У Анны Петровны — худощавой женщины с юношеской фигурой и не по возрасту угловатыми движениями — настроение было испорчено с самого утра.
Скверное расположение духа привело к обычным последствиям: красные пятна выступили на лице, кожа зудела, губы невольно подергивались.
Она искала, на чем сорвать гнев. Но ничего подходящего не подворачивалось — квартира прибрана, вещи не разбросаны, и даже Клавку-растеряху не за что упрекнуть: ее куклы аккуратно сложены в картонной коробке из-под туфель. Хоть бы будильник внезапно зазвонил, что ли… Трахнула бы его о стену — малость, но все-таки полегчает. Но будильник хладнокровно и размеренно отсчитывал секунды, не торопился быть разбитым.
Только что, еще каких-то десять минут назад, Анна Петровна и не подозревала о скором расставании с домом, налаженным житьем-бытьем. Ей и в голову не приходило, что она может уехать, оставив дочь, прежде чем появится мама, которая еще в конце июня выбралась из Одессы и по сей день где-то тащится на перекладных, подав о себе лишь однажды весточку. Там, на берегу Черного моря, в городском предместье Люстдорф, где с начала девятнадцатого века обустроилась немецкая сельскохозяйственная колония, Анна Петровна познакомилась с будущим своим мужем Борухом Вербовским, тогда студентом, проходившим практику в школе, где она учительствовала. Борух был младшим братом Аврума Вербовского, отважного солдата Первой мировой войны, знаменитого на Молдаванке человека. Сам он тоже пользовался не меньшей известностью. Но не своими боевыми выходками, а поэтическими переводами классиков. Слово за слово, стихи Гейне и Рильке в оригинальном звучании, и любовь, внезапно возникшая, повела их по жизни и, казалось бы, никогда не разлучит. Распределение они получили в Славянск, здесь и окоренились у старшего из братьев Моисея Вербовского, тоже учителя и знатока немецкого языка.
Брат Боруха располагал трехкомнатной квартирой, не имеющей, по мнению Анны Петровны, должного ухода. Оно и понятно, если учесть, что его жена умерла при родах и Моисей обходился без женского пригляда, жил с сыном Колькой, баловником и непоседой, не способным заниматься домашним хозяйством, да и за собой присмотреть. Немало трудностей пришлось преодолеть Анне Петровне, чтобы наладить бытовой уклад на новом месте. И вот, когда, наконец, все вошло в спокойное русло, внезапно разразилась война, раскидала людей неведомо куда. И что теперь? Начинай все сызнова, в одиночестве, без Боруха и Моисея, ушедших на фронт. С их детьми, за которыми нужен уход да уход. Начинай… А как начинать, если гонят из дома?
Десять минут назад в дверь требовательно постучали. Анна Петровна в шлепанцах на босу ногу вышла в переднюю. Впустила раннюю гостью.
Дворничиха Пелагея Даниловна, бойкая старушонка с пританцовывающей походкой, обутая в мужские ботинки, выпалила скороговоркой:
— Принято постановление: всем невоеннообязанным выехать на строительство оборонительного рубежа. Сбор в шесть ноль-ноль. Завтра. — Она протянула Анне Петровне конторскую книгу с длинным списком фамилий на развороте и властно потребовала: — Распишитесь, гражданка Вербовская.
— Вы не по адресу! — вспылила Анна Петровна. — Я военнообязанная. Переводчица. Состою на особом учете.
— Нет-нет, и не говорите! — наступала дворничиха с нацеленным в сердце Анны Петровны химическим карандашом. — Нам сказано: всех — под гребенку. И в отношении вас сказано.
— Кем сказано?
— Кем сказано, тем и сказано! В отношении вас, гражданка Вербовская, строго определенное указание — на строительство. Вы по национальности — немка, в нашу армию сейчас вас вряд ли возьмут.
— Кто сказал?
— Домоуправ сказал.
— Много он понимает!
— Не вам судить, что он понимает. Но раз сказал, значит, понимает.
— Странно…
— И ничего здесь странного нет! Все как полагается. — Дворничиха продолжала свой бесконечный танец, прижимая Анну Петровну к двери. — Но учтите, не явившиеся в означенный срок будут у нас рассматриваться за дезертиров.
— Ну, знаете… — возмутилась Анна Петровна. — Да вы… Вы!.. Как вам не стыдно, Пелагея Даниловна!
Дворничиха усмехнулась уголками рта. Повернулась и, пританцовывая по коридору к выходу, бросила через плечо:
— Стыдно должно быть тем, кто не явится в означенный срок.
Она прикрыла за собой дверь и поспешно начала спускаться по лестнице, чтобы избавить себя от дальнейшего совершенно бесполезного разговора.
Анна Петровна вернулась в спальню. Рухнула ничком на кровать.
"Как теперь быть с детьми? На кого оставить Клаву? На племяша? Но разве можно полагаться на Кольку? Он ведь — шельма! — не постирает, не накормит вовремя. Что делать? Если бы хоть мама успела приехать! Но какие сейчас поезда?"
Колька высунулся из дверной щели.
— Кто это приходил?
— Пелагея Даниловна.
— И чего она?
— По делу…
— А… насчет стекла?
— Какого стекла? — насторожилась Анна Петровна.
— Из подвального окошка. Ничего о нем не говорила?
— Нет!
— Чего же вы расстраиваетесь?
— Отрывают меня от вас, Коля, — вот чего. В такое время! — Анна Петровна, обхватив колени руками, покачивалась на кровати в такт словам и ощущала давящую боль в груди.
— На фронт? Повестка?
— Строительные работы. Траншеи буду за городом рыть.
— Бой, значит, тут у нас будет?
— Лучше бы не у нас…
— Конечно, правильней на их территории и малой кровью, — заученно, как из книжки, сказал Колька, и тут же добавил от себя: — Но Гавроши рождаются на нашей территории. Тетя Аня, возьмите меня с собой.
— А на кого я Клаву оставлю?
— Понял. Оставляйте ее на меня. За мной как за каменной стеной. А если кто обидит ее, враз поколочу.
— Вот-вот, у тебя лишь драки на уме.
— Я первый не начинаю. А в защиту Клавки — что? — прикажете улыбаться?
Анна Петровна потянулась к тумбочке за лежащей коробкой "Казбека". Нервно поиграла пальцами, выбирая на ощупь папиросу. Размяла ее, не ссыпав ни пылинки табака на кровать. Закурила.
— Драки, драки на уме. А от отца твоего Моисея Шимоновича…
— Михаила Симоновича, тетя Аня! — поправил Колька, шмыгнув носом.
— Ладно тебе, нашел перед кем стесняться! От отца твоего никаких известий. Ранен? Убит? В плен попал? И от мужа моего, Боруха Шимоновича…
— Бориса Симоновича, — насупленно вставил Колька.
— Ничего от них. Как ушли на фронт, так и сгинули. А им нельзя в плен. Они… Фашисты всех вас… Евреев они убивают — всех, без исключения. Это нам на курсах военных переводчиков растолковали. А ты говоришь: бой тут будет. Почти до паспорта дорос, а рассуждаешь, как ребенок. Зачем нам тут бой? Пусть он будет где-нибудь подальше.
— Тетя Аня, я не Генштаб.
— Ладно тебе, балаболка! Иди завтракать, и марш на улицу.
Через полчаса во дворе уже вовсю шла игра в "Спасенное знамя".
Площадка, разделенная поперечной чертой на два равных поля, превратилась в театр военных действий. Здесь совершали смелые рейды в тыл неприятеля, брали в плен и освобождали из плена.
Ни одной из двух соперничающих команд не удавалось похитить чужое знамя — тонкую палочку с прикрепленной к ней полоской бумаги.
Колька под напором преобладающих сил противника отступал к знамени, воткнутому за его спиной в землю. Все меньше и меньше оставалось у него напарников. Менее изворотливые из них были "засалены" при нарушении границы, когда прорывались на территорию противника, и теперь без особой хитрости их не вызволить.
Колька согласен был рискнуть, броситься вперед сломя голову, но беспокоился — знамя, оставленное без прикрытия, легко похитить.
Мальчики из Колькиной команды стояли в позе "замри" и с надеждой наблюдали за своим предводителем, зная, насколько он, атаман "разбойников Робин-Гуда", ловок и удачлив. Много раз Колька водил их на "казаков" Володи Гарновского. И редко когда они возвращались из вылазки с постными физиономиями.
Кольцо постепенно сжималось. Все ближе и ближе подбирались противники, обжигали закостенелое лицо Кольки распаренным дыханием, проверяли его реакцию ложными выпадами. Еще секунда-другая — и знамя будет похищено. Вот он, Володя Гарновский. Мостится рядом, да не запятнать — подвижен, как ртуть, стремителен. А Санька-воробей? А Васька-рыжик? Все — как на шарнирах, и каждый уверен в победе! Еще бы не быть уверенным, когда перевес пять к одному. "Герои! Победители несчастные! Рано радуетесь! Мы еще посмотрим, кто кого!"
Колька резко взял с места. Настиг Ваську-рыжика, "засалил", тут же "зацепил" Саньку. И пока в неприятельском стане царила растерянность, метнулся в образовавшуюся между Володей и Павкой щель, бешеным спуртом прорвался через границу, высвободил из плена друзей. Ребята, как по уговору, бросились назад — успели перехватить на своей территории похитителей их знамени, которые, как ни торопились, не добежали до своего игрового поля. А Колька добежал. Он сноровисто вырвал из земли древко с трепещущей бумажкой, увертливо ушел из-под "опеки" преследователей и, невредимый, с драгоценным трофеем, проскочил пограничную черту в полуметре от догоняющего его Володи.
"Разбойники Робин-Гуда" победили.
— Ур-р-ра! — вскричал Колька, подняв над головой захваченное знамя.
— Ур-р-ра! — разноголосым хором поддержали его мальчишки.
Из парадной двери выглянула дворничиха Пелагея Даниловна — лицо напряженное, в покрасневших то ли от слез, то ли от недосыпания глазах недоумение.
— Чего орете, как оглашенные?
— Победа! Победа! — выводили легконогие сорванцы.
— Какая победа? — Пелагея Даниловна прихватила за локоток Володю Гарновского. — Что приключилось-то?
— Ничего особенного, — испуганно отпрянул мальчуган. — Колькина команда выиграла.
— Чего-чего? Выиграла? Чего выиграла? Фу ты, нечистая сила! Тут война, а они кричат — "победа!". Я-то думала — дура! — новости с фронта.
И дворничиха, освободив Володю, захлопнула за собой дверь.
Настенные ходики будничным тиканьем беспечно отмеряли секунды уходящего дня, очередного для войны, но не для Славянска.
Войска покидали город. Наступало полное пугающей неопределенности безвластие.
Володя Гарновский сидел у закрытого окна, оклеенного крест на крест полосками газетной бумаги, и без особого интереса смотрел на опустевшую улицу. На коленях у него лежала книга Аркадия Гайдара "Тимур и его команда". Но сегодня не читалось. Настроение было не то, пасмурным было.
Из соседней комнаты доносилось сонное бормотание Толика, младшего братишки, не ко времени подхватившего простуду, которого укачивала мама.
Немногим более часа назад Володе от нее перепало. И за что? За сущую ерунду, за вылазку на улицу! "Подумаешь, чуток погулять, и то теперь возбраняется!"
Вместо того чтобы безвылазно сидеть взаперти и нянькаться с Толиком, он сообща с ребятами провожал бойцов в поход. Ну и что тут такого? Не пропал ведь! Однако досталось на орехи, будто совсем маленький. А какой же он маленький, когда ему уже двенадцать лет?!
По примеру отчима, ушедшего на фронт сразу после начала войны, Володя потер пальцами виски, вышел из задумчивости, придвинулся поближе к окну: двор опустел, никого. Ни одной живой души.
Ещёе недавно мостовая гудела под тяжелыми повозками.
Ещё недавно запряженные цугом кони волокли по ней длинноствольные пушки.
Ещё недавно, когда он с пацанами сопровождал пехотинцев, на окраине города остановилась командирская "эмка" в зеленых разводах. По колонне прокатилось эхом: "Ротным и взводным к комбату!"
Тогда не успел Володя сосчитать в уме до двадцати, вокруг вышедшего из машины майора собралась группа военных. Кто был в пилотке, кто в фуражке. Но все с пистолетами на боку — офицеры!
О чём они совещались?
По мнению вездесущих мальчишек, на совете решалась судьба Славянска: быть здесь решающему сражению или нет.
— Надо заминировать все подступы к городу, — предложил Колька, сознавая себя самым старшим и, следовательно, самым рассудительным в компании юных стратегов. — И только в одном месте оставить проход в минном поле. По направлению к главной улице.
— Для чего? По этому проходу немцы и пойдут, — скептически заметила его двоюродная сестра Клава, востроносая девчушка с розовым бантом в смоляных кудрях.
— Пойдут, говоришь? — завелся Колька. — А это нам и нужно! Пусть идут, ловушка им обеспечена! Мы превратим все дома на улице в доты и дзоты. И зальем фашистов пулеметным огнем, забросаем их гранатами. Деваться им будет некуда. Кругом мины понатыканы. Так что одни ошметки от них останутся. Усекли?
Выдумщик с довольным видом внимал затянувшейся паузе. Вроде бы охотников оспаривать его план не наблюдается.
И вдруг…
— Чепуха все это! Ерунда на постном масле!
Кто сказал? И какого черта полез поперек батьки в пекло? Опять Володя Гарновский? Вот неймется мальцу! Еще молоко на губах не обсохло, а рвется быть первым!
Володя и не предполагал, что ввяжется в спор. Произошло это неумышленно, по сути, стихийно для него самого.
— По-твоему, получается, что немаки — полные кретины. Так-таки наобум и полезут они по твоему проходу. Сразу всем скопом. Жди! — И Володя показал Кольке кукиш. — Сначала они пошлют разведку. А потом авиацию. Так на войне делается.
— Откуда знаешь?
— Я книжки умные читаю.
— Гайдара?
— И Гайдара тоже. А он, Колька, в твои пацанские годы был уже командиром полка.
— Хорошо! Что же ты на пару с Гайдаром предлагаешь?
— Минные заграждения — это годится. Пусть остаются, как в твоем плане. Но проход делать не стоит. Стоит сделать другое. Разместить на высотках пулеметы. Фланговым огнем они положат немаков на землю. Не дадут им очухаться, не то что начать разминирование.
— Легко сказать, — процедил сквозь зубы Колька. — Положат на землю… Фланговым огнем… Книжные это слова, Володя. А если не положат? Если они все-таки прорвутся?
— Прорвутся, говоришь? Так зачем, объясни мне, наши родичи копали траншеи и окопы? Заградительная линия — это тебе не хухры-мухры! Дойдут немаки до нее и полягут — наши ведь будут в укрытии, а они на виду. Тут их фланговым огнем и порежут.
— Опять… Дался тебе этот фланговый огонь из книжек. Придумай что-то свое!
— С твоей помощью, да? — сжал Володя кулаки.
Дочурка Анны Петровны, чувствуя, что назревает драка, перебила спорщиков:
— Мальчики! Хватит кукситься! Идите лучше к командиру со своими планами. Может быть, он вас послушает и немцев разобьет. А то подеретесь без всякой пользы.
И они пошли к майору валкой походкой, подметая брюками пыль.
Комбат сидел на подножке "эмки", оббивал мундштук папиросы о планшет, в который за минуту до этого уложил почернелую на изгибах карту-двухверстку. Пальцы, как у заядлого курильщика, отливали желтизной от первой фаланги до заусенцев на ногтях.
Только что он отдал последние распоряжения — не те, что привык отдавать на маневрах, когда руководимые им "красные" перегруппировывались, наступая на "синих". Он отдал распоряжение об отходе, и теперь, выгадывая несколько минут отдыха, порывисто затягивался табачным дымом.
— Дяденька!
Тягостные размышления майора прервал срывающийся на фальцет голосок.
— Чего вам?
Он поднял голову, с удивлением взглянул на двух мальчуганов в поношенных курточках и обтрепанных брюках. Один из них, тот, кто поменьше ростом, чем-то напоминал сына Андрюшку, убитого на его глазах в первый день войны осколком авиабомбы, когда "юнкерсы" атаковали военный городок на границе.
— Чего вам? — повторил майор.
— Разрешите обратиться, дяденька командир, — по-военному начал Володя, привстав на цыпочки, чтобы быть вровень с Колькой.
— Валяй.
— Мы тут с ребятами…
— План придумали, как немцев разбить, — машинально продолжил майор.
— Откуда знаете? — удивился Володя.
— Донесли по беспроволочной связи.
— Какой?
— О-Б-С — одна бабка сказала.
— А-а, — растерялся Володя.
— Бэ! Идите домой.
— Но у нас план! — не унимался Володя, чувствуя, как Колька подталкивает его в спину. Он обиженно насупился, брови свел к переносице, отчего стал еще больше похож на неведомого ему Андрюшку.
Майор пожалел о неуместной суровости.
— Поздно вы пришли со своим планом, хлопцы, — прокуренный басок предательски дрогнул. — Раньше следовало бы… А сейчас маршируйте-ка по хатам. Матери вас заждались.
…По расчетам Кольки уже натикало восемь, когда он, размежив веки и потягиваясь, лениво отодвинул длинный — до пола — занавес и глянул в окно.
— Ого, ливень! — сказал он, думая совершенно об ином: чем кормить Клавку?
Паренек располагал некоторым запасом картошки и гречневой крупы. Расходовал эти продукты крайне экономно, ибо понятия не имел — до какого срока им обходиться без Анны Петровны, ушедшей на строительство оборонного рубежа и так не вернувшейся.
Косые струи дождя барабанили по стеклу и, разбиваясь о преграду, расплывались лужицей по карнизу.
"Пора будить?"
Колька посмотрел на двоюродную сестренку. Она спала на боку, уткнув потный лоб в холодную стену — ее биологические часы нуждались, пожалуй, в серьезном ремонте.
— Подъем!
Клава лишь повернулась с боку на бок, и сладко зачмокала пухлыми губами.
— Подъем! Сколько раз повторять? — недовольно, на манер Анны Петровны, проворчал Колька.
Но от девчонки — жди послушания, как же! Не добившись никакого результата, Колька метнул в нее подушку и с удовольствием наблюдал, как малышка, придя в себя, беспомощно озирается по сторонам.
— Что пристал? Что пристал? Поумнеть бы надо!
— Вставай, соня! Жрать хочется, а ты дрыхнешь.
— В чем же дело? Приготовь что-нибудь, — не вылезая из постели, ответила Клава.
— Кто тут у нас женская половина — ты или я?
— Ты! — не растерялась Клава. — Мама оставила тебя за хозяйку.
— А тебя, дуреха?
— А меня на твое попечение. Вот и готовь мне покушать.
— Спасибо за указание! "Приготовь!" — Колька сделал вид, что обиделся. — Тут себе крутишь мозги, изобретаешь ресторан из двух блюд, утром — картошка, вечером — крупа. А она… — обличающий жест, — разлеглась, как принцесса, живет на всем готовом, и еще распоряжается. Подумаешь, командир какой выискался на мою голову.
— Коленька, это ты у нас пятнадцатилетний капитан. А я — кто? Я — никто. Мне всего восемь будет.
— Вот вредина!
— Никакая я не вредина! Мне просто без мамы плохо.
— А мне хорошо — да? У меня вообще мама умерла, когда я родился. А папа? Папа где-то воюет. Ни весточки, ни привета.
— И мой папа воюет.
— Они — братья, вот и воюют вместе. А вместе — это большая сила. Не пропадут!
Колька сел на топчан, натянул разбитые ботинки на босу ногу. Затем влез в брюки, ловко танцуя на одной ноге.
С приходом немцев жизнь для Володи потеряла былое приволье. Сиди дома — не отлучайся! И все почему? Потому что оккупанты объявили регистрацию членов партии, евреев и цыган, а мама на эту регистрацию не пошла, и теперь опасалась ареста.
Арест… Трудно доходило до сознания мальчугана жестокое слово, выловленное из подслушанного разговора. Произошло это, когда Володя выскользнул из квартиры и, бегом спускаясь по лестнице, случайно налетел на дворника, поднимающего пьяного приятеля — колченогого инвалида Антона Лукича на второй этаж.
Потирая ушибленное плечо, дворник Сан Саныч сердито проворчал:
— Большой парень, а туда же. Так и шею свернуть недолго.
— Да брось ты его! — сказал Колченогий. — Пусть себе шею сворачивают. Думаешь, его на свободе оставят, как маман заарестуют? Держи карман шире! Кончились ее привилегии. И ему не жить без пригляда. Упекут в каталажку или исправительный дом. Как у них это называется — не знаю.
Привилегии… Какие привилегии у заводского вахтера? Форменная одежда? Наган? Да, был у нее наган, и мальчишки малость завидовали ему, Володе, по этой причине. Но больше никаких привилегий! За что же ее арестовывать?
Сан Саныч, бережно придерживая, повел колченогого домой — отсыпаться.
Колька, в отличие от Володи, не сидел взаперти.
По утрам, если не надо было на базар, где торговал папиросами, он уходил за городскую черту. Рыскал по заросшим кустистым ясенцем оврагам, считая, что в местах недавних боев непременно найдет какое-то оружие. Однажды, в самый притык с комендантским часом, услышал автоматную стрельбу.
Одна скорострельная очередь, вторая. И все смолкло.
На проселочной дороге лежал вверх колесами мотоцикл с коляской. Бензиновый бак был разворочен взрывом. Одна из шин прострелена навылет. Рядом валялись три фашиста с кровавыми пятнами на мундирах мышиного цвета.
Как тут не поживиться трофеями? На "шмайсер", конечно, рассчитывать мало надежды — зря, что ли, партизаны устроили налет? Сами забрали все ценное, но кое-что могло перепасть и ему.
Сначала Колька стал обладателем никелированного портсигара с выбитой на нем свастикой, затем миниатюрного зеркальца и самописной ручки с блестящим колпачком. А потом и дамского "вальтера" калибра 6,3 миллиметра.
Анна Петровна шла скорым шагом по улицам Славянска. Шла к своему дому мимо таких знакомых и странно изменившихся за время ее отсутствия зданий, то ли облезлых, то ли от страха съежившихся.
Ей не терпелось добраться до своего двора — "Ах вы, милые соседушки. Все еще посиживаете на лавочке?" — подняться поскорей на третий этаж, открыть сбереженным ключом дверь и — "Клавочка! Колька! Мои любимые! Как я соскучилась!"
Трудными, немыслимо трудными выдались для Анны Петровны последние недели. Не чаяла живой остаться…
Их — двести пятьдесят женщин, вооруженных шанцевым инструментом, бросили на рытье противотанковых рвов. Двадцать дней работали без перерыва, вгрызались кирками и лопатами в землю. А на двадцать первый внезапно узнали, что немцы обошли их укрепления, и они остались в тылу у врага.
По раскисшим от хлынувших дождей полям добиралась Анна Петровна до Славянска. Два раза сгорала от лихорадки. Спасибо деревенским знахаркам — выходили травяными настоями. И теперь, поднимаясь по лестнице, чувствовала одышку. На площадке второго этажа она остановилась, прислоняясь к стене, чтобы передохнуть. Сверху донесся голосок ее Клавочки.
— Тетя Маша, у вас не найдется немножко постного масла? — спрашивала она у соседки. — У нас кончилось, а картошка без масла пригорит…
Анна Петровна забыла об одышке, бросилась наверх.
Колченогий — в шляпе и потрепанной кацавейке — ковылял по комнате. Его ощупывающий взгляд рыскал среди разбросанных повсюду вещей. По рябому лицу плыло самодовольство.
— На чемоданах сидите? В путь-дорогу собрались? Поздно! — сказал издевательским тоном, и тут же с какой-то странной иронией, передразнивая стихотворение Маяковского, добавил: — Знаем мы эти еврейские штучки — разные Америки закрывать и открывать, вещички собирать и за ворота утекать.
Володя никогда ранее не предполагал, что Антон Лукич может быть настолько противен.
Он поселился в их доме незадолго до начала войны. Толком о нем жильцы ничего не знали. Устроился кладовщиком на завод "Красный химик". И жил себе, хмырь хмырем, считаясь мужиком замкнутым, нелюдимым.
Однако сразу же после того, как немцы заняли Славянск и вывесили свои писули о регистрации евреев и цыган, он стал каждого подозревать в принадлежности к вражьему племени, а некоторым востроносым мальчишкам приказывал скидывать штанишки, чтобы, как он говорил, "выявить их иудин корень перед лицом народа". Антон Лукич, позабыв о былой замкнутости, нахваливал гитлеровцев, изображал из себя представителя власти, стращал всевозможными карами за непослушание. Вскоре пронесся слух, что он завел конторскую книгу, куда заносил фамилии и адреса проживающих в заводском квартале евреев, коммунистов, комсомольцев, орденоносцев и всякого рода активистов. Хозяином вваливался он в чужие квартиры, требовал каких-то сведений, хитро выведывал, чьи родственники служат в Красной армии, а значит, сражаются против фашистов.
— Доигрались! — гудел Колченогий, шагая по комнате. — Кончились ваши игры в белых и красных. Все! Баста! Новый порядок!
Володя следил за своей матерью: сорвется или нет?
Мальчик не подозревал, что маму волнует сейчас другое: удалось ли ее друзьям из сформированного перед самой оккупацией партизанского отряда незамеченными уйти из города. Вместе с ними она уничтожала заводское оборудование, а потом… Потом, спутав ее намерения, заболел Толик, младший из детишек, и пришлось задержаться на свое несчастье дома.
— Ну что, Мария, будем молиться на помин души? Крест на себя наложим или в синагогу пойдем? — донимал незваный гость маму.
А она… она, словно утвердилась в принятом решении, властно оттолкнула инвалида в сторону и подошла к Володе:
— Забирай Толика и давай на улицу. Я скоро приду.
Володя насупился. Он был готов ко всему, но не к этому. "Уходить из своего дома! Бежать? Бежать в присутствии предателя? Гнать его надо! Гнать!" Но он промолчал, тяжело поднялся с кровати и, сутулясь, двинулся во вторую комнату, к братишке.
…Когда он спускался по лестнице, сверху донесся неузнаваемо изменившийся — плаксивый — голос, скорее голосок, паскудного доносителя.
— Что вы делаете? — визжал и всхлипывал голос. — Не надо! Не надо! Пощадите!
И вдруг культяпка застучала в немыслимо стремительном ритме. Хлопнула дверь — мимо него пронесся Антон Лукич.
Только тут Володя осознал, почему был выдворен из квартиры. Он вспомнил, как мама, разместив все необходимые вещи в чемодане, переложила из ненужной больше кобуры наган — настоящий наган! это он видел собственными глазами! — в боковой карман пиджачного костюма.
На базаре — этом своеобразном хороводе жизни — народ бурлил, как вскипающая на сильном огне вода.
Взвинченная толпа, втиснутая в рваные башмаки и телогрейки, выводила на все голоса:
— Кому кремни для зажигалок?
— Часики! Часики!
— Туфли поношенные! Почти новые!
— Отдаю за полцены!
— Книжки! Продаю книжки! Собрание сочинений англицкого писателя Дюмы. Сплошные приключения, на каждой странице полюбовница…
— Не возьмете ли костюм чесучовый? Довоенного шитья. От мужа остался.
Спекулянты-перекупщики слюнявили пальцами почернелые на изгибах оккупационные марки, примерялись к робеющим покупателям, нюхом чуяли их кредитоспособность и назначали с кондачка цену.
Толкучка, нареченная Колькой морем "Купи-Продай", клокотала в час прилива, пенилась, разбивалась с шипением о наряд полицаев, трепетала в ропоте и тягучих стонах, провозвестниках ежеминутно ожидаемой облавы.
Колька примостился у книжного лотка, рядом с деревенским, дураковатым на вид владельцем "Трех мушкетеров", "Графа Монте-Кристо", "Королевы Марго" — кепка с наушниками, зипун с потертостями на локтях — и простуженно, со скрипом в надсаживаемой глотке, зазывал покупателей. И тут же, если находились охотники до "стибринных" им из киоска в сентябре, во время безвластия, папирос, усердно торговался, не давал спуску безденежным, но нахрапистым любителям дармовщины.
— Эй, подходи! Кому папирос?
— Берете или смотрите на цену?
— Берете? Одну? Две? Оптом дюжину?
— Деньги вперед!
— Самые лучшие в мире папиросы! "Казбек"!
Дела у Кольки, новоиспеченного "гешефтмахера", шли бойко. Не то, что у хлюпающего носом сбоку малограмотного книгочея-лотошника. Тот не продал ни одного тома из собраний сочинений Дюма. Да и торговаться не умел. В кои-то веки подступились к нему покупатели, но и тех отбрил — не желал по раздельности продавать книги, сразу всем гуртом надумал их загнать. А кому они сдались сейчас, эти фолианты в вишневом переплете с тиснением на обложке? Только придурку какому-нибудь, у кого грошей навалом. Но Колька не совался к доходяге-букинисту с деловыми советами: всяк по-своему делает маленький бизнес. Лишь посмотрит на продавца-неумеху, когда он отвадит очередного покупателя, и усмехнется, испытывая чувство превосходства.
— Эй, курильщики! Навались!
— Подваливай, браток! Открывай пошире роток! Если не занемог, набирай курева впрок.
— Сколько? Две? Деньги вперед и кури на здоровье!
Заходило море "Купи-Продай", подхватило Кольку на гребне волны, отнесло чуток в сторону от лотошника, расступаясь перед полицейскими. Они прошли рядом, пыхнули смесью запахов — ваксой, винным перегаром, вонючими немецкими сигаретами.
В зыбучем человечьем водовороте Колька заприметил знакомое лицо. "Никак тетя Мария, мама Володи Гарновского? И куда ее понесло? Сбежала ведь из дома, спряталась. Чего теперь лезет на людное место?"
Мария Гарновская — вохровская шинелька, пушистый оренбургский платок — ходко пробиралась по базару. Ни к чему не приценивалась. Ничего с себя не продавала. И остановилась, к полному недоумению Кольки, у лотка с книгами.
— Собрание сочинений англицкого писателя Дюмы…
С каким-то неискренним весельем женщина спросила у сельского неуча:
— С каких это пор Дюма стал английским писателем?
"Так его, лапотника!" — обрадовался Колька неожиданной выходке Марии Гарновской.
Но тот невозмутимо ответил:
— А чей же, ежели не секрет?
— Французский.
— Ишь ты, грамотная. Может, заодно скажешь, когда он жил на нашем свете?
— В период Возрождения.
"Что? — опешил Колька. — Вот сморозила!"
Между тем Мария Прокофьевна, не торгуясь, выманила у прижимистого мужика "Трех мушкетеров" — всего один роман, хотя он настаивал на продаже всей кучи книг. И теперь приговаривала:
— Вот сыночку будет приятный подарок на день рождения.
"Стоп! — сказал себе Колька. — Тут что-то не то. Какой еще день рождения? Второй за один год? Отмечали же… А, может, это по еврейскому календарю?"
С ожесточением стал протискиваться к Марии Гарновской, чтобы внести напрашивающиеся поправки. Уже две. Но не успел.
Визгливый голос полоснул по воздуху:
— Облава! Спасайтесь!
Все разбежались. Мария Прокофьевна, как заметил Колька, нырнула в бывшую библиотеку, на краю площади, где размещалось ныне какое-то учреждение.
Минувшие после побега из дому недели Володя провел не с мамой, а у ее подруги Веры Аркадьевны, старшей лаборантки завода "Красный химик", бездетной женщины, живущей с престарелой бабушкой в собственном домике из четырех комнат за чертой города, недалеко от реки.
О маме Володя думал постоянно, ибо угрозы Колченогого, как он понимал, вполне выполнимы. Стоит предателю напасть на ее след, выискать нынешнее местопребывание, и — конец всем надеждам на спасение.
Но пока все обходилось.
Мария Гарновская сняла маленькую комнатушку в затерянном на окраине особнячке. Ютилась в ней вместе с Толиком, изредка выскальзывала в город, навещала Веру Аркадьевну, чтобы проведать сына.
Володя иногда бывал у нее, но чаще встречался с Колькой, который, позабыв о былом соперничестве "казаков" и "разбойников", превратился в закадычного друга. Да и какие у них могли быть по нынешним временам разногласия, когда в городе властвовали фашисты? Они изобрели свои правила жизни. По этим правилам жить было невозможно, а умирать никому не хотелось. За любую провинность — расстрел. Комендантский час соблюдай — это для каждого. Без желтой звезды на улицу не выходи — это специально для евреев.
— А не податься ли нам в отряд Карнаухова, — как-то предложил Колька. — Не с пустыми руками придем. С моим "вальтером".
— Выбрось его. Какой толк от твоей пукалки? — посоветовал Володя.
— Скажешь, "толк"! Немца пришьем. Автомат позаимствуем. И айда к нашим. Примут.
О делах партизанского отряда, которым командовал бывший директор керамического завода Михаил Карнаухов, жители Славянска были наслышаны. Тайком передавали друг другу новости об очередных операциях земляка. Но где базируются партизаны и кто из городских находится на связи с ними, разумеется, никто не знал.
Колька с таинственной полуулыбкой пристраивался к кровати, где лежал с ватным компрессом на горле Володя, прихвативший на днях ангину. Уже по тому, как подталкивал впереди себя стул с выгнутой спинкой и торопливо, хитро подмигивая, шевелил не издающими ни звука губами, было ясно — он приволок с собой ворох всяческих новостей.
— В городе снова объявились листовки, — сказал Колька.
— Да ну?
— Вот тебе и "ну"! Лежишь тут и ни черта не знаешь!
— Я больной. Не видишь?
— И я больной.
— А у тебя что?
— Вот взгляни. — Колька наклонился к Володе. — Фурункул в ухе.
— Чего вдруг? — удивился Володя.
— От шпреханья, — доложил Колька.
— Чего — чего?
— От немецкого шпреханья, — разъяснил с тем же невозмутимым выражением на лице Колька. — Закатилось мне в ухо их шпреханье, вот и фурункул вырос.
— Брось дурака валять!
— Не валяю я дурака, парень. Это раньше, когда мои уши сушились на гвоздике, в них ничего не застревало. А сейчас… Я же от Анны Петровны немецкий перенял… Сейчас в них всякая всячина застревает.
— И что же у тебя в ухе застряло еще кроме фурункула?
— Пацанов и девчат будут угонять в Германию. Вот что! Готовят эшелон.
Из кухни послышался голос Марии Гарновской:
— Что ты сказал?
— В Германию будут угонять наших! — машинально откликнулся Колька и тихо сказал Володе: — Скажи своей маме, чтобы не шастала по улицам. Не понимает, что ли? Ищут ее! Колченогий, как я слышал, у всех соседей допытывается, куда она подевалась?
— Никуда не подевалась! Навещает меня.
— Пусть осторожнее навещает. Я видел ее на базаре, где сотни чужих глаз. А где чужие глаза, там и лишние языки. Наведут на след. Кстати, — Колька встрепенулся, — я и не знал, что у тебя день рождения переместился. Это что? — по еврейскому календарю?
— Ничего и не переместился. При чем здесь календарь?
— А чего же тогда мама покупала тебе "Трех мушкетеров". Сам слышал: "Подарок на день рождения".
Володя тотчас крикнул:
— Мама! Каких "Трех мушкетеров" ты мне купила?
После недолгой паузы Мария Прокофьевна откликнулась:
— Не покупала я "Трех мушкетеров"…
— А почему Колька говорит?
— Что говорит Колька? — Мария Прокофьевна вышла из кухни, присела на кровать, положила руку на лоб Володи. — Да, у тебя жар! — и осуждающе посмотрела на Кольку. — Мальчик, а не пора ли тебе домой? А то ты что-то путаешь-путаешь, только температуру набиваешь больным.
Колька насупился:
— Вовсе я не путаю. Разве не вы были на базаре? Разве не вы купили книгу с лотка у деревенского олуха?
— А? На базаре? Да-да, — женщина сделала вид, что припоминает покупку. — Но я купила не "Трех мушкетеров". Книги мне не по карману. Я купила… Вот пристал! Картошки я купила. Хочешь, угощу? Жаренькая, с чесночком и луком. Пальчики оближешь.
Почему Володина мама не сказала ему правду?
Этот вопрос мучил Кольку, пока…
Ответ пришел внезапно, вместе со взрывом, громыхнувшим на базарной площади в здании бывшей библиотеки, ставшей канцелярией, где, как поговаривали, хранились списки угоняемых в Германию людей.
Колька зазывал покупателей, озорно выкрикивал: "Папиросы — высший сорт! Налетай, кому охота за личные гроши губить собственное здоровье!" И тут началось… Ба-бах! Шум! Паника! И попутное просветление мозгов.
Вот почему Володина мама побежала во время облавы прятаться в бывшую библиотеку, догадался Колька. Чтобы поставить на книжную полку "Трех мушкетеров". Сами по себе "мушкетеры", конечно, не взрывообразны. Но если внутри вырезать страницы и вложить вместо них мину замедленного действия, то — пожалуйста — последний день Помпеи гарантирован. Отсюда выходит, она — подпольщица, лопоухий лотошник — партизан. А пароль для связи придумали самый дурацкий — и не догадаешься, что это пароль. Поэтому, по версии деревенского олуха, Дюма — "англицкий" писатель, который согласно отзыву жил "в период Возрождения".
Огонь между тем полностью охватил здание. Он скрежетал, пыхтел, рушил с треском стропила. Выплевывал на площадь осколки почернелых стекол.
Колька, как и остальные, не стал дожидаться развития событий. Рванул подальше от этого "развития", которое, несомненно, должно было закончиться повальными арестами зазевавшихся торговцев.
Володя редко бывал у мамы в затерянном на окраине домике-особнячке. Но на всякий случай, по секрету от всех, взял на себя охрану, как ему мнилось, явочной квартиры. Он оборудовал наблюдательный пункт — напротив, на чердаке покинутого дома с заколоченными ставнями. Обзор был удобный: четко прослеживалась улица, хорошо просматривались подходы к расположенному поблизости особнячку. Порой, когда отодвигались оконные занавески, была различима комната матери — железная кровать, в центре стол с двумя стульями, в углу — сундук. Однажды под вечер Володе довелось быть свидетелем того, как мать, при свете керосиновой лампы, чистила наган и заряжала его патронами, затем, уложив спать Толика, отправилась на улицу. Через какие-то пятнадцать минут в полумгле послышались выстрелы, и на следующий день пошли толки-перетолки, что кто-то стрелял в бургомистра: две пули в живот — и смотал удочки.
Толки-перетолки, а налаженная было Володей жизнь внезапно изменилась.
В полдень из своего наблюдательного пункта он приметил шагающих к особнячку немцев. Среди группы солдат в черных мундирах без труда различил Колченогого. Антон Лукич ковылял впереди остальных, указывая дорогу.
— Сюда, герр штурмфюрер! Сюда. Здесь она заховалась.
Володя напряг слух, подобрался, будто готовясь к прыжку.
— Не извольте беспокоиться, герр штумфюрер, — донеслось снова. — Не уйдет! Куда ей уходить? Ди-тяте на руках малолетнее.
Володя метнулся по лестнице на улицу. Туда — к ней, к маме, не ведающей о близкой беде. Но он не успел опередить гестаповцев. У порога особнячка его цепко схватили за шиворот.
— Куда, малец? — засипел инвалид. — Сиди здесь и не рыпайся! Не то живо шкуру спущу!
— Я к маме!
— Все к твоей маме…
Володя вцепился зубами в запястье колченогого. Антон Лукич перекосился в лице, рванул на себя прокусанную до кости руку и наотмашь ударил мальчишку. Падая, Володя ощутил, как шершавые камни мостовой наждаком сдирают кожу со лба.
— Зих ист не киндер, герр Гадлер! — говорил в свое оправдание инвалид офицеру в черном мундире. — Зих ист, дери его черт, швайне киндер!
Володина мать, увидев из окна эту сцену, схватила в охапку младшенького и бросилась с ним наверх — к соседке Екатерине Андреевне.
— Толика! Толика! Возьмите… приютите… Толика! — взмолилась она.
— Что там… что там, — зашамкала прыгающим ртом сердобольная старушка, не скрывая слез. — Не волнуйтесь зазря. Глядишь, все еще обойдется.
Оставив плачущего ребенка на попечение соседки, Мария Прокофьевна спустилась вниз, схватила со стола пяльцы с вышивкой, ткнула иголку в ткань, укололась, закусила палец. Так и застали ее немцы, возглавляемые унтерштурмфюрером Гадлером: сгорбленную у стола, с пяльцами на коленях.
— Собирайтесь!
— А в чем дело? — спросила она.
Вперед выдвинулся Колченогий.
— Посмотри на себя в зеркало и увидишь! — сказал Антон Лукич.
— Что я там не видела?
— А то и не видела, что кончились ваши еврейские привилегии. Что я давеча тебе говорил? Новая власть не даст вам баловать за наш счет. Собирайся. Господам некогда.
Марии Прокофьевне стало как-то легче на душе. Она подумала, что фашисты пришли за ней, прознав о связях с партизанами, а вышло: обвиняют в том, в чем и вины быть не может.
— Я и не еврейка совсем.
— Это ты по батяне не еврейка — Прокофьевна. А по мужу?
— И муж у меня русский… Пропал без вести на фронте…
— Это второй твой муж, что пропал без вести, — русский. Не копти мне мозги! А первый, чья кровь в твоем Вовчике? Как раз наоборот. Стопроцентный еврей! Вот и держи ответ за еврейскую кровь.
"Мама! Почему ты не застрелила его? Почему не убила этого подлеца? — горестно шептали прокусанные до крови мальчишеские губы. — Мама-мамочка! Почему?"
Володя сидел у окна на табуретке. Грузно, всем телом навалился на подоконник. Разгоряченный, залитый кровоподтеком лоб вдавил в прохладное стекло. Оно, запотелое, сочилось каплями — похожими на слезинки.
Глаза мальчика незряче смотрели на безлюдную в комендантский час улицу. Он не видел, как ветер гонит пожухлые листья, как черные клены подрагивают изогнутыми ветвями, как по мостовой идут патрульные — в серо-зеленых шинелях, глубоких, низко посаженных касках, с короткими автоматами на груди.
Володе казалось, что он вновь покидает родной дом, спускается с Толиком по лестнице во двор, а мимо проносится Антон Лукич, глухо стуча по ступенькам своей культей.
"Если бы мама его застрелила! Если бы… Но мама его не застрелила, и ее схватили. А вчера… Ночью…"
Ночью немцы провели первый расстрел евреев Славянска. Убили и Марию Прокофьевну Гарновскую, русскую женщину, обвиненную в том, что вышла замуж за еврея.
— Ты куда?
— За Толиком к Екатерине Андреевне. В деревню мы перебираемся. К тетке — сестре отчима. Там все русские, нас никто не заподозрит в еврействе.
— А-а-а, — вздохнул Колька, держащий за руку двоюродную сестричку. — Хорошо там, где нас нет. А здесь ходи с желтой звездой, а то кокнут.
Он ткнул пальцем в пришитую на груди звезду.
— Хреново, — согласился Володя. — А что ты возле моего дома околачиваешься?
— Да вот Клавку вывел на прогулку. Анне Петровне нужно, чтобы она дышала воздухом, а не сидела взаперти.
— Свежим воздухом, — капризно поправила девочка.
— Во дает! — Колька подмигнул Володе. — Никакие фашисты ей мозги не закомпостировали, — и, пристраиваясь к мелкому шагу приятеля, направился следом за ним к особнячку, где раньше скрывалась Мария Прокофьевна.
В дни после массового расстрела, Колька не раз вызывался прихлопнуть Колченогого из похищенного у немецкого мотоциклиста "вальтера". Но Володя не позволял:
— Мой он враг. Личный. Сам ему и отплачу.
— Когда?
— Настанет час — отплачу.
— Отплатишь ты ему… Когда рак на горе свистнет! А нужно сейчас. Чтобы другим неповадно было.
— Сейчас не могу. На мне Толик.
— А на мне Клавка! Ну и что? Ты не можешь… А я могу, да?
— Тебя никто и не просит. Да и куда годится твой пистоль? Не оружие — пукалка! Пулечки — с гулькин нос. А Колченогого — бугай! — надо валить из противотанкового ружья.
— Мой "вальтер" доску пробивает насквозь! — заносчиво возразил Колька.
— Пробовал?
— А то! Пробоина за пробоиной…
— Сколько же патронов оставил на распыл?
Колька смутился.
— Два.
— Колченогого двумя твоими пульками не прошибить. На него наган надо. Такой, как у мамы. Из него можно завалить быка, не то, что Колченогого.
— Где он — не знаешь?
— Был в доме. А потом… потом ее арестовали.
— И она при этом не отстреливалась, — подхватил Колька. — Значит?
Володя задумался.
— Пойдем — поищем…
"На всякий пожарный случай" Клаву они поставили на "стрему" у входной двери в дом. В случае чего, она подаст условным мяуканьем знак об опасности. А сами поднялись в квартиру.
В комнате Марии Прокофьевны все оставалось на прежних местах. Даже пяльцы, уроненные при аресте, никто не поднял, не положил хотя бы на стол.
Покинутое жилье создавало гнетущее впечатление, заставляло ребят невольно перейти на шепот, точно они находились у постели тяжелобольного.
— Где бы мог быть наган?
Они заглянули в сундук. Под кровать. Прощупали подушку.
Ничего!
Колька вспомнил, что ему довелось в одном романе читать о шпионе, который хранил секретные коды и тайное снаряжение в сливном бачке. Тут же сбегал в туалет, забрался на унитаз и…
Опять ничего!
— А что, — сказал, — если кликнуть Клавку с "атаса"? Она мастер женские хитрости угадывать. Скажи ей, что Анна Петровна спрятала где-то банку с вареньем, сразу найдет.
Володя позвал девочку. Она вопрошающе уставилась на старшего брата:
— Чего ищем?
— Не твоего ума дело! — отрезал он.
— Выходит, оружие.
— Откуда догадалась?
— Вы ведь по дороге только и говорили об оружии…
— Мы говорили, а ты — молчок.
— Уже молчу.
— Тогда скажи, Клавка, куда, по твоим женским хитростям, надежнее спрятать то самое оружие?
— Близко положишь — далеко возьмешь.
— Под подушкой? — спросил Володя. — Там мы уже искали.
— Далеко положишь — близко возьмешь.
— Где?
— Близко положишь — далеко возьмешь.
— Перестань говорить загадками.
— Тогда ищите в подполе. Там, где картошка. В картошке легче всего спрятать оружие. Хоть бомбу спрячь там, никто ничего не узнает, пока не взорвется.
На кухне, под половичком, обнаружили подпол.
Колька дернул на себя металлическое кольцо и нырнул в квадратную лючину. В углу, прикрытом мешковиной, обнаружил жестяную коробку из-под монпансье. А в ней наган-самовзвод, из которого можно завалить быка, не то, что Колченогого.
— Вылазь! — позвал его сверху Володя.
— Погоди! — откликнулся Колька и прокрутил — "брынь-брынь-брынь" — барабан, поблескивающий желтыми зрачками капсюлей.
— Порядок! — сказала Клавка. — Теперь будете сидеть взаперти и слушать военную музыку.
— Не талдычь! — огрызнулся Колька, выползая из подпола.
— А кто будет свежим воздухом дышать? Моя бабушка?
— Перетерпишь!
Клава обиженно дернула плечиками и ушла в комнату Марии Прокофьевны.
Колька, не выпуская из рук наган, предложил Володе на обмен свой "вальтер".
— Давай жухнемся! Ты мне мамин наган, я тебе свой пистоль и покойника впридачу.
— Какого покойника?
— Какого-какого? Колченого! Вот будет здорово, если пришить его именно из этого ствола! — помахал оружием Марии Прокофьевны. — Получится, будто она сама отомстила за себя. Согласен?
Володя не возражал…
Колька вошел в свой двор с улицы. И довольство, излучаемое его физиономией, мигом съела угрюмость. Вася Гуржий, племянник Колченогого, отлученный из отряда "разбойников Робин Гуда", играл с ребятней в "Спасенное знамя".
"Запретил же я ему соваться к нам!" — подумал Колька. Но вслух ничего не сказал. И без того, при его появлении, игра пошла на спад. Чувствовалось, драки не миновать.
Это чувствовал Колька, покатывая желваки на скулах.
Это чувствовал Вася Гуржий. Неосознанно, повинуясь скорее инстинкту, чем рассудку, он приподнял правую руку с зажатой в ней палочкой-знаменем к подбородку, левую выдвинул чуть вперед. И застыл в боксерской стойке — готовый "за дешево" не даться.
Колька, игнорируя воинственные приготовления противника, подошел к нему вплотную.
— Отдай знамя! — сказал. — Не погань его руками предателя!
— Я не предатель.
— А кто? Я, что ли, имею родство с Колченогим?
— Я уже никакого родства с ним не имею! Я отказываюсь от этого родства.
— А кто ему приходится кровным племянником?
— Дети за отцов не отвечают! — возразил Вася Гуржий газетной фразой, которую якобы первым произнес товарищ Сталин.
Но Колька тотчас отрезал не менее расхожей фразой, которую первым произнес якобы Исаак Ньютон — создатель теории всемирного тяготения:
— Яблоко от яблони недалеко падает. Отдай знамя!
— Не имеешь права!
— Не повторяй за фашистами! Это для них я не имею никаких прав, — ткнул в желтую звезду на груди. — А для тебя…
И размахнулся…
— Мальчики! — бросилась на выручку Клава. — Хватит лупаситься! И без того — война. Подружитесь опять. Что вам стоит?
— Пусть пришьет своего дядьку-предателя, тогда и подружимся, — буркнул Колька.
— Сам пришей, — отбрил Вася Гуржий. — Мне папка задницу надерет.
— Могу и я, — пошел на мировую Колька. — Но ведь твой дядька куда-то убрался. По заданию немаков, наверное.
— Никакого задания. Краткосрочные курсы полицейских. Уже вернулся. И гуляет…
— Как хозяин? — перебил язвительным вопросом Колька.
— Спроси у него сам.
— И спрошу! Все у него спросим! — зло докончил Колька и поспешил домой за припрятанным наганом Марии Прокофьевны.
Колченогий, одетый в военную форму без знаков различия, шел по мостовой, кособочась корпусом. Шел, важно посматривая на цивильных, почтительно приветствуя офицеров. И, разумеется, не держал в памяти мальчишку, того, что минуту назад, обгоняя его, несколько раз обернулся.
Колька давно уже разработал в уме план операции, который выглядел очень эффектно, как в кинобоевике.
Картина первая. Антон Лукич — у комендатуры, в окружении группы немцев. Те нахваливают его за предательство. Он слушает и подобострастно кивает. Колька вежливо, но с достоинством протискивается к нему, дергает за рукав: "Можно вас?"
Колченогий отвечает в соответствии с отведенной ему ролью: "Пожалуйста. Чем могу быть полезен?"
Колька назидательно чеканит:
"Полезным быть вы не можете! Никому, кроме фашистов!"
"В чем же тогда дело?"
"Дело в том, что вы приговорены к высшей мере наказания. И я должен привести приговор в исполнение!"
Картина вторая. Раздаются три выстрела из нагана Марии Прокофьевны. Колченогий, обливаясь кровью, падает на землю. И тут слышится четвертый выстрел, уже из "парабеллума". Это, стоящий сзади немец, стреляет Кольке в спину. Мальчик падает на Колченогого, не выпустив из руки оружие. И, умирая, тихо произносят:
"Гавроши рождаются только на своей земле!"
Разумеется, Колька был не настолько глуп, чтобы следовать столь фантастическому плану, придуманному на сон грядущий в теплой постели. Он хотел застать Колченогого в каком-нибудь укромном уголке, чтобы без свидетелей всадить ему пару пуль под лопатку.
Но без свидетелей никак не получалось.
Антон Лукич миновал комиссионный магазин с выставленными напоказ напольными часами высотой в три метра, фарфоровой статуэткой Дискобола и мраморным чернильным прибором. Остановился у киоска, попросил пива и пачку немецких сигарет. "Нет, чтобы купить "Казбек" — ревниво завелся Колька. — Вот морда! Во всем предатель!"
Выпив кружку и закурив сигарету, Колченогий свернул с главной улицы в сторонку и пошел напрямки к разбомбленному дому.
"Чего это он? — подумал Колька. И, догадавшись, ухмыльнулся: — Ага! Приспичило!"
Никогда прежде он не подозревал, что наган грохает с такой силой.
Никогда прежде он не представлял, что смертельно раненный зверь ревет, не умолкая, и минуту, и две, и более, а спрятаться от этого нескончаемого крика некуда — только беги и беги от него, без оглядки.
Колька и бежал, не помня, где и когда выронил наган. Но твердо знал: выронил его уже после того, как всадил предателю пулю в живот. И еще он знал: домой теперь нельзя возвращаться. Надо предупредить Анну Петровну и сматывать удочки, избавившись от желтой звезды. Немецким он владеет бегло. Внешне на еврея не похож. Глядишь, примут за фольксдойча — немца российского происхождения. Куда же рвать когти? В деревню, — решил, — к Володе. Там переждет маленько, осмотрится, а потом… потом и видно будет…
Володя пристроил Толика у дальних родственников отчима, а сам перебрался к его сестре Феодосии Павловне. Порознь легче прокормиться. Хотя… хотя лишние рты всем в тягость. И это чувствовалось, ох как чувствовалось у тетки: пусть вроде бы и племянник, но не братов сынок — чужая кровинушка.
А тут еще пришли фашисты, нагнали страху, постреляв в воздух. Посмотрели, куда побежали, спасаясь от пуль, люди. И выставили у опушки леса, поперек потайных тропинок, пулеметы. Затем потребовали на выдачу евреев. Но евреев — доложил им староста — в селе нет и никогда не было.
Незваные гости поверили и не особенно доискивались.
В несладком житье-бытье катилось время. Обстановка оставалась неясной. Немцы не покидали деревни. Наоборот, маршевыми ротами прибывали в нее, чтобы после короткой передышки снова двинуться дальше, туда, откуда доносились глухие разрывы.
Володя помогал Феодосии Павловне, приглядывал за детишками, ходил по воду, колол дрова. Однако деревенская бабка — вечно недовольная — попрекала мальчика каждым куском, то и дело поминала его настоящего отца с упором на отчество Соломонович. От него, отчества этого, созвучного с именем древнего еврейского царя, веяло опасностью и для ее семьи, и для него самого Володи.
Какой опасностью — мальчик догадывался.
Однажды он выведал от меняющих скудные пожитки на продукты горожан, что в деревне Шандрыголова, где проживали кумовья отчима и тетки, есть возможность фартово отовариться.
Володя отпросился у Феодосии Павловны "на каникулы" и с повидавшей виды котомкой, набитой рубашонками городского шитья, кусками мыла и поваренной соли, отправился в дальний путь.
Дорога, забитая моторизованными колоннами, выводила к постам полевой жандармерии. Но щуплый, синий от холода пацаненок не вызывал подозрения.
Володя мечтал перебраться через линию фронта к своим, и обязательно с полезными сведениями. Он подсчитывал в уме проходящие мимо бронетранспортеры и грузовики с прицепленными пушками, запоминал, где проводились какие-то земляные работы, строились укрепленные пункты, подступал с расспросами к местным жителям… Но много ли выведаешь у ребятишек или запуганных старух? Только себе навредишь. Так и случалось. Дважды его задерживали за излишнее любопытство местные полицаи, один раз у моста, второй — у огороженной строительной площадки. И дважды ему удалось сбежать от них. Не иначе, как удача сопутствовала ему в дороге. Навстречу из задымленного далека двигались потрепанные немецкие части, направляющиеся в тыл на переформирование.
Анне Петровне до невозможности хотелось курить. Вот уже неделя, как Колька, не спросясь, ушел из дома. Клава доложила: "На деревню, к Володе". А где эта деревня? Как называется? Ушел и куда-то запропастился. Ни слуху ни духу. Что она скажет его отцу, брату мужа, если тот вернется с фронта? Недосмотрела — не уберегла? Но это когда еще держать ответ перед ним. Тут сейчас не представляешь, что втемяшить дворничихе Пелагее Даниловне, если она начнет расспрашивать.
Сизые струйки дыма вились под потолок, тянулись к зашторенному окну.
Папиросы составляли все "богатство" Анны Петровны и предназначались в основном для продажи. В канун прихода фашистов, когда расположенный напротив дома табачный киоск, став внезапно бесхозным, подвергся разграблению, Колька приволок домой картонный ящик с "Казбеком".
С пяток искуренных до основания папирос с прокушенным мундштуком валялись в пепельнице, распространяя кислый запах. От этого запаха Анна Петровна морщилась. Но у нее недоставало сил, чтобы подняться с постели и выбросить окурки в помойное ведро.
Властный стук в дверь прервал ее тоскливые размышления. Она с трудом выбралась из-под одеяла, с несвойственной ей вялостью накинула выцветший халатик.
"Опять немцы, — подумала не без испуга. — Не существует для них ни "рано", ни "поздно"".
С тех пор как Анну Петровну взяли переводчицей в госпиталь для солдат Красной армии, не успевший эвакуироваться при сдаче города, немцы не оставляли её в покое, и самым бесцеремонным образом вызывали на службу, случись что-то срочное.
— Иду! Иду! — отозвалась она по-немецки, когда в дверь забарабанили вновь.
Затолкала босой ногой пепельницу под кровать, нацепила туфли. И вышла в коридор. Но только она отодвинула щеколду, как снаружи звучным ударом сапога распахнули дверь, и в квартиру ворвались гестаповцы.
Анну Петровну оттерли к стене. Приказали не двигаться и молчать. Она, вспомнив о спящей дочке, попросила вести себя потише:
— Ребенка разбудите.
— Молчать! — прикрикнул на нее унтерштурмфюрер Гадлер.
— На меня могли бы не орать! Я фольксдойче, немка по национальности.
— А муж? А дочь? С тех пор как вышли замуж за еврея, вы и для соседей еврейка.
Услышав плач Клавы, визгливо дребезжащий, Анна Петровна рванула в детскую. Дочку схватила в охапку вместе с байковым одеялом и в растерянности села на табуретку.
— Обыск? У нас нет ничего запрещенного!
Унтерштурмфюрер Гадлер осмотрел маленькую комнатушку с двумя кроватями, письменным столом и тумбочкой.
— Фрау Вербовская! Дело гораздо серьезнее, чем вы предполагаете.
— Мы ни в чем не виноваты!
— Вас мы и не ищем, фрау. Мы ищем вашего племянника.
— А что он натворил?
— Стрелял в нашего человека.
— Не может быть! — растерянно воскликнула Анна Петровна.
— Неделю назад. Но сначала мы не знали, кто стрелял. Потом выяснили — он!
— Откуда у него оружие?
— Вот это, позвольте, и нам любопытно узнать, — странно улыбнулся унтерштурмфюрер Гадлер.
— Ваш человек убит?
— Ранен. Но не смертельно. Где племянник?
— Сбежал из дома. Куда? Понятия не имею.
— И я понятия не имею! — пискнула Клава.
— Что ж. — Немец расстегнул кобуру с пистолетом. — Новый порядок, фрау Вербовская! Учитесь жить по иным понятиям. Дочку получите в обмен на племянника.
— Что?
Он обернулся к солдатам.
— Бауэр! Взять!
Клаву вырвали из рук матери и потащили к двери.
— Так ты будешь слушать?
Да, он будет слушать. А как же иначе?
Колька отвел вихры со лба. Состроил на лице гримасу заинтересованности. Он, вероятно, достиг желаемого эффекта. По крайней мере угрюмый дядька-полицейский, глядя на его сдвинутые к переносице белесые брови, должен был остаться довольным — мол, расположил к себе непоседливого собеседника, выдающего себя за фольксдойча.
На самом деле, Колька по-прежнему пребывал далеко от него, в соседней деревне, у немецкой полевой кухни. Повар попался добреньким. Угостил обедом. Разве откажешься от дармовщины, к тому же на голодный желудок?
Колька уплетал кашу, вкручивал немцам байки о том, что он якобы фольксдойч, потерявший родителей во время бомбежки. Теперь вот ищет их, да сыскать не может. Расжалобил сентиментальных мужиков, разжился у них краюхой хлеба. И за общим разговором не приметил, что за ним наблюдает полицейский. Когда парнишка попрощался с хлебосольными солдатами и вышел на дорогу, ведущую к Володе в деревню, его и задержали "на предмет выяснения личности".
Федор Рвачев привел его, упирающегося, в свою избу. Усадил за стол, налил полную миску щей. Поведение полицейского не вязалось с теми представлениями, какие были у Кольки. И он счел, что перед ним какой-то хитроман, который готовит скрытую ловушку. Стоит признать в нем еврея, и — каюк! Поэтому Колька избрал самый правильный, как считал, способ обороны — притворился малость придурковатым. Отвечал невпопад, не к месту хихикал, таращил глаза. И пребывал в уверенности, что в расставленные сети не попадет. Если бы он знал, что судьба свела его с партизанским связником, пошедшим в полицаи по приказу подполья! Но он этого не знал и валял дурака, притворяясь не тем, кем был в действительности.
— Выходит, ты немец по национальности? — спрашивал Федор Рвачев.
— По национальности — немец, а по духу русский. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.
— Уже вынюхал? А вот нос у тебя, щучья ты голова, не нашего раскроя.
— Я не щучья голова!
— Чем здесь пахнет, мне известно с детства.
— И мне, я не чужой.
— А чего тогда рыщешь по округе? Что высматриваешь?
— Широка страна моя родная. Что в ней высмотришь? Много в ней лесов, полей и рек.
— Почему же поперся к немецкой полевой кухне? В расположение воинской части?
— Маму с папой ищу, а они — немцы. Вот немцев увидел — и поперся к ним. Родители, говорю, потерялись…
— Как так потерялись? Взрослые, поди?
— Само собой, взрослые. Мама с папой детьми быть не могут. Пора знать.
Полицейский досадливо крякнул.
— Не пудри мне мозги, щучья голова! — Федор Рвачев провел пальцами по клеенке. — Расскажи с подробностями, как потерялись родители.
— Какие подробности? Потерялись — и все!
— Подробности! — разозлился полицейский. — Где потерялись?
— Да нигде! У самого леса. Там, где железнодорожная станция. И цистерны с бензином.
— А кто тебе сказал, что в цистернах бензин?
— Ну, даете, дядя! Там же запах такой — невпротык!
— Вот-вот, я же говорю: нос у тебя не нашего раскроя. А что вы делали в лесу? Партизан искали?
— Никого мы не искали. Ночевали, и все тут!
— Хорошо, ночевали. А утром проснулись — и разбежались?
— Не утром. А еще ночью. Ночью налетели наши самолеты…
— Какие — "наши"?
— Сам знаешь, какие. Словом, налетели, и пошло-поехало… бомбежка и все такое…
— С тех пор и разыскиваешь родителей?
— Ага.
— А не помнишь, когда это произошло: "бомбежка и все такое"?
Колька не уловил подвоха.
— Как не помнить? — почесал затылок, припоминая.
— Врать ты мастак, щучья голова. Не было у нас никаких бомбежек.
— Как не было, когда было, — растерялся Колька.
Ох и всыпал бы Федор Рвачев этому пацану! Но больно уж нужен он. Благодаря его знанию немецкого языка, появляется реальный шанс сунуть фольксдойча переводчиком в созданную фашистами сельскохозяйственную комендатуру, которая, как полагали в отряде, ведет какую-то таинственную деятельность под прикрытием своей мирной вывески.
Полицейский встал из-за стола, прошелся по скрипучим половицам.
— Слушай, пацан! Не было еще такого случая, чтобы родители от детей бегали. Где тебя потеряли, туда и вернутся. Так что сиди здесь и не рыпайся. А чтобы не зря хлеб наш ел, мы тебе работенку подыщем.
— Нет! — заартачился Колька.
— И зарплату положим.
— Оставьте меня в покое!
— Хорошо, тогда засадим в кутузку. И будешь там куковать в ожидании родителей. Дошло?
До Кольки дошло.
— А работа не пыльная? — спросил он, сдаваясь.
— Самая то! Шпрехать с немцами в комендатуре и нам их шпреханье переводить. По рукам?
— По рукам.
— Стой! Тебе говорят! Куда побег?
— Не побег я никуда, — напряженным голосом ответил Володя подступающему к нему мальчишке, лет пятнадцати, косматому, в длинном до пят сером плаще, перетянутом в талии веревкой, с зажатой в кулаке лимонкой.
Еще несколько минут назад он спал, подложив котомку под голову. Сон его был по-звериному чуток, и стоило возле ночлега появиться незнакомцу, как Володя вскочил на ноги. Он готов был дать стрекача, но незваный гость замахнулся на него гранатой.
— Что у тебя там? — спросил угрожающе, показывая на котомку.
— Пара белья! А кто ты вообще такой, чтобы тебе докладывать?
— Я Виктор — грабитель с большой дороги. Показывай, что у тебя!
— А это ты видел?! — Володя выхватил из кармана холщовых штанов "вальтер", обмененный у Кольки на мамин наган.
— О-о-о! — растерялся Виктор и, сделав шаг вправо, спрятался за деревом. — И ты, как я вижу, грабитель.
— Но с другой дороги.
— Тогда давай разойдемся.
— Не балуй! — сказал Володя, обошел прикрывающее мальчишку дерево. — Положь гранату.
— Нельзя. Взорвется.
— Положь. Если раньше не взорвалась, то и сейчас не взорвется.
— А зачем она тебе?
— Для коллекции.
— А с чем я останусь?
— С носом!
— Дурак ты!
— Сам дурак!
— В этот раз твоя правда, — согласно кивнул Виктор, бросил гранату на землю, меж тополиных корней. И как ни в чем не бывало, спросил: — Шамать нечего?
Володя поднял лимонку и по весу ее убедился: ненастоящая.
Виктор поспешил с объяснениями.
— Я ее смастерил самолично. Из папье-маше.
— Кружок — "Умелые руки"?
— Какой кружок? Я художник, понимаешь? Брожу — заказы нахожу. Немцам пишу портреты. За жратву. Крестьянам — русалок. А гранату сделал на всякий пожарный случай. Для самообороны.
— А если поймают с ней?
— Не расстреляют. Игрушка!
— Ну, тогда угощайся, пока жив.
Володя присел на пенек. Развязал котомку. Вытащил ломоть хлеба, пять печеных картошек, две луковицы.
Виктор радостно потер ладони. Разложил плащ на земле, словно скатерть.
— Налетай — подешевело, было рубль — стало два. — С хрустом погрузил зубы в сочную луковицу — не поморщился, закусил картошкой. — Пойдешь со мной?
— А откуда ты и куда?
— Из детдома. Немцы нас на улицу повыгоняли. Вот и тащусь, куда ноги смотрят.
— А родители? Померли? Или — что?
— "Или — что…" — отшутился Виктор. — Я подкидыш… — И гнусаво затянул: — Я не мамин, я не папин, я на улице родился, меня курочка снесла…
— С тобой не соскучишься.
Виктор тут же подхватил:
— А вдвоем еще веселей на большой дороге.
— У меня своя дорога. В Шандрыголову.
— Куда? — недопонял Виктор.
— Село такое. Шандрыголова. Там кумовья тетки моей Феодосии Павловны проживают. Перебьюсь у них, а там и за линию фронта подамся.
— Без опознавательной фотки тебя и наши за своего не примут.
— Чего?
— А вот чего! Как тебя звать-величать?
— Володя Гарновский.
— Сейчас тебе будет "аусвайс". — Виктор вытащил из-за пазухи стопку нарезанных листов плотной бумаги и карандаш. — Гляди-ка сюда! — показал палец над головой. — Позируй! Не знаешь, что это такое позировать? Тогда просто замри. Это одно и то же. — И эскизно набросал рисунок, внизу подписав: "Здесь изображен Володя Гарновский из деревни Шандрыголова. Прошу любить и жаловать".
Володя с удивлением присвистнул, разглядывая свой портрет, воссозданный за считаные минуты.
— Где ты так наловчился?
— Нигде! Я просто-напросто вундеркинд.
— Не лопочи мне по-немецки, я не Колька, мой кореш из Славянска, чтобы шпрехать по-ихнему.
— Ну, как тебе объяснить? "Кинд" — это ребенок. А "вундер" — это особо одаренный.
— Вот сказанул! Какой из тебя ребенок, когда ты старше меня?
— Да, с тобой не поговоришь…
— А ты не придуривайся.
— Постараюсь, но трудно это на пути в Шандрыголову.
— Почему?
— Потому что — потому! Дурацкое какое-то название.
— Так ты со мной?
— Я с тобой. Иначе ты где-то заблудишься.
— Имя?
— Колька. Извините, Николай, — поправился мальчик и без смущения взглянул в глаза сидящего за столом зондерфюрера Клейна — начальника сельскохозяйственной комендатуры — розовощекого немца с мясистым носом, голым шишковатым черепом и давним шрамом на верхней губе, напоминающей заячью.
— Отчество?
— Вильгельмович.
— Фамилия?
— Розенберг, — напропалую врал Колька, сознавая, что его берлинский выговор производит впечатление.
— По национальности — немец?
— Фольксдойч.
— Это то же самое.
— Согласен.
— Родителей потерял? — продолжал допытываться гестаповец.
— Стало быть, потерял. Но с вашей помощью найду.
— Непременно! — пообещал зондерфюрер Клейн и посмотрел на Кольку поверх очков, став на какую-то секунду похожим на добродушного дедушку. — Благодарю за толковые ответы.
— Благодарю за толковые вопросы! Можно идти? — Колька вскочил со стула, руки по швам, носки врозь.
— Погоди. Твои данные пошлем на проверку. А сейчас… Сейчас слушай и запоминай. Мне нужен посредник-переводчик. Между мной и вашими крестьянами. Ты им и будешь. Согласен? — Зондерфюрер Клейн в ожидании ответа пошарил в полупустой пачке, лежащей на столе, у пепельницы, вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой, закурил.
— Как прикажете…
— Слушай и запоминай дальше. Ты будешь сопровождать меня в поездках, — часто затягиваясь, говорил немец. — Будешь посредником: я — крестьяне — ты. Перевод должен быть предельно точным. Иначе… Учти, мы умеем не только благодарить, но и наказывать. Поэтому работать придется… э-э, как это у вас говорят? Спустя рукава?
— Засучив рукава, — поправил Колька.
— Вот-вот, так и будешь работать. А сейчас… Сейчас иди — устраивайся.
В яру было покойно и сыро. Запахи жухлой травы и прелых сучьев поднимались вверх с сизоватым дымком костра, щекотали ноздри.
— Будем укладываться? — Володя вопросительно взглянул на Виктора.
— Ложись, дави медведя. А я еще покемарю у огонька.
Он подобрал по-турецки ноги. Вытащил из-за пазухи сигарету, воткнул в рот и, выпятив губы, чтобы не опалить бровей и ресниц, потянулся к огню.
— И чего это ты, как говорит мой друг Колька, за собственные деньги портишь свое здоровье? — спросил Володя.
— Э, здоровье! — Виктор сплюнул в костер и прислушался к шипению слюны. — К чему нам здоровье, когда жизни нет?
— Зря ты так.
— А по-другому, малец, нельзя! Жизнь — копейка, медный грош, дальше смерти не уйдешь. Думаешь, кто-то ценит твою жизнь? Немцы нас всех на большую дорогу выгнали. Пришли, заняли наш детдом, и сказали: "Вон, шантрапа!" Сколько теперь таких, как мы? Тысячи! И каждый не мамин, не папин. Черт знает — чей! Живет, как собака. И помирает, как собака. Какая в ней цена после этого — в жизни?
— Глупости все это.
— Сам дурак! — нехотя буркнул Виктор, выволок прутиком из-под раскаленных угольев печеную картошку. Покатал ее, обжигающую кожу, в ладонях. — Хочешь?
— Сам рубай.
— Позавидуешь тебе, малец. — Виктор аккуратно снимал сморщенную кожуру. — Я нажраться никак не могу, а ты…
— Я не голоден.
— Почему так? Никогда ты не голоден.
— Откуда я знаю?
— А я знаю, малец. Я, брат, через такую голодуху прошел, что, кажется, никогда не наемся.
— Я не отбираю. Ешь. — Володя подобрался к костру, чтобы было теплее. — Я не о жрачке думаю, о наших, чтобы они побыстрей накостыляли немакам и вернулись назад.
— Без нашей помощи не вернутся.
— Ишь ты, заговорил… Сам перед немаками пресмыкаешься. Морды их малюешь за кусок хлеба. А передо мной выпендриваешься, будто весь из себя партизан!
— Что? — Виктор тяжело заворочал языком. — Знаешь, что бывает за такие слова? Флясну по черепу — расколется!
— Не пугай! — словно незримая пружина подбросила Володю. Мгновение — и он на ногах. Кулаки сжаты и прикрывают челюсть и живот.
— Сядь, боксер. Не петушись, — пошел на мировую Виктор.
— А чего ты?
— Того!.. Тебе не понять — чего!
— Не мудри. Я не дурее тебя.
— Тогда слушай, и чтобы — молчок, — Виктор приложил палец к губам. — Да, я малюю фашистов. Да, заколачиваю на пропитание таким образом. Но это внешние приметы моей босяцкой жизни. А нутряные не для чужих глаз.
— Закрыть глаза? — насмешливо бросил Володя.
— Зачем же? Смотри. — Виктор вытащил из кармана лимонку из папье-маше. — А это ты видел?
— Пустышку твою? — Володя поиграл "Вальтером", демонстрируя свое превосходство над безоружным спутником.
— Эх, — вздохнул Виктор. — Глаза есть, да не тому достались. Лимонка моя совсем не пустышка. Соображай.
Виктор высвободил колпачок гранаты. Выбил на ладонь моток папиросной бумаги, плотно накрученный на деревянный стерженек.
— Тайник? — догадался Володя.
— Это покруче любого динамита будет, — с усмешкой сказал Виктор. — А ты мне пистолетиком хвастаешься.
— Покажи, что там…
— Там фашистские секреты! Вот что там! Думаешь, я — мастер моментального портрета — только заради пропитания рисую фашистские рожи? Выкуси и подвинься! Для меня это пропуск в их местонахождение. Вот и зарисовываю, что и где у них расположено.
Володя подобрался вплотную к Виктору. Стал всматриваться в разматываемую ленту, раскадрированную подобно кинопленке на прямоугольники с различными карандашными набросками и крохотулями — титрами.
— Помнишь? — спросил юный художник. — Застряли мы сегодня поутру у разъезда. Там еще водокачка стояла. Помнишь?
— Угу, — засопел Володя.
— А теперь взгляни сюда. — Виктор ткнул пальцем в рисунок. — Узнаешь?
— Вот это да! Водокачка! Разъезд! А рядом строительная площадка. И когда ты успел?
— Художник-моменталист! — горделиво представился Виктор, хлопнув себя в грудь. — Это что! У меня здесь — на карандашике — полевые аэродромы, ремонтные базы, наведенные немцами мосты. Теперь к фронту тащусь. Нашим передам, они немцам и споют заупокойную. А ты мне: "Жизнь — копейка, медный грош, дальше смерти не уйдешь".
Володя воспротивился.
— Это не я. Это ты.
— А что? Разве я не прав? — Виктор собрал в горсть шелуху от картошки. Высыпал ее на искрящиеся головешки. Всунул в рот потухшую сигарету. Раскурил о занявшуюся травинку. И довольный собой, заключил: — По ту сторону фронта — да! — жизнь моя, может, орденом обернется. А по эту? Поймают меня с моими картинками, и пой, ласточка, пой…
— Эту? "Жизнь — копейка, медный грош".
— Эту. "Дальше смерти не уйдешь". А нам надо бы дальше…
Феодосия Павловна зябко передернула плечами: что ответить немецкому офицеру? Правду не велит говорить совесть. А неправда — обоюдоострая, неизвестно кого порежет. Вот и выходит, надо искать свою выгоду. От нее никакого вреда, кроме пользы.
— Не запирайтесь, Феодосия Павловна. Говорите все как на духу! — перевела слова унтерштурмфюрера Гадлера городская дамочка, назвавшаяся Анной Петровной Вербовской.
— А что мне запираться? Я, чай, не дверь в квартиру с нажитым добром.
— Где Володя Гарновский?
— Племяш? Ушел. Совсем ушел. С пожитками на обмен ушел.
Феодосия Павловна поджала губки. Ей было тяжело стоять на раздавшихся от ревматизма ногах. Но она не решалась сесть в присутствии немецкого офицера в черном мундире с серебряными черепами на отворотах.
— А когда вернется?
— Не сказывал…
— Один ушел или с приятелем? К нему должен был наведаться мой племяш Коля Вербовский.
— Никто к нему не наведывался. Мал еще, чтобы гостей принимать. Да еще на чужой жилплощади. И без спросу.
Анна Петровна испытывала во всем теле нервный зуд. Она чувствовалась, что совершенно запуталась в обстоятельствах. Надежда на то, что удушающий ее узел развяжется, и Колька найдется — не оправдалась.
Она вопросительно посмотрела на унтерштурмфюрера Гадлера.
— Вы все заодно, — сказал он. — Где это видано, чтобы ребенок, не спросясь, уходил из дома?
— Володя отпросился! — попробовала защитить своего ученика Анна Петровна.
— Я не о нем. Я о вашем…
— Мой и раньше был неуправляемый.
— Вот он и накинул вам на шею петлю.
— Как так?
— А так! Пока он не найдется, вы последуете за своей дочкой в камеру, а вы… — перевел взгляд на Феодосию Павловну. — Вас отправят на перевоспитание, если ваш выкормыш не явится с повинной в комендатуру.
— Чего? Чего? На перевоспитание? — недоверчиво переспросила Феодосия Павловна.
Анна Петровна кивнула:
— Так у них называется концлагерь.
Старуха зло стрельнула глазами.
— Пусть он перевоспитывает свою жену, шарамыжник вонючий! И чтобы его жена никогда уже не брюхатила!
Унтерштурмфюрер Гадлер спросил у Анны Петровны:
— О чем это она?
— Доброй дороги желает.
— С таким выражением лица? Да, не зря у нас говорят: загадочная русская душа.
— Как и немецкая, — вздохнула Анна Петровна, не сознающая ныне, чего в ее душе больше замешано — немецкого или русского? Во всяком случае, русская женщина Феодосия Павловна была ей много ближе и родней, чем любой из тысяч немецких солдат, хозяйничавших на ее — русской — земле.
Колька ел неохотно, с брезгливой миной, словно делал одолжение чугунку со щами, погружая в него ложку. Аппетит пропал у него задолго до завтрака, когда Федор Рвачев, местный полицай, сдернув одеяло, заставил полусонного вымыться у рукомойника да к тому же заявил: "Поторапливайся, пацан! Скоро тебе на работу!"
Федор Рвачев, уткнув локти в скатёрку и раскуривая первую за день "козью ножку", наблюдал за медлительным подопечным с нескрываемой озабоченностью, ибо паренек, доверься ему, способен выкинуть такое, что и в кошмарном сне не привидится — характерец! А все выказываемое до поры послушание — только прикрытие. И самое печальное, нельзя такому непредсказуемому в поступках человеку сказать прямо в лоб: я — друг, я из партизанского отряда, и нам нужны твои знания немецкого для осуществления ответственной операции". Нельзя! Вот и юли с ним, когда хочется хлопнуть ладонью по столу и сказать: "Делай так, как я прикажу!" Но говорить приходится другое.
— Поторапливайся, щучья голова! На работу пора.
— Работа не волк, в лес не убежит.
— Мне виднее, — поправил его Федор Рвачев. — И вообще, что ты так относишься к работе? Наплевательски, я бы сказал. А еще фольксдойч. Нет в тебе этой немецкой косточки. Трудолюбия и дисциплины.
Предпринятое прощупывание Кольки ни к чему не привело.
— Все во мне есть! Это в тебе нет рентгена, чтобы разглядеть мои косточки!
— А грубость? Грубость-то зачем?
— Я тебе не грублю.
— Мне — ладно. А повару Фишбаху? Тебя поставили к нему подручным, и ты в первый же день…
— А нечего ему!
— Постой-постой! Послушай! Зачем ты сказал Фишбаху, что у него свинячьи мозги.
— Я на немецком сказал. Откуда знаешь?
— Мне перевели добрые люди. Было это?
— Было! — буркнул в чугунок со щами Колька.
— А ты догадываешься, что такую вольность может позволить себе только противник режима.
— Так я тебе и признался: противник я режима или не противник. Ты — это не противник, точно!
По улицам Славянска, направляясь к городскому вокзалу, шла в сопровождении полицейских и немецких солдат колонна детей в возрасте от семи до пятнадцати лет.
Клава крепко сжимала костлявую ладошку Оленьки, идущей с ней рядом худенькой девочки, и настороженно всматривалась в живую изгородь из людей, стоящих на тротуаре. Она выискивала маму в надежде, что та заберет ее от этих "противных дяденек" с автоматами на груди.
Все последние дни, которые она провела под замком в набитой детишками камере, никто о ней ни разу не позаботился. Наоборот, всякий обижал ее, в особенности старший надзиратель Шнабель.
При его появлении дети обязаны были вскакивать с цементного пола, выстраиваться у стены в две шеренги и стоять по стойке смирно, пока он не пересчитает всех. Если же кто-либо не успевал в считанные секунды занять свое место, то вынужден был по приказу фашиста выходить на середину камеры и, следуя заведенному порядку, молитвенно складывать руки и рапортовать: "Господин старший надзиратель, я заслужил своей неповоротливостью затрещину. Прошу наказать меня, чтобы другим неповадно было повторять мои ошибки".
Клава никогда не отличалась особой прыткостью. Поэтому ей чаще других выпадало "выпрашивать" у тюремщика наказания. И — что совсем неприятно — приходилось выслушивать из-за этого насмешки подневольных соседей по нарам Саньки и Миньки, хамоватых мальчишек, которым, будь Колька рядом, несдобровать от его кулаков.
Подгоняемая несмолкаемым "шнель! шнель!", Клава шла у кромки тротуара, пробегала взглядом по чужим лицам прохожих, но маминого нигде не замечала. И оттого в душе у девчушки заворочалось нечто мохнатое и колкое одновременно, что и не назовешь конкретно, похожее на утыканную иголками подушечку над швейной машинкой "Зингер". Ей хотелось плакать. И она плакала, не сдерживая слез. Плакала без всхлипов и рыданий. Беззвучно. Дяденьки и тетеньки, стоящие вдоль мостовой, застилались розовой дымкой, становились прозрачными и невесомыми, совершенно нереальными. И потому, когда в этом мареве промелькнуло знакомое лицо рыжего Васьки Гуржия, племянника Колченогого, Клава приняла мальчишку за своего спасителя и интуитивно потянулась к нему.
— Рыжик! Рыжик! Васька! Я здесь! Забери меня к маме!
Васька кивнул девочке издали. И стал медленно протискиваться ей навстречу. В этот момент из толпы вырвалась женщина и, голося, кинулась на конвоиров.
— Дети! Дети! — кричала она.
"Пора!" — понял Васька. И пока немцы восстанавливали порядок, бросился к Клаве. Но — "Клава-Клава!" — вместо того, чтобы понадеяться на быстрые ноги спасителя и дать стрекоча, она прильнула к мальчику, обхватила его:
— Рыжик! Забери меня к маме!
Время было потеряно.
Дюжий полицейский схватил Ваську за шиворот, смазал по уху. И давай бить его, бить.
— Гаденыш!
Клава оттащила мальчишку назад.
— Дяденька, он не нарочно. Он больше не будет!
Конвоиры подгоняли ребятишек прикладами, никому не позволяли выбиться из колонны.
— Гут! Гут! — сказал немец и сунул в подставленную Виктором ладонь монетку.
Держа на отдалении лист бумаги, он вглядывался в созданный "киндером" портрет и, удовлетворенный, широко улыбался.
Ему представлялось, как пышнотелая Гретхен вскроет доставленный почтальоном пакет, вытащит этот лист бумаги, на котором изображен во всей мужской красе ее несравненный муженек — он, ефрейтор Ганс Любке, как ахнет от восторга и побежит по соседям — хвастаться подарком с Восточного фронта.
Представив все это, Ганс не смог удержаться от новой улыбки, чуть-чуть мечтательной и меланхолической. Он по-отечески потрепал юного художника по плечу, повторил свое осточертевшее: "Гут! Гут!" — и протянул в знак особой благосклонности краюху хлеба.
— Благодарствую вам, — пробормотал Виктор и, переломив хлеб пополам, отдал половину своему подмастерью Володе Гарновскому.
Было далеко за полдень. Колька шагал по шпалам, весело насвистывал, хотя в желудке урчало от голода. Он с сожалением подумал, что так и не позавтракал. Сейчас умял бы весь чугунок со щами, не то что ранним утром, когда, собираясь на работу в немецкую контору, поругался с Федором Рвачевым.
Рельсы сходились у линии горизонта в точку и приводили к полустанку, от которого надо взять вправо и идти напрямки, пока не упрешься в деревню, где изволит ныне поживать у своей тетки Феодосии Павловны верный друг Володя Гарновский.
Вдали вырисовалось приземистое станционное здание, выкрашенное в зеленый цвет. Неподалеку стояла водокачка. Сзади послышался стук колес. Гудок паровоза прервал размышления паренька. Он скатился по насыпи вниз, освобождая путь поезду-товарняку.
Пропуская поезд, он заметил, что под четвертым вагоном искрит букса. "Песка подсыпали, — понял Колька. — Еще несколько минут — и вспыхнет пожар".
Но до пожара не дошло. Машинист оказался достаточно опытным. И дал по тормозам. Авральная команда приступила к ремонту.
Из тамбуров высыпали гитлеровцы. Когда Колька поравнялся с солдатами, один из них, с тяжелым пистолетом на поясе, наставил на него указательный палец и, смеха ради, выкрикнул:
— Пиф-пах!
Колька, конечно, мог оставить без последствий проделку наглеца. Но, голодный и раздраженный, глядя на сытую физиономию, он не сдержался. И на чистом немецком языке, вызвав изумление обидчика, сказал:
— Нехорошо, герр офицер. Перед вами несчастный сирота, фольксдойч. А вы в него пальцем — пиф-пах! Разве этому учили вас сказки братьев Гримм?
Под восторженное мычание немцев паренек укоризненно покачал головой.
Унтер-офицер, за спиной которого у поврежденной буксы хлопотали ремонтники, смотрел на Кольку теперь совершенно по-человечески.
— Бедный мальчик. Ты, наверное, голоден?
— Так точно, герр офицер. Не откажите мне в куске хлеба, а еще лучше в кровяной колбасе, — машинально, с нотками профессионального побирушки, сказал Колька.
— Бедный мальчик, — печально вздохнул немец. — Тебе надо в Фатерланд — в родную Германию. Здесь ты непременно помрешь.
— Помру… Помру здесь обязательно, — не перечил Колька, собираясь сделать это не ранее чем лет через сто.
— Я помогу тебе добраться до Фатерланда.
Унтер-офицер махнул рукой, и солдаты, стоявшие возле поезда, откатили дверь вагона. Затем подхватили Кольку, и не успел он опомниться, как оказался в компании таких же чумазых ребятишек.
— Езжай на родину. Фатерланд ждет тебя, — послышалось из-за двери, отрубившей с железным стуком солнечный свет.
Колька и не подозревал, что судьба на какое-то время свела его с Клавой и Васькой-рыжиком, но разместила по разным вагонам…
Осветительные ракеты резвились в полуночном небе, вспыхивали и гасли.
Небо жило своей особой жизнью, казалось бы, далекой от забот земных. Жила и земля, истерзанная, израненная снарядами и бомбами, — кусок прифронтовой полосы, утыкающийся в поросшее осокой, с жалкими островками болото.
Непреодолимая по мнению гитлеровцев преграда, это болото стало союзницей Виктора и Володи. Именно здесь предполагали они совершить прорыв. Смастеренные ими болотопы, округлые, напоминающие по форме днища корзин, позволяли — пусть медленно, но верно — пересечь гиблую топь.
С противным чавканьем вода проступала сквозь ивовые прутья. Болотная жижа присасывалась к "обувке". Ребята громко сопели, с трудом волочили ноги.
Делая передышку у очередной кочки, они уловили над головой посвист пуль. "Обнаружили!" — пронеслось в мозгу. И чувство кажущейся безопасности смело страхом. А страх мгновенно поглотила отчаянная решимость.
— Ходу! — закричал Виктор и стал поспешно продвигаться поперек подрагивающего под ним островка.
В своем сером плаще с капюшоном, накинутом на голову, он напоминал нахохленную птицу, не способную по какой-то причине взлететь.
Сбоку — справа и слева — забухали мины. Осколки гнусаво завыли, потянуло гарью.
Вражеские минометчики били по квадратам — бесприцельно. И это поначалу спасало. Но долго ли может продолжаться везение в игре со смертью? Взрывной волной Володю зарыло в зловонную кашу, издающую характерный подсасывающий звук. Ухватившись за руку Виктора, он вытянул себя на поверхность. И вдруг увидел, как участливые, всего секунду назад живые глаза друга, подернулись мутной обволочью, застыли, выражая не боль, а жалобное недоумение. Пуля попала ему в спину, под левую лопатку. Это — конец.
Володя с испугом взирал на обвисшее тело Виктора, на его смешно оттопыренные уши, на замершую, уже не пульсирующую возле правой брови жилку. "Убили? Нет, он ведь только что был жив. Жив! Жив!"
— Витя, ты жив?
Володя сунул руку ему за пазуху. Нащупал игрушечную гранату из папье-маше с припрятанными в ней разведданными на мотке папиросной бумаги. Биения сердца он не услышал.
А небо продолжало жить своей особой жизнью, казалось бы, далекой от забот земных. По-прежнему ввысь взлетали осветительные ракеты, беря направление на деревню Шандрыголову, где слышалась беспорядочная пальба.
Колька проснулся глубокой ночью, широко зевнул, и лишь потом, после зевка, с некоторым недоумением оглядел подрагивающий на стыках рельс вагон с лежащими вповалку ребятишками. И еще долго, наверное, несколько секунд, не сознавал, как оказался здесь, в смрадном, издающим гнилостный запах телятнике, в котором, по всем приметам, прежде возили скот. Но стоило ему различить в глубине вагона своих новых друзей Веньку и Даню, как он вспомнил все. Перочинным ножиком они взрезали — миллиметр за миллиметром — неподатливое дерево, "выгрызая" путь на свободу.
Нож, приобретенный Колькой на базаре в обмен на самописную ручку с блестящим колпачком — ту, что добыл из кармана убитого на дороге немецкого мотоциклиста, — вот уже трое суток переходил по эстафете из рук в руки, и безостановочно делал свою работу, наделяя мальчишеские пальцы волдырями и ссадинами.
— Моя очередь, — сказал Колька, подползая к друзьям.
Под утро, когда пульсирующие в зарешеченном окошке звезды поблекли, Колька со вздохом облегчения сунул нож в карман и выдрал кусок перепиленной половицы. Теперь в прямоугольное отверстие можно было протиснуться. Момент для побега был выбран удачно: поезд брал взгорье, сбавлял ход, и шпалы внизу, у колес, уже не мелькали, а со скоростью черепахи откатывались назад.
— Я пошел первым. Все остальные — следом за мной. У лаза не скапливаться и шума не поднимать.
С щемящим волнением Колька вновь приник к прямоугольнику, из которого било в лицо холодным ветром и запахом масел, затем опустился в проем, напряг живот, сделав гимнастический угол и держа ноги параллельно рельсам. Венька с Даней взяли его под мышки.
— Отпускай! — сказал он, хотя на какое-то мгновение стало жутко.
Пропустив над собой эшелон, Колька перевернулся на живот.
"Теперь очередь за Венькой. Так и есть. Нырнул. Кажется, благополучно. А сейчас…"
И вдруг с насыпи раздалось:
— Хальт!
Охранник заметил беглеца и открыл из карабина огонь по Колькиному другу, бросившемуся к лесу. Выстрел, другой. И снова: "Хальт!" И снова выстрел.
Венька, не добежав до опушки леса, споткнулся, упал, и медленно перебирая руками, потащил свое отяжелевшее тело к спасительным деревьям. Но прозвучал еще один выстрел, и он затих — больше не подавал признаков жизни.
Колька осторожно приподнялся на четвереньки, зажал в зубах черенок перочинного ножа и, неслышимый, двинулся к гитлеровцу. Но с местью он запоздал. Кто-то — в предутренней дымке не определить кто — набросился на фашиста сзади, мелькнуло лезвие финки, и послышался слабый горловой звук.
"Каюк гаду!" — понял Колька и поднялся в рост, привлекая к себе внимание.
Так он познакомился с Никитой Красноштановым, партизанским связником, который возвращался после выполнения задания на базу.
В Шандрыголову Володя добрался одновременно с советскими войсками, правда, вышли они на околицу с разных сторон, он с запада, они с востока.
В деревне Володя застрял. Назад — не моги, там бои. А пристроиться у кумовей Феодосии Павловны не удалось: своих некормленных ртов у них с избытком. Что же делать? По подсказке теткиных кумовей он отправился к председателю сельсовета, "усатому Магарычу". Тот тоже не счел нужным приютить ребенка, но пообещал ему найти выход. И действительно нашел его.
"Выход" предстал перед Володей в облике армейского капитана, заместителя командира дивизиона артиллерийского полка. Внешне он был чем-то знаком мальчику. Вот, если снять с него погоны и форменку, ну, просто вылитый Борис Симонович Вербовский, Колькин дядя, муж Анны Петровны. Но ведь не обратишься к офицеру с вопросом: как вас звать-величать, дядя, по паспорту? Тут субординацию надо соблюдать. Не мямлить, не донимать расспросами, а чеканить по-военному: "Есть! Так точно! Будет исполнено!"
Капитан знал от председателя сельсовета о всех мытарствах Володи, о сиротстве, о гибели в расстрельном рву его матери, и понимал, какую жажду мести испытывает этот мальчишка, повидавший на своем недолгом веку больше горя, чем иной долгожитель. Знал и о сметливости Володи. После изучения сведений, им доставленных, офицер понял, что этот мальчонка наделен особой солдатской наблюдательностью. Некоторые из его разведданных, особенно те, которые были зарисованы Виктором и представлены в виде кадров на полоске папиросной бумаги, оказались весьма ценными, и артиллеристы примерялись к квадратам, куда собирались нанести упреждающий удар.
— Служить хочешь? — спросил капитан Вербовский, окинув взглядом отощалого пацаненка в треухе и ватнике.
— А как же! — не задумываясь, ответил он.
— В разведчики пойдешь?
— А возьмете?
— Сколько лет?
— Полных или неполных? — опять вопросом на вопрос ответил Володя.
— Разумеется, полных. Хватит хитрить. Тут тебе не немцы. — В глазах капитана затаились веселые искорки.
— Тринадцать, — помявшись, добавил себе год Володя.
— Врешь?
— Нет, — мотнул головой мальчик.
— А если по-другому: на сколько солгал?
— Не лгал я, дяденька! Честное слово, не лгал!
— Во-первых, отныне не дяденька, а товарищ капитан, — поправил офицер. — Во-вторых… Год небось приплюсовал. А?
— Так точно! — отчеканил Володя, пытаясь как-то скрасить представление о себе у этого смуглолицего командира, от которого зависело решение его судьбы.
— А в-третьих… для тебя, так сказать, для личного обращения… я необязательно капитан. Со мной можно и без уставных требований, — продолжал офицер. — Называй меня по-домашнему — Борис Шимо-нович, или Борис Симонович, как тебе проще.
— Борис Симонович? — ахнул Володя. — Так вы и есть настоящий Борис Симонович?
— В армии поддельных не держат.
— Я не о том, — смутился мальчик. — Я о том, что вы — родной брат Колькиного папы Моисея… — Володя поправился: Михаила Симоновича. И Клавин папа, а жену вашу зовут Анна Петровна. Я не обознался?
— Ты не обознался. А вот я…
— Не припоминаете? Я с вашим племяшом, с Колькой… Мы из одной школы, где училкой — ваша жена Анна Петровна. Только он на пару классов выше.
— Давно его видел?
— Давно.
— А что с моими? В курсе? Как там Клавочка, Аня?
— Я уходил из Славянска — были живы… А сейчас… война, товарищ капитан…
— Война, будь она неладна! Всех раскидала, сволочь! Вот тебя встретил, и будто родным воздухом повеяло.
— До Славянска еще далеко.
— Ничего, поднатужимся и до Берлина дойдем.
— Так точно, товарищ капитан! — подхватил Володя.
— Эх ты, вояка! — Офицер дружески улыбнулся и, взяв Володю за плечи, посуровел: — Мы еще за твою маму им отомстим! А сейчас запоминай: завтра в шесть ноль-ноль быть у сельсовета. Отбудешь вместе со мной к месту дислокации нашей воинской части.
— Разрешите быть свободным?
— Свободен!
Не чуя ног, Володя выскочил на улицу. В ушах звенели строгие армейские слова: "Шесть ноль-ноль… Место дислокации…"
Назавтра он был у сельсовета в пять утра.
Лязгнул засов. Дверь телятника — "сорок человек или восемь лошадей" — со скрипом отъехала в сторону. В проеме показался кусок звездного неба, перрон с гудронным покрытием и аккуратный пристанционный домик, выложенный из кирпича.
У края перрона, вдоль товарных вагонов, забитых детьми, стояли женщины в черных плащах с капюшонами, в пилотках. У их ног сидели откормленные псы, скалили зубастые пасти.
Лишь только пронзительный скрип металла угас в воздухе, как раздался хриплый лай натасканных на людей немецких овчарок. Они рвались с поводков, свирепо скребли лапами землю.
Мальчики и девочки, подгоняемые хлесткими выкриками "шнель! шнель!", боязливо поглядывали на беснующихся собак, на их не менее страшных хозяек, и со стариковским кряхтением, обессиленные, покидали прибывший на последний пункт следования эшелон.
Вася Гуржий с болезненным состраданием смотрел на Клаву, льнущую к нему, своему защитнику. У самого выхода, перепуганная хрипучим лаем, она заупрямилась, не захотела выйти наружу.
— Вася! Миленький! Не надо! Там злые тети с собаками!
— Клава! Не дури!
Мальчик спрыгнул на платформу. Простер навстречу девчушке руки.
— Не пойду! — захныкала она.
Вася не видел, что к нему, застопорившему движение, приблизилась женщина в черном плаще, гибким стеком она постегивала себя по голенищу сапога.
— Мамочки! — только и услышал он возглас Клавы, и тотчас ощутил жуткий ожог поперек спины.
Он качнулся, уперся лбом в стену вагона, чтобы не потерять сознание. Мельком увидел, поворачиваясь, эсэсовку с оскаленной, как у пса, мордой и инстинктивно прикрыл ладонями лицо. Боль резанула по пальцам, вошла в тело, бросила ничком на гудрон. Следом за тем он услышал отчаянный крик "а-а-а!", крик Клавы, замерший на самой высокой ноте. А затем — удар ее тела о перрон, глухой, тяжелый удар, точно сбросили вниз мешок с мукой.
Мучительно долго Вася приподнимал голову, незряче уставясь в одну точку. Сквозь колеблемый туман различил Клаву, распластанную подле него. Он приподнял ее почти безжизненное тельце с поникшей головой и вопросительно посмотрел на немку.
— Она фолксдойче, — сказал Вася, думая о спасении Клавы.
Но его слова не произвели на эсэсовку никакого впечатления. Для острастки она огрела мальчишку еще разок и пихнула его носком сапога в сторону строящейся колонны.
— Шнель! Шнель!
И детей под конвоем повели по дороге, проложенной через лес. Это был удивительный лес. В нем не встретишь ни белки, ни зайца, не услышишь пения птиц. Это был лес, в котором все живое вымерло.
Зуммер полевого телефона разбудил капитана Шабалова, командира первого артдивизиона 370-го артиллерийского полка. Он сдернул свое жилистое тело с походной кушетки и спросонья потянулся к трубке. Плащ-палатка, которой укрывался комдив-один, сползла на земляной пол блиндажа.
Из мембраны донеслись сухие потрескивания. Капитан со злостью встряхнул трубку, машинально подумал: "Опять связь заело!"
Потрескивания преобразовались в голос комполка.
— Спишь, чертяка? А немец не спит… На танках пошел в прорыв. Слышишь, Шабалов?
— Так точно! Слышу!
— Поднимай батарею, и на перехват!
Капитан выдернул из планшета, лежащего на снарядном ящике, карту с оперативной обстановкой, неосознанно снял пальцами нагар со свечи, точно желал при всплеске света лучше разглядеть тот квадрат, куда прорвались вражеские танки. Извилистая линия грунтовой дороги тянулась к венозной жилке реки с обозначением "Северский Донец". Комдив-один отметил карандашом указанный ему танкоопасный участок и место сосредоточения артдивизиона.
— Батарея, подъем! Тревога!
Сонное царство пришло в движение. Замелькали в ловких руках портянки. Затопали сапоги. Защелкали затворы карабинов. Заревели моторы тягачей.
Володя спрыгнул с нар одновременно со всеми, быстро обулся и удовлетворенно отметил в уме: он ни в чем не отстает от бывалых солдат.
— По машинам!
Отмашка флажком — и автоколонна пошла вгрызаться в ночь.
В кабине "студебекера" Володя сидел рядом с капитаном Вербовским, в ординарцах которого состоял с первых дней службы в армии.
Поначалу должность ординарца несколько смущала его. Для того ли он рвался на фронт, чтобы разносить по батареям газеты, боевые листки, почту? Но постепенно свыкся с новой жизнью, понял, что и его неприметная работа важна и необходима. К тому же, находясь рядом с боевым офицером, он научился многому, о чем прежде не имел ни малейшего представления. Теперь он не только умел стрелять из всех видом оружия — пистолета, карабина, автомата, — но и профессионально читать карту, засекать цели с наблюдательного пункта.
Чтобы не мешать командиру, Володя придвинулся поближе к окну, влип лбом в подрагивающее стекло.
Они долго ехали по степи. Изредка появлялись мало-мальски приметные ориентиры — одинокий хуторок, стайка далеко забежавших от реки деревьев, разрушенное строение.
Под убаюкивающее покачивание рессор капитан Вербовский клевал носом. Его коротко стриженная голова опустилась на грудь, моложавое лицо с упрямой складочкой меж густых бровей приобрело задумчивое выражение. Казалось, он не дремлет, а размышляет над всеми "за" и "против" намечающейся операции.
Очнувшись, спросил у водителя:
— Где находимся?
Сержант-водитель дернул плечами:
— Едем…
А что еще было сказать, если машину ведет он впритирку за другой, тоже далеко не первой в автоколонне.
Капитан Вербовский кивнул, щелкнул зажигалкой. Но закурить папиросу не пришлось.
— Стой! Приехали! — раздались команды далеко впереди. — Орудия отцепляй!
Володя открыл дверцу, соскочил с подножки на землю. И пошел вслед за капитаном Вербовским к головной машине, на голос комдива Шабалова.
— Автотранспорт увести в балку! Батарейцам оборудовать огневые позиции. Боезапас…
Командирский голос сник, разом потеряв уверенность. Что-то стряслось. Но что?
Минуту спустя по солдатскому телеграфу, от человека к человеку, тревожно передавалось:
— Грузовики с боезапасом и автоцисцерны с бензином затерялись в пути.
— При таком раскладе, как нам сражаться с танками? Не в рукопашную же, право, идти на них. Снарядов — раз-два и обчелся.
Комдив Шабалов о чем-то говорил со своим заместителем, и последнее, что услышал Володя, было:
— За такие штуки нам не сносить головы…
— Аппель!
Громкий крик разбудил барак.
На пол с трехэтажных нар посыпались ребятишки.
Застучали деревянные башмаки.
В растекающейся по дощатому полу человечьей каше каждая "крупинка" знала свое место и действовала, пусть механически, но сноровисто, не мешкая ни секунды. Любое промедление после команды "аппель!" жестоко каралось.
Аппель — поголовная перекличка заключенных — проводился три раза в сутки: с 4 до 7 утра, с 12 до 13 и вечером с 19 до 22. На перекличку заключенные обязаны были являться в легкой лагерной одежде — полосатых штанах и куртках, в колодках на босу ногу. Издевательства, которые сопутствовали построению на плацу, они должны были сносить без ропота и недовольства, иначе прямая дорога в карцер.
Только здесь, на плацу, дети, изолированные от взрослых узников, могли, хотя и на отдалении — взглядом, взмахом руки, — как-то общаться с местными старожилами: женщинами, работающими на двух лагерных фабриках, швейной и ткацкой.
Для измученных ребятишек, лишенных материнского тепла, эти знаки внимания — взмах руки, сострадательный взгляд — значили очень многое. Оттого для некоторых из них в выкрике "аппель!" таилось вместе с угрозой и предчувствие чего-то приятного. Во всяком случае, на Клаву, которую немецкий язык не отпугивал, вызов на всеобщее построение не действовал удручающе. К неудовольствию Васи Гуржия, ставшего невольным ее опекуном, она вбила себе в голову, что на плацу обязательно встретится с мамой.
Вот и сегодня Клава спрыгнула на пол раньше Васи и, нетерпеливо притоптывая, умоляла его поспешить — "а то бить будут!"
— Отобьемся! — буркнул Вася, соскальзывая с третьего этажа нар одним из последних.
— Рыжик, не будь дурацким героем!
Клава топнула ножкой. У нее не нашлось другого ответа. Да и какой может быть ответ, если этот чурбан не понимает: там, во дворе, среди чужих тетенек прячется и ее мама. Она не подает голоса, чтобы не накликать беды на доченьку. Но придет срок, и мама тишком выкрадет ее из толпы и уведет домой.
С первых же шагов по глубокому снегу пижамной расцветки штаны намокли и противно холодили ноги. Клава пристально вглядывалась в неразличимые в предутренней мгле лица далеких "теть", тянула цыплячью шею. И стоило какой-либо женщине взмахнуть рукой, как безотчетно напрягалась, всматривалась в нее до рези в глазах и понуро опускала голову, так и не распознав в ней маму.
— Смирно!
Шеренги замерли.
В центр плаца вышла старшая надзирательница — ауфзеерка Бинц, в черном мундире, щеголеватых сапожках, с непременным стеком в руке. Стеком она владела артистически. В считаные секунды способна была превратить человека в окровавленную тушу.
— Дети, — сказала она, — вскоре вы приступите к работе на фабрике. И начнете, с пользой для рейха, проходить трудовое перевоспитание. Но прежде нам нужно проверить ваше состояние здоровья. Ответьте, кто из вас нуждается в медицинском уходе? У нас хорошая больница. Мы вас быстро поставим на ноги. Больные, шаг вперед!
Под влиянием слова "больница" Клава подалась искушению и, потянув за собой Васю, вышла из строя.
Шеренги заколыхались.
Нахохленными воробьями выскакивали ребятишки из строя, каждый желал обещанного надзирательницей "гарантированного отдыха и квалифицированного лечения".
По озабоченному лицу капитана Володя понимал, что стряслось настоящее ЧП. Борис Симонович собирался на поиски пропавших машин. Но когда уже слили весь оставшийся бензин в бак его грузовика, выделенного для броска в ночь, выяснилось самое неприятное: ни один водила не помнил обратной дороги.
— Как же так? — недоумевал капитан Вербовский, обращаясь к шоферу. — Что же это вы, сержант, вслепую крутили баранку?
— А что я? Я ничего! — оправдывался шофер. — Я шел впритирку за ведущим. Куда он, туда я. С него весь спрос.
Но и водитель ведущего "студебекера" не помнил дороги: слишком много пришлось поплутать по степи.
И тогда Володя, по пятам следующий за заместителем командира дивизиона, вызвался повести поисковую группу.
— А справишься? — спросил капитан Вербовский.
— Справлюсь! Места знакомые. Да и не кемарил я, как некоторые…
Дело было, конечно, не в "знакомых местах". Просто Володя, сидя в кабине, рядом с шофером, предпочитал по свойственной мальчишкам привычке "вертеть головой", глазеть по сторонам, примечать все интересное, да к тому же он впервые направлялся на передовую, в бой: не уснешь и при всем старании!
— Садись в кабину, — разрешил капитан Вербовский.
Грузовик тронулся в густую украинскую ночь. Было темно, но Володя, словно обладая каким-то кошачьим зрением, выбирал верный путь. Вот разрушенный ветряк. Вот одинокое дерево с посеченной осколками кроной.
— Можно прибавить хода, — небрежно бросил Володя, зная, что вскоре появится разбомбленная хата.
Водитель выжидающе посмотрел на капитана Вербовского.
— Прибавь газу, сержант, публика просит.
Скорость росла. Но разбомбленная хата куда-то запропастилась.
Володя старался не показывать виду, что попал впросак. Прошла минута-другая. "Студебекер" мчался неизвестно куда. К черту на рога. Еще несколько минут, — и глядишь, выскочит к немцам. Впрочем… впрочем…
Капитан Вербовский заметил, что "проводник" нервно покусывает губы.
— Заблудился?
— Кто? Я? — горячечно воскликнул мальчик и тихо добавил: — Кажись, дал маху. Надо бы свернуть, а я по прямой. Думал, укоротить путь чуток…
— В нашем деле, в военном деле… "чуток" не бывает, — капитан Вербовский задымил папиросой. — "Чуток" недолет, "чуток" перелет, и бац — "смертью храбрых"…
Володя доверительно обратился к командиру.
— Борис Симонович, проскочим! Я не ошибся — зуб на отруб! — я просто маленько спрямить дорогу хотел…
— Ну, спрямляй, спрямляй…
Капитан Вербовский вынул на всякий случай пистолет из кобуры, положил его на колено.
Еще четверть часа машина продвигалась очень медленно, словно на ощупь. Внезапно огненные лезвия фар, упрятанные под козырьком, вырвали из темноты "исчезнувшую" хату. И в этот миг Володя понял, что такое истинное счастье.
Дальше шли как по-накатанному. И у цели оказались в самый подходящий момент, когда первые зарницы высветили небо.
— Стой! Чьи будете? — окликнули прибывших. — Свои?
— Свои! — поспешно отозвался сержант-водитель.
Слова эти обрадовали Володю, как некогда гол, забитый "в девятку".
— Ну, сынку!.. — расчувствовался и капитан Вербовский. — Ты и не представляешь, какое благое дело на твоем счету! — Офицер полуобнял сидящего рядом, у окна, мальчишку. — Помяни мое слово, к медали представлю.
Не ведал капитан Вербовский, не любивший попусту разбрасываться обещаниями, что замполит командира полка "завернет" представление о награде и скажет:
— Несерьезно это, Борис Симонович! На родственные отношения смахивает. Как на вас посмотрят в дивизии, если вы начнете своим ординарцам медали раздавать? Предлагаю, лучше переведите пацаненка вашего из ординарцев в разведчики. Эта награда для мальчишки в самый раз. А о большем еще рановато думать. Пусть еще повоюет, проявит себя.
Так в солдатской книжке Володи Гарновского появилась надпись: "артиллерист-разведчик".
Больница — дощатый барак, пропахший карболкой и какими-то гнусными лекарствами, встретила малолетних узников пугающей неизвестностью. Они инстинктивно жались к стене, тоскливо всматривались в полутемный коридор, ведущий из "приемного покоя" в "операционный зал" и кабинет главного врача Трейзе. Несколько минут назад к нему направилась ауфзеерка Бинц, оставив ребятишек на попечение Зинаиды Арисовой, медсестры из военнопленных.
Вася с заметным усилием сжимал костлявыми пальцами Клаву за локоть, держал ее точно на привязи, чтобы она снова не проявила идиотской инициативы, не сунулась бы опять "поперек батьки в пекло". Сам же он ощущал гадкую дрожь в коленках. Дело в том, что страх перед врачами он испытывал с первого класса, с того момента, как во время прививки от столбняка, когда иглу втыкают под лопатку, грохнулся в обморок прямо в школьной санчасти.
Главврач Трейзе, моложавый мужчина атлетического телосложения, вступил в "приемный покой" в сопровождении ауфзеерки Бинц и сутулой старушки медсестры, держащей поднос с блестящими инструментами.
Полы белого халата трепетали от каждого резкого движения. И казалось, этому трепыханию не будет конца, так как доктор Трейзе и не думал замедлять шаг. С той же стремительностью, как и вошел в "приемный покой", он направился к прилипшим к стене детям.
— Есть жалобы? — остановился он возле Клавы и Васи.
— У меня горло болит, — не прибегая к услугам переводчицы, с чистейшим берлинским произношением сказала девочка.
Но надежда на берлинское произношение не оправдала себя.
— Честная девочка, — только и ответил доктор Трейзе. Можно было подумать, тут с ним каждый день малолетние пациенты говорят на немецком языке.
— А еще я очень правдивая!
Доктор Трейзе потрепал ее по головке, улыбнулся какой-то каменной улыбкой, будто он и не человек, а всего лишь скульптура из музея древностей.
— Покажи горло, малышка.
Он приподнял ей подбородок, вдавил пальцами, похожими на клешни, щеки вовнутрь.
— А-а-а! — нечленораздельно замычала Клава.
— Правдивая девочка, правильно говоришь. У тебя ангина.
Васька понял: сейчас его отлучат от Клавы. Он выступил вперед и брякнул первое, что пришло в голову:
— У меня тоже ангина!
— Неужели? — засомневался доктор Трейзе. — Такой эпидемии у нас еще не наблюдалось.
Ауфзеерка Бинц согласно кивнула.
— Мальчик — хороший диагностик.
— Да-да, — поддержал ее доктор Трейзе. — Давайте определим, насколько верно он поставил себе диагноз. Открой рот!
Вася беспрекословно выполнил требование, предполагая, что незамедлительно будет наказан за обман. Но, к его недоумению, эсэсовец в белом халате не разразился бранью, а довольно заметил:
— О, гланды! Воспалительный процесс в самом разгаре, требуется оперативное вмешательство. Скальпель!
С подноса, поданного старушкой медсестрой, доктор Трейзе взял какую-то блестящую штуку, похожую на нож, и… Дальше Вася уже ничего не видел. А последнее, что он услышал, это крики Клавы:
— Не надо, дяденька! Не надо! Он хороший!
Штаб артдивизиона разместился в местной школе, одноэтажном, крытым черепицей здании с пристройкой, в которой жил бобылем Яков Сергеевич Расколов — учитель словесности, бойкий старичок со сморщенным, будто печеная картошка лицом.
Сидя за накрытым столом с выставленным в центре пузатым самоваром, напротив капитана Вербовского, он охотно повествовал о пережитом — в кои-то веки нашел благодатного слушателя.
Володя расположился на кровати хозяина дома и неторопливо чистил "вальтер", полученный некогда от Кольки в обмен на мамин наган. Он продраил шомполом ствол, глянул через дульное отверстие на свет: нет ли там порохового нагара. Затем суконкой обтер досуха пистолет и ладони. И к собственному удивлению, поймал себя на том, что машинально следит за ведущимся у стола разговором.
— Стало ясно, что немцы заявятся и к нам, — говорил Яков Сергеевич. — Тогда я обернул все учебные пособия и книги непромокаемой толью и запрятал. Где? На школьном дворе. В специально вырытой яме. Под яблоней. А сегодня, сразу после освобождения, все и откопал. Книги — ничего, сохранились. Да и учебные пособия. Так что учиться начнем. Как говорится: "Дети в школу собирайтесь, петушок пропел давно".
— Петушок? — Капитан Вербовский при упоминании о петушке заразительно рассмеялся. — Э, нет, коллега! Я тоже учитель на гражданке, но в данном случае могу вам заметить: не петушок прокукарекал "дети в школу собирайтесь", а наши пушки.
— Ваши… ваши, — согласился Яков Сергеевич. — Петушков, честно признаться, в селе и не осталось.
— Фрицы поели?
— Кто знал, что они такие охочие до нашей птицы…
— Отохотились.
— На том свете у всех куриная слепота. А вот на этом… На этом надо помнить: ученье — свет. И чтобы не застить глаза слепотой, пора — за учебники.
Капитан Вербовский повернулся к Володе:
— А ты как считаешь?
Володя поднялся с кровати, засунул "вальтер" в кобуру на поясе.
— Учиться никогда не поздно, — сказал, догадываясь, в чей огород сейчас посыплются камушки.
— Лучше — рано, — поправил его Яков Сергеевич.
— Вот отвоюем, а потом и доучимся. Все одно — будет рано. Не до старости же мне воевать.
Дверь в комнату распахнулась. На пороге вырос Миша Сажаров, боец разведвзвода, юношески стройный, в сбитой набекрень пилотке.
— В чем дело? — недовольно спросил капитан Вербовский.
Миша помялся, не зная, как приступить к докладу.
— Дело личного характера. Разрешите обратиться к рядовому Гарновскому?
— Разрешаю.
Сажаров отвел Володю в сторонку. И с таким расчетом, чтобы никто из посторонних не услышал ни слова, прошептал ему на ухо.
— Как быть с твоей порцией водки? Старшина разливает нам наркомовскую норму. А твои сто грамм придержал — до особого распоряжения Володи, говорит. Ну, так распорядись.
— Миша, твоя очередь. Пей за меня, — разрешил Володя.
— Я-то со всей душой — "за". Но старшина Ханы-ков… Согласись, без твоего личного присутствия, не нальет.
— Тогда…
— Пойдем, пойдем. А то все выпьют, и компания распадется.
И Володя пошел "распоряжаться" своими сто граммами, ежедневно по его указке кочующими от одного разведчика к другому.
— Рыжик! Как тебе?
— Уже лучше…
Они лежали на поставленных впритык койках, по соседству с умершей ночью женщиной.
Барак, официально называемый палатой, был выдержан в строгом стиле лагерной архитектуры. Здесь почти не прибегали к лекарствам, и потому пациенты более полагались на стойкость своего организма, чем на помощь врачей. Больница, а по лагерному "ревир", понимали они, это не что иное, как пересыльный пункт на тот свет. Очередной обход медперсонала иной раз заканчивался здесь для больного вручением розового билета с витиеватой подписью Трейзе, являющий собой направление в крематорий.
"Эх, Клавка! Клавка! Была бы ты мужиком, а не мокрой от слез тряпкой… Тогда и на волю можно было бы вырваться!" — думал Вася, невольно подразумевая под "волей" освобождение из "ревира", переход в обычный барак.
Но на Клаву положиться было нельзя. Вбила себе в голову, что в больнице должны лечить, и все тут! Жалуется каждый раз при обходе: "Ангина, горло болит! Когда моя мама придет?"
В дальнем конце палаты отворилась дверь, на пороге показалась медсестра Зинаида Арисова. Стараясь не шуметь, она прошла к детям, присела на краешек койки.
— Вася! — тихо сказала мальчику, чтобы не расслышала Клава. — Вам надо выбираться отсюда. Как можно скорее. Немцы готовят "черный список". Ни на что не жаловаться! Иначе задержат "до выздоровления". И — смерть. Понял?
— Я-то понял.
— Добейся, чтобы поняла это и твоя малышка.
Зинаида Арисова прошла на центр комнаты и обратилась ко всем:
— Приготовиться к обходу. Сегодня обход проводит доктор Зонтаг.
Имя доктора породило в палате то ли долгий стон, то ли зубовный скрежет. Этот эсэсовец с дипломом медика исцелял от любой болезни единственным инструментом — металлической палочкой. Ею ковырял в гниющих ранах. Ею проверял прочность зубов. Все делал ею.
Монотонный гул, поднятый упоминанием о Зонтаге, не мешал Клаве допытываться у Васи, каким секретом поделилась с ним тетя Зина.
Но что сказать ей? "Не хнычь, не жалуйся"? Это бесполезно. Сколько раз пробовал — не получалось. Хнычет, жалуется: "Когда придет моя мама?" Мама! Вот оно что — мама!
С таинственным видом Вася придвинулся к девчушке.
— Хочешь правду?
— Да-да!
— Но учти, это дико между нами.
— Да-да! Рыжик, что тебе сказала тетя Зина?
— Сюда приехала твоя мама.
— Мама! Мамочка!
— Тише ты, — шикнул Вася. — Это секрет, а ты орешь.
— Я больше не буду, Рыжик. А где мама? Почему ее не пускают сюда?
— Она ждет тебя в нашем бараке.
— Тогда я уже побежала.
— Так тебя и выпустили. Сначала скажи, что ты выздоровела.
— Я скажу, Вася, скажу. Где доктор?
— Смотри не перепутай.
— Не перепутаю. Я умная, я хочу к маме.
Володя крадучись продвигался за батарейцами. Шел по своему родному Славянску с настороженностью, будто вступил на минное поле. Стоит допустить лишь одну ошибку, и она станет роковой.
От встречного огня его прикрывал броневой щит пушки. Но немцы могли ударить не только вдоль улицы. От прицельных выстрелов сбоку и сверху мальчик был не застрахован. Попробуй угадай, из какого окна внезапно лупанет "шмайсер", со второго или третьего этажа? Справа или слева? Достаточно одной длинной очереди, чтобы срезать весь расчет. И второй, чтобы положить приданное ему отделение пехотинцев, проталкивающее орудие сквозь завалы битого кирпича и бетонных обломков.
— Навались! — рычали артиллеристы.
— Еще разок!
— Не идет, проклятая!
— А ты за ступицы ее, за ступицы!
— Дернули, не жалей плеча!
— Еще раз дернули!
— Не идет!
— Чтоб тебя!..
Пушка прочно застряла. Ни с места. Сколько ни бились над ней, вымотанные до предела солдаты, она скатывалась с холма из битых камней, перегородившего, как баррикада, улицу.
— Застряли! — сказал командир расчета Газетуллин.
— Эхма! Что делать будем? — сержант Вострецов, возглавляющий группы прикрытия, вопросительно посмотрел на капитана Вербовского.
— Воевать! А ну!.. Слушай мою команду!
Но отдать приказ не успел. Раздался хриплый лай пулемета, пули прошли наискосок от него, подняли фонтанчики снежной пыли над крошевом щебня.
Станкач бил с чердака здания, где располагалась полевая жандармерия. С чердака того самого дома, который поглотил Володину маму. Мальчик припал к орудийному лафету и дал короткую очередь по слуховому окну, из которого сыпался свинцовый дождь.
Отстранив наводчика, капитан Вербовский припал к панораме. Плавно завертелось колесико наводки. Пушка вздрогнула, выплюнула сгусток пламени. Ярким всплеском ударило по чердаку, полетели в разные стороны стропила. И крыша со скрежетом рухнула, погребая под собой вражеский пулемет.
Стремительным броском бойцы преодолели расстояние до атакуемого здания. Теперь, теснясь у фасада, они находились в мертвой зоне для засевших на верхних этажах автоматчиков. Но безопасности не было: их могли забросать гранатами. Все решали считанные секунды. Достигнув косяка входной двери, капитан Вербовский метнул в зияющую темень лимонку. Гулко грохнул взрыв, по живой плоти и стенам полоснули осколки.
Всем телом Володя ощутил вздрог двери и тотчас следом за командиром бросился внутрь каменного мешка. Плавающие в воздухе облака пыли размывали очертания предметов, таили различные неожиданности. Должно быть, и засаду. Под ноги лезли обрывки проводов, стреляные гильзы, пудреницы, отбитые головки фарфоровых пупсов и всякое, не имеющее военного значения барахло. Сквозь анфиладу комнат доносилось бормотание немецкого ручника МГ, потрескивание "шмайсеров", а с улицы — рокотание ППШ.
— Не толпиться! Рассредоточиться! Пошли! — отдавал короткие команды капитан Вербовский.
На пару с сержантом Вострецовым Володя вымахнул на второй этаж, рванул на себя дверь и очутился в центре полутемного и, по всей вероятности, длинного коридора.
— Разделимся, — сказал Вострецов. — Пойдем по обе стороны. Ты — направо. Я двину налево. И при любом подозрении шпарь очередями, от стены до стены, здесь и мышь не проскочит.
Коридор, по которому пробирался Володя, свернул в какой-то тупичок, где прочно засела кромешная темень. Ствол автомата во что-то ткнулся, и в тот же миг, чуть ли не инстинктивно, выхлестнул огненную струю. Сквозь пулевые отверстия в помещение, куда попал Володя, проникли солнечные лучи. Оказалось, что он уперся в забитое досками окно.
Осмотрелся. Небольшая комната со столом, пишущей машинкой, сбоку запертая дверь в кабинет, обитая коленкором, с металлической ручкой. Шагнув к двери, Володя уловил за ней подозрительный шорох и раскроил ее крест-накрест, чтобы лишний раз не испытывать судьбу.
Плечом вперед он влетел в просторное помещение и чуть не ослеп от света, бьющего из широких оконных простенков. У его ног дергался в предсмертной агонии эсэсовец в офицерском мундире, прижимая к груди бесполезный уже "шмайсер". Володя нагнулся, вырвал из его коченеющих пальцев оружие. Отжав затвор, убедился: патронник пуст. Это объясняло, почему ему повезло остаться живым — у гитлеровца просто не хватила боезапаса на последний выстрел.
— Довоевался! — угрюмо бросил мальчик, подражая бывалым солдатам.
Кипа матрасов, сложенная кое-как, вповалку, внезапно привлекла его внимание. Ему показалось, что она шевельнулась. Нет, не показалось, через секунду подумал он. Матрасы и впрямь чуть-чуть сдвинулись.
— Хенде хох! — выкрикнул Володя с угрозой. — Выходи без оружия!
И для пущей острастки резанул из автомата с небольшим превышением. Глянцевые капли засверкали на стене в пяти сантиметрах от верхнего матраса.
Речь ППШ не нуждалась в переводе. Сразу же после красноречивых выстрелов полосатая пирамида заходила ходуном и развалилась. И двое гитлеровцев на четвереньках выползли из своего убежища.
— Встать! Хенде хох!
Пока пленники поднимались, Володя успел рассмотреть их как следует. У него перехватило дыхание, и он искренне пожалел, что стрелял поверх кипы матрасов. Перед ним были его ненавистные знакомцы: унтерштурмфюрер Гадлер и Колченогий, оба грязные, испуганные, со струйками пота на лицах.
— Шнель! Шнель! К двери марш!
Володя боялся и желал одного: чтобы Колченогий признал в нем бывшего соседа, сына Марии Прокофьевны, выданной им гестаповцам. И наблюдая за ним, упустил из поля зрения немецкого офицера. А тот, зайдя сбоку, бросился на мальчика. Секунда промедления чуть ли не стоила жизни, но Володя успел нажать на спусковой крючок. Автомат плеснул огнем и осекся — кончились патроны. Фашист, схватившись за живот, ничком свалился на пол.
Володя лихорадочно вцепился в запасной диск, висевший на поясном ремне, в чехле, у бедра. Но опоздал. Колченогий не позволил ему перезарядить оружие. С той же быстротой, как некогда, когда бежал по лестницам вниз, увидев направленный на него Марией Прокофьевной наган, он набросился на юного солдата, повалил его, вцепился пальцами в горло.
Мыча что-то неразборчивое, лежа под тяжелым телом, Володя дотянулся до Колькиного "вальтера", спустил предохранитель, и раз за разом всадил три пули в грудь Колченогому.
Тот дернулся и затих.
От Советского информбюро
17 февраля 1943 года на Украине наши войска в результате упорных боев овладели городом и железнодорожным узлом Славянском, а также заняли города Ровеньки, Богодухов, Змиев, районные центры Алексеевское, Славяносербск.
(Это было первое освобождение Славянска. Вторично, после начавшегося вскоре отступления, его освобождали осенью 1943 года.)
Сон, сумасшедший сон, который может привидеться только в концлагере…
…Ноздреватый снег хрустел под ногами. Соловьи, чуждые зимнему лесу, пели заливисто и громко.
Невдалеке от Васи, следя за каждым его движением, шмыгала между деревьев рыжая лиса. Он шел неторопливо, смотрел на странные, красноватого оттенка, кустики черники. Искал ягоды. Вот одна, вот вторая. Но стоило нагнуться, как ягода выпархивала из-под пальцев и растворялась в воздухе. Васька подпрыгивал за ними. Но напрасно. Не ухватить. Правда, один раз он сумел коснуться ягоды, разросшейся по размеру с футбольный мяч. Коснулся, и она тотчас лопнула, обдав лицо горьковатым миндальным запахом.
В погоне за "вкусненьким" Вася углубился в лес. И там решил применить другую тактику для поимки ягод. Под ловушку он приспособил глубокую яму, выкопанную руками. И стал приманивать ягоду: "Кис-кис-кис". Ягода поплыла по воздуху к нему навстречу, и улыбалась так обольстительно, что у него закружилась голова, он оступился и свалился вниз.
Когда же он поднял голову со дна вырытой им ямы, то увидел над собой уже не ягоду-чернику, а рыжую лису, которая осторожно, передними лапами, ссыпала на него землю, чтобы похоронить заживо.
— Что ты делаешь, гадина? — вспылил Вася.
— Погребаю.
— Кого? Меня?
— Ты очень догадлив, мальчик.
— Но я ведь еще живой.
— Это тебе только кажется. Ты мертвый.
— Потрогай меня. Я живой! — не унимался Вася.
— Нужно мне тебя трогать. Пусть тебя трогают лесные черви.
— Нет-нет, не закапывай меня! Я тебе еще пригожусь!
— А на что ты мне сдался, мальчик?
— Я буду охотиться на дичь и приносить тебе добычу. А ты будешь лакомиться куропатками и зайцами.
— Но у тебя нет ружья.
— Добуду!
— Где?
— Вырежу его из толстой ветки.
— Кривое у тебя получится ружье, мальчик.
— Нет, не кривое. А волшебное. В любую цель попадет — пожелай только!
— Почему же ты тогда гоняешься за черникой, а не убьешь коменданта концлагеря?
— До него далеко.
— А до зайцев и куропаток близко?
— И до них далеко.
— А до черники близко?
— Просто без черники мне нельзя возвращаться в барак, — признался Вася.
— Знаю, знаю. Я все про тебя знаю, — захихикала лиса. — И про сказочку вашу, сочиненную за колючей проволокой, знаю.
— Откуда ты знаешь о сказочке? — удивился Вася. — Она секретная!
— Для меня секретов нет, как и для лесного ветра. Он залетел в ваш барак и вынес оттуда секретную сказочку. Теперь о ней наслышаны все лесные звери.
— Не может быть…
— Наслышаны! Наслышаны! — раздалось со всех сторон.
И вмиг перед Васей предстали лесные обитатели: медведь, енот, рысь, барсук, еж и ворон.
— Нет таких секретов, которые не разгласит пролетный ветер, — сказала лиса. — Не согласен? Сейчас мы поведем твою секретную сказку по кругу, и ты убедишься, мальчик, все ее знают.
Первым начал медведь.
— Если выйти за пределы концлагеря и вступить в свободный лес, то…
— На одном из кустов черники, — продолжил енот, — можно обнаружить огромную ягоду, которая…
— При соприкосновении с пальцами, — подхватила эстафету рысь, — сразу же превратится в несокрушимого богатыря. А он…
Наступила очередь барсука.
— А он двинется со своим маленьким спутником на выручку всех остальных ребятишек. И…
— И разгромит весь концлагерь! — добавил еж.
— Но это всего лишь сказочка! — прокаркал с вызовом ворон.
— Понимаю, вы против меня… — пробормотал сбитый с толку мальчик.
— И ничего ты не понимаешь, — тявкнула лиса. — Понимать будешь потом. А сейчас слушай. Ты пошел в лес зимой, когда никакая черника не родится. И потому охотился всего лишь за ягодами собственного воображения.
— У меня чужого воображения нет! — сгоряча ответил Вася.
— Поэтому мы, дети Свободного леса, здесь и собрались. Мы поможем тебе.
— Помогите! Помогите! — закричал мальчик.
И внезапно проснулся: он лежал под самым потолком барака на жестких нарах, холодный пот тек по лбу…
— Никак Володя объявился!
Первой приметила появление Володи Гарновского во дворе дворничиха Пелагея Даниловна. В широченном, сшитом явно не по росту тулупе, огромных валенках она приближалась к мальчику с нехарактерной для нее медлительностью. Маленький солдат с болью в душе смотрел на изможденное лицо старушки, прежде очень бойкой и сварливой, а теперь какой-то снулой, точно за время оккупации истощившей весь запас жизненной энергии.
— Во-ло-дя! — выводила она по складам.
— Он самый, артиллерист-разведчик!
— Ох ты, господи, артиллерист…
— Бог войны!
Пелагея Даниловна порывисто обняла Володю, прижалась щекой к грубому воротнику его шинели. И Володе на мгновение вспомнилось, как она гонялась за ним и Колькой с метлой, когда они разбили футбольным мячом окно на втором этаже.
— Бог мой! Жив! А мы-то думали… И тебя, думали, замели…
— Я не дался.
— А вот корешок твой Колька пропал совсем. И Клавочку увезли немцы. Куда? А кто их знает? Анне Петровне обещали доложить, как прознают, да…
— Что? Что с Анной Петровной?
— Замели ее.
— Как так, "замели"? Расстреляли?
— Замели, говорю. Наши. За сотрудничество с врагом. Как пришли, так сразу и замели. Она переводчицей работала в госпитале для красноармейцев. Немцы их не трогали, давали долечиться. А наши пришли — провели аресты. И ее взяли, вроде как пособница.
— Какая она пособница, Пелагея Даниловна? Наша она, хоть и немка по паспорту.
— Это по паспорту, Володя, она наша — советская. А по нации — вражеская она женщина. Так они говорят, из органов.
— Много они понимают! — возмутился мальчик. — Борис Симонович появится, сразу всем мозги повы-шибает.
— Он уже появился, пришел навестить жену, — тихо прошелестела старушка.
— Так что же вы меня держите? Не пускаете в квартиру? Мы с ним договорились встретиться здесь!. — рванул Володя к двери.
— Тебе туда нельзя! — еще крепче схватила его Пелагея Даниловна. — Нельзя! Нельзя! Его сейчас там арестовывают…
— Как?
— А так… Недоглядел за женой.
— Он же на фронте был!
— Где бы ни был, а муж врага народа. Теперь и ему прямая дорога в тюрьму. А ты беги скорей назад, в армию, чтобы тебя никто лишний не заприметил.
Из воспоминаний очевидца
В октябре 1941 года из Славянска не был эвакуирован госпиталь, в котором находились раненые солдаты РККА. После того как в город вошли немцы, госпиталь продолжал работать как больница зарытого типа, находящаяся под охраной фельджандармерии и самоохраны (местной полиции). Медицинским работникам госпиталя была назначена заработная плата и выдавался хлебный паек.
Вот эти медработники:
Главврач госпиталя Есипов Владимир Сергеевич, 1919 года рождения. Осенью 1943 года военным трибуналом он был приговорен к смертной казни за измену Родине. По ходатайству спасенных раненых смертная казнь была заменена на 15 лет.
Главный хирург Мельникова Алевтина Ивановна. Приговорена трибуналом к 10 годам.
Хирург Шаталова Галина Александровна.
Хирург Базилевич Лилия Кузьминична. Трижды представала перед военным трибуналом.
Зав. инфекционным отделением Сасс-Тисовская Евгения Петровна. Укрывала во время оккупации 2 детей-евреев.
Хирург Скафенко Мария Ивановна.
Врач Мирошниченко Лидия Петровна.
Сестра-хозяйка Буралова Татьяна Ивановна.
Старшая медсестра Капинус Мария Александровна.
Палатная сестра Дубинина Валентина Марковна.
Гипсотехник Иванова Ольга Корнеевна. Принимала активное участие в ложных хирургических операциях.
Санитарка Журба Тина Борисовна — была связной между госпиталем и инфекционным отделением.
Раненые привозились в госпиталь немцами, которые собирали их после боев в окрестностях.
Группа врачей переводила раненых в инфекционное отделение, после чего они под видом умерших покидали госпиталь — всего таким образом были проведены через мертвые в живые более 200 человек, в том числе — кроме раненых солдат РККА — и раненые члены партизанских отрядов, которых также втайне от немцев лечили в этом госпитале. Среди этих партизан — командир Селидовского партизанского отряда Петр Гаврилович Пасечный (Белов), ставший после войны секретарем Крымского обкома партии.
17 февраля 1943 года, когда Славянск был занят советскими войсками, госпиталь продолжил работу. Вечером 24 февраля госпиталю было приказано готовиться к эвакуации. Но машины не пришли, а утром в городе вновь хозяйничали немцы.
Госпиталь вновь заработал под контролем немецких властей, а врачи продолжали свою работу по спасению раненых, не зная, что их ждет после сентября 1943 года…
— Ох, и накурено у вас, батюшки-родные! — сказала Полина, входя в землянку и сгибаясь, чтобы не удариться о низкую притолоку.
Никита воспринял ее слова как упрек и начал лапать дым, будто вознамерился поймать его в пригоршню и выбросить за дверь.
— Мы… эта… ничего… нам можно, даром что раненые, — оправдывался он. — Мы… эта… курим для пользы организма. Махра микроба бьет наповал. Факт проверенный.
— Ладно тебе, балаболка! — отмахнулась Полина. — Губи на здоровье свое здоровье. Мне-то что. Я за Колей.
Коля вопросительно глянул на девушку, но своего занятия не прерывал. Сидя на чурбаке, под мохнатой шапкой табачного дыма, он взбивал в уткнутой в колени берестяной коробочке мыльную пену самодельным помазком.
— Чего тебе? — наконец спросил он.
— Петрович тебя вызывает, через полчаса.
— Вот и заявилась бы через полчаса.
— Ты мне не указчик! — девушка пыхнула укоризной и скосила взгляд на посасывающего цигарку Никиту, тайного ее воздыхателя.
Никита уловил взгляд и начал для солидности, в подражание знакомому киномеханику, аристократу районного масштаба, пускать дым кольцами, с натренированной ловкостью нанизывая одно на другое.
— Так я пойду.
— Иди, — буркнул Коля, хотя ему совсем не хотелось, чтобы Полина ушла.
— А ты не забудь — через полчасика.
— Не забуду. Скажи хотя бы, зачем я ему понадобился?
— А как без тебя снимать допрос с немца?
— Значит, опять будем крутить радио.
— Какое радио?
— Обычное, разговорное, — усмехнулся Колька. — "Языки" у нас вместо радио, пора бы знать — большая уже.
— И ты не маленький, — с какой-то едва заметной двусмысленностью откликнулась Полина.
— Уже бреюсь, — для солидности заметил Коля.
— Вот добрейся и выходи слушать свое "радио".
— Хорошо. Мне еще Никитку надо побрить. А ты иди пока. А то — порежусь. И его зарежу.
— Шутки шутим?
— Чего?
— Иду-иду.
Сразу же после ухода девушки Никита мечтательно молвил:
— Красивая…
Коля потянулся ко лбу Никиты, якобы вознамериваясь проверить температуру.
— Перегрелся?
— Красивая, говорю, девка Поля!
— Ну, говори, говори…
— А что? Грудь! Стать! Понимать надо. Да ни хрена ты не понимаешь в женщинах — пацан еще.
— В них и понимать нечего!
— Салага! Без понятий никакую девку в себя не влюбишь. А чтобы влюбить, надо знать, что она ценит. А ценит она мужское отличие.
— Мужское?
— Мужское!
— И как оно выглядит?
— Э, нет! Вовсе не так, как ты подумал. А выглядит оно в виде медали, либо ордена.
— Тогда у нас здесь, в партизанах, никаких мужских отличий.
— В этом и заковыка… Жизнью рискуешь так же, как и на фронте. А отличий — нема, воюй — за "спасибо".
— При чем тут "спасибо"? Не за "спасибо" воюем, за себя.
— Оно-то верно, — не смущаясь, продолжил Никита. — Но какая из баб опосля оценит, что ты воевал "за себя"? Сначала они глаза вострят, потом уши, куда лапшу вешают. Вот я и говорю, без медали никак.
— Я тебе медаль из консервной банки вырежу. А то у тебя как с деньгами получается: "чужих" всегда много, а своих постоянно не хватает.
— Э, недопонимаешь, друг-человек! С медалью мужик куда ценнее в глазах бабы покажется. Вот я читал в наградной книжке. С медалью "За отвагу" — тебе бесплатный проезд полагается в трамвае. А это — что в наличии? Это большая экономия в семейной жизни.
— О-го-го! — присвистнул Коля от неожиданности. — Трамвай тебе понадобился. А ездил ли ты когда-нибудь на трамвае в своей деревне, Никитка?
— Не ездил.
— А потом, когда женишься?
— Что — "потом"?
— Проведут ли в вашу деревню трамваи потом?
— Была бы наградная книжка. А трамвай… Я за трамваем специально в большой город поеду, чтобы прокатиться разок. В самую Москву-матушку выберусь, медаль привешу и на подножку. А там и Полю задарма прокачу…
Коля не позволил партизанскому красавцу развить свою мысль, забил ему рот мыльной пеной, мазнул пышной кисточкой по щекам и взялся за остро отточенный кинжал, заменяющий опасную бритву.
Приближался полдень.
В пронзительно-голубом небе плавали редкие облака, невесомые и белесые, как ангелочки на рождественских открытках Третьего рейха.
Тени заключенных концлагеря, занятых благоустройством двора, становились все короче и неприметнее. Женщины думали о скором обеденном перерыве — пусть быстротечном, но все-таки перерыве в изнурительной работе. Они вонзали лопаты в смерзшийся песок, грузили его на тачки. То и дело слышалось:
— Сил моих нет, надорвусь я на песке.
— Пропади они пропадом, со своими указаниями!
Вася вкалывал вместе со всеми. Но чтобы не надорваться на погрузке песка, мысленно увел себя далеко от колючей проволоки. Вот он бежит по летному полю аэроклуба. Вот садится в свежевыкрашенный По-2 и взмывает под облака. Летит по направлению к Древнему Риму, в старые-престарые времена, на выручку Спартаку, окруженному войсками Красса. Но какая высь? Взгляд упирай не в небо, а под ноги, и копай себе, копай. Внезапно под лезвием лопаты мелькнул клочок серой бумаги, испещренный неровными буковками. Вася нагнулся, поднял листок. И вдруг его опалило: да это же листовка! Он поспешно спрятал ее за пазуху, оглянулся: как охрана? Нет, вроде бы пронесло — никто ничего не заметил.
Звонкие удары куска металла по рельсу возвестили о начале обеденного перерыва.
Из-за какого-то мальчишеского озорства или неподотчетного желания увидеть снова Полину, Коля заскочил к ней в землянку. И застал девушку за приготовлением к стирке.
— Каким ветром? — спросила она, резким движением головы откинув назад закрывающие глаза волосы.
— Собирайся!
— Куда?
— Замуж! — Коля чуть не подавился от распирающего его хохота. — Никитка влюбился в тебя. Все стены покрыл поцелуями. А признаться стесняется.
— А ты?
— Что — я?
— Ты не стесняешься?
— За Никитку не стесняюсь.
— А за себя?
— Еще чего!
— Вот когда надумаешь признаться за себя, тогда и приходи.
Коля, как ошпаренный, выскочил из землянки и долго еще проклинал себя, что сунулся не по адресу со своим дурацким розыгрышем.
В штабе партизанского отряда было накурено посильнее, чем в землянке у Никиты. Мужики неторопливо переговаривались, тяжело бросая слова:
— Костусь сказывал, печь у него развалилась. А починить некому.
— Хреново!
— Был бы наш Никитка в селе, он вмиг бы управился — наладил печь.
— Что есть, то есть. Печник от Бога!
— В деда пошел, что и говорить. Дед его, сказывали, мастер был, каких поискать.
С появлением Коли разговоры прекратились.
Анатолий Петрович, командир отряда, поднялся из-за бревенчатого стола и зычно провозгласил:
— Кончай перекур!
Подозвал к себе Сеню Баскина, механика-водителя Т-34 в прошлом, а ныне командира разведгруппы, неразлучного с танковым шлемом и синим комбинезоном:
— Сбегай за "языком".
— Есть!
Коля привычно настраивался на предстоящую беседу с пленным. Прокручивал в уме, как заезженную пластинку: "Имя? Фамилия? Звание? Где воевал прежде? Во Франции? Польше? Какое настроение в частях сегодня?"
Подняв задумчивые глаза на вошедшего в землянку фельдфебеля, он в первый момент не понял, отчего вдруг громыхнул смех, мощный, из глоток — стволов главного калибра. Потом разобрался. И сам — калибр ПТР — запоздало хохотнул.
Действительно, было отчего развеселиться. Завоеватель Европы, двухметрового роста, вынужденный круто согнуться под низким потолком, придерживал, чтобы не упали, сползающие брюки с обрезанными пуговицами. Эта забавная картина, напоминающая семейным мужикам голопуза, наделавшего в штаны, не могла не вызвать могучего резонанса.
— Чего это он? — обратился к Сене Баскину командир отряда.
— А чтобы не бегал! С голой задницей далеко не убедишь. Светится, что твоя мишень.
— Ладно, умник! Пристраивай его… только не голой задницей… на чурбак. И поговорим.
Немец, придерживая брюки, присел к столу.
Коля приступил к допросу.
— Имя?
— Генрих.
— Фамилия?
— Клинберг.
Анатолий Петрович тронул Колю за плечо.
— Спроси у этого завоевателя Европы, доволен ли он оказанным приемом?
Фельдфебель вопросительно посмотрел на командира отряда, все лицо которого было упрятано в густую бороду, перевел взгляд на "киндера", свободно владеющего немецким. И когда уловил смысл сказанного, резко поднялся с места, стукнувшись макушкой о бревенчатый потолок.
— О чем вы говорите? Какой прием? Азиаты! Зарылись в землю, как кроты, и людей тащите за собой в могилу! — закричал он, возмущенно взмахнув руками. И тут же начал стыдливо ловить выскользнувшие из-под мундира брюки.
— Тебя никто не приглашал к нам в гости! — буркнул Анатолий Петрович.
Немец немного успокоился. Прицельно, исподлобья глянул на Анатолия Петровича, как бы оценивая свои шансы в предстоящей словесной схватке. И размеренным голосом выдал нечто несусветное:
— Предлагаю не самообольщаться, а сдаться на милость победителя! Ваше уничтожение — только вопрос времени.
— Сдаться? — Анатолий Петрович привстал из-за стола. — Я на Халхин-Голе не сдавался. Я в сорок первом, в окружении, не сдавался. Вот пентюх кирзовый! Вымахал в два метра ростом, а ума не нажил. — Повернулся всем корпусом к переводчику: — Растолкуй ему, Коля, чтобы не фардыбачил. Шлепнем за милую душу.
Когда угроза дошла до фельдфебеля, он пожал плечами:
— Я солдат.
— Зачем же ты, солдат, расстреливал мирных жителей в Змеиново?
— Был приказ — ликвидировать гетто.
— Ликвидировал?
— Приказы не обсуждаются.
— Вот за это мы и тебя ликвидируем.
— Не торопитесь. В обмен на жизнь я готов предоставить вам ценную информацию.
— Какая информация?
— О дислокации вашего отряда.
— Что?
— Нам в подробностях известно место вашего базирования.
— Кто доложил?
— Информация в обмен на жизнь.
— Лишней жизни для тебя нет.
— А для ваших ста двадцати партизан?
— И это тебе известно?
— Нам все известно.
— Откуда?
— Точных данных у меня нет. Предполагаю: где-то в ваших штабах засел наш человек. К нам информация поступает из абвера, по линии разведки Генерального штаба. Отсюда и предписание: изучить все подходы к вашей базе и готовиться к штурму.
— Вот на этом "изучении" ты и попался?
— Нас было в поиске трое…
— И наших не больше. Но наши все целы. А ваши…
— Наши — ваши… Не имеет значения! В час X все ваши жизни будут аннулированы, если вы вовремя не перебазируетесь.
— Мы перебазируемся, ты не беспокойся.
— Час X в обмен на жизнь!
Анатолий Петрович, кивнув, заметил Коле:
— Пообещай ему жизнь. — И, усмехнувшись, почти неслышно, уточнил: — Из резерва главного командования.
Вася Гуржий проскользнул в барак, залез на нары. Здесь, в полутемном углу, бережно расправил на коленях листовку. Прочел:
Дорогие подруги!
Соединяйте свои силы. Помогайте друг другу. Войне скоро конец. Фашисты хотят нас сломить физически и морально. Не поддадимся им. Будем дружны и стойки. Берегите свои силы. В этом наша победа. Смерть фашизму!
Всего несколько строк на русском языке. Но каких строк! Жаль, нет в них даже намека о детях, которых наравне со взрослыми мучают здесь до полусмерти. Вот бы написать! Но без пера, без чернил… Однако… Вася вытащил из подушки колкую соломинку — "сойдет за ручку", прокусил себе палец — "кровь сойдет за чернила". И склонился над помятым листком.
Когда Вася увидел в проеме дверей старшую надзирательницу Бинц, он понял, что ауфзеерка уже не щурила глаза, а, значит, освоилась с полумглой вытянутого подобно пеналу помещения и, по всей вероятности, заприметила его на третьем этаже нар.
— Поди-ка сюда! — поманила она мальчика пальцем.
На ватных ногах он шел к ауфзеерке Бинц.
"Хорошо хоть, что листовку успел сунуть за пазуху. Может быть, не заприметила?" — "Заприметила! Заприметила!" — бешено выстукивало сердце.
"Не должна была заприметить. Не должна была…" — отчаянно сопротивлялся рассудок.
Подойдя к ауфзеерке Бинц, мальчик в ожидании удара затравленно обхватил плечи перекрещенными руками. Но удара не последовало.
— Что у тебя там? — спросила надсмотрщица, ткнув его пальцем в грудь.
— Ничего, кроме сердца.
— А ну мне — не вольничать! — холодная и скользкая, как змея, рука скользнула под его полосатый пиджак. — А это что? Прокламация?
— Нет-нет! — отшатнулся Вася.
— Не ври! Знаешь, чем тебе это грозит? Штраф-блоком! Откуда у тебя прокламация?
— Ниоткуда.
— Выходит, сам написал?
— Сам.
— Опять врешь!
— Не вру!
Вася, пойманный с поличным, принял всю вину на себя, как в былые времена, в школе, когда вместе с Володей заложил карбид в чернильницы на партах, чтобы сорвать контрольную по математике.
Ауфзеерка Бинц уже с интересом смотрела на подрагивающего мальчика и пощелкивала стеком по голенищу сапога.
— Тебя в школе не учили, что взрослых обманывать — неприлично?
— Я не обманываю. Сам писал.
— Тогда почему разными почерками? И разными чернилами?
— Это кровь, — внезапно признался Вася.
— Кровь? — посуровела надсмотрщица. — У тебя, видимо, излишек крови, если ты переводишь ее на бумагомарание. Забыл? Кровь твоя требуется рейху, для немецких солдат.
— Я не забыл, — замешкался Вася и получил удар стеком по голове.
— Нет! Мне представляется, что забыл. — Кончиком стека она приподняла подборок мальчика. — Придется тебе напомнить. Иди за мной!
В землянке было тихо и спокойно, никто не мешал.
Когда Коля поставил завершающую точку и вновь перечитал написанное, он удовлетворенно закрыл глаза и, покачиваясь в такт ритма, мысленно повторил только что созданное стихотворение:
Мы были такими, какими были.
Мы стали такими, какими стали.
Из детства на войну отплыли,
А к зрелости еще мы не пристали.
Мы где-то — между. Возраст не помеха.
Пусть не всерьез зовут нас "мужиками".
Зато всерьез, не ради смеха,
Сражаемся мы с лютыми врагами.
Мы рождены для боя — не парада!
Любой из нас в сражении неистов.
Мальчишески мы любим автоматы.
По-взрослому разим в боях фашистов.
Коля засунул огрызок химического карандаша в карман широкого в плечах ватника. Отсутствующим взором окинул высеребренные сосны с заиндевелыми стволами и игольчатыми верхушками. Пробежал глазами по чирканному-перечирканному листу бумаги, не примечая, как подтаявшие снежинки выводят на округлых буковках фиолетовые разводы.
Он пребывал далеко от искристых снежинок, от мелькающих между деревьев, у покатых землянок, людей в телогрейках и меховых шапках. Мысли паренька вели хоровод, подобно снежным звездочкам, оседали в глубине мозга, неспешно таяли там, одаряя приятным, растекающимся по телу холодком. Почему-то думалось о Полине и хотелось писать стихи о любви, а не о войне, стихи для нее, а не для всего отряда. Впрочем, так оно и бывает в шестнадцать-семнадцать лет, в пору первой любви, когда стихи, казалось бы, рождаются сами собой.
А я тебя
Еще не встретил.
Не знаю,
Что тому виной.
Порывистая,
Словно ветер,
Еще неузнанная
Мной.
Еще неузнанная,
Где ты?
Как долго мне
Осталось ждать?
"Где ты? — задумался Коля. — И ты ли это?"
Сеня Баскин сидел в штабной землянке напротив Анатолия Петровича, сосредоточенно смолившего цигарку, что было признаком глубокого внимания, и приводил заранее обдуманные доводы в пользу выношенного им, но при всем при том явно авантюрного плана.
— Куда денется этот фриц? Обязательно пойдет! Вынужден будет пойти на это!
— А где уверенность, что Клинберг не подведет? Гарантии…
— Риск — наша гарантия, батя.
— Риск — благородное дело, согласен. Но…
— Опять "но". Пора позабыть о нем. Один раз живем, один раз и умирать!
Анатолий Петрович никак не отреагировал на сорвавшуюся с языка Сени Баскина резкость. Он с живой заинтересованностью следил за тем, как этот чернявый танкист набивал миниатюрную, выдолбленную из вишневого корня трубочку, будто от того, удастся ли ему, не просыпав ни крупинки, наполнить ее до краев, зависело принятие окончательного решения.
План, с каким командир разведгруппы пришел к Анатолию Петровичу, был сумасбродно прост и дерзок. Вот это и смущало. Сеня предложил переодеть партизан в немецкое обмундирование и под предводительством фельдфебеля Клинберга двинуться к складу с оружием, собранному немцами на полях сражений. Внезапность нападения — залог удачи. В то время как открытый бой повлечет за собой большие потери.
По мысли танкиста, пленный фельдфебель даст согласие на участие в операции. Почему? По той элементарной причине, что неожиданное предложение разбудит в нем надежду на спасение, пусть эфемерную, но надежду, которая, как известно, умирает последней.
Ведь стоит ему каким-то образом — ловким намеком, случайно оброненным словечком — предупредить часового у склада об истинном положении дел, и ситуация разительно переменится. Всего один выстрел, и прощай внезапность, диктовать условия теперь начнет соотношение сил, которое не в пользу горстки разведчиков.
Сюрприз, какой способен преподнести фельдфебель Клинберг, следовало заранее предусмотреть. Для этого Сеня Баскин хотел взять на операцию Колю-толмача. Присутствие переводчика предостережет двухметрового Генриха, и он не сболтнет лишнее. А если присоединить к группе еще и Гришу Кобрина, по кличке Кобра, то немцу мысль о побеге вовсе не придет в голову. В свои восемнадцать лет Гриша был лучшим снайпером в отряде. И это неудивительно, если учесть, что он чемпион Белоруссии по стрельбе из мелкокалиберной винтовки среди школьников. 1 сентября 1941 года, в Международный юношеский день, ему предстояло защищать спортивную честь республики на всесоюзном первенстве. Но началась война. И 1 сентября он встретил не на стрелковом полигоне в Москве, а в партизанском краю.
Немец, извлеченный из каталажки для прогулки, был выведен на заснеженную лужайку, где Гриша "опробовал" винтовку с оптическим прицелом.
Со странным чувством удивления и заинтересованности фельдфебель смотрел на тренирующегося в меткости юношу. Что ни выстрел — попадание. Подбрось в воздух каску — пробоина. Подкинь еловую шишку — тотчас разлетится в клочья.
— О! — восхищенно цокал он языком, не ведая о цели показываемого ему циркового представления. — Гут! Гут! Вильгельм Телль!
Когда все мишени были расстреляны одна за другой, Сеня Баскин предложил пленному фельдфебелю слепить парочку снежков и подкинуть их вверх.
Минута, — и два плотных комка взвились к небу. Яркие, нарядные, они сверкали округлыми боками и неслись прямиком к солнцу. Но где-то, в высшей точке, полет их замедлился, игристые шарики заскользили по дуге вниз и на какое-то мгновение оказались на одной линии.
— Гвоздь программы! — воскликнул Сеня.
Громыхнул выстрел. И только что живые мячики рассыпались в прах, будто были взорваны изнутри.
— О!
Под это восхищенное "О!" Анатолий Петрович протянул пленному кисет с махрой и неторопливо, с помощью Коли, стал вводить в суть намеченной операции.
Клинберг быстро уловил, что от него хотят, и без долгих размышлений дал согласие.
Это настораживало.
Предполагая, что он задумал какой-то хитрый ход конем, Анатолий Петрович подозвал к себе Гришу и со значением сказал:
— Этот парень будет личным вашим телохранителем. На все время проведения операции.
Двухметровый Генрих разом поскучнел.
Видя, как он неумело, крючковатыми пальцами сворачивает цигарку, Анатолий Петрович перенял у него полоску бумаги, роняющую на снег крошки табака, ловко упаковал ее, вернул по адресу:
— На! И чему вас только учили в Германии? Все у вас не как у людей. Лизни языком по краю и кури на здоровье.
Тюремное заточение — боль, тоска, душевные мучения…
Васю преследовали запахи и вызванные ими рези в желудке.
Казалось, что некто, сердобольный и заботливый, запрятал в укромном уголке одиночной камеры буханку свежеиспеченного хлеба. И еще что-то. Очень вкусное. Но сколько мальчик не рыскал по каменной клетке, сколько ни заглядывал под лежак, сколько ни ощупывал шероховатые выемки в стенах — напрасно, нигде ни крошки.
Испытание запахами началось у него сразу после допроса.
В кабинете ауфзеерки Бинц царил полумрак. Настольная лампа с фиолетовым абажуром едва высвечивала продолговатое лицо старшей надзирательницы с темными провалами глаз. Неестественный свет придавал ее волнистым локонам странный оттенок. Шея, плечи, руки — все тело женщины тонуло в полумгле. Создавалась иллюзия, будто ее лицо парит в воздухе. И от этого становилось страшно.
Вася сидел на табурете, напротив тяжеловесного стола, и без какого-либо внутреннего протеста подчинялся властному голосу. И тут на него впервые обрушился этот поразительный запах: так может пахнуть только свежеиспеченный хлеб, покрытый хрустящей, ломающейся от прикосновения пальцев тонкой корочкой. И еще что-то. Очень вкусное.
Старшая надзирательница включила вторую настольную лампу, справа от себя. Белый круг света лёг на медный поднос, уставленный тарелками: здесь и куриная ножка на почернелой от огня косточке, и картофельное пюре с глазуньей, и аккуратно нарезанные ломтики хлеба, и чашечка еще дымящегося эрзац-кофе.
— Хочешь?
У Васи заурчало в желудке.
— Хочешь! — утвердительно сказала немка. — Все это будет твое, но при одном условии.
— Каком?
— Номер человека…
— Какого? Не знаю я никакого человека!
— Того человека, кто вручил тебе прокламацию.
— Никто мне ничего не вручал!
Ауфзеерка Бинц недовольно поморщилась.
— Опять за старое? А ведь от твоего ответа зависит твое будущее.
— Мое будущее — крематорий! — не сдержался Вася.
— А вот и неправ ты, мальчик. Да будет тебе известно, в наш лагерь прибыл герр Трайгер, представитель Красного Креста. Он отбирает детей для усыновления и удочерения в дружественных нам странах. Твою юную подружку…
— Клаву?
— Да-да, именно Клаву, номер 15191, он уже включил в транспорт.
— А меня?
— И тебя включит. Но сначала подкрепись. Это от него подарок, дети ему нужны здоровые, без изъяна.
Ауфзеерка Бинц пододвинула поднос к самому краю стола. И Вася непроизвольно потянулся за едой. Но получил резкий удар стеком по рукам.
— Стоп! Прежде — номер!
— Не знаю я никакой номер!
Последовал второй удар. Теперь по голове.
Свинцовым туманом придавило Васю к полу. Корчась, он слышал, как скрипнула дверь, в комнату вошел какой-то мужчина.
— Фрау Бинц, — послышался странно-знакомый голос. — Мне нужна ваша подпись.
— Одну минутку, герр Трайгер!
"Трайгер, — подумалось Васе. — Трайгер… Но почему — Трайгер? У него голос Колькиного отца, Клавкиного родного дяди. Голос дяди Миши Вербовского. Если бы он говорил по-русски… А так, по-немецки, точно не признать. И погиб дядя Миша, слух прошел, в окружении, в первые дни войны. Трайгер… Глупости какие приходят в голову, когда хочешь жить!"
— Явился! — сказал Никита, не поднимая глаз от укороченной большими портновскими ножницами зеленой немецкой шинели.
— Так точно! Явился в полное твое распоряжение! — с долей иронии ответил Коля.
Никита осуждающе посмотрел на него.
— Все шутишь? Гляди, кабы слезами не обернулись твои насмешки.
— Да ну!
— Гну!
— Ну и гни дальше, пока не сломаешь.
— Поговори мне!
Со зловещим выражением лица Никита защелкал ножницами у носа насмешника.
Коля отстранился и ловко выхватил со стола шинель.
— Можно примерять? — спросил, влезая в рукава.
— Чего примерять? На тебя сшито! Вопрос в другом — чем отблагодаришь?
— "Спасибо" тебе не достаточно?
— "Спасибо" — каждому под размер ума. А ты меня отблагодари такими словами, что помогут наладить сердечную дружбу.
— Вот загнул! — смутился Коля. — К Полине, что ли, решил моститься за мой счет?
— На свадьбу приглашу и подарка не потребую, — невразумительно пояснил Никита.
— Тогда бывай, встретимся на свадьбе.
— Э, нет! — Никита придержал его за рукав немецкой шинели. — У меня еще признание в любви не вытанцовывается, а ты — "свадьба".
— Хочешь, чтобы я за тебя сочинил?
— Голова — Дом Советов!
— Хорошо. Я за тебя сочиню такое, что загодя за меня сочинили.
— Мудрено что-то…
— А вот послушай.
Коля решил разыграть партизанского Ромео. Все равно Полина никогда не поверит, что этот деревенский умелец с образованием, что курам на смех, ударился в стихи. Он прочистил горло кашлем, характерным для выступающих на школьной сцене чтецов художественного слова, и начал:
Я вас любил. Чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Никита, кривясь, выслушал Колю и погрозил ему пальцем.
— Разыгрываешь?
— Чего так?
— Стихи, доложу тебе, кореш, не на уровне, как сказал бы настоящий поэт. А я скажу: не по случаю.
— Ну?
— Гну!
— А проще?
— Будет тебе и проще. "Я вас любил…" Какое — "любил"? Что подумает девушка? Подумает, что я, еще не женившись, уже ее разлюбил. Надо написать, чтобы проняло до печенок. Мол, влюблен был в нее, скажем так, заочно. Не знал, положим, даже о ее существовании, а уже влюбился. Такие стихи для девушек всегда — первый сорт. Браки ведь, как говорят у нас в деревне, заключаются на небесах.
— Понятно, — согласился Коля.
— Что тебе понятно?
— Надо написать: "А я тебя еще не встретил, не знаю, что тому виной".
— Теперь вижу, что тебе понятно. Пиши так. И еще пиши, чтобы не было никаких таких дуростей в отношении меня. "Меня презреньем наказать". Тьфу, дурость какая! Нужно мне ее презренье, как пятое колесо телеге. Мне ее любовь нужна! И согласие на женитьбу! А ждать долго я не могу. Мы на войне. И я не в силах предсказать, что будет дальше.
— Не в силах предсказать?
— А что? Это не литературно? Это очень литературно. Я где-то это даже читал.
— А сейчас еще и услышишь.
Коля отставил ногу, воздел руку к потолку, как на известной по учебнику картине юный выпускник лицея Александр Пушкин, держащий экзамен перед маститым стариком Державиным, и распевно повел:
А я тебя
Еще не встретил.
Не знаю,
Что тому виной.
Порывистая,
Словно ветер,
Еще неузнанная
Мной.
Еще неузнанная,
Где ты?
Как долго мне
Осталось ждать?
Но ты сказать
Не можешь это,
И я не в силах
Предсказать.
— Браво! — захлопал в ладоши Никита. — Ты настоящий поэт! С тобой можно идти в разведку!
— Иди лучше на свою свадьбу, — пробурчал Коля, с опозданием понимая, что его любовное стихотворение первым прочитает Полине, причем от собственного имени, Никита.
В тот момент, когда с лязгом засова дверь камеры отворилась, Вася отрешенно смотрел на зарешеченное окно. Он почувствовал присутствие в камере постороннего человека.
"Кто здесь?" — подумалось ему.
Женский голос вывел его из душевного паралича.
— Ну и запах!
— Запах? И вам мерещится запах? — Вася резко повернулся на голос.
— Зачем же — "мерещится"? Живой запах, как на кухне.
— Запах хлеба?
— Хлеба.
— И курицы?
— Мальчик, да что с тобой? Ты болен?
— Я не болен. Я думал, что с ума сошел.
Вася с внезапно возникшем облегчением смотрел на женщину, необыкновенно милую, небольшого росточка, со вздернутым носиком и коротко стриженными волосами.
— Успокойся, — сказала Мария Евгеньевна, бывшая медсестра из военнопленных.
Вася приподнялся на лежаке, подтянул к подбородку колени.
— А вас за что сюда, в карцер?
— За то же, что и тебя. Листовки!
— А откуда вы знаете, за что меня?
Вася разом закостенел: не провокатора ли к нему подсадили?
— Земля — слухом кормится.
— Вам кто-то сказал?
— Много будешь знать — скоро состаришься.
Мария Евгеньевна взглянула на мальчика, и ее сердце жалобно екнуло. Перед ней сидел, скорчившись, маленький старичок с заметными страдальческими складками в уголках рта, дряблой шеей и обесцвеченными глазами. Так что, ее "скоро" было явно неуместно.
Ранним утром, в прибывающем свете нового дня по заснеженной грунтовой дороге, ведущей в Бобро-вичи — поселок городского типа с небольшим маслозаводом, превращенным в склад собранного на полях сражений оружия, продвигалась малочисленная процессия. Впереди — трехколесный мотоцикл с коляской, за ним — две подводы с людьми, одетыми в форму вермахта.
Смерзшийся с ночи снег поскрипывал под колесами. Льдисто постукивали вожжи. Пар шел от заиндевелых ноздрей битюгов.
"Немцы", сидящие, скинув ноги, на телегах, в подмороженных касках с отдающими холодком автоматами на груди, грели ладони под мышками и, без стеснения, с матерком, кляли трофейные пятипальцевые перчатки и мышиного цвета шинели на рыбьем меху.
— С такой амуницией — едри тебя в котень! — сунулись в нашу стужу!
— Дурье безмозглое!
— Блицкригу им захотелось! Думали — лето — осень — и покончат с нами своим криком.
— Пусть кричат теперь надрываются, когда им мордахи выморозит!
— С гусиной кожей на морде не очень-то покричишь. Надорвешься.
Сеня Баскин, командир группы, сидя позади фельдфебеля Клинберга, управляющего мотоциклом, оглянулся на взъерошенных, подрагивающих плечами партизан, и непроизвольно усмехнулся. "Ни дать ни взять, и впрямь похожи на фрицев, вкусивших русского морозца!" Он перевел взгляд на стриженый затылок двухметрового Генриха, на подсвеченные розовым огнем уши с вытянутыми мочками, торчащие из-под офицерской фуражки с высокой тульей. Невольно представил, как удобно было папочке этого долговязого немца таскать его за уши. И чуть было не прыснул. Но подавил в себе смешок и, чтобы не расхолаживаться, ткнул стволом "парабеллума" в спину водилы.
Фельдфебель Клинберг скосил глаза вправо от рогатого руля, на коляску, откуда на него, почти в упор смотрело дуло "шмайсера", лежащего на коленях "киндера"-переводчика.
Вдали, там, где большак сползал со взлобка в затянутый дымкой поселок, показались две размытые в воздухе фигуры.
"Патрульные!" — смекнул Коля.
Сами собой угасли разговоры. Напряженную тишину прерывал лишь глухой перестук копыт — чок, чок, чок!
Фельдфебель Клинберг притормозил рядом с патрульными и начал что-то выговаривать, сумрачно раскатывая хриплое "р-р-р".
Сеня сдавливал разгоряченную рукоять "парабеллума" в кармане шинели, испытующе посматривал на Колю: все ли делает немец правильно, согласно уговору?
Коля незаметно кивнул.
— Яволь! Яволь! — выдавливали охранники, внимая начальственному тону фельдфебеля. А он отчитывал их за неряшливый и сонный вид, требовал повышенного внимания, предупреждал, что партизаны могут оказаться в такой близости, что они и не представляют себе.
Бдительности это им не прибавило. Они покорно повторяли свое "Яволь! Яволь!" и виновато шмыгали носом.
— Герр фельдфебель, нам пора! — Коля напомнил о себе двухметровому Генриху.
Заурчал мотоциклетный мотор, мимо коляски проплыли обморочной белизны лица солдат. Минуту спустя, когда с патрулем поравнялась первая подвода, послышался придавленный вскрик — один, второй. Коля не обернулся. Зачем ему смотреть на оттаскиваемые за обочину трупы с торчащими из груди черенками ножей? Только и молвил, но так, чтобы его отчетливо услышал двухметровый Генрих: "На войне как на войне".
Бобровичи, в снегах до бровей, с дымовыми шпилями над крытыми соломой и кое-где черепицей избами, жили, затаясь в полудреме. Их часы будто бы остановились. У Коли как раз наоборот — его часы с особой тщательностью отсчитывали каждую секунду.
Окраинные дома уже позади. Окна — бельма. Ни одного надышенного глазка. Значит, спят…
Впереди — маслозавод. Вот он, одноэтажный домик, похож на казарму. А вот и часовой. Обхватил плечи руками. Притоптывает. Заморозился, видать, как чурбак. Снять такого — одно мгновение…
Двухметровый Генрих… Как он? Настороже. Интересно, какой он сюрприз готовит? А иначе и быть не может. Чего ради согласился участвовать в операции?
Справа, метрах в тридцати-сорока от маслозавода, конторка. До войны — понятно — в ней сидели директор, бухгалтер. А сейчас? Тоже понятно — немцы, из охранного подразделения.
Ага! Приметили нашего Генриха. Зажгли свет в домике. Сейчас покажется встречающий. А вот и он. Звание? Унтер-офицер. Хлеба с солью, надо полагать, нам не поднесут. Хотя…
Вот это называется влипли! Унтер приветствует нашего фельдфебеля с прибытием. И приглашает на завтрак. Что? Что? Какой к черту завтрак? А вот какой: завтрак для командного состава. Это получается и для меня. Фельдфебель поспешно соглашается, слазит с мотоцикла. Ну и история! Вырядили меня из-за знания немецкого языка в мундир ефрейтора! Меня — не Сеню! Думали, так правильно. А вышло все кувырком. Что теперь делать? Не отказываться же, право… Но и торопиться… К смерти спешить не надо, она сама приходит по адресу…
А что у нас? Михась со Степкой уже откололись от общей группы. Действуют по уговору. Сейчас подойдут к часовому, предложат ему сигаретку. Он и пикнуть не успеет…
А Сеня? Сеня тотчас управится с унтером. И долой завтрак, да здравствует победа! Но чего-то он тянет… Тянет Сеня… А фельдфебель — наоборот. Уже у конторки, и оборачивается с улыбочкой гнусной, меня зовет. Меня? Зачем я ему понадобился? Идти? Сеня толкает в спину — "иди!".
Вот дверь в конторку. А вот уже и комната. Слева печь. В центре стол. Запах какой! Запах! Не иначе — куриный бульон в кастрюле. А это что? Это… Ах, ты гад! Это Клинберг! Оказывается, не я ему понадобился, а мое оружие…
Коля резко отскочил в сторону от внезапно выброшенной руки фельдфебеля, пытавшейся выхватить у него автомат. Машинально выкрикнул:
— Хенде хох!
Унтер потянулся к поясу за пистолетом, повар недоуменно приподнял кочергу, которой ворошил горящие угли в печи.
Все короче расстояние до двухметрового Генриха. Подползают, тянутся к стволу крючковатые пальцы, нервно скребущие пустоту.
— Нихт шиссен! Не стрелять! Отдай оружие!
И на эти хрипучие требования накладывается далекий горловой всхлип. "Часовой снят! — понял Коля. — Дело пошло!"
Его указательный палец точно свело судорогой. И долго еще — долго по тому отсчету времени, какое вело бешено скачущее сердце, не мог он отпустить спусковой крючок…
Мария Евгеньевна — женщина, которую подселили к Васе, полностью завоевала его доверие, хотя вначале он и опасался: не провокатор ли она. Но в том случае, если провокатор, он не мог никому навредить — никакой секретной информацией о подпольщиках не обладал. Это его и раскрепостило. Это его и сблизило с женщиной.
Если бы ему еще удалось прочесть ее мысли! Но чужая душа — потемки. А "волшебный фонарь", способный высветить эти потемки, каждый конструирует по-своему. Васин "фонарь" был до крайности прост, потому и эффективен. Он просто-напросто, изголодавшись по человеческому общению, изливал перед Марией Евгеньевной душу.
— Знаете ли, Мария Евгеньевна, растет у нас на Донце дикий терновник. Называется — ясинец. Сам из себя он очень красивый и вроде бы нежный на вид. Листья будто подсолнечным маслом облиты. Спичку поднесешь — и горят. Горят, но не сгорают — вот в чем штука!
— Неопалимая купина?
— Какая купина, Мария Евгеньевна? Ясинец! Только уймется на нем огонь, глядишь, листочки как новенькие.
— К чему это ты?
— К тому, что чую — и я такой. Горю, но не сгораю.
— Нет, дорогой ты мой мальчик. Среди людей таких нет.
— Проверьте меня!
— У меня тут спичек нет, — печально улыбнулась женщина.
— Я о другом, Мария Евгеньевна. Если меня, пацана, посадили за дело, то вас…
— Ах, вон ты о чем…
— О том.
— Хорошо, к этому разговору мы вернемся позже…
Белым полотном покрывала зима тела немецких солдат, лежащие вповалку у конторы, снегом застилала узорные — в елочку — следы мотоцикла, четкие, не осыпающиеся по краям, отпечатки копыт с вмятинами от гвоздевых шляпок на подковах.
Коля шел по поселку. Шел, не видя куда, такой же медлительный, как спускающиеся с неба снежинки.
Паренек не помнил, когда стучащий в нем хронометр переключился на иной ритм: в момент ли, когда он уложил в комнате у печи троих гитлеровцев, либо потом, на выходе из пропахшего жженым порохом помещения. Он повернул к маслозаводу и столкнулся с запыхавшимся от бега Гришей.
— Скорей!
— Чего "скорей"? — недопонял Коля.
— Сеня зовет. Чего-то он сам не в себе.
— Что-то случилось?
— Я — знаю? Оружия на складе хоть завались. И все наше, от окруженцев сорок первого. Это знаю. А что с Сеней стряслось — не знаю. Весь из себя — какой-то… "Колю срочно сюда!" — сказал.
Коля прибавил шагу.
На маслозаводе шла авральная работа. Партизаны перетаскивали винтовки и бидоны с патронами на подводы. Сеня стоял у сепаратора, рассматривая армейский наган.
— Вызывали? — спросил Коля, подойдя к командиру.
Тот как-то странно посмотрел на него и протянул наган, по внешнему виду подобный тому, какой был у Володиной мамы, из которого он подстрелил Колченогого.
— Держи!
Коля напрягся, подыскивая слова благодарности.
— Служу… — начал он.
— Молчи! — прервал его Сеня. — Смотри — наградная табличка. Что написано?
— Написано… — Коля стал читать гравировку на серебряной пластинке, и губы его запеклись. — "Майору М.Ш. Вербовскому за отличное выполнение боевого задания".
— М.Ш. — это?
— Моисей Шимонович…
— Но ты ведь у нас Михайлович…
— Если по правде, то — Моисеевич.
— Батянино, получается, наследство.
— Получается… Он, сказывали, пропал в сорок первом.
— Выходит, не совсем пропал.
Ауфзеерка Бинц — локоть на крышке стола, впритирку к пепельнице — докуривала сигарету. Затягивалась жадно, прерывисто, словно желала выцедить из вонючего чинарика новую порцию издевательств.
— Значит, не желаешь говорить?
— А что мне говорить? Мне говорить нечего.
— А о чем вы беседовали с заключенной номер 5693?
Вася искоса взглянул на старшую надзирательницу. "Еще чего! Буду я ей рассказывать о Марии Евгеньевне, здрасте-приехали! Вот, оказывается, зачем нас держат в одной камере. Меня задумали превратить в стукача. Сволочи!"
Молчание мальчика выводило немку из терпения. Она резко поднялась на ноги, устрашающе шлепнула стеком по голенищу сапога.
— Малыш! Пора тебе образумиться. Ты думаешь, что своим несогласием сотрудничать с нами противодействуешь лагерным порядкам. Ошибаешься! Ты и подобные тебе "оригиналы" давно уже на службе у Третьего рейха. Ты благоустраиваешь территорию…
— Работаю на песке…
— Ты на песке, а они… Они снабжают своей кровью наши полевые госпитали. Стоят, как говорится по-русски, на страже здоровья наших солдат. Тебя мы тоже направим на сдачу крови. И будешь, как они… Будешь до конца дней помнить, что своей кровью спасал немецких солдат — тех, кто убивал ваших отцов. Иди! Ты свободен!
Свободен…
От себя не освободишься. На воротах лагеря написано: "Работа делает свободным". Вот для этого он свободен.
Коля просматривал бумаги, обнаруженные в походном металлическом ящичке на маслозаводе. Это были армейские книжки, солдатские треугольники, вырезки из газет. Одно из писем — за подписью представителя Красного Креста Трайгера — было на немецком языке. Ради него Анатолий Петрович и вызвал Колю в штаб.
Трайгер писал Гертруде — вероятно, жене — в нейтральную Швейцарию, что его миссия проходит успешно. Ему уже удалось найти двух ребятишек, удивительным образом похожих на фотографии разыскиваемых американским миллионером Готлибом внуков-близнецов. Они вместе с родителями остались на той территории Польши, которая отошла к Советскому Союзу после договора Риббентроп — Молотов. И теперь, когда Готлиб переведет обусловленную сумму в Цюрихское отделения Рейхсбанка, детищки будут переданы посредникам для доставки в Нью-Йорк.
— По всей видимости, — сказал Анатолий Петрович, — немцы задумали какую-то хитрую авантюру по продаже наших детишек за рубеж.
— Ищут похожих…
— На кого похожих?
— По письму выходит, на тех, кого могут выкупить богатые родичи.
— Выходит так… А еще, Коля, выходит, что допрашивал этого Трайгера твой отец.
— Больше некому. Папа — старший переводчик, из дивизионной разведки.
— Тут ведь вот какая странность. Письмо есть, а конверта с адресом нет. И удостоверения личности немца мы не нашли. И еще… завернуто это письмо почему-то — как намек, что ли? — в газетную страницу. А газета — ваша, из Славянска.
— Покажите, — вздрогнул Коля. — Это… это, должно быть, статья о папе. О том, как дрался он с бандой Свища.
— Точно!
— Раньше она висела у нас в рамочке под стеклом, на стене… А потом… потом, когда уходил на фронт, взял с собой, чтобы…
— Понял, — кивнул Анатолий Петрович. — Чтобы не сочли тыловой крысой.
— Не сочли, надо думать.
— Вот-вот, Коля! Думай! Зачем он завернул письмо немца в газету со статьей о себе самом?
— Привет, наверное, хотел передать.
— А, может быть, смысл в другом?.. Ну да ладно! Если жив, дознаемся.
Коля развернул на коленях сложенный вчетверо, почернелый на изгибах, газетный лист. И ему вновь, как до войны, захотелось еще раз прочитать о папе, взглянуть на его выцветший от времени портрет…
Черная ночь. Смена караула. Где-то приглушенно, у ворот концлагеря, залаяли собаки, встречая подъезжающую машину.
Васю лихорадило. Капли пота проступали у него на лбу. Он скрипел зубами, спазматически дергался телом.
Опять донимал его страшный сон.
…Он шел в тумане по рыхлому снегу. Шел, проваливаясь в скрипучее месиво по колено. Шел к расположенному за концлагерем лесу, где прятались партизаны. А с ними и рыжая лисица, мудрая и хитрая, не однажды приходящая в его ночные видения.
— Э-ге-гей! — позвал ее из потайного убежища.
Издали послышалось:
— Ты меня ищешь?
Вася вгляделся в приближающееся чудище. Из тумана выплыло нечто, похожее и на зверя, и на человека — двуногое существо с лисьей мордой. И мальчик, похолодев, признал ауфзеерку Бинц.
В страхе он отшатнулся, руками прикрыл лицо. Но старшая надзирательница отвела его руки мохнатыми лапками с острыми коготками. И мигом рассосался туман, стало видно далеко окрест. И он увидел… Он увидел свою маму…
— Мама! — закричал мальчик. — Не иди сюда! Здесь враги!
Но мама не слышала его предупреждений. Шла… шла к нему по снегу, с трудом переставляя ноги.
— Сыночек! Мой миленький! Как долго я тебе искала!
Он понял, что не кричит, а всего лишь издает невнятные горловые звуки. И еще понял: если маму не остановить, она тоже попадет в лапы ауфзеерки Бинц.
И тогда, сам не зная как, по какому-то волшебной силы желанию, Вася вырастил незримую стену, прозрачную и непреодолимую. Между мамой и собой.
— Мама! Тебе сюда нельзя!
Коля сидел на берегу ручья, в тени разросшегося кустарника. В его руках — удочка. Смастеренный из гусиного пера поплавок снуло покачивался на воде.
Ветви за спиной шелохнулись.
Паренек оглянулся и увидел лучащееся довольством лицо Никиты. Тот протиснул свое жилистое тело сквозь кусты и разместился рядом. Ни слова не говоря, стянул сапоги, опустил ступни в воду.
— Благодать-то какая!
— О красотах природы позже. Что с мостом?
— Вернулись.
— Я вижу, что вернулись.
— Быть теперь моей свадьбе.
— Что? — огорошенно спросил Коля. — При чем тут твоя свадьба? Меня интересует, как прошла операция, взорвали ли мост?
— Операция прошла. Я самолично подпалил бикфордов шнур. А свадьба предстоит.
— Если невеста даст согласие, — фыркнул Коля.
— Она согласие даст.
— Прежде сделай предложение.
— Предложение сделает за меня Анатолий Петрович. Я стесняюсь.
— Во-во! Ты стесняешься, слова разумного не говоришь, а весь отряд посмеивается, Полину заставляет краснеть.
— Она и без того "красна девица".
— Помолчи, баламут! Тебя за глаза кличут "партизанский Ромео", а ее — "партизанская Джульетта". Приятно это, да?
— Тебе-то, пацан, какое дело?
— Мое дело — сторона. Но обидно за Полину.
— Пусть Полина самостоятельно за себя обижается. Нашелся защитник! Я теперь, как вернулся с моста, выгляжу чисто "жених женихом" — так сказал Анатолий Петрович. Значитца, и свадьба теперь недалека. Вызовет он Полину к себе, скажет: так, мать, и так, хватит крутить хвостом, пора идти за Никитку.
— А ты, конечно, рад стараться, — усмехнулся Коля. — А не кажется ли тебе, балабол, что над тобой просто немного подшучивают?
— С какого резона?
— А с такого! Уж такой ты человек.
— Какой — такой?
— Не совсем обыкновенный. С малой придурью. Быть рядом с тобой и не подшучивать — просто не получается.
— Сам дурак! — беззлобно бросил Никита. Ему импонировало, что он не совсем похож на других. А что до "придури", так в ней тоже нет ничего худого. Это вроде родимого пятна — его отличие.
— Я дурак, ты с придурью, — засмеялся Коля. — Отличная компания!
— Но у тебя преимущество.
— Да?
— Ты стихи пишешь. Напиши обо мне, я Полине подарю. Будет свадебный подарок. Замуж пойдет, так сказать, за заслуженного…
— В стихах воспетого, — подхватил Коля.
— Воспетого… — радостно повторил Никита. — Напишешь?
— Война! Музы замолкают, когда говорят пушки.
— Э! Не ерунди! Мне не музы нужны, а стихи.
— Подари ей цветы.
— Что ты понимаешь? Цветы под ногами растут. А стихи…
— Ладно, будут тебе стихи. Только… Только под стать твоему характеру.
— С придурью?
— С придурью…
И стихи появились в "Боевом листке".
Никитка — парень из деревни.
Он — конюх, хлебороб, печник.
Характер у него не вредный.
Он драться, право, не привык.
Война! Она столкнула рати.
А он, Никитка, в дни войны
Лежал пластом, лежал в кровати —
Ильюше Муромцу сродни.
Забыты раны. И с перины
Никитка встал на вражью рать.
И начал — богатырь былинный! —
Врагов в могилу загонять.
Он бился, коль его взбесили,
Среди лесов, среди полей.
Спасал он честь родной России,
Великой матери своей.
Он дрался яро, дрался с пылом —
Живой, хотя сто раз убит.
И сердце, как от века было,
Никитке заменяло щит.
России дивные просторы
Всегда прельщали жадный глаз.
И наступали вражьи своры.
И покорить стремились нас.
Шли на рысях — легко и лихо.
Казалось, нет врагов страшней.
Но порождало вражье иго
Не страх слепой — богатырей!
Они до неба вырастали,
Уничтожали смертью смерть.
И погибали вражьи стаи.
Так было, есть и будет впредь!
Новый замполит командира дивизиона Захаров, присланный заменить арестованного в Славянске, на собственной квартире, капитана Вербовского, нервно ходил по комнате, взад-вперед у окна, выходящего на деревенский двор. Руки его, закинутые за спину, были плотно скреплены в замке. Папироса в углу рта давно погасла, но офицер этого не замечал.
Володя Гарновский с виноватым видом следил за командиром. Он ощущал в коленках мелкую дрожь, как в былые времена, когда ему перепадало от отчима. И чувствовал себя напроказничавшим ребенком, хотя ничего непотребного не натворил.
— Надо ехать, а ты упрямишься, — недовольно говорил капитан Захаров. — Подумай — суворовское! Офицером станешь.
— Сначала война! — буркнул Володя.
— Мы и без тебя кончим войну!
— Со мною быстрее!
— Он еще шутит, — проворчал капитан Захаров, подпалил зажигалкой папиросу и испытующе уставился на парнишку. — А мне не до шуток.
— Война, — Володя попробовал попасть в тон.
— Да, не война, сынок, а Особый отдел! Наведывался тут особист, все о тебе выспрашивал.
— Из-за Бориса Симоновича?
— Из-за него. Что он говорил, какие указания давал тебе?
— А ничего он мне не говорил!
— Это я и сказал особисту.
— Поверил?
— Он из моих старых знакомцев. Вместе из окружения выходили в сорок первом.
— Понятно.
— Сделал вид, что поверил. И ты поверь, он сам порекомендовал отправить тебя в суворовское, от греха подальше. А то вместо него пришлют другого, и начнет копать…
— Товарищ капитан! На войне как на войне! Иди знай, доживешь ли до другого. А там, в суворовском, заполняй анкету: папа, мама, под чьим началом служил? И… сами понимаете…
— Может, ты и прав. Иногда лучше пересидеть под бомбами.
— Разрешите идти?
— Подожди! Никому ни слова о нашем разговоре.
— Не маленький.
— Оно и видно, старше своих лет стал, поди, — капитан Захаров загасил папиросу в пепельнице и потянулся к пачке "Беломорканала" за следующей. Но ухватиться пришлось за трубку полевого телефона — зуммер прожужжал совсем некстати.
— Слушаю!
Внезапно голос капитана приобрел какое-то новое звучание. Как показалось Володе, в какой-то степени радостное.
"Чему радоваться? Одних убили, других неизвестно за что — в тюрьму".
— Кто это был? — спросил, когда капитан Захаров положил трубку на рычаг.
— Комполка. Выезжает к нам для вручения наград. Приказал подготовиться к этому событию. Вот так оно, Володя, в жизни выходит… Иди, приводи себя в порядок.
— Что? И мне?
— И тебе.
— А что именно?
— На построении узнаешь.
— Но, товарищ капитан, голубчик! Что вам стоит? Скажите!
— Ладно уж… Медаль "За отвагу". Но молчок до построения.
— Слово!
— И еще… Об этом вообще никому! Это тебе как бы последний привет от Бориса Симоновича. Представлен к награде им, после того ночного рейда. Помнишь?
— Как не помнить? Но ведь…
— Арестовывает одно ведомство, награждает другое. Так и живем, как можем.
В штабной землянке Анатолий Петрович допрашивал полицая. Что конкретно выпытывал у него командир, Коля так и не узнал, ибо, когда вошел, допрос, по сути, был уже завершен. Теперь дело оставалось за приговором. И он последовал незамедлительно.
— Расстрелять!
Полицейский, выслушав приговор, криво усмехнулся.
— Ничего у вас не получится! — выпалил, понимая, что терять нечего.
— Ну?
— Цыганка мне нагадала: от пули я не умру.
— Повесить!
И опять полицейский усмешкой скривил рот.
— Цыганка мне нагадала сто лет жизни.
— Ах, вот оно что! — Анатолий Петрович с грохотом опустил кулак на стол. — Сто лет жизни ему, под расписку… А ты спрашивал у Алеся Гарного, сколько лет жизни ему нагадали? В нем жизни было заложено лет на сто с гаком. А ты? Ты его к стенке!
— Не самочинно. По приказу.
— И тебя… по приказу… Увести!
Еще не остыв от недавней вспышки, угрюмый, с глубокими тенями под глазами, Анатолий Петрович вбирал раздувшимися ноздрями воздух, словно не выпарился еще из землянки дух полицая, уведенного конвоиром. Наконец, будто только сейчас заметив Колю, сказал ему:
— Слушай, парень. Полицай показал: наша дислокация раскрыта, готовится карательная операция. Мы покидаем базу. Переходим в Черную Падь. Твоя задача: сообщить об этом Сцепщику. А его: встретить в условленном месте — он знает где — самолет с посланцами Большой земли, и препроводить их к нам. Понятно?
— Кто прилетает?
— Так тебе и доложили. Сцепщику скажешь: большие сошки! Из центрального штаба партизанского движения. Представители разведуправления. По депеше из Москвы — полковник Мазурков и радистка Маша. Так к ним и обращаться, и никаких лишних вопросов.
— Что-то нам предстоит?
— Я же сказал: никаких лишних вопросов.
— Можно идти?
— Валяй. Возьми с собой Гришу для подстраховки, и — вперед!
Игнатий Павлович Мищенко — седая борода, домотканая рубаха до колен, перевязанная веревкой в талии, круглые очки на носу — не спрашивал у связников пароль. Их — Колю и Гришу — он хорошо знал в лицо, как и они его, проходящего под кличкой "Сцепщик" в секретных донесениях партизанского отряда, направляемых в Центр.
Он провел ребят из сеней в горницу. Без лишних слов поставил на стол самовар с величественными медалями на медных боках. Угостил липовым медом: "Черпайте ложкой, мало не покажется", — призвал к порядку семилетнего внука Афоньку: "За что ты безответную кошку забидел? Зачем прищемил ей хвост в дверях, изверг?" И как бы между делом, за кружкой заварного кипятка, выслушал посланцев Анатолия Петровича, будто все для него равнозначно в происходящем: и визит партизанских разведчиков, и проказы Афоньки, и жалобное мяуканье кошки.
Со стороны поведение Сцепщика, прозванного так из-за работы на железнодорожной станции, могло показаться несколько странным. Но Коля с Гришей были его частыми гостями, а не сторонними наблюдателями. Они достаточно плотно изучили характер Игнатия Павловича и понимали, что он просто-напросто ко всему, что происходило в его доме либо вокруг него, относился уважительно и серьезно. Для него не существовало разделения по категориям масштабности на глобальное и незначительное, все было важным. Из-за этого, когда что-то шло наперекосяк — не по правилам, он впадал в угрюмое состояние и становился нелюдим. Но это случалось редко. Поскольку он, согласно собственному выражению, "прожил все свои годы по совести". А совесть ему попалась устойчивая, без послаблений и тяги к соблазнам.
— Встретим летунов ваших чин чинарем и сведем в Черную Падь, так и передайте Петровичу, — говорил он, отхлебывая чай.
— Передадим, — сказал Коля.
— Но и для вас есть дело по части душевного благополучия.
— Какое еще дело? — недовольно проворчал Гриша.
— А вот какое! На обратном пути, когда под утречко выберетесь от меня, заверните к нашим соседям.
— В Гиляево?
— Куда же иначе? Там у Егора Сердюкова документы наших сбитых летчиков хранятся. Почитай, записали их в Москве "пропавшими без вести", жинкам и деткам не дают продаттестат, пухнут они с голоду. А тут — документы, и можно похоронку вытребовать "смертью храбрых", и продаттестат схарчить за милую душу. Заглянете?
— Заглянем, — сказал Коля.
— Добре, хлопцы. Чужие жинки вам свечку в церкви поставят.
— Зачем нам свечки? — удивился Гриша.
— Вам они ни к чему. А вот жинкам чужим… Подумайте, сколько лет жизни вы можете сохранить их детям, если они получат продаттестат?
— Я в математике не силен, — пошутил Гриша.
— А здесь никакой силы научной не нужно, — задумчиво ответил Игнатий Павлович. — Вот прикиньте… В моей семье деды жили по девяносто лет. А все мои племяши на Херсонщине, дети младшего брата… все они в тридцать втором от голода… все они при полном недостатке возраста померли… Ну, будем загибать пальцы? На каждый палец положим хотя бы лет по семьдесят недостающих. Итог? В итоге мои племяши не дожили по кругу ровно триста пятьдесят лет. Вот такая математика. А ты говоришь "не силен".
— Ничего я не говорю, — буркнул Гриша.
— А ты? — Игнатий Павлович обратился к Коле.
— И я.
— Ну что ж — помолчим, помянем… Пусть земля им будет пухом…
Жаркое солнце слепило глаза. Душный полдень навевал думы о близком отдыхе. Истомленные солдаты возвращались с НП на батарею. Впереди, тяжело ступая, шел старшина Ханыков, за ним, положив руки на автомат, Володя Гарновский.
— А здорово ты отбрил пехтуру! — не унимался старшина Ханыков. — Так ему и надо, пешодралу! Пусть знает наших!
— Я бы смолчал… — Володя был близок к раскаянию, расценивая свою мальчишескую выходку совершенно в ином ключе, нежели старшина. — Но он задел меня за живое. "Малец, — говорит, — как пройти в хозяйство Свиридова?" Понимаешь, "малец". Какой я ему "малец", когда выше его по званию?
— Ефрейтор — это не просто звание, это первый шажок на пути в генералы, — заметил Ханыков.
Ефрейтор… Володю недавно повысили в звании. Красная ленточка на погоне еще не успела выгореть. И каждый раз, когда он натягивал гимнастерку, будто подмигивала ему. И не беда, что над ним иногда под-труднивали кореша из комендантского взвода, называя еврейтором. И не беда, что иногда посмеивались: мол, ефрейтор — это недоделанный сержант или переделанный солдат. Новообретенному званию, что там скрывать, он был рад и потому готов был одернуть кого угодно из тех домотканых мужиков, кто видел в нем по-прежнему всего лишь пацана, облаченного, словно для маскарада, в военную форму.
— Вот я ему и врезал: "Не малец, а товарищ ефрейтор! — сказал Володя, продолжая вспоминать о недавнем инциденте. — Пора бы усвоить форму обращения к старшим по званию!" У него глаза из орбит, а рука сама собой к пилотке. Умора, и все тут!
— Представляю, — басисто расхохотался Ханыков и сквозь смех выдавил: — Правильно отбрил пехтуру! По-божески, если разуметь, что артиллерия — бог войны.
Ему, кадровому военному, было хорошо знакомо давнее соперничество между родами войск, берущее начало еще с петровских времен.
Внезапно устоявшуюся тишину разорвали короткие автоматные очереди. Мгновенно Володя оказался на земле, подполз к старшине Ханыкову. Они осмотрелись. Где-то впереди, в зарослях кукурузы, притаился враг.
Но где?
— Подняться не позволит, гаденыш! Это как пить дать! — сказал Ханыков.
— А что, если обойти его? — предложил Володя. — Я ужом проползу, не заметит. А ты отвлекай. Дай ему огонька прикурить.
— Действуй, парень.
О местонахождении засады можно было догадаться только по говору "шмайсера". Он бьет куда звонче, чем ППШ.
Автомат в руках старшины, срезая стебли кукурузы, ударил на звуки выстрелов. Володя ловко втянулся в заросли и, забирая вправо, осторожно пополз. Волосы выбились из-под пилотки, пот резал глаза. Когда перестрелка умолкала, он, затаясь, лежал ничком, догадывался, что в эти недолгие мгновения передышки и фашист прислушивается к тишине. Стоит шелохнуться — пиши пропало. Но повезло, себя не выдал и почти вплотную подобрался к гитлеровцу. Вот он, весь из себя еще живой-живехонький. Короткие, широкие в голенищах сапоги. Мышиного цвета форма, на погонах окантовка. Унтер-офицер.
Немец лежал на боку и деловито менял рожок "шмайсера". В его движениях, расчетливых и точных, не проглядывало ни нервозной поспешности, ни испуга. Чувствовалось, это матерый волк, полный внутренней уверенности в своих силах — "за дешево" продать свою жизнь он не намерен.
И тут Володя, готовый нажать на спусковой крючок, неожиданно для себя самого повелительно выкрикнул:
— Хенде хох! Гитлер капут!
Немец инстинктивно обернулся. Уставился на зрачок автоматного дула, непонимающе, но зло. Перед ним стоял мальчишка, росточком ему по грудь, и это туго доходило до сознания.
— Киндер! Майн гот, киндер! — бормотал унтер-офицер, ошарашенно поводя головой. Он потянулся к поясу за гранатой. Но тут набежал старшина Ханыков и увесистым кулаком пояснил фашисту: дальнейшее сопротивление бесполезно.
— Руки вверх! — сказал старшина, употребив для быстрейшего усвоения его требований несколько непечатных выражений.
Немец не перечил. Поднял руки. А Володя, закинув трофейное оружие за спину, толкнул его в спину своим ППШ.
— Пошел!
Они вышли на тропинку, по которой до перестрелки пробирались на батарею, и медленно двинулись вперед.
Володя вел пленного, а позади, посмеиваясь, вышагивал старшина Ханыков. Навстречу все чаще попадались русские солдаты. Видя такую забавную картину, они кособочили рты в ухмылке. Володя не видел себя со стороны. Наверное, поэтому оставался серьезным. "И действительно, что тут такого смешного? — думал он. — Ничего смешного не вижу. Да и немцу уже не до смеха, отвоевался, холера ему в бок!"
Раннее солнце выкрасило деревню в необычные цвета. Мельница, стоящая особняком, дымилась в фиолетовом пламени. Дома — в розовом. По окнам гуляли красные сполохи рассвета. Из приусадебных участков выглядывали желтоголовые подсолнухи, смотрели в сторону взгорья, где затаились в кустарнике Коля и Гриша.
Убедившись, что кругом спокойно, они припрятали в шиповнике оружие и спустились в Гиляево — на манящий аромат налитых тяжестью яблок.
— Слазим? — шепнул Гриша.
— Поймают.
— Брось чепуху молоть! Спят еще, как сурки.
Коля сглотнул слюну. Неожиданно он поймал себя на том, что ему очень хочется спелого яблочка, даже не столько яблочка, сколько того, теперь уже позабытого чувства азарта, с каким лезешь в чужой сад: в поджилках дрожь, в сердце лихость.
— Так что, лезем? — вкрадчиво спросил Гриша.
— На обратном пути, — нерешительно ответил Коля.
— На обратном пути поздно будет. Проснутся…
— Черт с тобой! Только давай по-быстрому!
Коля на какое-то мгновение утратил чувство реальности. Гриша утратил его еще раньше. Ребята перебрались через плетень и тишком двинулись к раскидистой яблоне.
И ведать не ведали они, что Сам Владелец Сада не кто-нибудь, а местный староста Степан Шкворень, ухватистый, мощный мужик, наделенный редкой даже на селе смекалкой и изворотливостью ума.
Сам Владелец Сада, заприметив их из-за прикрытых ставень, дал себе зарок: не трогать озорников за одно-два яблока и жестоко наказать, если позарятся на большее. Лакомиться, считал он, никому не зазорно, но воровать…
— Бежим! — пронзительно выкрикнул Коля, когда Степан Шкворень выскочил на крыльцо с увесистым поленом в руке.
Взмах — и деревянная кувалда, мелькнув в воздухе, обрушилась на Гришу. Он, рванувшийся было к плетню, резко остановился. Нерешительно, точно примеряясь к боли, шагнул вперед, потерял равновесие, ухватился за низко нависшую ветвь и бочком завалился на землю.
Коля бросился к нему. Но, не успев взвалить друга на спину, почувствовал, что ворот его рубашки попал в капкан жестких пальцев.
Разодранная рубашка оголила его тело, и Коля внезапно осознал, что Владелец Сада, остывая от вспышки, вглядывается в его плечо, натертое ремнем автомата.
— Ага! Да ты не простая певчая птичка… — догадался Степан.
Он провел мосластым пальцем по Колиному плечу, вдоль проступающей сквозь слой загара свежей натер-тости с характерными пупырышками по краям. — Из лесу, вестимо?
— Отец, слышишь, рубит, а я отвожу, — некрасовская строчка вырвалась машинально, словно он вновь держал экзамен по русской литературе за четвертый класс.
— Как бы тебя самого не пришлось отвезти в комендатуру. Знаешь такое немецкое слово — "файр"?
— Огонь.
— Один раз скажут — "файр", один раз стрельнут, и ваших нет. А ну, пойдем, чурило, хватит тут чухаться!
Мы где-то там, у линии победы.
Но где она, узнать не суждено.
Для нас последним будет это лето,
Зачеркнутое вековечным сном.
Воскликнет — "файр!" — шарфюрер из гестапо.
Конвойный взвод прикроет левый глаз.
И смерть начнет за сердце лапать,
Свинцовым пальцем тыкать в нас.
И мы умрем… В небытие могилы
Не брать Берлина нам, не строить города.
А в памяти людей — какими были,
Такими оставаться навсегда…
— Коль! Чего ты колдуешь?
Гриша ворохнулся на соломенной подстилке и неловко приподнял голову. Невидящими глазами он смотрел на товарища по несчастью, царапающего что-то гвоздем на стене.
Видя, что Гриша вышел из шокового состояния, Коля бросился к нему, не дописав до конца свое поэтическое завещание. Но когда оказался рядом, понял, что опоздал, тот опять впал в беспамятство.
— Доигрались… — безадресно сказал Коля. А минуту спустя поймал себя на том, что взгляд его остановился на стене амбара с выцарапанным стихотворением. И ему представилось, как после войны какой-нибудь учитель истории приведет сюда школьников, расставит их полукружьем у стихотворной надписи и начнет повествование о былом, расскажет о трагической судьбе неизвестного поэта, сложившего здесь голову. "Имя его неизвестно, а стихи остались! — скажет учитель и твердо добавит: — Время не властно над творениями человеческого гения!"
— Эх! — вздохнул Коля.
Серое лицо Гриши, схваченное у скул алыми пятнами, перекосила гримаса боли.
— Чего ты?
— А-а, — махнул Коля рукой.
— Чем бабахнул меня этот гад? — спросил Гриша.
— Поленом.
— И что?
— Жив пока…
— А за что он меня так?
— За яблоки.
— Какие яблоки?
— Не помнишь?
— Да нет! Помню, крикнул: "Бежим!" Это помню. А почему крикнул — вылетело из головы.
— Тогда помолчи. Тебе вредно налегать на язык.
— Откуда знаешь. Ты врач?
— Я брат своей двоюродной сестры Клавки. У нее тоже было сотрясение мозга. И тоже с провалами в памяти.
— И что?
— А то! Врач запретил ей много болтать.
Лязгнул замок. Амбарная дверь заскрипела. В метровую щель ступил местный полицейский в выцветшем пиджаке, с повязкой на рукаве, с карабином на плече, прозвище — Андрюха Коренник.
— Эй ты, байстрюк! — окликнул Колю.
— Чего тебе?
— Собирайся. Допрос сымать будем.
— А, может быть, штаны? — поддел его Коля.
— Нам твоя задница без интересу. А вот для порки она дюже пригодная, — беззлобно пробурчал Андрюха Коренник. Был он коренаст, широк в плечах и бедрах, и всей своей фигурой напоминал вставшего на задние лапы бульдога. — Пойдем!
Гриша беспокойно заворочался.
— Ты куда?
— На кудыкину гору, — ответил Коля и скосил глаза на полицейского, удивленный тем, что тот подошел к испещренной буковками стене и сучил тубами, водя пальцем по строкам.
— Грамотный! — уважительно сказал Андрюха Коренник. — Наш старшой дюже грамотных любит.
— Зачем же поленом бросаться?
— А как вас устремишь иначе? Пойдем к нему.
— За извинением?
— Пойдем!
Коля упрямо поводил шеей и лопатками, сопротивляясь властным толчкам в спину. Но сопротивлялся недолго, просто из духа противоречия и неприятия физического давления. Стоило выйти из амбара на воздух, под косые лучи заходящего солнца, как он зашагал свободно и споро, старясь не думать о конвоире.
Полицейский шел метрах в трех позади него. Карабин держал наперевес, как и полагается, когда препровождаешь преступника из тюрьмы к следователю. Но о преступнике думал меньше всего. Куда больше его заботило, достаточно ли эффектно выглядит он в глазах односельчан, знающих его за Андрюху Коренника, бабника и любителя выпить, но никак не за сурового стража нового порядка. С попадающими навстречу односельчанами раскланивался, с некоторыми коротко перебрасывался репликами о видах на урожай. И непременно, если уж заговорил о чем-нибудь, закруглял разговор важной фразой: "Вот препровождаю! Личность, доложу вам, темная, дюже подозрительная".
На противоположной стороне улицы Андрюха Коренник заприметил Никиту Красноштанова, своего довоенного приятеля, часто наведывающегося в деревню, и — что было ему невдомек — партизанского связника.
— Привет, Андрюха! — сказал Никита, равнодушно окинув взглядом опешившего от неожиданности Колю.
— Наше вам с кисточкой! Опять пожаловал?
— Работенку по печной части, сказывали мне, здесь надыбать можно.
Полицейский почесал в затылке.
— Годи чуток, не припомню, кто мне давеча жаловался на печь. Дымит, адская головешка! Ах да! Евграфовна! Та самая, чью печь мы клали с тобой, Никитка, в году… Дай бог памяти…
— В сороковом, когда забривали на Финскую войну.
— Точно! Ну и память у тебя, будто из дуба вырезанная. Крепкая! А у меня, как стал зашибать, — щелкнул себя по кадыку, — отбивает ее начисто.
— Не пей.
— Как не пить, если пить хочется?
— Превозмоги.
— Спасибо за совет. Я — да, превозмогаю. Вот веду и превозмогаю, как видишь сам трезвыми своими глазами. А куда веду, там не превозмогают. Там уже дым коромыслом. Что же мне и там превозмогать? Эх, да что говорить! Житуха…
— Говорить нечего — закройся. Пусть твой пленник хоть слово вякнет. А то не по-людски получается: говорим-говорим, а культуру не знаем.
— Ему вовсе не об чем разговоры вести. Он, доложу тебе, личность темная, дюже подозрительная.
— Куда ведешь?
— На охоту!
— А ружье его где?
— Не видишь? Сзади несу! — Андрюха Коренник потряс карабином и, довольный удачной шуткой, расхохотался.
— А в чем охотника этого виноватят?
— Так он тебе с ходу и признается…
— Нам с Гришей не в чем признаваться! — возмутился Коля.
— А кто лез к старшому в сад?
— Подумаешь, сунулись за яблоками. Голодные были — вот и сунулись! — сказал Коля, дав понять Никите, что замели их случайно, без всякой связи с выполнением боевого задания.
Партизанский связник как ни в чем не бывало перевел взгляд с Коли на полицейского.
— Андрюха, закурить у тебя не найдется?
— Найдется! Нам выдают под расписку. А ты какую марку смолишь — нашу али германскую?
— КЧД.
— Что?
— Кто Что Даст.
— Ага, такая марка как раз у меня водится, — радостно отметил конвоир, протягивая приятелю тугую, только-только початую пачку.
— Благодарствую. — Никита пыхнул зажигалкой, закурил, молча пососал сигарету и, сбивая пепел, сказал старому приятелю: — Ну, бывай! Я к Евграфовне. Надыбаю работенку — позову.
Припадая на раненую ногу, Никита пошел по улице дальше, пошел степенно, ничем не выказывая волнения, словно встреча с Колей никак его не поразила, словно он привык сталкиваться с ним не где-нибудь, а именно в Гиляево, и не как-нибудь, а в окружении врагов.
Через сени Колю ввели в горницу, и он с недоумением остановился на пороге. Было отчего прийти в недоумение. Он шел на допрос, а попал на вечеринку. За длинным, торцом к двери столом, уставленным мисками со жратвой и бутылями с самогоном, восседали — "пять, семь" — девять мужиков с гранеными стаканами.
Деревенский староста, стоя лицом к входной двери, заканчивал очередной тост:
— …И посему выпьем по четвертой. Как говорят в народе, без четырех углов избы не бывает.
Степан Шкворень расширил рупором рот, воткнул меж губ стограммовый стакан, дернул кадыком.
— Хорошо пошла! — со смаком сказал, мощно выдохнув воздух.
— Дай бог не последняя! — откликнулся эхом сидящий сбоку от него старичок-разливальщик с курчавой, поросшей островками мха бородкой и приплюснутым, точно вмятым от удара кулака, носом.
Подталкиваемый конвоиром, Коля двинулся к старосте. Степан Шкворень, опираясь о стол, ожег его кошачьим огнем своих зеленых глаз.
— Ну как, чурило? В штаны не наделал, пока сюда вели?
— Хотите проверить? — Колька взялся за пряжку брючного ремня.
— Ладно, ладно, свое все равно для тебя не пахнет. А нам нечего портить аппетит.
Обостренный слух Коли расслаивал на отдельные реплики тот неразборчивый гул, что стоял в комнате. Он слышал:
— Что за фрукт?
— Из партизан небось?
— Какой партизан? Недодел! Восемнадцати, поди, еще не натикало.
— Я ему часы тут бы и остановил, чтобы не тикали!
— Тихо вам! — рявкнул начальственный голос.
Все уставились на старосту. Он налил полный стакан самогону, зачем-то посмотрел мутную жидкость на свет и с ухмылкой протянул Коле.
— Выпей за здравье друга своего. Как его, не больно ли я зашиб?
— Не до смерти.
— Вот и выпей, чурило. Тебе тоже будет не до смерти.
Коля отрицательно мотнул головой.
— Брезгаешь?
Коля, потупясь, рассматривал мыски своих тупорылых сапог.
— Брезгаешь однако. Не хочешь из-под нас пить.
Степан Шкворень дышал на него распахнутым ртом, одаривал спиртным духом вперемежку с острыми запахами лука, жаренной на сале картошки и кислой капусты.
— Я не пью.
— Нет таких, чтобы не пить! — ласково лучился старичок-разливальщик.
— А ну, раззявь ему пасть! — приказал староста. И сразу же, как Андрюха Коренник запрокинул голову Коли, влил в него убойную порцию самогона. — Вот так! Хорошо пошла. А говоришь — "не пью".
— Все пьют, — поддержал старосту старичок-разливальщик. — Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет.
— Повторить! — загудел дымный махорочный воздух.
Коля, еще не придя в себя от неожиданности и не успев опьянеть, вновь мотнул головой — нет! Но Степан Шкворень с деланым сожалением развел руками:
— Публика просит.
И процедура со стаканом повторилась. Новая порция самогона пламенно скользнула в желудок "Гады! Что делают? Они же мне так развяжут язык, проговорюсь!" — с испугом подумал парень.
— По третьей! — неслось по кругу. — По третьей! Бог троицу любит! На-ли-вай!
Степан Шкворень ткнул Колю в грудь пальцем и, видя, что он мешковато покачнулся, сказал собутыльникам:
— Хватит, язви его в маковку!
И тут в Коле взбунтовалось чувство протеста.
— Нет, не хватит! — заплетающимся языком ввязался он в спор, невзначай избрав самый правильный в сложившихся обстоятельствах план дальнейшего поведения. "У пьяного в усмерть ничего не выпытаешь!" — мелькнуло в мозгу и погасло. Он схватил со стола бутыль и, булькая, присосался к горлышку.
Импровизация удалась. Одобрительно загудели голоса.
— Силен, стервец!
— А говорил, что непьющий.
— Все они такие — язвенники и трезвенники.
— Да-да. Все такие на первых порах.
— Сначала — "непьющий!"
— А потом от бутылки не оторвешь!
Под восхищенное — "о-о-о!" — Коля глотал самогон, вернее, делал вид, что заливается дремучим напитком. Но и этого было достаточно. Никто не подловит его на обмане. Кто уследит в густом табачном дыме за "молочком из-под бешеной коровки"? Тут за своим стаканом не успеваешь присмотреть: раз-два, и — донышко. Не то что за бутылью. Текучая жидкость, холера ей в бок!
Цирковое представление "юного выпивохи" не могло продолжаться долго. Староста отстранил Колю от бутыли, резким движением привлек к себе.
— Нам еще поговорить надо.
— Буд-дем гов-ворить, — заикаясь, пьяно ответил парень.
— С чем пожаловал к нам, чурило?
Автоматически Коля ответил в рифму:
— Чурило, чурило — отправлен на мыло! — и понял по реакции хохочущих сельчан, что попал в точку: в такой словесной галиматье его спасение.
Степан Шкворень потряс его за грудки.
— Ты от партизан? Задание?
— Задание, задание зовет нас в мироздание.
Степан Шкворень растерянно посмотрел на собутыльников.
— Чего это он? Тронулся?
— Он стихотворец! Что ни слово, то в лад и в склад, — пояснил Андрюха Коренник.
— Кто доложил?
— Сходи, Лукич, в амбар. Погляди. Там он стену своими виршами разукрасил.
— Хорошие вирши?
— Дюже хорошие. Мол, в памяти людей нам, Лукич, какими были, такими оставаться навсегда.
— Правильными, значица?
— Это у людей сподобнее спросить, Лукич.
— Себя и за человека не признаешь?
— Вот пить брошу, и признаю.
— Ладно! Хватит валять дурака!
Коля почувствовал, как пальцы старосты нервно сжали его плечо.
— Что велели тебе выведать партизаны?
— Партизаны, партизаны, не вставайте утром рано, придет серенький волчок, вас укусит за бочок, — пленник понес привычную уже околесицу, примечая, что окружающие его мужики охотно включаются в новую для них игру. Кое-кто шевелил губами, отыскивая подходящую рифму. И до него доносилось: "Утром рано не трожь баяна", "На ногах стоит бычок — молодой паровичок". Незаметно умственное напряжение повернуло их от поисков рифмы, тяжелой, маятной работы, к делу легкому, приятному — к песне. И они запели, мягко и вкрадчиво, словно предались сладкой истоме:
Жизнь моя вылита,
Жизнь моя вылита.
Жить не дали, и вот тебе — старость.
Ничего не закончено.
На душе червоточина.
За Отчизну обидно —
Дуракам под управу досталась.
Мужики вытягивали давнюю, знакомую сызмальства мелодию, катая в горле округлые, тающие во рту слова.
Высокий голос жаловался с надрывом:
— Ох ты, судьба моя, судьбина!
Другой голос баритоном вторил:
— Пожалей родного сына!
Но общий, колышащийся в комнате гул давил прочие звуки, как порожистой рекой низвергался хором:
Горько, нудно, печально.
И причинно обидно.
Темень, темень кругом.
Ничего нам не видно.
Ступишь влево ногой,
Ступишь вправо.
Все одно —
Нищета и управа!
Староста все еще держал Колю за плечи, все еще дышал ему в лицо жарким перегаром, но голова его скособочилась — правое, поросшее курчавым белесым волосом ухо, задралось вверх, ловя мелодию. Со стороны казалось, что песня, точно животворная влага, вливаясь в это диковатое ухо, преображает скуластую с бродячими желваками физиономию, сглаживает в ней острые углы.
Степан Шкворень не утерпел, оттолкнул паренька и, не глядя, как он, одолеваемый спиртными градусами, опустился на пол, вплел свой гремучий, вызывающий дребезжание стекол речитатив в общий хор. Он запел, оседая на скрипящую под его телом табуретку, запел, умиротворенно закрывая глаза. И лишь изредка выскальзывали в щелку век, подпаливая короткие рыжеватые ресницы, языки зеленого огня.
Жизни больше не видно.
Подбирается старость.
За Отчизну обидно —
Дуракам под управу досталась…
Коля пытался с пола следить за происходящим. Но чувствовал, сон одолевает, и еще минута-другая — и он захрапит по несознанке, подобно подзаборному алкашу. Сопротивляясь наступающей немочи, он забрался под стол и незаметно для себя провалился в какой-то запредельный мир, где тарахтел автомобиль, слышался звук клаксона, повелительные выкрики на немецком языке, заискивающий говорок старичка-разливальщика: "Что изволите, герр начальник?"
Известно, что во сне самые невероятные события не вызывают никакого удивления, проходят буднично, будто так и должно быть. Именно так, совершенно буднично, Коля вдруг услышал голос своего отца Моисея Вербовского, который по-немецки расспрашивал, как проехать в Черную Падь, чтобы по дороге не напороться на партизан. Старичок-разливальщик, в прошлом, на Первой мировой, должно быть, побывавший в плену у немцев, охотно делился с ним своими познаниями: "Яволь, герр начальник! На прямой дороге — нихт шиссен! Езжай там — шнель, шнель! Влево не моги, там лес и капут!"
— Гут! — вновь послышался голос отца, дальше Коля ничего не помнил.
Очнулся он в полночь-заполночь.
На испачканной огуречным рассолом и квашеной капустой скатерти коптили керосиновые лампы. Они отбрасывали мохнатые тени на стены, на лобастую, не столь давно выбеленную печь, на черные окна с вкраплениями звезд и плавающей в центре жирной луной.
Веселье пребывало на спаде.
Кое-где за столом еще чокались, правда, нехотя, устало.
Кое-где раздавалось спросонья слезливое бормотание. Но старичок-разливальщик еще держался на ногах. Теперь, когда староста Степан Шкворень спал, уронив голову на руки, он верховодил в компании. По всему видать, ему полюбилась игра в рифмы, и он упражнялся в словотворчестве с Андрюхой Коренником.
Старичок-разливальщик подбрасывал слово, как в ночном подбрасывают хворост в огонь, и вспыхивали искрами рифмы. Их натужно высекал неповоротливый умом Андрюха Коренник.
— Пень.
— Пень? Здесь у меня заковыки не будет. Лень — день — плетень.
— Молодцом, Андрюха! А вот тебе для недосыпу другое словечко.
— Ну?
— Гад!
— Какой недосып, Нилыч? Мат и ад!
— Мармелад, — добавил Коля, вылезая из-под стола.
— А, откемарил уже? — повернулся на звук голоса Андрюха Коренник. Он поднялся с табуретки и нетвердой походкой направился к пареньку. Ухватил его за руку, поднатужился, поднимая с пола. — Пойдем назад. Допрос потом снимать будем. Некому — вишь, все перепились.
— Все как есть! Пить — не жить, с питьем всегда перебор получается, — подтвердил старичок-разливальщик.
— А с жизнью?
— С жизнью, наоборот, всегда недобор. Глядишь в могилу и думаешь: рано старуха с косой пожаловала, еще по пересчету годков не дожил до деревянного бушлата.
— Чего же пьете вусмерть?
— Так есть причина.
— Пить хочется?
— И оно, и другое. Сегодня у нас законная причина! Поминки!
— Да-да, Нилыч не соврет! — поспешно встрял Андрюха Коренник. — Поминки по Гавриле, братухе нашего старосты. Ровный червонец годков, как перекинулся.
— Больной был?
— Какой больной? Подковы гнул!
— По старости?
— По старости не перекидываются, — обиженно процедил старичок-разливальщик. — По старости проставляются. А Гаврила именно — слово в слово! — взял и перекинулся. Расстреляли его у плетня, вот он и перекинулся на ту сторону. За что расстреляли? Спросишь — отвечу! Раскулачивали тут ваши наших, а Гаврила не хотел раскулачиваться. Вот и пальнули в него из винтаря.
— То-то ваш староста Гришу стукнул!
— Он и тебя стукнет!
— А при чем здесь мы? "Ваши — наши…" Мы сами по себе. Нам политика по боку, мы кушать хотим. У вас яблоки, у нас зубы.
— Вот когда положишь их на полку, познаешь что к чему, — ввернул Андрюха Коренник и потащил Колю за дверь.
Он хотел побыстрее сбагрить паренька: неволило, что недопил в отличие от всей компании из-за присмотра за ним, и это угнетало. А скинешь обузу с плеч долой — и гуляй сколь можется, подбрасывай свежее топливо в угасающий очаг веселья.
Полицейский выволок Колю в сени, затем на улицу и повел его, пошатываясь и поправляя ремень карабина.
Ночная прохлада подействовала на Колю освежающе. Куда-то исчезли стучащие в мозгу молоточки, хотя сухая горечь во рту по-прежнему донимала.
И в наступившей тишине отчетливо послышалось негромкое покашливание. Из-за угла амбара показалась длинная тень, за ней — и человек, пока что неразличимый в неясном лунном свете.
— Эй! Кто ты там есть? — неуверенно выкрикнул Андрюха Коренник, стаскивая карабин с плеча. — Стой на месте! А то шарахну по маковке, мозги вывалишь под кусток.
Но тень и не думала останавливаться. Приблизилась, обрела узнаваемые черты человеческого лица.
— Ах, да это Никитка! — с облегчением вздохнул полицейский. — Фу ты, господи, напугал ведь…
— Тебя напугаешь, здрасьте! — дребезжащим смешком отозвался старый приятель.
— А что? Я чуть было не шарахнул тебе по мозгам.
— Ты шарахнешь… Ты такой. У тебя ружье заме-сто головы думает.
— Но-но! Чем трепаться, лучше бы подмог.
— Давай ружье, подмогну носить.
— Дай такому ружье! Оно мне под расписку дадено! Лучше подмогни парня тащить.
— А что с ним?
— Не вишь, пьян в стельку. Того гляди, скопытится.
— Не гоже добру пропадать, — сказал Никита и, изловчась, подхватил Колю под коленки, взвалил на себя и понес, чувствуя одобрительные шлепки его ладони по спине.
"Не так-то он и пьян, — подумал партизанский связник. — Притворяется, шельма!"
Спустя несколько минут Коля уже стоял у амбарной двери, поддерживаемый Никитой. Конвоир прислонил винтовку к стене и глубоко влез в брючный карман, отыскивая ключ от замка. Вытащил, посмотрел на свет, будто что-то таинственное различил в нем при лунном освещении и задумчиво повернулся к напарнику.
— На, держи, — протянул, пошатываясь, ключ Никите.
— Чего так? Занедужил?
— Не попаду в дырку.
— А еще парень не промах! Что о тебе люди будут говорить?
— А пусть говорят! Дырок много, а ключ один. Попади ты!
— У меня глаз — алмаз! Попаду не глядя. — Замок скрипнул отскочившей душкой, дверь распахнулась. — Входи, Андрюха, будем вертеть кино.
— Складно поешь!
— А сейчас еще складнее будет.
Никита перекинул оставленный без присмотра карабин Коле, внезапно протрезвевшему и резко отскочившему в сторону, и невозмутимо, словно припасенный на опохмелку шкалик, вытащил из-за пазухи армейский "вальтер".
— Ты чего? Рехнулся? — полицейский с изумлением взирал на ствол пистолета.
— Пока еще нет.
— А какого рожна грозишь пушкой?
— Мозги твои собираюсь просыпать, как ты мне давеча.
— Но я в шутку!
— И я в шутку, пока не выстрелю. Ну-кась, Андрюха! Руки за спину! Вязать будем. Пикнешь — убьем. Уразумел?
Припасенной заранее бечевой Никита умело затягивал петли на кистях Андрюхи, затем на его щиколотках. Кончил работу, сказал себе "добре" и пихнул старого приятеля коленом под зад — в амбар на солому.
— За что ты меня? — заскулил полицейский, лежа на боку и тараща глаза на Никиту.
— За то самое…
— Пристукнуть его надо, наговорит после… — подсказал Коля.
— Обойдется, — хмуро пробурчал Никита.
Не глядя больше на беснующегося в развале соломы Андрюху, он прошел к Грише. Взял его, находящегося в беспамятстве, на руки и пошел на выход. Поравнявшись с Колей, сказал:
— Кляп смастери. И — в глотку Андрюхе, чтобы тишком сидел и не вякал.
Коля оторвал лоскут от нательной рубахи и наскоро запихал его в рот глухо мычавшему полицейскому. Но тот, жестко орудуя языком, вытолкнул его, и просительно воззвал к недавнему пленнику.
— Оружие оставьте. А то шлепнут меня.
— Оставить? — обернулся Коля к Никите.
— Оставь! Коли его шлепнут, то и тебе полный разор! Разорвут тебя наши бабы на части. Ходок — каких поискать! Племенной бык высшего качества!
— Завидуешь?
— Не дури голову! Пойдем!
Они вышли из амбара, огляделись. Деревня мало-помалу просыпалась. Там и тут хлопали распахиваемые створки окон. Слышался перестук топора, поскрипывала калитка. И над всем этим морем различных звуков — скрежещущих, сиплых, визгливых — порывами жесткого ветра носились пронзительные петушиные крики.
— Ну вот, дождались, — сказал Никита, покопался в боковом кармане пиджака, вытащил пачку бумаг, перетянутых тесемочкой. — Держи. Документы на сбитых летчиков!
— Ты и у Егора Сердюкова был?
— Понятно, был. Вы вовремя не возвернулись. Меня кинули на розыски. Я к Сцепщику, он указал ваше направление. И вот — результат: я стою и кукую с вами под петушиное пение. А надо не стоять куковать, надо ноги делать. Иначе нам их здесь же и обломают. Хочешь ходить на переломанных?
Коля этого не хотел. Никита тоже. И они, подхватив Гришу, рванули к опушке леса.
Горсточка соли, добавленная старшиной Ханыковым в бензин, была оптимальной — светильник из снарядной гильзы цедил подрагивающее, но без копоти пламя.
Маслянистый огонек, мерцая в полумгле, набрасывал на лица людей неживые, ходящие ходуном маски розового цвета. Этот светлячок заставлял дремотно шевелиться в углах комнаты мохнатые, напоминающие пауков тени, с трудом выявлял нехитрое убранство глинобитного домика, который стоял на взгорье, между Днепром и деревней Золотая Балка и, вероятно, прежде принадлежал бакенщику. Черными глазами окон домик печально смотрел на воду, словно выискивал на ее колышущейся поверхности крутобокую лодку хозяина. Но река давно уже изломала ее о прибрежные камни. И сейчас, не вспоминая о былом, глухо ворчала от порывов тугого осеннего ветра. Плескучая у правобережья река короткими толчками гребенчатых волн выбрасывала на сушу обломки досок и шпангоутов, весла с прочно въевшимися в них уключинами и обрывки намокших веревок, которые служили для связки плотов. Река как бы очищалась от мусора, а заодно и вылизывала нанесенные ей раны.
Этой памятной ночью 1943 года ее ломало и корежило от взрывов, перепахивало вдоль и поперек снарядами и минами. Батареи обрушились на нее со всей мощью, топя шлюпки и боты, разбивая тихоходные плоты. И тогда она, всем нутром ощущая гибель десанта, поднатужилась, напрягла мышцы и выбросила его на правобережье.
Десантники захватили клочок суши, отбили две контратаки и, расширяя плацдарм, перешли в наступление, заняли несколько хат в деревне с причудливым названием Золотая Балка. Следом за пехотным подразделением переправились через Днепр и артиллерийские разведчики со стереотрубой и рацией. Им предстояло следить за огневыми точками неприятеля, сосредоточением его сил и корректировать стрельбу своего артдивизиона. Они оборудовали наблюдательный пункт на высотке, в глинобитном домике, из которого хорошо просматривалась деревня и начинающаяся за ней равнина с редкими куполами деревьев, разбросанных там и тут.
Возглавлял группу разведчиков сам командир дивизиона капитан Шабалов.
Сейчас, когда наступила передышка, он сидел у стереотрубы и, закрыв воспаленные глаза, думал о том, как справиться с предстоящей, самой что ни на есть ювелирной работой, которая ожидает его бойцов на батареях.
"Попробуй порази с левобережья точно тот или иной дом, где затаились фашисты, и не попади в соседний — в наших. Не попросишь же немчуру выйти на открытую местность, чтобы пристреляться. Задачка для Вильгельма Телля. Недолет недопустим, перелет тоже. А такое бывает разве что при самостреле. Вот и думай…"
Капитан Шабалов открыл глаза, оглядел комнату, отмечая в уме — кто чем занят. При свете пшикающего ночника он видел, что Миша Сажаров с кажущимся равнодушием проверяет, как ходит в ножнах финка, старшина Ханыков, по-хозяйски расположившись у хромоногого стола, ставит заплату на прорванный пулей рукав гимнастерки, Володя Гарновский, примостясь у двери на соломенном тюфячке, набивает патронами диск автомата, а радист, подрагивая от холода, крутит ручку настройки, вызывает затерянный в эфире "ландыш".
Как-то незаметно для себя, следуя ритму своей финки, ходящей взад-вперед в ножнах, Миша Сажаров затянул хрипловатым баритоном полюбившуюся еще в сорок втором году песню:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
— И то правда, неплохо бы печурку, — мечтательно протянул радист Костя Стеклов.
— Чего там "неплохо". Вполне желательно печурку, — подхватил старшина Ханыков.
Он натянул на байковую нательную рубаху гимнастерку с выцветшими за лето "молотками" на погонах. Поднялся с табуретки, туго перепоясался.
Капитан вопросительно посмотрел на него:
— Пойдешь?
— Мы мигом.
— Не придумывай себе добровольцев! Кто это — "мы"?
— Мы… Я с Володей. Я к разведчикам за печуркой. Он на КП — за питанием для рации. А то чую — сядет, зараза, и останемся мы здесь без голоса, а батарейцы без уха.
— Да-да, — быстро закивал Костя Стеклов. — Аккумуляторы того и гляди сядут. А запасных…
— Чего же ты?.. — капитан Шабалов чуть было не набросился на радиста, но вовремя вспомнил, что сам приказал не перегружать лодку. Он поежился, словно и его наконец проняло ночной промозглостью, вскользь мелькнула мысль: "Судя по молчанию немчуры, передышка обеспечена до утра".
— Так мы идем? — напомнил о себе Володя Гар-новский, стоящий уже с автоматом на груди возле старшины Ханыкова.
— Гуляйте! Только смотрите мне, в дивизионе не чаевничать!
— Есть не чаевничать!
Скрипучая дверь захлопнулась за порученцами.
Миша Сажаров проводил взглядом "счастливчиков", которым, чтобы там ни приказывал командир, обеспечена кружка заварного кипятка вприкуску с сахарком, и вновь затянул вполголоса песню. Но только дошел до слов "Между нами снега и снега", как капитан Шабалов раздраженно прикрикнул на него:
— Отставить пение!
Комдив — впрочем, и не он один, а многие бывалые солдаты — не очень-то жаловал вторую часть полюбившейся песни. Все они, как и положено на войне, были в меру суеверны и полагали, что судьбу не стоит испытывать лишний раз. Поэтому многие из них, даже не обладая каким-либо поэтическим складом души, слали Суркову, автору стихов, предложения по переделке "опасных для озвучивания во фронтовых условиях строк".
"Опасные" звучали так:
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага.
"Безопасные" должны были звучать по-другому:
До тебя мне дойти нелегко.
Но дойду, хотя ты далека…
Под шуршание гальки Ханыков с Володей спустились по откосу к Днепру. Вода была черной, как дно глубокого колодца.
Долго ждать оказии им не пришлось. Показались пехотинцы с резиновой лодкой, которую они волоком тянули по отмели вверх по течению, чтобы потом, когда усядутся за весла, их не слишком далеко снесло в сторону от района переправы.
— Пристроимся к ним, — шепнул Ханыков.
Небо проснулось от спячки. Ввысь взлетали осветительные ракеты, прозванные "лампадками". Их резкий, пульсирующий свет выкрасил реку в неестественные тона. И только речное "сало" — дань ранним заморозкам — не потеряло первоначального цвета.
Ханыков с Володей нагнали пехотинцев, когда те, покрякивая от залетающих за шиворот ледяных брызг, размещались в лодке.
Перегруженная людьми посудина двинулась к левобережью. Она лавировала между кусков льда, хлюпала носом по волне, с превеликим трудом выгребала к намеченному ориентиру — подрубленной прямым попаданием снаряда березе.
Метрах в десяти от лодки плюхнулась мина. Она лопнула гулко — со звуком расколотой о стену бутыли, вырыла посреди Днепра глубокую воронку. Вперекрест ударили пулеметы — трассирующие пули прочертили пунктиром воздух и сгорели, не долетев самой малости до берега.
— Ох, кажись, заприметили! — приглушенно воскликнул кто-то из гребцов.
— Вслепую бьют! — возразил старшина Ханыков.
Володе стало неуютно. Что за прикрытие — надувные бока хлипкого этого суденышка? Чиркнет осколком — и ходи ко дну.
— Бр-р!
Следом за пулеметами залаяла скорострельная тридцатисемимиллиметровая пушка по прозвищу "убойница". За кормой, ближе к середине Днепра, забурлили водовороты. В уши пыхнуло горячим, спрессованным воздухом. Плоское днище, проседающее под тяжестью тел, заходило на мелкой волне, издавая тягостные, напоминающие причмокивание звуки.
Подрубленная снарядом береза проплывала мимо. Чертыхаясь, гребцы налегали на весла из всех сил, но лодку все-таки сносило с курса. Их отрывистые крики услышали телеграфисты, прокладывающие кабель.
— Эй, служивые, чью мать обговариваете? — донеслось с берега.
— Гитлеровскую!
— Тогда держите подарок.
В воздух, словно лассо, взметнулся телефонный кабель. Володя ухватисто поймал его и напрягся, подтаскивая лодку к отмели.
Через несколько минут, разделившись с Ханыковым, который направился к разведчикам за печуркой, он был уже на командном пункте дивизиона. Здесь текла своя, строго упорядоченная жизнь. Начальник штаба старший лейтенант Лобарчук возился с картой, помечая на ней обнаруженные цели, замполит капитан Захаров при слабом свете ночника заполнял бланк "похоронки", сержант, стоящий у стереотрубы, неторопливо покуривал козью ножку, радист внимал эфиру, время от времени выкрикивая: "Гвоздика, ты меня слышишь?"
— Здравия желаю! — доложил Володя.
— И тебе того же, — улыбнулся Захаров. — С чем прибыл?
— Прислали за питанием для рации.
— Радист!
Но радист и без напоминаний капитана Захарова уже копошился в вещевом мешке, выволакивая оттуда запасные аккумуляторы.
— Как дела у вас там обстоят? — старший лейтенант Лобарчук махнул головой в сторону Днепра.
— Пока тихо. Немцы будто уснули.
— Знаем мы этот сон. Просто ночью они не вояки.
— Да нет, — заметил капитан Захаров. — Скорей всего, им невдомек, что переправился лишь один наш батальон. Думаю, они перегруппировываются сейчас в ожидании штурма.
— Тогда мне пора! — сказал Володя.
Прихватив аккумуляторы, он покинул КП, направился к условленному со старшиной Ханыковым месту встречи. То и дело под ноги попадали бревна, пустые канистры из-под бензина, пригодные для поплавков, сбитые из штакетника плотики — так называемые подручные средства для переправы. Вдали слышалось характерное постукивание металла о дерево. По всей видимости, саперы там готовили к предстоящим рейсам понтоны.
Приближался рассвет. Мохнатые пласты тумана ползали у кромки воды. Свежело. Порывы ветра становились все ощутимей.
По реке густо шло "сало". С шуршанием и потрескиванием плыли льдистые глыбы, обдирая бока друг Другу.
Шагая вдоль берега, Володя наконец различил в разноголосице зычный бас Ханыкова. Старшина разносил кого-то:
— Чтобы вам пусто было! А ну, запрягай свою посудину!
— Мы не спешим на тот свет! Вот разгонит лед, тогда и выйдет на воду.
— Черт вас побери! — устало выругался старшина и, увидев Володю, поспешил к нему навстречу. — Погляди на них, этих героев! Чистой воды захотели! Ишь ты!
— Загорать нам здесь до утра! — обреченно вздохнул Володя.
— Подожди "загорать", — ворчливо возразил Ханыков. — Голь на выдумки хитра. Забыл?
— Помню.
— Вот и я помню. А ну, двигай ножками!
Обогнув понтоны, они приблизились к пехотинцам, ладившим разборную фанерную лодчонку, тонкостенную, хлипкую, будто сотворенную из папиросной бумаги.
— Двоим нам не втиснуться, — мгновенно определил Ханыков.
— Тогда отвлекай пехтуру, — заговорщицки прошептал Володя.
Старшина понимающе кивнул, подошел к вертлявой лодчонке и бухнул как в колокол.
— Прихватите меня ребята!
— Отвали, земеля. Самим тесно.
— Мне на тот берег нужно.
— Всем на тот берег нужно.
Пока Ханыков препирался с десантниками, Володя незамеченным забрался на корму, угнездился на сиденье, между двух солдат. В ногах поставил печурку, а на нее сгрузил вещмешок с аккумуляторами.
— Отчаливай!
Перегруженная лодка покинула мелководье и, ош-крябываясь бортом о куски льда, рывками продвигалась вперед. Солдаты-попутчики, не имея весел, гребли, стоя на коленях, саперными лопатками. Вражеские пулеметчики отчего-то молчали. Скорей всего, не примечали утлое суденышко. Тишина успокаивала, думалось: проскочим без помех. Но не тут-то было!
С протяжным подвыванием пронеслась мина. Раздался взрыв, близкий, впечатляющий по мощности.
Суденышко качнулось, круто заходило на волне.
— Ой, дери тебя черт!
— Равновесие! Держи равновесие!
— Перевернемся!
Лодку прошило в трех местах. Вода бурлила на ее дне и фонтанчиками била с боков. При маслянистом свечении догорающей "лампадки" бойцы, стоящие на коленях и гребущие саперными лопатками и прикладами автоматов, напоминали молящихся.
— Ой, сковырнемся на дно!
— Заткнись!
— Господи, помоги!
— Греби, салага!
Мощными гребками погнали суденышко к отмели, чувствуя, как оно все больше и больше оседает, превращается в подобие подводной лодки…
Внезапно Володе вспомнилась прочитанная еще до войны книжка об Арктике. В ней говорилось, что в воде, близкой к замерзанию, человек способен продержаться всего несколько минут — потом наступает разрыв сердца. Но сколько минут, сколько? Этого Володя никак не мог вспомнить и со всей возможной поспешностью вычерпывал каской обжигающую пальцы днепровскую воду. Черпал, черпал, позабыв о времени, и очнулся лишь, когда над ухом раздалось:
— Все! Приехали!
— Конечная остановка. Золотая Балка.
В заиндевелой шинели Володя стоял перед командиром дивизиона и докладывал о выполнении задания.
— Аккумуляторы и печурка доставлены. Старшина Ханыков по не зависящим от него причинам остался на том берегу. Прибудет с попутным транспортом.
— Высушись! Обогрейся! — сказал капитан Шабалов. — И собирайся. Нам еще предстоит сегодня потопать.
Спустя час Володя шел с комдивом в расположенную неподалеку Золотую Балку. Деревню заняли не полностью, в некоторых хатах скрывались гитлеровцы, так что без тщательной рекогносцировки нельзя были начинать артналет. Скрытно, незамеченные вражескими наблюдателями, они проникли на старое, с покосившимися крестами и побитыми надгробиями кладбище, которое, хотя и раскинулось на отшибе, являло собой идеальный НП. Отсюда они следили за противником, примечали ориентиры, наносили условные обозначения на карту.
Светало… Низко над землей толклись, вызванивая нудную песенку, комары. Через равные промежутки времени, в три минуты, тарахтел немецкий ручник МГ, каждый раз меняя прицел. То разносил оконные стекла, то крошил надгробные камни, то срезал ветви с деревьев. Изредка пули, рикошетируя, метили в распластанных за кладбищенской оградой разведчиков. Но, не долетев, вонзались в бруствер недавно вырытой могилы, метрах в трех от них. В точках, куда попадали свинцовые шмели, возникали глянцевые капли.
— Чмур какой-то! — отозвался о немецком пулеметчике капитан Шабалов после того, как отскочившая от надгробья пуля чуть не достала его. — Чего он лупит в белый свет?
— Боится заснуть, наверное, — поделился своим соображением Володя.
Капитан взглянул на часы.
— Пошли!
Но только он поднялся, как раздались выстрелы. Немец повторно, за полторы минуты до выверенного срока, нажал на гашетку и длинной очередью ударил поперек кладбища.
— Ох, чтоб тебя! — Шабалов схватился за бок, склонился влево и, теряя равновесие, осел на примятую траву.
Володя кинулся к комдиву.
Ломая ногти, расстегивал на нем неподатливую шинель. Крючки как назло прочно въелись в сукно и плохо подавались мальчишеским пальцам.
В груди у Шабалова, заглушая стук сердца, что-то клокотало и хлюпало, будто вставили ему под ребра насос да забыли проверить его на исправность.
"Что делать? Что делать?"
Тащить капитана на себе? Силенок не хватит! А он по пути кровью изойдет. Оставить его здесь? И это никуда не годится!
Надрывное бормотание Шабалова выдернуло Володю из растерянности. Он различил почти неразборчивые слова: "Сажаров, отставить пение! А до смерти четыре шага, чтобы она сдохла!" Разорвав зубами индивидуальный пакет, Володя перевязал раненого, оттащил его за часовенку, прикрыл ветками. Что дальше? Взвел автомат, готовясь к бою, но фашисты не показывались. Очевидно, пулеметная очередь была случайной, не пристрельной. Следовательно, их не приметили. Значит? Дальше медлить было нельзя. Прихватив командирскую планшетку с помеченными на карте домиками, где затаились фашисты, Володя рванул на взгорье, к своим.
Не помня себя, запыхавшийся и мокрый от пота, он ворвался в глинобитный домик.
— Капитан! Там капитан! Быстрее! Он ранен! — выпалил скороговоркой и повлек за собой разведчиков.
Когда спасатели вернулись с раненым комдивом, их уже дожидался вызванный по рации санитарный самолет, который и доставил Шабалова в медсанбат…
От автора
Несколько дней спустя артиллеристы читали в газете "Красная Звезда" указ о награждении самого юного бойца их полка орденом Славы третьей степени. За спасение командира дивизиона капитана Шабалова и форсирование Днепра.
Указ как указ, один из тысяч, ничем не останавливающий внимания, если не знать, что новоиспеченный орденоносец — еще совсем мальчишка, ему за партой в классе пятом сидеть, а не на рекогносцировки огневых точек ходить.
Если бы Книга рекордов Гиннесса заглядывала по тем временам за железный занавес, то непременно зарегистрировала бы прототипа моего литературного героя Володю Тарновского — самого молодого в Советском Союзе кавалера ордена Славы.
…И он упал на оплавленный песок, прогорклый, пахнущий порохом. И долго лежал, недвижимый, уронив голову на обессиленные руки. И море, тихо роптавшее в десяти шагах от него, было недосягаемым. Он не мог, как ни жаждал того, подняться на ноги и подойти к кромке берега. Он не мог, как ни стремился, даже увидеть его. Он был недвижим и слеп. Он — был… был когда-то, а в настоящем будто и не был. Настоящее? К нему не привыкнешь. Оно настолько дико после прошлого, что верить в него просто невозможно. Настоящее…
В настоящем Вася позволял себе наслаждаться настоящим одеялом… позволял себе подкладывать под голову настоящую подушку.
И не спрыгивать с третьего яруса нар под крики "аппель!" позволял себе в настоящем. В настоящем, похожем на чудо! Но чуда никакого не было. Были кровать, простыни. Была чисто прибранная комната.
И хозяйка Инна Даниловна. А еще? Еще побег из лагеря.
Побег… Стоит о нем подумать, как вновь и вновь прокручивается вся череда событий, кадр за кадром…
А начиналось настоящее со звуков, оставшихся в прошлом…
…Когда дверь позади него глухо шлепнула о косяк, когда перестук деревянных колодок заключенных и подкованных эсэсовских сапог затих в глубине коридора, когда сирена воздушной тревоги сорвала голос на самой низкой ноте и в отдалении послышались разрывы авиабомб, он понял — пора!
Вася выполз из-под операционного стола, куда незаметно для подавшихся панике немецких фельдшеров спрятался при завывании сирены, осмотрелся, прикрыл входную дверь и прошел в соседнюю комнату.
Его глаза довольно быстро привыкли к полумгле. Различив у противоположной стены выбеленный шкаф холодильника, он невольно усмехнулся — не зря же прежде перед Володей, Колькой и прочими казаками и разбойниками, гордился своим кошачьим зрением.
Приближалась минута, ради которой он жил все последние недели, ради которой он при содействии Марии Евгеньевны и связанных с ней подпольщиков, из писарей в административном здании, был включен в донорскую группу.
План его не являлся вымыслом ребенка, он был выношен зрелым умом повидавшего жизнь человека и строился на растерянности медперсонала, вызванной внезапной воздушной тревогой, заметной трусливости старшего фельдшера по кличке Доннер Веттер, злобного придурка, пересыпающего свою речь ругательствами, а также на паническом страхе смерти, свойственном большинству садистов.
По инструкции Доннер Веттер должен был уходить из амбулатории последним, предварительно закрыв на замок комнаты и холодильник, в котором хранились неотправленные в госпиталя ампулы с взятой у детей кровью. Но стоило завыть сирене, как старший фельдшер, забывая о своих обязанностях, мчался в бомбоубежище одним из первых.
Вот и сейчас он сбежал, ничего не заперев, и предоставил Васе полную свободу действий.
Мальчик открыл дверь холодильника, вытащил стеклянную пробирку, запечатанную пробкой, помахал ею над ухом, словно градусником, когда сбивают температуру, и услышал тягучие всплески жидкости.
"Может быть, это моя кровь", — подумалось ему. Размахнувшись, он разбил пробирку о кафельную стену. Темное пятно с кустистыми потеками внизу расплылось на камне. Следом за ним второе, третье…
Пробирки лопались с каким-то противным скрежещущим звуком. Ампулы — с треском вспыхнувшей спички. А прочно запаянные колбы и банки, вытаскиваемые из розоватого, подкрашенного электрическим светом нутра холодильного шкафа, взрывались, словно были начинены не кровью, а динамитом. Впрочем, и впрямь эта кровь отныне могла называться динамитом, в переносном, конечно, смысле. Уничтожение ее, как говорила Мария Евгеньевна, равнозначно выводу из строя целого батальона немецких солдат. А вывести из строя, снять одним махом с фронта целый батальон фашистов — разве это не такое дело, ради которого стоит жить?
"Жить!" — отдалось эхом в мальчике.
Он выскользнул в смежную комнату, превращенную в морг. Здесь в мешках с прикрепленными к ним бирками лежали умершие от потери крови дети. Один из мешков, специально приготовленный для Васи, был пуст. В него он и забрался, зная, что вскоре после выкачки крови за покойниками приезжает грузовик, который и отвозит их на кладбище. Знал он и то, что водитель — из вольнонаемных, зовут его Олег Иванович, он муж Инны Даниловны, а она — подпольщица, поддерживающая связь с партизанским отрядом.
Вася знал достаточно много, чтобы жить. А жить он хотел…
И снова — городской рынок, снова родная для Коли стихия. Снова бурлящая в часы прилива толпа покупателей и продавцов, затиснутая в сапоги и бриджи, в полушалки, плащи, потертые пиджаки. Снова густой и неумолчный гуд, напоминающий море в пору прибоя, с плывущей над ним звонкой разноголосицей.
— Платье бежевое, в цветах! Довоенное шитье! Почти новое!
— Лампа керосиновая! Кому лампа? Бери — не пожалеешь!
— Вакса! Черная вакса!
— Игральные карты! Только для мужчин! Дамики, валеты — в чем мать родила! Картинки — личного изготовления, пальчики оближешь!
В этот нестройный хор вводил свой голос и Коля, держа на груди лоток с махрой. Но в отличие от давнего прошлого не стремился перекричать конкурентов. Табак, которым торговал ныне, не представлял для него никакой реальной ценности — не то что раньше, в Славянске. Теперь, говоря словами начальника разведки Сени Баскина, он служил ему "элементарным прикрытием".
— Бери махорку не прекословя, губи за деньги свое здоровье! — напевал Коля собственное сочинение, выискивая взглядом Инну Даниловну, связную местного подполья, но среди множества лиц углядел лишь кепчонку Гриши Кобрина, некогда коричневую, ныне выцветшую — рыжую, с подпалинами.
Инну Даниловну, которой предстояло передать ему схему расположения административных зданий концлагеря, подлежащего эвакуации, он знал в лицо. Она считалась постоянным покупателем, заботящимся о пополнении "табачного довольствия" своего мужа Олега Ивановича — водителя, находящегося в рейсах и не имеющего возможности наведываться на базар.
Ловко лавируя в толпе, Коля пробирался к условленному месту встречи — фонарному столбу, и время от времени выводил озорной стишок, служащий заодно паролем и знаком того, что филеров поблизости не обнаружено.
— Бери махорку не прекословя, губи за деньги свое здоровье.
Подле самого фонаря, когда Коля собирался поставить лоток на специально приспособленную треногу, откуда-то сбоку вынырнул косматый мужичок, похожий на попа-расстригу, и просительно затянул:
— Отсыпь малость…
— По воскресеньям не подаем, — недовольно отрезал паренек, понимая, что у попрошайки нет денег.
— Не жадничай, дай!
— Дай поехал в Китай!
Косматого мужичка оттиснул плечом продавец карт.
— А ну, рвань дремучая! Не порть торговлю! — и повел во весь голос, привлекая внимание: — Картинки — личного изготовления, пальчики оближешь!
К лотку с махрой подошел новый покупатель, на сей раз обстоятельный, серьезный. Не спеша покрошил табак в пальцах, принюхался, слизнул крошку. Пососал ее и о чем-то подумал. Скорее всего, о том, как сбить цену.
— Махорочка так себе. Нет в ней крепости. Выдохнулась вся крепость.
На такие замечания у Коли имелся уже заготовленный ответ, и тоже рифмованный.
— Махра — что надо! Покрепче яда! Кури на славу свою отраву!
Как он убедился, отлаженная рифма воздействовала на неповоротливые мозги городского населения очень убедительно, лучше любой рекламы. И в случае с привередливым покупателем не подвела.
— Отсыпь фунт! И одну закрутку — бесплатно!
— Будет тебе закрутка, — согласился Коля и самолично свернул мужику "носогрейку". — На, дядя! Кури не глядя. Моя цигарка — взамен подарка.
Пересчитывая денежки, коротко зыркал по сторонам, но так и не увидел Инну Даниловну, хотя по времени ей уже надлежало подойти.
Выискивая ее глазами, Коля и не подозревал, что и сам находится под наблюдением. Причем под наблюдением человека, встретить которого здесь меньше всего ожидал. Как, впрочем, и тот его. Под наблюдением Васи Гуржия — Рыжика, присланного подпольным центром взамен заболевшей Инны Даниловны.
Вася Гуржий стоял за киоском, на незначительном отдалении от Коли. В его голове не вмещалось: как это может подобное быть? Их разметало войной на сотни километров. И на тебе! Нежданная встреча на базарном пятачке… Подойти? Назвать пароль? Но ведь непонятно, какая будет реакция.
— Бери махорку не прекословя, губи за деньги свое здоровье! — нетерпеливо выводил свои позывные партизанский связник, искоса поглядывая на вышедшего из-за киоска угрюмого подростка, в стеганке и в потрепанной, глубокой до бровей шляпе.
"Краше в гроб кладут!" — подумал.
"Не узнает? — подумал и Вася Гуржий. — Нет, не узнает… Кожа да кости — суповой набор!"
Неподалеку от него вынырнул из толчеи Гриша, равнодушно прошел мимо лотка с "самым лучшим в мире табаком", остановился у продавца карт. Поторговался с ним, примеряясь к размалеванным "картинкам — личного изготовления, пальчики оближешь!" Ответил на вопросительный взгляд Коли легким пожатием плеч, что означало: "Инны Даниловны нигде не видно. Подожди еще минут пять. Может, кто-то другой подойдет. И сворачивай торговлю". Вслух же, обращаясь к продавцу карт, сказал:
— Не загибай в цене, мужик.
— Одни рисунки чего стоят! — недовольно проворчал тот.
— Вот и сдавай их на выставку. А мне в очко играть, не на баб глазеть надобно.
— Я тебе и так уступил, отсчитывай гроши!
— Тройка, семерка, туз.
— Чего?
— "Пиковая дама", дядя.
— Это да, в этом ты угадал, в пиковом я положении. Деньги позарез нужны. А карты ныне товар неходовой. Ну, будешь отсчитывать гроши?
— Гроши — себе дороже! — насмешливо срифмовал Коля, видя, как Гриша небрежно махнул рукой и пошел подметать клешами мостовую. И повернулся лицом к угрюмому мальчишке в глубокой, до бровей шляпе, готовый перехватить его руку в случае, если он рискнет свистнуть кулечек с развесной махрой.
— Я не пустой, с деньгами! — поспешно сказал подросток.
— Покажь!
Вася покопался в кармане, вынул оккупационные марки.
— Вот. Наличман. Меня Олег Иванович прислал, за куревом фирмы КЧД и сыновья.
— Что? — опешил Коля, услышав пароль.
— Курево фирмы КЧД и сыновья, — повторил Вася и едва слышно, со спазмами в горле, добавил: — Коля, не узнаешь?
Однообразный и скучный ландшафт картофельных полей, нарезанных отдельными участками с разграничивающими их канавками, сменило редколесье.
Артдивизион втянулся на вырубленную некогда широкую просеку с поросшим мхом пеньками и медленно продвигался вперед. По приказу ему, с приданным батальоном пехоты, надлежало поддержать атаку партизан, готовящихся к штурму концлагеря. Но до условного места встречи еще топать и топать.
Наплывала ночь. Полумгла замывала очертания деревьев, теряющих последнюю листву. В разрывах низко нависших туч искрили одинокие звездочки. Их слабый свет не позволял ориентироваться на местности с достаточной точностью. Впрочем, дорога не обманет, выведет к населенному пункту, а там и до рассредоточения партизан рукой подать.
По колонне прошелестело:
— Разведчиков-квартирьеров к комдиву!
Мимо Володи, сонно клевавшего носом рядом с капитаном Захаровым в повозке, проскочил старшина Ханыков. Мальчик проводил его глазами, широко зевнул и утомленно склонил голову на грудь. Сон сморил его моментально. Он не слышал, как вернулись с задания разведчики, доложившие о том, что деревня обезлюдела: жители ее покинули, да и немцев нет на постое. Проснулся он от могучего храпа и обнаружил себя в незнакомой комнате, под одеялом, без сапог и гимнастерки, в кальсонах и белой рубашке. Спустился на пол, глянул в окно — рассветало.
— Ты куда?
— По надобности, — ответил капитану Захарову, который, недослушав, опять захрапел.
Новый день приветствовал Володю легким ветерком, свежим воздухом и переливающейся в красках изморозью на траве. За дальней околицей сверкала красно-голубой полоской речка.
Часовые мерно похаживали у орудий. Одни мучительно боролись с зевотой, другие, имеющие уже опыт, дремали на ходу.
— Стой!
Володя присмотрелся, кто его окликнул?
— Миша? Привет! — сказал он Сажарову.
— Куда собрался?
— А то не понимаешь! На речку, — буркнул Володя.
— Ну, иди-иди.
Он двинулся вдоль пушек, выбрался за околицу, вышел к воде. Здесь и пристроился — у кустов — невидимый, как ему представлялось, для всего остального мира.
Из крайней избы, стоящей у отлогого спуска к речке, вышел заспанный мужчина в исподнем: всколоченная шевелюра, помятое лицо.
— Эй! — поманил мальчика согнутым пальцем и указал почему-то на ведро, которое держал в руке.
"Чего он хочет?" — не понял Володя.
— Эй! — мужчина постучал пальцем по дну ведра.
"А, — догадался Володя. — Хочет, чтобы я сбегал для него за водой. Хотеть не вредно!"
И, пародируя чужака, согнул палец, словно вот-вот опустит его на спусковой крючок, и с костяным звуком постучал по лбу.
Незнакомец вместо того, чтобы рассмеяться или выдавить хотя бы улыбку, закричал на него:
— Швайне!
Кто — "швайне"? Он, Володя, швайне!
"Еще одно слово, и я покажу этой "пехтуре", кто тут на самом деле свинья".
Но кому показать и что показать? "Пехтура" — выясняется — и не "пехтура" вовсе. А если и "пехтура", то немецкая…
— Ком! Ком! Русиш киндер! — шпарил гитлеровец, помахивая пустым ведром. — Ком! Ком!
"Вот гад, и не догадывается, что деревня занята нашими. Как же так получилось? Мы их проморгали? Они нас? И мы — люди, и они — люди, спали как убитые".
Разобравшись в своих соображениях, Володя переменил тактику поведения. Он уже не артачился, а напоминал обычного деревенского хлопца. Нерешительно подошел к немцу, словно в ожидании удара, взял ведро и, повинуясь его нетерпеливому жесту, побежал к речке. Минуту спустя быстрым семенящим шагом, хотя и кособочил корпусом от тяжести, он уже возвращался назад. Поставил полное до краев ведро на приступочку, получил от немца завернутую в фольгу шоколадку, сказал: "Данке шон", — и отвалил небрежной походкой местного жителя, которому некуда спешить. Но только обогнул избу, как припустил во всю прыть.
Когда он растормошил капитана Захарова, тот в первый момент спросонок ничего не понял. Но стоило произнести: "Фрицы!", — как магическое слово, мгновенно привело его в чувство.
— Где?
— У речки, в крайнем доме.
— А ты?
— Цел! Меня признали за деревенского.
— Много их?
— Не приметил. Видел одного. Думаю, в хате еще несколько. Что будем делать, товарищ капитан?
— Ханыкова ко мне!
Не успела секундная стрелка совершить двойной обход циферблата часов, как группа разведчиков, крадучись, подбиралась к одинокой, стоящей на взлобке избе.
Старшина Ханыков обогнул плетень и пошел впритирку к стене дома, держа наизготовку заточенную, как бритва, финку.
Горловой всхлип часового, и вновь гнетущий покой раннего утра, тревоженный разве что всплеском играющей рыбы.
"Чисто сработал!" — подумал Володя и вместе со всеми бросился к дому. Метнул в раскрытое окно гранату. Внутри глухо ухнуло, пыхнуло жаром. Битое стекло осыпало его осколками. "Порезы долго не заживают", — и тут же, позабыв думать о пустяковых царапинах, он открыл огонь из автомата, не давая гитлеровцам выскочить наружу.
Опустошив диск полностью, поискал глазами: у кого бы разжиться патронами? Ну, конечно, у Ханыкова — запасливый дядька. Броском преодолел разделяющее их незначительное расстояние, махнул к нему за валун.
— Ханыков! "Маслятами" не богат?
— Что с тобой? — испугался старшина, разглядев кровь на лице Вололи. — Ранен?
— Порезался!
— Дурень какой! Иди умойся!
— Мне патронов бы…
— Иди, мойся, говорю! А то схватишь еще заражение крови, возись с тобой после, — ворчливо произнес старый солдат.
Спустившись к речке, Володя наскоро сполоснулся водой, обтерся гимнастеркой, затянул пояс с отвисшей под тяжестью "вальтера" кожаной кобурой. Колькин пистоль сейчас, когда израсходовал все патроны для ППШ, оказался очень кстати. Володя сноровисто проверил оружие: выщелкнул обойму, вогнал ее снова в рукоятку и отдернул затвор.
— Нихт пшссен! — вдруг послышалось из кустов, где совсем недавно Володя "загорал" по нужде.
— Хенде хох! — машинально откликнулся он, видя, как, припадая на раненую ногу и кривясь от боли, к нему осторожно приближается гитлеровец — тот самый, старый знакомец, который гонял его с ведром за водой. В руках его был бесполезный судя по всему автомат — без рожка. Еще шаг-другой — и он сдаст свой "шмайсер" на вечное хранение сыну полка. Но вместо того, чтобы расстаться с оружием, немец внезапно направил его на Володю.
"Подлый прием — последняя пуля в стволе! — осознал Володя, с опозданием реагируя на неожиданную уловку немца.
— Берегись! — крикнул с взлобка Ханыков.
Пуля, посланная им, перебила фашисту руку. Вторая пуля, посланная Володей, попала немцу в голову.
В поросшем можжевельником распадке, напоминающем формой бутыль с вытянутым горлом, граничащим в своей узкой части с дорогой, по которой некогда ауфзерка Бинц и другие эсэсовцы гнали ребятишек в концлагерь, партизаны готовились к осуществлению операции.
Именно здесь, где когда-то нёс на руках хнычущую Клаву и с тягостным ощущением безысходности взирал на мертвый, лишенный даже птичьего щебета лес, именно здесь — в этом сосняке, который согласно сочиненной за колючей проволокой сказочке о волшебной ягоде-чернике, превращающейся в непобедимого богатыря, он, Вася Гуржий, начнет свой бой с фашистами.
Вася лежал на траве, запрокинув голову в ночное небо, вперив взгляд в ненавистную прежде луну. Раньше, когда она поливала барак обморочным светом и придавала лицам узников, и без того обескровленным, безжизненное выражение, он готов был расколоть ее на куски и растоптать. Он боялся в ту пору ее невыносимого света. Теперь это свет союзника. И страха теперь нет перед луной. Страха нет, но в сердце какая-то дрожь, неясная, непонятная — жгучая… Сердечная дрожь ожидания.
Лежащие рядом партизаны переговаривались.
— Улизнуть хотят!
— Куда им с детишками малыми? Фронт прорван.
— Вот и могут на месте детишек порешить. Ни нашим ни вашим. И следы — в воду! Фашисты!
"Фронт прорван! Фронт прорван!" — горячечно размышлял Коля, непроизвольно поглаживая, чтобы сбить жар в мозгах, холодный папин наган, найденный минувшей зимой на маслозаводе.
Настроение у него было подавленным. Он никак не мог смириться с мыслью, что Клавка, его взбалмошная сестренка Клавка, пропала. Исчезла, как на тот свет провалилась. Что он скажет Анне Петровне? Что он скажет своему дяде Борису Симоновичу, когда вернется в Славянск?
Что скажет?
Известие, что принес ему Вася Гуржий, ничего не разъясняло в судьбе девочки. Красный Крест, говорил Вася, отбирал в лагере совсем маленьких детей, которых отправили для усыновления и удочерения куда-то за границу. По сведениям подпольщиков, то ли в Швейцарию, то ли даже в Штаты, в обмен на грузовики, которые американцы обещали поставить потрепанным частям фельдмаршала Роммеля.
Что тут правда? Что тут ложь?
А еще он говорил, что отбираемых детей сверяли с какими-то фотокарточками, определяли, похожи ли они на кого-то.
На кого? На разыскиваемых родственников?
Может, и так. Война многих разбросала. По странам, землям…
Глядишь, кто-то и отыщется. А если и не отыщется, то все в нынешней неразберихе легко представить таким образом, что отыскался. Привезти подставного ребенка, похожего по фотографии на кого-то, и сказать: "Вот принимайте, ваш внук, ваш племянник!" И примут — куда деваться? Ведь люди живут надеждой. Живут ожиданием чуда. Кто же откажется от чуда, если оно свершилось?
Кто? Нет таких! Вера в чудо живет всегда…
Клавка-Клавочка! Где ты теперь? И какое носишь имя?
На разлапистой сосне, в седловине ее могучих ветвей, устроился Гриша Кобрин, держа на коленях винтовку с оптическим прицелом. Он вслушивался в ночную тишину, стремясь выловить долгожданное тарахтение моторов. Но различал лишь привычные для давнего обитателя этих дремучих мест звуки: тявканье лисицы, клокочущие всхлипы совы, постукивание дятла.
Ветерок трепал верхушки деревьев, а Гришу за волосы, выбивающиеся из-под трофейной немецкой пилотки. В такие минуты парень досадливо морщился и, прилипая лопатками к шершавой коре, недовольно думал о том, что ветер совсем некстати — для снайперской охоты он лютый враг. А работа предстоит ответственная: выбивать шоферов, чтобы остановить автотранспорт, не дать медперсоналу концлагеря вывезти за пределы партизанского края запасы крови для немецкой армии и детей, способных еще "доиться" этой кровью. Пешком фашисты не уйдут. Все будут переловлены. Переловлены, как мыши этой, гукающей неподалеку совой. Впрочем… Это уже не сова.
Это условный звук. Отрывистый, словно случайный звук клаксона. Не иначе как Олег Иванович подает сигнал. Да, вот человек! Идет, можно сказать, на верную смерть — шофер! Правда, шофер автофургона-амбулатории, той машины, что нужно захватить, никого не поранив. Но кто знает, кто знает — на войне, как на войне. И приказ — выбивать шоферов.
Сначала Гриша различил желтоватые пятна на земле — отсветы притушенных фар. Они осторожно крались впереди колонны, словно ощупывали дорогу, принюхивались — нет ли поблизости партизанского духа. И лишь потом он увидел мотоциклистов, бледно-зеленых при обманном лунном сиянии, с гипсовыми масками вместо лиц.
Он пристроил ствол винтовки на толстой, облюбованной заранее ветви, подождал, пока мимо него проедут мотоциклисты. Их снимут метров через двести.
Черный зрачок дула уставился в непроницаемую темень ветрового стекла легковушки, в ту точку у левой дверцы, где должен был находиться водитель…
Водитель "опель-капитана" ефрейтор Герберт Никкель раздражал ауфзеерку Бинц. Дважды она делала ему замечание, чтобы он не причмокивал дуплистым зубом.
— Яволь! — послушно отвечал он и тут же, позабыв об обещании, продолжал свое гнусное занятие.
Нервная система у старшей надзирательницы была истощена. Любой пустяк мог вывести ее из себя. Что тут попишешь, и на ней, очень волевой и хладнокровной солдатке, сказался перенапряг последних дней, когда шла подготовка к эвакуации с попутным "окончательным решением вопроса" для заключенных еврейского происхождения.
"Чмок-чмок-чмок!" — снова раздалось над ухом.
— Да перестаньте же наконец!
Ефрейтор Никель повернул голову:
— Яволь! — И вдруг, лапая руками воздух, повалился ей на грудь.
— Вы с ума сошли! — крикнула женщина.
Но выкрик ее заглушили разрывы гранат, автоматные очереди. Старшая надзирательница оттолкнула от себя безжизненное тело шофера и выбросилась из кабины за секунду до того, как вторая пуля прошила кожаное кресло, в том месте, где прежде покоился ее затылок.
"Партизаны! — лихорадочно стучало ее сердце. — Партизаны! Куда бежать?"
Словно в насмешку, издали доносилось:
— Всем бежать на звук немецкой речи! Оружие бросить и бежать сюда! Сдающимся гарантируем жизнь!
— Какая им к черту жизнь? — надсадно хрипел Вася Гуржий, внимая Колькиным заверениям. Он выцеливал немцев, и ему было неважно, бросают они оружие или не бросают. Для него все они были "живыми мертвяками", ни одного из них, кто попадет на мушку, он не пропустит в плен. — Могила вам, а не жизнь!
В просвете меж деревьев мелькнула женская тень в черном плаще.
"Пилотка! Черный плащ! Ауфзеерка Бинц!"
Вася рванул следом. "Дрянь! Не уйдешь!"
Стометровку он пролетел стремглав, как в былые годы, когда играл в "казаков-разбойников", потом заметно сдал, не выдержав взятого темпа. Лоб покрылся испариной, ноги отяжелели. Обессиленный из-за нехватки крови и недоедания в концлагере, дышал прерывисто, чувствуя, как щеки превращаются в раскаленные угли.
— Хальт!
"Бесполезно. Эту сволочь остановить может только смерть!"
— Хальт!
И тут ауфзеерка Бинц остановилась, узнав голос мальчишки, и медленно стала поворачиваться к нему.
— Ты? — удивленно спросила она, вскидывая "парабеллум".
— Твоя смерть! — ответил ей по-немецки Вася.
Он уже совсем обезножил, перед глазами плавали розовые круги, а в ушах стоял грохот выстрелов.
"Мимо. Мимо. Мимо! Сука! Стрелять не научилась, а сколько людей убила!"
Он вышел на лужайку, пахнущую горькими цветами поздней осени. Жгуче посмотрел на женщину, которая могла бы тоже стать для кого-то мамой.
"Чего это она? Патроны кончились?"
— Сдаюсь! — хрипло сказала ауфзеерка Бинц, поднимая руки.
— Мне сдаваться не нужно, — также хрипло ответил Вася Гуржий.
Стрелял он, не целясь. Знал, в ауфзеерку Бинц не промахнется и с закрытыми глазами.
Он и не промахнулся…
Стойкий запах переработанных масел и выхлопных газов стоял в воздухе. Свежие следы гусениц и протекторов вели в ложбинку, поросшую густым орешником, и выводили к ручью, который и был ориентиром, указывающим путь к немецкому концлагерю, откуда доносилась скороговорка выстрелов.
В артдивизион, находящийся на марше, поступила радиограмма: "Партизаны ввязались в затяжной бой. Срочно требуется огневая поддержка!"
Срочно!
— Что будем делать? — комдив-один капитан Шабалов вызвал на совет разведчиков. — До места нам еще тащиться и тащиться. Когда еще выйдем на исходные рубежи, а огневая поддержка требуется сейчас.
— А отсюда мы сможем поддержать наших ребят?
— Без ювелирной регогносцировки — пустое дело!
— Есть идея! — сказал старшина Ханыков. — Но…
— Чего "но"? Не тяни, сказано ведь "срочно нужна огневая поддержка!" — недовольно проворчал капитан Шабалов, после возвращения из госпиталя часто пребывающий теперь в каком-то взвинченном состоянии.
Старшина пояснил:
— Места эти мне знакомы. Перед самой войной я был здесь комендантом спортивно-стрелкового полигона чемпионов Белоруссии среди школьников. Пацаны готовились к первенству Советского Союза. 1 сентября, в Международный юношеский день, наши снайперы должны были выступать в Москве. Но началась война, пришли немцы, и я вывел пацанов к партизанам, потом и на Большую землю.
— Короче!
— Выводил через болото — вон то! — указал вправо от ручья.
— Ну?
— Там до концлагеря весь путь — с воробьиный скок. Но…
— Опять "но"?
— Товарищ капитан, — засопел от обиды Ханыков. — Но там — только со слегой да с легким вооружением.
— А тебе — что? Танки подавай?
— Рация! — напомнил Ханыков. — С ней утянет на дно. Трясина.
Володя, будто что-то вспомнив, хлопнул себя по лбу.
— Болотопы!
— Что-что?
— Болотопы! Это… Это такие плоские штуковины, фанерки или днища плетеных корзин. Цепляют их на ноги, и айда по болоту. Соорудим болотоп для рации и юзом протащим ее на ту сторону. Пять минут работы. А?
— Пятерка за сообразительность! — откликнулся старшина Ханыков.
— Действуйте! — приказал капитан.
Сторожевые вышки, прикрытые бронещитами, контролировали местность, не давали поднять голову.
К утру бой мало-помалу затихал. У партизан не хватало сил, чтобы штурмом ворваться в лагерь.
Одиночные выстрелы снайперской винтовки сменялись короткими автоматными очередями.
После каждого передергивания затвора Гриша Кобрин подолгу дышал в совочек ладоней, чтобы отогреть пальцы, и вновь старательно выискивал очередную цель.
Вася Гуржий чертыхался, понимая, что без пользы тратит боезапас.
Коля Вербовский, снаряжая отцовский именной наган патронами, негромко напевал:
Мы где-то там, у линии победы.
Но где она узнать не суждено.
— Не колдуй по нашу душу! — прервал его Гриша. — Это вон тому немаку не суждено узнать.
Прицелился и пальнул.
— Ну?
— Я же говорил: не суждено узнать. А мы еще повоюем и после победы. Дай только добраться до Берлина.
— У тебя ноги длинные, доберешься, — неопределенно заметил Вася. — А мне бы домой, к маме, в Славянск.
— Сначала на Большую землю! Славянск — потом, — с вполне уловимой долей зависти сказал Коля. — За вами, лагерниками, специальный самолет выслали. Говорят, вас еще в кино будут показывать, в "Новостях дня".
— Нужно мне это кино! Я к маме хочу!
Получасовое блуждание по болоту — и разведчики, словно водяные, выбрались из трясины, двинулись к опушке леса, возле концлагеря. Нестройная пальба вывела их в расположение партизан, залегших вдоль колючей проволоки.
— Да, без бога войны им не сладить, — оценив ситуацию, сказал старшина Ханыков.
— Сторожевые вышки! — вставил Володя.
— Они самые, гады!
— Сколько, думаешь, до них?
— Метров триста.
— А как у тебя с глазомером, Володя?
— Не жалуюсь.
— Тогда бери радиста и двигай… — Ханыков осмотрелся. — А вон туда. Видишь парня со снайперской винтовкой?
— Вижу!
— К нему и двигай. Он тебе в случае чего глазомер подправит своим оптическим прицелом. Не ошибешься.
— Разрешите выполнять?
— Выполняй! А я к командиру отряда.
Володя оглянулся на радиста:
— Миша! За мной!
Не ускоряя шага, Сажаров протянул ему телефонную трубку, которую вынул из бокового кармашка чехла.
— Капитан Шабалов! Просит координаты!
— Днепр! Днепр! — начал Володя. — Я Волга. Мы на месте, координаты…
Он поправил ремень автомата, натирающий шею, и поспешил навстречу ребятам, ожидающим его у колючей проволоки…
Что было после…
Володе Гарновскому, вернее, прототипу моего литературного героя Владимиру Тарновскому, дошедшему с боями до Берлина и расписавшемуся на рейхстаге, так и не довелось стать офицером. В суворовское училище, несмотря на рекомендации командования и боевые награды — орден Славы, орден Красной Звезды и три медали, — его не зачислили. Сослались на смехотворную причину: отсутствие табеля об окончании начальной школы — четырех классов.
Как тут докажешь неуступчивым кадровикам из приемной комиссии, что на войну уходят без учебников и тетрадок, без дневника и табеля. На войну уходят, чтобы бить фашистов, а не сидеть за партой.
Пришлось возвращаться в Славянск, на пепелище, и восстанавливать документы. В Славянске он получил аттестат зрелости. Затем уехал в Одессу. Учился в Институте инженеров водного транспорта. По окончании был распределен в Ригу инженером на судоремонтный завод ММФ. (Там я, работая журналистом в газете "Латвийский моряк", и познакомился с ним.)
Вася Гуржий?
С Васей вышла беда. Какая-то ошибка по юридической части вывернула его жизнь наизнанку, и он вновь попал за колючую проволоку. Где-то в документах у казенных людей с черствым сердцем значилось, что во время оккупации он сдавал кровь для немецкой армии.
Думается, эта книга, раскрывающая подлинную историю его несчастной судьбы, сможет засвидетельствовать: Вася Гуржий ни в чем не виноват!
Гриша Кобрин?
Стал профессиональным снайпером. Дошел до Берлина, расписался на рейхстаге. И под своей подписью оставил на камне сто восемьдесят зарубок, сделанных штыком, ровно столько, сколько на прикладе его винтовки.
Николай Вербовский?
Ну, с ним понятно. Литературу не оставил. Писал об увиденном и пережитом. Обо всем том, что вошло в этот роман. Роман о людях, кого можно назвать "приемные дети войны".
Война…
Нам кажется, что, сколько лет ни пройдет, как ни отдалится она от нас по времени, мы ничего не забудем.
Люди! Не будем забывать! Будем помнить! Без памяти нет человека!
Будем помнить о самом молодом в Красной армии кавалере ордена Славы Володе Гарновском (Тарновском), о юном заключенном фашистского концлагеря Васе Гуржии (Гурском), о партизанском разведчике Николае Вербовском, о чемпионе Белоруссии 1941 года среди школьников в стрельбе из мелкокалиберной винтовки Грише Кобрине.
Чтобы мальчишки не становились солдатами.
Они рождены для детства.
Помните об этом, пожалуйста…