Завтра, на суде, я не произнесу ни одного слова. Судьи, присяжные, публика в моих глазах ничем не лучше тех жалких, беспомощных, голых, которых я три года изо дня в день видел в бане. Да! И никто не узнает от меня правды, потому что правда моя не интересна никому. Однако нужно же хоть как-нибудь убить остаток ночи.
Попробуем, попробуем...
Когда, три года назад, я, бывший интеллигент, секретарь земской управы, кандидат университета, вступил в артель банщиков и староста, выдавая мне необходимые атрибуты моего звания (короткий передник и прочее), сказал: "Ну, барин, с Богом", -- я подумал: "Вот оно, начинается..."
И началось мое последнее служение людям, которых я раньше привык видеть в мундирах, сюртуках, галстуках и т. д. С утра до ночи, перебегая из одной "мыльной" в другую, "поддавая пару", хлопая веником и намыливая толстые и тощие, старые и молодые тела, я наблюдал за людьми, лучшими, чем я, ходившими в сорокакопеечные бани. Лучшими уже потому, что даже в банщики я был принят из милости. Мне оставался выбор между самоубийством и ночлежными домами, но мне почему-то пришла в голову эта странная идея -- поступить в бани. Когда я обратился к старосте Кузьме Макарычу, он долго смотрел то на меня, то на мои документы, иронически улыбался и наконец спросил:
-- Залог есть?
Залог был небольшой, и все места оказались занятыми, но я пришел еще и еще раз, и меня взяли сначала на испытание, а потом и совсем. И я начал намыливать чужие головы и спины. Мои товарищи, другие банщики осторожно подшучивали надо мной, называя меня на "вы" и "барином", а посетители, не обязанные знать о моем прошлом и о моем университетском дипломе, разумеется, меня "тыкали", считали меня машиной, вещью, что мне, признаться, вначале было как-то до жуткого приятно. До того приятно, что, помнится, когда в первый раз за какую-то провинность толстый и важный господин обругал меня болваном, у меня радостно забилось сердце, я сказал: "Очень хорошо-с" -- и даже урвал минутку, чтобы посмотреть в предбаннике, кто мой приятный собеседник. Он оказался артиллерийским генералом. Когда он приходил потом и попадал ко мне, я трудился над его телом с особенным усердием и после душа, накинув на него простыню, пробежав вперед несколько шагов и распахнув перед ним широкую стеклянную дверь в раздевальню, с особенным удовольствием посылал ему вслед традиционное: "Желаю быть здоровым".
В общем, первые месяцы моей новой службы доставляли мне одно сплошное удовольствие, не отравляемое даже воспоминаниями. В этом теплом и влажном воздухе со сходившимися у потолка клубами пара, с обманчиво мелькавшими где-то вдали электрическими лампочками, то звонко, то глухо говорившими голосами, запахом свежих веников и музыкой льющейся воды моя жизнь показалась мне какой-то сказкой. Помню, еще в детстве, во сне, я представлял себе ад похожим на баню, наполненную голыми, охающими, окутанными паром людьми. И мне не только не было страшно, но я любил, когда повторялся этот сон. К своим обязанностям я привык очень быстро и, как настоящий банщик, говорил: "Пожалуйте", свободным жестом окачивал водой мраморную скамейку, а потом поправлял изголовье, покрытое березовыми вениками.
Сначала все приходившие в баню люди казались мне равными, одинаковыми, и в этом смешении блестящих офицеров, чиновников, студентов, приказчиков и купцов, пожалуй, и была главная прелесть. И я с трудом различал эти однообразно голые тела, доверчиво ложившиеся на мраморную скамейку. Но потом, делая массаж, растирая и шлепая по спине, я уже мог почти безошибочно думать: "Я шлепаю генерала" или: "А это адвокат" и проч. Мне не приходилось мыть тех истощенных и скелетообразных студентов, которые ходят в десятикопеечные бани, а потому чаще всего я ошибался, принимая выхоленные и гибкие студенческие тела богатеньких или "белокостных" за офицеров. И я особенно любил мыть эти загадочные тела, с загадочным настоящим и будущим, любил этот небрежно-ласковый, разнеженный теплотой и моим искусством тон: "Потрите, пожалуйста, еще раз спину". Молодые кости хрустели мягко и глухо, молодые мускулы, натренированные гимнастикой и спортом, напрягались, как эластичная сталь.
Были у меня и "свои" посетители, те самые, которые, войдя в "мыльную" и оглядываясь по сторонам, весело или строго кричали: "Дорофей свободен?" -- и которым я всегда с радостью отвечал: "Сию минуту" или: "Пожалуйте". Среди них чаще всего попадались "откровенные", говорившие при первом знакомстве:
-- Намыливай хорошенько: у меня что-то начинают лезть волосы.
А потом, второй или третий раз:
-- А я, брат Дорофей, был болен.
Или:
-- Знаешь, Дорофеюшка, я завтра женюсь.
Это были мои друзья, ближе и дороже которых у меня никого на свете не было. Остальные разделялись для меня на "постоянных", ходивших часто, и "новых", являвшихся впервые. О, как интересна была вначале моя оригинальная жизнь! Приходили десятки и сотни людей с самыми разнообразными отпечатками на лицах, с тайным веянием другой, внешней, далекой от меня жизни. Далекой и отвергнувшей меня. Ни-ни... об этом ни слова. И несмотря на то, что, поступая в бани, я уже носил в груди чувство непримиримой вражды к людям, выбросившим меня из жизни, -- здесь первые месяцы я готов был примириться с ними. Очень уж были жалки эти беспомощные, голые! И я испытывал какую-то нежность к этим розовым, худым и полным, блестящим от воды, толпящимся вокруг меня телам.
Впрочем, все это было недолго. Постепенно просыпаясь, медленно наплыли воспоминания и зашевелилась застарелая, ноющая как ревматизм, ненависть. И вот они проходили мимо меня в каком-то хаотическом смешении, и эта движущаяся груда тел, с отдельно мелькающими лицами и фигурами, скоро превратилась в моих глазах во что-то единое, цельное, приобрела одну общую физиономию. И, возненавидев эту ужасную бесформенную массу, я полюбил свои наблюдения над нею. Чтобы не быть замеченным, я снимал коротенький передник -- свое единственное отличие от посетителей, забирался в горячую баню, и тут, в полутьме, среди удушливых раскаленных паров, от которых кровь стучала в висках, я весь превращался в зрение и слух. Животные, радостные стоны, оханье, шлепанье веников слышались здесь безостановочно, а вокруг меня возились красные неуклюжие тела с прилипшими березовыми листьями. Бродя и сталкиваясь со всеми, я поминутно встречался с чужими взорами, мутными, блестящими или неподвижными. Хлопали двери, тела прибывали и убывали, и я наконец слышал голос кого-нибудь из банщиков: "Дорофей! К старосте". Я пробуждался, а потом покорно стоял перед Кузьмой Макарычем и смотрел в пол.
-- Ты что же, барин, -- насмешливо говорил он, -- опять без передника гоголем ходишь?
Меня штрафовали, и я некоторое время довольствовался тем, что в перерывах от работы, стоя где-нибудь в уголку, около душа, с жадностью смотрел по сторонам. На скамейках сидели и лежали люди, покрытые мыльной пеной, возвышались толстые, тяжело дышащие животы, виднелись красные лица с умиротворенным выражением и полузакрытыми глазами. Банщики шлепали, потягивали и растирали эти бока, спины и ноги, "рубили на них котлетки", и мыльные брызги летели во все стороны. Полусонные взоры тех, кто поближе, равнодушно блуждали по моему лицу и по моему короткому переднику, а я стоял и думал: "Хорошо, хорошо, посмотрим". Но тогда, видит Бог, у меня не было никаких определенных планов. Это явилось гораздо позднее... И очень долго, наблюдая за публикой, я ничего не испытывал, кроме какого-то странного самоуслаждения.
Только что вымытые, разнеженные и выхоленные туши медленно и важно проходили мимо, а из их глаз смотрело на меня нескрываемое холодное и сытое равнодушие. А вот легкомысленные усики, кокетливо-самодовольные глазки, тонкая талия, широкие и покатые плечи -- и так и хочется вообразить прямо на этом теле блестящие пуговицы, а на голых, дрыгающих пятках беспечно позвякивающие шпоры. И где- нибудь рядом -- тяжело и основательно, как бы в невидимых толстейших сапогах, выступает неладно скроенная жирная спинища с женоподобными круглыми плечами и предательскими, не оставляющими сомнений, мокрыми косичками, болтающимися у затылка. Каких только букетов я не вязал в этом прекраснейшем из цветников, в бане! Офицеры, купцы, священники, и все это голое, самодовольное -- в вымытом и детски беспомощное -- в намыленном виде. Каким презрением я проникался к этим мешкам с костями и жиром и как я их ненавидел!
В эти острые минуты я забывал даже своих "друзей" и на веселые окрики: "Дорофей свободен?" -- сердито и нехотя отвечал: "Сейчас".
-- Ну, Дорофеюшка, -- говорил какой-нибудь молодой чиновник или купчик, -- поздравь... мне Бог даровал сына.
-- Не поздравляю, -- мрачно говорил я.
-- Вот как, -- смеялся чиновник, -- ах ты, философ! Повтори, повтори! Ха-ха-ха!
Если ко мне попадало разжиревшее тело какого-нибудь генерала, купца или отца-диакона, раздражение мое усиливалось, и я ожесточенно тер мочалкой, пока меня не останавливали:
-- Однако, брат, того... нельзя ли поосторожнее.
Или короче и суше:
-- Мыть не умеешь, осел!
И вот когда к нам в бани начал ходить он, человек, отравивший мне половину жизни, похитивший у меня самое дорогое, что у меня оставалось, мое счастье и мою честь, выбросивший меня на улицу, -- с того времени для меня начался настоящий ад, состоявший из шести дней мучительного ожидания и одного дня самого страшного из наслаждений -- ненависти. Он являлся часто, каждый понедельник вечером, всегда ровнешенько в девять часов, и я готовился к этому моменту с лихорадочной торопливостью. Все валилось у меня из рук, я был вне себя от нетерпения, и только тогда, когда его фигура появлялась в дверях, я вздыхал облегченно.
Я наблюдал за ним издалека, и, если я был свободен, а другие банщики заняты, я стремглав бежал в "артельную", чтобы мне не пришлось его мыть. О, я готовил себе эту встречу с ним как нечто счастливейшее для меня на земле. Как и когда возникла у меня эта идея, погубившая его и меня, я не знаю... Может быть, с самого первого момента, как я увидел этого человека в наших банях. Но в тот день, в тот понедельник я уже знал каждый свой шаг, я действовал вполне обдуманно. Да, да -- "с заранее обдуманным намерением".
Я ждал его у самой двери, и, когда он вошел, я поклонился насколько мог изысканно и низко и сказал:
-- Пожалуйте, барин! Прикажете помыть?
Он, не глядя на меня, процедил сквозь зубы: "Помыть", -- и я пошел впереди него, указывая ему дорогу. Я вел его за собою, как нечто драгоценное, расталкивал других и все время делал округленное и почтительное движение рукой: "Пожалуйте, пожалуйте". Очевидно, он не узнал меня, и его сытый взор равнодушно блуждал по сторонам. Я пустил в ход всю виртуозность, на какую может быть способен опытный банщик, и я видел, как его лицо, с полузакрытыми глазами, улыбалось от удовольствия. О, как он был мне жалок! "Ты весь в моей власти, -- думал я, нежно растирая ему спину, -- и ты не знаешь, во что превратятся через полчаса твои прекрасные упитанные щеки". Когда он лежал на спине и я натирал ему грудь и массировал ему ноги, он поневоле должен был глядеть в потолок и на меня.
-- Ты очень хорошо моешь! -- произнес он, останавливая на мне свои красивые, близорукие глаза. -- Как тебя зовут?
-- Дор... Федором, -- сказал я.
-- Молодец, Федор! -- похвалил он и, доверчиво потянувшись, отдался сладкой, дремотной истоме, причем я услыхал его тихое, знакомое мне сопение.
Потом я спросил его:
-- Под душ пойдете, барин?
О, я отлично знал, что он не любит душа: ведь недаром я наблюдал его целых полгода.
-- Нет, Федор, -- ласково отвечал он, -- окати меня тепленькой водицей из таза.
Я спокойно наполнил два таза -- один кипятком, другой холодной водой -- и поставил их у него в ногах на скамейке.
-- Садитесь, барин, -- сказал я ему, и он лениво спустил ноги, немного сгорбился и снова закрыл глаза.
Тогда я осторожно приподнял над его головой таз, обжигающий мне пальцы, и на минуту, чтобы продлить наслаждение, всмотрелся в его лицо. "Да, да, это он -- мое сокровище, это его облыселый лоб, круглые, дугообразные брови, красивые, "неотразимые" усы и весь его интеллигентный, породистый облик".
-- Что же ты? -- нетерпеливо спросил он, открывая глаза.
И в это мгновение, встретившись с моим воспаленным взором, мне кажется, он узнал меня, -- что-то странное отразилось в его лице, какой-то животный ужас.
Я вылил весь кипяток ему на голову. Он не успел закричать, и я тотчас же увидал его багровое лицо с побелевшими, сварившимися глазами.
Врачи не нашли во мне психического расстройства, и были совершенно правы. Завтра меня судят за убийство, но я не скажу в свое оправдание ничего.
----------------------------------------------------
Источник текста: Рассказы. Том 2 -- СПб: 1908.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.