роны сталинцев. У наших друзей во Франции были все основания заботиться о том, чтоб мой въезд не сопровождался никакими инцидентами, которые могли бы затруднить дальнейшее проживание в стране. Чтоб обмануть бдительность врагов, нашими друзьями, в том числе и сыном, успевшим перебраться из гитлеровской Германии в Париж, разработана была сложная стратагема, которая, как показывает последний московский процесс, блестяще удалась.
Пароход "Болгария" был остановлен радиограммой из Франции за несколько километров от марсельской гавани при встрече с моторной лодкой, в которой находились мой сын, француз Раймонд Молинье194, комиссар "Сюрте женераль"195 и два лодочника. За остановку парохода на три минуты уплачена была, насколько помню, сумма в тысячу франков. В пароходном журнале этот эпизод, конечно, записан, кроме того, он был тогда же отмечен всей мировой прессой. Сын поднялся на борт и вручил одному из моих сотрудников, французу Ван Эйженорту готовую письменную инструкцию. В моторную лодку сошли только мы с женой. В то время как четыре наши спутника продолжали путь на Марсель со всем багажом, наша лодка пристала в укромном месте Кассис, где нас ждали два автомобиля и двое французских друзей: Лепренс и Ласте. Не задерживаясь ни на минуту, мы сразу же отправились из Марселя на запад с уклоном к северу, к устью Жиронды, в деревню Сент-Пале, под Руйаном, где для нас заранее была снята дача на имя Молинье. По дороге мы ночевали в отеле. Записи в отеле установлены и предъявлены мною Комиссии.
Отмечу, что весь наш багаж сдан был в Турции ради соблюдения инкогнито на имя Макса Шахтмана. И сейчас еще на деревянных ящиках, в которых доставлены мои книги и бумаги в Мексику, сохранились инициалы М. Ш. Но ввиду раскрытия нашего инкогнито для агентов ГПУ в Марселе не могло уже быть тайной, что багаж принадлежит мне, и т. к. мои сотрудники вместе с багажом взяли направление на Париж, агенты ГПУ сделали вывод, что мы с женой в автомобиле или в аэроплане также направились в столицу Франции. Не надо забывать, что в тот период отношения между советским правительством и французским оставались еще крайне натянуты. Печать Коминтерна утверждала даже, будто я прибыл во Францию со специальной миссией: помогать тогдашнему премьеру Даладье, нынешнему военному министру, в подготовке... военного вторжения в СССР. Как коротка человеческая память!.. Между ГПУ и французской полицией не могло быть, следовательно, близких отношений. ГПУ знало обо мне только то, что печаталось в газетах. Ромм мог знать только то, что знало ГПУ. Между тем печать сейчас же после нашей высадки утратила наш след.
На основании розысков в телеграммах собственных корреспондентов того периода редакция "Нью-Йорк таймс" писала 17 февраля текущего года: "Судно, которое доставило г. Троцкого из Турции в Марсель в 1933 году, причалило после того, как он секретно сошел на берег согласно телеграмме из Марселя в "Нью-Йорк таймс" от 25 июля 1933 года. Он перешел на моторную лодку в трех милях от пристани и высадился в Кассисе, где дожидался автомобиль... В то время получались противоречивые сообщения, что г. Троцкий отправился в Корсику, на целебные воды Руйана, в центре Франции, подле Виши, или, наконец, в это последнее место". Эта справка, делающая честь точности корреспондента газеты, полностью подтверждает предшествующее изложение. Уже 24 июля печать терялась в догадках насчет нашей дальнейшей судьбы. Положение ГПУ, приходится признать, было чрезвычайно затруднительно.
Организаторы подлога рассуждали примерно так: Троцкий не мог не провести в Париже хоть несколько дней, чтоб урегулировать свое положение и найти для себя место жительства в провинции. ГПУ не знало, что все вопросы были урегулированы заранее и что дача для нас была снята еще до нашего приезда. С другой стороны, Сталин, Ежов, Вышинский боялись откладывать свидание с Роммом на август или на более поздний месяц: нужно было ковать железо, пока горячо. Таким путем эти осторожные и предусмотрительные люди выбрали для свидания конец июля, когда я, по всем их соображениям, не мог не быть в Париже. Но здесь-то они как раз и просчитались. В Париже мы не были. В сопровождении сына и трех французских друзей мы, как уже сказано, 25 июля прибыли в Сент-Пале подле Руйана. Как бы для того, чтоб еще более затруднить положение ГПУ, день нашего прибытия ознаменовался пожаром на нашей даче: сгорели беседка, часть деревянной изгороди, обгорела часть деревьев. Причина: искра из трубы паровоза. В местных газетах от 26 июля можно найти сообщение об этом инциденте. Племянница хозяина дачи прибыла через несколько часов, чтоб проверить последствия пожара. Показания обоих лиц, служивших нам в пути шоферами, Лепренса и Р. Молинье, как и показания сопровождавшего нас Ласте, описывают путешествие со всеми деталями. Свидетельство, выданное пожарной командой, удостоверяет дату пожара. Репортер Albert Bar don, давший в печать сообщение о пожаре, видел меня в автомобиле и дал об этом свидетельское показание. Показание дала также упомянутая выше племянница хозяина дома. На даче нас ждали Вера Ланис, взявшая на себя обязанности хозяйки, и Сегаль, помогавший нашему устройству. Все эти лица провели с нами последние дни июля и были свидетелями того, что, едва доехав до Сент
Паде с лумбаго и с повышенной температурой, я почти не вставал с постели.
О нашем прибытии префект департамента Шарент Инфе-риер был немедленно извещен из Парижа секретной телеграммой. Мы жили под Руйаном, как и вообще во Франции, инкогнито. Наши бумаги свидетельствовались только старшими чиновниками "Сюрте женераль" в Париже. Там можно, несомненно, найти следы нашего маршрута.
Я провел в Сент-Пале свыше двух месяцев на положении больного под наблюдением врача. В "Таймс" я писал, что меня посетили в Сент-Пале не менее 30 друзей. Дальнейшие розыски в памяти и в бумагах показывают, что у меня посетителей было около 50: свыше тридцати французов, главным образом парижан, семь голландцев, два бельгийца, два немца, два итальянца, три англичанина, один швейцарец и т. д. Среди посетителей были люди с именами, как французский писатель Андре Мальро196, писатель и переводчик моих книг Парижанин197, голландский депутат Снефлит198, голландские журналисты Шмидт199 и Декадт, бывший секретарь британской Независимой рабочей партии Пэтон200, немецкий эмигрант В., немецкий писатель Г., и пр. (я не называю эмигрантов по именам, чтоб не причинить им каких-либо затруднений, но все они, конечно, смогут дать свои показания перед Комиссией). Если б я провел в Париже конец июля, большинству из посетителей не было бы никакой нужды совершать путешествие в Руйан. Все они знали, что я в Париже не был и не мог быть... Из сопровождающих нас в пути четырех моих сотрудников трое прибыли из Парижа в Руйан. Только Макс Шахтман отправился через Гавр в Нью-Йорк, не успев со мной проститься. Я предъявил Комиссии его письмо от 8 августа 1933 года, где он выражает свое огорчение по поводу того, что оторвался от нас в пути и не успел даже проститься. Нет, в доказательствах недостатка нет...
К началу октября мое физическое состояние улучшилось, и друзья перевезли меня в автомобиле в Баньер в Пиренеях, еще дальше от Парижа, где мы провели с женой октябрь. Только благодаря тому, что наше пребывание под Руйаном, как и в Пиренеях, протекло без всяких осложнений, правительство согласилось разрешить нам приблизиться к столице, но все же рекомендовало поселиться за пределами Сенского департамента. В начале ноября мы прибыли в Барбизон, где для нас снята была дача. Из Барбизона я действительно несколько раз наезжал в столицу, всегда в сопровождении двух-трех друзей, причем порядок моего дня строго определялся заранее, и те немногие квартиры, которые я посещал, могут быть с точностью установлены, как и список моих посетителей. Все это относится, однако, уже к зиме 1933 года. Между тем ГПУ устроило Ромму свидание со мною в июле 1933 г.
Этого свидания не было. Его не могло быть. Если вообще ·существует на свете понятие алиби, то в данном случае оно находит свое наиболее полное и законченное выражение. Несчастный Ромм солгал. ГПУ заставило его солгать. Вышинский покрыл его ложь. Именно для этой лжи Ромм был арестован и включен в число свидетелей.
Показание Ромма не исключение. Все показания построены по тому же типу. Свидетели и подсудимые разыгрывают роли по тексту, который в основных чертах написан Сталиным, а в деталях разработан Ягодой, Ежовым, Вышинским и Аграновым201. Такова методология московских процессов.
ПОЛЕТ ПЯТАКОВА В НОРВЕГИЮ
Уже 24 января, на следующий день после открытия последнего процесса и первого показания Пятакова, когда приходилось опираться на краткие телеграммы агентств, я писал в коммюнике для мировой печати:
"Если Пятаков приезжал (в Осло) под собственной фамилией, то об этом оповестила бы вся норвежская пресса. Следовательно, он приехал под чужим именем. Под каким? Все советские сановники за границей находятся в постоянной телеграфной и телефонной связи со своими посольствами, торгпредствами и ни на час не выходят из-под наблюдения ГПУ. Каким образом Пятаков мог совершить свою поездку неведомо для советских представительств в Германии и Норвегии? Пусть опишет внутреннюю обстановку моей квартиры. Видел ли он мою жену? Носил я бороду или нет? Как я был одет? Вход в мою рабочую комнату шел через квартиру Кнудсена, и все наши посетители, без исключения, знакомились с семьей наших хозяев. Видел ли их Пятаков? Видели ли они Пятакова? Вот часть тех точных вопросов, при помощи которых на сколько-нибудь честном суде было бы легко доказать, что Пятаков лишь повторяет вымысел ГПУ".
27 января 1937 г., накануне произнесения прокурором его обвинительной речи, я обратился через телеграфные агентства к московскому суду с 13 вопросами по поводу мнимого свидания Пятакова со мною в Норвегии. Значение этих вопросов я мотивировал следующими словами: "Дело идет о показаниях Пятакова. Он сообщил, будто посетил меня в Норвегии в декабре 1935 г. для конспиративных переговоров. Пятаков прилетел будто бы из Берлина в Осло на самолете. Огромное значение этого показания очевидно. Я не раз заявлял и заявляю снова, что Пятаков, как и Радек, были за последние 9 лет не моими друзьями, а моими злейшими и вероломными врагами и что о переговорах и свиданиях между нами не могло быть и речи. Если будет доказано, что Пятаков действительно посе
тил меня, моя позиция окажется безнадежно скомпрометированной. Наоборот, если я докажу, что рассказ о посещении ложен с начала и до конца, то скомпрометированною окажется система "добровольных признаний". Если даже допустить, что московский суд выше подозрений, то под подозрением остается подсудимый Пятаков. Его показания необходимо проверить. Это нетрудно. Немедленно, пока Пятаков не расстрелян, надо предъявить ему ряд следующих точных вопросов. Отмечу снова, что вопросы, предъявленные мною Комиссии, основаны на первых телеграфных сообщениях и потому в некоторых второстепенных деталях неточны. Но в основном они сохраняют всю свою силу и сейчас.
Мои первые вопросы о Пятакове были в распоряжении суда уже 25 января. Не позже 28 января, т. е. того дня, когда прокурор произносил свою обвинительную речь, суд имел мои 13 вопросов. Не позже 26 января прокурор получил телеграфное сообщение о том, что норвежская пресса категорически отвергает показание о полете Пятакова. В речи прокурора есть косвенный намек на это опровержение. Однако ни один из формулированных мною тринадцати конкретных вопросов не был предъявлен подсудимому, для которого прокурор требовал расстрела. Прокурор не сделал обязательной для него попытки проверить главное показание главного обвиняемого и тем бесповоротно, на глазах всего мира, подкрепить обвинение против меня и всех других. Если б не было телеграмм из Осло и моих телеграфных вопросов, можно было бы еще говорить о невнимании, об упущении, об умственной неспособности прокурора и судей. При изложенных выше обстоятельствах о судебной ошибке не может быть и речи. Прокурор, как и председатель суда, сознательно уклонились от постановки вопросов, неотразимо вытекавших из самого существа показаний Пятакова. Они воспротивились проверке не потому, что она была невозможна, -наоборот, она была крайне проста! -- а потому, что по всей своей роли они не могли допустить проверки. Они поспешили, наоборот, расстрелять Пятакова. Проверка была, однако, произведена помимо них. Она полностью и неопровержимо доказала ложность показания главного подсудимого по главному вопросу и тем нисповергла весь обвинительный акт.
Сейчас в нашем распоряжении имеется так называемый "стенографический" отчет о суде над Пятаковым и другими. Внимательное изучение допроса Пятакова и свидетеля обвинения Бухарцева само по себе показывает, что задачей прокурора в этом насквозь условном, фальшивом и лживом судебном диалоге являлось помочь Пятакову изложить без слишком явных несообразностей ту фантастическую версию, которую навязало ему ГПУ. Мы проследуем поэтому в нашем анализе
двояким путем: сперва покажем на основании самого официального отчета внутреннюю фальшь допроса Пятакова Вышинским; затем приведем объективные доказательства материальной невозможности полета Пятакова и его свиданья со мною. Таким образом мы обнаружим не только ложность главного свидетельства главного подсудимого, но и соучастие в подлоге прокурора Вышинского и судей.
* * *
"В первой половине декабря" 1935 года Пятаков совершил свою мифическую поездку в Осло через Берлин. Чем-то вроде посредника при организации поездки явился Бухарцев, корреспондент "Известий" в Берлине, подобно тому, как В. Ромм, корреспондент "Известий" в Вашингтоне, служил посредником между мной и Радеком. Правительственная газета странным образом назначала своими корреспондентами в наиболее важные пункты "троцкистских" агентов связи. Не вернее ли предположить: агентов ГПУ? Заявление Пятакова, будто "Бухарцев находился в связи с Троцким", представляет чистейший вымысел. О Бухарцеве, как и о Ромме, я не имею ни малейшего представления, не только личного, но даже литературного. "Известий" я почти никогда не вижу, а иностранных корреспонденции я не читаю в советской печати вообще.
Нет оснований сомневаться, что Пятаков действительно прибыл 10 декабря 1935 г. в Берлин по делам своего ведомства. Факт этот легко проверить по немецкой и советской печати, которая не могла не отметить как день приезда Пятакова в германскую столицу, так и день его возвращения в Москву*. Мнимую поездку Пятакова в Осло ГПУ вынуждено было задним числом приурочить к его действительной поездке в Берлин: отсюда выбор такого злосчастного месяца, как декабрь.
В Берлине Пятаков немедленно ("в тот же день или на другой", т. е. 11-го или 12-го) встретился, по его словам, с Бу-харцевым. Тот уже заранее предупредил меня будто бы о предстоящем прибытии Пятакова. Письмом? Условной телеграммой? Какого текста? На какой адрес? Никто не смущает Бухарце-ва этими вопросами. Адресов и дат в этом судебном" зале вообще избегают как заразы. Получив извещение от Бухарцева, я, со своей стороны, якобы немедленно направил в Берлин доверенное лицо с запиской: "Ю. Л. [Пятаков], подателю этой записки можно вполне доверять". Слово "вполне" было подчеркнуто... Эта не очень оригинальная подробность должна,
- "Берлииер Тагеблат" от 21 декабря 1935 г. сообщает: "В настоящее время в Берлине находится первый заместитель народного комиссара тяжелой промышленности СССР г. Пятаков, а также руководитель Импортного управления комиссариата внешней торговли СССР г. Смоленский, который ведет переговоры о заказах с рядом немецких фирм".
как увидим, вознаградить нас за отсутствие других, более существенных сведений. Посланное мною лицо, по имени "не то Генрих, не то Густав" (показание Пятакова) взяло на себя организовать поездку в Осло. Встреча Генриха-Густава с Пятаковым произошла в Тиргартене (11-го или 12-го) и длилась всего "полторы -- две минуты". Вторая драгоценная подробность!.. Пятаков согласился отправиться в Осло, хотя, как он повторяет дважды, "это могло повлечь для меня величайший риск -- быть обнаруженным и разоблаченным".
В русском отчете эти слова выпущены, и не случайно. Надзор за советскими сановниками за границей чрезвычайно строг. Пятаков не имел никакой возможности скрыться на двое суток из Берлина, не указав советским органам, куда он уезжает и по какому адресу с ним сноситься: как член ЦК и правительства, Пятаков в любую минуту мог получить запрос или поручение из Москвы. Существующие на этот счет порядки прекрасно известны прокурору и судьям.
К тому же уже 24 января я спрашивал по телеграфу: "Каким образом Пятаков мог совершить свою поездку неведомо для советских представительств в Германии и Норвегии?" 27 января я повторил снова: "Как удалось Пятакову скрыться от советских учреждений в Берлине и Осло? Как он объяснил свое исчезновение после возвращения?" Никто, конечно, не потревожил подсудимого такими вопросами.
Пятаков условился с Генрихом-Густавом встретиться "на следующий день" (12-го или 13-го) утром на аэродроме Тем-пельгоф. Прокурор, который в вопросах, не имеющих значения и не поддающихся проверке, требует иногда показной точности, совершенно не интересуется уточнением даты исключительной важности. Между тем по дневнику торгпредства в Берлине можно было бы без труда установить деловой календарь Пятакова. Но этого-то как раз и нужно избежать...
"На следующий день, рано утром, я явился прямо к входу на аэродром". Рано утром? Мы хотели бы знать час. В такого рода случаях час фиксируется заранее. Но вдохновители Пятакова боятся, очевидно, сделать ошибку против метеорологического календаря. На аэродроме Пятаков встретил Генриха-Густава: "Он стоял перед входом и повел меня. Предварительно он показал паспорт, который был для меня приготовлен. Паспорт был немецкий. Все таможенные формальности он сам выполнял, так что мне приходилось только расписываться. Сели в самолет и полетели..."
Никто даже и здесь не прерывает подсудимого. Прокурор, как это ни невероятно, совершенно не интересуется вопросом о паспорте. С него достаточно того, что паспорт был "немецкий". Однако немецкие паспорта, как и все другие, выписываются на определенное имя. На какое именно? Nomina sunt odiosa202. Прокурор озабочен тем, чтоб дать возможность Пя
такову как можно скорее проскользнуть мимо этого щекотливого пункта. "Таможенные формальности?" Их уладил Генрих-Густав. Пятакову "приходилось только расписываться". Казалось бы, здесь прокурор никак уж не мог не спросить, каким же именем расписывался Пятаков? Очевидно, тем самым, которое значилось в немецком паспорте. Но прокурору до этого дела нет. Молчит также и председатель суда. Молчат судьи.
Коллективная забывчивость в результате переутомления? Но я своевременно принял меры к тому, чтоб освежить память этих господ. Уже 24 января я спрашивал суд, под каким именем прибыл Пятаков в Осло. Через три дня я снова вернулся к этому пункту. Четвертый из поставленных мною тринадцати вопросов гласил: "По какому паспорту вылетел Пятаков из Берлина? Получил ли он норвежскую визу?" Мои вопросы были перепечатаны газетами всего мира. Если, несмотря на это, Вышинский не задал Пятакову вопросов о паспорте и визе, значит он знал, что об этом нужно молчать. Одного этого молчания вполне достаточно, чтобы сказать: перед нами подлог!
Последуем, однако, дальше за Пятаковым: "Сели в самолет и полетели, нигде не садились и в 3 часа дня примерно спустились на аэродром в Осло. Там был автомобиль. Сели мы в этот автомобиль и поехали. Ехали мы, вероятно, минут 30 и приехали в дачную местность. Вышли, зашли в домик, неплохо обставленный, и там я увидел Троцкого, которого не видел с 1928 г.". Разве этот рассказ не выдает полностью человека, которому, нечего рассказывать? Ни одного живого штриха! "Сели в самолет и полетели"... "Сели в автомобиль и поехали"... Пятаков ничего не видел, ни с кем не говорил. Он не способен хоть что-нибудь сообщить о "Генрихе-Густаве", который сопровождал его из Берлина до моих дверей.
Как произошел спуск на аэродроме? Иностранным самолетом не могли не заинтересоваться норвежские власти. Они не могли не проверить паспорт Пятакова и его спутников. Однако и об этом мы не слышим ни слова. Путешествие как бы происходит в царстве снов, где люди бесшумно скользят, не тревожимые полицейскими и таможенными чинами.
В "неплохо обставленном" домике Пятаков увидел Троцкого, "которого не видел с 1928 г." (на самом деле с конца 1927 г.). Непосредственно после этих штампованных общих мест следует столь же штампованное изложение беседы, как бы специально предназначенной для полицейского протокола. Разве это похоже на жизнь и живых людей? Ведь по смыслу амальгамы Пятаков явился ко мне как единомышленник, как друг, после долгой разлуки.
В течение нескольких лет, примерно с 1923 до 1928 года, он действительно стоял довольно близко ко мне, знал мою семью, встречал со стороны моей жены всегда теплый прием. Он дол
жен был, очевидно, сохранить совершенно исключительное доверие ко мне, если по одному моему письму превратился в террориста, саботажника и пораженца и по первому сигналу, рискуя головой, прилетел ко мне на свидание. Казалось бы, при таких условиях Пятаков не мог после восьмилетней разлуки проявить элементарного интереса к условиям моего существования. Но на это нет и намека. Где произошла встреча: на моей квартире или в чужом доме? Неизвестно. Где была моя жена? Неизвестно. На вопрос прокурора Пятаков отвечает, что при свидании никто не присутствовал: даже Генрих-Густав остался за дверью. И это все!
Между тем уже во внешней обстановке по наличию или отсутствию русских книг и газет, по виду письменного стола Пятаков не мог не определить сразу, находится ли он в моей рабочей комнате или в чужом помещении. У меня не могло быть, с другой стороны, ни малейшего основания скрывать такие невинные сведения от гостя, которому я доверил самые свои сокровенные замыслы и планы. Пятаков не мог не спросить меня о моей жене. 24 января я спрашивал: "Видел ли он мою жену?" 27 января я повторил свой вопрос снова: "Виделся ли Пятаков с моей женой? Была ли она в тот день дома? (Поездки жены в Осло к врачам легко проверить)". Но именно для того, чтоб не допустить проверки, руководители Пятакова научили его эластичным формулам и ничего не говорящим оборотам речи: так осторожнее. Однако этот избыток осторожности выдает подлог с другого конца.
Аэроплан спустился в три часа дня, 12 или 13 декабря. Пятаков прибыл ко мне приблизительно в половине четвертого. Разговор длился около двух часов. Мой гость не мог не проголодаться. Накормил ли я его? Казалось, этого требовал элементарный долг гостеприимства. Но я не мог этого сделать без помощи жены или хозяйки "неплохо обставленного" домика. Об этом на суде ни слова.
Пятаков покинул меня в половине шестого вечера. Куда он направился из дачной местности с немецким паспортом в кармане? Прокурор не спрашивает его об этом. Где он провел декабрьскую ночь? Вряд ли под открытым небом. Еще меньше можно допустить, что он переночевал в советском посольстве. Вряд ли и в немецком. Значит, в отеле? В каком именно? В числе тринадцати вопросов, заданных мною суду, есть и такой: "Пятаков неминуемо должен был переночевать в Норвегии. Где? В каком отеле?" Прокурор не спросил об этом подсудимого. Председатель промолчал.
Если б ко мне приехал старый друг, к тому же соучастник по заговору, я, как и всякий на моем месте, должен был бы сделать все, чтоб оградить гостя от неприятных неожиданностей и излишнего риска. После двухчасовой беседы я должен
был бы накормить его и устроить на ночлег. Такие мелкие заботы не могли, очевидно, представить для меня ни малейшего затруднения, раз я имел возможность направить "доверенное лицо" в Берлин и выслать на аэродром специальный автомобиль к моменту спуска специального аэроплана. Чтоб не показываться в отеле или на улицах Осло, Пятаков, естественно, был заинтересован в том, чтобы переночевать у меня. К тому же после долгой разлуки у нас было о чем переговорить! Но ГПУ боялось этого варианта, ибо Пятакову пришлось бы пуститься в подробности относительно условий моего существования. Лучше проскользнуть мимо житейской прозы... На самом деле я жил, как известно, не в дачной местности под Осло, а в глухой деревне; не в тридцати минутах езды от аэродрома, а по меньшей мере в двух часах, особенно зимою, когда на колеса приходится надевать цепи. Нет, лучше забыть о пище, о декабрьской ночи, об опасности встречи е людьми из советского посольства. Лучше помолчать. Как раньше в пути, так теперь в Норвегии, Пятаков похож на бесплотную тень из сновидения. Пусть глупцы принимают эту тень за реальность!
Из допроса свидетеля Бухарцева, корреспондента "Известий", мы узнаем о поездке Пятакова немаловажные дополнительные подробности. "Генриха-Густава" звали, оказывается, Густав Штирнер. Это имя решительно ничего не говорит мне, хотя, по словам Бухарцева, Штирнер был моим доверенным лицом. Во всяком случае, мой таинственный посланец счел нужным точно отрекомендоваться свидетелю прокурора. Встретим ли мы Штирнера во плоти и крови в одном из будущих процессов? Или он есть чистый продукт воображения? Не знаю. Немецкое имя наводит, во всяком случае, на размышления.
Пятаков пытался моментами изобразить свидание со мной почти как печальную необходимость: инстинкт самосохранения робко пробивается все же через признания подсудимых. По словам Бухарцева, наоборот, узнав о моем приглашении, "Пятаков сказал, что он очень рад этому, что это вполне соответствует его намерениям и что он охотно пойдет на это свидание". Какая немотивированная экспансивность со стороны конспиратора! Но она нужна обвинителю. Задача свидетеля состоит в том, чтоб отягчать вину подсудимого, тогда как задача подсудимого состоит в том, чтоб переносить главную тяжесть вины на меня. Наконец, задача прокурора состоит в том, чтоб эксплуатировать ложь обоих.
С точки зрения заговора и даже одного только воздушного путешествия в Осло Бухарцев является совершенно лишним лицом: даже Вышинский, как увидим, вынужден это признать. Но Густав Штирнер, если он существует в природе, по-видимому, недостижим для прокурора. А если нет Штирнера, то
нет и свидетеля. Рассказ о том, как Пятаков входил и выходил из аэроплана, должен был бы опираться в таком случае на одного Пятакова. Этого мало. Если вызванный прокурором Бухарцев не участвует в ходе действия, то он выполняет зато функции "вестника" в классической трагедии: он возвещает о совершающихся за сценой событиях. Так, накануне своего возвращения из Берлина в Москву (какого числа?) Пятаков не преминул сообщить вестнику, что "он там был и что он его видел". Бухарцеву до всего этого не было, в сущности, никакого дела. Сообщая без нужды такие сведения постороннему лицу, Пятаков совершал акт преступного легкомыслия. Но он не мог действовать иначе, не лишая Бухарцева возможности быть полезным свидетелем обвинения.
В этом месте прокурор вдруг вспоминает о некотором своем упущении. "Давали ли вы свою фотографию?" -- спрашивает он неожиданно Пятакова, прерывая допрос Бухарцева. Вышинский похож на ученика, пропустившего одну строчку в стихотворении. Пятаков отвечает лаконически: "Да". Речь идет, очевидно, о фотографии для паспорта. Фотография полагается на каждом паспорте, в том числе и немецком. Обнаруживая, таким путем, свою бдительность, прокурор ничем не рискует. Об имени и визе он молчит, конечно, и на этот раз. После этого страж закона снова принимается за Бухарцева. "Вам известно, откуда Штирнер достал паспорт? Откуда он . достал самолет? Как это так легко сделать в Германии?" Бухарцев отвечает в том смысле, что Штирнер не вдавался в подробности и просил его, Бухарцева, ни о чем не беспокоиться, -- один из немногих ответов, который звучит естественно и разумно. Однако прокурор не унимается.
Вышинский: А вы не интересовались этим?
Бухарцев: Он мне ничего не сказал; он не хотел входить в детали.
Вышинский: И все-таки, это вас не интересовало?
Бухарцев: Но ведь он мне не отвечал.
Вышинский: Но вы пытались его спрашивать?
Бухарцев: Я пытался, но он не отвечал.
И так далее, в том же роде. Но мы прерываем здесь этот поучительный диалог, чтоб подвергнуть допросу самого прокурора. "Вы спрашивали только что, г. обвинитель, насчет карточки для паспорта? Но самый паспорт вас не интересовал? Следователь об этом не допрашивал Пятакова? Вы также забыли выполнить ваш долг. Дважды: 24 и 27 января я напомнил вам о нем по телеграфу. Вы не обратили внимания на мой вопрос? Вы не поинтересовались также моим адресом, моей квартирой, условиями моей жизни? Вы не спрашивали, где Пятаков провел ночь? Кто рекомендовал ему отель? Как он там прописался? Неужели все эти обстоятельства не заслу
живают вашего внимания? Бухарцев мог, по крайней мере, оправдаться тем, что Густав Штирнер отказывался посвящать его в свои секреты. Вы, г. представитель правосудия, лишены такого оправдания, ибо у Пятакова нет тайн от прокурора. Пятаков молчит только о том, о чем ему приказано молчать. Но и вы, г. прокурор, не случайно уклонились от вашей прямой обязанности: спустить Пятакова из сферы четвертого измерения на грешную землю, с ее таможенными чиновниками, ресторанами, отелями и прочими обременительными подробностями. Вы молчали обо всем этом, потому что вы -- один из главных организаторов подлога!"
Вышинский не унимается: А аэроплан?
Бухарцев: Я спрашивал его (Штирнера), каким образом Пятаков сможет выехать; он мне сказал, что специальный аэроплан отвезет Пятакова в Осло и привезет его оттуда.
Штирнер, как оказывается, вовсе не так уж неразговорчив. Ведь он мог бы просто ответить назойливому Бухарцеву: "Это не ваше дело, Пятаков сам знает, что ему делать". Но Штнр-нер помнил, очевидно, что перед ним -- вестник трагедии, поэтому он сообщил ему, что Пятаков будет отправлен в "специальном" аэроплане, другими словами, дал понять, что аэроплан будет предоставлен немецким правительством. Вышинский сейчас же пользуется этой заранее подготовленной нескромностью Штирнера-Бухарцева:
-- Однако ведь не Троцкий организовал путешествие на
аэроплане через границу?
Бухарцев отвечает с многозначительной скромностью
-- Этого я не знаю.
Вышинский: А самолет? Вы -- опытный журналист, вы знаете, что летать через границу из одного государства в другое -- дело не простое.
(Увы, увы! Сам прокурор об этом совершенно забывает, когда дело идет о спуске на аэродроме, о паспорте, о визе, о ночлеге в отеле и пр.).
Бухарцев делает новый шаг навстречу прокурору:
-- Я понял это так, что он -- Штирнер -- может сделать
это через германских официальных лиц.
Что и требовалось доказать!
Но тут Вышинский как бы неожиданно спохватывается
-- А без вас нельзя было обойтись в этом деле? Ради чего
вы участвовали в этой операции?
Рискованный вопрос задан для того, чтобы дать возможность Бухарцеву рассказать суду, как Радек "в свое время" (когда именно?) предупредил его, "троцкиста", что ему придется выполнять различные поручения, и заодно уж сообщил ему, "что Пятаков является членом центра". Как видим, Ра
дек все предусмотрел и во всяком случае вооружил будущего свидетеля самыми необходимыми сведениями.
Так или иначе, но благодаря Бухарцеву мы узнаем, наконец, что Пятаков не только прилетел в Осло на "специальном аэроплане", но и вернулся тем же путем в Берлин. Это исключительно важное сообщение означает, что аэроплан не просто спустился на несколько минут, но провел остаток дня и всю ночь, т. е. не менее 15 часов, на аэродроме в Осло. Очевидно, здесь он возобновил и свой запас бензина. Как сейчас видно будет, сообщение Бухарцева окажет нам гораздо большую услугу, чем господину прокурору. Мы вплотную подходим к узловому пункту в показаниях Пятакова и во всем процессе.
Консервативная норвежская газета "Афтенпостен" немедленно после первого показания Пятакова произвела анкету на аэродроме и уже в вечернем издании 25 января опубликовала, что в декабре 1935 г. в Осло не прилетало ни одного иностранного самолета. Это сообщение сейчас же обошло, разумеется, весь мир. Вышинский оказался вынужден реагировать на неприятную весть из Осло. Он это сделал на свой манер. В заседании 27 января прокурор спрашивает Пятакова, действительно ли тот спустился на норвежском аэродроме и на каком именно? Пятаков отвечает: "Возле Осло". Имени он не знает. Не было ли затруднений при спуске? Пятаков, оказывается, был слишком взволнован и ничего особенного не заметил.
Вышинский: Вы подтверждаете, что спустились на аэродроме подле Осло?
Пятаков: Подле Осло. Я хорошо помню.
Еще бы не помнить такой вещи!
После этого прокурор оглашает документ, который многие газеты мягко назвали "неожиданным", именно сообщение советского полпредства в Норвегии о том, "что... аэродром Hel-lere Kjeller (Кьеллер), подле Осло, принимает весь год, в соответствии с интернациональными правилами, самолеты других стран и что прибытие и отбытие самолетов возможны также и в зимние месяцы". Только и всего! Прокурор просит приобщить свой драгоценный документ к судебным материалам. Вопрос исчерпан!
Нет, вопрос только открывается. Норвежские источники вовсе не утверждали, что аэроплановое движение в Норвегии невозможно в зимние месяцы. Но разве в задачи московского суда входит составление метеорологического справочника для летчиков? Вопрос стоит гораздо конкретнее: прилетал или не прилетал в Осло в течение декабря 1935 г. иностранный аэроплан? Конрад Кнудсен, член стортинга, послал в Москву 29 января 1937 г. следующую телеграмму: "Прокурору Вышинскому. Высшая Военная Коллегия. Москва. Сообщаю вам, что сегодня официально подтверждается, что в декабре 1935 года
никакой иностранный или частный самолет не спускался на аэродроме в Осло. Как домохозяин Льва Троцкого, я подтверждаю также и то, что в декабре 1935 года в Норвегии не могло быть никакой беседы между Троцким и Пятаковым. Конрад Кнудсен, член парламента".
В тот же день, 29 января, "Арбайтербладет" -- газета правительственной партии -- произвела новое расследование о "специальном аэроплане". Будет, может быть, не лишним сказать, что эта газета не только одобряла интернирование меня норвежским правительством, но и печатала обо мне во время моего заключения чрезвычайно враждебные статьи. Привожу сообщение "Арбайтербладет" дословно.
Чудодейственная поездка Пятакова в Кьеллер
Пятаков поддерживает свое признание в том, что он в декабре 1935 года прибыл на самолете в Норвегию и спустился на аэродроме Кьеллер. Русским комиссариатом иностранных дел предпринято расследование, которое должно послужить тому, чтоб подтвердить это показание.
Аэродром Кьеллер уже ранее категорически опроверг сообщение, будто в декабре 1935 года там спустился иностранный самолет, а член парламента Конрад Кнудсен, квартирохозяин Троцкого, сообщил, со своей стороны, что Троцкий в этот период вообще не имел посещений.
"Арбайтербладет" все же сегодня снова обратилась на аэродром Кьеллер, и директор Гулликсен, с которым мы беседовали, подтвердил, что в декабре 1935 года ни один иностранный самолет не спустился на Кьеллер. В этом месяце приземлился только один самолет на аэродроме, именно норвежский самолет, прибывший из Линчепинга. Но на этом самолете не было пассажиров.
Директор Гулликсен обследовал ежедневно ведущуюся книгу таможенных протоколов, прежде чем он сделал нам это сообщение, и в ответ на соответственный вопрос с нашей стороны он прибавил, что совершенно исключено, чтобы какой-нибудь самолет мог спуститься, не будучи обнаруженным. Там в течение всей ночи имеются военные патрули.
Когда приземлился перед декабрем 1935 года в послед
ний раз иностранный самолет на Кьеллере? -- спрашивает наш
сотрудник директора Гулликсена.
19 сентября. Это был английский самолет, прибывший
из Копенгагена. Его пилотировал английский летчик г. Роберт
сон, которого я очень хорошо знаю.
А после декабря 1935 года, когда снова прибыл в пер
вый раз иностранный самолет в Кьеллер?
1 мая 1936 года.
-- Другими словами, из книг аэродрома вытекает, что меж
ду 19 сентября 1935 года и 1 мая 1936 года ни один иностран
ный самолет не снизился в Кьеллер?
- Да.
Чтоб не оставлять места никаким сомнениям, приведем официальное подтверждение газетного интервью. В ответ на запрос моего норвежского адвоката тот же директор единственного аэродрома в Осло г. Гулликсен, ответил 12 февраля:
Кьеллер 14 февраля 1937.
Аэродром Кьеллер.
Дирекция.
Господину присяжному поверенному Андреасу Стейлену.
Е. Слотгате 8.
Осло.
В ответ на Ваше письмо от 10 текущего месяца я сообщаю Вам, что мое заявление передано в "Арбайтербладет" правильно...
С преданностью
Гулликсен.
Другими словами: если мы откроем ГПУ кредит для полета Пятакова не на 31 день (декабрь), а на 224 дня (19 сентября -- 1 мая), и тогда Сталину не спасти положения. Вопрос о полете Пятакова в Осло можно считать после этого, надеемся, исчерпанным на веки веков.
29 января приговор еще не был вынесен. Сообщения Кнуд-сена и "Арбайтербладет" являлись обстоятельством столь исключительной важности, что требовали дополнительного расследования. Но московская Фемида не такова, чтоб позволить фактам приостановить свое движение. Весьма возможно -- почти наверное -- что в предварительных переговорах Пятакову, как и Радеку, было обещано сохранение жизни. Выполнение этого обещания в отношении Пятакова, мнимого "организатора" мнимого "саботажа", было вообще нелегко. Но если у Сталина оставались еще какие-либо колебания на этот счет, то сообщения из Осло должны были положить им конец.
29 января я заявил в печати в своем очередном сообщении: "Первые шаги расследования в Норвегии позволили депутату К. Кнудсену установить, что в декабре в Осло вообще не прилетало ни одного иностранного самолета... Чрезвычайно опасаюсь, что ГПУ торопится расстрелять Пятакова, чтоб предупредить дальнейшие неудобные вопросы и лишить возможности будущую международную следственную комиссию потребовать от Пятакова точных объяснений".
На другой день, 30 января, Пятаков был приговорен к смертной казни, а 1 февраля -- расстрелян.
* * *
Через посредство желтой норвежской газеты "Тиденс-Тайн", родственной американским изданиям Херста203, друзья ГПУ сделали попытку найти новую версию для полета Пятакова. Может быть, немецкий аэроплан спустился не на аэродроме, а на замерзшем фиорде? Может быть, Пятаков посетил Троцкого не в дачной местности под Осло, а в лесу? Не в "недурно обставленном домике", а в лесной хижине? Не в тридцати минутах, а в трех часах езды от Осло? Может быть, Пятаков приехал не в автомобиле, а в санях или пришел на лыжах? Может быть, свидание произошло не 12--13-го, а 21--22 декабря? Это творчество не выше и не ниже попыток выдать копенгагенскую кондитерскую за отель "Бристоль". Гипотезы "Тиденс-Тайн" имеют тот недочет, что не оставляют решительно ничего от показаний Пятакова и в то же время разбиваются о факты. Опровержение этих фантазий уже дано норвежской печатью, в частности либеральной газетой "Дагблат", на основании проверки основных данных, т. е. условий места и времени. Депутат Конрад Кнудсен подверг запоздалые вымыслы не менее уничтожающей критике на столбцах самой желтой газеты, успевшей тем временем стать оракулом Коминтерна. Если бы Комиссия сочла, со своей стороны, нужным подвергнуть рассмотрению не только данные официального отчета, но и беллетристические версии, выдвинутые друзьями ГПУ после расстрела Пятакова, я предоставил бы в ее распоряжение весь необходимый материал.
Прибавлю здесь же, что в начале марта приезжал в Осло для специального доклада датский писатель Андерсен Нек-се204, который, по счастливой случайности (как Притт, как Дуранти, как некоторые другие!) оказался в Москве во время процесса и "собственными ушами" слышал признания Пятакова. Знает ли Нексе по-русски или нет, не имеет значения, достаточно того, что скандинавский рыцарь истины "не сомневается" в правдивости показаний Пятакова. Если Ромен Рол-лан205 берет на себя унизительные миссии, свидетельствующие о полной утрате морального и психологического чутья, то почему не делать этого господину Нексе? Разврат, который ГПУ вносит в среду известной части радикальных писателей и политиков всего мира, принял поистине угрожающие размеры. Какие приемы применяет ГПУ в каждом индивидуальном случае, я здесь рассматривать не стану. Достаточно хорошо известно, что эти приемы не всегда имеют "идеологический" характер (об этом давно уже рассказал со свойственным ему цинизмом, ирландский писатель О'Флайерти). Одной из причин моего разрыва со Сталиным и его соратниками явилось, кстати сказать, применение ими, начиная с 1924 г., подкупа по отношению к деятелям европейского рабочего движения.
Косвенным, но крайне важным результатом работы Комиссии явится, как я надеюсь, очищение радикальных рядов от "левых" сикофантов, от политических паразитов, от "революционных" царедворцев, от тех господ, которые остаются друзьями СССР, поскольку являются друзьями Госиздата или просто пенсионерами ГПУ.
ЧТО ОПРОВЕРГНУТО В ПОСЛЕДНЕМ ПРОЦЕССЕ?
Агенты Москвы прибегли в самое последнее время к такому доводу: "За время своего пребывания в Мексике Троцкий. никаких доказательств не представил. Нет основания думать, что он предоставит их в будущем. Тем самым Комиссия заранее осуждается на бесплодие".
Как можно, спрошу я, без расследования фактов и документов ниспровергнуть подлог, который подготовлялся и строился в течение ряда лет? "Добровольных признаний" Сталина, Ягоды, Ежова и Вышинского у меня действительно нет, в этом я признаюсь заранее. Но если я не представил до сих пор магической формулы, исчерпывающей все доказательства, то неправда, будто я не представил никаких доказательств. Во время последнего процесса я делал ежедневные заявления в печати с точными опровержениями. Я предъявляю Комиссии точный текст всех моих заявлений. Одновременно я подготовляю книгу, которая должна дать ключ к важнейшим политическим и психологическим "загадкам" московских процессов.
Стенографический отчет" второго процесса получен мною всего две недели тому назад. О законченном опровержении при этих обстоятельствах говорить, конечно, не приходится. Однако, несмотря на отсутствие в моем распоряжении ежедневной или хотя бы еженедельной газеты, где я мог бы высказываться с полной свободой, я полностью опроверг те данные последнего процесса, которые направлены против меня лично, и тем самым подорвал всю судебную амальгаму в целом.
Защищаясь в своем последнем слове от ругательств прокурора, который характеризовал обвиняемых исключительно как мошенников и бандитов (прокурор Вышинский -- циничный карьерист из бывших правых меньшевиков, -- какое воплощение режима!), Радек явно перешел условленные заранее пределы защиты и сказал больше, чем нужно было и чем хотел он сам. Такова вообще отличительная черта Радека! На этот раз он сказал, однако, вещи исключительной ценности. Я прошу каждого члена Комиссии особенно внимательно прочесть последнее слово этого обвиняемого. Террористическая деятель
ность и связь "троцкистов" с контрреволюционными и вредительскими организациями доказаны, по словам Радека, вполне.
"...Но, -- продолжает он, -- процесс -- двуцентрический, он имеет другое громадное значение. Он показал кузницу войны, и он показал, что "троцкистская" организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют мировую войну. Для этого факта какие есть доказательства? Для этого факта есть показания двух людей -- мои показания, который получал директивы и письма от Троцкого (которые, к сожалению, сжег), и показания Пятакова, который говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых--они покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпиками, то на чем можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?"
Не веришь своим глазам, читая эти цинично откровенные строки в отчете. Ни прокурор, ни председатель даже не попытались опровергнуть или поправить Радека: слишком рискованно! Между тем его поразительные слова убивают весь процесс. Да, все обвинение против меня опирается только на показания Радека и Пятакова. Вещественных улик нет и следа. Письма, которые Радек будто бы получал от меня, он, "к сожалению", сжег (в русском отчете обвинительный акт напечатан, однако, так, как если бы он цитировал мои подлинные письма). Прокурор третирует Радека и Пятакова как беспринципных лгунов, преследующих только одну задачу: обмануть власти. Радек отвечает: если наши показания ложны (и Радек, и прокурор знают, что показания ложны!), что же у вас остается для доказательства того, что Троцкий заключил союз с Германией и Японией с целью ускорения войны и расчленения СССР? У вас ничего не остается. Документов нет. Показания других обвиняемых опираются на "наши показания". Прокурор молчит. Председатель молчит. Молчат заграничные "друзья". Томительное молчание! Таково подлинное лицо процесса. Скандальное лицо!
Напомним еще раз фактическую сторону показаний Радека и Пятакова. Радек сносился со мною будто бы через Владимира Ромма, Владимир Ромм видел меня один-единственный раз, именно: в конце июля 1933 года в Буа де Булонь под Парижем. Точными ссылками на даты, факты, свидетелей, в том числе и французскую полицию, я доказал, что в конце июля 1933 года я не был и не мог быть в Буа де Булонь, так как в качестве больного я непосредственно из Марселя прибыл в Сент-Пале под Руйаном, за несколько сот километров от Парижа.
Пятаков показал, что прилетал ко мне в Осло в декабре 1935 года на немецком аэроплане. Однако официальные норвежские власти опубликовали во всеобщее сведение, что с
19 сентября 1935 г. по 1 мая 1936 г. ни один иностранный аэроплан вообще не прилетал в Осло. Против этих свидетельств апеллировать некуда. Пятаков не прилетал ко мне в Осло, как Ромм не видел меня в Буа де Булонь.
Между тем связь Радека со мною шла исключительно через Ромма. Крушение показаний Ромма не оставляет ничего от показаний Радека. Не более того остается от показаний Пятакова. Между тем, по признанию Радека, молчаливо подтвержденному судом, обвинение против меня держится исключительно на показаниях Радека и Пятакова. Все другие показания имеют подспорный, вспомогательный характер. Они должны дать опору Радеку и Пятакову -- главным обвиняемым, вернее, главным свидетелям Сталина против меня. Назначение Радека и Пятакова -- доказать прямую связь преступников со мной. "Все остальные показания покоятся на наших", -- признает Радек. Другими словами, они не покоятся ни на чем. Основное обвинение ниспровергнуто. Оно рассыпалось прахом. Незачем разбирать здание по кирпичам, раз обрушены две основные колонны, на которые оно опиралось. Господа обвинители! Ползайте в мусоре на брюхе и собирайте осколки ваших кирпичей...
Если агенты Москвы хотят оспорить меня, пусть явятся в Комиссию. Расследование, естественно, начнется с таких фактов, которые произошли за границей. Здесь проверка вполне возможна. Но именно этой возможности и боятся фальсификаторы. Им не остается ничего другого как кричать, будто я "ничего не доказал". В приложении я даю справку о моем въезде во Францию 24 июля 1933 года и о поселении под Руй-аном и заявление норвежских властей насчет иностранных самолетов в декабре 1935 года206.
ПРОКУРОР-ФАЛЬСИФИКАТОР
Моя "террористическая" и "пораженческая" деятельность представляла, как известно, строжайшую тайну, в которую я посвящал только наиболее доверенных людей. Наоборот, моя публичная деятельность, враждебная террору и пораженчеству, представляла только "маскировку". Не удерживаясь, однако, на этой позиции, прокурор несколько раз впадает в искушение открыть и в моей публичной деятельности пропаганду террора и пораженчества. Мы сейчас покажем на нескольких капитальных примерах, что литературные подлоги Вышинского представляют только вспомогательное средство его Судебных подлогов.
* * *
20 февраля 1932 года Центральный исполнительный комитет СССР особым декретом лишил меня и находившихся за границей членов моей семьи советского гражданства. Самый текст декрета, отмечу мимоходом, представлял амальгаму. Я был назван не только как Троцкий, но и по фамилии моего отца -- Бронштейн, хотя эта фамилия никогда раньше не называлась ни в одном из советских документов. Наряду с этим были разысканы меньшевики с фамилией Бронштейн и также включены в акт о лишении гражданства207. Таков политический стиль Сталина!
Я ответил Открытым письмом Президиуму ЦИКа СССР or 1 марта 1932 года (Бюллетень оппозиции, No 27). Письмо напоминает о ряде подлогов, совершенных советской печатью по поручению верхов, с целью скомпрометировать меня в глазах трудящихся масс СССР. Перечисляя важнейшие ошибки Сталина в вопросах внутренней и внешней политики, письмо клеймит его бонапартистские тенденции. "...Под кнутом сталинской клики, -- говорит далее письмо, -- несчастный, запутанный, запуганный, задерганный ЦК германской коммунистической партии изо всех сил помогает -- не может не помогать -- вождям германской социал-демократии выдать немецкий рабочий" класс на распятие Гитлеру".
Менее чем через год это предсказание подтвердилось, к несчастью, целиком! Открытое письмо заключало в себе далее следующее предложение: "...Сталин завел нас в тупик. Нельзя выйти на дорогу иначе, как ликвидировав сталинщину. Надо довериться рабочему классу, надо дать пролетарскому авангарду возможность пересмотреть всю советскую систему, беспощадно очистить ее от накопившегося мусора. Надо, наконец, выполнить настойчивый совет Ленина: убрать Сталина".
Предложение "убрать Сталина" я мотивировал следующими словами: "Вы знаете Сталина не хуже моего... Сила Сталина всегда была не в нем, а в аппарате, или -- в нем, поскольку он являлся наиболее законченным воплощением бюрократического автоматизма. Отделенный от аппарата, противопоставленный аппарату, Сталин -- ничто, пустое место... Пора расставаться со сталинским мифом". Ясно, что дело идет не о физическом уничтожении Сталина, а лишь о ликвидации его аппаратного могущества.
Именно этот документ: Открытое письмо ЦИКу, как это ни невероятно, лег в основу судебных подлогов Сталина -- Вышинского.
В судебном заседании 20 августа 1936 года подсудимый Ольберг показал: "...Впервые о моей поездке (в СССР) Седов заговорил со мной после обращения Троцкого, связанного с
лишением Троцкого гражданства СССР. В этом обращении Троцкий развил мысль о необходимости убить Сталина. Мысль эта была выражена следующими словами: "Необходимо убрать Сталина". Седов, показав мне написанный на пишущей машинке текст этого обращения, заявил: "Ну вот, теперь вы видите, яснее сказать нельзя. Это дипломатическая формулировка". Тогда же Седов сделал мне предложение отправиться в СССР".
Открытое письмо называется у Ольберга из осторожности "обращением". Полной цитаты Ольберг не дает. Прокурор не требует никаких уточнений. Слова "убрать Сталина" истолковываются так, что нужно убить Сталина.
21 августа, согласно отчету, подсудимый Гольцман показывает, что в дальнейшей беседе с ним Троцкий высказался за то, что "нужно убрать Сталина"...
Вышинский: Что значит убрать Сталина? Разъясните.
Гольцман, разумеется, разъясняет так, как нужно Вышинскому.
Как бы для того, чтоб рассеять все сомнения об источниках собственного подлога, прокурор Вышинский 22 августа 1936 года заявил в своей обвинительной речи: "...Вот почему в марте 1932 года в припадке контрреволюционного бешенства Троцкий разразился Открытым письмом с призывом "убрать Сталина" (письмо это было изъято из потайной стенки гольцмановского чемодана и приобщено к делу в качестве вещественного доказательства)".
Прокурор прямо говорит об Открытом письме, написанном в марте 1932 года по поводу лишения меня гражданства, с призывом "убрать Сталина". Это и есть мое Открытое письмо Центральному исполнительному комитету! По словам прокурора, оно было "изъято из потайной стенки гольцмановского чемодана". Возможно, что, возвращаясь из-за границы, Гольцман заделал в чемодан номер "Бюллетеня" с моим Открытым письмом: такова старая традиция русских революционеров. Во всяком случае точные признаки, данные прокурором: а) название (Открытое письмо); б) дата (март 1932 г.); в) тема: декрет о лишении прав; наконец, г) лозунг ("убрать Сталина") с абсолютной несомненностью указывают на то, что дело идет о моем Открытом письме Центральному исполнительному комитету и что именно вокруг этого документа вращались показания Ольберга и Гольцмана, как и обвинительная речь по делу Зиновьева -- Каменева.
В обвинительной речи по делу Пятакова -- Радека (28 января 1937 года) Вышинский снова возвращается к Открытому письму как к основной террористической директиве. "...В наших руках, -- говорит он, -- имеются документы, свидетельствующие о том, что Троцкий дважды, по крайней мере, и при
том в достаточно откровенной, незавуалированной форме дал установку на террор -- документы, которые оглашены их автором orbi et urbi (всему миру), Я имею в виду, во-первых, та письмо 1932 года, в котором Троцкий бросил свой предательский позорный клич -- "убрать Сталина" *.
Оборвем здесь на минуту цитату, из которой мы снова узнаем, что террористическая директива была дана мною открыто, или, как говорит прокурор, "оглашена orbi et urbi", словом, дело идет о том самом Открытом письме, в котором я, ссылаясь на Завещание Ленина, рекомендовал снять Сталина с поста генерального секретаря.
Положение ясно, уважаемые члены Комиссии! В двух главных процессах против зиновьевцев и троцкистов исходной точкой обвинения в вопросе о терроре является заведомо подложное истолкование статьи, опубликованной мною на разных языках и доступной проверке каждого грамотного человека. Таковы методы Вышинского! Таковы методы Сталина!
* * *
В той же обвинительной речи (28 января 1937 г.) прокурор продолжает: "...Во-вторых, я имею в виду документ, уже относящийся к более позднему времени, -- троцкистский "Бюллетень оппозиции", No 36--37, октябрь 1934 г. (1933 г.!), где мы находим ряд прямых указаний на террор как метод борьбы с советской властью". Далее следует цитата из "Бюллетеня": "Было бы ребячеством думать, что сталинскую бюрократию можно снять при помощи партийного или советского съезда. Для устранения правящей клики не осталось никаких нормальных конституционных путей... Заставить их передать власть в руки пролетарского авангарда можно только силой" (Бюллетень оппозиции, No 36--37, октябрь 1933). "Как это назвать, -- заключает прокурор, -- как не прямым призывом к террору? Иного названия я этому дать не могу". Чтоб подготовить этот вывод, Вышинский заявляет ранее: "Противник террора, насилия должен был бы сказать: да, возможно (преобразовать государство) мирным путем, скажем, на основе конституции". Вот именно: "скажем, на основе конституции"!..
Все рассуждение покоится на отождествлении революционного насилия и индивидуального террора. Даже царские прокуроры редко падали до таких приемов! Я никогда не выдавал себя за пацифиста, за толстовца, за гандиста. Серьезные революционеры не играют с насилием. Но они никогда не отказываются прибегать к революционному насилию, если исто
* В английском издании сказано: "remove Stalin", т. е. сместить Сталина, во французском сказано "уничтожить Сталина". В большой подлог вкраплены сотни маленьких подлогов, вплоть до подлогов в переводе.
рия отказывает в других путях. С 1923 до 1933 года я отстаивал идею "реформы" в отношении советского государственного аппарата. Именно поэтому я еще в марте 1932 г. рекомендовал Центральному исполнительному комитету "снять Сталина". Только постепенно и под напором неотразимых фактов я пришел к выводу, что свергнуть бюрократию народные массы смогут не иначе, как путем революционного насилия. Согласно с основным принципом своей деятельности я немедленно же высказал свой вывод открыто. Да, господа члены Комиссии, я считаю, что ликвидировать систему сталинского бонапартизма можно только путем новой политической революции. Однако же революции не делаются на заказ. Революции вырастают из развития общества. Их нельзя вызвать искусственно. Еще меньше можно заменить революцию авантюризмом террористических покушений. Когда Вышинский вместо противопоставления этих двух методов -- индивидуального террора и восстания масс -- отождествляет их, он вычеркивает всю историю русской революции и всю философию марксизма. Что ставит он на их место? Подлог.
* * *
Так же точно поступил вслед за Вышинским и посол Трояновский, который в течение последнего процесса открыл, как известно, что я в одном из своих сообщений сам признал будто бы свои террористические взгляды. Открытие Трояновского печаталось, о нем рассуждали, его приходилось опровергать. Не унизительно ли это для человеческого разума? Выходит так, что, с одной стороны, я в своих книгах, статьях и заявлениях по поводу последних процессов категорически опровергал обвинение в терроризме, обосновывая свои опровержения теоретическими, политическими и фактическими доводами. С другой стороны, я дал будто бы в газете Херста сообщение, в котором я, опровергая все остальные свои заявления, открыто признавался перед советским послом в своих террористических преступлениях. Где границы бессмыслицы? Если Трояновский допускает на глазах всего цивилизованного мира такие неслыханные по грубости и цинизму подлоги, то нетрудно себе представить, что делает в своих застенках ГПУ!
* * *
Не лучше обстоит у Вышинского дело и с моим пораженчеством. Иностранные адвокаты ГПУ еще продолжают ломать свои головы над вопросом о том, каким образом бывший глава Красной армии стал "пораженцем". Для Вышинского и других московских фальсификаторов этого вопроса давно уже
не существует: Троцкий всегда был пораженцем, говорят они, в том числе и во время гражданской войны. На этот счет существует уже целая литература. Воспитанный на ней прокурор говорит в своей обвинительной речи: "...Надо вспомнить, что еще 10 лет назад Троцкий оправдывал свою пораженческую позицию к СССР, ссылаясь на известный тезис (?) Клемансо208. Троцкий тогда писал: надо восстановить тактику Клемансо, восставшего, как известно (!!), против французского правительства в то время, когда немцы стояли в 80 км от Парижа...* Троцкий и его сообщники выдвинули тезис о Клемансо не случайно. Они вновь вернулись к этому тезису, но уже теперь не столько в порядке теоретической, сколько практической подготовки, подготовки на деле, в союзе с иностранными разведками, военного поражения СССР".
Трудно поверить, что текст этой речи напечатан на иностранных языках, в том числе и на французском. Надо думать, французы не без удивления узнали, что Клемансо во время войны "восстал против французского правительства". Французы никогда не подозревали, что Клемансо был пораженцем и союзником "иностранных разведок". Наоборот, они называют его "отцом победы". Что же, собственно, означает вся эта галиматья господина прокурора? Дело в том, что сталинская бюрократия для оправдания насилий над Советами и партией уже с 1926 г. стала апеллировать к военной опасности: классический прием бонапартизма!
В противовес этому я высказывался неизменно в том смысле, что свобода критики необходима нам не только в мирное время, но и в случае войны. Я ссылался на то, что даже в буржуазных странах, в частности во Франции, правящий класс не решался во время войны, несмотря на весь свой страх перед массами, подавить критику до конца. В связи с этим я приводил пример Клемансо, который, несмотря на близость фронта от Парижа -- вернее, именно по этой причине -- обличал в своей газете несостоятельность военной политики французского правительства. В конце концов Клемансо, как известно, убедил парламент, возглавил правительство и обеспечил победу.
Где же тут "восстание"? Где пораженчество? Где связь с иностранными разведками? Напомню еще раз: ссылка на Клемансо сделана была мною в тот период, когда я считал еще возможным достигнуть мирным путем преобразования правительственной системы СССР. Сегодня я не мог бы уже сослаться на Клемансо именно потому, что бонапартизм Сталина отрезал пути легальной реформы. Но и сегодня я стою полностью
* В английском издании эти слова взяты в кавычки, что дало повод членам Комиссии принять их за цитату. На самом деле фраза целиком выдумана прокурором. Судебные "цитаты" Вышинского имеют ту же достоверность, что литературные "цитаты" Сталина у этой школы есть единство стиля.
за оборону СССР, т. е. за защиту его социальных основ -- как против империализма извне, так и против бонапартизма изнутри.
В вопросе о "пораженчестве" прокурор опирался сперва на Зиновьева, затем на Радека как на главных свидетелей против меня. Я сошлюсь здесь на Зиновьева и Радека как на свидетелей против прокурора. Я приведу их свободные и неподдельные мнения.
Говоря об отвратительной травле против оппозиции, Зиновьев писал в ЦК 6 сентября 1927 г.: "Достаточно указать на статью небезызвестного Н. Кузьмина209 в "Комсомольской правде", в которой этот "учитель" нашей военной молодежи... толкует упоминание т. Троцкого о Клемансо как требование расстрела крестьян на фронте в случае войны. Что это как не явно термидорианская, чтобы не сказать черносотенная, агитация?.."
Одновременно с письмом Зиновьева (сентябрь 1927 г.) Радек в своих программных тезисах писал: "...В вопросе о войне надо повторить в платформе вещи, сказанные в разных наших выступлениях, и свести их воедино, а именно: государство наше есть государство рабочее, хотя сильные тенденции работают над изменением этого его характера. Защита этого государства есть защита пролетарской диктатуры... От вопроса, который сталинская группа поднимает, искажая упоминание т. Троцким о Клемансо, не надо отмахиваться, а надо на него ясно ответить: мы будем защищать диктатуру пролетариата и при неправиль-ном руководстве нынешнего большинства, как мы это заявили; но залог победы--в исправлении ошибок этого руководства и в принятии партией нашей платформы".
Свидетельства Зиновьева и Радека ценны вдвойне: с одной стороны, они совершенно правильно устанавливают отношение оппозиции к обороне СССР; с другой стороны, они показывают, что уже в 1927 году сталинская группа на разные лады искажала мое упоминание о Клемансо в целях подсовывания оппозиции пораженческих тенденций. Замечательно, что тот же Зиновьев в своих позднейших покаянных заявлениях покорно включил в свой арсенал и официальную фальсификацию насчет Клемансо. "...Вся партия как один человек, -- писал Зиновьев в "Правде" 8 мая 1933 г., -- будет биться под знаменем Ленина и Сталина... Только презренные ренегаты попытаются тут, может быть, вспомнить о пресловутом тезисе Клемансо". Подобные же цитаты можно было бы, несомненно, найти и у Радека. Таким образом, прокурор и на этот раз ничего не выдумал. Он только придал уголовную обработку традиционной термидорианской травле против оппозиции. И на таких низменных приемах построено все обвинение. Ложь и подлог! Подлог и ложь! А в итоге -расстрелы.
ТЕОРИЯ "МАСКИРОВКИ"
Некоторые "юристы" из породы тех, которые сцеживают комаров и проглатывают верблюдов, склонны возражать, что моя переписка не может иметь "юридически" доказанной силы, так как остается всегда место для допущения, что она велась с предвзятой целью замаскировать мой действительный образ мыслей и действий. Такой довод, почерпнутый из банальной уголовной практики, совершенно не подходит к политическому процессу грандиозного масштаба. В целях маскировки можно написать пять, десять, сто писем. Но невозможно в течение ряда лет развивать напряженную переписку, по самым различным вопросам, с самыми различными людьми, близкими и далекими, с единственной целью: обмануть всех и каждого. К письмам надо прибавить статьи и книги. На "маскировку" можно расходовать те силы и то время, которые остаются от главной работы. Но вести непрерывно огромную корреспонденцию можно только при условии глубокой заинтересованности в ее содержании и в ее результатах. Именно поэтому бесчисленные письма, проникнутые насквозь духом прозелитизма, неминуемо должны отражать подлинное лицо автора, отнюдь не временно одетую маску. Комиссия оценит, надеюсь, письма, статьи и книги в их взаимной связи.
Возьмем пример из области искусства. Допустим, кто-нибудь заявит, что Диего Ривера является тайным агентом католической церкви. Если бы я участвовал в расследовании этой клеветы, я прежде всего предложил бы всем заинтересованным посмотреть фрески Риверы: вряд ли можно вообще найти более страстное и напряженное выражение ненависти к церкви. Пусть какой-нибудь юрист попробует возразить: может быть, Ривера писал свои фрески с целью маскировки своей подлинной роли? Над этим доводом серьезные люди только презрительно посмеются и перейдут к порядку дня.
Для маскировки преступлений (я говорю на этот раз о преступлениях ГПУ) можно при помощи наемного аппарата сфабриковать обвинительный акт, вынудить ряд монотонных показаний и напечатать на государственный счет "стенографический" отчет. Внутренняя противоречивость и грубость этой стряпни сама по себе достаточно разоблачает бюрократическое "творчество" на заказ. Но нельзя без убеждения и интеллектуальной страсти писать гигантские фрески, бичующие на языке искусства угнетение человека человеком, или развивать в течение ряда лет под бесчисленными ударами врагов идеи международной революции. Нельзя в целях "маскировки" вливать в научные, артистические или политические работы "кровь сердца и сок нервов" (Берне)210. Люди, которые знают, что такое творчество, да и все вообще разумные и чуткие люди, поеме
ются презрительно над бюрократическими и "юридическими" казуистами и перешагнут через них к порядку дня.
Привлечем, наконец, к делу беспристрастную арифметику. Содержание моей преступной работы, как оно выступает из показаний в обоих процессах, таково: три свидания в Копенгагене, два письма Мрачковскому и другим, три письма Радеку, одно письмо Пятакову, одно -- Муралову, свидание с Роммом в течение 20--25 минут, свидание с Пятаковым в течение двух часов. Все!
В совокупности переговоры и переписка с заговорщиками, по их собственным показаниям, отняли у меня никак не более 12--13 часов. Я не знаю, сколько времени заняли мои свидания с Гессом211 и с японскими дипломатами. Прибавим еще 12 часов. Вместе это составит максимум три рабочих дня. Между тем за восемь лет последнего изгнания я насчитываю примерно 2920 рабочих дней. Что я не терял этого времени даром, показывают изданные мною за эти годы книги, многочисленные статьи и еще более многочисленные письма, которые по размерам и характеру нередко приближаются к статьям. Мы приходим таким образом к довольно парадоксальному выводу: в течение 2917 рабочих дней я писал книги, статьи и письма и проводил беседы, посвященные защите социализма, пролетарской революции и борьбе против фашистской и всякой иной реакции. За то три дня -- целых три дня -- я посвятил заговору в интере-сах фашизма. Моим книгам и статьям, написанным в духе коммунистической революции, даже противники не отказывали в известных достоинствах. Наоборот, мои письма и директивные беседы, внушенные интересами фашизма, отличаются, судя по московским отчетам, чрезвычайной глупостью. В двух отраслях моей, деятельности, открытой и тайной, наблюдается, таким образом, чрезвычайная диспропорция. Открытая, т. е. лицемерная деятельность, служащая лишь для маскировки, превосходила мою сокровенную, т. е. "настоящую" деятельность почти в тысячу раз по количеству и, смею думать, во столько же раз по качеству. Получается такое впечатление, как если бы я построил небоскреб для того, чтоб "замаскировать" дохлую крысу. Нет, это не убедительно!
* * *
То же самое относится к свидетельским показаниям. Разумеется, я жил в кругу политических друзей и сносился главным образом, хотя далеко не исключительно, со своими единомышленниками. Нетрудно, таким образом, сделать попытку отвести показания моих свидетелей, как связанных с заинтересованной стороной (ex parte). Такая попытка должна быть, однако, с самого начала признана несостоятельной. Приблизительно в
тридцати странах существуют сейчас большие или меньшие организации, которые возникли и развивались, особенно за последние восемь лет, в тесной связи с моими теоретическими работами и политическими статьями. Сотни членов этих организаций вступали со мной в личную переписку, дискутировали со мной и при первой возможности посещали меня. Каждый из них делился после этого своими впечатлениями с десятками, иногда с сотнями других. Дело идет здесь, следовательно, не о какой-либо замкнутой группе, связанной семейным эгоизмом или общностью материальных интересов, а о широком международном движении, которое питается исключительно идеологическими источниками. К этому надо прибавить, что во всех тридцати организациях шла все эти годы напряженная идейная борьба, приводившая нередко к расколам или исключениям. Внутренняя жизнь каждой из организаций отражалась в свою очередь в бюллетенях, циркулярных письмах и политических статьях. Во всей этой работе я принимал активное участие. Спрашивается: знала ли международная организация "троцкистов" о моих "подлинных" планах и намерениях (терроризм, война, поражение СССР, фашизм)? Если "да", то совершенно непонятно, каким образом эта тайна, по неосторожности или злому умыслу, особенно при многочисленных конфликтах и расколах, не вышла наружу? Если "нет", то, значит, мне удалось вызвать к жизни растущее международное движение на основе идей, которые на самом деле были не моими идеями, а лишь служили мне для маскировки прямо противоположных идей. Но такое предположение слишком уж нелепо! Прибавлю еще, что в качестве свидетелей я предлагаю привлечь десятки лиц, которые порвали с троцкистской организацией или были исключены из нее и стали моими политическими противниками, иногда весьма ожесточенными. Применять к этим широким масштабам -- количество и здесь переходит в качество -- узкое понятие ех parte, значит во имя тени упускать реальность.
ПОЧЕМУ И ЗАЧЕМ ЭТИ ПРОЦЕССЫ?
Один американский писатель жаловался мне в беседе: "Мне трудно поверить, -- говорил он, -- что вы вступили в союз с фашизмом; но мне трудно также поверить, что Сталин совершил столь ужасный подлог". Я мог только пожалеть моего собеседника. Трудно найти в самом деле решение, если подходить к вопросу исключительно с индивидуально-психологической, а не с политической стороны. Я не хочу этим отрицать значение индивидуального элемента в истории. И Сталин и я не случайно находимся на нынешних наших постах. Но эти посты созданы не нами. Каждый из нас вовлечен в эту драму как представитель известных идей и принципов. В свою очередь, идеи и прин
ципы не висят в воздухе, а имеют глубокие социальные корни. Нужно брать поэтому не психологическую абстракцию Сталина как "человека", а его конкретную историческую фигуру как вождя советской бюрократии. Действия Сталина можно понять, только исходя из условий существования нового привилегированного слоя, жадного к власти, жадного к благам жизни, боящегося за свои позиции, боящегося масс и смертельно ненавидящего всякую оппозицию.
Положение привилегированной бюрократии в обществе, которое она сама называет социалистическим, не только противоречиво, но и фальшиво. Чем резче скачок от Октябрьского переворота, который обнаружил социальную ложь до дна, к нынешнему положению, когда каста выскочек вынуждена маскировать социальные язвы, тем грубее термидорианская ложь. Дело идет, следовательно, не просто об индивидуальной порочности того или другого лица, а о порочности положения целой социальной группы, для которой ложь стала жизненной политической функцией. В борьбе за свои новые позиции эта каста сама перевоспитывала себя, и параллельно с этим она перевоспитывала, точнее деморализовала, своих вождей. Она подняла на своих плечах того, кто лучше всего, решительнее и беспощаднее выражает ее интересы. Так, Сталин, который был некогда революционером, оказался вождем термидорианской касты.
Формулы марксизма, выражающие интересы масс, все больше стесняли бюрократию, поскольку неизбежно направлялись против ее интересов. С того времени как я встал в оппозицию к бюрократии, ее придворные теоретики стали называть революционную' сущность марксизма -- троцкизмом. Одновременно официальное понятие ленинизма менялось из года в год, все более приспособляясь к потребностям правящей касты. Книги, посвященные истории партии, Октябрьской революции или теории ленинизма, переделывались ежегодно. Я приводил пример из литературной деятельности самого Сталина. В 1918 году он писал, что победа Октябрьского восстания была "прежде всего и больше всего" обеспечена руководством Троцкого. В 1924 году Сталин писал, что Троцкий не мог играть в Октябрьском перевороте никакой особенной роли.
По этому камертону настраивалась вся историография. Практически это значит, что сотни молодых ученых, тысячи журналистов систематически воспитывались в духе фальсификации. Кто сопротивлялся, того душили. Еще в большей мере это относится к пропагандистам, чиновникам, судьям, не говоря уже о следователях ГПУ. Непрерывные чистки партии были прежде всего направлены на искоренение "троцкизма", причем "троцкистами" назывались не только недовольные рабочие, но и все те писатели, которые добросовестно приводили исторические
факты или цитаты, противоречащие последнему официальному стандарту. Беллетристы и художники подчинялись тому же режиму. Духовная атмосфера страны насквозь пропиталась отравой условности, фальши и прямого подлога.
Все возможности на этом пути были, однако, скоро исчерпаны. Теоретические и исторические фальсификации не достигали больше цели: к ним слишком привыкли. Необходимо было дать более массивное обоснование бюрократическим репрессиям. На подмогу литературным фальсификациям пришли обвинения уголовного характера.
Моя высылка из СССР официально мотивировалась тем, что я подготовлял будто бы "вооруженное восстание". Однако предъявленное мне обвинение даже не было воспроизведено в печати. Сейчас может показаться невероятным, но уже в 1929 году мы встречаем в советской печати обвинения против "троцкистов" в "саботаже", "шпионаже", "подготовке железнодорожных крушений" и пр. Ни одного процесса по этим обвинениям, однако, не было. Дело ограничилось литературной клеветой, которая представляла, однако, важное звено в подготовке будущих судебных подлогов. Чтоб оправдать репрессии, нужны были фальшивые обвинения. Чтоб придать ложным обвинениям вес, нужно было подкрепить их еще более суровыми репрессиями. Так логика борьбы толкала Сталина на путь кровавых судебных амальгам.
Они сделались для него необходимостью и по международ ным причинам. Если советская бюрократия не хочет революций и боится их, то она не может в то же время открыто отказаться от революционных традиций, не подрывая окончательно своей репутации внутри СССР. Между тем явное банкротство Коминтерна открывает место для нового Интернационала. Начиная с 1933 года, идея новых революционных партий под знаменем Четвертого Интернационала сделала крупные успехи в Старом и Новом Свете. Постороннему наблюдателю трудно оценить действительные размеры этих успехов. Их нельзя измерить одною лишь статистикой членских карточек. Гораздо большее значение имеет общая тенденция развития. Через две секции Коминтерна проходят глубокие внутренние трещины, которые при первом историческом толчке приведут к расколам и крушениям. Если Сталин страшится маленького "Бюллетеня оппозиции" и карает расстрелом за его доставку в СССР, то нетрудно понять, каким страхом бюрократия боится того, что в СССР проникнут вести о самоотверженной работе Четвертого Интернационала на службе рабочего класса.
Моральный авторитет вождей бюрократии и прежде всего Сталина держится в значительной мере на Вавилонской башне клевет и фальсификаций, воздвигнутой в течение тринадцати лет. Моральный авторитет Коминтерна держится полностью и целиком на моральном авторитете московской бюрократии. В
свою очередь, авторитет Коминтерна и его поддержка необходимы Сталину перед лицом русских рабочих. Эта Вавилонская башня, которая страшит самих строителей, держится внутри СССР при помощи все более страшных репрессий, а вне СССР -- при помощи гигантского аппарата, который на средства советских рабочих и крестьян отравляет мировое общественное мнение микробами лжи, фальсификаций и шантажа. Миллионы людей во всем мире отождествляют Октябрьскую революцию с термидорианской бюрократией, Советский Союз -- с кликой Сталина, революционных рабочих -- с деморализованным насквозь аппаратом Коминтерна.
Первая крупная брешь в Вавилонской башне заставит ее обрушиться целиком и похоронить под своими обломками авторитеты термидорианских вождей. Вот почему для Сталина вопросом жизни и смерти является: убить Четвертый Интернационал в зародыше! Сейчас, когда мы разбираем здесь московские процессы, в Москве, по сообщению газет, заседает Исполнительный комитет Коминтерна. Его порядком дня является: "борьба против мирового "троцкизма".
Сессия Исполнительного комитета Коминтерна является не только звеном в длинной цепи московских подлогов, но и их проекций на мировой арене. Мы услышим завтра о новых злодеяниях "троцкистов" в Испании, об их прямой или косвенной поддержке фашистов. Отголоски этой низменной клеветы мы уже слышали, впрочем, в этом зале. Мы услышим завтра, как "троцкисты" в Соединенных Штатах подготовляют железнодорожные катастрофы и закупорку Панамского канала в интересах Японии. Мы услышим послезавтра, как "троцкисты" в Мексике принимают меры к реставрации Порфирия Диаса. Вы скажите, что Диас давно умер? Московские творцы амальгам не останавливаются перед такими пустяками. Они вообще ни перед чем не останавливаются. Политически и морально вопрос идет для них о жизни и смерти. Эмиссары ГПУ рыщут во всех странах Старого и Нового Света. Недостатка в деньгах у них нет. Что значит для правящей клики израсходовать лишних 20--50 миллионов долларов, чтоб поддержать свой авторитет и свою власть? Человеческие совести покупаются этими господами так, как картофель. Мы увидим немало таких примеров.
К счастью, не все продажны. Иначе человечество давно бы загнило. Здесь, в лице Комиссии, мы имеем драгоценную клеточку неподкупной общественной совести. Все, кто жаждут освещения общественной атмосферы, будут инстинктивно тянуться к Комиссии. Несмотря на интриги, подкуп, клеветы, она быстро покроется броней сочувствия широких народных масс.
Господа члены Комиссии! Вот уже пять лет -- я повторяю: пять лет -- как я непрестанно требую создания международной следственной комиссии. День, когда я получил телеграмму о создании вашей предкомиссии, был великим праздником в мо
ей жизни. Друзья спрашивали меня не без тревоги: не проникнут ли в Комиссию сталинцы, как они проникли сперва в Комитет защиты Троцкого? Я отвечал: при свете дня сталинцы не страшны. Наоборот, я буду приветствовать самые отравленные вопросы со стороны сталинцев: чтоб сокрушить их, мне нужно только рассказать то, что было в действительности. Мировая пресса даст моим ответам необходимую огласку. Я знал заранее, что ГПУ будет подкупать отдельных журналистов и целые газеты. Но я не сомневался ни минуты в том, что мировую совесть подкупить нельзя и что она и в этом случае одержит одну из самых блестящих своих побед.
Уважаемые члены Комиссии! Опыт моей жизни, в которой не было недостатка ни в успехах, ни в неудачах, не только не разрушил моей веры в светлое будущее человечества, но, наоборот, придал ей несокрушимый закал. Та вера в разум, в истину, в человеческую солидарность, которую я на 18-м году жизни нес в рабочие кварталы провинциального русского города Николаева, эту веру я сохранил полностью и целиком. Она стала более зрелой, но не менее пламенной. В самом факте образования вашей Комиссии, в том, что во главе ее стало лицо с несокрушимым моральным авторитетом, лицо, которое по своему возрасту имело бы право оставаться в стороне от стычек на политической площади, -- в этом факте я вижу новое и поистине великолепное подкрепление оптимизма, составляющего основной элемент моей жизни.
Господа члены Комиссии! Господин адвокат Финнерти!212 И вы, мой защитник и друг Гольдман!213 Позвольте вам всем выразить мою горячую признательность, которая в данном случае имеет не личный характер. И позвольте мне в заключение выразить свое глубокое уважение педагогу, философу, воплощению подлинного американского идеализма, мудрецу, который возглавляет работы вашей Комиссии214.
СТАЛИН О СВОИХ ПОДЛОГАХ215
Со свойственным ему хвастливым цинизмом Гитлер выдает секрет своей политической стратегии: "Гениальность великого вождя, -- пишет он, -заключается также и в том, чтобы даже далеко расходящихся противников изображать всегда принадлежащими к одной категории, ибо понимание различия врагов слишком легко становится у слабых и неустойчивых характеров началом сомнений в собственной правоте" ("Майн Кампф")
Этот принцип прямо противоположен принципу марксистской политики, как и научного познания вообще, ибо последнее начинается с расчленения, противопоставления, вскрытия не только основных различий, но и переходных оттенков. Марк
сизм, в частности, всегда противился тому, чтобы третировать всех политических противников как "одну реакционную массу".
Разница между марксистской и фашистской агитацией есть разница между научным воспитанием и демагогическим гипнотизированием. Метод сталинской политики, нашедший наибол?е законченное выражение в судебных подлогах, полностью совпадает с рецептом Гитлера, а по своему размаху далеко оставляет его позади. Все, кто не склоняются перед правящей московской кликой, представляют отныне "единую фашистскую массу".
Во время московских процессов Сталин демонстративно держался в стороне. Писали даже, что он уехал на Кавказ. Это вполне в его стиле. Вышинский и "Правда" получили инструкции за кулисами. Однако провал процессов в глазах мирового общественного мнения, рост тревоги и сомнений в СССР заставили Сталина открыто выступить на арену. 3 марта он произнес на пленуме ЦК речь, опубликованную -- после тщательных выправок -- в "Правде". Говорить о теоретическом уровне этой речи нет возможности: она не только вне теории, но и вне практики в серьезном смысле слова. Это не более как инструкция по использованию совершенных подлогов и по подготовке новых.
Сталин начинает с определения "троцкизма": "Из политического течения в рабочем классе, каким он был 7--8 лет тому назад, "троцкизм" превратился в оголтелую и беспринципную банду вредителей, диверсантов, шпионов и убийц..." Автор этого определения забыл, однако, что "7--8 лет тому назад" он выдвигал против "троцкизма" те же самые обвинения, что ныне, только в более осторожной форме. Уже начиная со второй половины 1927 года ГПУ связывало "троцкистов", правда, менее известных, с белогвардейцами и иностранными агентами. Высылка моя за границу официально мотивирована была тем, будто я подготовлял вооруженное восстание: правда, Сталин не решился опубликовать фантастическое постановление ГПУ. Для оправдания расстрела Блюмкина, Силова и Рабиновича216 "Правда" уже в 1929 г. сообщала об организации "троцкистами" железнодорожных крушений. В 1930 году ряд ссыльных оппозиционеров были обвинены в шпионаже за переписку со мной. В 1930--1932 гг. ГПУ сделало ряд попыток вынудить у оппозиционеров, опять-таки малоизвестных, "добровольные признания" в подготовке террористических покушений. Документы по поводу этих первых, черновых набросков будущих амальгам представлены мною нью-йоркской Следственной комиссии.
Дело, однако, в том, что 7--8 лет тому назад Сталин не сломил еще сопротивления партии и даже верхов бюрократии, и потому вынужден был ограничиваться интригами, отравленной клеветой, арестами, высылками и отдельными "пробными" расстрелами. Он постепенно воспитывал таким образом своих
агентов и -- самого себя Ибо неправильно было бы думать, что этот человек родился законченным Каином.
"Основным методом троцкистской работы, -- продолжает Сталин, -является теперь не открытая и честная пропаганда своих взглядов в рабочем классе, а маскировка своих взглядов... фальшивое втаптывание в грязь своих собственных взглядов".
Уже десять лет тому назад посвященные старались не глядеть друг на друга, когда Сталин обличал своих противников в недостатке искренности и честности! В те дни высокие принципы морали насаждал Ягода... Сталин не объясняет, однако, как вести "открытую" пропаганду в стране, где критика "вождя" карается неизмеримо более свирепо, чем в фашистской Германии. Необходимость скрываться от ГПУ и вести пропаганду тайно компрометирует не революционеров, а бонапартистский режим.
Сталин не объясняет, с другой стороны, как можно "втаптывать в грязь собственные взгляды" и в то же время побуждать тысячи людей жертвовать во имя этих взглядов своей жизнью. Речь и ее автор полностью стоят на уровне той реакционной печати, которая всегда утверждала, что борьба Сталина против "троцкизма" имеет фиктивный характер, что на самом деле нас соединяет тайный заговор против капиталистического порядка и что моя высылка за границу являлась только маскированием нашего сотрудничества. Не для того ли, в самом деле, Сталин истребляет "троцкистов" и пытается "втоптать в грязь" их взгляды, чтоб лучше скрыть свою солидарность с ними?
Грубее всего оратор разоблачает себя на вопросе о программе оппозиции. "На судебном процессе 1936 года, -- говорит он, -- если вспомните, Каменев и Зиновьев решительно отрицали наличие у них какой-либо политической платформы... Не может быть сомнения, что оба они лгали, отрицая наличие у них платформы: на самом деле у них была платформа "реставрации капитализма".
Слово "цинизм" слишком невинно и патриархально по отношению к этому моралисту, который навязал своим жертвам заведомо фальшивые покаяния, убил их по заведомо ложному обвинению и затем объявляет лжецами -- не себя, Ягоду и Вышинского, нет, а расстрелянных ими Зиновьева и Каменева. Но как раз тут мастер подлога дает поймать себя с поличным!
Дело в том, что в январе 1935 года, на первом процессе, Зиновьев и все другие обвиняемые признали, согласно официальному отчету, что руководствовались в своей деятельности "тайным замыслом восстановления капиталистического режима". Так формулированы были цели мнимых "троцкистов" и в обвинительном акте. Значит, обвиняемые говорили тогда правду? Но беда в том, что этой официально установленной "правде" никто не хотел верить. Вот почему при подготовке второго про
цесса Зиновьева--Каменева (август 1936 г.) решено было отбросить программу реставрации капитализма как слишком абсурдную и свести все дело к "жажде власти": этому филистер легче может поверить.
"С несомненностью установлено, -- гласил новый обвинительный акт, -что единственным мотивом организации троц-кистско-зиновьевского блока явилось стремление во что бы тони стало захватить власть..." Наличие какой бы то ни было особой "платформы" у "троцкистов" отрицал теперь сам прокурор: в этом и состояла их особая порочность! Лгали или не лгал" несчастные подсудимые, значения не имеет: самой сталинской юстицией было "с несомненностью установлено", что "единственным мотивом" "троцкистов" было "стремление... захватить власть". Во имя этой цели они и прибегали будто бы к террору.
Однако эта новая версия, на основании которой расстреляны были Зиновьев, Каменев и др., не дала ожидавшихся результатов. Ни у рабочих, ни у крестьян не могло бы особого основания негодовать на мнимых "троцкистов", желающих захватить власть: хуже правящей клики они во всяком случае не будут. Для устрашения народа пришлось прибавить, что "троцкисты" хотят землю отдать помещикам, а заводы -- капиталистам. К тому же одно лишь обвинение в терроре, при отсутствии террористических актов, слишком ограничивало дальнейшие возможности в деле истребления противников. Для расширения круга обвиняемых надо было ввести в дело саботаж, вредительство и шпионаж. Но придать подобие смысла саботажу и шпионажу можно было лишь посредством установления связи "троцкистов" с врагами СССР. Однако ни Германия, ни Япония не стали бы поддерживать "троцкистов" только ради их "жажды власти". Не оставалось поэтому ничего другого, как приказать новой группе обвиняемых вернуться к программе "восстановления капитализма".
Этот дополнительный подлог так поучителен, что на нем следует остановиться. Каждый грамотный человек, вооружившись комплектом любой из газет Коминтерна, может без труда проследить три этапа в развитии обвинения, своего рода гегелевскую триаду подлога: тезис, антитезис, синтез. После января 1935 г. наемники Москвы во всех частях света приписывали расстрелянному председателю Коминтерна217 на основании его собственных "признаний" программу восстановления капитализма. Тон задавала "Правда", личный орган Сталина. Но по ее же команде пресса Коминтерна от тезиса перескочила к антитезису и во время процесса 16-ти, в августе 1936 года, клеймила "троцкистов" как убийц, лишенных какой бы то ни было программы. Однако на этой новой версии "Правда" и Коминтерн удержались всего около месяца: до 12 сентября. Зигзаги Коминтерна лишь отражали повороты Вышинского, который, в свою очередь, равнялся по очередным инструкциям Сталина.
Схему последнего "синтетического" обвинения, не предвидя того, подсказал Радек. 21 августа 1936 года появилась его статья против "троцкистско-зиновьевской фашистской банды". Задача несчастного автора состояла в том, чтоб вырыть между собою и подсудимыми как можно более глубокий ров. Стараясь вывести из мнимых преступлений самые страшные внутренние и международные последствия, Радек писал о подсудимых и, прежде всего, обо мне: "Они знают, что... подрыв доверия к сталинскому руководству... означает только воду на мельницу немецкого, японского, польского и всех других фашизмов. Тем более они знают, что убийство гениального вождя советских народов Сталина означает прямую работу на пользу войне..." Радек делает далее еще шаг по тому же пути. "Дело идет не об уничтожении честолюбцев, которые дошли до величайшего преступления; дело идет, -- пишет он, -- об уничтожении агентов фашизма, которые готовы были помочь зажечь пожар войны, облегчить победу фашизма, чтобы из его рук получить хоть призрак власти". Эти строки представляют не юридическое обвинение, а политическую риторику. Нагромождая ужасы на ужасы, Радек не предвидел, конечно, что ему придется за них расплачиваться. В таком же духе и с теми же последствиями писали Пятаков и Раковский.
За публицистику смертельно перепуганных капитулянтов ухватился Сталин при подготовке нового процесса. 12 сентября, т. е. через три недели после статьи Радека, передовая "Правды" неожиданно провозгласила, что подсудимые "...пытались скрыть истинную цель своей борьбы. Они пустили версию о том, что у них нет никакой программы. На самом деле программа у них существовала. Это -- программа разгрома социализма и восстановления капитализма". Ни малейших данных в подтверждение этих слов "Правда", конечно, не представила. Да и какие тут могут быть данные!
Новая программа подсудимых не была, таким образом, установлена на основании документов, фактов или признаний подсудимых, или хотя бы логических заключений прокуратуры; нет, она была попросту провозглашена Сталиным через голову Вышинского, после расстрела обвиняемых.
Доказательства? Их должно было задним числом доставить ГПУ в той единственной форме, какая ему доступна: в форме "добровольных признаний". Вышинский немедленно принял к исполнению новое поручение: превратить конструкцию Радека из истерической в юридическую, из патетической в уголовную. Но новая схема -- вот чего не предвидел Радек! -- была отнесена Вышинским не к 16-ти подсудимым (Зиновьев и др.) -- их уже не было в живых, -- а к 17-ти, причем автор схемы, Радек, оказался одной из ее первых жертв.
Кошмар? Нет, реальность. Главные подсудимые нового процесса походили на благочестивых сотрудников инквизиции, ко
торые усердно копали могилы, делали гробы и заготовляли отлучительные эпитафии для других и которым инквизитор предложил затем вписать в текст эпитафий собственные имена и смерить, по росту ли им приходятся гробы. После того как эта процедура была закончена, Сталин вышел из тени и в качестве непогрешимого судьи заявил о Зиновьеве и Каменеве: "Оба они лгали". Ничего более зловещего не выдумывала еще человеческая фантазия!
Разъяснения Сталина насчет саботажа стоят на том же уровне, что и вся его речь. "Почему наши люди не заметили всего этого? -- ставит он вопрос, которого никак нельзя обойти. Ответ гласит: "Наши партийные товарищи за последние годы были всецело поглощены хозяйственной работой и... забыли обо всем другом". Эта мысль, как всегда у Сталина, варьируется без доказательств на десять ладов. Увлеченные хозяйственными успехами, руководители "не стали просто обращать внимания" на саботаж. Не замечали. Не интересовались. Какой же хозяйственной работой были "поглощены" эти люди, если они умудрились проглядеть разрушение хозяйства? И кто, собственно, должен был "обращать внимание" на саботаж, раз организаторами его являлись сами организаторы хозяйства? Сталин даже не пытается свести концы с концами. На самом деле его мысль такова: слишком увлеченные практической работой, хозяйственники "забыли" о более высоких интересах правящей клики, которая нуждается в подложных обвинениях, хотя бы и в ущерб хозяйству.
В прежние годы, продолжает Сталин, вредительством занимались буржуазные техники. Но "мы воспитали за истекший период десятки и сотни тысяч технически подкованных большевистских кадров" (сотни тысяч "кадров"?). Организаторами саботажа являются теперь не беспартийные техники, а вредители, случайно заполучившие партийный билет". Все опрокинуто на голову! Чтоб объяснить, почему хорошо оплачиваемые инженеры охотно мирятся с "социализмом", а большевики становятся в оппозицию к нему, Сталин не находит ничего лучшего, как объявить всю старую гвардию партии "вредителями, случайно заполучившими партийный билет" -- и, очевидно, застрявшими в партии на несколько десятилетий. Как могли, однако, "десятки и сотни тысяч технически подкованных большевистских кадров" проглядеть саботаж, подкапывавший промышленность в течение ряда лет? Остроумное объяснение мы уже слышали: они слишком были заняты хозяйством, чтоб замечать его разрушение.
Для успеха саботажа нужна, однако, благоприятная социальная среда. Откуда ей было взяться в обществе торжествующего социализма? Ответ Сталина: "Чем больше будем продвигаться вперед... тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов". Но, во-первых, бессиль
ного "озлобления" (каких-то "остатков", изолированных от народа, недостаточно, чтоб потрясать советское хозяйство. Во-вторых, с какого это времени Зиновьев, Каменев, Рыков, Бухарин, Томский, Смирнов, Евдокимов218, Пятаков, Радек, Раковский, Мрачковский, Сокольников, Серебряков, Муралов, Сосновский219, Белобородов220, Эльцин221, Мдивани222, Окуджава223, Гамарник, Тухачевский, Якир и сотни других, менее известных -- весь старый руководящий слой партии, государства и армии -превратились в "остатки разбитых эксплуататорских классов"? Нагромождением подлогов Сталин загнал себя в такой тупик, что в его объяснениях трудно найти хотя бы тень смысла. Но цель ясна: оклеветать и разгромить все, что стоит на пути бонапартистской диктатуры.
"Ошибочно было бы думать, -- продолжает оратор, -- что сфера классовой борьбы ограничена пределами СССР. Если один конец классовой борьбы имеет свое действие в рамках СССР, то другой ее конец протягивается в пределы окружающих нас буржуазных государств"*. Оказывается, что по мере упрочения социализма в отдельной стране классовая борьба не затухает, а обостряется и что важнейшей причиной этого противоестественного факта является параллельное существова-вание буржуазных государств. Мимоходом и незаметно для себя Сталин приходит к признанию невозможности построения бесклассового общества в отдельной стране. Но научные обобщения мало занимают его. Все рассуждение имеет не теоретический, а полицейский характер. Сталину надо попросту протянуть "конец" подлога за границу.
"Взять, например, -- продолжает он, -- троцкистский контрреволюционный Четвертый интернационал, состоящий на две трети из шпионов и диверсантов... Разве не ясно, что этот шпионский интернационал будет выделять кадры для шпионско-вредительской работы троцкистов?" Сталинский силлогизм есть обычно простая тавтология: шпионский Интернационал будет выделять шпионов. "Разве не ясно?" Не совсем! Даже наоборот: совсем не ясно.
Чтоб убедиться в этом, достаточно вернуться к известному уже нам утверждению Сталина: "троцкизм" перестал быть "течением в рабочем классе", а стал "узкой группой заговорщиков". Платформа "троцкистов" такова, что ее никому нельзя показывать: "троцкисты" излагают ее только на ухо Ягоде и Ежову. Послушаем снова самого Сталина:
"Понятно, что такую платформу не могли не спрятать "троцкисты" от народа, от рабочего класса... от троцкистской массы,
* Таким стилем отличается вся речь. "Сотни тысяч кадров". У классовой борьбы есть "конец". Этот "конец... имеет свое действие". Почтительные редакторы не смеют указать вождю на его безграмотность. Стиль не только человек, но и режим.
и не только от троцкистской массы, но даже от руководящей троцкистской верхушки, состоявшей из небольшой кучки людей в 30--40 человек. Когда Радек и Пятаков потребовали от Троцкого разрешения (I) на созыв маленькой конференции троцкистов в 30--40 человек для информации о характере этой платформы, Троцкий запретил (!) им это".
Оставим в стороне поразительное изображение отношений внутри оппозиции: старые революционеры не смеют будто бы собраться в СССР без особого "разрешения" далекого эмигранта Троцкого! Но не эта тоталитарно-полицейская карикатура, отражающая дух сталинского режима, интересует нас сейчас. Важнее другое: как связать общую характеристику троцкизма с характеристикой Четвертого Интернационала? Троцкий "запретил" сообщить о шпионаже и саботаже даже 30--40 испытанным троцкистам в СССР. С другой стороны, Четвертый Интернационал, насчитывающий многие тысячи молодых членов, состоит "на две трети из шпионов и диверсантов". Значит, скрывая "программу" от десятков, Троцкий сообщил ее тысячам?
Поистине злобе и хитрости не хватает ума. Однако за тя-желовесной глупостью клеветы скрывается вполне определенный практический план, направленный на физическое истребление международного революционного авангарда.
Прежде еще, чем этот план начал выполняться в Испании, он был с полным бесстыдством раскрыт в еженедельнике Коминтерна (и ГПУ) "Ла Кореспонданс Интернасиональ" почти одновременно с опубликованием речи Сталина: 20 марта 1937 г. В статье, направленной против австрийского социал-демократа Отто Бауэра, который при всем своем тяготении к советской бюрократии не может заставить себя верить Вышинскому, говорится, между прочим, следующее:
"Если кто-нибудь имеет в настоящее время возможность получить очень аутентичную информацию о переговорах Троцкого с Гессом, то это Бауэр: французский и английский штабы очень хорошо осведомлены об этом деле. Благодаря хорошим отношениям, которые Бауэр поддерживает с Леоном Блюмом и Ситри-ным224 (который является в свою очередь другом как Болдуина225, так и сэра Самюэля Хора226), ему достаточно было бы обратиться к ним. Они не отказали бы ему в кое-каких конфиденциальных сообщениях для его личного употребления".
Чья рука руководила этим пером? Откуда анонимный публицист Коминтерна знает о тайнах английского и французского генеральных штабов? Одно из двух: либо капиталистические штабы показали свои досье коммунистическому журналисту, либо, наоборот, этот журналист пополнил досье двух штабов продуктами своего творчества. Первая гипотеза слишком невероятна: британскому или французскому штабу незачем прибегать к помощи журналистов Коминтерна для разоблачения
"троцкизма". Остается вторая версия: ГПУ сфабриковало какие-то документы для иностранных штабов.
В процессе Пятакова--Радека о моем "свидании" с немецким министром Гессом говорилось лишь вскользь и мимоходом. Пятаков, несмотря на свою (мнимую) близость ко мне, не сделал попытки при (мнимом) свидании со мною узнать какие бы то ни было подробности и о моем (мнимом) свидании с Гессом. Вышинский, как всегда, прошел молча мимо этой явной несообразности. В дальнейшем решено было, однако, разработать эту тему. Французский и британский генеральные штабы, видимо, получили какие-то "документы". Об этом твердо известно в штабе Коминтерна. Но ни в Париже, ни в Лондоне не сделали из драгоценного материала никакого употребления. Почему? Может быть, из недоверия к источнику. Может быть, потому,. что Леон Блюм и Даладье не хотели оказаться партнерами московских палачей. Может быть, наконец, потому, что господа генералы сохраняют "документы" для более горячего момента. Так или иначе, Сталину не терпится. Ему необходимо хоть косвенное подтверждение его подлогов из какого-нибудь "беспристрастного" источника. А так как штабы хранят молчание, то журналисту ГПУ поручено потянуть их за язык. Таково несомненное происхождение статьи, внушенной Сталиным и дополняющей его речь. Может быть, господин Даладье даст на этот счет более компетентную справку?
Резолюция по докладу Сталина гласит: "Разоблачали троцкистов обычно органы НКВД (т.' е. ГПУ) и отдельные члены партии -- добровольцы. Сами же органы промышленности и в некоторой степени также транспорта не проявляли при этом ни активности, ни тем более инициативы. Более того, некоторые органы промышленности даже тормозили это дело" (Правда, 21 апреля 1937 г.). Другими словами, руководители хозяйства и транспорта, несмотря на прижигания сверху каленым железом, не могли открыть у себя актов "саботажа". Член Политбюро Орджоникидзе так и не раскусил своего помощника Пятакова. Член Политбюро Каганович проглядел вредительскую деятельность своего заместителя Лившица. На высоте оказались лишь агенты Ягоды и так называемые "добровольцы", т. е. провокаторы. Правда, сам Ягода был разоблачен вскоре после этого как "враг народа, гангстер и предатель". Но это случайное открытие не воскресило тех, кого он расстрелял.
Как бы для того, чтоб еще более подчеркнуть значение этих скандальных саморазоблачений, председатель Совета народных комиссаров Молотов227 публично рассказал о провале правительственной попытки установить факты саботажа не через провокаторов ГПУ, а через гласный хозяйственный контроль. "В феврале этого (1937) года, -- мы цитируем Молотова, -- по поручению наркомтяжпрома для проверки вредительских дел на "Уралвагонстрое" выезжала специальная авторитетная ко
миссия. Во главе этой комиссии были поставлены такие товарищи, как начальник Главстройпрома тов. Гинзбург и кандидат в члены ЦК ВКП тов. Павлуновский...228 Комиссия так сформулировала общие свои выводы по "Уралвагонстрою": "Ознакомление с Уралвагонзаводом привело нас к твердому убеждению, что вредительская работа Пятакова и Марьяси-на229 на стройке не получила большого развития..."
Молотов возмущен. "Политическая близорукость комиссии, -- говорит он, -- совершенно очевидна... Достаточно сказать, что эта комиссия не привела ни одного факта вредительства на стройке. Получается, что матерый вредитель Марьясин вместе с другим вредителем Окуджавой сами на себя наклеветали". (Правда, 21 апреля 1937 г., -- курсивы наши). Читая, не веришь глазам! Эти люди утратили не только стыд, но и осторожность.
Для чего, однако, вообще понадобилось посылать проверочную комиссию после того, как "подсудимые были расстреляны? Посмертное доследование "фактов вредительства" понадобилось, очевидно, потому, что общественное мнение не верило ни обвинениям, выдвинутым ГПУ, ни исторгнутым им показаниям. Однако комиссия под руководством Павлуновского, бывшего долголетнего работника ГПУ, не обнаружила ни одного факта саботажа. Явная "политическая близорукость"! Саботаж надо уметь раскрыть и под маской хозяйственных успехов. "Даже химический главк НКТП, во главе которого стоял Ратайчак, -- продолжает Молотов, -- перевыполнил свой план и за 1935 год, и за 1936 год. Значит ли это, -- весело шутит глава правительства, -- что Ратайчак не Ратайчак, вредитель не вредитель, троцкист не троцкист?"
Саботаж Ратайчака, расстрелянного по процессу Пятакова-- Радека, состоял, как оказывается, в перевыполнении планов. Немудрено, если самая суровая комиссия останавливается в бессилии перед фактами и цифрами, которые не хотят совпасть с "добровольными признаниями" Ратайчака и других. В результате "получается", по словам Молотова, что вредители "сами на себя наклеветали". И даже хуже того: получается, что инквизиция вынудила многих честных работников покрыть самих себя гнусной клеветой, чтоб облегчить Сталину борьбу с "троцкизмом". Вот что "получается" из доклада Сталина, дополненного докладом Молотова. А это две наиболее авторитетные фигуры СССР!230
приложения термидор и антисемитизм
Во время последнего московского процесса я отметил в одном из своих заявлений, что в борьбе с оппозицией Сталин эксплуатировал антисемитские тенденции в стране. По этому поводу я получил ряд писем и запросов, в большинстве своем -- незачем таить правду -- очень наивных. "Как можно обвинять Советский Союз в антисемитизме?", "Если СССР антисемитская страна, то что же вообще остается?" Такова доминирующая нота этих писем. Возражения и недоумения исходят от людей, которые привыкли фашистскому антисемитизму противопоставлять эмансипацию евреев, совершенную Октябрьской революцией, и которым теперь кажется, что у них вырывают из рук спасательный круг. Такой метод рассуждения типичен для людей, привыкших к вульгарному, недиалектическому мышлению. Они живут в мире неизменных абстракций. Они признают только то, что для них удобно. Германия Гитлера--абсолютное царство антисемитизма. Наоборот, СССР -- царство национальной гармонии. Живые противоречия, изменения, переходы из одного состояния в другое, словом, реальные исторические процессы ускользают от их ленивого внимания.
Люди, надеюсь, не забыли еще, что в царской России антисемитизм был достаточно широко распространен среди крестьян, мелкой буржуазии городов, интеллигенции и наиболее отсталых слоев рабочего класса. "Матушка" Россия славилась не только периодическими еврейскими погромами, но и существованием значительного числа антисемитских изданий, имевших крупный по тому времени тираж. Октябрьская революция радикально ликвидировала бесправие евреев. Это вовсе не значит, однако, что она одним ударом смела антисемитизм. Длительная и настойчивая борьба с религией не мешает тому, что и сегодня тысячи и тысячи церквей, мечетей и синагог заполняются молящимися. Так и в области национальных предрассудков. Одни лишь законодательные акты еще не меняют людей. Их мысли, чувства, взгляды зависят от традиций, материальных условий жизни, культурного уровня и пр. Советскому режиму нет еще и двадцати лет. Старшая половина населения воспиталась при царизме. Младшая половина очень многое восприняла от старшей. Уже одни эти общие исторические условия должны заставить мыслящего человека понять, что, несмотря на образцовое законодательство Октябрьской революции, в отста
лых массах могут сохранять еще большую силу националистические и шовинистические предрассудки, в частности антисемитизм.
Но этого мало. Советский режим, как он есть, вызвал к жизни ряд новых явлений, которые при бедности и мало культурности населения способны заново порождать и действительно порождают антисемитские настроения. Евреи -типично городское население. На Украине, в Белоруссии, даже в Великорос-сии они составляют значительный процент городского населения. Советский режим нуждается в таком количестве чиновников, как никакой другой режим в мире. Чиновники вербуются из более культурного городского населения. Естественно, если евреи занимают в среде бюрократии, особенно в ее нижних и средних слоях, непропорционально большое место. Можно, конечно, на этот факт закрывать глаза и ограничиваться общими фразами о равенстве и братстве всех наций. Но политика страуса ни на шаг не продвинет нас вперед. Ненависть крестьян и рабочих к бюрократии есть основной факт советской жизни. Деспотический режим, преследование всякой критики, удушение живой мысли, наконец, судебные подлоги представляют собой лишь отражение этого основного факта. Даже априорно невозможно допустить, чтобы ненависть к бюрократии не принимала антисемитской окраски, по крайней мере там, где чиновники -- евреи составляют значительный процент населения и выделяются на фоне основной массы крестьянского населения.
В 1923 году я на партийной конференции большевистской партии Украины выставил требование: чиновник должен уметь говорить и писать на языке окружающего населения. Сколько По этому поводу было иронических замечаний, исходивших в значительной мере от еврейской интеллигенции, которая говорила и писала по-русски и не хотела учиться украинскому языку! Надо признать, что в этом отношении положение значительно изменилось к лучшему. Но мало изменился национальный состав бюрократии и, что неизмеримо важнее, антагонизм между населением и бюрократией чудовищно возрос за последние 10--12 лет. О наличии антисемитизма, притом не только старого, но и нового, "советского", свидетельствуют решительно все серьезные и честные наблюдатели, особенно те, которым приходилось длительное время жить среди трудящихся масс.
Советский чиновник чувствует себя морально в осажденном лагере. Он стремится всеми силами выскочить из своей изолированности. Политика Сталина по крайней мере на 50 % продиктована этим стремлением. Сюда относятся: 1) лжесоциалистическая демагогия ("социализм уже осуществлен", "Сталин даст, дает, дал народу счастливую жизнь" и пр. и пр.); 2) политические и экономические меры, которые вокруг бюрократии должны создать широкий слой новой аристократии (непропорционально высокий заработок стахановцев, чины,, ордена, новая
"знать" и пр.); и 3) подлаживание к националистическим чувствам и предрассудкам отсталых слоев населения. Украинский чиновник, если сам он коренной украинец, неминуемо постарается в критическую минуту подчеркнуть, что он мужику и крестьянину свой брат, не какой-нибудь инородец и, во всяком слу-чае, не еврей. В такого рода приемах нет, конечно -- увы! -- ни крупицы "социализма", ни даже элементарного демократизма, но в том-то и дело, что привилегированная, боящаяся своих привилегий и потому насквозь деморализованная бюрократия представляет ныне самый антисоциалистический и самый антидемократический слой в советском обществе. В борьбе за свое самосохранение она эксплуатирует наиболее заскорузлые предрассудки и наиболее темные инстинкты. Если Сталин в Москве организует процессы об отравлении "троцкистами" рабочих, то нетрудно себе представить, на какие гнусности способна бюрократия в каком-нибудь украинском или центрально-азиатском захолустье.