II

Не стану описывать бедствий, которые претерпели мы, скитаясь трое суток без всяких средств управлять своей шлюпкой, без возможности скрыться от дневного зноя и ночного холода и без пищи. Мучения мои увеличивались еще снами, в которых, как нарочно, видел я разные предметы неги и роскоши. Югурта хотел убить Баундера, чтоб удовлетворить терзавший нас голод, но я не согласился на это, и верная собака осталась жива. Однако, силы наши истощились до крайности. На четвертые сутки мы впали в какое-то бесчувствие, подобное летаргии. Когда я очнулся, мой ум был в таком расстроенном состоянии, что я не мог понять ничего из того, что меня окружало. Мне представлялись, будто в каком-то сумраке, в отдалении, незнакомые лица: слышался запах смолы и казалось, что я дышу не свежим воздухом. Насилу я вспомнил, что случилось со мною, осмотрелся кругом и в самом деле увидел себя в трюме большого корабля, на бухтах канатов, под ветхим и грязным парусом. Мне хотелось есть, но еще больше спать; я впал в новое беспамятство.

Пробудившись, я чувствовал себя несравненно лучше и бесконечно обрадовался, увидев подле себя Югурту и Баундера. Через несколько минут вошли в трюм два матроса с фонарями, за ними несколько дам и мужчин. Они приблизились ко мне с видом любопытства и сострадания. Доктор, — какой больной не узнает его по инстинкту? — пощупал мне пульс и, оборотясь к прочим, сказал:

— Может быть, этот безобразный скелет останется жив.

— Пустите, пустите! Я хочу сама его видеть, — произнес приятный женский голос. — Посветите мне. О, Боже мой! Как он бледен… Однако у него прекрасные, большие глаза. Может ли он говорить? Или и он так же нем, как его товарищ!

Это говорила прелестная, молодая испанка, и, глядя на нее, я чувствовал, что силы мои возвращаются.

— Благодарю вас, сеньора, — сказал я, — но прежде всего прикажите вынести меня на чистый воздух.

— Слышите? Слышите? — вскричала испанка. — Он говорит!.. Капитан Мантес, велите поместить его где-нибудь получше.

— А что, он военный или штатский? — спросил капитан, спесиво приподняв голову.

Я отвечал, что ни то, ни другое, и гордый испанец тотчас же ушел.

— Ну, так вы, господин лейтенант! — сказала тогда моя прекрасная заступница, обращаясь к другому мужчине. — Вы старший офицер после капитана; я знаю, у вас просторная каюта и вам ничего не стоит взять этого бедняка к себе, дать ему платье.

Лейтенанту, кажется, очень не понравилась эта просьба; однако он повернулся ко мне с самой ласковой улыбкой, какая только была возможна при его суровой и грубой физиономии.

— Вы моряк, сеньор?

— Нет, — отвечал я, — купец.

— Изволите видеть, донья Исидора? — сказал лейтенант. — Мое платье ему не годится, а что до каюты, то я недавно ее перекрашивал, и запах краски будет вреден больному. Лучше оставим их здесь, пока не бросим якорь.

Сказав это, лейтенант также скрылся. Донья Исидора была очень раздосадована. Она презрительно улыбнулась; но, верно, ей пришло в голову испытать до последней крайности, как велико негостепрнимство ее соотечественников, и она, обратись к одному молодому человеку, разряженному по последней моде, сказала:

— Ну, граф, хоть вы в память старинного гостеприимства иберийцев не примете ли этого несчастного в свою каюту, которая убрана с таким великолепием?

— Сперва надобно знать, кто он таков, — отвечал граф.

— Он назвал себя купцом; но это не мешает нам… Прекрасная испанка не успела договорить, как граф, испуганный словом «купец», убежал из трюма. Вместо него пришел патер.

— Слава Богу! Вот отец Ксаверий! — вскричала донья Исидора. — Спешите, спешите сюда, батюшка! Вы можете довершить спасение жизни несчастному. Дайте ему местечко в своей каюте.

— Моя каюта тесна и неудобна, — отвечал патер. Донья Исидора покраснела от стыда и неудовольствия.

— Юлиан, — сказала она молодому человеку, который держал ее под руку, — скажите что-нибудь этому бедняку, и пусть благородство души вашей внушит вам, что должно сказать.

— Чужестранец, — произнес молодой человек, бросив на донью Исидору взгляд, исполненный нежности, — чужестранец, я предлагаю вам разделить со мной мою каюту, мое платье и все, что я имею. Не говорите мне, кто вы. Для меня довольно, что вы несчастны.

Я поблагодарил великодушного юношу.

— Но, — прибавил я, указывая на негра и собаку, — со мной два товарища, и я поклялся не разлучаться с ними, потому что мы провели вместе трое суток, умирая от голода, и не съели друг друга.

Донья Исидора улыбнулась.

— Не смейтесь, — сказал ей Юлиан, — это в самом деле очень важно, что в таких обстоятельствах белый пощадил черного, и оба не умертвили собаку.

В тот же день меня с Югуртою и Баундером перенесли в каюту дона Юлиана. Судно, на котором я находился, было купеческим испанским кораблем под командованием военного капитана, шедшим из Лимы в Кадикс и оттуда в Барселону с большим грузом товаров и многими пассажирами, к числу которых принадлежал и дон Юлиан со своей двоюродной сестрой, доньей Исидорой. Две недели спокойствия и хорошая пища поправили совершенно мое здоровье, но зато мне и моим товарищам угрожало новое бедствие: капитан, считая меня англичанином, не хотел держать нас на своем корабле, по случаю неприязненных отношений между Англией и французским правительством в Испании. Благодетель мой принужден был употребить хитрость, чтобы спасти меня от его преследований, и однажды, когда я, ничего не подозревая, настойчивее обыкновенного просился из каюты на палубу, он сказал мне:

— Подите, пожалуй; только предупреждаю вас, что вы должны будете выдержать роль, которую я вам назначил.

Тут дон Юлиан объявил мне, что для устранения от меня ненависти капитана он сказал ему, будто бы я полковник испанской службы, возвращаюсь инкогнито из-за границы и не открыл себя при первом свидании оттого, что не знал, к какой партии принадлежит капитан, — к партии патриотов, или приверженцев Франции. Новость эта сперва меня очень встревожила, но чтобы не выдать своего друга, я не мог не согласиться на все и надел его великолепный гусарский мундир, который пришелся мне совершенно впору.

— Чудо! Прекрасно! — восклицал дон Юлиан, осматривая меня кругом. — Вы, право, настоящий гусарский полковник! Но нам надобно также заняться и вашим негром. Ну, черный приятель, наденька-ка эту шитую золотом куртку, эти турецкие шаровары и эту кисейную чалму… вот так, немножко на сторону. Посмотрись в зеркало: каков?

Югурта с улыбкой любовался на свой костюм, и я сам не мог не сознаться, что он идет ему, как нельзя лучше.

— Теперь, господин полковник, — сказал дон Юлиан, весело оборачиваясь ко мне, — позвольте спросить ваше имя.

— Вы его знаете.

— Ардент Тро… Тру… как бишь?

— Ардент Троутон.

— Ар-дент Трр-роу-тон! Ужасное варварское имя! Нет, вам надобно взять другое, в испанском роде. Например, дон Ардентисабелио де Тромпе-Чилья… что вы скажете?

— Я постараюсь не забыть этого имени.

— Хорошо. Не забудьте также, что вы едете в свой замок, лежащий недалеко от Барселоны, и что потом…

— Но откуда взялись эти великолепные наряды, когда мы с Югуртой были спасены в рубищах?

— Как откуда? А разве я не съезжал на берег, когда мы останавливались в Кадиксе? Разве вы тогда, будучи сами нездоровы, не поручали мне купить этот мундир и этот восточный наряд?

Нечего было делать; я согласился с предусмотрительным доном Юлианом и позволил распоряжаться мной, как он хочет. В тот же вечер мы с Югуртой вышли на палубу и начали пользоваться полной свободой. Капитан дон Мантес оказывал мне знаки глубокого уважения, часовые отдавали честь. Все это очень забавляло меня, дона Юлиана и его прекрасную сестрицу; однако порою закрадывалось в мое сердце какое-то неприятное предчувствие, и я говорил сам себе: «Чем-то кончится эта комедия? »

Наконец, мы бросили якорь на Барселонском рейде. О! С каким удовольствием я смотрел с корабельной палубы на горы моей родной страны, на башни и колокольни города, где живет отец мой! Возвратившееся здоровье пробудило во мне пылкость характера; я горел, разрывался от нетерпения броситься в объятия своего семейства… Но случайно взор мой упал на мундир, в который нарядила меня услужливая дружба, и это вызвало целый рой горестных размышлений. Что за шутом приду я к отцу? Чем докажу ему, что я действительно его сын? Каково мне будет видеть его сомнение? А если он, наконец, и поверит, тогда… что я ему представлю вместо богатого груза товаров, которых он ждет от меня? Печальную историю своего кораблекрушения!

Предаваясь таким мыслям, я невольно почувствовал какое-то отвращение от свидания с батюшкой; но это заставляло меня думать, что, вероятно, я не достаточно нежно люблю его. Мне стало стыдно; настроение мое сделалось еще мрачнее и печальнее. Вдруг кто-то ударил меня по плечу; я оглянулся: это были донья Исидора и дон Юлиан.

— Что сделалось с высокородным доном Ардентисабелио де Тромпе-Чилья? — спросила она, улыбаясь.

— Знаете ли, мой друг, — подхватил дон Юлиан, — что мы едва осмелились подойти к вам. Так вы были суровы и страшны.

— Нет, только суровы, а не страшны, — возразила донья Исидора. — Однако я требую, чтобы вы не были и суровы. Вспомните, что если бы не я, вас бы не вытащили из воды; следовательно, я имею на вас некоторое право собственности.

— О, согласен от всего сердца, — отвечал я с чувством, — вот вам рука моя! Вы и дон Юлиан вправе требовать от меня всего, чего только можно потребовать от преданнейшего брата.

Дон Юлиан крепко пожал мне руку; черные глаза доньи Исидоры засверкали от слез.

— Ну, мой друг, — сказал он, засмеявшись, — теперь, когда лицо высокородного дона Ардентисабелио стало немножко повеселее, позвольте мне спросить, не угодно ли его высокородию отправиться в шлюпку. Капитан ждет вас в каюте, чтобы проститься. Он приказал спустить на воду лучший свой катер для доставки вас со свитой на берег.

— Хорошо, я сейчас иду, только отыщу свою собаку.

— Собаку? Ну, мой друг, ваша собака очень понравилась дону Мантесу, и он хочет удержать ее на корабле.

— В таком случае пусть же удержит и меня вместе с нею, потому что я ни за что в мире не разлучусь с Баундером.

В это время слуга капитана пришел доложить, что господин его ожидает нас на прощальный ужин; и, несмотря на сильное отвращение, которое я всегда чувствовал к дону Мантесу, мне нельзя было отказаться от этого приглашения. За столом меня посадили на почетное место. Я увидел в углу каюты Баундера, привязанного крепкой веревкой. Он лежал спокойно, пока я сидел за столом, но лишь только ужин кончился и я, простясь с капитаном, пошел из каюты, верная собака начала рваться, прыгать, визжать и, зацепив веревкой за ногу патера, опрокинула его на пол.

— Чтоб тебе издохнуть, проклятый пес! — закричал сердито патер Ксаверий.

— Видите ли, дон Мантес, — сказал я, — патер Ксаверий проклял собаку; теперь ее присутствие на корабле может быть вредно для вас и для всего экипажа. Не лучше ли будет, если вы уступите ее мне?

— Все, что вам угодно, — отвечал капитан, — только не собаку. Патер Ксаверий снимет свое проклятие. Она так мне нравится, что я никак не могу ее отпустить.

— Но эта собака моя, капитан!

— Ваша?

— Да.

— Вы ошибаетесь. На корабле нельзя иметь собак, и если вы нарушили это правило, то я могу конфисковать вашу собаку.

— Конфиск…

— Дон Ардентисабелио, — прервала с беспокойством донья Исидора, — если вы любите собак, я подарю вам другую, с такой же кудрявой шерстью, как усы капитана.

— Ах, сеньора, — сказал дон Мантес, — вы можете шутить надо мной сколько угодно, но…

— Но что же собака? — спросил я. — Отдадите ли вы ее мне?

— Нет!

По тону, каким было сказано это слово, и по выражению лица дона Мантеса я догадался, что дальнейшая настойчивость с моей стороны может вызвать между нами ссору, а эта ссора грозила неприятностями не только мне, но и великодушным друзьям моим. Поэтому я решился уступить. Следуя испанскому обычаю, мы с капитаном пожелали друг другу жить только по тысяче лет, и я вышел на палубу. Бедный Баундер выл так жалобно, что у меня сердце разрывалось. Однако я спустился в шлюпку; дон Юлиан, Исидора, Югурта последовали за мной. Я несколько раз замечал, что Югурта кидает страшные взгляды на нашего капитана, но никогда еще не случалось мне видеть, чтобы он смотрел на него так сурово, как в ту минуту, когда дон Мантес, проводив нас, также сел в шлюпку, чтобы ехать на берег мне казалось, что сам злой дух смотрит глазами моего негра.

Известно, что испанские матросы не большие мастера править шлюпками. Ветер был свежий, море волновалось; так прошло несколько минут, прежде чем наши гребцы успели разъехаться с катером капитана. Когда мы плыли вместе с ним под кормой корабля, я опять услышал жалобный визг Баундера. Это меня тронуло, и я не мог удержать своего негодования, обернулся к Мантесу и сказал:

— Дон Мантес, я непременно требую свою собаку! Гребцы, назад!

Услышав это, Югурта вскрикнул от радости и с нечеловеческой силой ухватился за нос капитанской шлюпки, с которой мы начали было расходиться. Мантес вскочил, бросил ему несколько мерзких проклятий и велел нашим гребцам править к берегу. Но это было невозможно: железные руки Югурты так и впились в капитанскую шлюпку. Произошло общее замешательство; обе шлюпки сильно качались; донья Исидора упала в обморок; Юлиан уговаривал меня сесть; гребцы с обеих сторон ругались, не зная, кого слушаться, и таким образом прошло несколько минут, а мы все стояли на одном месте, под кормой корабля.

— Баундер! Баундер! Сюда! — закричал я.

Верное животное только услышало мой голос, выскочило из окна каюты, таща за собою порванную веревку; оно бросилось в воду, облило дона Мантеса с головы до ног, потом прыгнуло в его шлюпку, опрокинуло его и спустя еще одно мгновение было уже возле меня.

Югурта захохотал, как помешанный, и начал изо всей мочи хлопать в ладоши. Шлюпки раздвинулись, и мы поплыли к берегу.

— Мантес никогда вам этого не простит, — сказал мне дон Юлиан, но я был так доволен своей победой, что не обратил внимания на слова моего друга.

Выскочив на набережную, мы все вместе пошли в английскую гостиницу, где я с Югуртой и Баундером занял особый номер. Окна мои выходили на одну из главных улиц города, широкую, длинную, красивую, осененную с обеих сторон высокими тополями. Группы каких-то молодых людей в широких плащах темного цвета, в треугольных шляпах, с длинными шпагами важно расхаживали взад и вперед, не стыдясь просить подаяния у других прохожих, которые были лучше их одеты. Дон Юлиан сказал мне, что это студенты Валенсийского университета, пришедшие в Барселону на время каникул подышать чистым морским воздухом. Так как мне надобно было, наконец, скинуть свой полковничий мундир, то я решил надеть платье студента, костюм самый удобный для меня, как для человека приезжего и не желающего объявить себя прежде получения документов о своем звании. Я в тот же день написал к Фоку о высылке моих документов, а сам нарядился студентом, купил партикулярное платье для Югурты и переселился в другую гостиницу.

Не стоит описывать, как я проводил время в ожидании ответа из Англии. Я бродил по улицам, заходил в церкви, осматривал город; но меня удивляло до крайности то, что я не встречал никакого предмета, который бы остался в моей памяти с детских лет. Еще было страннее, что у кого я ни спрашивал об отце своем, никто не мог сказать мне, где он живет: имя «Троутон» казалось вовсе неизвестным в Барселоне.

После обеда я хаживал, обыкновенно, на одно публичное гулянье, куда собирался почти целый город. Там мне впервые от роду случилось видеть испанских дам в их прелестных национальных костюмах. Они произвели на меня чрезвычайно приятное впечатление. Их наряд состоял из черного шелкового платья, которое крепко стягивало талию и не закрывало прекрасной ножки; на голову они накидывали мантилью; под черным кружевом этой мантильи, опущенным до половины лица, сверкали молнии пламенных глаз, а белизна кожи казалась еще ослепительнее. У каждой был в руке веер, истинный жезл волшебницы, который то развертывался, как будто для того, чтоб защищать красавицу от нескромных взглядов, то опять свертывался, чтобы напомнить ей обязанности любви; порою он гнал докучного волокиту, порою манил счастливца, который стоял вдали, ожидая условного знака. Охлаждая лицо и грудь красавицы, этот магический веер навевал пламя на сердца юношей. Но что сказать о поступи испанских сеньорит? Это — что-то такое, чему я не умею найти и названия. Говорят, что пляска есть поэзия движения; поступь испанки — еще прелестнее, еще очаровательнее.

Впрочем, я занимался не одними женщинами: праздные взоры мои с любопытством блуждали и по пестрой толпе мужчин. Одежда их гораздо разнообразнее женской. Высокий и плечистый каталонец носит белый колпак с закинутой на затылок верхушкой и широкие панталоны, стянутые красным поясом, за которым торчит кучильо, или кинжал, вещь столь же необходимая для каждого мужчины в Испании, сколь веер для женщины. В таком живописном наряде каталонец ходит гордо, смело, воинственно, не обращая большого внимания на людей, которые его окружают. Андалузец меньше его ростом, но зато лучше сложен: густые черные бакенбарды его показывают мавританское происхождение; он очень заботлив в своей одежде: все на нем чисто и аккуратно; вы не отыщете ни малейшего пятнышка на его высокой шляпе, коротенькой куртке и узорчатых панталонах, которые так плотно сидят на ногах, что кажутся татуированной кожей.

Первобытная простота костюма поселян из Валенсии представляет резкую противоположность затейливым нарядам каталонца и андалузца. Санкюлот в полном смысле, валенсийский крестьянин носит один лоскуток толстого белого холста, который обвернут у него по поясу и спускается не ниже колен, оставляя наружу загорелые икры и широкие ступни в грубых сандалиях. На голове его тоже белый колпак, как у каталонца, но без всяких украшений и без висячей верхушки. В этой скудной одежде валенсийский поселянин ходит себе, не краснея, между богатыми нарядами франтов, прелестными лицами дам, блестящими мундирами военных. Разнообразие сцены дополняется широкополыми шляпами особ духовного звания, темными рясами кармелитов, зелеными рясами корделиеров и розовыми капюшонами улыбающихся бенедиктинок. Все эти монахи и монашенки просят подаяния; за ними и перед ними бегают толпы оборванных нищих; они нагло останавливают каждого встречного, кричат и не отстают от вас до тех пор, пока не получат милостыни.

Однажды поутру я зашел в церковь Нуестра-Сеньора-де-ла Map — «Морской Божьей Матери». Это случилось в день церемонии, ежегодно отправляемой теми испанскими моряками, которые подвергались какой-нибудь опасности, но благополучно из нее вышли. Посмотрев на достопримечательности храма, я хотел уже идти вон, как вдруг одна из боковых дверей растворилась и вышла процессия. Впереди несли множество золотых, серебряных и деревянных изваяний, представляющих разных святых, шитые золотом хоругви с шелковыми кистями, золотые и серебряные ковчеги, в которых хранятся мощи; потом шли священники с горящими свечами, епископы в великолепном облачении, прислужники с дымящимися кадильцами и, наконец, десятка три матросов, которые желали положить свою жертву на алтарь Божьей Матери. В их наружности, в чертах лиц господствовало обыкновенное суровое выражение, свойственное ремеслу моряка; но ни у одного глаза не были сухи: все эти люди спаслись от смерти, и все они были проникнуты глубокой благодарностью к провидению. Приношения их состояли в восковых свечах, в золотых или серебряных монетах. Они клали это на большое восьмиугольное блюдо, которое держали восемь священников в белом, как снег, облачении. Я думал, что тем все и кончится, но вышло напротив: этот роковой день имел пагубное влияние на судьбу мою.

Вдруг волшебные звуки органа потрясли готические своды церкви, и почти в то же мгновение чистые, сладкие женские голоса — голоса, каких я еще никогда не слыхивал, — запели ораторию на боковых хорах. Прислужники наполнили кадильницы ладаном, и густое облако дыма совершенно закрыло свод храма. Через несколько минут этот дым стал понемножку рассеиваться; тогда я увидел, что на хорах, впереди всех благородных певиц, сидит молодая девушка ослепительной красоты. Волшебный голос ее казался отголоском дивной заоблачной гармонии. Она, очевидно, была первым вокальным сюжетом в этой оратории, как была первой красавицей в городе, в Испании, в Европе, на земле. Глаза мои не отрывались от ангела, которого я видел перед собою; все способности души моей сосредоточились в зрении и слухе.

Не умею сказать, во что она была одета: знаю только, что ее голубые прозрачные очи смотрели на всех с удивительной кротостью. Через несколько минут новое облако дыма поднялось перед боковыми хорами и скрыло чудесное явление. Я без памяти кинулся к решетке, упал на колени, опустил лицо на руки и зажмурил глаза. Мне живо представлялись черты девственного лица; я глядел на них, упивался ими. Между тем орган перестал играть, голоса петь, певицы удалились, обряд кончился, толпа разошлась: я один оставался в церкви и не замечал этого.

«Что со мной делается? » — думал я. — «Неужели это любовь? Но так мгновенно! О Боже мой! Кто этот ангел? Однако, я знаю ее… да, я знаю ее! Я ее видел, я с нею беседовал, я с нею мечтал… Но где? Когда? Кто мне это растолкует? Или я живу какой-то двойной жизнью, или я сошел с ума! О, зачем я покинул мирное жилище доброго Фока? Теперь мое сердце навек рассталось с покоем и счастьем. Любовь этого ангела… Нет, я чувствую к ней не любовь; это что-то другое… Но что же? Не понимаю; знаю только, что я несчастнейший человек в мире.

Легкий удар по плечу остановил мои размышления.

— Как, — сказал дон Юлиан, смотря на меня с улыбкой, — вы, протестант, молитесь в нашей церкви? Однако, скажите, как вам нравится церемония, которая здесь происходила?

— Ах, если бы я никогда не видел этой церемонии!

— Почему же? Обряд прекрасный, великолепный! Скажите-ка лучше, хорошо ли пела молодая сеньорита, сидевшая впереди всех на хорах?

— Прекрасно. Кто она такая? Я дрожал, задавая этот вопрос.

— Это дочь одного испанского негоцианта, — отвечал мне дон Юлиан.

— Как? Она испанка! Этот нежный цвет лица, эта блестящая белизна, эти светло-русые волосы, эти голубые глаза… Неужели она в самом деле испанка!

— Уверяю вас.

— Ее имя?

— Троттони. Она очень милая девушка, такая же веселая и любезная, как прекрасная. Я коротко знаком с их семьею, и если вам угодно, то сегодня же познакомлю вас с нею.

— О, нет, нет, Юлиан! Я не хочу разрушать своего очарования.

Мы переменили предмет разговора; дон Юлиан звал меня с собой; я отказался: мне было нужно уединение. Образ незнакомки не выходил из моей памяти: светлый, очаровательный, он беспрестанно рисовался на темном грунте моих мыслей. Я старался удалить его: напрасно! Это была моя первая страсть, первая любовь; я не имел сил противиться, хотя какое-то предчувствие и говорило мне, что я стремлюсь к гибели. И таким образом прошло около месяца. Характер мой сделался нетерпелив, раздражителен; я сидел всегда дома, выходил только по вечерам или ночью. Югурта и Баундер сопровождали меня; мы вместе скитались по морскому берегу, лазили по утесам; но два немых товарища не могли развлекать меня и, несмотря на их присутствие, я вполне предавался своим мечтам.

Тогда была самая середина лета, жара утомительная. В одну темную ночь мы с Югуртой и Баундером выступили на обыкновенную прогулку. Чудная ночь! Луна не светила, но синяя глубь небес была чиста, как кристалл; в воздухе разливались прохлада и благовоние. Только в одной Испании бывают такие ночи! Мне вздумалось пройти дальше обыкновенного. Мы направили шаги в такую сторону, где никогда не бывали. Скоро нам попался забор; за забором была беседка из померанцевых деревьев в полном цвету, и их упоительный запах привлекал нас: мы перелезли. Тут представилось нам невысокое, красивое здание, похожее не столько на испанскую виллу, сколько на один из тех миловидных загородных домиков, какие встречаются в Англии. По чувству приличия, я хотел тотчас удалиться, но звуки приятного голоса и гитары остановили меня, и, вместо того, чтобы идти назад, мы невольно и неприметно стали подвигаться вперед и таким образом подошли к хорошо освещенным окнам нижнего этажа.

Там открылась нам сцена, в которой не было ничего живописного, но которая, не знаю почему, привлекла мое внимание. В комнате, убранной просто, но чисто, перед широким столом сидел старик в напудренном парике и разбирал какие-то бумаги; рядом дама средних лет прилежно работала за пяльцами; ближе к нам, спиной к окнам, стояла молодая особа с гитарой. Я сперва не находил ничего особенного в ее пении, но когда мы подошли ближе, когда роскошные, светлые, мягкие переливы ее удивительного голоса вторглись в мой слух, то я не знаю, что со мною сделалось. Никогда еще я не слыхивал ничего лучше, нежнее; мне смертельно захотелось увидеть лицо очаровательной певицы, и желание это скоро исполнилось…

Один пассаж особенно тронул даму, вышивавшую на пяльцах; она встала, поцеловала девушку. Старик также был сильно растроган и, с нежностью протянув руку, сказал: — Милая дочь! — Тогда молодая особа бросила гитару, подбежала к старику, упала в его объятия и обвила белыми ручками его шею. Несколько минут продолжалось молчание, — торжественное молчание восторга, красноречивое выражение простого, тихого семейного благополучия. Потом девушка села на колени к отцу, закинула назад свои светло-русые локоны, и я увидел. Боже великий! Я увидел незабвенные черты сеньориты, которая участвовала в оратории.

После первого потрясения, произведенного этой неожиданной встречей, я, не зная, что делаю, потянул к себе Югурту и указал ему на окно. Негр от удовольствия оскалил белые зубы. Баундеру также захотелось последовать нашему примеру: он поднялся на задние лапы, а передними уперся в окно. Легко вообразить, каким странным должно было показаться наше трио всякому, кто бы его увидел. Дама случайно оглянулась, увидела и закричала от ужаса. Отец и дочь сделали то же. Мы услышали, что они зовут слуг, хотели бежать, но не успели добраться и до забора, как нас окружили, загородили нам дорогу. Я вынул было свои пистолеты, с которыми не расставался с самого приезда в Испанию; однако и это не помогло; кто-то схватил меня сзади; я оглянулся: то был дон Мантес. Не дав мне времени опомниться, он бешено опрокинул меня на землю, занес свой кинжал, еще одно мгновение, я был бы заколот, если бы Баундер не схватил моего убийцу за горло. Пользуясь помощью верной собаки, я успел встать на ноги и вырвал кинжал из руки Мантеса; Югурта также вытащил из-под платья свой нож; но противники наши были так многочисленны, они так тесно сдавили нас, что мы не могли защищаться и поневоле вместе с ними вошли в комнату, где нас встретил удивленный старик, тогда как мать и дочь лежали в обмороке, а несколько служанок стояли, остолбенев от страха.

— Сеньор студент, — сказал мне старик, — отгоните свою собаку; она того и гляди загрызет капитана.

— Так что ж, — отвечал я, взбешенный поступком Мантеса, — он сам хотел заколоть меня!

— Позвольте, молодой человек, — прервал чиновник полиции, выступив на середину комнаты. — Мне поручено задержать одного беглеца, мошенника, который недавно выдавал себя за полковника дона Ардентисабелио, а потом скрывался под видом студента, как донес капитан дон Мантес. Настоящее происшествие заставляет меня подозревать, что этот самозванец — вы. Я арестую вас!

— Чудовище! — проворчал я, с презрением взглянув на капитана.

Это слово было сказано по-английски, и старик, лишь только услышал его, как спросил с удивлением:

— Вы знаете английский язык? Ради Бога, скажите скорее, кто вы?

— Я не беглец, не мошенник, — отвечал я, — имя мое Ардент Троутон; я сын честного купца, плыл из Англии в Испанию и имел несчастье потерпеть кораблекрушение.

— Вы плыли на бриге «Джени»?

— Да, на бриге «Джени», шкипер Томкинс. Он разбился у Гибралтара, и только мы трое, я, этот негр и собака, успели спастись.

— В таком случае, мистер Троутон, — сказал старик, — именем ваших сыновьих обязанностей я требую, чтобы вы тотчас отогнали эту собаку. Меня также зовут Троутоном, а человек, которого она душит, будущий муж вашей сестры.

Слова старика поразили меня, как нечаянный удар грома. Машинально я кликнул к себе Баундера, и если бы в эту минуту отец велел мне застрелиться, я, кажется, так же машинально выполнил бы и это приказание.

Когда дон Мантес смог снова пользоваться своими умственными и телесными способностями, то первым движением его было излить на меня свое бешенство: он требовал, чтобы меня немедленно отвели в тюрьму. Я в это время стоял, прислонясь спиною к стене, в самом темном углу, с пистолетом в каждой руке, не зная, что со мной делается, но готовый защищаться до последней капли крови. Небольшое объяснение мое с батюшкой оставалось только между нами, потому что мы говорили по-английски, а этот язык не был известен никому из присутствующих, кроме матушки и сестры, которые, лежа без памяти, не могли ничего слышать. Так, за исключением отца моего, никто еще не знал, что я за человек. Но батюшка, наконец, увидел необходимость обнаружить тайну, чтобы предупредить несчастье, которое могло случиться от дальнейших недоразумений. Приняв на себя важный, но кроткий вид, он взял за руку дона Мантеса и сказал ему:

— Послушайте, любезный мой Родерик, я беру на себя ответственность за этого молодого человека. Обстоятельства таковы, что если вы хотите быть моим другом, то не должны делать ему никакого вреда. Ступайте с Богом, — прибавил он, обращаясь к полицейским и вручая старшему из них кошелек с золотом, — я обязуюсь представлять этого молодца по требованию куда следует.

Потом он привел в чувство дам, выслал всех слуг, запер двери, сел за стол, усадил возле себя дона Мантеса, сделал знак матушке и сестре, чтобы они сели с другой стороны, подвинул к себе лежавшие на столе бумаги, надел очки и принялся чинить перо. Все это очень походило на приготовления к формальному судебному допросу, и я думаю, что всякий, взглянув на меня в то время, посчитал бы меня за вора, пойманного с поличным на месте преступления. Я стоял неподвижно, устремив глаза на отца и через силу переводя дыхание. Баундер лежал у ног моих и ворчал, глядя на капитана. После долгого молчания, которое показалось мне вековой пыткой, батюшка, наконец, решил начать разговор.

— Сеньор студент, — сказал он мне ласково и с лукавой усмешкой, — не угодно ли вам познакомиться со своими родственниками?

Я поклонился молча, потому что мое странное положение отняло у меня способность не только говорить, но даже и думать.

— Юлия, Гонория! — продолжал отец, обращаясь к матушке и сестре. — Вы знаете, мои милые, что я терпеть не могу так называемых порывов, восторгов и других глупых припадков чувствительности. Если вам нельзя обойтись без них в настоящем случае, то вы бы очень хорошо сделали, оставив нас одних, потому что этот бешеный молодой человек, кажется, сын наш, прозванный смиренником в доме нашего друга Фока.

— Возможно ли? — вскричали они обе.

— Ох, тише! Пожалуйста, тише! — сказал батюшка. — Нам еще надобно выяснить кое-какие темные места этого дела, тем более, что я никогда не ожидал увидеть в сыне моем Арденте Троутоне молодого человека, очень похожего на разбойника.

— Боже мой! Да он хорош, как ангел! — вскричала матушка, простирая ко мне объятия.

Это говорило в ней материнское сердце.

— Братец, братец! — шептала в слезах Гонория. Я был растроган.

— Сделайте милость, успокойтесь, — сказал мой отец. — Если вы станете кричать и плакать, то мы ничего не сделаем. Я, разумеется, и сам буду очень рад возвращению сына, которого все считали погибшим; но судите о поведении этого молодого человека: он напал на нас ночью, как вор; он хотел затравить собакой жениха сестры своей; его ищет полиция, как беглого, как самозванца… Так ли следовало сыну Эдуарда Троутона воротиться под отеческую кровлю?

— Но он воротился, этого довольно! — произнесла вполголоса матушка.

— А точно ли это он? — перебил отец. — Посмотрите: он и теперь держит в руках пистолеты.

— О, батюшка! — вскричал я, выйдя из онемения. — Батюшка!.. Не терзайте меня более; сердце мое уже много страдало…

С этими словами я бросился к ногам его, обнял колени, целовал, обливал слезами руки его и горько проклинал свою участь.

— Полно, мой милый Ардент! — сказал батюшка, невольно переходя от своего купеческого хладнокровия к чувству родительской нежности. — Я верю, что ты был несчастлив; но разве отец, мать и сестра для тебя ничего не значат?

— О, возможно ли это, батюшка?.. Но если бы вы знали, как я злополучен.

Тут началось формальное объяснение. По требованию отца моего я рассказал все, что со мною случилось. Дон Мантес ускользнул во время рассказа. Это было мне очень приятно, потому что его присутствие ужасно тяготило меня; когда он вышел, я свободнее, чистосердечнее признавался в своих слабостях и живее изображал свои бедствия. Глаза матушки и сестры несколько раз наполнялись слезами; спокойное, ясное чело моего родителя также не раз покрывалось облаком грусти. Когда я описывал, как мы с Югуртой и Баундером умирали от голода и как я не согласился умертвить собаку, он торжественно благословил меня, матушка прижала к груди мою голову, а Гонория, прелестная, увы! слишком прелестная Гонория, то осыпала меня влажными от слез поцелуями, то ласкала моего верного Баундера или пожимала руку Югурте.

После первых выражений радости, удивления, скорби и опять радости отец мой, в свою очередь, рассказал о настоящем положении нашего семейства. Политические беспорядки, происходившие в то время в Испании от разделения ее между братом Наполеона, Иосифом, и законным наследником испанских Бурбонов, Фердинандом, вместе с непримиримой злобой знатнейших испанцев против всего чужеземного, заставили моего родителя переменить веру и имя: он принял католицизм, назвался, вместо Троутона, Троттони и стал выдавать себя за испанца. Некоторое время с помощью этой меры семейство наше наслаждалось совершенным спокойствием; но бедствия войны начали быстро распространяться по всему Пиренейскому полуострову; мятежи, бунты вспыхивали повсюду; личность и собственность граждан была в крайней опасности; уже исчезло различие между испанцем и чужеземцем: все равно рисковали жизнью и имуществом среди повсеместного разгула междоусобиц, пожаров, грабежей, насилия, и старый отец мой решился, наконец, покинуть гостеприимный, почти родной берег, чтоб поселиться в Америке; с этой-то целью вызывал он меня к себе, как вдруг получил известие о моей мнимой гибели.

Загрузка...