День был праздничный, но блюстители общественного спокойствия должны, в случае необходимости, исполнять свои обязанности и по табельным числам. Поэтому помощник тюремного начальника, в мундире и при орденах, перед обедней зашел в контору и подписал там несколько заготовленных писарями бумажек. Все они были самого маловажного содержания, и только одну, последнюю, помощник перечитал повнимательнее и сейчас же отдал несколько распоряжений.
Сначала писарю:
-- Ступай в караульное помещение и скажи старшему, чтобы отрядил двоих для сопровождения.
Потом надзирателю, который от безделья ловил сонных осенних мух, жужжавших у открытого окна:
-- Возьми политического из одиночного коридора, из сорок седьмого номера. Пусть оденется. В город пойдет.
Сделав все это, помощник хотел было идти в церковь, зная, что все остальное сделается и без него, но почему-то передумал и остался в конторе.
Пришли два солдата, совсем готовые в поход: с винтовками и патронными сумками. Один -- веснушчатый, бледный, со строгим и слегка испуганным лицом. Другой -- черноволосый и бойкий.
-- Кто старший по конвою?
Бойкий выдвинулся вперед.
-- Так что я буду, ваше благородие.
-- Инструкции знаешь?
-- Так точно. Не впервой.
Помощник сморщился и крякнул, а затем сказал с удвоенной строгостью:
-- Будешь препровождать опасного политического. Никакого общения с вольными не допускай и держи ухо востро. Понял? За малейшее упущение будешь отвечать по всей строгости закона.
-- Так точно! -- отозвался бойкий казенным голосом.
Веснушчатый учащенно заморгал и подтянулся.
Помощник протянул солдату сложенную пополам четвертушку с подписями и расплывчатой синей печатью.
-- Возьми препроводительную бумагу. Сдашь там под расписку, а потом доставишь обратно.
Солдат молча сунул бумажку за обшлаг шинели и внимательно посмотрел на арестанта, которого в это время привел надзиратель.
Арестант был еще совсем молодой, с едва пробивающимися усами и чистенько одетый в штатское платье: темный пиджак, синяя вышитая косоворотка и широкополая шляпа. На ногах -- ботинки с пуговками. На вид ничего опасного не было, и поэтому оба солдата -- особенно веснушчатый -- сразу настроились особенно подозрительно.
Бойкий расписался, где следовало, довольно уверенно водя пером по бумаге, потом оба стали по бокам арестанта, который щурился и морщил нос от яркого солнечного блеска, заливавшего контору.
-- Ну, марш!
Пошли.
Тюрьма -- на горе, над самой рекой. Кругом -- виноградники, сады, длинные, темные прямоугольники огородов. А вдали, в ложбине, едва маячит город. Чтобы добраться туда, нужно прошагать добрых верст шесть.
Осень уже на исходе; уже чувствуется, что близко зима, а солнце греет тепло и ласково, и кажутся золотыми в его лучах увядшие листья виноградников. Погружаясь в синеву неба, высоко летят паутинки. Деревья уже почти обнажились, но стоят такие веселые, тоненькие, стройные. Бодро вливается в грудь воздух, густой и пахучий.
За тюремными воротами арестант приостановился на одно почти незаметное мгновение, расправил члены и глубоко вздохнул. Долгая прогулка под осенним солнцем радовала его как призрак свободы. А после вечного серого сумрака одиночки все краски казались особенно сочными, запахи -- пряными, звуки -- серебристыми, как колокольчики католической мессы.
Солдаты, должно быть, привыкли к золоту виноградников, к яркому солнцу, к воздуху. Их загорелые лица мало изменились здесь, за воротами: даже как будто сделались еще более сосредоточенными и выжидающими. Оба шли в ноту, и арестант невольно применялся к их заученным, размеренным движениям.
Обогнули стену неуклюжего кирпичного завода, пересекли опустевший уже огород по протоптанной поверх разрытых гряд тропинке. Рыжеватая громада тюрьмы скрылась из глаз, и теперь было еще просторнее и еще веселее.
Одиночество располагает к болтливости. Арестант дышал полной грудью, наслаждался солнцем и воздухом, -- и ему страстно хотелось поделиться своими переживаниями хотя бы с этими серыми и угрюмыми людьми, которые именно для него припасли свое оружие и, во всяком случае, были похожи больше на врагов, чем на друзей.
Сказал несколько слов, которыми обычно завязывают разговор с незнакомыми.
-- Какая хорошая осень стоит... Что, всегда так бывает в этих краях?
Солдаты встрепенулись, быстро взглянули сначала на арестанта, а потом друг на друга.
-- Что бывает-то? -- переспросил веснушчатый.
-- Да вот погода такая осенью! -- объяснял арестант. -- И тепло. У нас, на севере, давно уже снег лежит и волки по ночам воют.
-- Волков тут нетути, потому что город! -- нехотя процедил веснушчатый, но старший все-таки оборвал его:
-- Поговори!..
Арестант усмехнулся и промолк. Три пары каблуков дружно и бойко стучали по засохшему, как асфальт, чернозему. У старшего что-то звякало в кармане: должно быть, медные деньги. Этот звук казался солдату недостаточно официальным, и он время от времени исподтишка придерживал карман рукой.
На перекрестке двух дорог приютился белый саманный домик с камышовой крышей. Перед домиком, на дороге, возился со щепочками ребенок лет четырех, в коротенькой, до пупа, розовой рубашонке. Из калитки, заслышав шаги, вышла уродливая беременная женщина, смотрела на проходивших злыми зелеными глазами. Арестант, осторожно минуя мальчика, прищелкнул пальцами:
-- Эх ты, бутуз!
Женщина бросилась к ребенку и, с трудом сгибаясь, оттащила его к калитке. И, не сводя с арестанта зеленых глаз, бросила в него руганью, мелкой и колючей, как сенная труха. Арестант закусил губу и нахмурился.
Прошли версты две, -- а город был еще все так же далеко, и едва приблизился небольшой поселок, который нужно было миновать по дороге. Солдатам, по-видимому, начинало надоедать напряженное молчание. Они все чаще и чаще искоса взглядывали на арестанта, а старший беззвучно шевелил губами, как человек, занятый какою-нибудь неотвязной думой.
Потом веснушчатый пробормотал скороговоркой:
-- Обед-то, чай, без нас привезут в караулку...
-- Так что ж?.. Оставят, сколько полагается! -- успокоительно отозвался высокий.
-- Черта с два оставят... Слопают!
Арестанту захотелось закурить, и, когда он полез в карман за табаком, солдаты сейчас же прекратили разговор и заметно крепче сжали винтовки. Веснушчатый даже подался вперед всем корпусом, как человек, приготовившийся ко всяким случайностям. Арестант достал табак, кусочек папиросной бумаги и принялся свертывать папироску. Старший вдруг грубо опустил свободную руку ему на плечо.
-- Это не полагается... Оставь!
-- Что не полагается? -- удивленно переспросил арестант.
-- Курить, значит, которые арестованные.
Арестант слегка нетерпеливым движением освободил плечо.
-- Мне разрешено. Я -- политический.
-- Это нам неизвестно. Не полагается -- и шабаш.
-- Что за глупости такие...
-- Нельзя, говорю!
Арестант покраснел от гнева, но сдержался и послушно спрятал табак. А солнце светило так ласково, и так хорош был чистый степной воздух, полный нежного запаха увядающих листьев. Не хотелось таить в себе злобу, потому что лучше быть таким же ласковым и добрым, как солнце. И, в конце концов, ведь, они совсем не обязаны относиться к нему иначе, как к врагу.
По неровной, кочковатой дороге солдатам, должно быть, очень неудобно было идти в неуклюжих и жестких казенных сапогах. У политического тоже заболели подошвы, но он был бы доволен, если бы дорога оказалась и еще вдвое длиннее. Только бы подольше не возвращаться в мертвый серый сумрак.
Добрались, наконец, до поселка. В нем всего одна только улица, широкая, густо обсаженная акацией и вишнями. Плети мелкого вьющегося винограда повисли на кое-как сколоченных заборах, сквозь щели которых свободно пробираются не только кошки и собаки, но и люди. От улицы разбегаются в обе стороны узенькие переулки, и там стоят подернутые заленью лужи, хотя дождя не было уже больше месяца.
В середине поселка -- маленькая, квадратная площадь, вытоптанная скотом и изрытая свиньями, а на этой площади -- совсем уже маленькая, словно игрушечная, деревянная церковь.
Когда проходили мимо церкви, арестант вспомнил, что сегодня большой осенний праздник. В палисаднике и на паперти толпились люди, нарядно и пестро одетые. Много женщин и детей, взрослых мужчин поменьше, -- и эти были совсем незаметны в своих темных костюмах. Рдели и переливались всеми цветами желтые, красные и малиновые платки и кофты.
Богомольцы лущили семечки, громко переговаривались, не прислушиваясь к тому, что делалось в церкви. Сквозь открытую дверь, в полумраке, мелькали дымные огоньки свечей.
-- Надо быть, престол у них сегодня! -- догадался старший солдат и подтянулся, чтобы помолодцеватее пройти мимо толпы. Грозно сдвинул брови.
Богомольцы притихли, громкий разноголосый говор перешел в смутный шепот. Арестантов водили по этой улице каждый день, и в одиночку, и большими партиями, -- но те были одеты в серое казенное сукно, и, вообще, совсем не были похожи на этого.
-- На пуговках! -- выговорил кто-то, всматриваясь в башмаки политического. И арестант почувствовал, что праздничная толпа почему-то настроилась враждебно. Он невольно ускорил шаги, и то же самое, чтобы не отстать от своего невольного спутника, сделали солдаты.
Вывернулись откуда-то мальчишки. Прыгали, вертелись у самых ног. И хором кричали, довольные неожиданным развлечением:
-- Разбойник! Разбойник!
Арестант засмеялся. Старший солдат шутливо махнул винтовкой.
-- Цыть, пострелята!
Рассыпались, как горох. Отстали.
-- Вот и они, как вы! -- сказал арестант.
Старший взглянул удивленно.
-- Почему так?
-- Не знают, а кричат. Вот и для вас я только разбойник, которого бояться надо. Вся и разница только в том, что вы сами ведете, а меня ведут.
Солдат немного замялся, -- должно быть, вспомнил о строгостях инструкций, о которых напоминал помощник в конторе. Но за час времени, пока шли вместе, солдаты успели уже немножко привыкнуть к своему арестанту и, кроме того, очень уж скучно было идти так, не разговаривая. Веснушчатый был строже, -- или, по молодости, не избавился от суеверного страха перед начальством, которое может все узнать и все увидеть. Сказал отрывисто:
-- То, да не то. Мы на службе царю и отечеству, а за вами не догляди, так сейчас и лыжи навостришь.
-- Понятно, навострю. На это у вас и винтовки есть.
Старший любовно погладил приклад трехлинейки.
-- Правильно. Пуля -- она далеко достанет.
-- Так вот вы и убейте меня, если я вздумаю бежать. А, пока я иду спокойно, зачем вы на меня волком смотрите? И мне скучно, да и вам не весело.
-- Уж какое веселье! -- еще больше смягчился старший. И, чтобы сказать что-нибудь приятное арестанту, заметил с тем глубокомыслием, с каким всегда произносят чужие слова: -- Бывает, само собой, что и безвинных сажают. Всяко достается тоже...
-- Ну, безвинные-то только дураки попадаются! -- неожиданно отрезал политический. -- Этим уж вы меня не утешайте. А я, слава Богу, кое-что успел сделать.
-- Говорит тоже! -- нахмурился веснушчатый. А старшему, бойкому и жизнерадостному, должно быть, понравилось, что политический -- не такой, как все другие арестанты, которых приходится водить из тюрьмы в город и обратно: не поет Лазаря и не жалуется на судьбу.
-- Стало быть, по заслугам считаете? Так. Оно и душе легче. Политикой занимались или другим чем? На жулика-то не похоже будто.
И, не дожидаясь ответа, договорил:
-- Умственное дело -- политика. Господское. Поди, по книжкам все?
-- Как придется. И почитывал и пописывал.
-- Вам, господам, и так много воли дадено! -- сердито ворчал веснушчатый. -- Чего еще добиваетесь? Темный-то народ совсем забили.
И сейчас же замолчал, спохватившись: не наговорил ли лишнего.
Между городом и поселком дорога пролегает по высокой дамбе, переброшенной через заросшее огромными камышами болото. Камыши уже пожелтели и высохли, качают мягкими пушистыми метелками и слабо шелестят от ветра.
Запрыгала, торопясь и громко щелкая жирным брюхом об землю, крупная ярко-зеленая лягушка. За ней другая, третья. С дамбы скатились в воду, и широкие перепутанные круги побежали между стеблями камыша. Старший нагнулся, захватил щебенку и, размахнувшись, бросил ее туда, где скрылись лягушки. Вытер об полу шинели запылившуюся ладонь.
-- А и господа и мужики -- один черт! Подпусти тоже нашего брата к жирному краю: не хуже господ лопать будем. Только что без умственного дела. Да мне наплевать. Мне бы вот самому освободиться... Давно в запас надо, а держат. Война, чтоб ее... Того и гляди, в Сибирь угонят. Не слыхали, -- повернул лицо к политическому, -- скоро ли отвоюют?
Арестант пожал плечами.
-- Откуда же мне знать? Я вот уже который месяц и лица человеческого не вижу, кроме надзирателей. Да и у тех больше не лица, а хари.
-- Скучно, небось?
-- Ничего, терпеть можно. Пишу, читаю... А на войне как дела?
-- Да бьют все... Чего больше?
-- А ты бы полегче! -- опасливо посоветовал веснушчатый. -- Как бы чего не вышло!..
-- Э, чего там... Видишь, -- все за книжками человек. Кому другому он вреден, а не нам. Нам от книжек -- ни вреда ни пользы.
Однакоже замолчал, по-видимому, не совсем уверенный в правоте своих собственных слов. Но уже не так сторожко держал винтовку и шел вольнее, часто поглядывал по сторонам и даже мурлыкал что-то себе под нос.
В городе шли, как полагалось, -- не тротуаром, а посреди улицы, по избитой и пыльной мостовой. И так как был праздник, то на улицах слонялось много людей, которым некуда было девать свое свободное время. Поэтому все с особым вниманием смотрели на арестанта и его конвой, заворачивали головы в их сторону, проходя мимо, а некоторые даже останавливались и смотрели вслед. Одни покачивали головами или вздыхали, другие смеялись. Таких было даже больше. Только какая-то старушка во вдовьих плерезах и с завернутой в носовой платок просвиркой сунулась было к арестанту с медной монеткой в руке, но веснушчатый легонько отстранил прикладом старушку и безапелляционно выговорил:
-- Нельзя... Не полагается, бабушка!
Толстый господин в котелке, уже выпивший, несмотря на ранний час, крикнул арестанту, должно быть, угадав по наружности характер его преступления:
-- Стыдно-с, молодой человек! Стыдно... В такое время, когда отечество...
И, словно испугавшись чего-то, торопливо свернул в переулок.
-- Ах, шкура! -- рассердился старший. -- Туда же с укорами лезет, сытая твоя харя! Наворовался...
-- А ты помолчал бы! -- все настаивал на своем веснушчатый. -- Неровно господин офицер...
Прямой путь шел через главную улицу, но солдаты, хотя и утомились от длинной прогулки, все-таки сделали почему-то порядочный крюк и пришли, куда было нужно, менее людными переулками. Остановились перед небольшим особнячком, выкрашенным в веселую голубую краску. Сквозь чисто вымытые оконные стекла просвечивали тюлевые гардины и цветы в майоликовых банках. Казалось, что там, внутри, должно быть так хорошо, уютно и мирно.
Солдаты не знали как войти, и, потоптавшись немного у парадного входа, украшенного большой медной дощечкой, завернули через незапертую калитку во двор.
Во дворе из открытого окна -- уже без гардин и цветочных банок -- выглядывал благообразный вахмистр с проседью и лысиной. Щурясь от солнца и сделав ладонь козырьком, посмотрел на пришедших. И улыбнулся арестанту, как старому знакомому.
-- Пожалуйте, пожалуйте... Заходите! Вот сюда, служивые... Направо, в крылечко.
Из тесных сеней, с кадкой для воды и мочальной шваброй в уголке, попали прямо в канцелярию. Крепко пахло сургучом, бумажной пылью и кислыми щами. За длинным некрашеным столом сидели два писаря и быстро писали, одинаково склонив головы на одну сторону. Третий стучал на машинке. Поодаль поместился младший унтер-офицер и, вынимая из холщового мешочка форменные оловянные пуговицы, старательно пересчитывал их, а потом раскладывал на свободном месте стола одинаковыми кучками.
Старший стукнул винтовкой об пол и достал из-за обшлага препроводительную бумажку, которая порядком измялась за дорогу, но все же не потеряла своего специального казенного вида.
Писаря оставили работу и оглянулись, унтер-офицер как раз досчитал последнюю кучку и ссыпал все пуговицы обратно в мешок.
-- Двести восемьдесят одна... Семи штук не хватает, чтобы им икнулось. Докупать придется!.. Наше вам почтение! Давненько не виделись!
-- Да, с ареста! -- усмехнулся арестант и вспомнил, как этот самый унтер держал его за руки при обыске.
-- Теперь уже можно прямо сказать, что ваше дело скоро решится! -- успокоил вахмистр, принимая от конвойного бумажку. -- Вы присядьте тут, а я доложу.
И на носках, чтобы не так греметь шпорами, вышел за дверь, в комнаты с гардинами и цветами. Арестант сел на длинную скамейку, конвойные помялись и тоже решительно опустились по бокам арестанта. У всех троих ноги сладко заныли от усталости.
-- Как здоровье? -- справился унтер-офицер.
-- Ничего! спасибо
-- Побледнели вы очень. Или загар сошел, может быть... Здоровье-то беречь надо. Не скучаете? Пуще всего скучать берегитесь. Начальник-то у вас собака большая, но и с ним ужиться можно... На днях для вас целый ворох книг доставили. Мне господин полковник и просмотреть приказали... с вахмистром вместе. Хорошие книги. Которые есть даже с картинками. Не забывают вас.
-- То-то тебе и нагоняй хороший был за эти книги! -- усмехнулся один из писарей.
-- Действительно... Там в одной книжке карандашными точками секретное письмо было наметано, а я прозевал. Потом полковник сам доискался как-то... Кричал здорово и ногами топал. Теперь вот посадил по хозяйственной части пуговицы считать.
Арестант почесал за ухом.
-- Жаль...
-- Вам жалко, да и мне нехорошо... Хотите папиросочку? Турецкая.
Арестант вспомнил, как на первом допросе товарищ прокурора предлагал ему свою душистую папиросу и заметно был обижен, когда арестант отказался. А сейчас совсем не хотелось обижать разговорчивого унтера.
Закурил с наслаждением, выпуская густые клубы едкого дыма.
Веснушчатый конвойный разочарованно вздохнул:
-- Разрешается, стало быть... курить-то... А мы не давали.
Унтер-офицер посмотрел на него с презрительным сознанием своего служебного превосходства.
-- Вы разве что понимаете? Одно слово -- крупа!
Вернулся вахмистр. И, переходя через канцелярию, все еще сохранял на добродушном старом лице выражение почтительной суровости и неуклонной исполнительности, с каким стоял перед полковником. Кивнул унтер-офицеру:
-- Павлов, тебя!
Павлов положил на край стола только что закуренную папиросу, торопливо одернул мундир и так же, как вахмистр, на самых кончиках носков, направился к двери. Сразу превратился из обыкновенного веселого человека со всеми обычными радостями и горестями в ту немую, инстинктивно-злобную машину, которая присутствовала тогда на обыске. А вахмистр сел, опять распустил лицо в улыбку, пригладил ладонью усы.
Солдаты смотрели на него исподлобья. Что-то казалось им подозрительным в этой чистенькой белой комнате и в этих людях, которые так легко и быстро меняют личину.
-- Как делишки, служитель? -- заговорил вахмистр.
Веснушчатый учащенно заморгал, а старший приподнялся, сплюнул в уголок и процедил сквозь зубы:
-- Известно, какие наши дела... Одно слово -- солдатская доля.
-- Да, поприжали вас теперь, с войной-то... И то говори спасибо, что в действующую армию не угнали.
-- Тут и дома хлопот много. У людей праздник, а у нас все страда. То туда, то сюда... Из караулов не выходим.
-- Ну, Бог даст, скоро отдохнете! -- примирительно сказал вахмистр и повернулся к арестанту, который, не спеша, докуривал папиросу. -- Я так полагаю, что скоро и вам какое-нибудь облегчение выйдет. Очень уж от этой войны народ поумнел. Пустит кое-что насмарку.
Арестант, благодаря долгому тюремному сиденью, был совсем не в курсе текущих событий, но кое о чем все-таки догадывался. Помогало, может быть, особое, почти инстинктивное чутье, развивающееся в вынужденном одиночестве. И сейчас арестанту казалось не совсем понятным, почему вахмистр разговаривает о грядущих событиях не только без всякого огорчения, но даже с некоторой радостью. Вахмистр легко, как по книге, прочел мысли собеседника и объяснил:
-- Вы вот, молодой человек, пожалуй, и за людей нас не считаете, а мы многое понимаем не хуже вашего. Если вожжи через меру натягивать, так они и оборвутся, пожалуй. И кони всю телегу разнесут... Так что от всего нашего житья одно мокрое место останется. Поослабить надо. До пределов умственности.
-- Внизу поумнели, да сверху дураков много! -- выговорил тот писарь, что стучал на машинке. -- Добром не дадут.
Вахмистр крякнул.
-- Не дадут, так сами и поплачутся. Наше-то дело небольшое.
-- Однакоже... а если без дела придется остаться? -- поинтересовался арестант.
-- Не может этого быть. Если вы даже республику заведете, так и то без жандармов не обойтись. Во Франции-то их нету разве?
-- Ну, там... Немножко в другом роде.
-- И мы будем в другом роде. Смекалки хватит. Разве пожалуй, генерала нашего уберут, так тому -- скатертью дорога. Такой окаянный веред, прости Господи...
-- А уж наш батальонный всякого за пояс заткнет! -- оживился старший солдат. -- Всякого японца гаже. У нас говорят которые что, как погонят на военные действия...
-- Никуда вас не погонят! -- отрезал вахмистр. -- Не нынче-завтра уже и мир подпишут. Навоевались.
И предупредительно рассказал арестанту целую кучу самых свежих новостей. Тот внимательно слушал, стараясь отделять ложь от правды, но, по-видимому, все то, о чем рассказывал вахмистр, было настоящей, доподлинной истиной. Под влиянием этой истины на душе у арестанта становилось все светлее и светлее, -- но вот тихонечко открылась дверь в соседнюю комнату. Выглянул Павлов.
-- Пожалуйте!
Солдаты поднялись было вместе с арестантом, но вахмистр удержал их:
-- Не надо. Только наследите везде. Там ковры...
-- Приказано, чтобы не спускать глазу! -- настаивал старший.
-- Теперь уже не твое дело. Мы отвечаем.
Солдаты все-таки тревожились. Все время, пока не было арестанта, опасливо посматривали на дверь и вздыхали.
Один из писарей покончил с перепиской какой-то длинной ведомости на больших разграфленных листах, зевнул и потянулся.
-- Управился... Авось, теперь в город пустят.
-- Держи карман шире! -- усмехнулся тот, который сидел за машинкой. -- Еще столько же подвалят. Я видал у полковника в кабинете... Приготовлено...
-- Хуже каторги! -- обозлился писарь. Встал и, помахивая руками, чтобы скорее прогнать усталость, подошел к солдатам. -- Курские?
-- Так точно! -- с некоторым удивлением согласился веснушчатый. -- А вы почем узнали?
-- Да так, по всему. И по говору и по обличью. Я и сам оттуда. Угнали вот служить за тридевять земель, а у меня там хозяйство большое. Теперь, пишут, все в развал пошло.
-- Без хозяйского надзора -- не хозяйство!
Старший солдат нахмурился и опять сплюнул. Сказал потом, не обращаясь ни к кому в отдельности:
-- Вот господин вахмистр докладают, что скоро народу облегчение выйдет... А по моему рассуждению, -- все для начальства. Сейчас разве для себя тяготу несем, -- хоть малую долю? Все для них. И господинчика вот этого привели. Он с начальством в раздоре, а мы канителься. По мне, так он хоть сейчас ступай на все стороны, потому что мне он не враг... Ну, и после так будет. Начальство же и заберет себе всю волю.
-- Ты присягу принимал? -- с неожиданной строгостью спросил вахмистр, постукивая пальцами по подоконнику.
Солдат уловил эту новую нотку и сразу поблек.
-- Известно, что за престол и отечество... Но, как вы сами говорить изволили, насчет свобод...
-- То-то, что "изволили"... Такие вещи тоже с толком понимать надо. Я -- человек с образованностью и потому знаю, как и что следует, а ты -- деревенщина, облом. Тут, например, канцелярия, присутственное место, а ты харкаешь на пол, словно в кабаке. Твое дело -- слушаться и исполнять, а наше -- думать и приказы отдавать. Понял?
-- Известное дело, что так! -- зачастил испуганно веснушчатый, видя, что его товарищ молча закусил губы. -- Болтает себе по необразованности. Солдат должен слушаться приказа, и никаких. Просто себе болтает...
Писарь повернулся на каблуках, заложил руки в карманы и пошел к своему стулу. По дороге бросил язвительно:
-- Эх, вы... А еще курские! И на что это вас таких земля родит!..
Со времени ухода арестанта прошло не более получаса, когда он уже вернулся обратно в сопровождении осторожно позвякивавшего шпорами Павлова. Арестант был сердит и красен, и даже волосы на голове у него взъерошились, как у потревоженного ежа. Укоризненно сказал вахмистру, который все еще барабанил пальцами:
-- Хорошее, можно сказать, облегчение вышло! Прокуратура новую статью прибавила, -- и все дело обращено к доследованию. Только и всего. За нос водят только. Все равно, я раз навсегда отказался от показаний...
-- Агентурные сведения, может быть? -- осторожно предположил вахмистр.
-- Уж это вам лучше знать! -- все еще горячился арестант, но, усевшись на старое место между конвойными, сразу остыл и улыбнулся. -- Досадно, знаете... Вы-то, конечно, не виноваты и против вас я ничего не имею, но там...
Он кивнул головой в сторону комнат с гардинами и коврами.
-- Да-с, человек черствый! -- согласился вахмистр. -- Однакоже, и он не сам по себе... Как сверху прикажут!
Конвойные встали и нетерпеливо переминались с ноги на ногу.
-- Скоро отправляться-то?
-- Торопиться некуда! В этакое место всегда поспеется! -- благодушно сказал вахмистр, однакоже, приказал машинисту: -- Отстукай-ка препроводительную, я снесу на подпись...
Писарь вставил в машину новую четвертушку и бойко защелкал, отбивая бледно-лиловыми буквами привычные фразы. Арестант тоже поднялся и заглянул через плечо писаря на четвертушку. Прочел:
"По прекращении надобности при сем возвращается вам для содержания на прежних основаниях во вверенной вам тюрьме"...
-- Уж хотя бы бумагу препровождали при человеке, -- а то человека при бумаге... Ядовитые вы люди, господин вахмистр!
-- Бумага важнее, потому что без этой бумаги вас и самого в тюрьме не примут! -- объяснил писарь. -- На свободе -- паспорт, а с конвоем -- препроводительная. Без того никакого порядку не будет...
Докончив четвертушку, ловким движением выдернул ее из машины и передал вахмистру. Тот опять сделал официальное лицо, поправил аксельбант, подкрутил усы и осторожно, как в святилище, вступил в комнату с гардинами.
Через четверть часа трое шли обратно по дороге в тюрьму. На прощанье вахмистр сообщил арестанту еще одну довольно важную политическую новость и этим снова привел арестанта в самое радужное настроение. Теперь он шагал по мостовой бойко и весело, хотя не успел еще отдохнуть как следует от утренней прогулки, внимательно рассматривал встречных и одному поклонился, -- незаметно, одними глазами.
Встречный -- пожилой человек с жиденькой седеющей бородкой -- сдернул измятую шляпу и даже помахал ею в воздухе в знак приветствия. Но остановиться не решился и пошел дальше, все помахивая шляпой и кланяясь.
-- Вишь ты! -- удивился старший солдат. -- Тоже из ваших товарищей, видно?
-- Нет, так... Просто хороший человек.
-- Старый уж, гляди... А не боится!
-- Чего им бояться? -- оборвал веснушчатый. -- Не наш брат...
-- Ну, тоже, как припечатают...
Проехали на извозчике две накрашенных девушки в слишком пестром одеянии. Должно быть, заинтересовались таким невинным на вид, молодым и веселым человеком, который шел по улице в сопровождении такой грозной стражи. Одна, в малиновой шляпке с желтыми перьями, крикнула:
-- Миленочек бедный! За что это такого красавчика?
А другая, в розовом, послала воздушный поцелуй.
-- Ого-го! --многозначительно протянул старший и засмеялся. -- Тоже знакомые?
-- Нет, к сожалению. Некогда было на воле такими делами заниматься... И на том спасибо, что пожалели.
-- А душа у них мягкая, это верно. К иной присосется какой-нибудь подлюга, мучает всячески, деньги тянет, -- а она хоть бы что... Только пуще любит. У всякого свое сердце есть, ежели хорошо понять. Оно, конечно, вахмистр -- тоже начальство... И ежели бы не по службе...
-- Что же?
-- Тоже подлюга он, вот что! -- неожиданно закончил старший. -- Из таких, что мягко стелет, да жестко спать... Говорит всякие слова, а как понадобится -- родную мать продаст.
-- Нет, почему же! -- не очень настойчиво возражал арестант. -- Я думаю, и он тоже -- как все. Вот объяснял же писарь, что не может жить человек без казенной бумаги. В вахмистре, может быть, бумаги больше, чем человека, но и в нем все-таки человек есть. Иначе не стал бы рассказывать мне разных новостей, потому что по бумажке-то уж этого никак не полагается.
Веснушчатый так же внимательно, как его товарищ, вслушивался в то, что говорил арестант, но, должно быть, не совсем понял. А старший удовлетворенно прищелкнул языком.
-- Вот! И то правильно! Нашего солдата возьми: не человек, а насквозь бумага! А не бумага, так винтовка. Сейчас идем и бумажку с собой несем в обшлаге, а к бумажке живой человек припечатан. И выходит: несут две винтовки бумажку, а для чего -- про то один бес знает.
Уже выходили из города, и здесь даже веснушчатый почувствовал себя свободнее. Вмешался в разговор, отстаивая свою постоянную позицию;
-- Не бес, а начальство... За такие-то слова, кабы кто слышал... Мало еще тебя вахмистр пробрал?
-- Ступай ты в болото вместе с вахмистром! Не ты ли доносить будешь? Я, брат, и сам, как старший по конвою, такое на тебя тогда наплету! Кто у меня запасные подошвы перед смотром занимал? Свои куда дел? За растрату казенного имущества с пылу горячих получить не хочешь ли?
-- Что ж подошвы!.. Я разве к тому? Я не доносчик какой-нибудь... Но как у нас арестант -- вольный, то и он тоже наговорить может.
-- Этот-то?
И, немножко обеспокоенный предположением веснушчатого, старший с пытливым вниманием посмотрел на арестанта. Тот ничего не сказал, только пожал плечами. Старший перекинул винтовку на другое плечо и убежденно решил:
-- Этот не скажет. Не из таких. Как он сам от начальства страдает... Дурак, брат, ты, -- даром, что курский...
Веснушчатый тяжело вздохнул и промолчал. Несколько минут все трое молча меряли дорогу тяжелым и крупным шагом, потом старший снова вернулся к своей прерванной мысли.
-- Две винтовки и бумажка... А -- попробуй жив человек вон в те кустики побежать -- пристрелим. Так и вынем живую душу. Разве мы убьем? Винтовки убьют, к которым мы приделаны.
-- Как иначе? -- охотно согласился на этот раз веснушчатый. -- Упустишь арестованного -- в дисциплинарку идти никому нет охоты...
-- Сам-то жить хочешь? Ну, и он хочет. А убьем -- не задумаемся. Почему так? Какое он нам зло сделал?
-- Что ж зло?.. Зла никакого. Но только в дисциплинарку идти никому нет охоты...
-- Вот то-то и оно! -- с торжеством выкрикнул старший, довольный тем, что товарищ невольно помог ему взобраться до конца мысли. -- Как ловко вся машина устроена! Хочешь не хочешь, а прицепят тебя к винтовке, приклеят к бумажке, и делай тогда все, что велят, не разбирая. А не будешь делать -- сейчас тебя так или этак прижучат, и небо с овчинку покажется... Стало, быть, один страх нами верховодит. Вот ты бы, деревенщина курская, ходил бы себе за сохой да землю пахал. Ан и тебя прицепили и сейчас же, прицепив к винтовке, всякий остатний разум отняли, так что ты теперь и думать не смеешь.
-- Думать я всегда смею! -- обиделся веснушчатый. -- Но только что боязно... И себя ты, смотри, этак до греха доведешь... Вылетит слово -- не поймаешь.
Старший презрительно скривил губы.
-- Бабьи речи... Оттого и бьют нас какие-то желторожие, что очень уж в нас страху много. Палкой разум отшибли... Так ли я говорю?
-- Пожалуй, что и так! -- согласился арестант. -- Запуганного человека хорошо на веревке держать, но для дела он не годится.
-- Куда годится? Плюнуть да растереть!
Солнце жгло теперь, как летом. Лица солдат покрылись потом. Шли все тяжелее и медленнее, и с трудом ворочался язык в пересохшем рту. Ветерок, который дул с утра, затих, воздух лежал неподвижный и раскаленный, и в нем бежали прозрачные голубоватые струйки.
Совсем перестал вязаться разговор, и даже арестант, которого после этого бледного призрака свободы опять ждала мертвая одиночка, почти с нетерпением начинал думать об отдыхе.
Старший ворчал:
-- Вот тебе и праздник... Тут бы усы закрутить да у каруселей пошляться... Казачек пощипать малость. Жирные они, казачки-то... Так нет тебе: иди тут...
Веснушчатый натер себе ногу и слегка прихрамывал. Винтовки небрежно болтались на плечах, как простые палки, и только острия штыков по-прежнему тонко и как будто злобно поблескивали на солнце.
Приглядываясь искоса к своим провожатым, арестант о чем-то задумался. Сначала так, вскользь, мелькнула мысль и сейчас же исчезла. Потом вернулась, уже более настойчивая и определенная, и все росла и развивалась под влиянием ленивой поступи солдат, их сонных, разморенных лиц, нелепо болтающихся винтовок.
Шли по дамбе. Высокие, выше человеческого роста, камыши подступали местами к самой дороге, и арестант хорошо знал, что в этих камышах есть извилистые, едва заметные тропинки, по которым можно пробраться на тот конец болота, а оттуда окольными путями в город. Если сразу метнуться в сторону, скрыться в этих камышах и бежать со всех ног, выбирая места посуше, то солдаты потеряют след раньше, чем успеют опомниться и пустить в ход оружие.
Рассказы вахмистра только разожгли жажду свободы. Там, на воле, так много дела, так кипуче и бурно идет сейчас жизнь. Наверное, не хватает сил и людей и не окажется лишней отдохнувшая в тюрьме голова. А, с другой стороны, нет никакой надежды, чтобы удалось в более или менее близком будущем получить эту свободу другим, легальным путем. Хорошо, если пройдут только месяцы. Вернее -- годы.
На мгновение шевельнулось было что-то вроде чувства стыда перед солдатами, которые сейчас, по-видимому, ничего не подозревают и ничего не опасаются, а за побег пойдут в "дисциплинарку". Но, в сущности, разве он виноват в этом? Ведь, как бы то ни было, они сейчас -- в разных лагерях и, стало быть, враги. И разве эти самые сонные солдаты не постараются повернее пустить пулю ему в спину?
Арестант замедлил слегка шаги. Для большей верности ему хотелось выгадать два-три лишних шага, которые могли изменить многое. Стенки дамбы очень круты и, вместе с тем, слишком высоки, чтобы можно было спрыгнуть вниз одним движением. Это -- самый опасный пункт. Дальше, в камышах, уже можно считать все дело почти выигранным.
Вот уже солдаты заметно выдвинулись вперед, -- и все еще ничего не замечают, вышагивают ровно и бессознательно, как автоматы.
Чувствуя, как в нервном подъеме напрягаются и становятся железными все мускулы, арестант прижал локти к бокам, готовясь к первому прыжку. И в то же мгновение веснушчатый круто остановился, сбросил с плеча ружье и взял его наперевес, почти касаясь штыком груди арестанта. Спросил резким, звенящим голосом, совсем непохожим на прежний:
-- Ты что?
Тогда встрепенулся и старший, застыл на месте, повернувшись вполоборота, но смотрел на арестанта не со злобным испугом, а только с легким недоумением. У арестанта неровно забилось сердце, и краска сбежала с лица, но с болезненным усилием он поборол горькое чувство разочарования, смешанное с волнением, сделал невинную, улыбающуюся, ничего не понимающую мину.
-- А что такое?
-- Отстаешь зачем? Пошути еще...
-- Да я и не отставал совсем... Просто устал, да и задумался немного...
И вдруг, как будто догадавшись о чем-то, громко, слишком громко, расхохотался.
-- А вы подумали... а вы подумали... ну, Боже мой... подумали, что я бежать хочу?
Расхохотался и старший, заразившись этой веселостью, которая казалась такой искренней. У веснушчатого на потном лице сквозь загар выступила краска. Он вскинул винтовку на плечо и сказал, как будто извиняясь;
-- На то и конвой, чтобы смотреть.... Всякое может случиться.
И по тону его голоса арестант понял, что веснушчатый, во всяком случае, еще не освободился от подозрений. Теперь уже нет никакого смысла устраивать вторичную попытку; слишком ясно, что ее тоже постигнет неудача.
Миновали, наконец, бесконечную дамбу и шли теперь по голой, открытой поляне, только кое-где поросшей жиденькими кустиками. Здесь даже заячьи быстрота и ловкость ничему не помогут. Арестант украдкой вздохнул и решил примириться с судьбой, которая сулила впереди долгое, томительное заключение. Манящий призрак свободы побледнел, растаял.
-- Ох, тошнехонько! -- злился старший. -- Хотя бы воды глоточек испить...
-- В поселке попросить можно. А то -- до тюрьмы далеко еще. Не утерпеть.
-- Правильно... Подбавляй шагу, ребята!
Вошли в поселок. Тут, на неширокой улице было все-таки прохладнее, чем в открытом поле. Пошли по теневой стороне, поглядывая где бы напиться.
На площадке перед церковью теперь никого не было, кроме двух тощих овец, щипавших остатки давно вытоптанной травы, и на запертой церковной двери висел огромный, словно на хлебном амбаре, замок. Пусто было, и на улице, словно вымер весь поселок.
Старший догадался:
-- Полдничают... Отмолились и полдничают. Мещане тут все богатые: едят хорошо, особливо в праздник. Вот бы похлебать после солдатской баланды-то...
-- Гляди, и воды не допросишься! -- сомневался веснушчатый. -- Не видать никого...
Заглянули в переулок, такой узкий, что деревья противоположных палисадников срослись в одну общую арку. Там, за облетающей листвой, разглядели стол, накрытый праздничной, с красными каемками, скатертью, а на столе -- большой глиняный кувшин, каравай хлеба, арбузы. Высокий сплюнул слюну и позвал:
-- А ну, кто-нибудь! Дали бы служащим человекам водицы испить...
Из дома выглянул хозяин, совсем лысый старик с огромной пушистой бородой. Посмотрел на солдат и на арестанта, щуря подслеповатые глаза.
-- Эв-ва... С праздничком! Ужо зайдите за загорожу. Собак у нас нетути... Заходите!
Старший нерешительно посмотрел на веснушчатого. Тот нахмурился и отрицательно покачал головой.
-- Чего ж не зайти? -- удивился старший.
Из дома вслед за стариком показалась хозяйка, -- тоже старая, но дородная и крепкая, с гладким румяным лицом, выглядывавшим из-под пестрого платка. Так же, как муж, смотрела прищурившись, а потом перешла через палисадник и отперла калитку.
-- Притомились, чай?
-- Да уж чего! -- махнул рукой старший. И, решительно шагнув через высокий порог, вошел в палисадник, завистливым глазом косясь на кувшин.
Арестанту тоже хотелось не только утолить жажду, но и отдохнуть немного. Он снял шляпу, обтер платком лоб и сказал веснушчатому, понижая голос, чтобы не услыхала старуха:
-- Зайдемте, что ли? Хотите, честное слово дам, что уж не убегу сегодня?
Веснушчатый все еще колебался. Подумав, спросил так же тихо, как говорил арестант:
-- В Бога веруете?
-- Верую.
-- Кто их знает, что за люди... Может, у вас сговорено было!.. Перекрестись.
Арестант с полной готовностью перекрестился. Веснушчатый пропустил его вперед, потом вошел и сам.
Старуха, наклонив голову набок, подперла рукой подбородок. Пристально смотрела на арестанта. Сказала тем певучим, мягким говорком, каким говорят все пожилые люди, живущие спокойно и сытно.
-- Всякому своя доля... Сказано: от тюрьмы да от сумы не отказывайся. А оно так и есть... Ох, Мать Богородица!.. Воду-то не след пить с устатка: болезнь заводится. Лучше бы винца испили, служивые. Вино доброе у нас, нонешнее. Вот оно, в кувшине... Подай кружку, старый...
-- Ай да хозяюшка! -- прищелкнул языком старший. -- Знает чем людей уважить.
Старик вынес жестяные кружки, украшенные картинками московского Кремля и Красной площади. Наполнил их из кувшина мутным и пенистым молодым вином.
-- Не обессудьте, для праздничка.
-- Покорнейше благодарим. Сто лет здравствовать!
Враз опорожнили кружки и с наслаждением перевели дыхание, как будто свалив с плеч десятипудовую тяжесть. Веснушчатый заторопился:
-- Ну, и с Богом! Уходить пора...
-- А куда торопиться? -- степенно разглаживал бороду хозяин. -- Присели бы вот на лавочку. А Марья сейчас горячее подаст: похлебаете. У нас на всех хватит. Марья, слышь?
Но веснушчатый упорно подвигался к выходу. Даже слегка потянул за рукав арестанта, чтобы тот следовал за ним.
Из дома пахло борщом.
-- Да, ведь, я же крестом обещался! -- укоризненно зашептал арестант. -- Чего боитесь?
Веснушчатый стоял на своем.
-- Не полагается. Вам -- ничего, а нам отвечать приходится.
У старухи слух оказался тонкий, как у молодой.
Обиженно поджала губы. Вытерла о передник нож и принялась пластать каравай.
-- Известно, мы по старинке: новых порядков не знаем... Прежде, бывало, странный человек не отказывался для праздника.
-- Оно хорошо бы -- похлебать-то, бабушка! -- нерешительно тянул старший. -- Но только как служба наша...
-- И служба не уйдет. Откушайте и пойдете себе, куда указано... Сами, вон, заморились, да и человека заморили совсем.
-- Идем, что ли? -- торопил веснушчатый.
Старший вместо ответа присел на лавочку, держа винтовку между колен.
-- Дают, так бери. Люди душевные.
Веснушчатый покрепче взялся за рукав арестанта.
-- Я под ответ не хочу подводиться.
-- Ан я старший. Сиди!
И веснушчатый вдруг сдался и тоже сел, а из дому в это время вышла девушка с большой миской, от которой клубом валил пар.
Хозяин объяснил:
-- Внучка. Вот попробуйте, какова стряпуха.
Ели все вместе прямо из миски и ложки опускали одну за другой, по старшинству. Девушка стеснялась, опускала глаза, а арестант смотрел на нее с радостным любопытством: так давно уже не приходилось ему сидеть за одним столом с женщиной.
Смотрел на склоненную, красиво очерченную голову, на щеки, покрытые рдяным румянцем, на длинные ресницы, из-под которых иногда вдруг поблескивали глаза лукавым и влажным блеском. Чувствовалось, что у этой девушки должно быть крепкое и сильное тело, красивое, как у античной статуи, -- и так хорошо должна волноваться от любви невысокая грудь.
Как будто ничего больше не было на свете там, по ту сторону палисадника: ни длинной, утомительной дороги, ни тюрьмы, ни жандармского вахмистра. Слишком уж не похоже все это на то, что было здесь, у стола, накрытого толстой праздничной скатертью.
Сидит хозяин, седой и бодрый, как патриарх. Ест неторопливо и истово, словно священнодействует. Откусывает хлеб от ломтя желтыми, но еще крепкими зубами. А у старухи такое же мирное и чуть-чуть важное лицо, и такие же крепкие зубы, и такой же здоровый аппетит. Старость -- не жуткий предвестник смерти, а только белая зима, морозная, ясная, когда так легко дышится. За этой зимой придет весна, новая жизнь, -- а не смерть.
Вот она уже здесь, -- эта весна, румяная, смиренно-лукавая. Радостно несет в себе огромное бремя любви. И может быть, только это -- хорошо, только здесь -- счастье, а там -- не жизнь, но мрачный сон, кошмар.
Старший солдат первый положил ложку.
-- Подай вам Бог! В жизнь не едал этакого борща!
A веснушчатый ел еще долго и жадно, зачерпывал полные, с верхом, ложки, размазывал жир по толстым губам. Отвалился, наконец, от миски, как налившийся кровью комар.
За едой молчали, и, только когда девушка унесла почти опорожненную миску, старший солдат сказал:
-- Не чаяли сегодня с обедом быть... Еще, слава Богу, в городе недолго продержали. А то иной раз бывает: весь день, до поздней ночи, -- ни маковой росинки.
-- Тяжеленько! -- посочувствовал старик. -- Самому не привелось на военной службе быть, а вот сын так и голову там сложил. На усмирение Китая из запасных призывался. Да. Седоватый уж был. Говорили потом, что китайцы с него с живого кожу содрали, как с барана.
-- Всякое бывало... Народ дикий, без всякой образованности! -- равнодушно промямлил веснушчатый, обтирая губы рукавом.
Арестант пристально посмотрел на старика. Удивился, что лицо оставалось все таким же спокойным и почти торжественным, в то время как красивый рот, весь в седине, выговаривал слова, полные ужаса. Да, все это -- совсем прочное, настоящее. Потому даже ужасы жизни идут мимо. Но хозяйка, должно быть, еще не дошла до последней грани этого тихого покоя, земной святости. Приложила к глазам краешек платка.
-- Упокой, Господи, своего мученика. Вот, почитай, пятый год уже пошел, а все душа стынет, когда вспомянешь. Мы и вас-то, солдатиков, с охотой приучать стали с той поры. Все подумаешь: и наш вот такой же был, -- молодой и усики закручены.
-- Барышня-то -- внучка ваша будет? -- спросил старший, косясь на почти еще полный кувшин.
Старик кивнул головой, и пушистая борода его колыхнулась, как покрытая белой пеной волна.
-- Внучка. Сиротка она и выходит теперь будто вместо дочери... Девочка любовная и по хозяйству все хорошо может. Теперь ненадолго уже. Замуж пора. Не иначе, как замуж.
Старший приосанился. Стоявшая между колен винтовка мешала ему и после минутного колебания он переставил ее в сторону.
-- Жених имеется?
-- Не без того. Много их льнет тут, как мухи к патоке. Понятное дело: собой не плоха, и приданое справим по чести. Да мы не неволим. Пускай, как сама хочет. Успеется.
Вернулась из дому девушка и, прижав к груди большой, зеленокорый арбуз с ровными темными прожилками, принялась его резать быстро и ловко. Со звонким стеклянным треском разделялась сахарная мякоть. Арестант смотрел на ее быстрые и тонкие, как нерабочие, руки, на упрямо опущенные ресницы. Чувствовал, как что-то блаженное и горячее проникает все его существо, спешно гонит кровь по жилам. И все больше хотел верить, что какое-то неведомое божество, доброе к заблудшим, намеренно привело его сюда, в уютный палисадник перед белым домиком, чтобы показать эту отдельную, светлую и чистую жизнь, давно и безвинно оклеветанную в душе арестанта.
Опять запенилось по разрисованным кружкам мутное молодое вино и кроваво алел рядом с кружками нарезанный на ломти арбуз. Арестант приподнял свою кружку, медленно передвинул ее в воздухе по направлению к девушке.
-- За ваше здоровье! Любви вам и счастья!
Чуть вскинулись ресницы, открыв взгляд -- лукавый, но благодарный.
-- Спасибо!
И сама омочила губы в своей кружке, жмурясь от лопающихся пенных пузырьков. Старший солдат крякнул, быстро и сердито запустил зубы в ломоть арбуза. Веснушчатый млел от сытости отдыха, вяло поводил белесыми глазами. Женщин он любил только, когда был в отпуску, -- и то только тех, которые продавались совсем дешево. И при этом старался не вспоминать о жене, плоскогрудой и курносой, на которой женился -- для хозяйства, перед самым призывом.
Старик пропустил сквозь пальцы белую бороду. На усах блестели капельки вина, -- упали, когда старик заговорил, в первый раз еще обращаясь прямо к арестанту:
-- А по облику видно -- не здешний вы. Издалека ли?
-- Издалека. С севера. Отсюда, если ехать по железной дороге, -- так и то больше недели...
-- Стоило такую путину обламывать, чтобы на казенные хлебы попасть! -- усмехнулся старший.
Старик слегка нахмурился и еще больше стал похож на апостола, любовной строгостью просвещающего верных.
-- Когда человек упал, то подними его, а не смейся. Да еще, может быть, и не упал он, а повыше и крепче нас с тобой стоит. В тюрьме разве одни злодеи? На воле-то их и того больше. Везде люди -- Христовы дети. Ушел пастырь -- и разбрелось стадо. Кто в зелено поле, а кто в бурьян колючий.
Девушка тоже неодобрительно, почти гневно смотрела на старшего, и солдат смутился. Захотел оправдаться, показать себя тоже незлобным и снисходительным к греху.
-- Разве я не понимаю? Да они, -- кивнул в сторону арестанта, -- они и не за злодейство какое-нибудь. На власть пошел, на господ. Вот и взяли!
-- Мне того и знать не надо, за что! -- раздельно выговорил хозяин. -- Марьюшка, подлей еще винца прохожим людям. Путь им не близкий. Пусть подравняются.
-- Не довольно ли? -- опасливо сказал веснушчатый, подставляя свою кружку. -- Как бы не запоздать нам.
А старший распустил туго стянутый ремень.
-- Чего -- запоздать? Скажем, что в жандармском долго держали. Только и всего.
Еще и еще раз вспенилось в кружках мутное вино. Тонкий мускатный запах шел от почти опорожненного кувшина с запотевшими холодными стенками. Медленно тянули вино, смакуя, и так же медленно говорили, все больше поддаваясь тихому, почти сонному покою. Говорили о войне, о смерти, о забастовках и о многих других скорбях тяжелой и, как бурьян, колючей жизни, но слова звучали как издали, и как издали расплывались и бледнели, задергиваясь туманом, все скорби. Старушка закрыла глаза и молчала, -- должно быть, задремала от сытной еды, от вина и от тихого говора. А девушка все чаще сверкала влажными глазами, и заметно было, что выпитое вино горячит ее и без того горячую кровь, волнует грудь ненасытными и загадочными желаниями.
Она сидела как раз напротив арестанта, разделенная только узким столом. Арестант вяло прислушивался к речам старшего солдата, который говорил, повторяясь и возвращаясь много раз к одному и тому же, о том, что задержали всех выслуживших срок, и о том, пошлют ли их полк на войну. Арестант прислушивался и думал: почему это ему сейчас совсем все равно, чем кончится война, и долго ли еще придется сидеть под замком, и как пойдет дальше то дело, которому он служил. Все казалось слишком ничтожным и мелким сравнительно с тем простым и ясным ощущением здоровой, крепкой жизни, которое переполняло сейчас.
Старший совсем забыл о своей винтовке, веснушчатый тоже отставил в сторону свою и жадно цедил сквозь зубы вино, окончательно отказавшись от мысли об ответственности.
Вот если бы сейчас скользнуть под стол, сбить с ног старика, который загораживает дорогу, и перемахнуть через низенький заборчик, то солдаты, наверное, потеряют след еще скорее, чем это случилось бы там, на болоте. Инстинктивно выплыла эта мысль в приученном к борьбе мозгу, но не зажигала сердца пламенем, оставалась холодной, рассудочной.
Поднял взгляд, чтобы измерить расстояние до забора, и встретился с пристально устремленными глазами девушки. И теперь уже эти глаза не опустились под его взглядом, а как будто хотели проникнуть глубоко, в самую душу.
Девушка спросила тихо, едва шевеля губами:
-- Скучно вам?
-- Скучно? Нет, не скучно. Хорошо, как в раю.
По пухлым губам скользнула улыбка.
-- Не теперь. А... там?
Кивнула головой по направлению к тюрьме.
-- Там не весело. Но все же жить можно. Жить везде можно, если не болит душа.
-- А мне думается, я там на другой же день удавилась бы. Страшно. Ни свету ни воли... И вам тоже, наверное, очень худо. Только вы сознаться не хотите.
-- Почему же так?
-- Гордый вы. Не хотите, чтобы вас жалели. А мне таких и жаль, -- которые не жалуются. Я нищим никогда не подаю: не люблю их... Вино уже все у вас?
Арестант молча подвинул ей свою кружку. Принимая ее, девушка, как будто случайно, положила свои пальцы на его руку, крепко прижала. Ласковую и порывистую нежность ощутил арестант в этом пожатии, похожем на незримый поцелуй. И принял его не как милостыню, а как награду.
-- Спасибо!
Тонкие руки, неожиданно сильные, наклонили кувшин. Вместе с мутной струйкой вина журчали слова:
-- Скорее, скорее выходите на волю. А не то -- молодость уйдет, будет уже не та жизнь. Молодым выходите.
-- Выйду. И с вами встречусь. Хорошо?
Все так же ласково, но с легкой насмешкой посмотрели глаза.
-- Тогда -- не встретитесь. Это теперь только... А тогда -- зачем я вам? Других найдете, получше.
-- А где они? Нет лучше вас.
Сказал так искренно, потому что так именно сейчас и думал. Девушка поняла, что он не лжет, густо покраснела. Но, смущенная, все же нашла под столом его ногу. Опять соединились в прикосновении, быстром и обещающем. Острое, неожиданное наслаждение давала обоим эта близость, рассказывала о том, как хорошо любить.
Дума о побеге уже не возвращалась больше. Нет, нет. Только продлить бы, продлить бесконечно эти новые минуты.
Когда совсем опустел огромный кувшин, веснушчатый очнулся.
-- Да, ведь, пора же!
В самом деле: уже низко склоняется солнце, и порозовевшие лучи ложатся косо, рисуя длинные синие тени. Старик не стал больше удерживать: понял, что мог подвести гостей под ответ.
-- Не обессудьте на угощенье... Чем Бог послал!
-- Премного вам благодарны! Что уж там: и сытно и пьяно.
Молодое вино, когда поднялись с мест, сковало ноги коварной ленью. Веснушчатый даже пошатнулся немного и крепко оперся о винтовку, чтобы сохранить равновесие. Арестант тоже чувствовал, что почти пьян, но не знал, от чего больше: от вина или от близости девушки, которую сейчас любил.
Когда прощались, арестант протянул руку девушке, а та подалась к нему всем своим сильным, прекрасным телом, почти прижалась к его груди своей грудью. И, обдавая горячим дыханьем, шепнула:
-- Выходи... скорее... Увидимся? Да?
Белый домик, праздничная, с красными каемками, скатерть, сомкнувшиеся над узким переулком деревья, -- все позади. Три длинные тени бегут вперед по дороге, ломаются в рытвинах, дрожат на тонких и вытянутых, как телеграфные столбы, ногах. Скоро уже покажется на высоком холме, над рекой, кирпично-красный, тяжелый четырехугольник тюрьмы.
Старушка на прощанье дала еще солдатам пахучую дыню, небольшую, продолговатую, похожую по виду на перезревший огурец. Высокий долго прятал ее то в один карман, то в другой и, наконец, понес просто в руке.
Вино шумело в головах, никак не могли разойтись ноги, ступали неверно и медленно.
-- Ну, угостили! -- говорил веснушчатый и громко икал. -- Уж это... вот!
Старший соглашался:
-- Чего лучше! Стало быть, не перевелись еще добрые люди на свете. Старики почтенные... В старину, надо полагать, народ-то и весь получше нашего брата был. Небось, приходи к тебе на хутор, -- не накормишь! Еще и собак спустишь, пожалуй...
Но веснушчатый чувствовал себя сейчас добрым и расточительным.
-- Зачем собак? И я могу по чести... Во Христа верую!
Старший заломил фуражку на затылок, держал в одной руке дыню, в другой -- ружье и запел тоненьким фальцетом:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится -- хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть...
Внизу, в долине, где шли теперь, легла уже густая тень. А на холме горели огненные стены тюрьмы, и, несмотря на расстояние, отчетливо выделялись частые решетки на безобразных окнах. Солдат круто оборвал песню и на ходу повернул голову к арестанту.
-- Попробовали воли... Чай, не хочется теперь... Туда-то?
-- Нет, все равно. Устал я.
-- Ну, а если бы... Если бы отпустили мы вас?
-- Заболтал пустое! -- выступила у веснушчатого сквозь винные пары прежняя тревога. -- Как мы можем? Человек сам понимает. Мы и то, если по правилам службы, так большой поступок сделали.
-- Молчи, гнида! Чем пожалеть человека, так ты только о своей шкуре. А много она стоит, твоя шкура? Всю вон мухи засидели... Дисциплинарки боишься? Так, ведь, из дисциплинарки, брат, на войну не посылают. Тебе же лучше.
-- Сейчас я все равно не ушел бы! -- объяснил арестант, чтобы избежать ссоры. -- Мы с вами хлеб-соль делили, и сейчас подвести вас было бы с моей стороны нечестно. Я не могу так. Так и запишем, что еще не судьба мне от тюрьмы избавиться.
А в ушах еще стоял прерывистый шепот:
"Выходи... скорее"...
Но уже не звал, не манил так, как там, в палисаднике. И, как там отступала и бледнела вся внешняя жизнь, так теперь, с каждым шагом вперед, она возвращалась властная, сложная, непобедимая. Ну, да. Старик и старуха, похожие на святых, и красавица, оживившая в своем теле паросский мрамор. Но не рай. Даже не радость. Просто -- сон, далекий от души.
И, по мере приближения к огненным стенам, росли прежние страхи и тревоги веснушчатого.
-- Смотри ты... Бумагу не потерял ли?
-- Стой!
Даже арестанту передалась эта тревога. С нетерпеливым ожиданием он смотрел, как старший неуверенно шарит за обшлагом трясущейся рукой.
-- Потерял, дьявол! -- в тоске вопил веснушчатый.
-- Вот... Кажись, она. Измялась малость. Эта, что ли?
Поднес бумажку к глазам арестанта. Тот прочел в тусклом свете сумерек уже знакомую фразу:
"По прекращении надобности при сем возвращается вам для содержания на прежних основаниях"...
-- Она самая.
Подобрали брошенную впопыхах дыню и пошли дальше. Старший некоторое время молча соображал что-то, потом сказал почти трезвым голосом:
-- Как это вы говорили-то... В каждом, мол, больше бумаги, чем настоящего человека. И опять мы, стало быть, в полном сборе. А то там, было, -- у стариков-то, -- я и винтовку бросил и о препроводительной забыл. Видишь ты... А теперь в сборе. Хоть сейчас на инспекторский!
Веснушчатый предупреждал:
-- Запеть опять не вздумай! Близко уже... Неравно услышат. Спрячь дыню-то...
-- Спрячу, отвяжись!
Спутывали крепкой паутиной пьяная лень и усталость. Таким крутым и длинным казался подъем на холм. И все-таки заметно было, что движения солдат становятся все более правильными и ритмичными, и не колышутся бестолково над их головами жала штыков. Арестант шел, опустив голову и глядя себе под ноги. Скорее чувствовал, чем видел, как обогнули кирпичный завод, через опустошенный огород выбрались на площадку перед самыми тюремными воротами.
-- Так уж по уговору! -- тревожно шептал веснушчатый. -- В случае чего -- не выдавайте. В жандармском, мол, задержались долго...
-- Да ладно уж... До свидания теперь.
Перешагивая через порог калитки, арестант оглянулся. С запада поднимались тучи, и вечер был теперь такой же унылый и серый, без света и красок, как та бесконечная вереница дней, которая ждала за кирпичной стеной.
----------------------------------------------------
Источник текста: Собрание сочинений, Том III. 1912 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.