Почти любой техасец и уж, во всяком случае, каждый настоящий натуралист знаком с книгами Д. Фрэнка Доуби, Уолтера Прескота Уэбба и Роя Бедичека, написанными в первой половине нашего века. Я так и вижу трех этих друзей-писателей сидящими у костра за оживленной беседой то об искусстве, то о природе: от Шекспира до славки древесной, от сома до Одиссея. Или бродящими по холмистым нагорьям Техаса еще в те наиболее благополучные для его природы времена. Разор был еще не столь явен, и порой здесь можно было встретить одинокого черного ягуара. А старики, видевшие команчей, еще рассказывали о последних стадах диких бизонов. Тогда в Техасе еще водились волки — и рыжий гривистый, и мексиканский лобос, и серый волк. А кое-кто живописал свои встречи с медведем гризли в Западном Техасе.
Все это — дикая природа, коренные жители, коренная культура — исчезло стремительно, но недавно, оставив, однако, существенные следы — в том числе и в книгах знаменитой троицы.
О Доуби и Уэббе я знал больше, чем о Бедичеке. Доуби — это техасский фольклор, а Уэбб — прежде всего фундаментальный труд «Великие равнины». Бедичек же по-прежнему менее известен, и это большая потеря не только для современных и будущих техасцев, но и для читателей всего мира.
Родившийся в девятнадцатом веке, Бедичек создал труд, который войдет в двадцать первый. Его книга живописует далекие времена края холмов. Но помимо ценных сведений (распространение ярко-красной мухоловки, образ жизни желтощекой славки и т. д.) книга эта обогащает нас силой и непосредственностью чувств автора. Для меня она столь же глубока, сколь и «Альманах песчаной страны» Леопольда или «Уольден» Торо.
Больше всего меня восхищает, насколько Бедичек свободен в своих чувствах и мыслях.
Мюр и Торо писали в традициях Эмерсона, когда Бог представлялся ликом природы. Писали в те времена и в той стране, где великолепные закаты воспринимались не иначе как небесные врата. Человечество еще не было столь агрессивно по отношению к природе, и их взволнованно-прочувствованные описания все-таки представляются мне удобно-тенденциозными. И Мюр и Торо действительно обладали ярким видением природы, оба были весьма оригинальными мыслителями, но все же они творили в благоприятном интеллектуальном окружении.
Бедичек обратился к золотому лику природы столь же вдохновенно и бесстрашно, как Мюр и Торо, проявив к тому же большую свободу мышления, однако общество было уже значительно более жестким. Я имею в виду реакцию так называемой объективной науки, что знакомо нам и по сей день. Ученым упорно внушалась мысль, что ученость их не истинна при глубокой любви к предмету своих исследований. Теперь, слава Богу, положение мало-помалу меняется — ученые наконец вспомнили, что наука предполагает открытия, а на великие открытия толкает только страсть познания. Они поняли, что гораздо опаснее оградиться от предмета исследования, чем быть к нему слишком близким, что люди не могут подавлять свою самобытность, свою человеческую сущность и чувства. Увы, в пору, когда Бедичек записывал свои наблюдения, пытаясь осмыслить происходящее в природе, ученые думали иначе.
В первой половине нашего века немало насмешек выпадало на долю тех, кто одухотворял природу, ощущал ее как поэт и позволял своему сердцу гореть огнем восхищения перед ее девственной чистотой, перед слабым дыханием ее ветерка. Отблеска солнца на крылышке стрекозы было довольно, чтобы энтузиаст почувствовал себя в объятиях природы и восславил ее чудеса, сотворенные Богом и небесами.
Вообще-то подобное одухотворение было отчасти надуманным, и люди порой притворялись, будто испытывают сильные чувства. А при нашей типично американской практичности каждый искренне чувствующий природу и потому хотя бы отчасти напоминавший злосчастный стереотип тут же низводился в категорию сверхчувствительных и, следовательно, бесполезных ученых.
Все это не имело для Бедичека никакого значения. Он писал, что чувствовал, даруя людям смесь мыслей и ощущений, нисколько не заботясь, кто и куда может его причислить. И именно поэтому, как утверждают в академических кругах, его книга по-прежнему современна. Он не проявлял робости, признаваясь в любви к своей земле; он не стеснялся видеть, а затем и писать, что гусь способен чувствовать радость и возбуждение.
Бедичек был на редкость хорошим натуралистом. Он обладал врожденным инстинктом, подсказывавшим ему, когда быть художником — открывать свое сердце, свои чувства, свои эмоции, — а когда надо обеими ногами стоять на земле и быть истинным ученым — просто фиксировать наблюдения и достоверные данные.
Он, к примеру, скрупулезно докапывался до исходных представлений, бытовавших в народе, чтобы понять происхождение того или иного народного названия или легенды. Он, казалось, наблюдал и исследовал решительно все, но в особенности птиц, — от обыденного карканья ворон до различия в расположении на ветках щеглов и воробьев. В начале этой книги он с мрачным бесстрастием «протоколирует» древний акт заглатывания лягушки змеей. При этом Бедичек-художник знает, как начать рассказ:
«Однажды в полдень мое внимание привлекло отчаянное кваканье. Оглядевшись, я увидел в траве у пруда змею с полузаглоченной лягушкой…»
Но затем, будучи подлинным ученым, Бедичек не забывает измерить, оценить размеры лягушки, прежде чем она исчезнет в глотке змеи толщиной с карандаш: «Она была шириною, по крайней мере, в дюйм по туловищу, а ее передние лапки добавляли еще дюйм».
Я думаю, сила Бедичека была в его сердечной, порой необузданной непосредственности — он обладал сердцем одинокой, мудрой птицы-пересмешника, с которой определенно себя отождествлял или, скажем так, которую он определенно любил. Птицы, которая то дарила всем прекрасную песню, то вмиг становилась злой и расправлялась с нарушителем ее границ. Ибо при всей своей мягкости и восторженности Бедичек знал, когда и как броситься в атаку, например, на индустриальное сельское хозяйство:
«Наука, ныне тесно связанная с коммерцией, смотрит на обычного человека свысока и нетерпима к любым его замечаниям и претензиям. Попробуйте упрекнуть науку в чем-либо, не аргументировав это обширной статистикой, графиками и прочими обычными причиндалами — вас осадят как невежду; а если вы, не дай Бог, приведете какие-либо гуманитарные соображения, вас окрестят еще и сентиментальным слюнтяем…
Однако существует и иная наука, и насмехаться над ней может лишь глупец. Подлинная наука священна и далека от тех ученых, в которых завелась червоточина коммерции и которые злоупотребляют знаниями науки, называя ее „прикладной“. Какими бы почетными профессорами они ни были, кто как не они виноваты в профанации науки? Ведь дело дошло до того, что иные „ученые“ обосновывают правомерность и даже полезность потребления сигарет, виски и ненатуральных продуктов, занимаются махинациями в целях избежания налогов и т. п.»
Для Бедичека чистая наука была прекрасной до святости, так же как и литература, как природа, как еще многое, многое другое.
Он обладал двойной дозой интеллекта и интересов. Считайте даже, что тройной. Может быть, даже неограниченной.
Что еще восхищает меня в Бедичеке — так это то, что он предлагает нам величайшую ценность — восстановление отношений между человеком и природой. Многие его предшественники, будучи романтиками, считали, что человек уже навек отрезан от природы, отчужден от нее. Бедичек так не считал. Но если он видел место современного человечества отнюдь не за гранью природы, то и не в ее центре. На его просвещенный взгляд, человек в масштабах Вселенной слишком мал — лишь немногим больше, чем улитка или насекомое, да и то не всегда. Вот как он описывает прогулку по полю в окружении стаи ласточек:
«Птицы вились вокруг меня, буквально у самой головы, что не слишком-то приятно, и, казалось, хотели вступить в непосредственный контакт с живым существом иного вида. Стоило мне остановиться — они тоже кружили на одном месте; я шел дальше — и они опять заинтересованно сопровождали меня. Я был почти польщен этим вниманием, пока не нашел ему вполне прозаическое объяснение: шагая по зарослям высокой травы, я невольно поднимал из нее тысячи почти невидимых для меня маленьких насекомых. А поскольку ласточки не способны выловить их в траве, они и пользуются „услугами“ таких, как я, большеногих земных животных!»
Еще более прекрасный пример единства человека и природы в книге Бедичека — самое захватывающее для меня из всего написанного когда-либо о природе вообще и о человеческом сердце — начинается с того, что директриса инвалидного дома звонит Бедичеку, прося о помощи. У одного из ее пациентов началась бессонница: он никак не мог определить, что за птица поет у него под окном. И вот лежачий, парализованный старик, практически лишившийся речи, безуспешно пытается изобразить Бедичеку ее крики.
Бедичек решает помочь старому человеку и обещает прийти прямо с утра, чтобы застать поющую птицу.
«Он нацарапал мне на листе бумаги: „Если будет солнечно и тихо“. Я сразу понял, что имею дело с прирожденным натуралистом, раз уж он заметил, что пение птицы связано с погодой.
Следующее утро выдалось солнечным, светлым и довольно теплым для двадцать второго февраля. Я сел у его постели, и скоро он поднял руку, дрожащую, как лист на ветру: „Слышите?“ С большим усилием он указал на окно, я высунулся наружу и прислушался».
Не важно, что это была за птица, — в книге рассказано об этом. Бедичек стал навещать больного старика, который с наступлением весны окреп. Они вместе ходили на прогулки. Человек этот «глубоко ощущал живое присутствие природы, интересовался не только ее рациональным строением, но и мистической силой, которую она пускает в ход для сокровенных целей».
Этот короткий блестящий эпизод почти полностью высвечивает и две человеческие жизни, и связь человека с природой.
В данном случае человек не отчужден от природы и не является центром ее, а уютно пребывает в общем согласии с нею, вплетаясь в единый венок с солнцем, цветами, ласточками, насекомыми, — таков был взгляд Бедичека. И начинаешь понимать, что одинокая птичья песнь порой значит не меньше, чем весь наш с вами прожитый век.
Писатель Барри Лопес сказал как-то, что щедрость — это проявление мужества, и я думаю, будет уместно добавить, что сдержанность — проявление силы. Один из самых замечательных примеров этой холодной, сдержанной силы представлен нам в главе, где Бедичек бродит по лесу в Восточном Техасе, вдоль реки Нечес, по острову жизни среди истощенной земли.
Выйдя на пастбище на месте вырубки, где изо всех сил пытаются выжить тощие коровы, Бедичек видит, что «большой лесоповальный бизнес уже давно исчерпал здесь свои возможности. Земли достались мелким владельцам ранчо, подбирающим крохи по сравнению с тем, какое природное богатство отличало когда-то эту округу».
Среди царящего опустошения Бедичек обнаруживает поразительное явление почти библейской красоты и едва ли не мистическое: такое открытие, такое откровение, что Мюр или Торо были бы поражены им до глубины души, писали бы об увиденном в восторженном экстазе, излили бы над ним всю свою душу.
Речь идет об огромном поваленном ветром дереве, и Бедичек идет к нему с осторожностью, как к поверженному солдату.
Приближаясь, он слышит странное гудение, некие вибрации, исходящие из-под его коры. Гниющее дерево оплетено множеством цветов — «пурпурными традесканциями вперемежку с красным просвирняком в полном цвету», здесь цветут и подсолнечники, и вьюнки, и колокольчики. А над всеми этими цветами порхают десятки колибри, вокруг мертвого дерева кипит своя жизнь:
«Низкое гудение колибри, иногда даже недоступное уху, сопровождалось жужжанием более высокого тона, слышным лишь на близком расстоянии, — это пчелы не преминули слететься на пиршество. Ярко раскрашенных бабочек сопровождало множество тускло-коричневых мотыльков: одни, усевшись на веточки, медленно раскрывали и вновь складывали свои крылья, другие всласть питались нектаром, третьи беззаботно порхали.
Огромное поваленное дерево благородно погибало среди всего этого буйства жизни. Разумеется, здесь обитала масса куда как более скромных Божьих созданий, чем пчелы, бабочки и колибри. Но о них мои записи умалчивают. Я вообще редко замечаю какое-либо насекомое, пока оно не окажется в клюве птицы. Но уж тогда-то я стремлюсь узнать о нем все!»
Любой писатель поддался бы искушению задержаться на этом месте и изречь нечто привлекательное, вроде: «И я остановился и подумал…» и т. д. и т. п. Бедичек же просто смотрит и слушает кипучую жизнь дерева, а затем продолжает свой путь.
Быть может, тут и нечему удивляться, но Бедичек был способен в такие моменты сдерживать писательский пыл. И я уверен, он согласился бы с тем, что практика и теория искусства в их величайших проявлениях многое перенимают у природы. Описывая природные системы, Бедичек мог бы с легкостью перенести законы их построения в лекцию по динамике развития рассказа или романа.
Бедичек видел в природе структуру жизни и искусства и осознавал катастрофические последствия отступления от ее логики. Возможно, его бы не удивил, но глубоко расстроил опасный путь, на который мы ныне ступили, — утрата природных связей, а значит, и природной этики, превратившая нас в страну жестоких невежд, едва способных говорить на том языке, с которым мы когда-то взрастали, — языке натуралиста.
Нам было недостаточно отделиться от других видов. Мы возвращаемся теперь, чтобы убить их все. Что сказал бы на это Бедичек? Конечно, он впал бы в ярость. Он был свидетелем начала больших потерь в Техасе. Бедичек жил и писал тогда, когда только что исчезли гризли и бизон, а беркут, белоклювый дятел и шлемовидный дятел были уже на грани исчезновения; но мог ли он представить себе, что этим дело не кончится, что перечень утрат окажется неизмеримо больше, что в него войдут не только эти крупные и сильные существа, но и меньшие представители техасской фауны? Что бы он сказал, узнав, что сегодня в Техасе некогда столь вездесущие твари, как аллигаторы, глотающие черепах и жабовидных ящериц, включены в федеральный перечень видов, которым угрожает исчезновение?
Хотя, возможно, он предчувствовал это. У него бывали моменты, когда его мудрые и спокойные наблюдения уступали место гневному осознанию бессилия перед все возрастающими потерями. Прислушайтесь к его обвинению в адрес тех, кто не проявил достаточной решительности в борьбе с разрушением природы:
«Ряд добровольных организаций — единственный зародыш сопротивления зачастую невежественному, безразборному преследованию животных. Они справедливо считают, что истребление любого вида жизни есть катастрофа, а сама воспитательная роль природы незаменима при формировании личности. Увы, у них слишком мало сил для эффективных действий, для того, чтобы громко выразить свой протест».
Таков по-джентльменски мягкий способ Бедичека дать пощечину.
Бедичек протестовал по-своему. В том числе и созданием этой книги.
Леопольда много читают и хорошо знают, что вполне заслуженно. Поскольку и он, и Бедичек были натуралистами, людьми, проведшими жизнь «на земле», их предостережения обладают сверхъестественным сходством, хотя работали они в различных областях.
«Земля — организм, — писал Леопольд. — Ее части, как части тела человека, составляют одно целое, взаимодействуя одна с другой… Если весь сложный механизм земли пребывает в хорошем состоянии, значит, невредима и каждая его часть, каждая его деталь, осознаем мы это или нет… Сохранять в целости каждый зубец и каждое колесико этого механизма — первейшая задача разумного обращения с ним».
Приблизительно в то же время Бедичек пытался научить нас тому же.
«Каждый природный объект, — писал он, — будь то неизменная звезда или переменчивое облако, вплетается в единое целое со всем остальным и не может быть вырван из целого без ущерба. В природе нет ничего изолированного, но все связующие нити, в свою очередь, соединены между собой, и этот бесконечный поток есть действующий закон, отмеченный как древними философами, так и современными певцами природы. Разумное наблюдение природы — это не процесс обособления единичного, но процесс раскрытия целого».
«Все в природе взаимосвязано», — тщился втолковать нам еще Торо почти сто пятьдесят лет назад. Таков простой урок, который с детства усваивали первые обитатели этого изобильного континента.
Нельзя по-прежнему игнорировать эти уроки. Земля и ее предостережения, ее благоволение к нам — все это в противном случае скоро уйдет, книги, подобные этой, обратятся в прах, и начнется такой ужасающий хаос, что мы даже перестанем понимать, чего же, собственно, мы не знаем.
Сколь смелым надо быть, чтобы соединить в себе ученого и поэта — день с ночью, и сколь мощным оказалось это алхимическое соединение! Бедичек с любовью и сочувствием пишет о скрюченном, твердом, как железо, каркасе, открыто восхищаясь способностью этого дерева бороться за выживание. Он с восторгом описывает упорство, с которым необузданные корни каркаса стремятся к воде, и как, угодив в «сети» города, корни эти «выискивают течи в водопроводных трубах и присасываются к ним, как коровы к поилке. Они словно чуют сточные трубы и разрушают их». Так и слышится усмешка Бедичека над неспособностью дерева соответствовать нашему представлению о чистоплотности…
«Даже умирая, особенно на приусадебном участке, каркас проявляет неудобное человеку упорство. Он отмирает частями в течение нескольких лет. Человек больше любит деревья, которые, если их дни сочтены, „умирают целиком“, как говорится в детском стишке про собачку Ровера».
Бедичек явно питал слабость к этому грубоватому виду, пытался проникнуть в его сокровенные тайны: «Недавно я видел, как бульдозер выворотил из земли каркас более полуметра диаметром и, по крайней мере, пяти метров в высоту… — пишет он. — Я разглядел поверженного великана: его корни крепко держали огромный осколок известняковой плиты. Камень был около трети метра толщиной и почти метр в поперечнике. „При жизни“ ствол находился прямо над этой глыбой, и корни вцепились в него с таким упорством, что, когда дерево вывернули, огромный осколок оторвался от скалы. Каркас, — пишет Бедичек, — любит известняк».
Бедичек называет дерево каркас «Иоанном Предтечей мира деревьев», который, как первопроходец, перемалывает каменистую землю для других деревьев. Не то же ли самое делают натуралисты и писатели Доуби, Уэбб и Джон Грейвз, помогая разбивать скалистые пласты невежества, пытаясь спасти остатки техасской природы, а также многие другие натуралисты и любители леса, которые, подобно каркасу, любят эту землю и держатся за нее, обхватив ее своими корнями?
Когда в конце книги Бедичек пишет о встрече с 86-летним стариком, рубящим кедр в глубине леса, он восхищается яростным нежеланием лесоруба прервать свою физическую связь с землей. «Семьдесят шесть лет он рубил кедр!.. — восклицает Бедичек. — Такова философия первопроходца-пионера: вставай и делай хоть что-нибудь, иди вперед до конца, никогда не отступая. Таково евангелие спасения работой».
Но человеческая воля, сила человеческого духа, способная превратить в героя каждого отдельного человека, в массе и будучи неверно направленной, может стать очень опасной.
То, что когда-то было благом для нашего вида — целеустремленность без оглядки на какого-нибудь белоклювого дятла или гризли, — теперь приводит вид к кризису, заставляя-таки прислушаться к Бедичеку.
Мы ринулись вперед с яростным напором этого самого лесоруба. В большинстве случаев мы игнорировали все иные составные природы, кроме нас самих. А теперь и мы сами, и вся наша система вокруг нас и внутри нас — все погибает по частям, как дерево каркас, оказавшееся в городе.
«Жизнь хрупка и тонка, но она бесконечно изобретательна и, вооруженная всего лишь даже перышком, способна дробить камни, встающие на ее пути», — пишет Бедичек.
Эта книга является одновременно и пером, и камнем. Нам дана еще одна возможность услышать.