Старушка-дама сказала из телевизора:

— Дети должны читать Достоевского и Платонова.

— Так, — говорю. — Но не следует путать понятия "детское чтение" и "детская литература". Это, — говорю, — не интеллигентно.

Дамы своей интеллигентностью дорожат. Черты дамины исказились. На экране появился мужик лысый. И говорит с укором:

— Может, ты нас, специалистов шелка и лака, научишь это дело различать?

Думаю: "Хорошо, что не критики шелководы. Критики бы еще и обозвали". Государство в свое время отдрессировало критиков как надсмотрщиков за литературным стадом и загонщиков на отстрел. Характер у них воспитался плохой — заносчивые они.

— Различать, — говорю, — просто. В основу детской литературы полагается доброта как функция просветительства и морали — социальный оптимизм. Детское же чтение индивидуально — ребенок читает все, что попадается на глаза, а если он любопытен, то и сокрытое. Это факт его расторопности, его нетерпения. Японцы, — говорю, — переводят почти все детское, что издается у нас, кроме книжек с уголовщиной и прочими социальными проблемами. Они считают, что каждому возрасту свой напиток: детям — молоко, взрослым — пиво. Но если дети пьют пиво, то взрослые глотают слезы. Наверное, Горький Алексей Максимович недополучил в детстве доброты, только тычки да затрещины, потому и придумал соцреализм — детскую литературу для взрослых. И ведь ее охотно читали. Потому что мы инфантильны, Вася.

Васей я назвал критика. А он посмотрел на меня как на вынутого из-под автобуса и не сказал ничего. Даже сам изнутри каким-то образом выключил телевизор.

Раздаются голоса: "Телевидение! Страшный враг детской литературы! Что делать? Что делать?"

Спасибо сказать.

Но ведь действительно существует весьма заметный спад интереса ребят к книге. Ребенок с большим удовольствием смотрит телевизор, нежели читает книгу.

Говорят — телевизор дает детям все разжеванное, не нужно напрягаться. Так пусть дает неразжеванное, пускай показывает и сложные фильмы тоже, чтобы мозги скрипели. Но ведь они и тогда от телевизора не отойдут. Они смотрят и простодушные мультики, и картины Тарковского, и все подряд. В чем тут дело?

Известно, конечно, всем, что у человека шесть каналов познания — шесть органов чувств. Книга же эксплуатирует один — глаз. И то не все поле зрения, а только центральное пятно, причем в несвойственной зрению сильно растянутой временной цепи. Чтобы было понятнее, о чем я тут толкую, представьте, как глаз воспринимает живопись — цельно за считанные секунды. На книгу у него уходят дни, причем в тоскливом черно-белом диапазоне. Телевидение же использует широко и цветное зрение, и слух. Причем можно вскочить и заорать, что важно для активизации других органов чувств. Почему дети любят жевать во время чтения? Совсем не потому, что они голодны, — им не хватает сенсорной активности.

Люди, сделав виток по спирали развития, подходят к аналогу пения и слушания былин у костра, где отроки и видели, и слышали — ощущали тепло огня и холод ночи — включались в сложный диалог с природой через своего учителя и свои чувства.

"Но именно книга, фиксированная и широко тиражированная мысль, во много раз ускорила процесс познания, сделав развитие цивилизации лавинообразным", — сказал бы гордый критик. Но он молчит — надулся. Его телевизор погашен.

Любимая нами книга имеет, конечно, свойства, присущие только ей, — общение с книгой безгласно, интимно. Она развивает мечтательность, грезу — свойства натуры, не самые полезные сегодня. Книга — маленький эгоистический театрик. Конечно, нам его жаль.

Человек — эгоист по своей природе, любую технику он приспособит для нужд своего эгоизма — появятся маленькие электронные театрики. И мамы будут вытаскивать их у детей из-под подушек.

В будущем ребенок, правильнее сказать — человек, упорядочит свои отношения с коммуникацией, но сегодня он преодолевает стремнины и восторги новых возможностей. Книга безусловно потеряет свою безраздельную власть над миром. За рубежом к этому люди серьезно готовятся: конечно, если на небольшой дискете уже возможно записать содержание нескольких десятков книг — а толщина дискеты чуть толще хозяйственной фольги — и с той же дискеты снимать звук и там, где нужно, статичное или подвижное цветное изображение, то это будет уже не просто субъективное постижение знаний, но вливание их под давлением — ведь грядущая сложная цивилизация именно того и требует, а у нас пока только охают, только чешутся и уже загодя ностальгически ноют по книге.


Ребенок нынче встречается с телевидением раньше, чем с книгой. Книгу он еще слюнявит, а телевизор уже смотрит сознательно и уже отличает зайца от слона и трактор от коровы. Но вот наступает время, и мама берет книгу и читает ему сказку. И на все, что написано в книге, и на саму книгу накладывается непререкаемый авторитет матери. Таким образом, книга вычленяется из окружающего нас культурного фона как особая нравственно-воспитательная сущность. Именно она в дальнейшем оказывается способной противостоять разрушительному вулканизму подростковых разоблачений. И уже родители обращаются к книге как к авторитету в спорах, поскольку авторитет этот был ранее заложен в душу ребенка.

И если библиотека есть храм — второй после храма Божьего, то электронная информатика с дискетами, экранами, шлемофонами представляется мне похожей на атомную подводную лодку, на бомбоубежище, на автоматический завод по производству огнетушителей.

В электронной информатике не нужен свет с неба.


Дон Кихот

В блокаду я остался один. Выучился на автослесаря. Ремонтировал грузовики, разбитые на фронте. Сам сделал печурку из листового железа — все в блокаду печурками согревались — печи топить было нечем. Дрова у меня из сарая украли. И я украл — книги. Из соседнего сарая. Связки книг. Хозяева их, образованный народ, эвакуировались в Алма-Ату.

Я старался найти что-нибудь деревянное. Всю домашнюю мебель сжег. На Гаванской улице разбирали бревенчатый дом, и я норовил ухватить что полегче: рамы, части дверных коробок — словом, то дерево, что мне было по силам. Потом, когда тело мое приняло форму скелета, а отечные ноги — форму валенок и я выходил на улицу только за хлебом и за снегом для кипятка, я перешел на бумажное топливо и на обувь. Обувь давала больше тепла, чем книги, но ее было мало — особенно жарко горели галоши. Книги горели плохо. От них было много золы. Но особенно неприятно было книжки рвать — целиком они совсем не горели, обугливаясь, дымили и удушали огонь.

Каких книжек я только не наносил в кладовку из соседнего сарая от образованных людей. Больше всего было Гарина-Михайловского, писателя, которого сейчас, пожалуй, мало кто знает. Были у меня Золя, Шиллер, Мериме, Вальтер Скотт, Бальзак, были русские классики. Много было книжек советской поэзии в мягких переплетах. Была даже книжка Адольфа Гитлера "Майн Кампф" — ее я сжег с удовольствием. Я старался не думать, что жгу книги, пока мне не попался в руки "Дон Кихот". Это была книга моего старшего брата. Брат был во всем лучше меня, и не потому, что был старше. Он был объективно лучше. Жил он с отцом, мать с отцом состояли в разводе. Нас брат любил и пришел к нам жить перед самой войной. И в армию его провожала мама. С собой брат принес красивый переливчатый плащ и три книги: "Дон Кихот", Рабле и однотомник Чехова. Эти три книжки и были перед войной нашей домашней библиотекой.

"Дон Кихота" на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходят с книжками.

Я сидел у печурки и рассматривал картинки Доре. Хотел я и "Дон Кихота" в огонь засунуть. Но Рыцарь был из блокады. Художник Доре все предвидел. Рыцарь ехал на своем Росинанте через мою комнату — он был ленинградцем с изможденным до смерти лицом и непокоренным сердцем. В глазах его полыхал огонь, может быть, огонь тех книг, которые я уже сжег.

Мне вспомнилась фраза, сказанная о Дон Кихоте братом: "Камень, брошенный в Рыцаря, попадет в нас. Заслони его, если понадобится..." К тому времени мой старший брат уже погиб где-то в Карпатских горах.

Когда брат принес "Дон Кихота", я сказал ему:

— Неужели ты это читаешь? Это же для детей.

— Это для всех, — сказал он.

— Лев Толстой гениальнее.

— Может быть.

— Он тронутый.

— Тронутый, — согласился брат. У брата были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. — Он не душевнобольной, — сказал брат. — Но тронутый безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно — всюду грязь и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи, тем больше связи. В социальных палитрах каждый цвет существует с добавкой "грязно": грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте Рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?

— Понимаю, — сказал я. Но сам я этого тогда не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда "Дон Кихота" не читал — пробовал, но скуку эту не одолел.

Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в "Мертвых душах", где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него сумасшедший даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего со справкой армия Франца-Иосифа выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова — тот же прием.

"Золотого теленка" я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях — глаза его смеялись.

— Конечно, — говорил он. — Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ...

— А почему его каторжники побили? — спросил я заносчиво.

— Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.

— Но злость берёт — такой дурак, — сказал я.

— Ты помнишь клоунов — Белого и Рыжего? — спросил брат. — Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса — клоунская пара.

— Не заливай.

— Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна — Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.

— Что? — спросил я. Мода на иностранные слова тогда процветала, но на какие-то моряцко-спортивпые.

— Взаимоисключающи, — сказал брат.-— Рыцарь — альтернатива трактирщику. Санчо Панса — трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость — они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью. Дои Кихот выше религии. Выше Христа. Но он смешон, и поэтому люди в церкви молятся Христу. Дон Кихота они втихую сожгли на костре. Дон Кихот — разрушитель религий. У него одна молитва — Дева.

Я возразил, сказав что-то насчет идиотских великанов.

— И великаны, — сказал брат. — Они не бред собачий. Рабство — это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: "Король убит. Да здравствует король!" Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов — все великаны. Пьянство пока неистребимый великан.

— Тогда зачем сражаться?

— Чтобы не погибнуть. Жизнь — борьба с самим собой.

— А ветряная мельница?

— Это особый великан, самый страшный. Ветряная мельница — мать машинной цивилизации. Но определению Маркса. Сервантес до этого сам допер в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться лишь над совершенствованием машин. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу...

— Но зачем он себе Дульсинею придумал?

Брат пожал плечами.


"Дон Кихота" я не сжег. Не сжег Чехова Антона Павловича и Пантагрюэля. "Дон Кихота" я не читаю. Но когда читаю Каштанку или Ваньку Жукова, я вижу блокаду, вижу глаза Горгоны, которые убивают.

И думаю: "Если не сбылась мечта моего друга Степы и мы не построили Библиотеку-Храм, то пока еще не построили и памятника библиотеке. Библиотека еще жива. Отчего же ей было так плохо?"

Мы не нуждались в свете с небес! Долгое время. Древние греки называли такие времена Темными Веками. Но Рыцарь Печального Образа ехал на Росинанте по нашим просторам...

Он едет через наши сердца. Через сердца молодых. Через сердца детей.

Я обращаю свои глаза к книге. Я ставлю ее на полку. Миллионы книг я ставлю на полку. Чтобы сторожить.

Вдруг кто-то великий вырубит электричество. А книгу ведь и со свечкой можно читать.



ГУСИ-ЛЕБЕДИ

Красивое название. Я несколько раз пытался прилепить его к какому-нибудь своему рассказу. Сочинял для этого прозу с холмистой местностью и озерами для водоплавающих птиц. Мои приятели оказывались прытче — смотрю, у них "Гуси-лебеди" уже в переплете. Да и стеснялся я.

Теперь я названия этого не стесняюсь, потому что речь моя пойдет о сказке.

Сказка! Чудо какое. Без конца и края. И вверх, и в глубину. И вширь, и вдаль...

Иногда пожилые люди присылают мне свои сказки, категорически полагая, что я должен прочитать и похвалить их. На мой отказ отвечают с высокомерной обидой: "Горький читал, а Вы..." В подтексте: Горький — гений, а ты кишка кобылья.

Я не уверен, что Горький читал. Невозможно читать плохие сказки. Можно читать плохие детективы, но плохая сказка — это уже не сказка.


Сказка!

Что это такое? А кто его знает. Особый вид литературы...

Покойный ленинградский профессор Пропп Владимир Яковлевич много знал — особенно о сказке волшебной. Кто хочет заняться, должен прочесть две его основные книги: "Морфология сказки" и "Исторические корни волшебной сказки". Чуть меньше знает о сказке замечательный ленинградский литературовед-фольклорист Владимир Бахтин. Мы с ним земляки — новгородцы. Он мой друг. Я считаю его одним из своих учителей. И горжусь. Он очень умный. И добрый. Кто интересуется, должен прочитать его книжку "От былины до считалки". Сейчас эта книжка лежит на моем столе.

Много знал о сказке Гоголь Николай Васильевич.

А вот Ершов Петр Павлович, наверное, не очень над сказкой задумывался, иначе, оробев, не взялся бы за "Конька-горбунка". "Конек" сделан стихийно, на вдохновении и интуиции.

Меня же на одоление сказки подвигнула Дора Борисовна Колпакова, уникальный редактор детской литературы. Сейчас она издает журнал "Искорка". По мнению ленинградских писателей, это лучший в Союзе детский журнал, хоть и на отвратительной бумаге.

Я всегда пишу трудно — маюсь. Неохота мне и страшно — как будто я боксер, и мне нужно по собственному желанию выходить на ринг, где ждет меня загорелый верзила абсолютной весовой категории. Что же касается сказок, то на ринге уже не верзила, а Змий огнедышащий, трехголовый, бессмертный и беспощадный. К тому же насмешник и хохотун.

Сказки, плохие ли — хорошие, я написал. И наверное, поэтому у меня часто спрашивали: "Что же такое сказка?"

Объяснить толком я не умел и теперь не умею. Но объяснял.

Представьте, говорил я, кирпич. По этому кирпичу некто ударил кувалдой. Что будет? Реализм будет — нормальные кирпичные осколки. И кирпичная пыль. Никакой тайны. Никакого восторга.

Но вот другой некто шарахает по другому кирпичу другой кувалдой. Снова летят осколки. Теперь в виде маленьких, ровненьких кирпичиков. И никакой пыли. Что это? Это научная, как говорится, фантастика. Третий некто завладевает кувалдой и грохает по третьему кирпичу. Осколки брызжут по сторонам. Сверкающие, не кирпичные — изумрудные. Чистой воды. Каждый поболе желудя. Это, конечно, сказка.

Но — парадокс! — несмотря на волшбу, ведовство, чародейство, сказка похожа на икону...

В том смысле, что в сказке, как и в иконе, больше "нельзя" чем "можно". Сказка, прежде всего, канон и запреты. В сказке на яблоне могут расти золотые яблоки, но ни в коем случае не орехи. И не какие-нибудь разноцветные шелковые ленты и одеколоны. Груши в сказке растут на груше. Волшебные на волшебной. А ленты и одеколоны на галантерейном дереве. Принцессы рождаются у королей, пастушки у пастухов.

Можно ли начать сказку так: "У одного булочника родился принц..."?

Сказочные правила гласят — никакой путаницы! Нарушение канона — это сказкоподобие. Это уже другой вид литературы, может быть, даже фантастика.

Очень важное для сказочных жанров правило — а жанров в сказке столько же, сколько и во всей прочей литературе — бесплодие волшебной палочки. Волшебная палочка может все, кроме самовоспроизводства. С помощью одной волшебной палочки нельзя получить их целый пучок. Это кошмар — самовоспроизводство волшебных палочек.

Самовоспроизводство волшебных средств дело утопии или фантастики. Фантастика может тиражировать лампы Аладдина и печати Соломона, чтобы рассмотреть, что из этого получится.

Мы уже имели — всему населению по волшебной лампе. Мы уже были ослеплены этим светом.

Впрочем, у фантастики и у сказки есть общее "нельзя". Нельзя вводить в сюжет личность Бога. Сказка от этого просто-напросто перестанет быть, а фантастика становится стыдной. Именно эта особенность, на мой взгляд, ставит и фантастику, и сказку на ступень "низких жанров", что, впрочем, не делает их ни менее увлекательными, ни менее трудными для сочинения.

Один мой товарищ пожелал заняться критикой с позиции абсолютной честности и нелицеприятности. И набрел он на этом своем крестоносном пути на мою сказку "Маков цвет". И написал критику. Где утверждал горячо, с искренней убежденностью, что мой герой должен был идти учиться красоте не в отдаленные века, когда возникали ремесла и искусства, не в дальние страны, где они возникали, но в древний Новгород к иконописцам — создателям национальной эстетической концепции. Мой добрый критик не понимал одного, что древний изограф писал не иконы, но лики. Лик — даже не портрет с натуры — это подлинное лицо Благодати, некая ее ипостась, способная к диалогу, подаренная Богом изографу за его благочестие и смирение. На икону не смотрят, с ней разговаривают — открывают ей душу.

Чтобы такой лик написать, нужен был не столько талант живописца, сколько безупречная жаркая вера — способность погружаться в ожидание Бога всей душой, но не как в освежающую воду, а как в расщепляющий тебя свет. Христос в такой ситуации становится главной реальностью бытия, и сказка превращается в апокриф. Не сладить и сонму волшебников с Благодатью, даже с ее ликом.

Так что оно такое, сказка — само слово?

С — приставка, означающая — откуда, с чего. В данном случае с устного: казать — говорить. Но казать — это и показывать. Стало быть — с глаза, с показа.

Рассмотрим происхождение слова по наибольшему авторитету, словарю Фасмера. Этимология сложная, уходящая в глубину веков.

В славянских языках: говорить, показывать, доказывать, убеждать, называть. Даже предначертание — наказ. Даже метод — доказательство. В древнеиндийском: появляться, блистать, светить, увидеть. В персидском: учить. В древнеперсидском: учить, наставлять. Погружаясь в глубину времен, этимология подводит нас к азу — началу начал — к истине.

Сказка — рассказ с чего? С аза, с истины, причем самолично виденной.

Для обозначения разговора было другое слово: баять. Отсюда байки, баутки. Отсюда и обаятельный, то есть умеющий очаровывать словом. А сказка — повторюсь — отчет о виденном.

Именно в этом смысле слово сказка употреблялось в русской жизни в старину — отчет о путешествии.

Поскольку путешественники включали в свои отчеты местные легенды, горячечный бред, просто небылицы, суеверия, страхи, нечто увиденное во хмелю и нечто сегодня простое, но по тем временам необъяснимое, то понятие "сказка" постепенно приобретало противоположный истине смысл. Особенно постарались в этом перевороте государевы ревизоры, писавшие "правдивые" отчеты о всякого рода ревизиях, так называемые ревизские сказки.

Истина стала ложью. Правдивое описание увиденного — произведением, основанным на небылицах.

Но! "Сказка — ложь, да в ней намек..." Так что правда в сказках осталась. И как раз та — глубинная — аз. Сказка стала удобной — нетривиальной упаковкой для тривиальной морали.

Тривиальные заветы всегда нуждаются в некой привлекательной оправе, в неком затейливом сундучке. Их много, таких сундучков, пришедших к нам из глубин времени. Именно в этом деле — в фольклоре особенно сведущ мой друг Владимир Бахтин. Но он пока молчит, я не слышу в своей душе его незлобивого брюзжания. Но чувствую — скоро он меня одернет.

И все же вернемся к тривиальной морали.

К примеру: "Золотая рыбка" — что это за чудо такое? Подобие волшебной палочки?..

Нет. Золотая рыбка — любовь.

И говорится в сказке о том, что любовь не бездонный колодец, что может она устать, может иссякнуть. Может лишить всего, что дала. Нельзя помыкать любовью.

И еще о "нельзя".

Нельзя, чтобы железная лошадь в сказке ела ржавые гайки, гвозди и кнопки.

Даже железная лошадь в сказке должна есть траву и овес.

Глиняная корова будет доиться не строительным раствором в сказке, но молоком, возможно, сливками.

Однажды в гостях я слышал такой разговор. Хозяин и говорит:

— Курочка-ряба — это схема производственного романа. Гости захихикали, ногами затопали, выдвинули и другие аргументы против — словесные и криковые. А хозяин и говорит:

— Курочка-ряба снесла золотое яичко. Как это понимать? А вот как. Изобретатель придумал нечто совсем новое и очень нужное. Дед — директор предприятия — это изобретение бил-бил — не разбил. Баба — главный технолог — била-била — не разбила. Позвали они консультанта из министерства, товарища Мышку. Тот приехал, на какого-то профессора сослался, какую-то инструкцию показал, хвостиком махнул, яичко упало и разбилось. Тут одно понять надо — золотые яички бьются, когда падают.

Плачет дед — директор. Плачет баба — главный технолог. Очень нужное было изобретение. Очень технологичное было изобретение. А Курочка-изобретатель говорит им: "Не плачьте, не ревите, принесу я вам другое изобретение, не такое замечательное, зато по вашим отсталым мозгам в самый раз. И консультант Мышка из министерства вам не потребуется".

Гости пошумели немного, но потом согласились — мол, в этом толковании что-то есть. По крайней мере логика присутствует. Но одна дама завила губы веревочкой и говорит:

— Бред. Искусство нельзя толковать. Только невежды могут.

Многие гости смутились, они-то себя считали интеллигентами. А я с дамой не согласился — вспомнил я, как "Курочку-рябу" толковала моя бабушка. Она говорила мне, тогда маленькому:

— Золотое яичко — это любовь. Вот и бьют свою любовь Дед и Баба. Пробуют — крепка ли. Потому что в глубине души друг другу не доверяют или ревнуют. А мышка серая — сплетня, клевета. Вот и падает золотое яичко и разбивается. Вот и плачут Дед и Баба над своей разбитой любовью. Сплетня, клевета всех ударов сильнее. Недоверие, значит, в человеке сильнее доверия.

— Кто же тогда курочка? — спрашивал я.

— Курочка — это судьба. Она идет и яички роняет. Одному золотое, другому простое. Третьему — болтуна.

— А простое яичко что?

— А куда уйдешь? — говорила бабушка. — Раньше разводов у простых людей не было. Так и жили с разбитой любовью. По привычке жили. Простое яичко — это привычка. Обыденность.

Гостям толкование моей бабушки понравилось больше. Кто-то сказал, что "Курочка-ряба" пришла к нам из санскритской литературы. Кто-то сказал, что она ниоткуда не приходила, а как появилась тысячелетия назад, так и существует вместе с народом, так и живет. Наверное, "Курочка-ряба" в той или иной форме есть у всех индоевропейцев. Хотя русская Курочка уж больно сильно закручена. Многомудро.

А дама с веревочными губами и говорит обиженно:

— Бред. Нельзя толковать искусство. Искусство надо только чувствовать.

Чувствовать надо. Но и толковать надо. Толкование библейских текстов — семейное чтение — продвинуло вперед мышление католической и протестантской Европы супротив православной России. Тема особая, некоторым лицам кажущаяся спорной, но тем не менее содержащая проблему.

Простолюдинность толкования искусства — выдумка снобов. Сноб губами чмокает, глаза у какой-нибудь картины закатывает, а когда его кто-нибудь из Сургута спросит, чего он там, на картине такого замечательного разглядел, сноб или промолчит, проплывая над головами непосвященных, или, что чаще, скажет: "Искусство необъяснимо и нетолкуемо. Искусство следует воспринимать через образ и его поглощение".

Я слышал, как одна девушка ответила снобу:

— Через поглощение я воспринимаю капусту.

Удивительное дело — снобизм. Я думаю так: талант при определенных условиях вырастает до гениальности. Посредственность лишь до снобизма. Снобизм вершина посредственности, его корона. Поэтому так велика толпа королей искусства.

Конечно, наша история давала повод художникам выступать против толкования искусства, нужен был протест против знаменитого тезиса — "искусство должно быть попятно народу". Этот тезис делал уязвимыми или полностью перечеркивал качественные критерии. Любой невежда из так называемого "народа", поскольку человек образованный уже народом не считался, мог заявить: "Мне непонятно, — значит, это и не искусство". Искусство первое пало под натиском невежественности. Потом пришел черед промышленности. Примитивные толкования на уровне "как живой" настолько распространились, что даже музыку толковали: "Слышите, ручеек журчит. А вот птички... Слышите, птички?"

В те годы как генная защита и родился тезис: "Не трогай. Искусство не толкуемо".

Если бы его нельзя было толковать, не нужны стали бы и искусствоведческие и музыковедческие факультеты. Профессии, изучающие искусство и литературу, не нужны были бы.

Диалог об искусстве, толкование его должны опираться на зрелость оппонента. Начинать такую работу следует с детского садика, когда взгляд ребенка на мир широк и творящ. Именно в раннем возрасте ребенок способен понять вихревую свободу Василия Кандинского и упорядоченную универсальную гармонию Пита Мондриана.

— Чушь! Как можно толковать абстракцию?

Спокойно. Как и все, что создал и создает человек.

Кстати, два названных художника, на мой взгляд, хорошо выражают сущность церквей: православная церковь — Кандинский, католическая (протестантская) — Мондриан. Театр и кристалл. Мистерия и логика. Церковь как характеристика духа — народный характер.

Вместо конкретного и понятного "создавать", мы научили наш народ слову "созидать", красивому, но ни к чему не причастному. Нельзя созидать картину, нельзя созидать дом.

И к сказке у нас было отношение чудовищное. От нее хотели не творящей, а прикладной педагогики, не божественного, но примитивно-социального. И вот несла Великая Курочка-ряба примитивные простые яички и тиражировала, тиражировала их. Простые. Иногда раскрашенные.

А золотые-то где?

"Прибежала мышка, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось".

— Когда же "Гуси-лебеди"?

— Сейчас.

Мой знакомый художник И. Ершов иллюстрировал народные сказки. Он их много иллюстрировал, даже для Франции.

Однажды смотрю его новые работы к сказке "Гуси-лебеди", и что-то мне странно, что-то меня тревожит. Более того — поражает. А вот что: сидит братец Иванушка в лапотках на спине лебедя, внизу деревни аккуратные, поля-полоски, леса и дубравы, река синяя, а у лебедей носы длинные, зубастые, как у летающих ящеров.

— Как же так, — говорю я художнику. — Лебедь птица нежная, белая. Символ любви и верности, доброты и самопожертвования — и вдруг с зубами.

Художник и говорит:

— Это же птицы Бабы-яги. Они же Иванушку покрали и к ней несут. Наверное, это другие лебеди. Наверное, их две породы. Одна порода для красоты, другая — вот, детей воровать Бабе-яге на ужин... Я и подумал...

И я подумал. Ну не может быть в народной сказке ничего такого подобного. В литературной, наверное, может: лебедь белая — свет; лебедь черная — тьма. Балет "Лебединое озеро". А в народной сказке всякая лебедь — белая. Всякая лебедь — свет. Любовь и самопожертвование.

Размышляя над этой сказкой, я и сам сказками начал мучиться. Но не обо мне разговор — о "Гусях-лебедях". Это, на мой взгляд, великая сказка. Не менее древняя, чем "Курочка-ряба". Я вам сказку эту сейчас как бы перескажу.

Принесла сестрица Аленушка братца Иванушку на бережок и говорит: "Посиди здесь. Поиграй речными пестрыми камушками, а я мигом — побегаю с подружками в горелки да в пятнашки и ворочусь". "Ступай, — сказал Иванушка сестре. — Я лошадок глиняных налеплю".

Играет Иванушка разноцветными камушками, лепит из глины лошадок, ракушками их украшает. Тут налетели гуси-лебеди, подхватили Иванушку и унесли его в неизвестном направлении.

Прибежала сестрица на бережок — нет братца. Заплакала она, подумала — утонул. А где утонешь — ручеек мелкий. Камыши рассказали ей, что унесли Иванушку птицы гуси-лебеди на своих белых крыльях. Побежала Аленушка братца искать, а куда — не знает.

Выскочила Аленушка на бугорок. На бугорке печка стоит. На вопрос Аленушки о брате печка ей отвечает: "Отведай моего пирожка ржаного — скажу". Но Аленушка ей нагрубила: мол, я у своего батюшки булки сдобные не ем. И лесной яблоньке, предложившей ей свое кислое яблочко, также нагрубила: мол, я у батюшки сладкие яблоки не кушаю — медовки, грушевки. И роднику нагрубила: мол, она у своего батюшки квасы и взвары не пьет, а родниковую водицу подавно нить не станет...

И все же Аленушка своего братца отыскала в избушке Бабы-яги. Сидит Иванушка на полу, играет золотыми яблочками, разноцветными блестящими камушками. Тут Бага-яга появилась, нацелилась Аленушку посадить в печку, чтобы зажарить. Аленушка злую старуху обманула. Сама ее в печь затолкала. Заслонкой загородила, схватила Иванушку и бросилась из избушки прочь. А избушка та на курьих ножках, стоит на границе живого и мертвого, куда дверью повернется, туда и выйдешь, либо в мир живых, либо в мертвый лес, где никто не живет: ни деревья, ни птицы — и воздух мертвый. Старинные люди это свойство избушки знали.

Несет Аленушка братца на закурках, а ее гуси-лебеди догоняют, норовят Иванушку отнять. Попросила Аленушка родник, чтобы спрятал он их, а родник свое: "Испей моей студеной водицы". В нем и ковшик плавает берестяной. Выпила Аленушка водицы родниковой — и спрятал их родничок, напустил над ложбинкой туман.

Дальше бежит Аленушка с братцем на закурках. Опять гуси-лебеди ее догоняют. Норовят Иванушку отнять. Тут яблонька дикая случилась. Аленушка просит спрятать их, а яблонька свое: "Попробуй мое кислое яблочко". Аленушка попробовала — яблонька спрятала их в свою сень.

Дальше бежит Аленушка. Печка на пригорке. Просит она печку спрятать их, а печка свое: "Отведай моего ржаного пирожка". Съела Аленушка пирожок. Печка их дымом накрыла. А тут и батюшкин-матушкин дом виден. Добежала Аленушка. Братца спасла.

Так о чем же сказка? Кто такие эти злые гуси-лебеди? И почему злые? И злые ли? Почему они норовили утащить именно Иванушку к старухе Бабе-яге?

В первую очередь надобно рассмотреть, хоть их и очень мало, действия Иванушки. А делает он только одно — играет разноцветными камушками да золотыми яблочками, лепит из глины лошадок. Ничего ему больше не нужно. И получается, что Иванушка — мальчик, очарованный красотой. Он и не бегает, и не прыгает — красота затмила его. И не только затмила — позвала. Зов красоты и есть наши "злые" гуси-лебеди.

Почему же они на своих прекрасных белых крыльях несут Иванушку к Бабе-яге?

А потому, что сказка эта возникла из мировоззрения земледельца, считавшего землю и земледелие единственно верным — праведным уделом человека, а красота — даже красота! — дело прикладное. Нельзя ей жизнь свою посвящать. Уведет она в запредельный край и в итоге погубит. В запредельный край путь лежит через избушку Бабы-яги.

А что же печка, яблонька, родник? Это основы — азы, которые не следует забывать, которых во все времена нужно держаться: хлеб, яблоко, вода.

Идея возврата к азам возникает всегда, когда народ оказывается в трудном положении. Красоту тоже норовят возвратить к самому изумительному ее носителю — ребенку.

Велика в русских сказках роль сестры. Но эта тема требует особых раздумий.

А нельзя было прямо сказать, мол, так и так: родился в одной крестьянской семье мальчик, который все рисовал да лепил, отцу с матерью в поле не помогал. Ну и так далее, с крутой крестьянской моралью и афоризмами типа: "красотой от стужи не спасешься", "красив каравай, да не житный" — такую мудрость любили издавать толстыми томами во времена Сталина и Хрущева.

А тут: печка, яблонька, родник. И никаких афоризмов. Баба-яга, гуси-лебеди. И совсем не понять, о чем сказка.

Дело в поэтическом взгляде, национальном фильтре. В подходе к поэзии и природе. У славян, особенно восточных, это прежде всего подвижный образ — мистерия. Именно такой, на мой взгляд, является особенность русской сказки, русского искусства и русской православной церкви.

Сейчас принято, якобы научно, заявлять, что князь Владимир Святославович религию не выбирал, что, мол, это легенда, что, мол, фольклор. Нужно было князю с Византией задружиться, вот и весь выбор — по передовой науке.

Но я-то думаю — выбирал. Не именно князь, а Его Величество солнцепоклонник. Это важно сказать — солнцепоклонник. Качество Бога, его абсолютность создавали и в сознании, и в душе язычника-славянина своеобразное миропонимание — мироощущение. И более других легло на его душу мистическое действо — диалог с Богом через полное обнажение, через раскрытие всех чувств. Слова молитвы язычник не понимал, он понимал музыку слов, и музыка была чиста, в ней не было униженности. Протянув руку, язычник мог коснуться золотых одежд церковного олигарха, как бы коснуться самого Бога, его безусловных богатств. Что Бог беден, язычник и не поверил бы. Тогда чье же это все? Чьи солнечно-золотые ризы? Чей порфировый дом? И язычник включался в магическое действие, становился участником Божественного театра через по-новому увиденные образы.


Колыхаясь еле-еле,

Всем ветрам наперерез

Птицы легкие висели,

Как лампады средь небес.


И русская поэзия и русская живопись красиво театральны — "В багрец и золото одетые леса". И отзывается в душе Божественный глас литургии, вобравший в себя красоту всего сущего, наделяющую всех в храме равенством...

Равенство перед Богом и красотой — чувство столь сильное, что воспринимается нами как проникновение в сердце некоего озарения. Я думаю, взаимодействие и взаимопонимание зрителей через предмет искусства, их единение и взаимосимпатия — явление, идущее к нам скорее из будущего, нежели из прошлого. Как спасение.

Иногда мне кажется, что и заповеди Христа, да и сам Христос пришли к нам из будущего. Думается мне, что такие положения, как "Возлюби врага своего" и "Не суди", не могли возникнуть как результат социального опыта ветхих времен. Особенно "Не суди". Имеется в виду не суд судей, не закон и право, а наше поспешное, как прыжок из огня, обвинение всему, что на нас не похоже. Суд этот постоянен, он иссушает мозг, иссушает душу, превращает землю в грязь, поэзию в клевету, в зубоскальство. Для того чтобы это возненавидеть и возвести заповедь "Не суди" в основной закон, причем закон универсальный, нужен опыт невиданного по концентрации зла социального эксперимента и такого же трагического избежания ядерной войны.

Но мы говорили о сказке.

Так вот: в сказке главным, наиважнейшим правилом является равномасштабность и равночестность.

Бежала мышка-норушка. Видит теремок. Залезла мышка-норушка в теремок. Стала жить. Хорошо живет. Тепло ей — уютно.

Скакала лягушка-квакушка. Видит теремок. Спрашивает: "Теремок, теремок, кто в тереме живет?"

— Я, мышка-норушка.

— А я лягушка-квакушка. Пусти меня к себе жить.

— Залезай.

Залезла лягушка в теремок. Стали они вдвоем жить. Хорошо им. Мышке тепло и сухо. Лягушке прохладно и влажно.

Бежал мимо заяц. Попросился к ним. Они и его пустили. Живут втроем. Всем в теремке удобно. Бежала лисица. Попросилась — и ее пустили. И она с ними живет в чистоте и в зеркалах. И волка пустили. И волку в теремке хорошо — он и точило поставил — зубы точить. Волкам без точила скучно. И все они такие разновеликие и разнообразные. И всем им теремок впору.

Но вот набрел на теремок медведь. Не захотел со зверями вместе жить. Захотел теремок раздавить. Не пожелал войти в сказку, в ее замечательные правила, но только разрушить ее захотел. Навалился на нее сверху. И не стало теремка. А ведь теремок — это возможный путь к счастью. Нельзя на сказку наваливаться сверху, как и на всякое другое искусство, но только стараться нужно быть вровень.

Именно в сказке Иванушка-дурачок разговаривает с царем на равных. Только в сказке слон может дружить с муравьем, как равный с равным, потому что они равновелики в своем нравственном масштабе, в масштабе ума и веры в счастье.

Счастье для сказки обязательно, но лишь как путь к нему, лишь как открывающаяся возможность. Когда счастье приходит, сказка кончается. Счастье не подлежит рассмотрению, оно интимно, а посему для постороннего глаза запретно.

В сказках говорится, мол, народ живет в радости, но что-то я не встречал в сказках счастья коллективного. Даже рай — это не счастье, а блаженство.

Много еще правил для написания и осмысления сказки. О них не буду рассказывать, утаю как секрет ремесла.

А вы не позабудьте секретов прочтения. Один мой товарищ считает, например, сказку "Теремок" плачем по славянскому язычеству. Дело в том, что в необработанных вариантах старинной сказки в роли теремка выступает кобылья голова, наделяемая славянской фольклорной традицией многими чудесными свойствами.

Славянское язычество, утверждает мой товарищ, было глубоко природно, к природе почтительно и, главное, соборно, то есть руководствовалось идеей единения всего на земле — под солнцем. Христианство же захотело быть надо всем миром — сверху — даже над солнцем. Отсюда, мол, и неразбериха на Руси. Мол, русский мужик один день язычник, другой день православный христианин, в третий день научный атеист-ударник, в четвертый и последующие дни недели — жертва внутренних противоречий. Пора, мол, ему определиться и пойти вперед легкой походкой свободного человека.



ПРИБЛИЖЕНИЕ К РАДОСТИ

Если хотите быть услышанным —

говорите либо очень громко,

либо не переставая.


Древний наш предок, когда-то же он был — недостающее звено, — когда-то же он понял, что ОН — это именно ОН, и что-то сказал...

Мы непрерывны.

Мы связаны с нашим древнейшим предком кровью, и, не менее того, — языком. Возможно, самое первое слово, которое он сочинял, мы твердим и поныне.


Когда я был маленьким, меня до боли огорчало, что героем русских сказок непременно выходит Иван-дурак. Я знал мальчика, который от этого плакал. Его мать, сутулая женщина с погасшим взглядов и серым лицом, говорила, кашляя от папироски:

— Ишь ты! — дурак дурака пожалел. Не реви, не плачь, тебе чего нравится, чтобы добры молодцы да красные девицы все чмок-чмок, все шуры-муры, а вот и в сказках кто-то вламывать должен...

— Не ври! — страстно вопил мой товарищ, зарабатывая тем подзатыльник. Звали товарища Ваня, но имя его среди нас позабылось, вытесненное кличкой Люстра.

В некоторых сказках, чтобы подсластить пилюли, Ивана-дурака называли Иванушка-дурачок. Выходило еще хуже. Если дурак, человек глупый от невежества, через образование и воспитание мог поумнеть, то дурачок, существо совсем безнадежное — идиот, и называют его ласкательно из жалости, поскольку дела уже ничем не поправишь.

Сказочную традиции даже Пушкин не превозмог. Правда, дрогнула у него рука, назвал он своего замечательного героя не дураком, а Балдой.


Идет Балда, сам не знает куда...


Старорежимные старухи говорили нам, чтобы мы, "дитятки", по этому поводу не тупили, и разъясняли нам: "дурак-то он дурак, русский человек, но умный. Гляди, как умников-то объегорил — царем стал и удача ему в любви. И все это ему за доброту, за верность и долготерпение. Безответный он, русский-то человек. И вздыхали. И мы понимали, что врут они: наверное, опять русский человек опростоволосился, и никогда уже не стать Ивану-дураку царем.

Старине нами товарищи давали объяснения энергичные и категорические: мол, так и сяк — есть качества поважнее ума в классовом смысле, мол, в старинных сказках проводятся сопоставления на полном безыдейном уровне, хотя Иван всегда подается как пролетарий и безлошадник. И вообще, пора бы дать шкетам новую сказку, где Иван-дурак, сука, становится красным воздухоплавателем. Старшие наши товарищи уже умели курить и выражаться.

И на каком бы уровне этот вопрос ни рассматривался, утаивается одно абсолютное качество Ивана: он дурак не по сравнению с некими мудрецами-махатмами, он просто дурак. "Первый умный был детина, средний был и так и сяк, младший вовсе был дурак".

Моя бабушка мне объясняла:

— Дурак дураку рознь: одни дураки от кротости, от веры и от любви, другие от черта. Они ой какие умные — грудь вперед...

Бабушкино объяснение помогало мне в людях разбираться, когда я стал взрослым, но в детстве оно меня никак не вразумило, не наделило меня гордостью "от предков", как, скажем, грека. Иван-дурак, верти не верти, все равно оставался дураком.

А вот хорошие качества Ивана-дурака винят не люди добрые, не снисходительные батюшка с матушкой, не братья и сестры, не соседи, а всевозможное волки, медведи и чаще всего кони: конь вороной, конь белый, красный конь, конь в яблоках.


Животные не спят. Они стоят

Над миром каменной стеной.


И никто из крупнейших мировых специалистов по мифологии и фольклору не объяснил этого феномена. Ни англичанин Джеймс Джордж Фрезер, ни француз Жорж Дюмезиль, ни Владимир Яковлевич Пропп, ни даже академик Владимир Яковлевич Рыбаков.

А между тем слово "дурак" стало самым популярным и чаще других произносимым словом в общественных взаимооценках, в нашем горячем быту и в любви.

Обратимся же к сказке.

Оказывается, у всех индоевропейских народов, более того, почти во всем мировом фольклоре распространен сюжет о младшем брате — естественно, глупом по своему возрасту, но не более того, который благодаря своему мужеству, благородству, чувству долга и доброте всегда берет верх над своими хитрыми сластолюбивыми братьями.

Коротенько: протоиндоевропейские людские сообщества делились на три сословия, или три варны. Слово "варна" означает цвет. Белые — мудрые, естественно, старики. Черно-синие — производители материальных благ, естественно, люди зрелые. Красно-оранжевые — юноши, отроки, естественно, как и поныне, воины.

Цвета древних сословий сохраняется у индоевропейских народов и по сей день в их государственных флагах.

И вот однажды эти глупые отроки, эти добрые молодцы, ничего не умеющие, но много хотящие благодаря оружию и нетерпению, берут верх над умными и умелыми. Какой конек-горбунок им помог, какая жар-птица? Но именно с этого момента общество становится не сословным, а классовым.

В нашей же теме по-прежнему остается загадкой словесная связка Иван-дурак, поскольку в жизни-то, не в сказке, распространяется она на все русское население поголовно, и на царя, и на царицу.

Рассмотрим эту связку повнимательнее и поймем, что имя Иван мы можем тут же отбросить как библейское христианское, а связка имеет весьма древний возраст. И слово "русский" тоже до поры до времени отодвинем, полюбуемся только словом "дурак". Вглядимся в него попристальнее, повнимательнее со всем уважением к слову. Пусть-ка оно засверкает, как сверкает драгоценный камень.

Отбросим же предвзятости и окончание "к" — знак существительного мужского рода.

"Дура".

В латинском языке слово "дура" означает "суровый". "Дура лекс, сэд лекс" — закон суров, но это закон. В литовском языке "дура" означает "бурно, стремительно". В греческом — "стремительный, напористый". В древнегреческом: "Бурная, стремительная сила".

— Правильно: сила есть — ума не надо, — сказал бы по этому поводу мой ясноглазый друг.

Но он не сказал. Лишь вздохнул. И загорелись его глаза огнем надежды.

А в чем эта надежда? В том, что вот сейчас, сразу же, наш русский народ изменит свое отношение к слову "дурак" как "глупец" и возгордится тем, что он есть "бурная, стремительная сила"? Эту "бурную силу" мы имеем право истолковать как постоянную способность к подвигу и самопожертвованию. Но не хватит ли жертвовать собой и совершать подвиги во имя всех, кроме самих себя?..

Итак, слово "дурак" стопроцентно принадлежит сказке, но на те же сто процентов принадлежит оно и нам — русским людям. Из этого следует, что мы недокопали, недодумали — не разглядели его самой глубинной сути.

"Ду-ра..." — слово составное.

Прежде всего, "ду" — это два. Мы даже и не представляем, какое исключительное значение имели: числительные для древнего человека. Разве же это не чрезвычайно важно для стаи, кто идет за вожаком? Кто — вторым, а кто — третьим?

"Ду" — это два.

"Ра" — это солнце.

"Ду Ра" — два солнца.

Тут не выдержал мой ясноглазый друг. К сведению — у меня все друзья ясноглазые. Он закричал:

— Убивать вас надо!

— Кого, — спрашиваю, — убивать?

— Тех, кто пытается мне мозги запудрить. Пусть мои мозги хотя бы на место встанут, хотя бы отдохнут в тишине от фанфар. Ра — египетский бег. При чем тут славяне? При чем тут дурак и два солнца?

— Действительно, — говорю. — При чем тут мы? Но яркость дураков измеряется солнцами, как яркость лампочек — свечами.


Летописец Нестор тоже был убеждённым сторонником египетской лавки древностей. По его выходит, что первого нашего бога Сварога мы получили от египтян взамен временно царствовавшего над славянами Феоста (Гефеста).

Поскольку "сварага" — "небо" не по-египетски, а по-индийски, мы имеем право предположить, что египтяне подсунули, нам индо-иранца после нашествия на Египет персов. Это, в свою очередь, позволяет нам полагать себя народом не слишком древним.

А что касается Ра, говорю я себе, то он, без сомнения, первобог. И появился он как сущность, наверное, вместе с речью, а может быть, и раньше — в рисунке, в скульптурке глиняной, в колесике.

В 1866 году учрежденное в Париже лингвистическое общество приняло решение не обсуждать вопрос о происхождении языка.

Мы и не обсуждаем. Но полагаю я, что наш древний косматый предок, встречая восход солнца, довольно рычал: "Рра-а..."

Очевидно, что в первую десятку слов человеческих, произнесенных ранее прочих, вошли слова: солнце, вода, земля...

Человеком наш предок ощутил себя поздно и лишь потому, что природа наделила странное творение свое воображением. Сначала же человек понял, что он рожден, что он живой. Этому его пониманию сопутствовало ощущение солнца: когда солнце всходило, человек согревался, оживал.

Но для возникновения жизни одного солнца было мало: жизнь давали солнце и вода вместе — в паре. По отдельности они несли смерть, но и вода лилась сверху. Она казалась производной солнца. И воду наш предок называл "ра". Возможно, он разделял эти два "ра" интонационно.

Вот мы и произнесли искомые нами слова: "ра" — солнце и "ра" — вода, два — Ра.

Дурак — означало живой, человек, мужчина. Дура, стало быть, — женщина.


Мой ясноглазый друг ничего мне не сказал, но он меня когда-нибудь побьет. И чтобы этого не случилось, я парализую его волю своей волей, которую модно даже назвать мечтой или грезой.

Мало того, что слово "дурак" означает "человек", но позже оно стало означать "человек воды", "человек моря". Значит ли это, что появился за "человеком воды" и "человек земли"?

Именно значит. Гера и Геракл. Ге-Ра и Ге-Ракл.

Ге, мать-земля, такая же древняя, как Ра. Вот и выходит, что от земли и солнца произошли Гера и Геракл.

Мор друг ясноглазый ну прямо застонал.

— Гея родила Раю, мать богов и людей. Гера — внучка. Так же застонал и начитанный Степа, когда все это услышал от Люстры.

— Гера богиня, а Геракл человек. Или ты хочешь сказать, что Геракл был раньше Зевса?

— Именно, — сказал Люстра. — Раньше мира вообще. Коли Ге и два Ра — первобоги, то дура и дурак, гера и герак — перволюди. "Все от Ра" — вот он, древнейший языкообразующий принцип миропонимания. Гера стала богиней, потому что был матриархат. Она просто обожествленная женщина. Все остальное, и Уран-небо, и Гея, и Зевс, и Посейдон, и Аполлон, и прочие Амуры шуры-муры, — это уже песни, и возникли они лет этак тысяч на пятнадцать позже Геракла. Тогда Геракл и получил к своему имени греческое окончание "л".


Еще в девятнадцатом веке наш соотечественник Александр Дмитриевич Чертков построил гипотезу о происхождении праязыка в восточном Средиземноморье. Но я знаю об этой гипотезе лишь то, что автор ее был героическим участником Отечественной войны 1812 года.

Но почему Гера и Геракл так не ладили? Почему Гера всячески унижала героя, гнула его и ломала?

— Потому, — говорил мой друг детства очкарик Люстра, который плакал над Иванушкой-дурачком, — что при тогдашнем диком матриархате мужиков-героев не уважали, заставляли даже надевать женские одежды и завиваться. Тогда был самый расцвет литого женского владычества. А тринадцать подвигов Геракла символизирует победу патриархата.

— Подвигов было двенадцать.

— Двенадцать — не главных. Тринадцатый, главный — победа над тетками!

Вся нарисованная выше концепция происхождения слова "дурак" от солнца и воды — принадлежит Люстре.

Люстра, склоняю голову перед тобой, как и тогда, в детстве, когда мы со Степой признали в тебе махатму, хоть ты и заплакал от злости и ревности.


В сказках всех народов земли героем и победителем всегда оказывался просто человек. Видимо, и в сказке о трех братьях наложились друг на друга два начала: память о трагедии установления добрыми молодцами классового общества и мечта с победе человека и справедливости над злом и корысть....

Историки, лингвисты, филологи, возможно, и посмеются над этой теорией моего друга Люстры, но не потерял еще актуальности и тот факт, что устами младенцев глаголет истина. Для меня же этот интуитивный прорыв в глубины ветхого времени ценен истинностью и благородством задачи.


Люстра был моим одногодком, но пониже и похлипче. Одно время он рванулся в накачку мускулов подтягиванием и толканием от плеча булыжников и металлолома, но врачи остановили его, сказали: "Геркулеса из тебя не выедет, пробивайся потихоньку в Архимеды. Не торопясь. Не надсаживаясь". Мог Люстра позволить себе лишь легонькие нагрузки из-за слабости глаз. На его воинственном бледном носу тяжело сидели очки с толстенными стеклами. Носил Люстра свои очки на широкой резинке через затылок, чтобы, даже подумать странно, не сорвались они и не "дрызнулись".

Люстра всем врал, что очки его сделаны из какого-то специального "параллаксного" хрусталя, который лишь немногим дешевле алмаза. "На эти люстры, если купить, пять материных зарплат уйдет, мне по собесу дали как особо одаренному умом".


Люстрина стриженная голова казалась стеклянной от блеска этих самых очков.

Спрашивается — чем от нас пахло тогда? Наверное, серой, поскольку мы каждый божий день изобретали порох. Люстра, к тому же, был наглым типом. Девчонок он уверял, выколачивая нос о забор, что пока "болел соплями", чихал и кашлял, выучил английский язык и теперь может запросто трепаться с иностранными чифами про Сингапур, Гонконг, а также шикарный порт Сакраменто. Ему нравились названия буржуйских городов и, нечего греха таить, нам они тоже нравились: Ливерпуль, Касабланка!..

Люстра врал замечательно — сейчас уже так не врут, он, можно сказать, мечтал вслух, мечты его были столь своевольны и так бесстыдно спроецированы на возвеличивание самого себя над всем нашим дворовым товариществом, что мы со Степой поколачивали его иногда за чрезмерность. Поэтому мы, мягко говоря, не сразу поняли суть и дерзновенность его откровении.

Мы ржали, как ослы на маковом поле, как мустанги, наевшиеся крапивы. А вы бы что сделали в ответ на заявление вашего друга Люстры о том, что дураки — дети солнца?


Мы лежали на пыльной траве на нейтральной поляне, не принадлежащей ни дворам, ни улице, ли кургузому садику с железной решеткой, а он встал и ни с того ни с сего принялся доказывать, что язык людей начался от Ра. Мол, имя солнца было той естественно-великой и естественно-правильной точкой отсчета.

— От Ра отрада...

Он был так надут превосходством, что, когда махнул, как Пушкин, рукой, нам показалось, что очки его полетели вверх и закружились над его головой.

— А дурак? — закричали мы вопросительно.

— Разумеется... — Он объяснил нам происхождение слова "дурак", и когда мы устали ржать, икать и хрюкать, когда вытерли слезы, размазав пыль на щеках, Люстра сказал:

— "Аз" — значит "первый", "истинный"?

Мы согласились.

— Что значит "раз"?

— Один,— сказали мы. И притихли, нас, конечно, иногда, хоть и не всерьез, но занимал вопрос, почему числительное "один" имеет такой синоним — "раз". Причем и других числительный синонима нет.

— Первый — акцентированный, — сказал Степа. — Некая контрольная величина — эталон. Разность. Разница. Пять раз... Люстра кивнул.

— Пять раз, но по разу. Раз — это самое первое числительное, произнесенное и понятое человеком. Ра Аз — солнце есть первая истина. От солнца мы начинаем отсчет всего: и живого и мертвого, и сущего и воображенного. Вот что значит "раз". А что значит "разум"? Истинный ум. — Люстра еще раз, как Пушкин, взмахнул рукой. — Вот и включите его и опирайтесь далее на него, а не на ваш кретинический хохот и набитое брюхо — нажрались картошки и ничего не хотите знать.

— Люстра, не заносись, — сказал Степа

— Получишь, — добавил я.

Он сел на траву, обиженный, но не безмолвный. Он смотрел на нас взглядом высокоразвитого инопланетянина. Глаза его за толстыми стеклами очков казались крошечными: как будто за иллюминаторами некой сферы сидят марсиане, шевелят щупальцами и обливают вас холодным надменным презрением.

И вот он начал вещать. Упоение, самозабвенно. Раньше я считал такие слова ничего не значащими, придуманными для дворянского стихосложения, но слушая Люстру, я проникал в их суть и как бы отдалялся от себя, чтобы взглянуть на себя же со стороны и увидеть, что я пуст, глуп, ленив и все-таки не завистлив.

— Пузыри вы! — восклицал Люстра добрейшим голосом. — Монгольфьеры! Витраж — Вит Ра. "Вита" — жизнь. "Ра" — солнце. Объяснений не требуется, а, пузыри? Очень правильное слово, хотя и не русское, и не такое древнее, как "дурак", или, скажем, "брага", но доказывает оно что? Что, скажем, и в средние века, сочиняя высокое по значению слово, люди, не задумываясь, обращались к Ра — к солнечному чуду. Вы, конечно, чуда не признаете, оно для вас темное суеверие — бабушкины сказки. Вы материалисты, душу вы отрицаете. У вас ее нет и не будет. И солнце вам нужно не как светоч жизни, но лишь для загара.

— Поговори — получишь, — добродушно сказал Степа. — Давай про витраж.

— Про витраж — Люстрин голос стал голосом сладкой сметаны. — Я думаю, второй слог следует рассматривать цельно — "раж". Страсть, упоение. Танцор вошел в раж. Поэтому и слово — "брашно" — зерно, мука — следовало бы произносить по-старинному — "бражно", для браги. Вы, сапоги нечищенные, думаете — брага просто питье для пьяниц? О, нет. Брага — культовый напиток, вздымающий людей к Ра, вводящий людей в раж — в экстаз. Поняли, лапти? Здесь скрывается в тумане интересный вопрос. Рож происходит от рождения. Брашно от ража. Рожь и раж. Вроде одно и то же, но от каких-то разных начал. Тут у меня пока что не сходится. Хотя вам, чуни тряпочные, этого не понять.

Степа не выдержал, врезал Люстре ногой по заду.

— О, глупец, — сказал Люстра. — Но я великодушен. Кстати, люди и не такие уж скоты, как принято думать. Поняв чудесную сущность Ра, они начали его прятать от повседневности. Бог солнца у разных народов стал называться по-разному: у египтян — Амон, у греков Апполон, у славян Даждь-бог, или Хорс. Даждь-бог, якобы, дал славянам классовое сознание — марксизм...

Вот тут мы и поняли, что за Люстрой кто-то стоит, поскольку даже ухмылка в сторону основателя интернационала нами не испускалась, а в Люстрином нигилизме рдела простительная лишь отсталым старухам ирония, но дубасить Люстру нам, честно говоря, было лень.

— Ра остался как бы душой солнца, — прошептал он, — его божественной сущностью, выражаемой лишь в согласии, как Божий дар. Люстра умолк, и нам показалось, что он, упрямец, принципиальный грязнуля и сквернослов, всхлипнул. Мы даже поняли, почему. Люстрина лекция открывала такие горизонты и такие возможности для открытия, что действительно впору было кричать и плакать от серости и нетерпения. Сила восторга в Люстре была так стиснута чахлым телом, так напряжена, что не лопнуть по всем швам, не заорать по-кошачьи и не пуститься вскачь мог только гигант.

Тут нам Люстра и объяснил о кроманьонцах — народах Ра, об их высокой цивилизаций, об освоении ими не только сущностей красоты, но и понимания небесной механики и земной геометрии. Он рассказал нам, что, окрепнув умом в средиземноморской прибрежной полосе и на островах, народы, говорящие на языке Ра, пошли растекаться вширь, создавая древнейшие очаги древнейших культур. Одна такая струя нашла себе русло, которое вывело ее в степь между доном и Волгой. Там струя растеклась озером.

— А названия тех рек в древности, заметьте, были обескураживающими: Дон назывался Синдом, а Волга называлась Ра.

Люстра был так красив, что мы сели. Нет, он, конечно, еще не тянул на то, чтобы мы перед ним вскакивали, но мы уже обрекли себя на идолопоклонство.

Сам Люстра движение наших душ понял неправильно — так, что мы его немедленно начнем бить — отодвинулся от нас и торопливо объяснил, что нахватался всего от своего обретенного через стену соседа, пожилого и больного сердцем, и что каждая наша ему оплеуха — это оплеуха соседу.

— Заметьте, — вопил он, утратив, впрочем, непререкаемый вид оракула, — после блистательного Ра боги измельчали, стали жениться на своих сестрах, сделались коварными, звероподобными, жирными или, наоборот, чахоточными, с заискивающей философией, в том числе и спасением через веру в Спасителя и совершенствованием через детей. У Ра не было философии, у него была только жизнь, могучая, как Ниагара. — Люстра выпучил глаза под очками, воспламенил их силой мысли и прозрения в прошлое, которое, как известно, смыкается в кольцо с будущим.

Мы поднялись с пыльной травы. Стряхнули одежду. Люстра ждал. Когда мы поднесли к его черешнеобразному носу свои несвежие кулаки, он фыркнул:

— Мыслитель не зависит от жалких угроз.

— А чем докажешь, что прародина индоевропейцев была в степи между Доном и Волгой, а не в Анатолии и не на Балканах?

— Конем! — сказал Люстра. — Ни на Балканах, ни в Анатолии еще не было коня. Не было всадников. Тем более, не было его и на земле фризов. Гад буду. Могу побожиться...

И уже много лет спустя в замечательной статье Э. Берзина я прочитал, что "местопребывание протоиндоевропейцев накануне их распада на отдельные группы надо искать только в той археологической культуре, где — по крайней мере, в третьем тысячелетии до новой эры — коневодство приобрело массовый характер и уже существовал массовый культ коня..." В шумерской литературе в то время не было для лошади даже названия — коня называли ослом гор. Но к северу от Черного и Каспийского морей в слоях четвертого тысячелетия до новой эры обнаружены кости домашней лошади и части древней узды — свидетельство освоения всадничества. Если бы это знал Люстра, он бы весь без остатка превратился в сверкающий пар и вознесся бы в небеса, как сам тогда говорил — к чертям собачьим.

Некоторые ученые считают, что передвижения индоевропейцев, как такового, и не было, была как бы эстафетная передача языка: от племен с более высоком культурой племенам с более низкой культурой, а приход индоевропейского языка в Индию, где главенствовала высокая цивилизация Хараппы, объясняют упадком этой культуры в связи с многолетней засухой.

Язык, видимо, может передвигаться и как эстафета, но Бог — Бог идет с человеком, в его гуще, может быть, иногда лишь на шаг впереди.

Мне, как бывшему физкультурнику, понятна тяга людей к броску. В броске есть что-то от высших сил, фатальная необходимость — понуждение духа. Вот племя копит уверенность, как бы кристаллизует цель — а что такое истина, как не осознание цели — и в один прекрасный момент устремляется в неведомое. Верхом на коне.

И женщины, и дети. Необходимые грузы на волокушах. По-видимому, телег в третьем тысячелетии до новой эры еще не было. Что там, за горным перевалом...

Синдом окрестили и главную реку Индии, и самое Индию — и главное божество пришельцев носило имя Синдра. Пусть они назовут имя своего бога, и они назовут адрес своей прародины. Синд — Ра — персонифицированная память о родных степях.

Ни в какие божественные ворота Синдра не лезет: он не солиден, не умудрен, задирист, он не заботится о равновесии сил добра и зла. Синдра — молодой всадник, не подчиненный никаким коллизиям свободный дух.

В Индии Синдра теряет свое "с", но не это замечательно для нас в данном случае — для нас замечательно подтверждение того, что протоиндоевропейцы называли Волгу Ра — небесная вода. Интересное дело: почему у русских мать-река именно Волга, а, скажем, не Западная Двина, ведь русские вышли на Волгу в общем-то поздно, когда время мифов прошло.

Небесная вода — струя огненная. По воде разливается пламя, и становится река матерью. Если Бог не исток жизни, то для чего он? Ра своеволен и своенравен. По представлениям древних, он восставал лишь тогда, когда вызывал к жизни весну или живую дуду. Таков и его сын Индра.


Люстра орал, ликуя:

— Они от Ра! Они еще в раннем неолите пользовались теоремой Пифагора для сооружения культовых долменов, кромлехов, и древнейших пирамид. Катастрофа их остановила. Рарат — всемирный потоп. Встретились две великие стихии, два Ра — огонь и вода. Но встретились как враги. И когда небо очистилось от багрового пепла, над потопом взошла Аврора. Если название горы Арарат можно перевести как "земля, не тронутая ни огнем небесным, ни потопом", поскольку "а" — отрицание, то Аврора — это "Непогасшая звезда". Во время потопа все звезды погасли, кроме Авроры. Тут важна драматургия смыслов. Например, чешское женское имя Ружена в переводе — беременная девушка.

Мы долго корчились от смеха искусственного и безрадостного. А Люстра увещевал нас, в основном Степу:

— Ну ладно, он физкультурник (это обо мне), но ты-то, Степа, умный ведь был. Ты-то что? — Не дожидаясь ответа, Люстра пустился в рассуждения о борьбе хищного матриархата, который олицетворяет вздорная Гера, с нарождающимися и крепнущими силами мужиков, которых олицетворяет Геракл.

— Кстати, после победы Геракл получаете в жены вечно юную Гебу — весну. Намек на то, что мужики — слабаки, помирали рано: душа у них дряхлеть не успевала... Кстати, здесь очень интересные возникают соображения — все представления о первоначалах меняются. Ге — земля-мать становится и землей-смертью. Этого я еще не раскумекал. Кстати...

Люстра поднял тощий указательный палец, и по этим "кстати" и по этому сверлящему пальцу мы поняли, что он сам не успевает за своими открытиями, что он захлебывается ими, как океаном.


— Оракул — моление к Ра. Через красавчика Аполлона. О, Ра! Моление к Ра, орать — пахать. Без моления нельзя. Ура! — все вокруг Ра. Не Ра на небе, а небо у Ра. Моление о жизни. Клич о бессмертии в боге.

Ра — величайший из всех величайших. — Враг его — змей Апоп. Солнце на закате опускается в разверстую пасть этой змеюги...


То, что "дурак" от Ра, мы уже приняли сердцем и поэтому решили не откладывая посетить Люстриного соседа, причем решение это пришло в голову нам обоим одновременно. По-нашему выходило, что Люстра впадает в мистику, в буржуазный идеализм, псевдоразум, что он почти враг народа, что ни к диалектическому материализму, ни к марксизму его трепотня отношения не имеет.

Знакомство Люстры с соседом случилось "через посредство молотка". Бесконечно усталая мать велела ему вбить в коридоре гвоздь — повесить корыто. Люстра молоток взял и шарахнул им по стене, чтобы определить точку вбивания по звуку. Но звука не получилось. Молоток улетел куда-то. Люстра расковырял дыру в стене, просунул туда руку. Он мог ожидать всего: что его дернет электротоком, что укусит гадюка, — но кто-то в дыре пожал его руку мягкой широкой и теплой рукой.

— Ой, — сказал Люстра. — Вы кто?

— Сирота, — ответил из дыры тихий голос. — Сбегайте для меня в магазин. Я болею. — В Люстрину шершавую от цыпок клешню были вложены деньги. — Пожалуйста: французскую булку, молоко и "Звездочку".

— А какая ваша квартира?

Сирота назвал номер, и Люстра помчался, крикнув матери, что он "скоро".

Пришел Люстра поздно. Мать ему врезала. Но что значит материнский подзатыльник супротив крутого поворота в жизни — от темноты и мрака к свету и светочу.


В квартиру, где проживал люстрин "сирота", нужно было входить с парадной лестницы. Мы позвонили — он и открыл нам.

— Что-нибудь с Ваней? — спросил.

— Треснул у вашего Люстры горшок, — ответили мы. — Тронулся он на почве Ра. Мы с вами посоветоваться пришли. Вы знаете как делать психов, а как их лечить — знаете?

Он провел нас в комнату и уселся в большое, как лодка, заваленное подушками и книгами кресло, предоставив нам самим выбирать себе, где сесть. Мы выбрали пол. Звали его Андрей Федорович. Был он грузный, плешивый, но в белой-белой рубашке.

— Ну-с? — задал он такой вопрос.

Мы вывалили все, что думали о Люстре, и о том, что он ступил на скользкую дорожку.

Андрей Федорович оглядел нас без намека на интерес, не говоря уж о симпатии.

— Кем был ваш Люстра до знакомства с солнечным богом? Таким же поганцем и пакостником, как и вы. А сейчас он расцвел. Пусть чертополох, но расцвел. И вы расцвели бы, если бы начали размышлять. Разве вы не заметили, что люди размышляющие хорошеют, а иногда становятся даже просто красивыми? Я полагаю, размышляющий мозг вырабатывает гормон красоты.

Степа угрюмо оглядывал заставленную буржуазной рухлядью комнату. Здесь было много всего: и беломраморный бюст девушки под вуалью — я его даже пальцем потрогал, мне показалось, что вуаль на нем настоящая, — и мебель старинная — темная, и кучи книг, и до дури всякой мелочи: шкатулок, ваз, фарфора. И на всем пыль.

— Рухлядь, — сказал Андрей Федорович, проследив за Степиным взглядом. — Интересное какое слово. Рузнула — значит прекратила быть. Старая. Тлен. Раньше-то мех называли мягкой рухлядью — мертвой.

— Все от Ра, — сказал Степа с иронией.

Андрей Федорович кивнул.

— Вот именно: все от Ра и все в нем. А как же, если сама жизнь происходит от солнца. Но есть одно "но"! "Ру" не может быть от Ра. В древнерусском языке звук "а" никогда не переходил ни: в "у", ни в "о". Это все первокурсники знают. Азы, как говорится.

Андрей Федорович смотрел на нас, как, по нашим представлениям, должен смотреть хитрый жирный китаец. И вопросы его, нам казалось, должны быть высокомерными.

— У славян, как вы, полагаю, знаете, богом был Сварог — небо. Потом бог солнца — Даждь, а затем бог Сварожич. По всей видимости, сын Сварога. Но почему нам известно только отчество этого сына? Как его звали? Подумайте, как его звали?

Мы сидели угрюмые. Мы понимали, что наше почти комсомольское безбожие пытаются окунуть в болото суеверий. Кому нужны имена богов, тем более древнерусских? Мы юные интернационалисты — мы знаем Зевса, Нептуна, Изиду, Венеру, и хватит с нас.

— Наверное, Ярила, — сказал Степан.

Андрей Федорович равномерно кивал головой — точно как китайский святой.

— У чехов и у поляков тоже был бог Сварожич. У поляков Радгощ. У чехов — Радгост. Ра — высокостоящй, "го" — высота. Так кто же, по-вашему, был у славян — русичей?

— Радость, — прошептал Степа.

Меня ожго: действительно, Радость.

Андрей Федорович поклепал губами, как будто пробовал, горяч ли чай, сладок ли. И повторил за Степой, но с каким-то величай ним восторгом:

— Вот именно — Радость. Многокрасный — многосветлый. Став мерой суетного блаженства, слово "радость" приобрело самостоятельное — мирское значение. А Бог в памяти людей лишился имени. Но смысл остался — Бог Радость... Бог Радость... И пусть это ваше открытие, молодой человек, наполняет вас гордостью. Это значит, что вы являетесь обладателем чуткой и памятливой души.

Андрей Федорович меня как бы и не замечал, и я, как ревнивец, не выдержал.

— Но не станете же вы утверждать, что язык древних дошел до нас без изменений форм и смыслов?

Тогда он ко мне повернулся:

— Вы, молодой человек, безусловно, правы. Я полагал, что Ваня не станет дружить с идиотами. И я, конечно, был прав. Пойдемте на кухню, попьем чаю.

За чаем он объяснил, что славянский язык из индоевропейских языков, скорее всего, самый молодой.

— Славяне автохтонны в центральной Европе, они, понимаете, ниоткуда не пришли. Но славянский язык, как самостоятельный и оригинальный, начал складываться лишь во втором тысячелетии до новой эры из языков и наречий разбитых, кочевниками, изгнанных со своих земель племен и народов восточного Средиземноморья. Языки притирались друг к другу. Отыскивались смыслы, общие для всех. В этом сложном многовековом процессе шло очищение и приближение к глубинным корням. Вот почему в русском языке так велик лексикон слов с корнем "ра". Солнце мы называем солнцем, но радугу — ра-дугой. Конечно, было бы интересно реконструировать язык протоиндоевропейцев, но это невозможно. — Он попыхтел, как бы сдувая с носа пушинку и поглядывая на нас сердито. — А вот к хеттскому, одному из древнейших индоевропейских языков, ключ нашли. Сделал это чешский профессор Грозный. Искали этот ключ долго: и в шумерском, и в древнеегипетском, и в древнееврейском, даже в японском, даже в языке инков. Сказалось — о, ужас! — слишком это было неожиданно, ошеломляюще, — хеттское "делуга" и русское "долгий", хеттское "вадар" и русское "вода", хеттское "хоста" и русское "кость", хеттское "небис" и русское "небеса" имеют одинаковое значение. И по-хеттски, и по-русски числительное "три" звучит одинаково. Хетты — ближайшие и, возможно, старшие родственники пеласгов, росенов, рутенов и других древнейших племен восточного Средиземноморья. — Он опять подул на кончик своего носа, глаза его от тяжелой необходимости глядеть на нас, слезились. — Нет на свете ничего гениальнее, чем язык. Один гений может создать "Дон-Кихота", но тысячи гениев создадут язык. Я, например, думаю, что русский язык роскошнее любого другого языка, богаче окрашен, этнографичен, и, обладая современном пластичностью, все же слеплен с самыми древними пластами человеческое культуры, и, стало быть, — хроноскопичен...

— А с "дураком" кто придумал? — спросил: Степа.

— О, это открытие сделал единолично ваш любезный друг Люстра.

— Ну, мы пошли,— сказал Степа. — Спасибо. Начнем размышлять. Венера — венец бога Ра...

— Если будет бессонница — не пугайтесь, — крикнул нам вслед Андрей Федорович.

Уже на улице я спросил Степу:

— Если Бог Радость — кто же тогда Ярила?

— Ярый — ражий. Страстный...


Мой ясноглазый друг сказал мне:

— Ты слишком оживил своих героев. А надо ли? Они же Функции. Но если оживил, тогда придай их речи индивидуальность, хотя бы возрастную, что ли.

Вот я и говорю ему:

— В Библии,— говорю, — крестьяне и сатрапы разговаривают не как в овчарне или в коридорах власти, но простенько, как в Библии, — жанр такой.


Я лежал — не спал. "Кран", "рак", "рубанок"... Я пил на кухне холодную воду. Обливался холодной водой. Лежал на полу, чтобы замерзнуть. "Раковина", "мрамор", "карга"...

— Это зараза...— ворчал я. Но и "зараза" была от Ра. Радивый и нерадивый. Правда. Виноград. Все от Ра...

Я подумал, что фракийцы от Ра, и раджи, и фараоны. И рожно. "Какого еще вам рожна?" Я взмокрел. Волосы мои слиплись. Я вспомнил девочку Любу, свою одноклассницу. С ней у меня было связано странное наблюдение. Ее редко кто называл Люба. Звали Любаша, Любушка, чаще всего Любка, даже Любовь, но Любой только старая учительница Дарья Петровна. Я назвал один раз эту Любку Любой и покраснел. И она покраснела. Что-то было в ее имени обязывающее, наверное, то, что оно было осмысленно в отличие от Мань и Вань. И вдруг я, внутренне холодей, понял, что ночь — это просто-напросто "нет" — "нот". Нет солнца. А рай — это Ра...

И вдруг — я чуть не завыл — я сообразил, кто изобрел колесо. Ребенок! Сделал он из глины лепешку, воткнул в края соломенные лучики — получилось солнышки. И проткнул он свое глиняное солнышко колышком. Кол! Ось! Колесо! Завертелось глиняное солнышко. Взрослые обклеили его золотом, стали молиться ему, как настоящему солнцу, падая ниц. Оно сверкало. Оно завораживало. Крутящиеся колесо и до сих пор завораживает. И по земле покатили колесо дети. Только дети могли так беспечно отнестись к величавшему богу. "Какой гениальный грех", — сказал я себе. Нашел свое высказывание слишком красивым и пошел на кухне обливаться холодней водой. Только кол-ось делает диск-кгугляш колесом. Но, наверное, лишь в славянских языках отмечена эта принципиальная особенность, эта, собственно, суть изобретения.

Я думал о словах Андрея Федоровича, о том, что язык самосовершенствующаяся, самоочищающаяся сущность, причем, сущность, воздействующая на нас более всего. И то, что язык вдруг украсился сверкающими каменьями солнечных слов, такими открытиями, такими обильными, ясными, я понял как указание мне на то, что язык не кладбище богов, но в нем живут боги. Язык дом Божий, лес Божий и Божья вода. И древняя Мара, это я тоже осознал вдруг, — Мать Ра — космос. Черная Мара, таинственная, не адекватная и никому не подвластная — всех пугающая, и язычников, и христиан.

Мы были начитанными ребятами. При всем нашем уличном воспитании, восприимчивости к лозунгам, насморку и сквернословию мы были романтичны в душе и в глубине души, в сокровенном ее одиночестве, тосковали по Богу и по девочке Любе в белом матросском костюме.

Тут в окно влетел камушек.

На улице стоял Степа.

— Вылезай, — сказал он буднично. — Все равно не спишь. Все пошло к черту — весь сон и все мысли. Только этот проклятый Ра...


Дня через три мы встретили Люстру на улице. Учился он в другой школе, причем, во вторую смену. Он шел и напевал и, как мне кажется, выл. Он был солнечен и бессмыслен, как новенький пятачок: то ли денежка, то ли медаль, то ли пуговица для пожарного

— Привет! — сказал Люстра. — Андрей Федорович вас увидел. Это важно — увидеть человека. Мы же везде и во всем видим только себя.

— Правильно, — сказал Степа. — Ты и видишь только себя. А между прочим, он, — Степа кивнул на меня, — про колесо все понял... — Степа рассказал все про колесо. И от себя еще добавил, что в прочих индоевропейских языках колесо образуется от корня "ро" — ролл.

— Зато "вращение", Люстра, "вращение" от Ра. Коловращение -вокруг оси.

Люстра чмокал губами, как клювиком, раскалывал наши откровения, как зернышки, и выплевывал шелуху. Иногда он растягивался весь, даже его оттопыренные уши в этакую снисходительную улыбочку.

— Интересно, но бездоказательно. Мы не находим в языке подтверждения того, что колесо сначала было ритуальным. — Люстра погладил меня по голове, как хозяин моих мозгов. — Я все думаю, к чему бы еще мой метод приложить, — сказал он Степе.

Степа, это проглотил. Был у нас договор — Люстру не бить, не сняв с него предварительно его редкостные очки. Но и сняв очки, мы его, хорька, никогда не лупили как следует — он же ничего не видел. Лишь иногда драли за уши.

— Люстра, почему мы русские? — спросил Степа.

Люстра ответил сразу:

— От воды. Русские селились на реках и на озерах. Вода — Ра, отсюда "роса", "русла", "русалки", "ручьи", "раки"...

— Пшено все это — плешь. В древнерусском языке "а" никогда не переходит в "о" или "у" и наоборот. И никогда народы не образовывали самоназвания от местности. Горцы обязательно будут или чеченцы, или черкесы.

— Но ведь русские от Ру, — сказал я.

— От него, золотого. Если вспомнить, что Сварожич — отчество и папа его Сварог, то нетрудно предположить, что и русичи, а именно так называли себя поильменские славяне, тоже отчество. Но кто их папа?

— И кто же? — спросил я.

— Рус.

Слово "Рус" на нас с Люстрой не произвело впечатления.. Мы, конечно, вспомнили картину "Похороны Руса" в толстенной книге по истории Руси (издание то ли Маркса, то ли Вольфа), где был изображен седобородый старец, лежащий в ладье, груженой всяческим добром. Сама ладья стояла на костре. Но кто такой этот Рус, говорилось неопределенно: то ли вождь славянского племени, то ли варяжского.

Степа смотрел на нас, как дворовый пес на котят.

— Так вот, Рус не только вождь племени, но и жрец солнца. Так что "русичи" — дети Руса. А "русские" — просто солнцепоклонники. И огласовки тут ни при чем. Есть три бога — троица.

Ро — утренний бог, от него происходят слова родительского свойства: рожь, Род, роженицы, Родина. Это молодой бог, может быть, самый красивый, необходимый — Рожон!

Ра — зрелый бог — радий. От него происходят высокие смыслы: разум, радость, радуга, раб. "Раб" — слово вовсе не низкое. Скорее всего — угодный богу, плодовитый, мощный. И работа — слово красивое. И рабенки. Но что угодно богу солнечному, не угодно богам завистливым — Зевсам и прочим тунеядцам. И "раб многомощный" превратился в "смерда". Когда общество людей перешло к рабовладению, тогда и переосмыслилось слово "раб" — из высокой категории свободного почитаемого труда в категорию подневольной и неумытой рабсилы.

Ру — старый бог — умирающий. От него происходят слова: рухнуть, руина, рухлядь и, наконец, — труп, труба... Спрашивается, почему русичи молились именно этому богу? Очень просто — они умоляли его подняться утром в образе прекрасного Ро. — Степа с треском почесал голову. Он никогда еще не говорил так горячо и так долго. — Собственно, и самоназвания многих древнейших народов и племенных союзов Средиземноморья: росены, рутены, расы — происходят от обряда, от того, какому богу молились жрецы их племен. А "сен", как и сейчас, — сын. Дети солнечного жреца: Роса, Раса или Руса...

Я думаю, у славян солнечная троица имела такие имена:

Ро — Род и Роженицы.

Ра — Радость.

Ру — Руян. Остров Руяна его дом. Сейчас остров Рюген в Балтийском море. Туда он уходил. Там под землей в пещере творилось волшебное действо его возрождения. Солнечная кузница. Там варилось золото и самоцветные камни. Там рождались русалки... Кстати, "круг" — движение к Ру — солнцеход.

Я слушал Степу, но смотрел на Люстру. У Люстры из-под очков текли слезы.

И может, ничего не случилось бы, не коснись Степа драматургии смыслов, в чем Люстра, безусловно, усмотрел издевку.

— Кстати, о твоей этой драматургии, — сказал Степа. — Одна из восьми форм Шивы, соответствующая Солнцу, именуется Рудра. Слышишь, как Ру перебарывает Ра: удушает его и сбрасывает в...

И тут Люстра ударил Степу в нос. Сам заревел, забормотал и бросился бегать от нас. На бегу он попытался вытереть глаза и сорвал с головы свой "хрусталь". Очки упали на булыжник. Но Люстра не остановился.

Сердца наши сжались в точку — мы бросились к очкам. Они были целы. Я протер их платком. У Степы из носа текла кровь.

— Ну, Люстра, — бормотал, он. — Ну, ражий гад. Мы не обсуждали Люстрину истерику. Мы понимали его — для нас он был прав. Мы любили его.

Отдавая очки его матери, мы сказали, что немножечко побили ейного Ваню, а для этого мы всегда, мол, очки с него убираем.

— Не очень побили-то? — спросила она.

— Очень его не побьешь, — Степа продемонстрировал ей свои расквашенный нос.

— Дураки вы, — сказала сна. — Ребята в вашем возрасте за девочками ухаживают...

Здесь бы и поставить точку в рассказе о блистательном первобоге Ра, тем более, что в довесочке, который мне хочется к нему прилепить, героем оказываюсь я сам, а это, по нашей, якобы, морали, ставит скромность повествующего под сомнение.

Так же дня через три, может и через пять, встретил нас во дворе Андрей Федорович.

— Ваня рассказал мне о вашей гипотезе с солнечной Троицей, — сказал он Степе. — Думаю, вы в свое время станете безусловно годным для бронзы. А вы... — Он повернулся ко мне: — Колесо — это интересно, но вы, по-моему, все же отстаете от друзей.

— Это по-вашему, — сдерзил я. — А по-моему, так я на высоте. — Я хотел было направить этого дядю Андрюшу подальше, но, заметив булыжники в Степиных глазах, сказал нагловато: — Оставаясь фаллическим центром мироздания, столпом плодородия и общественной жизни, бог Ра все более вторгался в осмысляемый геометрией физический космос, религию и искусство, порождая гнезда слов и терминов от всех своих мыслимых транскрипций. "Пророк" — безусловно от Ра. "Грех" — тоже от Ра. Сам Ра безгрешен, потому что "грех" — это уже культура — сотворение кумира, и первым кумиром, безусловно, был сам Ра. И вот, чтобы не замутить светоносимость Ра, для обозначения процессов и принципов наслаждения русский язык нашел новый корень — "уд". Следовательно, удовольствие, удовлетворение, "удача"...

Андреи Федорович засмеялся.

— Удалец, — просипел он.

— Бог Ра хоть и стал невольным адептом чистого разума и красоты, он все же оставил для себя бремя блаженства: удивление — радость разума! — Я помолчал и добавил мечтательно: — Хотелось бы знать, какие удивительные слова сформирует наш могучий язык, опираясь на современную матершину.


Я запомнил что сказал в ответ на эту мою пламенную и, как мне показалось, ироническую речь Андрей Федорович. Не дословно, конечно, но все же...

Когда народ беден и не может позволить каждому по телескопу и микроскопу, тогда пускай обратит он разум своих детей к языку, как величайшему и бесплатному инструменту познания. Язык всегда с нами в том объеме, в каком каждый из нас может его осмыслить. Он как сказочное сокровище, которое герой получает по норме — сколько сможешь поднять, столько и уноси. В нем есть все: и порох, и незабудки, и дом, и дым. Из него очень скоро можно понять, что слово "сердце" и слово "центр" синонимы, но с той разницей в смыслах, что в сердце мы имеем Бога и Любовь, а в центре — начальника и принуждение. Что размышляя над словом и делая для себя даже маленькие открытия, мы станем получать наслаждение, и наслаждение это станет подвигать нас к разуму.

Ученые называют такое занятие народной этимологией. Пусть это нас не смущает: "народное" вовсе не значит "плохое".

— Смелее, молодые люди, — сказал тогда Андрей Федорович. — И пусть сопутствует вам "Ода к Радости", где слово Радость вы познаете с больной буквы, как имя Бога.



СТЕКЛЯННЫЕ ЧАСЫ
Импровизация

Будущее окрылено тайной. Тайной окрылено и прошлое. И каким-то образом они связаны. Чем дальше в прошлое мы углубляемся разумом, тем с более отдаленным будущим соприкасаемся душой.

Христос говорит: живите как дети. Возможно, он имеет и виду неустанное незлобливое любопытство, одушевление времени и расширение нашего творящего "Я" на весь универсум.

Нужно чувствовать себя как ребенок в пустой квартире и оживлять все таинственное, как ребенок оживляет скрип рассохшегося шкафа, звук капель, падающих из крана. Одушевленная тайна манит нас цельно и сильно, как любовь-познание происходит не в некоей плоскости, а в некоем живом пространстве.

Хорошо, когда в культуре народа имеются и мистика, и абсурд, и, как условие здоровья, — миф.

Миф вечен, но чувство у меня такое, что в глубине его структуры запрятаны стеклянные часы. Они идут. И тикают неслышно. Они очень хрупки.


Оставалось полгода до начала войны.

Мой друг Степа, полагая архитектуру самым мощным воспитателем масс, целиком ушел в рисование. Я крутил сальто, силясь запрыгнуть в пятерку лучших гимнастов города. Люстра перешел от возвышенных размышлений о первобоге к народному мифу. На вопрос, что это такое, отвечал:

— Сам не знаю. Но я прав. Уже древние поникли, почувствовали, что им не охватить величие Ра, его вселенскую духовную реальность — он же стал неким безумным мифом, творящим слово. Он над, возвысился над логосом. Он мог испепелить разум, им созданный. И как тут быть? Люди принялись спасаться кто как может, взялись лепить тысячу солнц: для урожая, для постели, для войны, для веселья. Люди творили маленьких богов, расчленяя великого. Но маленькие боги переселялись в Ра. И призывали людей жить в Ра: одни — в Нирвану, другие — в Рай. Христиане, например, попадают в Ра через Христа... Но ты не думай, не напрягай башку. Еще свихнешься. У физкультурников головы нет, у них башка-шея. То есть глаза и рот прямо на шее.

Чтобы не отстать от друзей в мозговом отношении, я упражнял свой разум посредством очень умных книг. Далее десятой страницы не пробивался, но, удивительное дело, в тех умных книгах именно на первых десяти страницах были изложены в компактном сжатом виде главные мысли и положения: дальше, как я понимал, шли более или менее остроумные доказательства.


Со временем я позабыл о Люстре, и о Ра, и о прочем... И однажды, недавно уже, написал рассказ под названием "Шмель", героем которого был некто фанатичный человек. В фанатизме сжигал он свою странную жизнь, обессмысленную идеями Госплана.

Зовут моего героя Леонтий, и вспоминаю я о нем сейчас лишь потому, что фанатизм его основан на предмете, необходимом мне для этого рассказа.

Он любит сидеть по-турецки на чем-нибудь мягком, например на диване.

— Ты знаешь, откуда взялись славяне? — он спрашивает.

— В такой же степени, как и ты.

— Нет, дорогой мой, ты целыми днями думаешь о маркизете, а я тружусь.

Леонтий, о чем бы он ни говорил, сворачивает на славян. Зацикленный.

— Ты, — говорит он мне, — утратил ощущение народности. Ты считаешь себя зерном новой эры. Нет истории старой и новой, она одна — едина. Мы попались на дохлого червяка...

Леонтий самонадеян. Любит мягкий хлеб и твердые яблоки. В разговоре драчлив, как большинство самоучек.

— Небо — синий бык. Земля — красная корова — вымя, полное молока. Душа — конь... Я — Аз. Я — истина...

И вдруг я понимают что этот герой моего рассказа, этот "Шмель", такой наглый и такой тенористый, он — Люстра, получивший образование. Но Люстра, мальчик, был умнее, поскольку был искреннее, верил в себя, в свою звезду.

— Славяне ниоткуда не взялись. Скажем, коньяк — такой лозы нет. Коньяк складывается из разных сортов винограда и выдерживается в дубовых бочках. Ты обрати внимание на слово "вено".

Я знаю, что он скажет. Мне об этом "вено" говорил Люстра еще до войны. У некоторых древних народов Восточного Средиземноморья, позже у славян, позже у русских "вено" означало выкуп за невесту. Его давали в основном скотиной. Это был не просто тривиальный выкуп, а как бы соединение имущества — союз. От "вено" образованы слова: венец, венок, веник, вензель. Главное в этих словах связность, единство. Скажем, рубят избу — кладут венец на венец. Не отдельные бревна, а связанные венцы. Не сколачивают их, не замыкают, не закалывают, но вяжут. И первый ребенок в семье называется первенец — первый венец.

— Ты какой ребенок в семье? — спрашивал меня в свое время Люстра, обалдевший от собственного величия.

— Я не венец. Я веник. Короче говоря — букет.

— Тебе палец в рот не клади, ты сам с усам. Ты что, физкультуру бросил, в мозговитость пошел? Но вернемся к нашему "вену". У кого был такой обычай, назывались либо венты, либо венеты, либо венеды. Здесь интересный аспект перехода глухой согласной "т" в звонкую согласную "д" — признак славянства. На севере Италии целая область носит название Венето...

Люстра, помнится, все свои исторические разглагольствования заканчивал укоризной Петру Великому за то, что царь не там прорубил окно в Европу. Нужно было ему рубить где-нибудь в Адриатике, в Эгейском море или в районе Александрии. Люстра снимал свои замечательные очки, верно, готовился погрузиться в посейдоновы теплые воды.

— Откуда у нас такое замечательное словечко "человек"?

— Человека. Ум, честь и совесть эпохи.

— Ну и дурак. "Словен" двухкоренное слово: "сло" и "вен". Корень "вен" преобразуется в суффикс, и в слове "славок" уже преобразовался. Кстати, и в слове "славянин" тоже. Выстраиваем цепочку. Словен — словак — словек. У поляков звук "с" переходит в "ш" или "ч" — чловек. Понял — уже чловек. В русском языке появляется дополнительная огласовка — человек. Итак, человек — это словен — славянин. У русских до семнадцатого века человеков не было. Были людины и смерды. Просто — людин, буквально — простолюдин. Гришка Отрепьев нас человеками сделал... По Несторовой летописи единый славянский народ жил на Дунае, где сейчас Венгрия, Болгария, Словакия...

— А по науке?

— А по науке академик Шахматов Алексей Александрович говорит, что у славян было две прародины. Первая там, куда показывает монах. Вторая в районе Вислы, Одры, Лабы. Там в первом веке нашей эры окончательно оформился славянский язык. Западные снобы, зануды, говорят, что славянский язык, мол, слишком на их вкус своеобразен. Ну и что? Народ как раз и осознает себя по своеобразию языка.

Я хотел вызвать в своем воображении Леонтия из рассказа "Шмель", проконсультироваться с ним, но он кашлял во тьме, уходя... Люстра, его прародитель, оказался сильнее и самобытнее.

— Брось, физкультурник, — сказал Люстра, — он, твой Леонтий, придурок, а я твой старинный друг, я, можно сказать, тебя думать учил, размышлять. Не печалься, лучше послушай голос, с которого начинается миф о русском народе.


Голос этот принадлежит Андрею Первозванному — апостолу Христа.

В Несторовой летописи есть запись: "А Днепр впадает устьем в Понтийское море, это море слывет русским — по берегам его учил, как говорят, святой Андрей, брат Петра..."

Если знаменитый апостол Петр вручил ключи, символ власти на земле и на небе, первому римскому папе, то Андрей, его брат, благословил русские земли на христианство.

"Когда Андрей учил в Синопе и прибыл в Корсунь, узнал он, что недалеко от Корсуни устье Днепра и захотел отправиться в Рим и приплыл в устье днепровское и оттуда отправился вверх по Днепру".

Спрашивается, кто поволок Андрея по Днепру вверх, против течения, через пороги и мели? Значит, шел караван, и он к каравану пристал. И никто его "за так" не повез бы — был он беден и с виду дик. Видимо, нанялся апостол в лямочники — в бурлаки.

Шли по берегу воины в рогатых шлемах и буйволовых колетах. В 66 году эры Христовой. Шел и тянул лямку Андрей Первозванный — первый ученик Иисуса, которого римляне распяли позже в Синопе на косом кресте и вниз головой, так просил сам Андрей, чтобы нельзя было даже смерть его сопоставить со смертью его учителя.

Люстре виделось, что в первой ладье с высоким форштевнем стоял светлобородый голубоглазый человек громадного роста. Звали того человека Один. Вел он свой народ на другое море, поскольку без моря люди его жить не могли. Станет Один на восемь веков скандинавским богом. Апостол же другого бога, "Бога истинного", как и положено в мифе, тянул ладью Одина, истирая плечи в кровь, к берегу его бессмертия.

"И случилось так, что он (Андрей) пришел и стал под горами на берегу. И наутро встал и сказал бывшим с ним ученикам. (Он и в пути проповедовал ватаге лямочников, нанявшихся в поход. Викинги, наверное, не тянули, они шли в боевом строю). "Видите ли горы эти? На этих горах воссияет благодать Божия, будет город великий и воздвигнет Бог многие церкви". И взошел на горы эти, благословил их и поставил крест и помолился Богу и сошел с горы этой, где после возник Киев, и отправился по Днепру вверх. И пришел к славянам, где нынче стоит Новгород, и увидел живущих там людей — каков их обычай и как моются и хлещутся, и удивлялся им. И отправился в страну варягов, и пришел в Рим и поведал о том, как учил и что видел".

Люстре было до жути интересно: парили русичи Андрея Первозванного в бане? У него даже спина от этого вопроса чесалась.

— Наверное, парили, — говорил он. — С травяными настоями. Именно травяные целебные настои тогда называли "квасы". Конечно, парили с "квасами". Небось, плечи и спину апостол в кровь стер. А потом веником его. Слышишь, физкультурник: "вено" — союз. В первом веке русичи назывались венадами. Потом они стали называться антами и склавенами. Анты тихие тихие, в шестом веке начинают шибко топорами махать.

Государство образовали вместе с кельтами — Само. Врезали по сопатке аварам. Потом другое образовали государство — Великое Моравское княжество. А вот о склавенах мало что известно. Были, и все. Но посмотри. Скла — вены. Склад венов. Опять союз. Наверное, уже более сложный и более обширный. Склад — лад. Складно — гармонично...

Вот и я думаю, склавены еще в первом веке стали приходить на Ильмень-озеро, на Ладогу и строить здесь свои города. В первом веке и варяги пришли.

Люстра перескакивал со склавен на варягов так просто, словно играл какое-то попурри. Перед войной среди эстрады модным словом было "попурри", а среди кондитерских шедевров "ассорти".

— Скандинавы вообще-то потомки легендарных народов моря, в Библии их называют филистимлянами. Филистимляне — потомки атлантов-асов. Пришли они с Крита, разгромили хеттское царство, основали, но скорее захватили Илион, назвали его резко — Троя. Разгромили Сирию, Финикию, Палестину, бросились громить Египет, но получили по рогам. В буквальном смысле. У них шлемы были рогаты — с Крита, от Минотавра. Осели они в Палестине, но почему-то ушли. Не все, конечно. Не выдержали конкуренцию с торгашами финикийцами и ханаанцами. Ушли сперва в Трою, потом в глубь Малой Азии, где основали свою столицу Анкару. "Анкер" — якорь. Но в первом веке нашей эры, теснимые Римом, снялись и с этого якоря. Покинули и эти земли. И под предводительством Одина пошли по Днепру на север. Один послал, я думаю, отряды и по Дунаю. Но все они шли не куда-нибудь, а к нынешней Балтике. Скорее всего, тип кораблей, на которых совершали свои походы народы моря, тогда не был еще приспособлен для плавания в океане. Наверное, это были моноксилы — однодревы. На севере скандинавы создали свои легендарные дракары. "Драк" — дракон.

Когда я у Люстры спрашивал, ведомый завистью, откуда он все это взял, тот отвечал: от коровы.

— Корова была самым древним священным животным. В Индии — Наннин, белый бык, счастливый друг Шивы — автор космической музыки. В Египте — Апис, черный бык с белым пятном на груди — космическая душа Ра. Священным животным корова была и у атлантов-асов. И у филистимлян. И у викингов. Аудумла — корова, выкормившая прачеловека. Ледяные камни, которые она лизала, — звезды космоса. Кто есть Минотавр?

Я представлял себе грязного волосатого парня с головой быка и хлопьями пены на черных губах.

— Бред. Это не чудовище, не урод несчастный и злобный, — шептал Люстра. — Мать его Пасифая, дочь Гелиоса. Отец — Посейдон. Огонь и вода! Имя Минотавра — Астерий. Звездный. Повторяю вопрос: кто такой Минотавр? И отвечаю! — Люстра кричал, вытаращив глаза под очками: — Верховный жрец солнца на Крите. На голове он носил золотой круглый шлем с короткими прямыми рогами. Длинные волосы ему завивали, они казались гривой. И не жрал он прекрасных девушек и прекрасных юношей. Я говорю "жрал", потому что слово "жрец" происходит от слова "жрать". Жрец приносил Богу жертву жратву. Человеческие жертвы были в те времена делом святым и обычным. Даже у ранних христиан. Но слово "жрать" так и осталось языческим, темным, даже жутким.

Победа Тезея над Минотавром вовсе не тривиальная победа одного спесивого царя над другим. Это победа новой религии над религией древней. Победа языческого политеизма над языческим монотеизмом. Людям понадобились зачем-то Афродиты, Марсы, Гермесы...

Люстра смотрел на меня, как смотрят в море. Наверное, он не видел моего лица, я для него был лишь щепкой на волнах, в лучшем случае плавником дельфина, он же стоял в ладье с прямым парусом. Я понял тогда, что увлечение интересной проблемой позволяет разуму повзрослеть так, что он вдруг из пленочного состояния собирается в мощный железный кулак. Этим кулаком Люстра бил меня в лоб. Из глаз моих искры летели. Сегодня я намеренно вздымаю и мысль и лексику Люстры, наверное, для того, чтобы показать возникший тогда разрыв в нашем мышлении — дуэт щенка с петухом...

— Короче, спасая жертвенных девушек, Тезей в тысячи крат увеличил их число. Дело тут в лабиринте. Путь в его глубины был прост, его освещал свет старой веры. Но когда Тезей, убив Астерия, погасил этот свет, — тьма поглотила и его самого. Темен и страшен путь из лабиринта — путь выбора. Эх, девушки, девушки... Короче говоря, молодые герои растащили громадное всесветное солнце по бесчисленным жертвенникам богов нуворишей.

Кстати, победа Тезея над Минотавром и есть та легендарная победа греческих предков над атлантами, о которой сказано у Платона.

— А катастрофа? — спросил я. — Когда небо стало похожим на студень?

— Катастрофа была до Тезея. Крит лишь провинция. Провинций, я думаю, было много. Нужно искать золотые шлемы с прямыми рогами. Кстати, битва Тезея с Минотавром говорит знаешь о чем? О том, что асы не участвовали в конном походе индоевропейцев за Гималаи. Немцы пускай заткнутся. Арии к асам имеют такое же отношение, как и к старику Ною. Смешение культур асов и ариев произошло позже. Очень даже позже. Гораздо. Наверное, в борьбе с Римом. Тут интересно вот что, вникай: христианский миф о святом Георгии, поразившем дракона и освободившем жертвенную царевну, — это поздняя версия, перифраз мифа о Минотавре. Дракон олицетворяет два Ра — единение огня и воды, основу всех языческих представлений о происхождении живой души. Георгий — конец Афродитам и Аполлонам. Герой новой веры укокошивает своего отца — прародителя.

Пока я размышлял над уже несвойственным Люстре словцом "укокошивает". Люстра в другую лодку перескочил.

— Дракон — это дурак. "Он" — суффикс. Как "стади(он)". "У" — огласовка. ДУРАК(он). Русские называли дракона — Змий. Дурака-то легко копьем забодать. А Егорий — герой, — Люстра снова перескочил с лодки на лодку — как не свалился в холодную воду? Хорошо бы, надо бы ему поостыть.

— Кстати, о лошадях. Викинги почитали коня и перед боем ели конину. Возможно, влияние амазонок. Возможно, влияние славян. У славян священным животным был именно конь. Конскую голову, череп, вешали на крыше бани. Или рядом с баней на шесте...

Я не смеялся над его банной привязанностью, поскольку видел в брызгах его горячего фонтана сверкающий образ, который будет звать и манить меня своей тайной — это земля моего раннего детства, валдайские золотые холмы. Наверное, из валдайских чистых песков и сварены стеклянные часы — кто же знает, как они устроены. Но я улавливаю их ход, их мелодичные звоны, скольжение разноцветных теней.

— Городов и на Ильмене и на Ладоге было много, — сказал Люстра. — Варяги называли этот край Гардарики — край городов. "Рики" — край, страна. Я думаю, апостола славяне все же попарили. Да и сам он, думаю, не дурак — не мог он от такого чуда отказаться.

"Удивительное видел я в славянской земле на пути своем сюда (в Рим). Видел бани деревянные, и разожгут их до красна, и разденутся и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья молодые и бьют себя ими, и до того себя добьют, что едва слезут, чуть живые, и обольются водой студеной, и только так оживут. И творят это всякий день, никем же не мучимые, но сами себя мучат, и то совершают омовение себе, а не мучение".

Сейчас бы я сказал Люстре, что описание бани Андреем Первозванным выглядит более захватывающим, чем благословение им Киевских гор. Некоторым исследователям кажется, что рассказ о бане насмешливый. Ничего подобного, каждому любителю бани, каждому северянину очевидно, что писал его любитель, писал и почесывался сладострастно. Возможно, сам Нестор и был тем новгородцем, тем северянином. Но академик Рыбаков считает, что это кусок вставной и написан он в дохристианское время. Что ж, значит, писал другой новгородец. Может быть, рукопись, предшествующая "Повести временных лет", и писалась в Великом Новгороде.

И в Киеве новгородцы строили свои бани — княгиня Ольга сожгла древлян, убивших Игоря, в бане. И все же не оставляет меня ощущение, что это была не только месть княгини, но и последнее жертвоприношение язычницы Ольги богу Сварожичу.


Андрей проповедовал на славянской земле и якобы оставил русичам свой посох.

Напрашивается вывод, что именно русичи "новгородцы" сохранили на Руси и донесли до девятого века слово Христа. И доставили его на освященные Андреем Первозванным Киевские горы.


У норвежцев в просторечье сохранилось слово "варяг", что означает волк или бродяга. В русском языке есть слово, похожее по звучанию и по смыслу — "варнак". Некоторые думают, что это от "варить", мол, так именовали солеваров, но я думаю, ошибаются некоторые. В слове "варнак" слышится что-то злое, видится окровавленное оружие, пахнет дымом, быстрым огнем. Слово "вар" до сих пор синоним кипятку. Может быть, "свара" — ритуальное паренье и мытье в бане. Русичи орали и охали как и сейчас, но громче. Отсюда и повелось: "Не устраивайте свару". Может быть, "свара" — принесение в жертву. Тогда и варнак — это просто жрец.


"Путь из варяг в греки" так и назывался: "Путь из варяг в греки и из грек по Днепру". Так в летописи сказано -"Из варяг в греки", а не из славян в греки. Язык точен, как лекало, и не следует кроить его по выбору своего хотения. "Путем" владели варяги. Они и Родень, и Киев-Кенегард, и Полоцк, и Холм основали и, наверное, Ладогу. Нужны же были им укрепленные стоянки.

Они шли водой, а венеды шли сушей. Но пришли на одно море. Только все мореходные термины принесли на это венедско-варяжское море варяги.


Я помню, что на год раньше, когда Люстра еще только-только начал вживаться в Бога Богов, мы с ним чуть не подрались из-за Новгорода Великого. Кстати, он тоже был новгородец и, скорее всего, от своей красноглинистой, ольховой земли получил в дар стеклянные часы, которые как бы определяют и наше духовное знание, и нашу духовную реальность.

Я спрашиваю Люстру задиристо:

— А ты разделяешь мнение, что новгородцы призывали варягов править?

— Разделяю.

Я созрел для драки сразу — я стеснялся факта призвания варягов.

— Что же, по-твоему, они были шкварки?

— Важно выяснить, физкультурник, кто такие эти они?

— Новгородцы.

— Новгородцами они стали уже потом. По летописи получается так: варяги взимали дань "с чуди, и со славян, и с мери, и со всех кривичей".

— Дань — мне понятно. Я говорю, о князе.

— Варяжских племен было много, и все разбойники. Одни прибегают: "Гони деньгу!", другие прибегают: "Давай дань!". Третьи набрасываются: "А ну, раскошеливайся!". И всем дай. И приходилось мирному народу нанимать себе защитника. Лучше и дешевле такого же бандита — варяга. И нет у людей перед ним священных обязанностей.

Мне такой поворот понравился. А Люстра еще более меня успокоил:

— В общем-то все было так, но еще проще. Племена, жившие тогда по берегам Волхова и реки Великой, являли собой довольно тесную общность и выбирать князя из своих племен не могли, чтобы одно племя над другим не возвысилось. Словом — варяжский выбор был самым что ни на есть оптимальным. Варяги владели "путем". Варяги владели Киевом. Варяги как бы имели право на старшинство.

Антипатриотические выпады Люстры я относил за счет его желания поддеть меня. Я, разумеется, хотел смолчать, но не смолчал:

— Киев основал Кий, князь полян — перевозчик.

— "Сидел Кий на горе, где ныне подъем Боричев", — сказал Люстра и добавил уныло: — Не было у полян князей... Я вычислил, кто такие Кий, Щек, Хорив и сестрица их Лыбедь. Кий — молот. Древнейшее в мире оружие — от неолита. Молот потом преобразовался в скипетр — знак верховной власти. Кстати, молотом вооружен и варяжский бог-воин Тор. Значит, Кий не имя, а метафора — могучий грозный человек-князь. Значит, фольклор. Значит, Киев — княжий город, буквально перевод с варяжского Кенегард. Посмотрим на Щека. Щеколда. Щит. Щека. Отгораживать, запирать, защищать. На венедском поморье есть город Щепин — крепость. Щек тоже персонификация. Кто же такой Хорив? Вернее, что такое "хорив"? "Хор" древних треков — коллективный герой. Что мы можем назвать "коллективным героем", кроме дружины? Народный сход? Вот именно. Название горы — Хорив, упомянутой в Библии, по всей вероятности означает место народного схода у филистимлян.

Стало быть, так: князь Кий жил на горе, "где ныне подъем Боричев", на горе Щековице стояла крепость, размещалась дружина, а на Хоривице собирался народный сход. Тут, физкультурник, есть над чем подумать.

— Ладно, — сказал я, — подумаю.

Но Люстра и подумать не дал — такой просветитель.

— Был бы ты, физкультурник, не так ленив головой, ты бы понял: язык таинственнее, чем кровь. Возьмем слово "сербы". Сербы есть в полабских землях и на Балканах. Но это вовсе не определяет между ними какую-то прямую связь. Это метатезная форма слова "себры" или "собры". Кстати, себров мы и сейчас имеем в белорусском "сябры" — родичи, товарищи, и в русском, ушедшем, — "шабры". Вот когда анты пришли на Балканы, они все были себрами, и сербы, и хорваты, и болгары. "Се" означает "мы". Се бра. Мы братья. Собратья. Одна семья. Это и есть глубинная основа славянства. Единение. Гармония. Соборность...

"Почему это для нас так важно? Может быть, беда наша в том, что мы понимаем братство так полно, что не допускаем никакого инакочувствия. Может быть, именно поэтому. Христос, этот безжалостный демократ, от нас отказался?" — думаю я сегодня. Тогда же я спросил Люстру с высокомерием:

— Может быть, ты и о боженьке что-нибудь свистнешь?

— Веник ты, вот кто, — сказал Люстра.

— Сам веник, — ответил я, наслаждаясь грузом своих кулаков, не умея на Люстру сердиться и не умея принимать его без поправок. И добавил: — Лопух — врожденный...

Сейчас, читая иногда заявления о чуть ли не генетической любви русских людей к центральной власти, их инстинкте государственности, мне так хочется, чтобы во всех школах в начальных классах было повешено на стену замечание Прокопия Кесарийского о славянах. Прокопий писал про антов: "...Не управляются одним человеком, но издревле живут в народоправстве. И поэтому и счастье и несчастье в жизни считают общим".

Наверное, потому и объехали нас "пророки" и путь во тьму народ принял как путь к свету. Уж очень славянским был тезис равного счастья для всех. Только у православных счастье это обуславливалось — во Христе. У славян-язычников — в Ра — в Радости. Новая же теория, как оказалось, предлагала народам Царство Божие без Бога.

В этом месте можно было бы рассказать о некоторых взглядах Люстры на язычество славян, что имеет непосредственное отношение к мифу, а мы к нему приближаемся все же, но хочется предоставить среднешкольнику возможность поразмышлять о прозвище Кия — Перевозчик. Наверное, все-таки это не занятие для князя. Для князя, мягко говоря, перевозить на челне крестьянок через Днепр — дело мало достойное, да и для всего русского народа было бы неловко, если бы было так — не нашли для князя занятия поярче. Но, может быть, "перевоз" — аллегория. И князь Кий прославился тем, что отправлял врагов на тот берег Стикса сам, без помощи старика Харона — ударом своего каменного кулака?

У Люстры на этот счет был свой взгляд, он не употреблял слов "концепция" или, что еще смешнее, — "теория". Он говорил — взгляд.

Загрузка...