Беспокойство

История травы (Перевод Ю. Левитанского)

Олдржиху Микулшиеку

Это хотели б вы видеть,

тот фосфор!

Ту лужайку, светящуюся, как часы,

показывая весну.

У нее еще мягкие икры,

еще мышцы будут болеть,

а уже промелькнет на склоне ее зеленый кабриолет,

о, убыстрение трав!

И хлорофилл!

И весеннее прорастанье!

И двести тысяч глупостей прочих!

Голова от этого не заболит у вас вдруг,

и трава уже в следующий входит круг.

Запой веселое что-нибудь, запой,

да быстрее!

Испуганные, как олени,

На глазах у травы стареем.

И это уже не гоночный автомобиль,

громыханье весенних моторов,

безумство трибун!

Здесь имеется лишь авто печальное с пивом,

из которого выбрасывают

зеленую бутылку с пеною в горле,

жеребята,

луговые лошадки,

изображающие галоп.

Раз и два,

колени выше,

петь!

Так дожил человек до тыщи лет.

Все он должен был бежать,

обгоняя с пеной в горле,

не спросил его никто:

«Почему?» — или: «Куда?»

И кто спросил траву, куда она растет и почему?

Кто спрашивал о жизни ее внутренней?

Кто перевел хоть стебелек травы

на человеческий язык?

Нет ничего, одни огонь и дождь.

И трудится трава:

над норами кротов,

и над могилой,

над могилой,

и слышит стоны моря,

и слышит шум в аорте,

превращает

пожары солнца,

бред воды

и превращает

мертвое в живое,

в страданиях ища

законченную форму.

Написаны уже

история всех войн,

история филателии и футбола.

Историю травы никто не написал.

Да это и не важно с ее точки зренья.

Ее история длинна и непрерывна.

Преобладают в ней экспрессы,

и в гриву конскую вгрызается наездник.

К ней золотая упадает голова,

и не один в ней петушок свой гребешок посеял,

о, ей знакомы блуждающие звезды!

Траве известно, сколько стоит кровь.

Ей помнятся любовные все ласки,

измены

или зверские убийства.

Но у травы терпенье есть

и чуткость.

Она прикроет все.

Она молчит.

Вам на нее взирать негоже свысока.

Траве известно, отчего зубная боль у мертвых,

траве известно все о жизни и о смерти.

Ей ведом точный перечень надежд и слез.

Она сумела рассчитать ваш облик завершенный,

вас подчеркнула зеленью

и ждет.

Однажды все пойму

и связь явлений тайную открою

Иди,

мы выйдем в темноту

услышать родовые муки трав

и в черноте учуять корчи корня,

разрывы клеток и

кипенье соков.

Уже я понимаю все,

как будто сам я был травой.

Ты руку положи на спину ночи,

послушай хорошо, что я скажу:

Нет ничего, одни огонь и дождь!

Колокола в воскресенье (Перевод Б. Окуджавы)

Колокола, колокола на воскресенье.

Бронзового ангела скольокенье,

распахнувшего свои большие крылья,

белые-белые, как лилия.

Колокола веселые, печальные,

задумчивые, строгие, отчаянные.

Чистые июльские колокола,

их музыка мой сон разогнала.

Лязг буферов, как грохот колокольный,

толчок — колокола, движенье — звон…

Я вслушиваюсь в этот звон невольно,

в гудение и грохот погружен.

С колоколами слито все, наверно.

И солнце, как горящая цистерна,

раскачивается манерно,

расплескивая колокольный гам…

И в этой суматохе напряженной

я вдруг тебя увидел обнаженной,

с ладонями, прижатыми к щекам…

Я выдам тебе тайну: за речным поворотом

ухнул гудок над белым пароходом,

тихая яблоня листву свела,

и ты, словно птица, в листве той спала.

А мир был весь чистый от пят и до кровель,

сирень была дешевая, пыльцы было вдоволь;

весь мир был зеленый от трав до звезд,

и месяц висел, как мышиный хвост.

А ты тогда девчонкою была…

С небес опять лились колокола.

И крестный ход торжественной рекою

стремился вдаль. А ты цветы рвала

и их бросала белою рукою

под гул, под топот, под колокола.

Учитель твой закона божьего,

блондин,

цветок один поднявший,

с улыбкой в кабинет тебя препроводил и усадил

на острые свои колени…

…Бас псов,

плеск водопадов,

кошачий глаз пристрастный,

детей, которых мучают,

протяжный крик…

До бога

на коленях странствуй,

чтоб стал святым твой лик.

Она мне нравится!

Остановитесь!

Колокола, колокола…

Ах, этот звон…

Везде и всюду он,

как будто тысяча богов трубит в тромбон!

По комнатам резко запахло хвоей.

Жала ножей ощутил я спиной.

Входил в меня лес, неторопливо, как автомобиль,

статуя над мостом, река,

яблоня, заселенная птицами.

Зеленая мельница лета махала крылами,

молола, молола, молола вот это:

«Повторите мне это еще раз…»

«Чем приятно заняться в летний вечер, а?..»

«Отвечайте на вопросы обстоятельно…»

Но молчала.

Всему уже научиться успела,

но молчала.

Ветер перелистывал учебники.

— Repetez-moi cette phrase encore une fois… —

«У вас прекрасное произношение, барышня… —

— Je vous adore… —

Я вас боготворю…»

Мужчины…

— Un, deux, trois, quatre, cinq…

Один, два, три, четыре, пять мужчин

в гараж ведут печальный лимузин

моего детства…

Да что с того? Ведь мы не дети.

Мы знаем, как звонят колокола

потерянного лета.

Мы знаем, как это бывает:

распахнуты ворота золотые,

за ними эта женщина стоит,

за нею колокольный звон плывет,

бьет колокол все лето напролет…

Мы знаем, как звонят колокола под осень,

когда окно распахнуто,

чтоб выброситься прочь…

Да пользы что с того?

Общеизвестно было в школе:

шлюха… старо как мир…

Нам говорили в школе:

«Что электричество — мы, собственно, не знаем…»

А это, может быть, когда

ее с земли руками поднимают…

— А прошлым годом, господа,

тот пьяница… рождественский подарочек…

А город только на нее смотрел,

как там она, раскинув руки…

Ну и гнусность!..

Она всегда жалела снег,

когда нам наставало расставаться…

Оплакивала бабочку погибшую,

раскачивая голову в ладонях…

Потом (наверное, больная) с моста —

и головой о камень… И про нее забыли…

Все так же вертится Земля

с весны до лета, с лета до осени, т

ак же тучи свои покрывала набросили,

так же солнце в зенит уплывает, паля…

так же смотрит оно с высоты

и на тех, что любили,

и на тех, что предали…

С той поры много осеней промелькнуло.

Это было давно. Колокола молчали.

Лишь однажды, как раз перед самым рассветом,

бедный ангел, устало махая крылами,

пролетел над уснувшими крышами

низко-низко…

Небо ахнуло и зарычало,

реактивным откликнулось гулом,

и воскресные колокола

от испуга

в четыре утра

разбудили меня.

Календарь (Перевод Б. Окуджавы)

Январь, февраль, апрель, июнь…

Времени биение.

Люби меня по-настоящему хоть одно мгновение!

Услышать бы, как из горла ночи

кровь

бьет,

как куница с ворчанием

эту кровь

пьет.

Сделай так, чтобы неутомим

желтый огонь в печи бушевал, ликуя,

чтобы шло чередование весен и зим в

продолжение одного поцелуя.

Выбери меня губами из горсти,

словно косточку вишневую,

и в себе

взрасти.

У земли и у трав умоляюще ищу корней.

Я тот парень, что столкнулся со звездой своей.

Мне с тобой хорошо. Вот и я в небесах побывал,

вот и я райских врат недоступный порог обивал.

Звезды гаснут. Колышется мрак.

Запираются двери. Спускают собак.

Но еще прежде сна ты меня

под подушку к себе положи.

Я прекрасно врасту в твои волосы ниточкой ржи.

Ночь висит, как летучая мышь. Синеет звезда.

Сохрани ты меня для себя

ну хотя бы до рождества!

Запрещенная любовь (Перевод П. Вегина)

1.

Запрещенная любовь, созревание плодов, над камином дым.

Июль, купальщик в плавках.

Он вычернен, как галка.

Мне перья губы очернили.

Луна тверда, как золото.

На горло горизонту

упало солнце, как секира.

Капля твоей крови,

цвета сажи брови,

во мне твое лицо горит!

Бледнеют звезды, тают,

я к звездам улетаю,

черный, словно трубочист.

Запрещенная любовь,

знамя лета тяжкое,

ночь, в которой сахар загустел горяч,

смарагд трав.

Под язык меня спрячь,

буду для тебя — рубин,

диамант, топаз, корунд,

буду я тебе грубить.

Это потому, что ты со мною ласкова.

2.

Черные мысли бродят в голове,

словно черная вода

или черный пес.

И как черная лиса,

лает лес.

Только одна женщина светлым-светла.

Черная зависть!

Черная совесть!

Светлая луна, светлые друзья,

светлая, светлая, веселая осень!

Я им лгу, как книга.

Завидую им.

Запрещенная любовь.

Над камином дым.

Осень (Перевод Б. Окуджавы)

Сойди с ума.

Сто раз упейся…

Осени влажные руки лежат на твоих плечах.

Осень просит огня.

Мышка серая молча

на ее рукаве восседает.

Осень молится:

«Не уходите, купите рубины осенние!»

Не отказывай ей, а иначе она тебя купит сама.

И уже не избавишься от шагов ее вкрадчивых

за тобой и в тебе…

Ах, куда же уйдешь без причины?

И когда ты уснешь,

будешь слышать, как осень заводит часы,

как боится, что вдруг запоздает.

Поезд резко свистит,

над дворами летя, как последняя птица.

Человечек нелепый,

ты впиши себе все:

счастья было премного

и страха,

да и золотом осени были карманы набиты.

Все записывай!

А осень тебе подсчитает

и итог подобьет.

На полгода начинается тьма.

Возвращаются моты с рубинами к дому.

В глине чавкают цепи.

Мост над водами треснул, как щепка,

под тяжестью слова несказанного.

Даже страшно.

Кто-то шлепнул ладонь о ладонь…

Это осень свои золотые

с ладони и вновь на ладонь перебрасывает,

пересыпает

на ладонь

с ладони своей.

Зима (Перевод Б. Окуджавы)

Зимой все вещи чище. Лес, поле.

Снег бледно-голубой до боли.

Зима собирает потоки смол,

и вихрь с деревьев платье срывает,

и зверя где-то во мне пробуждает.

Приходит ночь, и объектив луны

вращается на все четыре стороны,

со всех сторон ее фотографируя.

И вот уж темно-синей становится зима

Моя зима белая. Ветры случайные

тихо тявкают из-под дверей.

Моя зима добрая.

Отчаянье

выбросьте,

словно хлам,

поскорей!

Вверх, на берег крутой, с разбега

во весь свой рост…

Моя зима — нежность,

блеск снега,

сияние звезд.

Есть зимы, разные. Я вспоминаю

розовую зиму твоего тела.

Розовой зимой я надышался.

Белая зима мне надоела!

И я, как подводная лодка, устал.

Мне нужен глоток воздуха прямой, как нож.

Острым волосом черной зимы надрезать палец,

чтобы капелька крови

человеческой,

красной

скользнула на снег.

Сентиментальное Рождество (Перевод Б. Окуджавы)

Ну вот и подкатило счастливое рождество.

Сироты, как вороны, сотнями замерзают,

когда океаны белые на белый мир наползают

и солнцу уже не хватает сияния своего.

Тяжелые звезды из олова низкое небо льет,

у самого дома волчья стая качается…

Ах, моя милая, еще мы успеем отчаяться!

Давай-ка лучше попробуем горный пахучий мед.

Желтым глазом тебя озираю,

осматриваюсь кругом:

сумасшедшая музыка, волчье пение,

и на задние лапы становится дом…

Для тебя — и любовь, и мимозу, и гром!

Ты люби меня!

Будь, как полночь, влажна,

как колодец, бездонна…

Я — как солнце, вдруг вспыхиваю

и сгораю до дна

исступленно.

Разбухает река. Ледяная покрышка светла.

А моя голова скоро-скоро коснется стола.

Тонкий месяц изогнутый

там, за окном, ее режет…

Сад в крови,

слышен гром,

утро брезжит.

Дьявол в печке играет с огнем,

слышу я кочерги его скрежет.

Продолжается счастливое рождество,

с медной музыкой колоколов вместо грома,

как счастливое волшебство

возле дома.

Блохи рыжие скачут из печки на землю, звеня.

И на нежную шею рассвета зудится рука у меня.

Стены поголубели.

И стали легки

две ее алебастровых тонких руки.

Нет, не то.

Две руки ее,

кроткие, нежные,

две овечки волшебные и белоснежные

вдруг сошли

с моего удивленного тела.

Небо вспыхнуло и погасло,

и земля из-под ног улетела.

Аллилуйя!

Я прекрасно спасен!

Медный колокол бьет,

звон, звон, звон.

Город весь этим звоном его занесен.

Ах, наверное, молодость это больная

прокричала, блаженствуя и проклиная.

Этот звон, этот звон, этот звон.

Эта боль от стремительной скачки, погони,

как усталость, горька и, как пряник, сладка.

Было белое рождество.

На ладони

черный снег с белым снегом

смешались слегка.

Стихи (Перевод П. Вегина)

Лацо Новомескому

Их нет!

Как будто не было!

Как будто все не в счет.

По коридорам мыслей черный гроб несут,

но это их нисколько не гнетет.

Ведь ночные мельницы поэтов крутятся.

Ах, моя голова — корзина из прутьев:

что намелет — тому простыл и след.

Ну и что ж!

У месяца дешевый свет.

Так видишь ты, поэт. Все луны отгорят.

Нынче балансируй на солнечном луче.

Ты сегодня мяч, забитый в офсайде.

А душа — как камера в мяче

или как зашитый в шкуру собственную пес!

Отзвонили, отзвонили. Все тетради на допрос.

Смерть кроликов (Перевод П. Грушко)

Воскресным утром, после завтрака,

когда в камине на мышиных флейтах

наигрывает зимний ветер,

воскресным утром, после завтрака,

идти по хрусткому снежку

туда, где клетки.

Перчатку снять, ошпарить ветром кожу

и нацепить перчатку на забор,

как только что отрезанную руку,

курить у дверки.

Потом просунуть мерзнущие пальцы

и вместе с дымом выдохнуть слова

поделикатней, похитрей, послаще,

немного посочувствовать,

покрепче ухватить за шкуру,

рывком поднять над теплою соломой.

Воскресным утром, после завтрака,

услышать едкий запах.

Взять в левую, держать вниз головой,

коситься на коричневые уши,

поглаживать по шерсти,

подуть, поднять и — правой! —

ударить по затылку.

Еще раз ощутить рывок,

попытку к невозможному прыжку,

почувствовать, как тяжела рука,

как появляется слюна под нёбом,

как небо кроличье разверзлось

и горсти шерсти падают с него.

Все кролики — голубоватый венский,

большой бельгийский,

завитой французский

и пегий чешский,

любой бастард с какой угодно кровью, —

все умирают так же бессловесно

и с той же быстротой.

Молчать, нахмурясь, в понедельник,

во вторник размышлять о судьбах мира,

а в среду и в четверг

изобрести машину паровую

или открыть новейшую звезду,

а в пятницу мечтать о том о сем

(о голубых глазах не забывая),

неделю напролет жалеть сирот,

цветами восхищаться,

в субботу выкупаться докрасна

и на устах твоих уснуть спокойно…

Воскресным утром, после завтрака,

услышать запах кролика…

Загрузка...