Всего один вечер, проведенный в каком-нибудь из бесчисленных киномультиплексов, которые уже не один десяток лет растут и множатся у нас как грибы, может навести на мысль, что западной цивилизации пришел конец и что ее спасение вряд ли стоит труда. Циклопические фигуры кинозвезд и фантазийных существ вроде Бэтмена и Шрека вперемежку со стойками для фастфуда загромождают нескончаемые коридоры и переходы. Публика, не в силах противостоять соблазну благоухающего попкорна, с огромными пакетами толпой устремляется в кинозалы, где первые двадцать минут проводит за созерцанием рекламы и трейлеров. А после сеанса люди задаются вопросом, за каким дьяволом транжирятся десятки миллионов долларов на создание ярких эффектов, лишь прикрывающих собой идиотский сценарий, насквозь тривиальный и полный логических несообразностей. В такие минуты трудно отрешиться от мысли, что западное общество потребления обречено на гибель. И никто, хоть немного озабоченный состоянием культуры, не станет всерьез сожалеть о его конце, наступит ли он вследствие экологической катастрофы или серии террористических актов. Подобные размышления могут посетить человека в каком-нибудь огромном торговом центре, этаком храме консюмеризма, или при виде многотысячной очереди, всю ночь мерзнущей на ветру в нетерпеливом ожидании – нет, не явления Иисуса Христа, но лишь очередной модели айфона. И действительно, нет недостатка в писателях и иных интеллектуалах, которые не только предрекают, но едва ли не поторапливают гибель Запада. Достаточно вспомнить Мишеля Уэльбека, Дэвида Фостера Уоллеса или Джона Грея.
В этом очерке я попытаюсь поставить диагноз обозначенной болезни, охватившей западное общество. Наивысшим достижением модерна, каким он утвердился на Западе, явилось то, что он предоставил каждому индивиду возможность устраивать свою жизнь по собственному разумению и развернул перед людьми широкий спектр жизненных форм и стилей.
Капризная потребительская избалованность западного человека стала порождением совершенно невероятного исторического периода. После окончания Второй мировой войны Запад в течение десятилетий наслаждался плодами экономического роста и технологического прогресса, никогда прежде не виданными в истории человечества. За это время выросло три поколения, для которых эмансипированный образ жизни стал чем-то непреложным. На счастье имеет право каждый – так стали думать, и если кому-то счастья не досталось, он может предъявить претензии на лучшую жизнь своим родителям или «обществу». А если новая жизнь не задалась, мы по крайней мере вправе ожидать, что фармакология заодно с медициной избавят нас от такого несчастья или хотя бы его умерят.
Мое главное утверждение сводится к тому, что подобные потребительские настроения вкупе с наблюдаемой нехваткой гражданской ответственности выросли на почве мифа, отчетливее всего сформулированного Жан-Жаком Руссо: будто бы люди рождаются свободными, но цивилизация накладывает на них неизбежные оковы. Согласно этой романтически-либеральной концепции1, истинная душа человека изначально чиста и, чтобы полностью раскрыть ее потенциал, потребно лишь одно – свободное пространство. Руссо исходит из предпосылки, что ответственными, добродетельными и свободными люди могли бы стать лишь при отсутствии разлагающего влияния общества. Этот миф о некоем изначальном Я, которое будто бы дремлет в каждом из нас, особенно внятно обозначился в западном мире в 1960-е годы (новые редакции этого мифа в нынешней популярной психологии я надеюсь обсудить ниже).
Руссоистскому мифу противостоит позиция, в различных вариантах восходящая к классической античной философии: свобода может быть лишь завоевана и добиваться ее человеку приходится всю жизнь2. Внутренняя дисциплина, необходимая, чтобы разобраться в себе и понять, что нам насущно важно, а что лишь порабощает, должна оттачиваться ежедневно и потому обретается лишь немногими – теми, кто склонен над этим трудиться и проявляет соответствующую волю. Это воззрение культивировал Монтень в своих знаменитых «Опытах», Спиноза возвел его в ранг философской системы. Зигмунд Фрейд стал тем мыслителем, который заново сформулировал классическую концепцию свободы3 в терминах естествознания и превратил интеллектуальный психоаналитический тренинг в регулярную терапевтическую практику. Во второй части настоящего очерка я предполагаю показать, что, несмотря на неприятие современной когнитивной неврологией некоторых частных тезисов Фрейда, главное его положение – о том, что свобода и счастье не вручаются нам по праву рождения, – остается в силе. Подлинная свобода – это завоевание, которое обретается лишь тяжелым трудом, данный тезис отстаиваю и я в настоящей работе. В соответствии с таким представлением личная и политическая свобода видится как сверхсложный культурный продукт, обладание которым налагает на каждого члена свободного общества весьма высокие требования. Динамика нашего взросления состоит в постоянном росте ответственности, которую мы на себя берем, и в том, что нам все реже и реже – а то и вовсе никогда – предписывают, что нам надлежит делать, и таким образом наша свобода расширяется. Мы сами выбираем для себя обязанности и определяем меру, в какой будем их исполнять, будь то в личной, общественной, профессиональной или государственно-бюрократической сфере.
В рамках классических античных представлений подобная свобода также рассматривается как одно из важнейших достижений общества. Исайя Берлин, возможно самый значительный либеральный мыслитель XX века, в своей знаменитой лекции «Две концепции свободы» обозначил это понятие как «негативная свобода», то есть свобода желаемых действий, которая не ограничивается ни государством, ни обществом4. Он подчеркивал, что общество лишь тогда может считаться либеральным, когда негативная свобода человека ограничивается в нем не более, чем это необходимо, чтобы не нанести вреда другим людям и обеспечить обществу дальнейшее функционирование. При этом классическая концепция исходит из того, что негативной свободы еще недостаточно: чтобы быть по-настоящему свободным, человек нуждается также в том, что Берлин называет «позитивной свободой». Если негативная свобода определяется отсутствием внешнего принуждения, то позитивная свобода состоит в том, что мы обладаем фактической автономией. Подлинное самоопределение предполагает в нас разум, знание и дисциплину. Негативная свобода вполне допускает, что мы порой становимся рабами своих страстей, вожделений и даже внешних манипуляций. Концепция позитивной свободы, напротив, отражает острую человеческую интуицию: мы поистине свободны лишь тогда, когда наполняем негативную свободу неким ясно осознанным содержанием. Поэтому, к примеру, мы видим своим долгом воспитывать наших детей, не позволяя им совершать поступки, которые могут причинить им вред. Поэтому мы считаем, что личность достигает совершеннолетия именно в тот момент, когда фактически обретает автономию.
Исайя Берлин подчеркивал величайшую опасность превратной интерпретации понятия позитивной свободы тоталитарными режимами. Так, история коммунистических стран показывает, что в этих странах может бытовать убежденность, будто целые социальные слои, как, например, буржуазия, могут обладать «ошибочным сознанием». Вследствие этого они должны быть подвергнуты «перевоспитанию» со стороны мудрой партии. Предостережение Исайи Берлина об извращенном понимании позитивной свободы остается актуальным по сей день. Между тем феномен разложения, постигшего свободный мир (бездумный консюмеризм или полная отчужденность большого числа граждан от политической повестки), свидетельствует, что именно сегодня понятие позитивной свободы имеет высокую политическую значимость. Как будет показано ниже, среди социологов культуры утвердилось мнение, что граждане свободного мира сплошь и рядом пренебрегают своей свободой и не готовы отстаивать собственное понимание жизни и оптимального политического строя.
Сторонники классического взгляда на сущность свободы неоднократно показывали, что руссоистское представление об истинном Я человека неверно не только потому, что приписывает ему прирожденную свободу, но и потому, что трактует Я как исконно гармоничное: если бы никто не ограничивал человека в его прирожденных способностях, люди бы сами беспрепятственно пришли к правильному пониманию жизни, полнокровному и прочному, бесконфликтному бытию. В этом состоит одно из самых глубоко укорененных заблуждений нашей культуры, сформированной под воздействием философии Руссо, я же буду отстаивать здесь противоположную точку зрения. Как и многие великие представители экзистенциальной мысли в прошлом, я полагаю, что экзистенция человека в основе своей трагична. Люди суть невероятные животные, телесные, уязвимые существа, которые стареют и в конце концов умирают. В отличие от всех других животных мы обречены сознавать свою свободу и конечность, но с этим сознанием не можем полностью отдаться жизни. Кроме того – и здесь вступает в дело тезис Фрейда, – человеческая природа в самой своей основе отмечена неразрешимыми конфликтами. Поэтому даже в либеральных обществах свобода не является самоочевидным даром, но требует безостановочной работы, духовной и экзистенциальной.
Облик нашей современности двоится. С одной стороны, мы, уязвимые от природы, стали гораздо защищеннее. Благодаря новым научным открытиям и техническому прогрессу мы получаем более здоровую пищу, свободнее перемещаемся в пространстве, которое все лучше соответствует нашим физическим потребностям. С другой стороны, некоторые метафизические построения, в которых наши предки искали и находили утешение в этой жизни, полной страданий и экзистенциальной неопределенности (я в первую очередь имею в виду различные религии), – эти системы как плоды человеческого духа и воображения теперь во многом обесценены. Мы можем восхищаться красотой церквей и храмов, и все же огромное количество людей на Западе сознают – пусть хотя бы краешком сознания, – что вера, во имя которой воздвигнуты эти здания, в конечном итоге не что иное, как фикция. Гоббс, Кант, Ницше, Сартр, Фуко – все они и многие другие с беспощадной ясностью показали, какое место мы занимаем во Вселенной и что в конечном итоге мы можем полагаться лишь на себя. Те, кто сегодня убежден в абсолютной истинности подобных утешительных систем, несомненно предают какую-то часть себя.
То, как мы будем обходиться с обретенной новой свободой, зависит только от нас. Мы можем начать оплакивать потерю метафизической очевидности и вглядываться во времена, когда все вещи еще располагались каждая на своем месте во вселенной, специально созданной Богом для человека. А можем иначе: воспринять свободу как приключение и как ряд культурных ступеней, которые сделают возможным наше осознание этой свободы, – но и как цепь цивилизационных завоеваний, позволяющих пережить свободу на практике, ближе ее узнать и насладиться ею. Увы, все это далеко не просто. Мы гораздо охотнее рассыпаемся в жалобах, как она трудна, эта свобода. Сколько усилий мы тратим на то, чтобы вытеснить из своего сознания или вовсе перечеркнуть фундаментальный трагизм нашего существования! Мы вкладываем огромные ресурсы в проведение научных исследований, от которых ждем, что они вскорости приведут к открытиям, которые этот трагизм окончательно сведут на нет. Нежелание признать сам факт этой трагичности – таков мой тезис – безмерно ослабляет нашу западную культуру.
Предлагаемый очерк призван наглядно продемонстрировать экзистенциальную трагичность нашего бытия, призвать к принятию парадоксального дара свободы и к осознанию нашей обязанности беречь культуру западного мира. Круг этих тем отнюдь не нов: на протяжении последних столетий очень многие мыслители высказывали подобные идеи. И все же представляется, что каждое поколение должно заново уяснить для себя, что означает быть свободным, и осознать, как свобода трудна. В культуре, которая полагает счастье и свободу первичным правом человека, подобные мысли, разумеется, не вызовут особого сочувствия; равно и гуманистический образовательный идеал, который в английском языке обозначен более четко – «liberal education», постепенно выходит из моды. Миф о том, что мы рождены свободными, приводит к тому, что люди западного мира все реже понимают: если мы хотим научиться по-настоящему ценить и оберегать нашу свободу, нам придется разобраться в том долгом процессе, который привел к установлению у нас свободного общественного порядка.
Бывают минуты, когда граждане западного мира начинают осознавать, что политическая и общественная система, внутри которой они живут, требует защиты. В такие минуты докучные вопросы вроде тех, кто и в каком объеме должен финансировать Европейский союз, как преодолеть долговой кризис Греции или как нам стабилизировать пенсионные фонды, отходят на второй план. Один из самых ярких моментов такого рода в новейшей истории – 11 сентября 2001 года. Даже французы, известные своим критическим отношением к Соединенным Штатам, почувствовали себя в тот день ньюйоркцами. Другим таким днем стало 7 января 2015 года. После того как братья Шериф и Саид Куаши учинили кровавое побоище в редакции сатирического журнала Charlie Hebdo, множество людей по всему миру выразили свою солидарность с жертвами лозунгом «Я Шарли». Когда же 13 ноября 2015 года в Париже девять исламских террористов лишили жизни 130 человек, в тот же вечер повсюду – от Всемирного торгового центра в Нью-Йорке до Сиднейского оперного театра – вспыхнули огни триколора, главного символа западного мира.
И тем не менее все эти случаи рассматриваются как исключения, хотя опасение, что подобное может повториться в обозримом будущем, не исчезает. В повседневной жизни люди редко задаются вопросом, что, собственно, представляет собой Запад и почему его нужно беречь. Им не до того, когда нужно отвести детей в детский сад, согласовать визит электрика или доставить машину в автосервис. Зачастую мы стоим перед конкретным выбором: пойти ли позаниматься в спортзал или повидаться с друзьями? Остаться ли на прежней работе, стабильной, но наводящей скуку, или затеять стартап, дело захватывающее, но не дающее никаких гарантий? Многими из нас обыденная жизнь ощущается как нечто промежуточное по важности между, скажем, маршем мира под флагом Марианны и, к примеру, проектом оптимизации чего бы то ни было. Очевидно, что для высоких размышлений о собственной миссии душевной энергии остается немного.
Во всем этом джихадисты усматривают истоки слабости Запада. Европейцы и жители Северной Америки заняты, по их мнению, лишь собой и своими заботами. Они давно утратили веру в высокие реалии и уже не готовы идти на жертвы. Конечно, ведь они даже не могут найти управу на своих распутных женщин, значит, на Западе больше не осталось настоящих мужчин. И ведь не скажешь, что в этих доводах нет зерна истины. Убивать во имя религии, растить своих детей как божьих воителей – в этом большинство из нас видят не обязанность перед Богом, а обыкновенное варварство. Сводить роль женщины к материнству, выключать ее из жизни общества – люди Запада в подавляющем большинстве воспринимают это как нечто архаическое и антигуманное, а вовсе не как заботу о моральной чистоте. Все это – результат длительной и порой болезненной метаморфозы, приведшей к образованию либерального порядка: в свободном мире индивид вышел из подчинения коллективу. Единственная подлинно легитимная функция коллектива состоит в обеспечении преуспеяния своих членов. Поэтому логически абсурдным и морально неприемлемым со стороны коллектива (будь то город или нация) было бы требовать от индивида жертвы в свою пользу – за исключением, конечно, разного рода экстремальных ситуаций и природных катастроф. Вопрос о смысле – целого, жизни, мира, то есть о Большом смысле, как я именую его в этом эссе, на Западе переносится в сферу частной жизни. Официальные акторы, и прежде всего государство и Церковь, должны держаться в стороне, когда речь заходит о подобных вещах.
Чтобы разобраться в названной метаморфозе, нам придется отступить на несколько столетий в прошлое. После ужасов Тридцатилетней войны в Европе все прочнее стало утверждаться сознание, что религии в политике не место либо она должна играть в ней подчиненную роль. Такие философы, как Гоббс, Спиноза, Локк, теоретически обосновали этот новый общественный порядок принципом свободы веры и совести. Никто не может быть силой принужден разделить какие бы то ни было убеждения политического или религиозного характера. Развитие либерального общественного порядка не стало бы возможным, если бы монопольное положение религии в мировоззрении людей не было поколеблено в XVII веке и в конце концов не разрушилось. В различных областях Европы начался процесс, который позднее будет обозначен как «научная революция». Шаг за шагом прояснялась новая панорама природы: Кеплер своими тремя законами движения небесных тел дал математический аппарат астрономии, Галилей заложил основания современной механики, Ньютон свел законы небесной и земной механики в единый теоретический комплекс классической физики, изобретение микроскопа сделало возможным открытие биологической клетки, и, наконец, Уильям Гарвей сформулировал закон кровообращения. В XVIII веке были заложены основы химии как науки Нового времени. Этим помимо прочего было положено начало современной геологии: стало очевидным, что планета Земля гораздо старше, чем о том говорит Библия. Без этого знания Дарвин вряд ли смог бы сформулировать свою эволюционную теорию.
Одновременно с этим поворотным процессом в естествознании развивалась и современная эпистемология. В XVII веке, начиная с Фрэнсиса Бэкона, Томаса Гоббса и Декарта, философия стала последовательно отделять знание от веры. Венцом этих усилий стала в XVIII столетии внушительная система Иммануила Канта. Это время отмечено также рождением современной политической философии. Вера в божественное право королей на абсолютную власть в государстве была отметена как фиктивная. Ее место заняла идея общественного договора, предполагающая убежденность в том, что люди сами должны иметь право решать, кто будет ими управлять. Впервые эта идея была реализована на практике в Конституции США. Представление о политической свободе постепенно утвердилось в качестве основы конституционного права как такового.
Правда, процесс этот отнюдь не был безболезненным. Просветители XVIII века Дидро и Вольтер побывали в тюрьме за будто бы еретические высказывания и распространение мятежных настроений. А в XIX веке такой мыслитель, как Джон Стюарт Милль, вынужден был снова и снова отстаивать право на свободу мнений. Да и победоносное, на поверхностный взгляд, шествие демократии продвигалось не без поражений. К началу ХХ века подлинно демократическим строем обладали лишь восемь государств. Историк Нил Фергюсон настаивал: ошибаются те, кто полагает, что в ХХ веке было лишь две мировые войны. На самом деле в промежутке между 1914 и 1989 годами шла, по сути, непрерывная борьба между либерализмом5, коммунизмом и фашизмом6.
К тому же многие мыслители почувствовали, что проникновение вопроса о Большом смысле в личную сферу обошлось непомерно дорогой ценой. Ницшевская смерть Бога, метафорическое выражение утраты Большого смысла, подразумевает зарождение западного нигилизма. Сартр говорил, что в самом средоточии души европейского человека на месте образа Божия разверзлась дыра. Парижские экзистенциалисты 1950-х усмотрели в безраздельной свободе и принятии тотальной ответственности великое приключение, и то же самое можно сказать о взбунтовавшейся в 60-х годах студенческой молодежи, развенчавшей все моральные авторитеты общества. Как бы то ни было, эта пусть не всегда продуктивная – хотя и пылкая – вовлеченность в приключение по имени Свобода в последние десятилетия постепенно вышла из моды – процесс, аналогичный преображению хиппи в яппи. Представление, что экзистенциальные усилия, вмененные человеку, не сводятся к спорту и соблюдению диеты, в начале XXI века стало выглядеть анахронизмом. Его место занял прагматический подход к вопросам бытия, когда-то прежде считавшимся основными. Если я пожелаю сопрячь основные постулаты протестантской мысли с элементами буддизма, никакая церковь не должна иметь возможности мне в этом воспрепятствовать. В чисто экзистенциальных решениях ничуть не больше драматизма, чем в раздумьях о том, какую тренировку предпочесть: упражнения на выносливость или на гибкость тела. В конечном итоге на все вопросы должен быть дан практический ответ. Если я слишком долго бьюсь над вопросами смысла, это означает, что я либо подвержен депрессивным состояниям, и тогда мне на помощь придут лекарственные препараты, либо налицо гормональные нарушения, но они тоже устранимы – нужно лишь сделать анализ крови и выбрать соответствующие пищевые добавки. В сущности, все зависит от системной конфигурации – как и в случае смартфона.
Я все же считаю, что наша ситуация намного сложнее, чем предполагается такой позицией. Смещение вопроса о Большом смысле в приватную область есть, по сути дела, величайшее завоевание в истории Запада. Нужно радоваться, что инквизиция осталась в прошлом и никого теперь не подвергают пыткам и не казнят за его религиозный выбор и политические убеждения. Но делать отсюда вывод, что сверх вопросов карьеры, фитнеса и диетологии никакой экзистенциальной проблематики не существует, – это ошибка. Как показала экзистенциальная психология, нам не удается просто игнорировать или вытеснить сознание собственной смертности. Традиционные средства примирения с нашей человеческой конечностью – в посюстороннем мире избавление, в загробном воздаяние – предоставляли идеология и религия. Да, эти пути спасения, возможно, утратили свои притязания на абсолют, но они представляли собой нечто большее, чем умозрительные построения, так как были включены в ритуализованный социальный обиход посредством церкви и монастыря, мечети и медресе или синагоги и ешивы. Верующие мыслили себя членами какого-либо из религиозных сообществ, существовавших столетиями, если не тысячелетиями, и предназначенных существовать вечно. Принадлежать к подобному сообществу означало не только заручиться обетованием вечной жизни после смерти (либо физического воскрешения), но и взять на себя обязанность продолжать высокую и священную традицию.
И конечно, членство в сообществе было твердо обусловлено. Коллектив не любит, когда его правила нарушаются. Согласно Ветхому Завету, люди, уличенные в идолопоклонстве или нарушении субботы, подлежали побиению камнями. Католическая церковь не меньше тысячелетия применяла жесточайшие методы для искоренения ересей. Инквизиция, официально упраздненная в Испании лишь в 1834 году, подвергала заподозренных в богохульстве пыткам и заживо сжигала вынужденно признавших свою вину. В Саудовской Аравии, искони известной строгим применением шариата, вероотступников карали смертью. В мае 2014 года суд приговорил блогера Раифа Бадави за оскорбление ислама к десяти годам тюрьмы и тысяче ударов плетьми, а также штрафу около 200 тысяч евро в пересчете на европейскую валюту. Создается впечатление, что религиозные общины лишь тогда готовы предоставить своим членам надежные экзистенциальные гарантии, когда членство закреплено кровавой печатью. В иудаизме и исламе по сей день принадлежность мальчиков к конфессии свидетельствуется обрезанием – вполне конкретным телесным знаком.
Здесь мы можем облегченно вздохнуть, поскольку либеральный общественный порядок освобождает нас от мрачных ритуалов посвящения в родовые и религиозные коллективы. В конце концов, на Западе больше не осталось никаких социальных групп, которых индивид не мог бы покинуть. Даже пресловутый католический брак не всегда нерушим. Единственным исключением является семья, в которой мы рождены. В остальном мы вольны быть теми, кем захотим. В итоге индивид получил преимущество перед коллективом. Но это означает, что, кроме нас самих, никто уже не отвечает за наше экзистенциальное благоустройство. Мы обречены самостоятельно нести экзистенциальную ответственность за свое земное бытие. Да, социальная рыночная экономика наделила человека значительными преимуществами, коль скоро речь идет об удовлетворении его основных потребностей. Но поскольку государство и религия утратили прежнюю монополию на Большой смысл, человек Запада, если он не принадлежит ни к одной из институционализированных религий, уже не может рассчитывать на испытанные целительные средства в разрешении экзистенциальных вопросов. Налицо фаустовская сделка: современный Запад отказался от экзистенциальной защиты в обмен на свободу. Здесь, на Западе, люди больше не спаяны сообществами, которые раз и навсегда задавали нашу идентичность и ритуально так структурировали нашу жизнь, что вопросы о смысле почти не возникали. И это одна из причин, по которым христиане, иудеи и мусульмане с фундаменталистским налетом клеймят Запад за его бездумие. Жизнь, лишенная Большого смысла, утверждаемого непререкаемым авторитетом трансцендентного уровня, – такая жизнь для подобной религиозной установки не воплощает свободу, но обличает греховность и моральное разложение. Все эти разновидности фундаментализма видят в свободном Западе – именно благодаря его привлекательности – опасность для себя и по этой причине нередко одерживают над ним свои победы: в США и Израиле – политическими методами, в странах радикального исламизма – насилием.
Есть серьезные основания сомневаться, что свободному миру есть что ответить на этот вызов. После Второй мировой войны выросли поколения, которым не пришлось бороться за нынешние политические свободы и которые не пережили экономических катастроф в форме мировых кризисов. Свобода для них – это нечто вполне естественное, а система, сделавшая эту свободу возможной, представляется им многообразной формой угнетения. Они уже не видят своей задачи в том, чтобы защищать либеральный порядок, ведь для этого существуют «общество» и «политика». Вдобавок они верят, что каждый человек уже по праву рождения имеет право на счастье и самореализацию. Если же кто-то несчастлив, то виновато в этом или общество, или государство, или новые «козлы отпущения», родители, – потому что плохо справляются со своими обязанностями. Ниже мы обсудим некоторые психотерапевтические практики, сулящие преображение, и я покажу, как они – посредством книг, групповых тренингов и терапевтических сеансов – пускают в рыночной оборот веру в истинное, творческое Я. Подобные утопии могут видоизменяться с течением времени, однако многие люди на Западе видят свободу как свое очевидное достояние, а счастье – как данное им по праву. Те, кто пребывает в уверенности относительно этих своих прав, не хотят да и не могут культивировать свободное устроение жизни и защитить его, если придется.
Такие диагносты эпохи, как Мишель Уэльбек, Бенджамин Барбер, Ален Финкелькраут или Джон Грей, показали, что настроение, подобное описанному, вызывает определенную неприязнь к современному Западу, и в следующих главах я надеюсь описать и разъяснить данный феномен. Эти представители культурной критики современности пытаются осознать слабую сторону западного мира и проанализировать ее различные аспекты. Я же попробую вывести общий знаменатель их обвинений и тем самым прийти к глубинному диагнозу этого вновь и вновь описываемого изъяна. Мой главный тезис состоит в том, что уверенность в обладании правом на счастье, столь укорененная в западном мире, препятствует ясному пониманию следующего факта: считать, будто для всех проблем существует единое техническое решение и все трудности в конечном итоге могут быть устранены некой инстанцией, есть весьма серьезная, почти метафизическая ошибка. Люди с подобным умонастроением противятся принятию трагического измерения нашей экзистенции. Они не хотят признать, что склад человеческого бытия существенным образом формируется неразрешимыми конфликтами и неснятыми напряжениями. Такое жизнеотношение порождает очень сложную двойную проблематику. Во-первых, оно привело к тому, что лишь немногие из граждан западного мира готовы работать над устроением порядка свободы – они предпочитают попросту пользоваться его плодами. Поэтому Запад неважно проходит «стресс-тесты» – такие, как кризис беженцев или исламский терроризм. Слишком многие ждут, что «ответственные» инстанции – в первую очередь политики и силы безопасности – вернут прежнюю, уютную обстановку. Это открывает дорогу популистам правого толка, которые оппортунистически сулят избирателям скорый возврат к добрым старым временам, когда Франция принадлежала французам, Германия – немцам, а США – американцам.
Умонастроение описанного типа породило, однако, еще и другое очень непростое следствие. Если каждый индивид притязает на право самостоятельно осуществлять свои намерения, быть счастливым и успешным, а наше общество способно удовлетворить подобные притязания лишь в отношении меньшинства, это становится источником горестных настроений. Вспомним лишь один пример7 – рекламный слоган «Just do it!» фирмы – производителя спортивных товаров Nike, четкую формулу самого духа 1990-х годов. Подразумевается, что каждый человек способен к самым высоким достижениям, если не побоится риска и не пожалеет усилий, чтобы снова и снова продвигаться хотя бы на пядь. Однако, как я скоро покажу, эти посулы очень бвстро оборачиваются пустым звуком.
Первая часть этого эссе посвящена вышеназванному руссоистскому мифу, согласно которому в каждом из нас дремлет наше внутреннее Я, заглушаемое недостаточно чуткими родителями и искусственными требованиями общества. И если мы сможем реализовать наше истинное Я, то – согласно этому предрассудку – мы навсегда обретем счастье и креативные способности. Этот посул бесконечно тиражируется во множестве книг, из которых иные получают статус культовых, хотя никаких эмпирических подтверждений для него не находится. И надо сказать, что ни особого счастья, ни креативности эта идея своим приверженцам не приносит, но, напротив, вселяет в них чувство обделенности, несправедливости и даже проигранной жизни.
Тезис, который будет развернут во второй части, гласит, что мы не приговорены к пассивному потребительскому менталитету. В культурной истории Запада есть целый ряд традиций, исходящих из того, что человеческое существование трагично в принципе, так как отмечено неразрешимыми конфликтами, и что личная и политическая свобода требует неустанно культивируемой дисциплины. Эта мысль прослеживается вплоть до классической греческой философии, мне же хотелось бы прежде обсудить две концепции, более близкие к нам по времени, – это модернизм эпохи fin de siècle, чьими представителями были не только, скажем, художники Пауль Клее или Эгон Шиле, но и Зигмунд Фрейд, и экзистенциализм в его разных вариантах, к которым сегодня можно отнести экзистенциальную психологию, ориентированную на эмпирические исследования. Согласно центральной мысли этого направления, мы, люди, сознаем, что свободны, но вынести своей свободы не можем. Поэтому мы то и дело принимаемся отрицать факт своей конечности и от своей свободы убегаем, укрываясь либо в политической идеологии тоталитарного типа, либо в какой-нибудь из религиозных систем. Ниже будут разобраны катастрофические последствия такого умонастроения: чем эффективнее та или иная идеологическая система отсекает людей от осознания их конечности и свободы, тем ей проще убедить их в оправданности любых варварских деяний.
Довести до сознания людей, сколь важен «проект свободы», – в этом в период с XIX века до середины XX состояла суть liberal education, свободного образования, как оно практиковалось в крупных немецких и американских университетах. Но в 60-е годы прошлого века эта идея по различным причинам оказалась под огнем критики: постмодернизм левого толка усмотрел в системе свободного образования пережитки западного расизма и империализма, поскольку она опиралась на западную культурную традицию. К тому же студенты все чаще стали возлагать на университет надежды, что он привьет им знания, более всего полезные для получения хорошо оплачиваемой работы. Для «свободных» наук оставалось все меньше времени. Катастрофичность происходящего усугублялась тем, что наша система высшего образования все меньше воспитывала в учащихся чувство ответственности за существование либерального порядка, не прививала понимание «приключенческой» природы самого его построения. По этой причине я решил завершить этот очерк проповедью в защиту идеала свободного образования, которым нельзя жертвовать на потребу рыночным силам, оценивая школу и образование исключительно с точки зрения карьерных выгод и экономической пользы. Свободное образование – это не роскошь, но залог того, что наша свобода выдержит стресс-тесты, коими во множестве экзаменует нас современная эпоха.
К концу XIX века западный мир охватило настроение неуверенности: расползался страх перед декадансом, принимавшим форму то ли «заката», то ли утопания в роскоши и расточительстве. Целая когорта французских авторов била тревогу по поводу упадка французской «расы» (как тогда выражались): численность населения страны впервые после XVII столетия стала падать. В Австрии художники, архитекторы, прочие интеллектуалы говорили себе, что двуединая Австро-Венгерская монархия, укрывшаяся за роскошными фасадами Венского бульварного кольца, насквозь прогнила. И действительно, в 1918 году, после одной из самых безумных и ужасных войн в истории человечества, рухнула политическая конструкция, созданная на Европейском континенте едва столетие назад. Понятно и то, что выпущенная в том же году книга доселе никому не известного ученого-одиночки по имени Освальд Шпенглер «Закат Европы» за короткое время была распродана в количестве ста тысяч экземпляров. Триумфальное историческое шествие столь высоко вознесшегося Запада, который еще пару десятилетий назад великодушно «одаривал» принципами своей цивилизации другие страны и континенты, теперь, казалось, сошло на нет. Версальский договор никоим образом не помог Германии оправиться от поражения и унижения. Вплоть до захвата власти национал-социалистами в 1933 году ей не удалось установить устойчивого политического порядка, а затем она ввергла весь европейский континент в самое чудовищное 12-летие за всю его историю. В Италии фашисты пришли к власти уже в 20-е годы, в Испании войска Франко одержали победу после долгой и кровопролитной гражданской войны. Многие в Европе усомнились в превосходстве либерального общественного порядка: стало казаться, что фашизм вполне может установиться как третья форма государственной власти наряду с либерализмом и коммунизмом. Без вмешательства Соединенных Штатов во Вторую мировую войну та Европа, которую мы сегодня знаем, возможно, не смогла бы состояться.
Но даже и после конца Второй мировой войны, во время торжества демократии, неуверенность не исчезла. Как на Западе, так и среди его культурных и политических оппонентов росла антипатия к западной культуре. В Европе и Северной Америке она принимала форму критики капитализма и империализма. Последний многими – с основанием или без такового – рассматривался как неустранимый эпифеномен капитализма. В прошедшие десятилетия антипатия лишь усиливалась. Целый ряд авторов снова усматривает в культуре Запада упадническую, больше того, обреченную исчезнуть форму жизни. Дэвид Фостер Уоллес описывает США как общество, где люди развлекаются до самой смерти, так и не сумев побороть скуку8. Не далее как десять лет назад политический теоретик Бенджамин Барбер высказал опасение, что американцы вот-вот начнут потреблять детские головы9. А французский писатель Эрик Земмур совсем недавно заявил, что Франция стоит на грани самоубийства10; это написано через пару лет после выхода книги Тило Саррацина, в которой автор предрекает и Германии скорую самоликвидацию.
Сегодня один из самых интересных (и, возможно, самых читаемых) авторов, диагностов нашего времени, – француз Мишель Уэльбек. В нескольких своих романах он рисует картину французского общества как вконец разложившегося и дезориентированного, погрязшего в нигилизме. Многие критики уничижительно отзываются об Уэльбеке, чей роман «Элементарные частицы» (1998) стал мировым бестселлером, как о цинике, женоненавистнике и даже порнографе. Но, думаю, они сильно упрощают. Его демонстративное отвращение к Западу имеет в своей основе проницательную мысль, которую он чеканно сформулировал в пространном интервью газете Die Welt: «На философии Просвещения можно теперь поставить крест: она покойница»11. Наиболее радикальное выражение эта мысль нашла в его последнем на сегодняшний день романе «Покорность». Книга издана 7 января 2015 года при трагических обстоятельствах. В этот день было совершено нападение на редакцию журнала Charlie Hebdo, унесшее жизни 12 человек. И хотя Уэльбек отказался от публичных презентаций во Франции, успех книги превзошел ожидания: за несколько дней было продано более 120 тысяч экземпляров. Атака на сатирический журнал невероятно обострила актуальность книги, в которой автор набросал мрачный сценарий будущего: в 2022 году в острой борьбе за президентское кресло во Франции левые и умеренные правые поддержали Мухаммеда бен Аббеса, кандидата исламистской партии «Мусульманское братство», тем воспрепятствовав победе Марин Ле Пен. «Покорность» пронизана страхом перед исламизацией, который цинично и в высшей степени эффективно эксплуатируют в своих целях отнюдь не только французские популисты. На Уэльбека со всех сторон обрушились обвинения в исламофобии, но упреки эти слишком поверхностны: тема Уэльбека не страх перед нашествием мусульман на Францию, а предположительный крах Просвещения.
В «Покорности» Уэльбек развивает эту тему, которую разрабатывал и в предыдущих своих романах, очень интересным образом. Франсуа, антигерой романа, – профессор французской литературы в Сорбонне, специализирующийся на творчестве Жориса-Карла Гюисманса. Начав как писатель-натуралист, Гюисманс все глубже вовлекался в католицизм и наконец с 1892 года стал почти все свое время проводить в монастыре на юго-западе Франции. Именно в этот монастырь спасается бегством Франсуа в день окончательных выборов с участием Бен Аббеса и Ле Пен: французская столица в этот день буквально кипит от беспорядков. Франсуа взыскует религиозного просветления, но в этот момент, оформленный Уэльбеком как ключевой, он, глядя на знаменитое скульптурное изваяние Марии, внезапно теряет всякую связь с верой и покидает монастырь. Первоначально Уэльбек планировал назвать свой роман «Обращение»: Франсуа должен был обратиться в католичество, но, как и сам Уэльбек, его герой оказался к этому не способен. Он возвращается в Париж и тут узнает, что уволен из университета. В итоге Франсуа начинает сотрудничать с новым режимом и, чтобы вернуть себе профессорскую кафедру, принимает ислам.
«Покорность» – это реквием по европейской культуре. Франсуа преподает в одном из старейших знаменитых университетов Европы. Он представитель и создатель элитарной французской культуры – во всяком случае, должен бы претендовать на эту роль, – и вот он чувствует, что само его бытие невыносимо оскудело. Он с горечью констатирует, что годы, когда он работал над диссертацией о Гюисмансе, остались лучшими в его жизни. С тех пор все пошло на убыль: его связи с другими людьми свелись теперь к коротким и утомительным интрижкам со студентками. Он одинок, пишет мало, пьет слишком много, питается фастфудом из супермаркета (причем – красноречивая деталь – блюдами нефранцузского производства). В бессмысленности его существования – как он сам понимает – находит отражение культура, которую сам Гюисманс считал обреченной. В разговоре со своей любовницей, студенткой-еврейкой Мириам, которая позже из страха перед надвигающимся исламизмом бежит в Израиль, Франсуа замечает, что патриархат – единственно жизнеспособная модель общества. Он, по крайней мере, издавна воспроизводит себя и смог создать связную социальную структуру. Подобные рассуждения создали Уэльбеку репутацию женоненавистника, однако эти обвинения бьют мимо основной мысли писателя. Суть же в том, что Уэльбек ратует за смену нынешних хаотических межполовых отношений патриархальными структурами исламской полигамии не потому, что держится мнения, будто женщина должна быть подчинена мужчине, а потому, что считает либеральное западное общество обреченным на вымирание, так как оно как минимум из-за низкой рождаемости не в состоянии обеспечить свое биологическое выживание. Уэльбек при этом вовсе не оплакивает ни либерализм, ни Европу. Как он хорошо дал понять уже в своих ранних романах, ему просто-напросто внушают отвращение предсмертные судороги древнего континента. В циническом присоединении Франсуа к исламу Уэльбек видит возможный выход из пустоты и скудости последних дней Европы.
Творчество Уэльбека – это вызов прежде всего тем, кто (как и я) ценит Просвещение и западное общество модерна не только из-за отсутствия привлекательных альтернатив, но и потому, что видит в них величайшие достижения человечества. Его сатирические картины Франции новейшего времени суть зеркало нашего общества. Пусть образ односторонен, но он наводит на размышление. Он являет общество, в котором царствуют популизм, потребительство, дешевая развлекательность и отчужденный секс. Уэльбек интересен тем, что за его внешним цинизмом проглядывают тоска и склонность к культурному консерватизму, притом, однако, что это пока не привело его в стан политических или религиозных консерваторов.
Нам стоит понять роман Уэльбека как серьезное предупреждение: если от Европы не осталось ничего, кроме административной эффективности, заботе о финансовой стабильности и своем культурном прошлом, зримо представленном лишь в музее, значит, Европу в скором будущем ожидает нечто новое – но уж никак не благоприятное. Если Уэльбек прав, то либерализм настолько ослаб, что остается недолго ждать, пока он сменится некоей формой авторитаризма, причем исламизация тут выглядит скорее жупелом, чем реальной демографической перспективой.
Похоронная риторика Уэльбека сразу вызывает возражение – ведь миллионы людей во всем мире ничего так не жаждут, как эмигрировать в Европу или Соединенные Штаты. Многие рискуют жизнью, пытаясь перебраться в Германию, Англию или США. Так может быть, отвращение к Западу – это случайное и наносное явление? и тогда бесконечные жалобы на мнимый духовный кризис Запада – всего лишь навязчивая рутина? Что, если Уэльбек, непрестанно повторяющий, что родители-хиппи совсем не уделяли ему внимания, просто не в состоянии посмотреть на Запад непредвзято?
Я считаю, что картина, нарисованная Уэльбеком, действительно весьма односторонняя, и все же он – пусть в гиперболизированном виде – указал на явление, к которому надлежит отнестись со всей серьезностью. В западных обществах благосостояния, по всему судя, многие люди не знают, как осмысленно распорядиться своей свободой. И по большей части отмахиваются от нее и по возможности заглушают в себе ее ощущение.
Не только писатели, как Уэльбек, но также социологи и философы выражают неудовлетворение состоянием западного общества. Так, американский политолог Бенджамин Барбер, убежденный защитник либеральных жизненных ценностей, остро критикует культуру капитализма в своей книге «Consumed!»12. По его мнению, она воспитывает инфантильных граждан: люди все чаще отдаются пассивному консюмеризму, делят свое время между шопингом, телевизором и компьютерными играми, и все это оказывает катастрофическое воздействие на демократию. В результате многие американцы игнорируют выборы, а те, кто голосует, в большинстве случаев не имеют никакого представления о политической повестке, демонстрируя свое поразительное невежество. В 2002 году 70% взрослых граждан США обнаружили незнание того, где находится Ирак, что не мешает им иметь собственное мнение о том, что происходит в этой стране. Ничем не лучше их знания об изменении климата, причинах финансовых кризисов, системе американского здравоохранения и т.п. Столь же мало они информированы о том, каковы программы кандидатов, между которыми они выбирают. Телевизионные передачи, призванные внести ясность в представления публики о взглядах того или иного политика, неотвратимо превращаются в развлекательные шоу. Не вдаваясь в содержательный анализ, люди судят о кандидатах по внешности: изберут того, кто напустит на себя больше важности и, используя агрессивную риторику, предложит простейшее решение для сложной проблемы. Политика становится все больше похожа на шоу-бизнес. Выбор президентом Дональда Трампа, воспринятый большинством политиков и комментаторов как катастрофа, лучше всего иллюстрирует эту тенденцию.
Барбер не единственный автор, кто выражает тревогу по поводу растущего самоустранения граждан западных стран от политического участия. Сам он считает, что апатия исходит из нижних слоев населения, другие исследователи возлагают вину на элиты. Так, американский историк и социальный критик Кристофер Лэш винит правящий класс страны в равнодушии к общественному благу13: люди богатые и причастные к власти, утверждает он, живут в своем собственном нарциссическом мире. Они наслаждаются благами, которые общество предоставило в их распоряжение: здравоохранением, образованием, налаженной юридической машиной и т.п. В отличие от европейской и американской буржуазии XVIII и XIX веков, которая деятельно участвовала в возведении общественных, культурных и научных институций, нынешние элиты безответственно уклоняются от социального и политического участия в жизни страны. Они пекутся лишь о собственных привилегиях. Эти взгляды разделяет колумнист «Нью-Йорк таймс» Дэвид Брукс14. Он считает, что мы живем в обществе, где большинство людей всерьез озабочены лишь самими собой. Человек Запада больше всего хочет быть богатым и известным. Внести свой вклад в развитие общества, послужить общественному идеалу – такие мысли посещают его все реже. Все эти наблюдения можно расценить как нытье интеллектуала-консерватора, однако, хотя бы на примере США, они надежно подтверждаются социологией, прежде всего в лице Роберта Патнэма. В ряде своих работ Патнэм показал, что за последние десять лет готовность к участию в жизни общества резко упала15. Если раньше в обычае у американцев было вступать в боулинг-клубы и политические ассоциации, то теперь они все чаще уходят в частную жизнь.
Думать, что в Европе ситуация принципиально иная, – значит спешить с выводами. Французский философ Ален Финкелькраут уже более тридцати лет критикует политическое общество своей страны: граждане не проявляют интереса к собственной культуре, не отдавая себе отчета, что именно этой культуре они обязаны порядком и высоким уровнем жизни, который они считают чем-то само собой разумеющимся16. Финкелькраут, сын польских евреев, переживших Освенцим и переехавших во Францию после Второй мировой войны, не раз писал о том, что испытывает глубокую благодарность к этой стране с ее культурой, образовательной системой и республиканскими идеалами. Лишь это и помогло ему, сыну иммигранта, стать полноценным членом общества. Это утверждение он подкрепляет ссылкой на мусульман, преимущественно молодых, которые оказались на обочине. Они сами, считает он, упорно отстранялись от французской культуры, теперь же ропщут на то, что им заказаны как социальная интеграция, так и экономическое преуспевание. Особую актуальность его рассуждения приобрели в 2005 году, когда в предместьях многих французских городов начались массовые беспорядки, учиненные в основном мусульманской молодежью, не сумевшей интегрироваться во французское общество. А после нападения на редакцию журнала Charlie Hebdo, череды терактов 13 ноября 2015 года в Париже и кровавой трагедии 14 июля 2016 года в Ницце взрывная сила интеграционной проблематики снова резко повысилась. Надо сказать, однако, что неприятие высокой французской культуры свойственно отнюдь не только мусульманам, но и исламофобски настроенным французам: избиратели Национального фронта Марин Ле Пен меньше всего озабочены высокой французской культурой и традициями Просвещения. Их «аргументы» сводятся к провозглашению тезиса «Франция должна принадлежать французам», им и дела нет до республиканской концепции гражданских прав как не зависящих от этнического происхождения гражданина. Но задумываться о том, что составляет суть свободной культуры и на чем она основана, – это, по мнению Финкелькраута, давно перестало считаться гражданским долгом. Разумеется, аргументы Финкелькраута не всеми встречены с одобрением. Французские левые видят в нем правого ультраконсерватора, который играет на расистских и исламофобских настроениях. Финкелькраут, говорят они, заперся в академической башне из слоновой кости и не способен осознать истинные причины несостоявшейся интеграции многих мусульман. В действительности причина не в том, что мусульмане чураются французской культуры, а в том, что национальное большинство их не приемлет17. Общество должно бы оказывать поддержку своим наиболее слабым членам, которые без такой поддержки не смогут продуктивно включиться в общественную и хозяйственную жизнь страны. Растущее неравенство, а не недостаток знаний о западной культуре – вот что является, по их мнению, причиной социального неустройства и возбуждает гнев обделенных.
Эти подчас весьма жаркие дебаты содержательно определены конфликтом двух мировоззренческих и социально-политических платформ. Представители культурно-консервативного лагеря утверждают, что либеральный порядок западного общества может устойчиво развиваться лишь на почве общей культуры и всеми разделяемых традиций. Все учащающееся выпадение людей из данного контекста грозит этому порядку распадом. Левые, напротив, ссылаются на дефицит экономического участия. Я не ставлю своей целью разрешить спор между этими двумя позициями. Обе стороны выдвигают достаточно сильные аргументы в защиту своих представлений. Так, левые ссылаются на сравнительные исследования, которые показывают, что обездоленные слои населения сталкиваются с наибольшими проблемами при попытках найти свое место в обществе в тех случаях, когда минимальна социальная мобильность. Приверженцы культурного консерватизма возражают: такие иммигрантские группы, как евреи и восточные азиаты, сформировавшиеся в условиях культур, ориентированных на личный успех, смогли великолепно интегрироваться в Западной Европе и США в экономическом, культурном и политическом плане, несмотря на все стартовые трудности, тогда как иммигранты-мусульмане, равно как выходцы из Южной и Центральной Америки, реже достигают успеха. Их вывод таков: ключом к успешной интеграции является не что иное, как культура18.
Знаменательно, что помимо противоречий между левыми и консерваторами существует между ними и нечто общее: обе стороны отмечают возрастающую политическую пассивность гражданского населения Запада, превращение политики в шоу-бизнес и то обстоятельство, что уровень общественной дискуссии падает на фоне роста потребительских настроений. Все это, по их общему мнению, приводит к тому, что молодежь и взрослые люди озабочены лишь своим личным успехом и не хотят да и не могут включиться в общественную и культурную жизнь.
Один из самых интересных и вдумчивых политических философов современности британец Джон Грей предлагает в своих книгах другой подход. Его критика направлена не только на состояние политической системы, он берет в расчет ее экзистенциальное измерение. Человеческая свобода, по Грею, – всего лишь иллюзия. Наше убеждение, будто мы занимаем в природе особое место, – не более чем мечта. Его внутренняя эволюция, в результате которой он пришел к этому заключению, весьма поучительна. Грей рос в рабочей семье, тем не менее в 80-е годы поддерживал Маргарет Тэтчер с ее политикой либерализации и личной ответственности. Однако вскоре, разочарованный реальными результатами этой политики, он утратил иллюзии и отошел от тэтчеризма. В 90-е он сделался сторонником Тони Блэра и Билла Клинтона, стремившихся сплавить рыночную экономику с социал-демократией. Эта новая благая весть о так называемом третьем пути, «капитализме с социальным лицом», казалось, наилучшим образом сможет примирить два мира: богатство и производительность с одной стороны, общественную солидарность – с другой. Эти надежды не сбылись. Cool Britannia Тони Блэра обернулась кошмаром, где бедных пичкали ментальным и физическим джанк-фудом, а новый класс миллионеров утопал в такой необузданной роскоши, что даже нью-йоркские снобы бледнели от зависти. Увязать экономический рост с социальной справедливостью не удалось и Биллу Клинтону. В итоге его политический курс создал предпосылки для финансового кризиса 2007 года и последующей рецессии. С того времени неравенство возможностей и доходов граждан США неуклонно возрастает. Люди нижних слоев общества вынуждены работать на двух, а то и трех нищенски оплачиваемых работах, чтобы держаться на плаву, между тем как руководители банков, выживших за счет денег налогоплательщиков, наслаждаются миллионными бонусами.
В ряде своих книг Грей делает соответствующие выводы из этих социологических данных19. Рецепты спасения человечества от назревших проблем, выработанные в ХХ веке, все до одного оказались непригодными. Традицию Просвещения Грей тоже отметает. Если одно из величайших просвещенческих завоеваний – убежденность в том, что человек должен держать судьбу в своих руках, а не предавать себя с молитвой Божьей воле, – держалось дольше остальных, то все же, считает Грей, в наше время Просвещение сменилось-таки эсхатологической теорией спасения: мы исцелимся от всех своих забот посредством техники и науки. Но и эта мечта не исполнилась, поскольку решение одной проблемы порождает несколько новых: научный прогресс и порожденное им благосостояние ведет к увеличению потребности в энергии, возросшее потребление энергии – к климатической катастрофе, обозначающейся все более явно; внедрение машин освобождает от тяжелой физической нагрузки, и оно же лишает целый класс людей их доходов и отнимает у них человеческое достоинство; прогресс в медицине вызвал рост ожидаемой продолжительности жизни, что подрывает финансовую стабильность пенсионных фондов. Одним словом, наша изобретательность порождает непредсказуемые последствия, и мы не имеем ни малейшего представления, как запрудить этот поток.
Джон Грей погружается в антиутопический пессимизм, чем заставляет вспомнить Шопенгауэра. Вера в политические теории спасения, считает он, есть не что иное, как секулярные обломки религиозных мифов. Оптимистическое представление о человеке, которое культивировал еще Гуманизм, – наследие библейской концепции, согласно которой Бог сотворил человека по своему образу и подобию. В нашей безоглядной эксплуатации природы Грей видит осуществление стиха из Книги Бытия, где Бог наставляет Адама и Еву «обладать» землей. В действительности, продолжает Грей, мы являемся не более чем случайным продуктом эволюции и не можем претендовать на особый статус. Биологический вид человека постепенно превратился в паразита, вознамерившегося разрушить тело своего хозяина, Земли. Безрассудное разорение природы человеком вызывает у Грея глубокое отвращение. Едва ли не с облегчением он рассуждает о том, что Земля может в результате некоей иммунологической реакции вообще освободиться от человечества.
Необязательно разделять антиутопические настроения Грея и его отвращение к человечеству, однако его мысль о том, что просвещенческая вера в прогресс – не что иное, как пережиток мессианского учения о спасении, представляет для нас интерес. Слов нет, цивилизационное развитие, особенно в технологическом плане, было весьма впечатляющим. В ходе всего нескольких тысячелетий, по меркам биологической эволюции – взмах ресницы, человеческие сообщества сформировались в сложнейшие структуры. Но после Хиросимы и Нагасаки, если не раньше, вера в то, что это развитие имеет неограниченно позитивный характер, напрочь утратила убедительную силу20. В период после 1945 года человечество имело все возможности уничтожить себя и почти все формы органической жизни на земле буквально за несколько минут. И тем не менее мы, похоже, не можем так просто отрешиться от веры в свое исключительное положение в мире. Уже не одно десятилетие ученые предупреждают нас о возможных последствиях изменения климата, но мы по-прежнему настолько уверены, что имеем право создавать технические новшества, служащие для облегчения нашей жизни, что нам даже не приходит в голову от чего-то отказаться, чтобы сберечь планету. И хотя все без устали твердят о «надежности», все же в глубине души мы едва ли отдаем себе отчет в том, что с нами действительно может случиться что-то нехорошее, словно мы и впрямь возвышаемся над всей природой и рассчитываем на счастье, ничем не обремененную жизнь и свободу.
И вот именно здесь нам открывается то общее, что объединяет мысль всех упомянутых социальных критиков. У них вызывает осуждение то, что люди Запада рассматривают либеральный порядок как нечто такое, что нам должно устроить «общество». Если же что-то не функционирует или идет не так, как мы надеялись, значит, некто – родители, общество, «политика», государство – плохо выполняет свои обязанности, и потому извольте, так сказать, обеспечить компенсацию. Мысль о том, что мы сами и есть общество, что демократия – дело не только политиков, но и граждан, уходит на задний план21. Боюсь, Бенджамин Барбер прав, утверждая, что демократия находится в нешуточной опасности. Если в Белый дом попадают такие люди, как Дональд Трамп, который организовал свою предвыборную кампанию в духе реалити-шоу, который допускает свободную интерпретацию фактов, а на содержательную критику в свой адрес отвечает тем, что высмеивает своих оппонентов или пускается в жесткие нападки, значит, либеральный порядок действительно под угрозой.
В политической плоскости первопричина глубокого кризиса состоит в том, что значительная часть граждан втайне надеется: должен прийти некто, кто найдет решение всех наших проблем и гарантирует нам возврат благосостояния, безопасности и нескончаемых развлечений. Такого решения нет и не может быть: любая стратегия имеет свои недостатки и преимущества, и ни один человек, будь он социолог или политик, не может предсказать, как в дальнейшем будут развиваться экономика, политика и само общество. Мечта людей о сильном лидере очень на руку таким политикам, как Трамп, Путин, Ле Пен, и им подобным деятелям правопопулистского толка, которые не скупятся на обещания, имеют в своем арсенале радикальные решения всех мыслимых проблем и готовы исковеркать любую реальность. Джордж Оруэлл разбирался в том, как реальность фальсифицируется в тоталитарных режимах. Феномен Трампа демонстрирует, что и либеральные демократии не застрахованы от известных ее искажений.
Борьба за номинацию от республиканской партии, а затем швыряние грязью друг в друга с Хиллари Клинтон во время предвыборной борьбы – все это было бы забавным спектаклем, не баллотируйся Дональд Трамп на пост президента единственной оставшейся в мире сверхдержавы. Позднее он скомпрометировал себя в качестве серьезного кандидата речью о мексиканских иммигрантах. В итоге он пришел к утверждению, что Мексика поставляет в США наркотики, уголовный элемент и насильников. В действительности, однако, судя по опросам общественного мнения, именно это высказывание значительно подстегнуло его рейтинг. Впоследствии Трамп не смягчил свою риторику ни в малейшей степени. Через несколько недель он объявил, что намерен депортировать из США 11 миллионов нелегальных иммигрантов. Совершенно независимо от того, насколько такая позиция допустима морально, это дешевый популистский трюк, притом что никто не может объяснить, как этот план воплотить на практике.
Другой пример правого популизма представляет Марин Ле Пен, которая всего через несколько часов после побоища в Charlie Hebdo заявила, что необходимо ввести смертную казнь за терроризм. Такова теперь тактика политиков-популистов: обращать гнев людей в свою пользу. Цинизм этого заявления, однако, очевиден и смехотворен, ведь исламский терроризм в основном осуществляется смертниками, которые возводятся идеологией в ранг героев. Растущий успех популистов такого рода дает основание для серьезных опасений, он свидетельствует о том, что все большее число граждан Запада уже не дают себе труда всерьез задуматься о проблемах нашего общества и предпочитают отдать свой голос тем, кто апеллирует к самым примитивным слоям человеческой психики, отвечающим за такие типы эмоций, как ненависть к иностранцам, коллективная травля, ресентимент. Когда политическая культура подвергается подобным манипуляциям, идея свободы теряет свое положительное содержание.
Пассивность, притязательное отношение к миру, потребительство – все это идет во вред и общественной, и личной жизни многих людей, будучи связано, как я считаю, с романтическим представлением, коренящимся в учении Жан-Жака Руссо: в каждом из нас заложено истинное Я, которое временами скрывается в такой глубине, что мы перестаем отдавать себе отчет в самом его существовании. Если же нам все-таки удается реализовать это наше истинное Я, в нас просыпается любовь к жизни и творческое начало.
Строго говоря, существуют две разновидности этого мифа. Ряд авторов утверждает, что развитию нашего истинного Я препятствуют как раз те люди, с которыми мы наиболее близки, а именно наши родители. Если кто-то несчастлив, значит, в детстве в отношении к нему была проявлена несправедливость. Чтобы такому человеку открылась дорога к счастью, он должен под руководством психотерапевта вновь пережить травму детского возраста. С помощью такого регрессивного опыта он сможет снова вывести на свет свое глубоко похороненное, запрятанное и утерянное Я. Таким образом, истинное Я, можно сказать, должно родиться заново.
Есть и другая версия, согласно которой наше истинное Я можно развить с помощью целенаправленных усилий, при этом и здесь истинное Я видится как некая бабочка, которую нужно лишь выпустить на волю, чтобы пришло счастье и жизненный успех. Нас слишком обуяла лень, мы выбрали не тех учителей, а быть может, общество в какой-то своей инстанции внушило нам такой страх, что мы не решаемся полностью развернуть свой потенциал. В этом состоит идея самоусовершенствования, завоевавшая огромную популярность прежде всего в США, к ней мы вернемся во второй части этого очерка.
Победное шествие мифа об истинном Я началось в 1960-е годы. В это время сформировалось так называемое Движение за развитие человеческого потенциала с центром в Калифорнии. Его приверженцы утверждали, что единственная по-настоящему достойная цель человека состоит в том, чтобы полностью осуществить свой внутренний потенциал. Не утративший значимости тезис Фрейда, что цель терапии состоит в трансформации истерического страдания в повседневное несчастье, был истолкован как выражение закомплексованной буржуазной культуры: на самом деле мы способны на гораздо большее и заслуживаем гораздо большего!
60-е и 70-е годы ХХ века – время взросления первых беби-бумеров. Эти люди не знали ни экономических бедствий Великой депрессии, ни ужасов Второй мировой войны. Они стали свидетелями бурного экономического роста, масштабного обновления системы высшего образования и либерализации культурных стандартов, особенно в сфере сексуальности. Обывательские ценности родителей увиделись им убогими и смехотворными; карьерный успех, собственный автомобиль и, если достанет денег, новый телевизор уже не составляли цель под знаком «жизнь удалась!». На первый план вышли другие ценности: креативность, свобода и, самое главное, самореализация. Отказываться от полноты сексуальной жизни ради стабильного брака? Как можно смириться с этими ограничениями, если давно известны – а в Индии практикуются уже тысячелетиями (таков уж миф) – тантрические практики постижения прежде нам недоступных измерений сексуального блаженства, достижимого посредством смены партнеров? А для робких существует марихуана, для искателей приключений – ЛСД. Новая теология освобождения, которую Герберт Маркузе распространял на почве марксизма22, Норман О. Браун – посредством оргиастически настроенного психоанализа23, а Станислав Гроф24 – через пропаганду ЛСД как средства освобождения, – это движение достигло высшего эффекта в студенческих беспорядках 1968 года. Для молодого поколения социально-экономическая система государства была не чем иным, как машиной подавления, низводящей людей до положения винтиков в машине капитализма.
Новые корифеи французской мысли, среди которых Мишель Фуко, Жиль Делез и Феликс Гваттари, Жак Деррида и Жак Лакан, разработали язык, на котором бунтующие студенты объясняли обывателям-буржуа, что те попусту растратили свою жизнь. Человек – так считалось – должен открыто заявлять свои желания и не сдаваться на милость системе – и вполне возможно, что утверждение Троцкого, мол, в условиях научного социализма любой, самый обычный человек сможет достичь уровня Аристотеля, Гете и Маркса, имеет под собой реальную основу. Счастье и самореализация – это не роскошь, о которой позволительно задуматься, лишь когда полностью исполнишь – вынь да положь – свои карьерные и семейные обязанности, нет, это наше неотъемлемое право! Вслед за Руссо молодое поколение задавалось вопросом: как же выходит, что человек рождается свободным, но всегда и везде живет как окованный цепями? Некоторые увидели рай на земле в Советском Союзе, другие – в маоистском Китае (имея при этом весьма отдаленное представление об истинном положении дел в этих странах). Другие последовали за хиппи или за своими гуру: как же, ведь в Индии уже тысячелетиями известны истины, в принципе непостижимые для западного рационализма.
Далеко не все эти идеи и теории являлись пустыми химерами. Многие аргументы критиков общества были эмпирически вполне обоснованны. Например, Дэвид Рисмен в своем классическом труде «Одинокая толпа» показал, как радикально изменились в последнее время Соединенные Штаты: большинство граждан Америки уже не руководствуются собственными принципами и убеждениями, они утратили свою автономию. Теперь люди больше стараются оправдать ожидания среды, включившись вместе со своими соседями в погоню за новейшими моделями холодильника или автомобиля. Экономист Джон Кеннет Гэлбрейт, которого никак нельзя заподозрить в симпатиях к марксизму, в своих классических трудах «Общество изобилия» и «Новое индустриальное общество» прочерчивает основные линии трансформации позднего капитализма: вопреки утверждению неолибералов Людвига фон Мизеса и Милтона Фридмана, свободно-рыночный капитализм не стал царством и гарантом свободы, но лишь порождает машины потребления. Мультинациональные концерны, такие как «Дженерал моторс», «Дженерал электрик» или «AT&T», теперь располагают такими возможностями, что могут сами формировать потребности своих клиентов для собственной пользы. И важнейшим инструментом для этого стала реклама.
Телевизионный сериал «Безумцы», давший, пожалуй, самую известную в масскультуре картину рекламной индустрии, рассказывает об офисных буднях некоего условного рекламного агентства с большой точностью во всем, что касается эстетических и фактических деталей. И будни эти, помимо прочего, насквозь пронизаны мужским шовинизмом: женщин еще можно принять на работу, почему бы нет, но возлагать на них какую-либо ответственность не стоит. Если же они хотят продвигаться по службе, – пусть вкладывают в это свой эротический капитал. Но и отношения между мужчинами далеки от идеала: они живут в мире отчаянной конкуренции и взаимного недоверия. Что здесь ценится, так это заключенные сделки, личная преданность – роскошь. Лучше всего в этом сериале отражено зарождение рекламной индустрии. Показано, как изобретались стратегии, направленные не только на удовлетворение желаний и фантазий потребителя, но и на то, чтобы внушить ему новые желания. Покупателя должно охватить чувство, что он непременно должен иметь у себя новый продукт – неважно, пачку сигарет новой марки, новую модель «Шевроле» или стиральной машины, – если он хочет жить полной жизнью. Родился гиперкапитализм, при котором люди посредством определенного воздействия на их психику превращены в плоских потребителей. Очевидно и то, что в те же годы многие стали сознавать, что истинная полнота жизни – вопреки посулам рекламы – как раз и не состоит в приобретении новых продуктов. Подвергая критике утопии того времени, мы не должны забывать, что в позднекапиталистических обществах все обстояло далеко не так уж благополучно и что революции 60-х произвели много хорошего. Вспомним хотя бы установление равноправия мужчин и женщин, освобождение гомосексуалистов от судебных преследований и общественного гонения.
Но почему все-таки мы теперь воспринимаем все эти большие надежды 60-х как откровенно наивные? Почему сегодня практически невозможно всерьез читать таких теоретиков, как Герберт Маркузе или Норман Браун? Пожалуй, в частности потому, что обещания некоего другого мира и некоей политики, которая должна насквозь эротизировать общество, на фоне экономической рецессии 70-х годов зазвучали как пустопорожние. Многие студенты, еще вчера революционно настроенные, теперь больше озаботились поиском места работы, чем коренным переустройством общества. Те же, кто по-прежнему был убежден, что Запад – источник всяческого зла и должен быть разрушен, ушли в подполье. Члены террористических групп, таких как РАФ или Красные бригады, верили, что смогут силой освободить мир от исчадий несправедливости: капитализма, сионизма и т.п. Притягательность этих утопических картин постепенно сходила на нет, и когда обнаружилось, что Советский Союз и маоистский Китай больше походят на ад, чем на рай – раздолье для справедливости и самореализации личности, мечта и вовсе выветрилась: тогдашние хиппи в 80-е годы преобразились в яппи, а затем, уже в наше время, – в топ-менеджеров больших компаний.
Дионисийская мечта 60-х оставила нам, однако, непростое наследство, ибо зиждилась она на убежденности, что либеральный политический порядок, который обеспечил возможность свободного протеста в те времена, и экономическое благосостояние, позволившее мечтать о лучшей жизни, достались нам просто так, а не в результате огромных культурных достижений. Больше того, многие сочли, что либеральный порядок представляет собой в корне лицемерную систему, а экономическое богатство создается за счет притесненных слоев населения. Ведь, по сути, все могло бы сложиться гораздо лучше. Счастье и самоосуществление суть наши неотъемлемые права, и если они нам не обеспечены, значит, кто-то в этом виноват. Вопрос лишь – кто?
Когда надежды на политический переворот не оправдались, утопические чаяния были перенесены с общества на отдельные личности. Теперь надежды связывались не с приходом революции, а с раскрытием истинного Я индивида. Психологи и психоаналитики, такие как Алис Миллер, Артур Янов, Джеффри Мэссон или Рональд Лэйнг, заявили, что в несчастьях человека следует винить не общество и не политическую систему, а его родителей. Вообще говоря, каждый мог бы быть счастлив и открыт для творчества, но многим мешает несправедливость, причиненная им в детстве, отсюда и происходят современные неурядицы. Подобная вера привела к распухшему до неправдоподобия потоку психотерапевтических новинок25.
Отправная точка была намечена психоаналитическими теориями британца Дональда Винникотта. Он полагает, что развитие младенца в высокой степени зависит от того, насколько ближайшие к нему люди удовлетворяют его потребности26. Если же кто-то из них – а Винникотт имеет в виду прежде всего мать – противостоит желанию и внутреннему ритму ребенка, в нем развивается нечто вроде защитного слоя: фиктивное Я, которое послушно отвечает внешнему миру тем, чего тот от него ожидает. Трагизм ситуации состоит в том, что с течением времени такой ребенок утрачивает связь со своим аутентичным Я, от которого он теперь отлучен. И если потом, уже повзрослев, такой человек испытывает потребность в психологической помощи, он жалуется на то, что ощущает себя ненастоящим, похожим на робота, безжизненно и наугад бредущего по жизни. Его контакты с другими людьми неподлинны, он давно забыл, что значит радоваться жизни. Терапевтический рецепт Винникотта радикален: пациентам с проблемами подобного рода терапия должна предоставить возможность заново пережить ту жизненную стадию, на которой он испытал раскол собственного Я и потерял контакт с собственными спонтанными проявлениями, – то есть вернуться в раннее детство. И Винникотт организовал свою терапевтическую практику соответственно: он не ограничивал время сеанса для таких пациентов и даже иногда брал их, как малышей, к себе на колени, чтобы таким образом создать условия для превербальных форм коммуникации, которые – согласно его теории – только и могут пробить дорогу к подлинному Я человека.
В начале 60-х Хайнц Кохут, психоаналитик, родившийся в Вене и развернувший свою деятельность в Чикаго, где работал и преподавал, выработал новый подход, который он назвал «психологией самости»27. Центральный тезис Кохута гласит, что классический психоанализ неправильно понимает основной тренд человеческого развития. Младенцы, пишет он, – это вовсе не алчные монстры, находящиеся в плену своих инстинктов, как их видели теоретики типа Зигмунда Фрейда и Мелани Кляйн. Младенцы вовсе не мечтают о сексе с матерью и не хотят убить отца, они лишь нуждаются в эмпатии, в понимании своих потребностей со стороны других. Если родители оказались неспособны к такому пониманию, дети чувствуют себя как бы умершими. Чтобы вернуть себе психологическое чувство жизни, дети и правда начинают развивать в себе сексуальные и прочие обсессии в том виде, как их описывает классический психоанализ инстинктов. Но названные обсессии, как бы то ни было, не составляют элемент нормального развития, как утверждал Фрейд, они суть продукты распада детского Я, не понятого и подавленного его окружением.
Винникотт и Кохут радикально изменили саму перспективу психоанализа: они не соглашаются с тем, что человеческая жизнь неминуемо сложна, трудна и конфликтна. Стоическому классицизму Фрейда они противопоставляют психоаналитический романтизм, инспирированный Руссо28. Как и философ XVIII века, они исходят из того, что люди рождаются в мир изначально благими и при условии правильной психологической поддержки таковыми и останутся, то есть навсегда сохранят любовь к жизни, креативность и склонность к эмпатии. В отличие от Маркузе, Брауна и других адептов социального утопизма, Винникотт и Кохут не считали, что решение проблем человека лежит в политической плоскости. Они скорее связывали надежды с перестройкой отношений между родителями и детьми, благодаря чему последние смогут обрести психологическое благополучие и счастливую жизнь. Романтически настроенные психоаналитики этого поколения принесли много пользы. Из числа их учеников вышли многочисленные терапевты, сумевшие оказать своим пациентам эмоциональную поддержку, в которой те остро нуждались.
В популярной психологии их идеи получили продолжение в таких формах, которых ни Винникотт, ни Кохут совершенно не имели в виду. В немецком языковом пространстве широчайшую известность приобрела Алис Миллер, которая ориентировалась на идеи романтического психоанализа. Уже в первых своих работах она сформулировала тезисы, сегодня воспринятые большинством психоаналитиков. Так, например, в статье, составившей основу первой главы ее бестселлера «Драма одаренного ребенка», она доказывает, что пациенты, уже в детстве потерявшие контакт со своими собственными аутентичными чувствами, не избавлены от опасности пережить повторную травматизацию во время психоаналитической терапии29. Поскольку они уже имели привычку чересчур послушно приспосабливаться к потребностям других (изначально – родителей), то и теперь, когда аналитик пытается подтвердить свои теории и гипотезы на практике работы с пациентами, они выдают тот психоаналитический «материал», которого аналитик от них ждет. Тем самым они упускают шанс обрести с помощью терапии аутентичную форму жизни. Поэтому, полагает Миллер, крайне важно, чтобы аналитик по возможности избегал попыток вовлекать пациентов в процесс исполнения собственных запросов. Напротив, он должен предоставлять им возможность выразить свою боль и гнев по поводу утраты – еще в детстве – их аутентичного Я, с тем чтобы они могли заново приступить к самоосуществлению.
Но это было лишь начало. Миллер упорно развивала и распространяла свою доктрину спасения как нечто непреложное. В своих многочисленных книгах она убеждала читателей, что их несчастья объясняются дурным обращением с ними еще в детстве. По-настоящему аутентичную жизнь могут вести лишь те, кто творческим усилием выведет на свет ядро своей личности, когда-то давно отколотое, забытое и подавленное.
Уже в 1970 году калифорнийский психотерапевт Артур Янов опубликовал свой бестселлер «Первичный крик»30. В нем он отстаивает тезис о том, что душевная боль рождается в ранних травматических переживаниях и единственным способом излечить эти душевные раны является катарсис, позволяющий заново пережить старые травмы и связанные с ними боль и гнев. Янов, будучи харизматиком и внешне привлекательным человеком, обладал явной склонностью к преувеличению и переоценке своей личности. Сначала он совершенно серьезно заявил, что излечит любого обратившегося к нему пациента. Тем самым он посулил нечто такое, о чем представитель любой признанной терапевтической школы побоялся бы даже думать. Фрейд и Юнг, для примера, исходили из того, что могут полноценно помочь примерно трети своих пациентов, другой трети слегка облегчают страдания, а в отношении оставшейся трети остаются бессильны. И тем не менее посулы Янова оказались весьма соблазнительными, и идеи Алис Миллер были им под стать. В конце 80-х она заявила, что больше не является психоаналитиком, более того, психоанализ следует вообще отбросить, поскольку он есть не что иное, как часть «черной педагогики». Это понятие, введенное социологом Катариной Рутшки и проработанное Алис Миллер, означает комплекс запугивания и насилия, с помощью которых взрослые пытаются адаптировать ребенка к социальной жизни. Миллер написала целый ряд книг, ставших бестселлерами, в которых она обещает читателям избавление от страданий и указывает путь к началу аутентичной жизни. Она учит, что чувство пустоты, стремление к успеху, сексуальные перверсии суть последствия недостаточной эмпатии со стороны родителей и, хуже того, дурного обращения с детьми в раннем возрасте. Вместе с тем, кроме нескольких примеров из практики и анализа пары биографий художников и других личностей, она не приводит в подтверждение своих тезисов никаких научно приемлемых доказательств – масштабных долгосрочных исследований или статистических данных о сопоставлении пациентов с контрольными группами.
Главные идеи подобной популярной психологии запускают процесс весьма сомнительного свойства: люди западного мира начинают чувствовать себя жертвами, все больше культивируют в себе горечь и ресентимент. Помимо этого возникает опасное смешение понятий: тот факт, что неправильное обращение с человеком в детстве (будь то сексуальное насилие, насилие физическое или унизительное обращение) глубоко травматизирует личность, несомненно имеет твердое научное доказательство31. Но именно поэтому понятие травмы нельзя тривиализировать и фактически лишать содержания, объявляя его лежащим в основе любого человеческого несчастия. В конечном итоге это не увеличит душевный покой, но вызовет у пациента убежденность в причиненной ему несправедливости, в том, что мир – его должник. Как будет показано во второй части этого очерка, в самой человеческой экзистенции глубоко заложены структурные причины феноменов несчастья и пустоты, и душевное здоровье в значительной мере состоит в том, чтобы уметь справляться с этой тяжестью.
Думаю, не стоит добавлять, что ни одна из этих методик излечения даже близко не добилась обещанного результата. Артур Янов продолжает свою практику в настоящее время, однако его утверждение, будто все его пациенты смогли изжить свои детские травмы, не подтверждены ни одним эмпирическим исследованием. Остальным теоретикам, пытавшимся освободить внутреннее Я пациента, удалось не многим больше. В связи с этим напрашивается вопрос: почему теории, подобные названным, сыграли столь значительную роль в популярном дискурсе? Методики, которые я перечислил, составляют лишь часть множества весьма влиятельных психологических «доктрин спасения», буквально наводнивших культурный рынок и наши медиа. Легче всего можно было бы противостоять названным теориям, объявив их авторов шарлатанами и профанами, что в действительности бывает нередко32. Думаю, однако, что, начав разоблачать общепризнанных гуру, мы бы недооценили культурную притягательность созданных ими иллюзорных представлений и спасительных фантазий: люди не хотят да и неспособны пережить свободу как не только риск, но и приключение. Мы не желаем примириться со своей конечностью, смертностью, несовершенством и уязвимостью – и как следствие с тем, что нет никаких причин, почему бы все мы должны быть счастливы. Многие теоретики цельного, истинного Я вовсе не были манипуляторами, не ставили во главу угла только славу и финансовый успех. Многие из них верили в собственные теории по тем же причинам, по каким в них верили миллионы читателей, позволивших себя убедить. Они искали причины людских несчастий и пытались найти виновников этой беды.
Миф об истинном Я, искаженном воздействиями земного, телесного, материального порядка и ждущем, пока его обретут заново, – одно из самых выразительных проявлений этого непризнания действительности. Он имеет долгую историю. Я не могу здесь описать в подробностях все источники, варианты и следствия идеи истинного Я33. Главное же состоит в том, что этот миф имеет общий источник со многими другими, прежде всего религиозными, мифами, воплощающими надежду на другую, лучшую жизнь. Утопия истинного Я и религиозные обетования спасения исходят из убеждения, что человек в известном отношении всегда страдает от внутренней дисгармонии и трагической напряженности, не дающих ему почувствовать свою полноту. Спасение, если оно вообще достижимо, можно обрести лишь путем великих мучений, огромных усилий и горького покаяния, но и то лишь на том свете или по наступлении мессианской эпохи. Пути к спасению описываются очень по-разному. Священные тексты буддизма рисуют муки все новых воплощений, пройдя через которые душа настолько просветляется, что достигает нирваны. Христианство уповает на спасение в ином мире как освобождение от первородного греха. Лурианская каббала описывает метафизическую драму разрушения sephirot