подоконнике в избе вцднелась банка с ветками зацветающей вишни.
— Ишь ты! — улыбнулся Карцев. — Зачем это тебе?
Пашка кашлянул солидно:
— Агрономический опыт. Гидропонная жидкость — лучшая питательная среда. Человек должен исправлять природу, — указал Пашка поучительно и принялся за следующую морковку.
— М–да, ты, оказывается, брат, настоящий Мичурин… А тут слухи про тебя разные ходят…
Мальчик насупился. Пальцы беспокойно затеребили лацкан куртки. Взглянул исподлобья на улыбающееся лицо Карцева, сказал тихо:
— Я же не насовсем взял вашу карточку… Честное слово!
— Вижу, какое твое честное слово… Да уж ладно, поверю на первый раз. Ведь ты взаймы взял, на время, не так ли?
— Угу…
— Но на время я бы и так дал!
Пашка подумал секунду и, махнув рукой, заявил с глубочайшим убеждением:
— Не дал бы… — Вдруг встрепенулся, спросил: — Хотите, я вам за так отдам гидропонную вишню? Насовсем!
— Ну! А не жалко?
— Не–е-е…
— Так‑то оно так, боюсь только, не случилось бы задержки с исправлением природы…
— Ничего, — заверил «мичуринец». — Скоро я еще гибридизацией займусь. Вот только со временем беда. Запарка у меня вышла, зашиваюсь.
Карцев посочувствовал занятому человеку.
— Что ж, — сказал он, — раз так, тащи свою экспериментальную, мне сгодится.
— А я что говорю? Самый раз сгодится!
Мальчик юркнул в избу, вынес пучок черенков и вместе с банкой сунул в руки Карцеву.
— Дядь Вить, я карточку вашу не испорчу, честное слово! Я только подержу немножко и принесу. Можно?
— Ладно. Только не ври, что я твой брат: все равно узнают правду.
Пашка тяжело вздохнул:
— А вы не скажете тетке Степе?
— За кого ты меня принимаешь?
— Значит, законно?
— Будь спокоен.
Накинув на плечи серую нейлоновую куртку (для жизни по системе «земля — воздух — вода» одевку самую подходящую) и обвернув газетой вишневый букет, Карцев отправился на буровую. Солнце поднялось над горизонтом довольно высоко и по–вешнему припекало спину. Едва приметная просохшая тропинка вела по краю неглубокой лощины, поросшей непролазным шиповником. Справа тянулась пахота, покрытая серой коркой, по ней расхаживали тощие гоачи, тюкая клювами в поисках поживы. Степь проснулась, Карцев мог видеть это воочию, поскольку фонтана, застилавшего свет, больше не было.
Солнечное утро… Бледно–голубое небо… Пегая, подернутая прозрачной дымкой степь. Отяжелевшая от соков, тучная и мягкая, словно материнская грудь, земля гнала и гнала зеленя.
Карцев шагал и чувствовал глубоко внутри, около сердца, необъяснимое облегчающее волнение, чувствовал и думал о чем‑то.
Отмахав три километра, он вышел к своей наполовину размонтированной буровой. Чтоб не привлекать к себе любопытных глаз, дескать, по какому такому случаю мастер с букетом явился, он приблизился к будке-гостинице с тыльной стороны. Постучал коротко.
— Нельзя! — завизжали изнутри, потом высунулась голова Валюхи. Отросшие за зиму волосы распущены по плечам, лицо совсем не тронуто солнцем и ветром, не то что прошлый год. Взглянула, сделав глаза в пол-лица, сказала:
— Там одеваются, — и захлопнула дверь.
Внутри зашушукались, засмеялись приглушенно, стукнул упавший на пол башмак, скрипнула койка.
Карцев переступил с ноги на ногу. Если б он знал, что здесь Валюха, ни за что бы не торкнулся. Бросить букет и уйти? Но тут дверь опять отворилась, и Валюха, теперь уже покрытая косынкой, кивнула, приглашая войти. Карцев помялся, вытащил из‑за спины пучок зацветающих веток, переложил из руки в руку.
— Неужели мне?! — воскликнула улыбчиво Валюха, веря и не веря.
— Всем… — буркнул Карцев и протиснулся боком в дверь, чтоб не прикоснуться в Валюхе, стоящее? близко.
На койке сидела Саша, необычайно торжественная, положив руки на колени. Глаза, полные сдержанной радости, остановились на вошедшем. Он поздоровался с ней, с геологом Женей, положил букет на стол.
— А со мной, товарищ мастер? — спросила насмешливо Валюха, глядя в сторону. — Позвольте и мне, недостойной, подержаться за вашу мужественную ручку.
Карцев не успел придумать в ответ ничего подходящего, только слегка взглянул на Валюху. Геолог Жечя тоже посмотрела на нее, засмеялась:
— Ну и язычок у тебя…
Карцев повернулся к Валюхе, осторожно, словно стесняясь, взял ее руку в свои ладони, встряхнул дважды. Валюха суетливо и как‑то беспокойно отняла вздрогнувшую руку, немигающие безрадостные глаза ее затуманились такой глубокой тоской, что Карцев сжался, пораженный и взволнованный. Знойный запах белой сирени, острое ощущение близости… «Ох, Валюха, что ж ты… — подумал растерянно и тут же, озлясь на себя: — Да ну ее к черту вместе с «Белой сиренью»! Не к ней пришел — к Саше». Воскликнул беззвучно и почему‑то пожалел самого себя. Взглянул в окошко и прижмурил глаза, до того там было солнечно, до того прекрасно!
Все это тянулось какие‑то секунды. Саша, не обращая ни на кого внимания, поднялась с койки, схватила зацветающие веточки, прижала осторожно к горящей щеке.
— Откуда они? — спросила она, блаженно щурясь, вдыхая едва уловимый, милый ее сердцу аромат.
— Ранние мичуринские. Чего здесь удивительного? — сказал Карцев с нарочитым безразличием.
Усмешка скользнула по губам Валюхи:
— Как чего удивительного? Кругом такие кавалеры — лопуха среди лета не поднесут, не то что… А тут такое внимание!
— Это из Ташкента? — спросила Саша, взглянув коротко и пристально на Карцева. В уголках ее губ что‑то вздрагивало. На лице Карцева мелькнула легкая досада, он понял: Саша восприняла цветы, как намек на то, о чем знают только они двое. Так отчего ж досада? Молвил с иронией:
— Из Ташкента не цветы, а вишни уже таскают.
— Скоро и у нас зацветут. Свои. Ах, как красиво будет! Уверяю вас, — пообещала Саша, и опять только они двое знали, что кроется под этими восторженными словами.
Она поставила свою драгоценность на узкий подоконник, и цветки, пронизанные лучами раннего солнца, нежно зарозовели.
— Ну, цветочница… Теперь спать с ними будет… — сказала Валюха ворчливо. Саша не ответила, только улыбнулась загадочно.
Карцев кивнул всем, вышел.
Далекий сизый горизонт морщился волнами в знойном мареве, будто бесконечные мехи гармонии. Было непривычно тихо. В тусклом небе неумолчно залива–лясь жаворонки, то пикируя до самой земли, то ракетой взмывая ввысь.
Возле будки Карцева ожидал ранний гость — председатель Кирюшкинского колхоза Максим Терентьевич Киян, отец той самой восемнадцатилетней Раи, что снабжала тайком Шалонова отменными помидорами. Последние дни председатель что‑то слишком уж зачастил на буровую.
— Вынюхивает чего‑то себе на поживу, — шепнул как‑то бдительный Маркел, но Карцев пропустил его слова мимо ушей. — Точно говорю. Не зря он здесь кантуется, — уточнил Маркел. — Тут дело нечисто… Шалонов ухлестывает за Кияновой дочкой, а Киян пасется на бурилке. Как это понимать?
Карцев пообещал разобраться, но потом в хлопотах позабыл. Киян несколько дней не появлялся, а затем приехал на грузовике с прицепом и предъявил оформленные документы на получение полутора километров списанных труб.
— Как это вы умудрились обработать нашего директора? — удивился Карцев.
— Что директор! Директоров у нас много… Не впервой. Вот Дубняцкий ваш Искра — это таки жмот из жмотов! Вцепился в негодные трубы, как репей в собачий хвост! Для него главнее план сдачи металлолома выполнить, чем помочь бедствующему колхозу. А еще воевал, без руки остался! Моряк называется… — пожаловался председатель «бедствующего» колхоза.
Откуда Киян получил столь исчерпывающие сведения о наличии на буровой «вторичного сырья», можно было догадаться по той энергии и расторопности, с какими шалоновокая вахта нагружала колхозные машины трубами.
— Вы что же, водопровод в избы тянуть хотите? — поинтересовался Карцев.
— Ну да! Водопровод! Этак бабы вконец зажиреют и мух гонять не станут. У колодца самое место им душу отводить, а проведешь трубы под кровать, будут от нечего делать на мужиков своих кидаться. Со свету сживут, — отшутился Киян и пояснил: — Сад у нас порядочный, но на пригорке, на семи ветрах, полива требует. Теперь вот разжился у вас трубами — буду спать спокойно.
Киян увез свою добычу на днях, а сегодня опять заявился, не иначе как решил еще чем‑нибудь поживиться за чужой счет. Лиха беда начало!
Увидав приближающегося мастера, председатель двинулся навстречу. Сказал, поздоровавшись:
— Заскочил на минутку, Виктор Сергеич, пригласить вас на рыбалку девятого мая. У нас в колхозе несколько фронтовиков бывших, так мы каждый год вместе отмечаем День Победы по–фронтовому. Решили вас пригласить в нашу кают–компанию…
Карцев посмотрел на него несколько озадаченный, сказал, замявшись:
— За приглашение спасибо, только я, к сожалению, не ветеран.
— Ну, к сожалению или не к сожалению — это еще вопрос… Ветеранов мы пригласили само собой. Кожаков, Бек, Искра–Дубняцкий, хотя и жмот он, каких свет не видал. И от молодежи вашей будет представитель — Ваня Шалонов. Все вы нам крепко помогли.
Киян попрощался и, уезжая, взял зачем‑то с собой Сашу, а Карцев долго ходил по буровой задумчивый. Сегодня обычный рабочий день, ничего особого, кажется, не случилось, и все же появилась какая‑то новизна. Из головы не выходило утреннее посещение вагончика-гостиницы, откровенная довольная улыбка Саши и огромные Валюхины глазищи, полные накопившейся тоски. Всякие способы перепробовал Карцев, но так и не смог стать равнодушным к Валюхе. Изо всех сил старался возненавидеть ее, но успеха так и не достиг.
«Что же делать?» — думал он. Не давало ему памятное прошлое никакого спуску, но он не хотел признаться, что потерпел поражение, что не в силах отказаться от радостной тяжести, которую нес в себе уже долгое время. Карцев ходил и думал, и от этих раздумий самому делалось тоскливо. Размышляя, он забрался в такие дебри, что под конец сам над собой расхохотался. Этим и завершился приступ пессимистического настроения. На смену возникла лихорадочная жажда деятельности. Работа отвлекала от мрачных мыслей, в ней было спасение, и Карцев принялся работать со всей вахтой, занимаясь явно не своим делом, чем еще больше раздражал Шалонова, ибо тот заподозрил, что мастер почему‑то перестал ему доверять.
Во второй половине дня появился Середавин. Он был тоже не в духе, и через пять минут два мастера схлестнулись из‑за какой‑то оснастки то ли приспособления и спорили битый час. Затем, мирно перекусив, залезли в двуколку, влекомую Кукурузой, и отправились за десять километров на строящуюся буровую выяснять истину на месте.
Солнце поднялось к зениту, и светлая лазурь неба подернулась сизой дымкой. Справа блеснула и пропала речка, с левой стороны по изволоку встряхивала на ветру гривами сочная озимь. Машина Кожакова бежала полевой дорогой, кренясь и поскрипывая на ухабах. Упругий встречный поток воздуха, насыщенный ароматами трав, врывался под вылинявший тент кузова, шуршал в ушах.
Рядом с сидевшим за рулем Леонидом Нилычем клевал носом подоспевший Искра–Дубняцкий. Он, как и хозяин машины, нарядился в выходной костюм и повесил ордена и медали. Позади сидел Бек — тоже при всем параде; по бокам от него скромно покачивались Карцев и Шалонов, а в ногах у них трясся небритый Маркел. Он напросился в последнюю минуту, поклявшись, что будет тащить бредень по самой глубокой воде забредающим. Он, знаете ли, давно мечтал порыбачить, поскольку ужасно обожает жареных окуньков.
— Ладно, садись, — сказал Кожаков, снисходя к его слабости, но сидящие в кузове и не подумали подвинуться, чтобы дать ему место. Бек заявил, что не намерен из‑за него мять свой парадный костюм, потеснить же Карцева или Шалонова не позволяла Маркел у субординация. Так и пришлось заядлому рыбаку вместо мягкого сиденья трястись на железном днище «газа», согнувшись в три погибели, да еще терпеть на ляжках своих острые каблуки шалоновских полуботинок.
Рыбаки очень хорошо были осведомлены о фауне всех протекающих в округе рек. Знали, что главным достоянием Кирюшки является зеленая жаба, в Пожненке также преобладает жаба, но только черная. «Мимикрия!» — с ученым видом объяснил Шалонов странное различие в окраске кожи земноводных одного рода.
__ Брось загибать! Откуда в наших местах взялась мимикрия? Замазюкались нефтью, оттого и черные, — внес ясность Маркел.
Шалонов словно того и ждал. Ехать по пустынным местам, когда ничто не привлекает взгляда, кроме бесконечных далей, скучно, и он от нечего делать принялся донимать Маркела рассказом о какой‑то экспедиции, которая якобы тщетно пыталась извлечь хотя бы одну захудалую рыбешку из здешних рек в радиусе пятисот километров. Речь Шалонова сводилась к тому, что настоящая поездка для Маркела абсолютно бесперспективна, и напрасно он задается вкусить жареных окуньков. То ли дело рыбные промыслы на Каспии!
Шалонов, как сейчас помнит, колошматил белугу прямо с берега палкой. Окуней там никто и за рыбу не считает, а ежели какой запутается в сети, его просто выбрасывают.
— Ври, ври! — поглядывал на него Маркел насмешливо. — Меня этим не заведешь.
И все же на какой‑то момент он потерял бдительность. Предаваясь мечтам о рыбалке, спросил озабоченно:
— А как насчет сетей? Бредень какой: простой или капроновый?
Для Шалонова — не вопрос — находка. Он тут же приступил к описанию невиданных снастей, нажимая первым делом на какую‑то сухумско–вьетнамскую накидуху, которой ловят рыбу в дельте реки Меконг.
— Шиш тебе, наша хитрая рыба полезет в та..ую сеть! — буркнул Маркел недоверчиво.
— Слушай, небритая личность, тебет известен основной закон естества?
— Законов много, всех не упомнишь…
— Эх, чему только в школах вас учили! Закон стадности слышал? Так вот заруби себе: ни человек, ни тварь, ни насекомое не могут жить в одиночку, понял?
— Ну и что?
— На этом принципе и создана сухумско–вьетнамская накидуха. Когда ее бросают, она раскрывается, как зонтик, и все грузила шлепают о поверхность воды. В этом вся соль.
— В чем?
— Тьфу! Да в том, что акулы, по стадному инстинкту, не прыскают кто куда, а в кучу, то есть в сеть! Шурупишь?
— Ври… Где ты видал у нас акул?
— Не знаю, не знаю… Мое дело рассказать.
Кожаков посмеивался, оглядываясь назад, Бек пожимал плечом и бормотал время от времени немецкие ругательства, что явилось признаком отличного настроения, а Карцев, слушая одним ухом шалоновский вздор, смотрел в степь.
Чуть холмистая задумчивая равнина, синие мачты-раскоряки электропередач, солнечная пыль в лепестках цветущей по обочинам дороги пастушьей сумки…
Проселок метался под колесами машины, то сворачивая вдруг круто в сторону, то выпрямляясь, уходя в бледное, будто солью посыпанное небо, и тогда оно казалось совсем близко.
Киян заметил приближение гостей с веранды своего дома, вышел на крыльцо, пригласил зайти прохладиться с дороги ядреным кваском, а точнее, запить кваском чарку–другую, пока суд да дело…
— Имейте в виду, Максим Терентьевич, этот чревоугодник, — показал Шалонов на Маркела, — выдающийся по жареным окунькам. Он прибыл, главным образом, чтобы дать сеанс показательного лова в Кирюшке.
— В Кирюшке? — засмеялся Киян. — Что же, на здоровье! Кому еше, как не вам, фронтовикам, любить нефтяную уху…
После короткого отдыха отправились дальше. Киян надел черный морской пиджак в галунах и с орденами, залез в свой «газик» и, оставляя позади рыжий пух пыли, понесся впереди гостей к собственному, как он выразился, морю.
Морем его оказался довольно широкий пруд в балке возле вишневого сада. На берегу виднелись трехтонка, две палатки. Мелькали цветастые платья женщин, майки мужчин, курили дымом. В противне, устроенном на камнях, томились в сметане караси, рядом над лопотавшим пламенем свисала с треноги здоровенная кастрюля с окуневой ухой.
— Маркел, пиши завещание, ибо здесь ты и падешь жертвой собственного обжорства, — изрек пророчески Шалонов, прищелкнув языком. Маркел нюхнул воздух и расплылся в молчаливой блаженной улыбке на все тридцать два зуба.
На траве по расстеленному брезенту — скатерти.
Женщины уставляли их посудой, бутылками, закусками. Киян помахал своим рыбакам, и те, одеваясь, стали преображаться на глазах. Когда они подошли к гостям, на пиджаках у всех густо блестело. Сели за «стол» почему‑то одни мужчины, женщины стояли в сторонке и смотрели. Карцев переглянулся с Кожаковым — что это, мол, ритуал какой‑то?
Первую выпили, как должно, за победу, вторую — за товарищей по оружию, которых уже нет, а дальше пошли тосты за все рода войск, за мощь Вооруженных Сил.
Пировали уже другой час, а женщины все стоят поодаль и лузгают семечки. Лишь разнаряженная дочка Кияна Рая вертелась рядом, но и той, видно, не терпелось улизнуть куда‑то. Когда с ухой было покончено, а от карасей остались только хребты, Рая с Шалоновым тут же исчезли. Отправились «сушить сети», как пояснили они ухмыльнувшимся товарищам.
— Сосватать? — подмигнул Леонид Нилыч на удалявшуюся пару Кияну. — А что? — Парень стоящий. В работе лют, а на язык еще лютее. Мастер — поискать!
— У вас все мастера… — отозвался Киян неопределенно и, вздохнув, налил стаканы.
Выпили, заговорили о былых ратных делах. Тут и женщины подвинулись к «столу», присели рядом на траве и тоже налили по рюмочке.
Киян, лохматя цыганскую шевелюру, сказал:
— Есть предложение, товарищи. Если наша команда и гости не против, пусть сегодня, в самый большой для нас праздник, каждый расскажет наипамятнейший случай из своей боевой жизни. Не обязательно, что наши бьют, наших — нет, а такой, что не изгладится из головы никогда. Среди нас моряки, летчики, танкисты, пушкари и даже один черт знает как уцелевший подданный «царицы полей»… Думаю, найдется у каждого что‑то.
— Хорошая мысль, а кому начинать?
— По жребию, в порядке очереди!
— Давайте без жребиев как‑нибудь… Не в футбол играем, — подал голос скуластый подданный «царицы яслей».
— Начнем, Генрих Иваныч, с вас, — сказал Киян. »
— Я без очереди не лезу.
— Нет–нет! Гостям предпочтенье. И по алфавиту подходяще: фамилия на «Б».
— Морока мне с этой «бековой» фамилией… Ведь воевал‑то под другой, под чужой фамилией, — почесал Бек рыжую голову.
— Вот и расскажи, как присвоил чужую… — засмеялся Леонид Нилыч.
— Ну с этого… гм… с этого, пожалуй, ничего не выдуешь, если на то пошло. Впрочем, судите сами. Расскажу.
Перед войной я тоже был, так оказать, подданным «царицы полей», командовал взводом в звании лейтенанта. Первый выстрел произвел в конце июня в Белоруссии, а потом неудача — шарахнули нас крепко. За какие‑то сутки фашистская танковая группа так проредила наш полк, что личного состава осталось раз-два, и обчелся. Полег весь штаб, сейф с секретными документами в болоте утопили, иначе бы достался врагу, а полковое знамя у бойцов из рук в руки стало переходить. К концу дня от части одно название осталось…
Палили по нас со всех сторон, полное окружение. Не знаю, что стал бы делать я, комвзвода, если б дали мне полнокровный полк, но с оставшейся полуротой решил: дождемся темноты, а там «ура» — в рукопашную на прорыв.
Но фашисты перехитрили, не стали ждать ночи, пошли на нас засветло. Отбивались мы как могли, стояли до последнего. Гранаты, ножи в ход пустили.
Вижу, упал солдат, в руках знамя полковое, пробитое осколками. Я подхватил его, крикнул не помня себя: «За мной! Вперед за Родину!»
Может, не поверите, но клянусь вам — факт: как только почувствовал в руках древко знамени, у меня словно сил прибавилось, и соображение стало острее.
И не только у меня: боевой изодранный стяг зажигал, привлекал к себе бойцов. Бежали, стреляли, кричали, ругались, страшно, остервенело. Последний раз в жизни.
Почувствовал я —ногу мою будто обожгло. Скользко стало в сапоге. Запахло кровью. Упал — и сразу все затянулось красным. Показалось: кровью глаза залило. Провел рукой — нет, знамя накрыло меня с головой. И в ту же секунду чья‑то рука вырвала его. Слава богу — красноармеец. А тут мина разорвалась рядом — убил. а его и мне всадила в раненую ногу еще осколок, залепила глаза чужой кровью. Ухнул, как в колодец. Темно. Очнулся — в ушах звон. Гляжу — картофельное поле, ботва высокая. Поодаль деревня, за ней лес. Речушка блестит от закатного солнца. Отлично все вижу и соображаю. Удивительно, до чего делаешься умным и наблюдательным после того, как выскочишь из боя! Верно?
Вдали где‑то еще постреливали, а вокруг меня — тихо. Неужели всех перебили? Ужас охватил меня. Что делать? Пополз. То есть казалось, что полз, а на самом деле лежал на одном месте, едва шевелясь. Нога онемела, от боли тошнило.
Наступили сумерки, затем ночь. Страшно пить хотелось. Так хотелось, что… Эх! «Нужно, — думаю, — остановить кровь, иначе — амба». А как? Вспомнил: перочинный ножик в кармане. Достал, разрезал осторожно голенище… Мамочка! Как хлынет! Перетянул поскорей ремешком от планшета повыше раны.
Не закончил возиться с ногой, как слышу окрик на моем языке, с баварским этаким диалектом:
«Кто здесь?»
Я припал к земле, не дышу. Прошло с полминуты — и другой голос:
«Видать, русский какой‑то не сдох еще».
«Сволочь, — думаю. — Самому б тебе сдохнуть!»
В небе — отблески пожара, и мне снизу хорошо видны две согнутые фигуры: точь–в-точь два стервятника шныряют среди убитых, наклоняются, обшаривают. Меня в холодный пот кинуло — мародеры! Обнаружат сейчас, а в пистолете ни единого патрона.
А они опять переговариваются:
«Здесь ничем не поживишься, одни солдаты. У них в карманах сквозняк. Пойдем».
То ли от страха, как бы наши не нагрянули, то ли жутко стало среди трупов, ушли.
Где‑то далеко все еще слышалась стрельба — отголоски, что ли, недавнего боя. Помалу зарево пожара потускнело, над головой проступили звезды. У меня зуб на зуб не попадал, середина лета, а я мерз, как шенок на морозе.
Вдруг слышу стон:
«Люди! Братцы! Есть ли кто ш–шивой?»
Я тихонько отозвался, назвал себя.
«Товарищ командир, испить бы мне, помираю…» — заныл раненый.
«Эх, друг, — говорю, — я сам такой…»
Все же поднатужился, попробовал перевернуться на живот, да неудачно, и ткнулся носом в землю.
Раненый красноармеец, видать, обрадовался, что не один в поле, снова застонал:
«Мош–шеньки нет терпеть… Капельку бы…»
«Эх, ты, — думаю, — бедолага. Мое положение не лучше твоего. Если за ночь не помру, то замучают утром. Чего жДать от фашистов советскому командиру, немцу, да еще коммунисту! А помирать неохота. Ух, неохота!
И вдруг мне пришла в голову штука.
Стащил гимнастерку с убитого, что лежал в головах, напялил на себя, а свою с документами стал зарывать в землю. Под руку попали совсем еще мелкие клубни картошки. Стал жевать, высасывать сок. Мерзость.
Позвал тихонько раненого: «Грызи, говорю, товарищ, картошку, помогает». А он мне шепеляво: «Нешем… Жубы выбиты».
Приближался рассвет. Я уже поставил на себе крест, приготовился принять смерть. Вдруг — шаги. Опять какой‑то высокий шастал среди трупов, наклонялся, поднимал что‑то, совал за пояс. Медленно приближался ко мне. На плече — три автомата, за поясом натыканы гранаты. Неожиданно попал куда‑то ногой, приглушенно ругнулся: «Тьфу, туды твою…»
Эх, братцы! Слаще трелей соловьиных показалась мне в ту минуту матерщина, прекрасней всех песен на свете!
«Дружище!» — вскрикнул я, не помня себя от радости.
«О! Ты живой? Кто ты? — наклонился он надо мной. Лицо широкое, скуластое.
«Бек, — говорю я, — Андрей Иванович». Генрих, по–русски — Андрей.
«О! Так мы с тобой тезки! Я тоже Андрей Иваныч».
«Воды бы глоток, покалечило меня», — попросил я.
Он снял с пояса фляжку, потряс. Тут я вспомнил про другого раненого, сказал:
«Там лежит еще…. Дай ему сначала».
Красноармеец послушался, но скоро вернулся огорченный.
«Помер», — сказал он тихо.
Я пил так, как не пил никогда в жизни. До могилы буду помнить те глотки.
А тезка мой развернул чью‑то скатку, перетащил меня на шинель и поволок к лесу.
Уже совсем рассвело и до опушки было рукой подать, когда по нам открыли огонь. Андрей спрятался за куст, начал отстреливаться из автомата. Потом упал и больше не шелохнулся. Я, где и сила взялась, подполз к нему, расстегнул гимнастерку. Думал — ранило. И вдруг увидел: грудь его была обвернута алым шелком. Знамя! Наше полковое знамя. Я спрятал его себе за пазуху и — помню лишь — шептал как заведенный одно: «Нельзя умирать, нельзя умирать!» Книжку красноармейскую тезки тоже забрал, автомат повесил на шею.
Как оказался в лесу, до сих пор не имею представления. Утром меня подобрали бойцы из нашего рассеянного полка, унесли в густую чащу.
Только к зиме оклемался мало–помалу и остался в глубоком тылу партизанить. Всю войну так и числился под именем Андрея Носова.
Вот и все, пожалуй. Много было всякого за четыре года, но это считаю самым памятным и тяжелым.
Бек закончил, и наступила длинная пауза. Карцев словно новыми глазами посмотрел на своего первого учителя, с которым проработал рядом столько времени, у которого перенимал тонкости бурового мастерства. Затем спросил:
— А что с полковым знаменем?
— В Москву переправили. Через год, когда наладилась связь с партизанским центром. Здесь я уже ни при чем.
— Ни при чем… — как эхо повторил кто‑то из слушавших и вздохнул. А Кожанов, обращаясь к Кияну, сказал:
— Что ж, теперь очередь хозяина?
— Ладно, расскажу и я памятный случай. Памятный, а на самом деле анекдотичный. Было это осенью сорок второго. Я в то время командовал малым тральщиком из тюлькиного, как шутили тогда, флота. Тралить, собственно, особенно* не приходилось — несли дозорную службу, разные вспомогательные задания выполняли и доплавались до того, что немец под Туапсе, а мы в Азовском море болтаемся. Получилась форменная ерунда на постном масле.
Керченский пролив простреливался с двух сторон, над головой фашистские самолеты, топлива в обрез и радиостанция — гроб с музыкой, не пищит. К тому же штормить стало в азовской луже, душа вон! В общем, топи коробку и пробирайся как кто сумеет к сзоим. А не хочешь — жми напропалую через пролив, прорывайся.
Легко сказать: прорывайся! Правда, осадка у нашего «силуэта» была такая, что мин заграждения мы опасались не очень, разве что магнитных, но нелегко отважиться на такой поход. Собрал команду, спрашиваю:
«Рискнем, морячки? Или оставим наш шифр на грунте вместо волнореза?»
«Почему не риокнуть? Риск — благородное дело. Чем он кончится, это другой вопрос…» — сказали рассудительные.
А стопроцентные энтузиасты, крикуны — таких в любом месте встретишь, — конечно, как говорится, «полезли в топку», заорали, что думать тут нечего, что они готовы тотчас погибнуть смертью храбрых и так далее. На них я нуль внимания. Не трусы, но именно у таких при длительном напряжении чаще всего отказывают нервишки. Такого сорта оказался и боцман мой: пойдем на любой риск, если риск будет длиться секунды.
«Неужели, — говорит он, — наш мичман не сумеет провести через пролив шито–крыто? Ведь побережье для него… что собственные карманы!»
Мичман Куликовский был из местных, до войны ходил на рудовозах от Керчи до Мариуполя. Буркнул:
«В нашем положении — лоции грош цена. Маневрировать ночью среди отмелей под огнем береговых батарей гиблое дело. А вообще попробовать стоит Если возможно — сделаем, если невозможно — постараемся сделать. Погода нам на руку, шторм нагнал воды в пролив метра на полтора…»
Я отдал команду: «В поход!»
Ночь выдалась кромешная. Тучи неслись низко, над самой водой, сеял мелкий дождь, по палубе перекатывались волны. Шли задраены наглухо. Куликовский стоял за штурвалом, вел коробку втемную, по чутью, но пролив нашел безошибочно. Оставалось главное: прошмыгнуть незаметно мимо противника.
Команда почти вся была из моряков торгового флота. Парни, промытые водами всех морей и океанов. Каждый понимал: чем позже заметят нас, тем больше шансов проскочить. Пушчонка на борту плевая, вся надежда на маневр, да еще на Николая–угодника, покровителя, как говорят, моряков и пьяниц…
Приключения начались на траверзе Маячного. Поднялась свистопляска — света не взвидели. Пальба, ракеты, разрывы снарядов. По палубе и по бортам — грохот осколков… Ослепило, оглушило, коробка на волнах болтается, как пустая бочка.
В этот момент на мостике появляется боцман: бледный, рот перекошен. Раскинул руки, показывает: вот, дескать, такая пробоина в правом борту, судно заливает. На корме пожар, а рядом отсек с боеприпасами…
«Все? — крикнул я. — Тонем, горим, а вы зачем на судне? Принимайте меры!» А он только глазами хлопает. Вижу — человек не в себе, сломлен, не выдержали нервы. «Не намного же хватило у тебя горючего…» — подумал я, и сам не знаю, какой черт шепнул: бей!
От прямого в скулу боцман отлетел в угол рубки и с полминуты не двигался. Потом медленно встал и подсмотрел на меня с удивлением. И вы знаете? Другой человек встал!
«Тушите пожар, на пробоину заводите пластырь! Об исполнении доложить!» — приказал я. Боцман козырнул и помчался исполнять.
Море вокруг кипело, нас продолжало отчаянно трепать. Судового фельдшера убило, трое раненых лежали без помощи. А ведь это были еще цветики. Из‑за пробоины в борту ход замедлился, и, если мы до рассвета не успеем пробраться к своим, нас с любого паршивого катеришка палками добьют.
Мы с Куликовским балансировали на полусогнутых, круто перекладывали тральщик с борта на борт. Шторм мешал нам, но вместе с тем и помогал. Поймать судно в прицел при такой волне не так‑то просто, а тут, на наше счастье, дождь припустил еще гуще, и нас потеряли.
Пожар на корме был ликвидирован, явился боцман и доложил, что пластырь подвели, помпы работают, судно осадку не увеличивает.
«Все?» —спросил я его.
«Никак нет, товарищ командир!» —сказал он и потупился.
«Что еще?»
«Спасибо вам, товарищ командир. На всю жизнь наука…»
«Не стоит благодарности», — махнул я рукой и приказал позаботиться о раненых и выдать команде по сто граммов.
За Таманью взяли мористей, люди получили передышку.
На другой день, уже на подходе к Туапсе, в бою с «мессером» получили еще одну солидную порцию снарядов в борт и в палубу. Боцман добросовестно сосчитал и доложил, что пробоин ровно дюжина, а маслянистый след за кормой — от топлива, что вытекает из пробитого отсека.
Идти до Поти нечего было и думать, и я повернул на Туапсе. Когда вошли в порт, город как раз бомбили «юнкерсы».
Мы отдали швартовы у пирса. От уровня воды до палубы оставалось еще с полфута. Я, гордый завершенным походом, отправился с докладом. Начальник базы не поверил, что мы пришли с Азовского моря, — дескать, прорваться сквозь Керченский пролив невозможно.
«Пожалуйста, — говорю, — пошлите адъютанта: корабль у пирса».
Адмирал решил удостовериться лично, пошел со мной. Тут‑то и случился анекдот. Когда мы прибыли на мол, я чуть не упал: тральщика не было. Я глазам своим не поверил: вместф моего многострадального корабля из воды торчал только клотик фок–мачты. Утонул, стервец, и где — в полметре от пирса! Моя обшарпанная команда выползла на берег и виновато топталась у причала с узелками в руках.
«Вот теперь я верю, — усмехнулся адмирал угрюмо. — Неоспоримые доказательства, так сказать, налицо. Что же, по законам морской войны вам надлежит быть на дне. Так уж лучше, если это случилось у родного берега…»
Я не выдержал и, смешно признаться, заплакал навзрыд— такая взяла меня досада и злость. Пройти через пекло и утонуть в полуметре от берега. Такое запоминается навсегда.
— Еще бы! — сказал Искра–Дубняцкий.
— Да, мужественные парни морячки, — отозвался Кожаков.
— Мужество — дело привычки, — ответил Киян.
В чем–чем, а в этом Карцев был с ним абсолютно согласен.
Незаметно появившиеся Рая с Шалоновым присели позади всех на травке. Киян посмотрел на них неодобрительно, но в глазах его была не суровость, а скорее доброе понимание.
— Пора, кажется, и того… Столько вам травил про воду, что даже в горле пересохло, — сказал он улыбаясь.
Отхлебнули, кому хотелось, и опять потянулись воспоминания бывалых вояк. Рассказали свои самые памятные фронтовые истории пехотинец и разведчик, десантник Искра–Дубняцкий и артиллерист, летчик–штурмовик Кожаков. Затем женщины принесли котел степного чая и поставили рядом с брезентом.
— Теперь они покажут, как надо чаевничать! — засмеялся Киян.
Карцев чаевничать отказался, выпил кружку холодного кваса и пошел размяться вверх по склону к вишневому саду. Сегодня ветки вишен почти не отличались от Пашкиных гидропонных — все в цвету.
Карцев прошелся вдоль ряда. На земле виднелись глубокие вмятины от копыт: в распутицу забредал скот. Теперь из следов тянулись зеленые былинки. Над половой празднично гудел шмель, направляясь куда‑то по своим делам. Легкое облачко, простреленное насквозь лучами солнца, висело высоко в небе.
Карцев растянулся на траве, и руки его осыпала пыльца — золотистая, как веснушки на носу Кияновой Раи. В воздухе звенели пчелы. Одна, покружившись, села на цветок взять нектар. Вдруг цветок зашевелился^ как живой, да как стукнет пестиком по брюху пчелы! Так вся пыльца на нее и посыпалась.
— Вот это да! — воскликнул Карцев и приподнялся.
Послышались шаги, подошел Киян.
— Хозяйство инспектируете, Максим Терентьич?
— Это хозяйство, — взмахнул он рукой, — что девка на выданье: цветет–красуется, а какая жена из нее выйдет, аллах один знает…
Карцев встал. Закурили.
— Вишняк у вас хорош, — похвалил Карцев, щурясь на рядки деревьев. — И пруд что надо.
— Подходящий… Ваши бульдозеристы рыли. Воды на поливку до осени хватит, и рыбка водится. Насос мы раздобыли мощный, а труб не было. Теперь вот после праздника начнем варить трубопровод. С Деминой Сашей договорился на днях. Опытная сварщица.
Возвращаясь к рыбацкому стану, Киян вдруг поднял голову и долго пристально всматривался в небо.
«Что он там ищет?» — подумал Карцев.
— Летающие тарелочки появились, Максим Терентьич! — пошутил он.
Киян наморщил озабоченно переносицу, уронил нехотя:
— Что тарелочки! Пусть хоть тазы летают… Погода вот не того… Не нравится мне. Положительно не нравится. Пошлю, пожалуй, Раю на телефон, пусть дозванивается до метеослужбы.
Минут десять спустя, оставив с сожалением компанию, Рая отправилась в деревню выполнять поручение отца. Карцев недоумевал: чего встревожился председатель? Ведь погода — лучше не пожелаешь! Другое дело, если б солнце закатом покраснело или запад подернуло густой дымкой, а то ведь горизонт настолько отчетлив, что кажется, между небом и землей пролегла глубокая трещина. Тут и синоптика не надо: любой старик предскажет на завтра вёдро.
«А может, председатель умышленно затеял все это с погодой? Весной у него и в будни и в праздники дел по горло, а мы такие сознательные гости, что и в шею не вытолкаешь. Меры не знаем», — подумал Карцев и, подойдя к Кожакову, спросил:
— Леонид Нилыч, у вас разве нет сегодня ответственного сеанса связи с Новой Каледонией?
Кожаков посмотрел на него внимательно и по едва приметному движению глаз догадался, воскликнул с преувеличенной досадой:
— Ах ты мне! Спасибо, что напомнил. А я сижу и в ус не дую. Так недолго и класс потерять.
И, поблагодарив радушных хозяев, подался торопливо к машине готовиться к отъезду,
— Ба! Чего это ты в праздник стиркой занялась? — спросила Валюха, заглядывая в раскрытую дверь на кухню.
— Здравствуй, Валюша, вот хорошо, что зашла. Свекровь моя укатила на прогулку. Садись там у окна, мне осталось только прополоскать.
Саша разогнулась, откинула с влажного лба темную прядь.
— А я думала — в кино сходим, — сказала Валюха.
— Не могу сегодня. Гладить, убираться надо. Завтра на три дня еду в Кирюшки водопровод варить.
— Подхалтурить решила?
— Да как сказать… Председатель колхоза договорился с Хвалынским, а мне это на руку. Наконец‑то, Валюша, должна сбыться моя давнишняя мечта.
— Это какая же?
— Свадьба в цветущем вишневом саду.
— Да? Значит, на самом деле выходишь? Карцев сделал тебе предложение? — как‑то чересчур торопливо спросила Валюха.
Саша улыбнулась:
— Все зависит от меня… Как ты думаешь, зачем он тогда на буровую веточки принес вишневые? Это же было напоминание мне! Я еще зимой поставила непременное условие: свадьба только в цветущем вишневом саду. Теперь я договорилась с Кияном: я колхозу водопровод, а колхоз нам устроит свадьбу. Сад уже зацветает.
— Не пойму, зачем тебе это? Все же свадьба — обряд, а не эстрадное представление! Или тебя по телевизору будут показывать?
— Ах, Валечка, ты не представляешь, как будет красиво! Все долго будут потом говорить, вспоминать…
— А как смотрит на это жених?
— Что ж, по–твоему, пойдет против моего желания? Хороша б я была! А вообще‑то насчет Кирюшек он не знает, я хочу преподнести ему сюрприз.
Саша бросила стирку, принялась хлопотать у плиты.
— Будем чай пить, — сказала она.
Валюха, стиснув зубы, смотрела на ее свежее лицо с ямочками на розовых щеках, на нежные очертания губ, выгнутые ресницы. В голове заметались противоречивые мысли. Хотелось вскочить, убежать, а ноги словно приросли к полу.
Саша взяла чашки, налила чаю. Сели за стол у окна, раскрытого в палисадник. Валюха молчала и все мешала и мешала в чашке ложечкой. Саша, склонив на плечо голову, отягченную длинными волосами, говорила с воодушевлением о том, что не раз видела в своем воображении, о чем мечтала по ночам.
Складно говорила Саша, красиво. Слова лепились друг к другу, точно капли расплавленного электрода, образуя ровный искусный шов. Валюха поеживалась зябко. Для нее они были лютее декабрьского чичера: прожигали насквозь. Она могла бы повторить с начала до конца без запинки нарисованный Сашей красочный сон.
А виделся он Саше так.
В глубине напитанного солнцем и ароматом вишняка, среди клубящейся пены цветенья, — длинный свадебный стол. На дальнем торце — Саша в белом платье с фатой на голове и Карцев в черном костюме. Над ними простираются ветви, унизанные лепестками, за спиной, едва колеблемый ветерком, ниспадает живой прозрачный полог. Все кругом белым–бело.
По левую руку от Саши — подружка Валя в самом нарядном платье, а дальше и дальше пестрые ряды гостей и друзей. Ванюша Шалонов с вышитым рушником через плечо —возле жениха. Он —главный свадебный чин, на нем вся ответственность.
Готовые к залпу бутылки шампанского нацелились пробками в зенит. Солнце, проникая сквозь густые вишневые кроны, по–хозяйски разгуливает по столу среди блюд и графинов, заглядывает в стаканы с темным вином, касается Сашиных рук, высекая пламя из обручального кольца.
А потом шаловливый ветерок пробежит по верхушкам деревьев, вспенит ключами вишневый цвет, осыплет лепестками головы и плечи, набросает в бокалы с вином.
— Белые лепестки в темном вине… Ты видела когда-нибудь такую красоту, Валюша?
Гости выпьют бокалы с лепестками, ветер, запутавшись в пушистой гуще, утихнет, а Карцев возьмет Сашину руку, сожмет в своих ладонях и больше не выпустит. Никогда.
— Скажи мне, ты действительно уверена, что он тебя любит? — спросила Валюха, продолжая мешать машинально пустой, без сахара чай.
Саша усмехнулась:
— Мы почти год встречаемся с ним. Разве это ни о чем не говорит?
— Ну а ты, очень его любишь?
— Он мне вполне подходит. От добра добра не ищут, знаешь… Так и свекровь моя говорит.
— Нет, я не об умной любви говорю. Я говорю о такой, когда ты готова пойти за человеком на край света, жизнь за него отдать и быть оттого еще счастливей!
— Смешная ты, Валюша! Зачем край света, когда здесь можно прожить мирно и спокойно?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем речь…
— Видишь ли, Валя, любовь понимают по–разному, — сказала Саша спокойно, хотя чуть вздрагивающая губа выдавала волнение. — У которых на уме «потолочные швы варить, на спине лежа», те любят без раздумий, так, куда кривая вывезет, — пояснила она Валюхе на профессиональном жаргоне. — Нагляделась я на всякую любовь в общежитии — до сих пор не отплююсь…
— Я говорю о таком чувстве, когда маешься, как полоумная, ни дня, ни ночи тебе, и радуешься, и страдаешь, все вытерпишь и все простишь, потому что не можешь по–другому. А без сердца, что ж… Какое счастье от одного ума?
Саша густо покраснела, спросила колко:
— Тебя, кажется, не очень‑то радуют добрые перемены в моей судьбе? Ты завидуешь мне, да? Но разве я виновата в том, что жизнь твоя дала трещину?
Валюха резко встала, громыхнула стулом. Горькие морщинки пролегли в уголках губ.
— Что ты знаешь о моей жизни? Что?
— Ничего не знаю. Ты скрытная. Мне просто по–человечески жаль тебя. С мужем развелась, живешь одинокой… Уж мне‑то известно, как это несладко, но помочь ничем не могу. Сытый голодного не поймет…
Кровь бросилась в лицо Валюхе. Она прищурилась, сказала дрогнувшим глухим голосом:
— Перепрыгни, сытая, прежде, потом скажешь гоп! Вишневые лепесточки. садик в цвету… Все будут о тебе говорить! Кому ты голову морочишь? Мне? Я‑то понимаю, какую ты судьбу уготовила Карцеву!..
Они посмотрели друг на друга в упор, и одна прочла, что было во взгляде другой, и обе поняли недоговоренное так, как и надо было понять. Вмиг все обнажилось до конца. Саша побледнела. В груди что‑то больно и тоскливо сжалось, ослабевшие ноги подкосились.
— Так вот в чем дело! — прошептала она, опустившись бессильно на стул.
Валюха потерла ладонями оледеневшие щеки, повернулась, распахнула ногой дверь и ушла не оглядываясь.
Было еще довольно рано, часов шесть вечера. На окраинных улицах, как обычно в праздничные дни, — безлюдье. Только на скамейках у ворот судачили старухи о житье–бытье. Валюха, чернее тучи, торопливо шагала по самой середине мостовой, ойустив голову, словно спешила куда‑то по неотложному делу.
Предзакатное встречное солнце слепило глаза. Скучающие женщины, собравшись у ворот пестрыми кучками, глядели с любопытством на нее: гульнула, видать, деваха что надо! И ухмылялись вслед: дескать, раздайся, море!.. А Валюха, глухая ко всему, словно затвердевшая, не обращала ни на кого внимания. В голове мысли не мысли; а так, какая‑то нелепица яростная и липкая, точно паутина. Она мешала решить что‑то очень серьезное, важное, без чего дальнейшая жизнь казалась немыслимой.
В эти минуты Валюха ненавидела себя, как заклятого врага. Сгубить свое счастье собственной рукой! Оттолкнуть любимого из‑за глупой боязни быть ниже его, быть зависимой.
Валюха замедлила шаги, встрепенулась.
— Нет, нет! Надо повидать Карцева! Встретиться с ним еще раз! Пусть последний — до того, как произойдет это… в саду вишневом…
«А зачем мне видеть его? Что принесет такая встреча, кроме боли, кроме унижения? Поздно.., Теперь уж поздно, крест».
Валюха погасла, чувствуя себя смертельно усталой и враз постаревшей.
Сзади бешено задудел автомобиль. Валюху опахнуло вонью бензина и горячей пылью. Брязгнул металл, заскрипели тормоза.
— Куда прешь под колеса, тетеря глухая? Мало вас давят, таких–сяких!
Валюха съежилась, взглянула мельком через плечо. Сердце дико застучало. Из кабины самосвала размахивал кулачищем разъяренный Хобот, изощряясь во всех красотах шоферского диалекта…
«Не хватало б еще попасть под колеса…» — подумала Валюха уже спокойно, увидев его. Происшествие разозлило и рассмешило. А Хобот — тот положительно обомлел. Потер лапищей свой нос, ставший еще чернее от автомобильного «крема», пробормотал растерянно:
— Что же ты, это, так вот ходишь, вроде не по–человечески…
Он вылез из кабины, хлопая глазами, блестя вспотевшим лицом. Встал напротив Валюхи:
— Куды спешишь? На тот свет?
Валюха собралась было отпустить ему парочку подобающих в таких случаях слов, но только буркнула:
— Не твое дело, куды спешу! Раскудыкался…
— Садись, душа моя, подвезу!
— На тот свет?
— С тобой… хоть на Луну! — оскалился Хобот, пуча повлажневшие глаза на треугольный вырез кофты на груди Валюхи. Вдруг помрачнел, махнул рукой. — Эх, житуха шоферская распроклятущая! Людям праздник, а тут загоняли как собаку!
— Небось левака подрядился зашибить, бедняга?
— Я —левака? Отчебучила. С нашим завгаром как бы не зашибил! Держи карман шире.
— Да ну_ вас с вашим завгаром!
Валюха зыркнула туда–сюда. Затянувшееся тротуарное собеседование начало привлекать внимание зевак.
— А то садись, душа моя, прокачу! Карета — люкс! Тьфу! — плюнул свирепо Хобот под колесо.
— Оказано — спешу! Не один ты калымишь по праздникам…
Валюха вдруг поперхнулась. У нее даже дух захватило от возникшей внезапно отчаянной решимости. Подняла глаза, посмотрела на Хобота так пристально и нежно, что того в жар бросило. По лицу расплылась глупая, заискивающая ухмылка. Валюха, почувствовав уверенность, уже по–хозяйски властно посмотрела на него.
«Нет, — решила она, — Хобот еще не готов», — и, не давая ему очухаться, погрозила кокетливо пальчиком:
— Однако ты порядочное трепло!
— Я?!
— А то кто же? Распинаешься: с тобой хоть на Луну! Тра–ля–ля. Зачем мне Луна? Ты меня к Венере подбрось.
— К Венере? Что тебе делать в Венере в выходной день?
— Фу–у… Сто раз тебе повторять? У меня срочное производственное дело! Звонила в гараж, а там ни одного черта нет.
Хобот засопел, вытер рукавом лоб. Ух как хотелось ему угодить Валюхе! Давно уже присматривается он к этой красивой разведенной молодайке. Но завгар! Вот где сидит этот Змей Горыныч! Ведь пронюхает о поездке— дух из него вон!
— Ох, Валюшечка–душечка… — закручинился Хобот. — Рад бы в рай… Да путевка, будь она проклята, не в ту сторону… — пояснил он кисло.
— Эх ты, лунатик… Ну ладно, проваливай! Других найдем, — фыркнула Валюха и удалилась, подняв гордо голову и чуть не плача от досады.
Хобот смотрел ошалело ей вслед. Ну почему он такой невезучий? Ничего у него не получается с бабами, вечно все наперекосяк. Вот и теперь. А вдруг судьба нарочно подсунула ему нынче Валюху? А он спасовал, завгара испугался. Мужчина!.. Да нечто девкам нужны такие мямли? Тьфу!
И он, пырнув из всех сил носком пыльный скат, вскочил в кабину и бабахнул дверью, точно дал пушечный выстрел по своему извечному врагу — завгару. Самосвал, окутавшись смрадом солярки, дернулся с места.
— Эй, была не была! Садись, кто на Венеру! — крикнул бесшабашным голосом Хобот, догоняя Валюху и тормозя у обочины тротуара.
— А как же путевка?
— Э! Сто кэмэ не расстояние, авось обернусь. Давай скорей, не разводи трали–вали!
Валюха недоверчиво прищурилась.
— Ты что? Аль раздумала?
Но Валюха лишь секунду колебалась. Встряхнула головой, словно наперекор кому‑то, прошептала: «Так нет же!» —и, закусив губу, вскочила в кабину.
Самосвал рванул с места и понесся оголтело с брязгом и грохотом за город.
Хобот промчал до Венеры «с ветерком». Дальше, сказала Валюха, она доберется своим ходом. Хоботу что? Это ему на руку, поскольку надо было успеть вернуться обратно и выполнить еще рейс.
Степанида узнала Валюху, хотя с зимы они не встречались. Обрадовалась, точно мать родную увидала. Еще бы! Уж теперь отведет она душу, покалякает всласть за чайком, а то что‑то зябко стало.
Но Валюха расстроила ее: не до чаевания, коль приехала по делам. Ей срочно нужен Карцев. Нет его? Когда он вернется, пусть не мешкая отправляется на буровую — его там ждут.
Валюха шла той самой тропкой, по которой Карцев ходил ежедневно на работу и домой.
Садилось распухшее солнце. Невидимый невод соскреб с земли бархатистую дымку, и холмы, освещенные с подзакатной стороны последними косыми лучами, зазеленели сочно и свежо. От гривок, словно направленных по степной равнине, тянулись далеко фиолетовые тени. Небо, удивительно чистое и прозрачное, играло переливчатым неверным светом зари, густея на востоке. Разогретая за день степь неведомо отчего перестала выдыхать тепло, даже в низинках не курился парной туман.
Валюха шла задумавшись. Вдруг из пологой выемки отчетливо потянуло нежным ароматом. Валюха свернула с тропинки, остановилась у ложбины, напоминающей огромную чашу, полную цветущего шиповника. Натруженные ноги в туфлях на высоком каблуке ныли. Села на траву возле колючего куста, разулась. Посидела, глядя безразлично на густое розоватое цветенье. В зарослях, точно смычком кто‑то водил по одной струне, заходилась страстным позывом птица. Из непролазных колючих зарослей сочился прелый душок прошлогодней листвы: хмельной, горьковатый.
Валюха легла навзничь, зажала уши ладонями и вытянула отяжелевшие ноги. Лежала, покусывая кисловатую травинку, прижмурив глаза, а когда очнулась, над степью висел синий сумрак. Заря погасла, исчезли лиловые отблески на закате, в глубине неба ярко брызнули— зашевелились не по–весеннему—голубые звезды.
Странные явления происходили нынче в природе: не звенели комары, не жужжали хрущи, на что птицы, и те словно онемели.
Почувствовав прохладу, Валюха обулась, застегнула кофточку до горла, подумала: «Ничего, пока дойду до бурилки — пять раз согреюсь».
И не пошла. Не встала даже—осталась сидеть на том же месте, поджав ноги и обхватив колени руками.
Вначале она услышала посвистывание: кто‑то шел по дорожке. Прозрачная величавая тишина ночи пропускала малейшие звуки. Валюха с минуту сидела, храня выжидательное молчание, грустно улыбаясь, затем проворно вскочила, одернула платье. Сердце стукнуло несколько раз невпопад, подсказало: он! Повернулась навстречу, прислушиваясь, готовясь сказать первые, заранее обдуманные слова, и вдруг, к ужасу своему, обнаружила, что приготовленные слова вылетели из головы. Все, начисто!
«Э! —махнула рукой Валюха, —Что слова! Захочет — без слов поймет».
А шаги приближались; человек ступал твердо, размашисто, в такт ударам ее сердца. Очень много стуков отбило око до этого переломного момента, после которого или великая радость жизни, или величайшая пустота.
Шаги вдруг замерли — Карцев сбежал вниз.
— Валя? Ты здесь?
Ее била крупная дрожь. Он схватил Валюху за руку, воскликнул, заглядывая в лицо:
— Ты совсем окоченела!
В глазах ее, как в чистом студеном ключе возле бывшей буровой, просвечивалось все, что было на дне, на поверхности отражался лишь окружающий мир.
Двое застыли, осыпанные серебристыми блестками звездного сияния. Стояли молча, склонив головы. Часто так бывает с людьми, которые долго и путано пробираются друг к другу и, одолев наконец мучительный путь, останавливаются, точно какая‑то сила не позволяет сделать им последний короткий шаг.
Карцев смотрел на Валюху выжидательно, догадываясь и не веря.
— Степанида сказала, я зачем‑то понадобился. Срочно…
Валюха молчала, опустив голову.
«Неужели ты не понимаешь? Неужели я притащилась бы на ночь глядя за сто километров по конторским делам? Ждала бы тебя здесь для решения производственных вопросов», — думала она тоскливо сама не своя. Развела руками, выдохнула:
— Понадобился…
— Зачем?
— Знаешь что… — молвила она с натугой. — Понимаешь… А! Ничего ты не понимаешь! — вскрикнула Валюха в отчаянье и отвернулась, чтоб не показать вскипевших яростных слез. Вдруг подняла порывисто руки, прижалась к нему, привстав на цыпочки, застучалась лбом об его подбородок. Отстранилась на миг, сказала смятенным, падающим до шепота голосом: — Знаешь что… — Губы ее задрожали, и она опять умолкла — лишь смотрела, жадно лаская глазами его лицо, открытую шею.
Он расцепил ее пальцы, поцеловал руки. Голова радостно закружилась. Невыносимо острое ощущение близости горячего присмиревшего тела, ее тела… Желанный аромат «Белой сирени»…
Затаившаяся в сердце холодная тоска стремительно тронулась и растаяла. На губах Валюхи вспыхнула счастливая улыбка, обожгла сердце радостью, да так и осталась мерцать звездочкой негаснущей.
Они говорили друг другу какие‑то слоеэ, чего‑то взволнованно спрашивали, воскрешая в памяти полузабытое, а через секунду уже не помнили, о чем спрашивали. Мысли их сбивчиво, беспорядочно скользили, перескакивая с одного на другое. За несколько тревожных мгновений все переменилось, точно порох воспламенился и опалил прежнее, и вот двое, обновленные, застыли, прижавшись друг к другу, отрешенные от всего окружающего.
Время затормозилось.
Вдруг Валюха выскользнула из рук Карцева и растаяла, потерявшись в густоцветье шиповника. Лишь темная гривка взбитых волос смутно угадывалась в темноте. Карцев шагнул по мягкой ости травы в синий благоухающий туман…
Ночь пела привычную песню: невнятную и неопределенную. Какие‑то туманные шорохи, шепоты, птичьи восклицания — арабески бессмысленных звуков.
Карцев слышал, как стучала земля. Он лежал на мягкой щетинке травы, волосы его путались с космами бойкого седоватого полынка. Валюха, склонившись над ним, гладила, перебирала густые жесткие завитки на его груди, ее губы блуждали по его губам, пахнущим здоровьем, табаком, чуть–чуть вином и еще чем‑то, напоминающим запах раскаленного железа.
«Да разве было у меня хоть что‑то похожее с Сашей или с бывшей женой!» —подумал Карцев мимолетно.
А Валюха, вспоминая пустые, окаянные ночи свои, еще крепче прижималась к нему жарким, истосковавшимся по ласке телом.
Где‑то поблизости в кустах вдруг робко и неуверенно начал пробовать свой голос соловей. В черном провале неба, точно в кирюшкиноком пруду, плавали горошины звезд. Хотелось набрать их в пригоршни и осыпать плечи Валюхи.
— А ведь прохладно стало, дролюшка… — подивилась она, зябко ежась.
Карцев улыбнулся, чувствуя жар, исходящий от нее.
«Неужели уйти отсюда, из такой ночи?» —спрашивал его взгляд.
— Нет, нет! Я не хочу! — вскрикнула Валюха.
Он одел ее, закутал в свой пиджак и принялся нашаривать сушняк в кустах позади себя. Сложил в кучу, зажег костер. Крановатые отблески пламени заиграли на припухших губах Валюхи, зазолотили румянец на щеках. Дымок тянулся тонкий и грустный, дымок от последних колючих сучков прошлого.
__ Боюсь, не закопчу ли тебя своей котельной? — сказал Карцев, прикасаясь к отливающим медью волосам Валюхи.
— Копченая баба дольше сохраняется. От дыма только цветочки–лепесточки вянут.
Карцев понял намек, промолчал. Валюха потянулась к нему, спросила ревниво:
— Дроля, а ты по правде влюбился в Сашку?
Карцев подумал, тщательно подыскивая слова. Он знал, как много будет значить для Валюхи то, что он скажет сейчас. Но особенные слова не приходил^ на ум, и он оказал то, что было на самом деле:
— Если нет любви настоящей, люди выдумывают хоть какую‑нибудь. Потом постепенно привыкают и перестают отличать истину от выдумки. Без любви трудно.
— Значит, ты все же любил Сашку?
— Нет, видимо… Ты всегда стояла между нами.
Валюха хотела было рассказать о серьезных и далеко идущих Сашиных планах, о цветущем вишневом садочке, но сейчас ей было так хорошо, что не хотелось омрачать минуты тяжкими воспоминаниями, и она только повторила:
— Платонически… Что же, некоторые люди могут есть помидоры и без соли…
Карцев завозился в кустах в поисках топлива, а Валюха пригрелась, задремала. Дровишек Карцев не раздобыл, только ободрался до крови. С севера все ощутимей потягивал резкий, холодный ветер. Карцев смел золу, нарвал травы и застелил нагретую землю в том месте, где горел костер.
— Погрейся, Валюта, на охотничьей печке.
Она легла на спину и блаженно вздохнула.
— Убить меня мало! — воскликнула она страстно и закрылась косынкой, стыдясь показать любимому свое счастливое лицо.
Небо на востоке побледнело. Стало чуть брезжить. Мягкая лиловатая полоска наметилась над горизонтом. С каждой минутой холодало все сильнее, воздух делался прозрачным и хрупким, точно стеклянным.
— А чего нам, собственно, таиться, как семиклассникам? Пойдем, Валюта, со мной, — сказал Карцев. Сказал так, наверно, как не говорил никогда никому.
Короткий полушепот нарушил сладкую дрему, проник к самому сердцу Валюхи, и оно отозвалось взволнованно и благодарно. Валюха посмотрела изумленнорадостным взглядом, словно выглянула из своего, никому не известного мира, затем потянулась, выпрямила расслабленное истомой тело. Спросила:
— Куда ты зовешь меня, дроля?
— К себе.
— Ой, страшно! У тебя строгое ГАИ…
Карцев усмехнулся уголками рта, вообразив на секунду Степаниду в милицейской форме, с полосатой палкой в» руках. Повторил твердо, по–командирски:
— Пошли без разговоров. Бр–р-р… И откуда такой холодина собачий!
О, как невыразимо сладко было Валюхе покоряться этому повелительному голосу, подчинять себя бездумно чужому желанию!
Карцев обнял ее круглые плечи, закутал в пиджак, повел знакомой дорожкой в Венеру. Они шли на зарю, на голосисто–заносчивый переклик петухов, оглушенные и очарованные безумно запутанной ночью, не слыша ни гула машин, ни тревожных людских голосов, что раздавались вдали за мохнатым, поседевшим к рассвету бугром.
Там происходило что‑то необычное.
Настырный солнечный лучик пощекотал нос, проник сквозь сомкнутые веки и разбудил Карцева, который лежал на полу у стены на тощем матрасике, снятом с кровати. Спина и бока ныли, словно ему навтыкали тумаков. Взглянул на часы — ого! — полдевятого. Вскочил, подвигал плечами разминаясь. Подошел к Валюхе.
Она спала на его койке, положив ладонь под розовую щеку, мерно дыша и чуть улыбаясь во сне. К сердцу Карцева волной прилило тепло. Он поднял сползающее одеяло, осторожно укрыл им Валюху и не удержался, чтоб не поцеловать ее круглое, как налитое яблоко, колено.
Одевшись наскоро, Карцев черкнул записку. Оставив ее на стуле поверх одежды, вышел во двор.
Ни черта себе май! — крякнул он, отдирая примерзший сосок умывальника. Поплескав себе в лицо ледяной водой, вернулся в избу надеть теплую куртку, иначе на буровой продерет до костей.
Прозрачное, стылое утро. Щетинистые поля, непонятно поблекшие за ночь, искрились в лучах холодного солнца.
Едва распустившиеся листья кустов покорно никли, осыпанные инеем. Под ногами сухо потрескивали отвердевшие былинки травы, застигнутой врасплох заморозком.
Идешь и словно давишь каблуком рассыпанные висюльки от люстры.
Часов в двенадцать Карцеву позвонил Бек. Поговорили о вчерашней «рыбалке», о новых знакомых — боевых соратниках председателя Кияна, затем Бек сокрушенно сказал:
— А вишневочка‑то нашего Максима Терентьича в этом году тю–тю!
— Почему тю–тю?
— Прахом вишня пошла. Заморозок весь цвет пожег. И окуривание не помогло.
— Неужели все погибло?
— Поезжай, увидишь…
— Обидно‑то как!
— Ужас что!
Карцев вышел из будки, постоял, глядя в блеклую даль, подумал и решил посмотреть своими глазами, что натворил в кирюшкинском саду предательский заморозок.
Возле чумазого самосвала возился не менее чумазый Хобот. Карцев попросил его съездить к вишняку. Поехали.
Вернулся на буровую хмурый. Вчерашнего, радующего глаз сада словно и не было. То есть деревья стояли по–прежнему ровными рядками, да только цвет на них пожух, закоржавел. Белые угольки бутонов, тлевшие на ветках, погасли. После столь жестокого обморока им уже не оправиться, не ожить. Пройдут сутки-другие, цвет осыплется, и будет ветер раскачивать одни голые прутья…
Сказав Шалонову, что у него неотложные дела, Карцев отправился в Венеру: Валюха, наверное, давно уже встала и глаза проглядела дожидаючи. Карцев пошагал прямиком через степь. Повсюду заметны были печальные следы гибельного заморозка. Ветер не шевелил поникшие зеленя, только в пологой балочке, где вчера Карцев встретился с Валюхой, ничего не изменилось. Колючий, дикий, каленный всеми ветрами и морозами шиповник розовел в полном цвету.
«Силен ты, брат, однако…» — развел Карцев руками и потянулся к кусту сломать для Валюхи ветку попышнее.
Валюхи на квартире не оказалось. Возле подушки на кровати, застеленной с потрясающей аккуратностью, лежала бумажка. Карцев прочел. Записка была веселая, хорошая.
«Милый беглец! Нигде не спала я так сладко, как на этой утилькровати… А когда проснулась — пожелала одного: заболеть. Да, заболеть и лежать долго на твоей подушке с закрытыми глазами и дышать тобой.
Но, на беду, в один бок мне втыкается «квадрат гипотенузы», а в другой — выговор Хвалынского за невыход на работу. На спинке стула висит измятый, как мочалка, мой «маскхалат» — вещественное доказательство нашего легкомысленного поведения… Не хочется, а надо вставать и отправляться на попутке в Нефтедольск. Что делать? Жизнь!
Жду тебя, дролюшка, во все дни и ночи, в любой час, в любую погоду, в любом месте на земле.
Твоя прогульщица.
P. S. Сознаюсь в содеянном преступлении: украла твою карточку. Если сегодня не приедешь, то хоть на нее посмотрю. Не казни, а милуй грешницу с 22–летним стажем. Что поделаешь? Жизнь!»
Карцев взглянул на стенку — точно! Злосчастная фотокарточка, возвращенная недавно Степанидиным племяшом Пашкой, исчезла опять. Смеясь, покрутил головой.
Ему приятно было сознавать, что с нынешнего дня надо обязательно куда‑то торопиться, думать о ком‑то, заботиться. Конечно, сейчас он переоденется и… тут Карцев увидел на столе еще одну бумажку, и странная тревога охватила его. Бумажка лежала «вверх ногами», но он и так сумел охватить взглядом напечатанное жирно слово: «Повестка».
Подошел, поставил ее «на ноги». Это было предписание военкомата. Такому‑то, проживающему там‑то, на основании статьи такой‑то надлежит явиться с документами для оформления отправки в авиачасть на переподготовку летного состава.
Карцев повертел машинально в руках повестку и так же машинально усмехнулся: «А военком, видать, склерозом не страдает… Что ж, солдат есть солдат, пушка есть пушка, как любил говорить командир авиаполка. Значит, брат, еще полетаешь! И на том спасибо…» Сел у стола, задумался. Впереди две недели на сборы, на переезд, а там кабина тренажера, катапульта, барокамера, классы вооружения и наземной подготовки, полеты на спарке, ввод в строй… Много еще ступеней надобно отсчитать, прежде чем поднимешься в высокие зоны перистых облаков. Карцев закрыл глаза и увидел себя в высотной среди товарищей одевающим летное снаряжение, увидел утренний аэродром, блестящие под косыми лучами полосы бетонки… Даже керосином откуда‑то потянуло — знакомым запахом могучих сверхзвуковых машин.
Да, пришло все‑таки время — раздался зов, и летчик бессилен не подчиниться ему: тяга к небу — в крови человека. Когда оно призывает к себе, истинный летчик делается глух ко всему остальному на свете, его волнует одно: скоро ли знакомый гул турбины за спиной оповестит на своем языке, что наступила минута, что человеку, сросшемуся корнями с землей, пора оторваться и унестись ввысь наперегонки с восходящим солнцем.
«Интересно, однако, каким образом ребята увертываются от ракет… Туго, наверное, бывает им… — подумал Карцев мечтательно и вдруг выпрямился. — А Валюша? Что же это получается? Стоит нам только приблизиться друг к другу, как тут же, словно в насмешку, судьба делает нам подножку! То на курсы меня, то на сборы, а Валюша остается. Нет уж, на сей раз мы сами сделаем подножку судьбе».
Карцев вышел во двор, помял грабастой ладонью подбородок, как всегда в минуты затруднений, и, по неискоренимой привычке, глянул в небо — глубокое, бескрайнее, ожидающее его небо. Сказал задумчиво:
— Жизнь!..
«Стоянка поезда десять минут», — объявили по внутренней трансляции. Карцев выскочил из вагона и направился в сторону зала, где виднелся газетный киоск.
— Не опоздай, Вить! — крикнула Валюха, высунувшись из открытого окна купе.
— Не беспокойся! — махнул рукой Карцев.
Валюха улыбнулась. Она была в пестреньком дорожном платье без рукавов, с глубоким вырезом вокруг шеи. Бронзовые волосы пламенели на солнце. Цветущая двадцатидвухлетняя женщина привлекала к себе взгляды пассажиров, снующих по платформе. Подошел еще один состав. Из него вышел мужчина в капроновой шляпе и в сером костюме. Он тоже обратил внимание на красующуюся в окне Валюху, тронул за локоток свою спутницу, сказал вполголоса:
— Посмотри, какая эффектная натура! Она напоминает женщин на полотнах Юрая Планчича. Помнишь, мы видели в Югославии? Ну, картинная галерея в Загребе! Не правда ли?
Спутница капроновой шляпы — молодая женщина с длинными золотистого цвета волосами, распущенными пышно по плечам, прищурилась критически на Валюху, молвила:
— Лицо простоватое и вообще… У нее какой‑то до неприличия счастливый вид! И крупный бюст портит ее. Нет, она просто ужасна!
— Гм–м… Я не сказал бы этого…
Пара прошла мимо дальше. Валюха усмехнулась горделиво. Та, золотоволосая, видать, проницательная баба, точно угадала. Да, угадала и позавидовала. Но что для Валюхи подобные реплики! В этот яркий летний день она была красива своей радостью, была до бесстыдства счастлива. Ну и что?
Карцев вернулся с кипой газет, встал рядом с Валюхой у открытого окна, положил ей на плечо руку.
Вагон дернулся, колеса застучали на стыках рельсов все чаще, все резвее, поезд, набирая скорость, бежал на восток, ближе к желанному небу.