Глава VIII

Чтобы выехать из Вильямс-Хауса как можно позже, отец отвел на дорогу только шесть дней, и потому мы оставили Лондон слева и поехали в Плимут прямо через графства Варвик, Глостер и Соммерсет. Утром пятого дня мы были уже в Девоншире, а часов в пять вечера – у подножия горы Эджком, лежащей к западу от плимутской бухты. Отец предложил нам пойти пешком, сказав кучеру, где мы остановимся; карета поехала по дороге, а мы двинулись по тропинке, чтобы взобраться на самую вершину горы.

Я вел отца, матушка шла сзади, опираясь на руку Тома. Я шел медленно, обуреваемый печальными мыслями, устремив взор на развалившуюся башню, которая как будто вырастала по мере нашего приближения, как вдруг, опустив взгляд, я вскрикнул от удивления и восторга. Передо мной простиралось море.

Море в своей неизмеримости и бесконечности – вечное зеркало, которое ничто не может ни разбить, ни помрачить, неприкосновенная стихия, которая с самого создания мира остается неизменной, между тем как земля, старея, подобно человеку, покрывается попеременно цветущими нивами, пустынями, городами и руинами. Я видел море впервые в жизни, и оно, подобно кокетке, явилось мне во всей своей красоте: будто трепеща от любви, оно вздымало золотистые волны к солнцу, которое клонилось к горизонту.

Я замер в безмолвном созерцании, потом от целого, которое поразило меня, перешел к рассматриванию деталей. Хотя с того места, где мы находились, море казалось спокойным и гладким, как зеркало, однако неширокая полоса пены, закипавшей у берега, то набегая на него, то отступая, обличала могущественное и вечное дыхание старого океана.

Перед нами была бухта, образованная двумя мысами, чуть левее лежал остров Святого Николая, наконец, под нашими ногами раскинулся порт Плимут, ощетинившийся тысячами мачт, которые казались лесом без листвы. Между тем в бухте курсировали бесчисленные корабли, покидая порт и возвращаясь к суше, с ее шумной жизнью, бесконечным движением и несмолкающим гулом, ударами молота и матросскими песнями, звуки которых ветер доносил до нас вместе с ароматным морским воздухом.

Мы все замерли, и у каждого на лице отразились чувства, волновавшие душу: отец и Том радовались этой долгожданной встрече с предметом своей страсти, я дивился новому знакомству, а матушка испугалась, будто увидев неприятеля. Потом, спустя несколько минут безмолвного созерцания, отец стал искать в гавани, ясно видной с горы, корабль, которому предстояло разлучить нас. С зоркостью моряка, узнающего судно среди тысяч других, как пастух овцу в целом стаде, он тотчас обнаружил «Трезубец», прекрасный семидесятичетырехпушечный корабль, который величественно покачивался на якоре под королевским флагом, гордо выставив тройной ряд орудий по бортам.

Командиром этого корабля был капитан Стенбау, старый моряк и сослуживец отца. На другой день, когда мы взошли на корабль, батюшку приняли как старинного приятеля и как старшего по чину. Капитан Стенбау пригласил родителей и меня к обеду, а Том попросил позволения обедать с матросами, чему те были очень рады, потому что получили по этому случаю двойную порцию вина и порцию рома. Таким образом, мое прибытие на «Трезубец» стало настоящим праздником, и я, согласно верованиям древних римлян, начинал морскую службу, сопровождаемый счастливыми предзнаменованиями.

Вечером капитан Стенбау, видя слезы, которые, вопреки усилиям матушки, катились из ее глаз, позволил мне провести еще и эту ночь с моими родными, с условием, что на другой день в десять часов я непременно буду на корабле. В подобных обстоятельствах несколько минут кажутся целой вечностью; матушка благодарила капитана с такой признательностью, будто каждая минута, которую он даровал ей, была драгоценностью.

Наутро, в девять часов, мы отправились в порт. Шлюпка с «Трезубца» уже ждала меня, потому что ночью новый губернатор, которого мы должны были доставить в Гибралтар, прибыл и привез приказ выйти в море первого октября.

Страшная минута наступила, но матушка перенесла ее гораздо лучше, чем мы ожидали. Что касается отца и Тома, то они поначалу крепились, но в минуту разлуки эти люди, которые, может быть, за всю свою жизнь не проронили ни слезинки, все же пустили слезу. Я видел, что пора заканчивать эту тягостную сцену, и, прижав матушку в последний раз к своему сердцу, соскочил в шлюпку; она тотчас понеслась к кораблю. Оказавшись на палубе, я сделал прощальный жест рукой, матушка махнула мне платком, и я пошел к капитану, который приказал, чтобы я явился к нему с докладом, как только ступлю на борт.



Он был в своей каюте с одним из офицеров, и оба внимательно изучали карту Плимута и окрестностей, на которой с удивительной точностью изображены были все дороги, деревни, рощи и даже кусты. Капитан поднял голову.

– А, это вы, – сказал он с ласковой улыбкой, – я вас ждал.

– Господин капитан, я так счастлив, что могу быть вам полезен в первый же день службы!

– Подойдите сюда и взгляните.

Я приблизился и стал рассматривать карту.

– Видите ли вы эту деревню?

– Вальсмоут?

– Да. Как вы думаете, насколько она удалена от берега?

– Судя по масштабу, должно быть, милях в восьми, не меньше.

– Действительно так. Вы, вероятно, знаете эту деревню?

– Увы, я даже не слышал о ней.

– Однако, сверяясь с этой подробной картой, вы дойдете до нее, не заблудившись?

– О, конечно!

– Это нам и нужно. Будьте готовы к шести часам. Перед отправкой Борк скажет вам остальное.

– Слушаюсь, капитан.

Я поклонился ему и лейтенанту и вышел на палубу. Прежде всего я взглянул в ту сторону, где оставил все, что мне было дорого. Город жил своей обычной жизнью, а те, кого я искал, уже исчезли. Итак, я оставил на берегу часть своего существования. Это была моя золотая юность, проведенная среди цветущих лугов, согретая теплым весенним солнцем, озаренная любовью близких. Но все осталось позади – начиналась другая, неведомая мне жизнь.

Прислонившись к мачте, я стоял, погруженный в печальные размышления, как вдруг кто-то слегка ударил меня по плечу. Это был один из моих новых товарищей, юноша лет семнадцати-восемнадцати, который, однако, служил на корабле уже три года. Я поклонился, он ответил на мое приветствие с обычной вежливостью английских морских офицеров, а потом сказал с полунасмешливой улыбкой:

– Мистер Джон, капитан поручил мне показать вам корабль от брам-стеньги[7] большой мачты до порохового погреба. Поскольку вам, вероятно, придется пробыть на «Трезубце» несколько лет, то, думаю, вы будете рады познакомиться с ним поближе.

– Хотя «Трезубец», полагаю, такой же, как и все семидесятичетырехпушечные корабли, и оснащение его ничем не отличается от других, однако я буду очень рад осмотреть его вместе с вами и надеюсь, что мы не расстанемся, пока я буду служить на «Трезубце». Вам известно мое имя, теперь позвольте мне спросить, как зовут вас, чтобы знать, кому я обязан первым, столь ценным для меня, уроком.

– Я Джеймс Больвер, воспитывался в лондонском морском училище, вышел три года назад и с тех пор участвовал в двух походах: один к Северному мысу, другой в Калькутту. А вы, верно, тоже учились в какой-нибудь подготовительной школе?

– Нет, я воспитывался в колледже Гарро-на-Холме и три дня назад впервые в жизни увидел море.

Джеймс невольно улыбнулся.

– В таком случае я не боюсь вам наскучить, – сказал он, – все, что вы увидите, будет для вас ново и любопытно.

Я поклонился в знак согласия и пошел за моим проводником. Мы спустились по лестнице и оказались на второй палубе. Там он показал мне столовую футов в двадцать длиной, она оканчивалась перегородкой, которую на время сражения можно было снимать. Потом в большой каюте за этой перегородкой я увидел шесть разгороженных парусиной каморок: это были офицерские спальни. Их также в случае нужды можно было убирать.

Перед этой каютой разместились каюта гардемаринов, кладовая, а под баком – большой камбуз и малый капитанский, по правому и левому бортам – великолепные батареи, каждая в тридцать восемнадцатифунтовых пушек.

С этой палубы мы спустились на третью и осмотрели ее так же внимательно. Здесь находились пороховой погреб, каюты помощника капитана, канонира, хирурга, священника и все матросские койки, подвешенные к балкам. Тут также было двадцать восемь тридцативосьмифунтовых орудий, полностью оснащенных. Оттуда мы спустились в новое отделение и обошли его по галереям, устроенным для того, чтобы можно было увидеть, если во время сражения ядро пробьет корабль у самой ватерлинии, и в этом случае заделать пробоину заранее приготовленными материалами, потом мы пошли в хлебный, винный и овощной погреба, оттуда в перевязочную, рулевую и комнату плотника, в канатный и тюремный погреба и, наконец, в трюм. Джеймс был совершенно прав: хотя все это было для меня не так ново, как он полагал, однако же чрезвычайно любопытно.

Мы вновь поднялись на палубу, и Джеймс собрался показывать мне мачты со всей оснасткой так же, как показывал трюмную часть, но в это время позвонили к обеду. Обед – дело важное, и его нельзя задерживать ни на секунду, а потому мы тотчас спустились в кают-компанию, где четверо юношей наших лет уже ждали нас.

Кто бывал на английских военных кораблях, тот знает, что такое мичманский обед. Кусок полупрожаренной говядины, вареный картофель в кожуре, какой-то темный напиток, который из учтивости зовут портером; все это – на колченогом столе, покрытом тряпицей, которая служит одновременно и скатертью, и салфеткой и которую меняют только раз в неделю. Таков стол будущих Гоу и недозрелых Нельсонов. К счастью, я воспитывался в школе и, следовательно, привык к этому.

После обеда Джеймс не стал напоминать, что мы собирались осмотреть мачты, а предложил поиграть в карты. Кстати, в тот день выдавали жалованье, у каждого в кармане были деньги, и потому предложение приняли единодушно. Что касается меня, то я уже тогда испытывал к игре отвращение, которое с годами все усиливалось, и потому извинился и вышел на палубу.

Погода была прекрасная, дул западо-северо-западный ветер, то есть самый благоприятный для нас, поэтому приготовления к скорому выходу в море, заметные, впрочем, только глазам моряка, делались во всех частях корабля. Капитан прохаживался по правому борту и временами останавливался, чтобы взглянуть на работы, потом снова начинал ходить размеренно, как часовой. На левом борту находился лейтенант, который принимал более деятельное участие в работах, впрочем, ограничиваясь повелительным жестом или отрывистым словом.

Стоило только взглянуть на этих двоих, чтобы заметить различия в их характерах. Стенбау было лет шестьдесят – шестьдесят пять, он принадлежал к английской аристократии, жил года три или четыре во Франции и потому отличался изящными манерами и светским обхождением.

Он был немного ленив, и медлительность его проявлялась в особенности при объявлении взысканий: тогда он долго мял в пальцах щепотку испанского табака и уж затем с сожалением назначал наказание. Эта слабость придавала его решениям какую-то неуверенность, отчего можно было подумать, что он сам сомневается в своей справедливости. При всех своих стараниях он не мог преодолеть в себе эту мягкость характера, очень приятную в свете, но опасную на корабле. Эта плавучая тюрьма, в которой несколько досок отделяют жизнь от смерти и время от вечности, имеет свои нравы, свое особенное население, здесь нужны и особенные законы. Матрос и выше, и ниже образованного человека, он великодушнее, отважнее, бесстрашнее, но он всегда встречается со смертью лицом к лицу, а опасности, пробуждая лучшие качества, развивают и дурные наклонности. Моряк как лев, который если не ласкается к своему господину, то уже готов растерзать его. Поэтому, чтобы побуждать и удерживать суровых детей океана, необходимы иные рычаги, чем для того, чтобы управлять слабыми детьми земли.

Этими-то мощными рычагами наш добрый и почтенный капитан и не умел управлять. Нужно, однако, сказать, что в разгар сражения или бури эта нерешительность исчезала без следа. Тогда капитан Стенбау распрямлялся, голос его делался твердым и звучным, и глаза, как в юности, сверкали молниями, но как только опасность миновала, к нему снова возвращалась кротость – единственный недостаток, который находили в нем враги.

Борк представлял совершенную противоположность капитану, будто Провидение свело тут этих двоих, чтобы дополнить одного другим и уравнять слабость строгостью. Борку было от тридцати шести до сорока, он родился в Манчестере и вышел из низов общества; отец и мать хотели дать ему воспитание лучше того, которое получили сами, и решились на довольно значительные жертвы, но вскоре один за другим умерли. Лишившись родителей, ребенок лишился и возможности оставаться в пансионе, куда они его определили; мальчик был еще так мал, что не мог заняться каким-нибудь ремеслом, и потому, не закончив обучения, поступил на военный корабль.

На этом судне он в полной мере испытал всю строгость морской дисциплины и, по мере того как продвигался от звания к званию, становился все безжалостнее к другим. Строгость его походила на мстительность. Наказывая своих подчиненных, конечно за дело, он будто вымещал на них зло за то, что сам вытерпел, может быть, напрасно. Но между ним и его почтенным начальником было и другое, еще более заметное отличие: у Борка тоже обнаруживалась некоторая нерешительность, но не при выборе наказания, как у капитана Стенбау, а во время бури или сражения. Он будто чувствовал, что общественное его положение не дало ему при рождении ни права повелевать другими людьми, ни силы бороться со стихией. Но, пока шло сражение или буря, он первым рвался в огонь или к работе, и потому никто не говорил, что он не исполняет своих обязанностей. Между тем в обоих случаях некоторая бледность лица и дрожь в голосе выдавали его внутреннее волнение. Надо полагать, его мужество было не даром природы, а результатом воспитания.

Эти двое, занимая на шканцах места, назначенные им морским табелем о рангах, казалось, были отделены друг от друга врожденной антипатией еще более, чем чинопочитанием. Капитан обходился со своим помощником столь же вежливо, как и со всеми другими, но, когда говорил с ним, в голосе его не было доброты, за которую весь экипаж его обожал. Зато и Борк принимал приказы капитана совсем не так, как другие: он проявлял беспрекословную, но какую-то мрачную покорность, между тем как прочие подчиненные повиновались с радостью и величайшей готовностью.

Но одно довольно важное обстоятельство вынудило их сблизиться на время, когда я вступил на службу. Накануне, на вечерней перекличке, заметили, что семи человек недостает. Капитану прежде всего пришло в голову, что эти семеро шалопаев, которые, как было известно всему экипажу, не пренебрегали джином, засиделись в какой-нибудь таверне и их придется в наказание продержать часа три-четыре на гротвантах. Но, когда капитан Стенбау сообщил помощнику это своего рода оправдание, внушенное добротой, тот с сомнением покачал головой, а поскольку ветер, дувший с земли, не принес вестей об отсутствующих, то почтенный капитан, при всей своей снисходительности, вынужден был согласиться с лейтенантом Борком, что дело принимает серьезный оборот.

Такие побеги нередки на английских военных кораблях, потому что матросы часто получают на судах Индийской компании места гораздо выгоднее тех, которые иногда насильно навязывают им господа лорды Адмиралтейства. Между тем, когда поступает приказ выйти в море и надо при первом же попутном ветре сниматься с якоря, ждать добровольного или вынужденного возвращения отсутствующих невозможно. В этих-то случаях применяется замысловатый способ – так называемая насильственная вербовка, которая состоит в том, что команда отправляется в какую-нибудь таверну и забирает столько людей, сколько нужно, чтобы восполнить недостающее число. Но при этом приходится брать первых попавшихся, а в числе наших семи неявившихся было три или четыре очень хороших матроса, поэтому капитан решил сначала употребить все средства, чтобы вернуть беглецов.

В английских портах, в самом городе или в окрестных местечках, всегда есть несколько заведений, которые называются тавернами, а между тем служат убежищем дезертирам. Так как эти дома известны всем морякам, то подозрение падает в первую очередь на них, и сыщики туда и отправляются. Но содержатели таких таверн принимают все возможные меры, чтобы укрыть виновных. Это настоящая контрабанда, в которой таможенников очень часто обманывают. Борк так был уверен в этом, что, хотя командование подобной экспедицией было не его делом, а кого-нибудь из младших офицеров, он взял эту миссию на себя и отдал необходимые распоряжения, которые были утверждены капитаном.

Утром созвали пятнадцать проверенных матросов «Трезубца» и в присутствии капитана и лейтенанта устроили нечто вроде совета, на котором, против обыкновения, мнение подчиненных имело более веса, чем мнение командиров. В подобных случаях матросы знают больше офицеров, и, хотя управлять экспедицией должны последние, сообщить нужные сведения могут только первые. В результате было решено, что беглецы, вероятно, скрываются в таверне «Зеленый Эрин», которую содержит один ирландец, по имени Джемми, в деревне Вальсмоут, милях в восьми от берега. Решено было отправить туда экспедицию.

Потом было предложено, чтобы обеспечить предприятию успех, послать вперед какого-нибудь удальца, который постарается разведать, где скрываются беглецы; они, верно, уже знали, что «Трезубец» готовится выйти в море и что их ищут, и потому, конечно, приняли меры.

Но сделать это было непросто: матрос потом дорого бы поплатился, а офицера, как бы он ни переодевался, непременно узнали бы. Совет был в большом раздумье, но лейтенанту Борку вдруг пришла мысль поручить это дело мне: я только что появился на корабле, меня никто не знал, и, следовательно, если я хоть наполовину так умен, как говорил славный капитан, то мне будет несложно с успехом исполнить поручение. Вот почему капитан Стенбау спрашивал, найду ли я деревню Вальсмоут, а потом велел мне ожидать приказаний от Борка.

Часов в пять пришли сказать, что лейтенант ждет меня в своей каюте. Я тотчас пошел к нему, и он, без всяких вступлений объяснив, в чем дело, вынул из сундука матросскую форму и велел надеть ее вместо моего мичманского мундира. Хотя роль, которую определили мне в этой трагикомедии, была очень неприятна, однако я вынужден был повиноваться. Борк говорил со мной как командир, а всем известно, как строга дисциплина на английских кораблях; притом лейтенант, как я уже упоминал, был не тем человеком, который стал бы слушать возражения, даже самые почтительные. Поэтому я снял мундир и, облачившись в широкие шаровары, красную фланелевую рубаху и синий колпак, тотчас принял вид простого матроса, необходимый для успешного выполнения возложенной на меня роли.

Переодевшись, я пошел с лейтенантом к шлюпке, где уже собрались все пятнадцать матросов, присутствовавшие утром на совете. Минут через десять мы ступили на берег в Плимуте. Идти всей компанией через город было невозможно, потому что это привлекло бы внимание и весть о нашем появлении тотчас дошла бы до Вальсмоута, поэтому мы разбрелись в разные стороны, условившись собраться через десять минут под деревом, которое стояло одиноко на холме за городом и было видно с рейда. Через четверть часа сделали перекличку.

Борк заранее составил план кампании и только теперь объяснил мне его во всех подробностях. Мне следовало идти как можно скорее в Вальсмоут, команда пойдет вслед за мной обычным шагом. Таким образом, я окажусь там почти на час раньше их. Команда будет ждать меня до полуночи в развалинах хижины, на расстоянии ружейного выстрела от деревни. Если же в полночь я не вернусь, это будет означать, что я в плену или убит, и в этом случае команда пойдет прямо в «Зеленый Эрин», чтобы спасти меня или отомстить за мою смерть.

Ничто, кроме опасности, которую мне открыли, не могло бы возвысить в моих глазах возложенную на меня миссию. Она больше пристала шакалу, а не льву – я это очень хорошо понимал, а потому был сам не свой, но раз жизнь моя подвергалась опасности, раз могла быть борьба, значит, могла быть и победа, а победа всегда облагораживает, это волшебное средство превращает свинец в золото.

В это время в Плимуте пробило восемь часов, я мог добраться до Вальсмоута часа за полтора, а товарищи мои – за два. Я простился с ними, Борк пожелал мне успеха, и я отправился в путь.

Тогда была осень, погода стояла холодная и пасмурная, облака, подобно безмолвным волнам, катились над моей головой, время от времени налетал порывистый ветер, сгибая деревья и срывая с них последние листья, которые били меня по лицу. Сквозь облака просачивался какой-то сероватый болезненный свет, порой начинал лить дождь, который то переходил в морось, то снова превращался в ливень. Пройдя мили две, я вспотел и вместе с тем продрог. Однако я продолжал идти, или, лучше сказать, бежать среди этого мрачного безмолвия, которое нарушалось только стонами земли и слезами неба. За всю свою жизнь я не видел ночи мрачнее этой.

То, что меня ожидало, до такой степени занимало мои мысли, что я шел полтора часа, ни на минуту не замедляя шага, и между тем нисколько не устал. Наконец, я увидел огни Вальсмоута. Я остановился, чтобы осмотреться, мне нужно было пройти к таверне Джемми, прямо, без расспросов. Иначе возникли бы подозрения, потому что нет матроса, который не знал бы этой таверны. Но с того места, где я остановился, видно было только нагромождение крыш, потому я решил войти в деревню, надеясь, что как-нибудь угадаю. И точно, ступив на первую же улицу, я тотчас увидел в другом ее конце фонарь, который, как говорили мне товарищи, висит у дверей таверны. Я пошел прямо туда, вспомнив пословицу, что смелость города берет.

Кабак Джемми по крайней мере не пытался обманывать честной народ почтенной наружностью: то был настоящий разбойничий притон, дверь была как в тюрьме, узенькая и низкая, а над ней зияло отверстие, которое в тавернах называется обыкновенно «шпионским окном»: хозяин действительно смотрел из этой форточки, кто к нему пришел. Я стал глядеть сквозь решетку в этом окошке, но за ним был какой-то темный провал, и только сквозь щели дверей следующей комнаты пробивался свет; я решил, что там кто-нибудь есть.

– Эй, кто там, отворите! – закричал я.

Хотя я и выкрикнул эти слова самым грубым голосом, и притом изо всей мочи ударил в дверь кулаком, однако же ответа не последовало. Подождав немножко, я крикнул опять, но все напрасно.

Я отошел, пятясь от этого странного дома, чтобы осмотреться: мне пришло в голову, что, может быть, эта дверь сделана тут только для вида, а где-нибудь есть другой вход, но окна были закрыты решетками, и я вынужден был вернуться к дверям. Я опять приблизился к отверстию и в этот раз остановился в нескольких дюймах от решетки: кто-то с другой стороны прижался к ней лицом и глядел на меня.

– Наконец-то! – воскликнул я. – Да отворяйте же, черт вас возьми!

– Кто там? Что тебе надо? – послышался приятный голосок, услышать который я совсем не ожидал.

Ясно было, что говорила молоденькая девушка.

– Ты хочешь знать, кто я, моя милая? Я матрос, и мне придется переночевать в тюрьме, если ты, моя лебедушка, не пустишь меня к себе.

– С какого ты корабля?

– С «Борея», который завтра выходит в море.

– Ступай сюда, – сказала она, приотворив дверь так осторожно, что кроме меня мышь бы не пролезла. Потом девушка тотчас заперла дверь на два замка и на засов.

Признаюсь, при лязге замков у меня мороз по коже пошел. Впрочем, назад пути не было. Девушка отворила другую дверь, и я очутился на свету. Я окинул глазами всю комнату, и взор мой остановился на хозяине: он был таким здоровяком, что другой на моем месте струсил бы, взглянув на него.

Мистер Джемми был молодцом футов шести ростом, здоровым и рыжим, в зубах он держал коротенькую трубку, глаза сверкали и, казалось, проникали прямо в душу собеседника.

– Отец, – сказала девушка, – этот матрос просит, чтобы мы пустили его на ночь.

– Кто ты? – спросил Джемми после непродолжительного молчания.

По его выговору тотчас становилось ясно, что он ирландец.

– Кто я? Мать моя из Лимерика, – ответил я на минстедском наречии, на котором говорил как на родном языке. – Неужто ты не видишь, что я ирландец?

– Да, ты, похоже, точно ирландец, – согласился хозяин, вставая со стула.

– Да уж, могу похвалиться, чистый ирландец.

– Ну так милости просим, земляк, – сказал он, подавая мне руку.

Я собирался пожать его огромную лапу, но он, будто одумавшись, заложил руки за спину и, посмотрев на меня своими дьявольскими глазами, спросил:

– Если ты ирландец, так, должно быть, католик?

– Разумеется, католик.

– А вот посмотрим.

С этими словами, которые немного меня обеспокоили, он подошел к шкафу, вынул оттуда книгу и открыл ее.

– In nomine Patris et Filii et Spiritus Sanсti[8], – прочел он.

Я посмотрел на него с величайшим удивлением.

– Ну, что ж, отвечай! – сказал он. – Если ты католик, так должен знать мессу.

Я понял, в чем дело. Поскольку в детстве я часто играл с требником миссис Денисон, в котором были картинки, я стал вспоминать то, что тогда знал назубок.

– Amen[9], – ответил я.

– Introibo ad altare Dei[10], – продолжал Джемми.

– Ad Deum, qui laetificat juventutem mean[11], – ответил я так же бойко.

– Dominus vobiscum[12], – сказал мистер Джемми, оборачиваясь ко мне.

Но я уже ничего больше не знал и молчал, а Джемми держал еще ключ от шкафа, ожидая ответа, который должен был убедить его, что я точно ирландец.

– Et cum spiritu tuo[13], – прошептала мне девушка.

– Et cum spiritu tuo! – закричал я во все горло.

– Браво! – воскликнул Джемми. – Ты наш. Теперь говори, чего ты хочешь? Что тебе нужно? Проси что угодно, все будет, разумеется, если у тебя есть деньги.

– За деньгами дело не станет, – отвечал я, позвякивая несколькими монетами, которые были у меня в кармане.

– Ты очень кстати пришел, прямо на свадьбу, – вскрикнул почтенный содержатель «Зеленого Эрина».

– Какую свадьбу? – спросил я с удивлением.

– Не знаешь ли Боба?

– Боба? Как не знать!

– Он ведь женится.

– Неужели?

– Сейчас и свадьба идет.

– Да ведь он здесь не один с «Трезубца»?

– Какое один! Семеро, любезный друг, ровно семеро, как семь смертных грехов.

– Где же они теперь?

– В церкви.

– Нельзя ли и мне туда?

– Пожалуй, пойдем, я тебя провожу.

– Зачем тебе беспокоиться? – сказал я, стараясь от него отделаться. – Я и один дойду.

– Как бы не так! Через улицу, что ли? Высунь только нос – адмиральские шпионы тебя и схватят. Нет-нет, пойдем лучше со мной.

– Так, значит, отсюда есть потайной ход в церковь?

– Не без этого. Пойдем.

Мистер Джемми схватил меня за руку и потащил с самым дружелюбным видом, но с такой силой, что я не мог сопротивляться. Однако же я был этому совсем не рад: мне вовсе не хотелось столкнуться с нашими дезертирами. Невольно я сунул руку за пазуху и взялся за свой мичманский кинжал, который на всякий случай спрятал под фланелевой рубашкой. Будучи не в силах противиться железной руке, которая меня тащила, я следовал за проводником, намереваясь действовать по обстоятельствам, но решившись на все, потому что моя карьера зависела от того, как я окончу это опасное предприятие.

Мы прошли две или три плохо освещенных комнаты: в одной из них был накрыт ужин, не изысканный, но сытный, потом спустились в какой-то подвал. Джемми, не выпуская меня, шел на ощупь. Наконец, остановившись на минуту, он отворил дверь. Меня обдало свежим воздухом, я запнулся за ступеньки лестницы и вслед за тем почувствовал, что попал под дождь. Я поднял глаза: над нами было небо. Осмотревшись, я увидел, что мы на кладбище, в конце его стояла невзрачная церковь, два освещенных окна смотрели на нас, как два глаза. Опасность была близко. Я вытащил до половины кинжал и собрался идти дальше, но тут Джемми остановился.

– Теперь ступай прямо, не бойся, не заплутаешь, – сказал он, – а я пойду готовить ужин. Приходи с молодыми, я тебе прибор поставлю. – Он выпустил мою руку и, не дожидаясь ответа, пошел домой.

Вместо того чтобы идти в церковь, я остановился и мысленно поблагодарил Бога, что Джемми не вошел туда со мной. Между тем мои глаза уже начали привыкать к темноте, и я рассмотрел, что ограда кладбища невысока, следовательно, мне можно было выбраться отсюда, не проходя через церковь. Я тотчас побежал к ближайшей стене и, пользуясь ее неровностью, залез наверх, оттуда мне стоило только соскочить на другую сторону, и я очутился в какой-то узкой пустой улице.

Я не знал, где нахожусь, но определил направление по ветру: всю дорогу он дул мне в лицо, так что теперь мне стоило только повернуться к нему спиной, и я мог быть уверен, что не собьюсь с дороги. Я шел по ветру, пока не выбрался из деревни. Выйдя в поле, я увидел слева деревья, которые, подобно черным привидениям, стояли вдоль дороги из Плимута в Вальсмоут. Развалины хижины были шагах в двадцати пяти от большой дороги. Я пошел прямо туда. Команда была на месте.

Я рассказал обо всем, что со мной произошло. Мы разделились на два отряда и пошли в деревню быстро, но бесшумно, так что походили скорее на призраков, чем на живых. Дойдя до конца улицы, в которой была таверна Джемми, я указал лейтенанту Борку одной рукой на фонарь «Зеленого Эрина», а другой на колокольню: луна выглянула в это время из облаков и высветила шпиль церкви. Я спросил, который отряд лейтенант прикажет вести мне. Поскольку я знал местность, то он поручил мне шестерых матросов, которые должны были завладеть таверной, а сам с девятью остальными пошел к церкви. Оба здания были почти на одинаковом расстоянии от нас, и, таким образом, мы могли совершить обе атаки одновременно, что было очень важно, потому что тогда наши беглецы были бы окружены и не смогли бы бежать.

Подойдя к дверям, я хотел прибегнуть к прежней хитрости, приказал своим людям прижаться к стене и начал звать в отверстие двери. Я надеялся, что так нам удастся войти в дом без лишнего шума, но по молчанию, которое царило в нем, я догадался, что добром нам в таверну не попасть. Тогда я велел двум из наших людей, которые на всякий случай взяли с собой топоры, выломать дверь. Несмотря на замки и засов, она отлетела, и мы бросились в коридор.

Вторая дверь тоже была заперта, и мы ее тоже выломали. Она оказалась не так крепка, как первая. Мы тотчас очутились в комнате, в которой Джемми экзаменовал меня. В ней было темно. Я подошел к печи: огонь залит. У одного из наших матросов было огниво, но мы тщетно искали свечи или лампаду. Я вспомнил о наружном фонаре и побежал, чтобы отцепить его: он тоже был потушен. По всему видно было, что гарнизон знал о нашем прибытии и занял оборону, что предвещало упорное сопротивление.

Загрузка...