Мобильник так и остался лежать в багажнике, а я вернулся домой и без проблем поставил машину в гараж на ее законное место. В квартиру я пришел как раз ко времени отхода детей ко сну. Уложив племянников спать, я пошел в ванную и взял себе одну из снотворных таблеток матери.
16. Семеро козлят
Состояние было как с похмелья, то ли из-за таблетки, то ли из-за волнений от увиденного в Косладе. Поднимаясь с кровати, я чувствовал в голове такую боль, что она мешала мне думать. Пока я искал в ванной пузырек с аспирином, мама поприветствовала меня:
— Ну и лицо у тебя. Уж не заболел ли ты часом?
— Нет, мама, я чувствую себя нормально.
— Ступай в магазин, открой его и возвращайся в постель. Пусть в магазине останется Серена.
— Серена? А кто такая эта Серена?
— Румынка. Разве ее зовут не Серена?
— Нет, мама, ее зовут Корина.
От того, что мама перепутала имена, мне, вроде, полегчало, но, с другой стороны, стало грустно.
Но не успела мама узнать ее настоящее имя, как уже свернула на наши дела. Только хрен редьки не слаще.
— Она ведь хорошо знает, как вести дела в магазине, так?
— Да, мама, очень хорошо, но в этом нет необходимости. Я просто подустал чуток. После обеда вздремну немного, всего и делов.
— Дети задают работы, правда? Они очень славные, но дают жару. А что ты думаешь о сестре? О сестре? Ничего себе вопрос. Я много что думаю о сестре. С одной стороны я завидую ее бьющей через край активности, ее способности вступать в любовные связи и столь же решительно выходить из них, волоча за собой как неделимое целое своих детей туда, куда она идет. Мне нравится эта смесь независимости и подчиненности, которую она сеет вокруг себя, хотя ей, как я полагаю, нелегко. У сестры множество подруг, которые обожают ее. Они вечно так и ходят, можно сказать, повиснув друг на друге. Вот и теперь уже в следующее воскресенье Нурия попросила нас с мамой освободить ей дом, чтобы она могла пригласить подруг. Они называют это тайными посиделками. Что касается работы, то сестра в своем деле дока. С другой стороны, Нурия частенько пребывает в плохом настроении, сердится и кричит. Она так ругается со своей маленькой дочуркой, Амели, что страшно слушать. Ничего не попишешь — такова моя сестра. Я знаю, что потом она остынет, отойдет, но, порой, в нее вселяется сам черт, выпуская демонов на прогулку. И это только некоторые мысли о моей сестре. Однако маме я сказал другое:
— Даже не знаю. А с Хорхе она познакомилась в какой-то шарашке, когда ходила обновлять водительские права, так ведь?
Права были просрочены уже два года, а Нурия у нас барыня, видите ли, чтобы идти в Главное Управление Дорожного Движения и стоять там в очередях, как все остальные. Я не спрашивал сестру о ее проблеме с Хорхио, поскольку ожидал ответа типа: “Ты живешь в мире семерых козлят, Висенте, так что занимайся своими делами, а не то волк тебя съест”. Порой кажется, что сестре нужно доказать всем, что она самая сильная, самая крепкая и самая стойкая. Нурия предпочитает быть волком, а не козленком. “Съешь сам, прежде чем съедят тебя” — таковым представляется мне ее девиз. В меньшей степени это касается ее детей. Как я уже говорил, здесь ее теория рушится. Нурия хоть и становится властной и деспотичной, но тут она в большей степени козленок, чем любой из семерых.
— Да ты и сама знаешь, какой человек наша Нурия, мама. Она нам все расскажет, если захочет, — успокоил я маму.
— Но детям хорошо здесь, ты так не считаешь? — настаивала она.
— По-моему, очень хорошо, мама, только я уже опаздываю.
— Ты даже кофе не выпьешь?
Я уже собрался уходить, но мельком посмотрел на маму. Зачастую мне трудно задержать на ней взгляд, потому что, как я упоминал, мне кажется, она изучает меня изнутри, но сейчас из-за переживаний за Нурию, я странным образом увидел ее слабой и хрупкой. Она стояла, безвольно сложив руки на груди, с синяками под глазами, которые невозможно стереть. Прежде чем уйти я поцеловал ее почти с той же нежностью, с какой целовались в салоне красоты две сестрички. За несколько секунд боль от предательства Корины, страх от того, что я увидел ее безразличной женщиной-вамп, раскуривающей свою сигарету, безнадежное отчаяние, в которое я погрузился с головой, рассеялись в небесной выси как легкий летний туман, и мне стало очень хорошо. Поцелуи ловят бабочек. Я знаю, что маме тоже понравилось, хотя она не произнесла ни слова, как и я, она почувствовала близость защитника. Я был уже у двери, когда мама нарушила молчание и поинтересовалась в нашей обычной прямой манере:
— Сынок, коробки нашлись?
— С фломастерами? Нашлись. Все нашлось… — ответил я.
Нужно сказать, что, несмотря на этот чудесный миг только что пережитой материнско-сыновней гармонии, в маме мне особенно не нравится одна ее черта — недоверчивость. Я предпочитаю не мудрить и не лезть на рожон, мама же, наоборот, всегда укажет тебе на то или на это. Если, к примеру, я встретил старого клиента отца или давнишнего друга семьи, которого мама потеряла из виду, и радостно скажу ей: “Вчера я встретил Сутано, он передавал тебе большой привет”, она непременно ответит: “Сутано всегда думал только о себе. Знаешь, почему он разошелся со своей подружкой? Потому что связался с ее дочерью”. У мамы всегда есть в запасе какая-нибудь кошмарная история, которая всегда сводит на нет радость от этой встречи. Именно по этой причине я не стал вдаваться в объяснения, а быстренько ретировался, захлопнув за собою дверь, словно за мною гнался сам черт.
Я уже говорил, что по большому счету, завтракаю два раза в день. Один раз дома с утра пораньше, а второй раз в магазине, часов в десять, когда становится поспокойнее. Но сегодня таблетка возымела свое действие, я не услышал будильник, и из-за прогулки с Паркером, которая была короче обычной, я ничего не успел. По дороге я купил себе сдобную слоеную булку с начинкой, чтобы перекусить в магазине. Я делал это только в исключительных случаях, а сегодняшний день был особенно исключительным. Не то, чтобы я был голоден, нет, в первую очередь мне хотелось, чтобы все шло так же, как и в любой другой день. В этот раз я специально купил булочку только для себя, и ничего не купил для продавщицы. Придя в магазин, я внимательно осмотрел каждый стеллаж и начал составлять список. Я люблю составлять списки, поскольку они снимают напряжение, организуя мысли в голове. Когда дела занесены на бумагу, то кажется, что они частично решены. Однако я не знаю, успокоил меня этот список или еще больше растревожил. Не хватало не только фломастеров, а также точилок для карандашей, ластиков, пакетов с резинками, скоросшивателей, тетрадей, карандашей, блокнотов, обложек, папок, клея… Да что там продолжать — не хватало всего. Само собой разумеется, что Корина потихоньку откладывала себе разные товары, потому что за тот месяц с небольшим, что она провела со мной, я не замечал, чтобы количество поступаемого на склад товара хоть как-то росло. Корина провела больше месяца со мной — как бы не так! Скажем точнее, она провела месяц с лишним в магазине, поскольку со мной, именно со мной, она, по-моему, никогда и не была. Я закончил составлять свой список. Было почти одиннадцать часов, а Корина не приходила. Я был прав. Ее силуэт в витринном стекле магазина вчерашним утром был прощальным приветом. Мне было больно вспоминать о Корине, я все еще хотел быть с ней. Чтобы отогнать эти мысли подальше от себя я вызвал в памяти иной образ — Корина прислонилась к машине своего подельника и курит. Эта картина вызвала у меня дрожь, и тогда я стал думать о том типе, ее дружке, о его грубой ряхе. Мне вспомнилось кое-что прочитанное: многие женщины-эмигрантки должны выплачивать огромные денежные долги тем, кто привез их в Испанию. Я подумал, что у Корины именно такой случай. Скорее всего, она курила, чтобы подыграть своему боссу, этой скотине, что обирал ее до нитки, и, вероятней всего, именно для него она крала офисные товары и косметику. Я вспомнил об Эве-Лауре и разыскал в интернете номер торгового представителя “Mar de Diamantes” в нашем районе. С большим трудом мне удалось-таки дозвониться до него. Я рассказал, что по ошибке завернул заказ обратно, подумав, что он был не моим, и теперь мне хотелось бы ненавязчиво исправить это досадное недоразумение. Я поинтересовался, когда они могли бы снова доставить мне тот же самый заказ, в итоге договорился на сегодняшний вечер, и мы повесили трубки. Мне было безразлично, что этот расход оказался незапланированным. Мне полегчало от того, что я восстановлю часть разрушенного. Вещи можно исправить, если человек за них берется. Сестрички-косметологички получат свои коробки “Mar de Diamantes”, как и было предусмотрено. Все удалось; по крайней мере, третьим лицам не будет нанесен ущерб. Вдруг совершенно неожиданно для меня открылась дверь. Прямо с порога, даже не поздоровавшись, она решительно заявила:
— Железнодорожники бастуют. Прости.
Я едва не рухнул на пол. То, что Корина вернется, было самым последним, чего я ждал, но вот она, собственной персоной, была здесь, во плоти. Шел дождь, и Корина заботливо стряхивала воду со своего зонта, стоя на улице, чтобы не замочить пол. Войдя, наконец, в магазин, она прошла в подсобку, слегка задев меня по пути, и оттуда весело провозгласила:
— У меня месячные. — Корина улыбнулась и нежно ущипнула меня чуть пониже спины. Думаю, ее радость была искренней. — Если хочешь, я поработаю сегодня на час больше.
Я не знал, что ей ответить, я вообще не знал, что сказать, чувствуя себя обескураженным и безоружным. Я скомкал список, лежащий на прилавке.
— Ты делаешь новый заказ? — спросила Корина, снимая пальто. Сегодня она не принесла с собой холщовую сумку. У нее была только одна маленькая сумочка другой модели. Я ответил первое, что пришло в голову:
— Задерживаться на час не имеет смысла. Я закрою магазин в два часа. Мне ничего не даст, что ты будешь здесь, если никто сюда не заходит.
Корина заметила мою булочку. Она до сих пор сиротливо лежала там, в нашем, так называемом, офисе, все еще не развернутая. Я про нее даже не вспоминал.
— Ты принес завтрак? Так мы ужасно растолстеем, — шутливо заметила Корина и снова улыбнулась, искренне и честно глядя мне прямо в глаза.
Очень трудно разобраться в людях и столь же трудно оценить и судить их. Прежде я думал иначе, и мне казалось легким делом раскусить, к примеру, бывших мужей моей сестры. Тот курил травку и пил, этот слишком часто менял работу… Я спрашивал сестру: “Ну почему ты всегда связываешься с парнями, которых знаешь только по ночам? Разве ты не видишь, что они уроды недоделанные?” И она отвечала мне своей коронной фразой про семерых козлят. Нурия имеет в виду, что я вижу мир не таким, какой он есть на самом деле, а таким, каким я хочу его видеть, и что все курят травку или гуляют допоздна, что у всех людей есть недостатки и свои темные стороны, но она любит их и за это тоже. Такова теория моей сестры, но не моя. На деле же сестра лукавит, и если мы с мамой думали, что ссоры между сестрой и ее мужьями были не случайными, то на это были свои причины. Однако теперь я думаю: “ А что мы с мамой знали на самом деле о возлюбленных моей сестры? В отношениях между двумя людьми случается много чего, зачастую противоречивого и неведомого даже для них самих. Трудное это дело — любовь, для кого бы то ни было. Мы хотим, чтобы было легко, но это не так”. Я понял это сегодня утром, в те минуты, когда та же самая женщина, что выгружала коробки с косметикой “Mar de Diamantes” из багажника машины в Косладе, теперь с признательностью смотрела на меня чистым, ясным и благодарным взглядом, пока варила в кофеварке кофе, чтобы потом с любовью разлить его по нашим чашкам, себе и мне. Люди могут быть крайне противоречивы.
— Знаешь, я очень сильно волновалась, в смысле беременности.
Вот тебе на, приехали! Так вот в чем крылась причина того, что она избегала меня с той ночи, когда мы спали вместе. Мы не пользовались презервативом. Все произошло столь стремительно и неожиданно, что у меня просто не было при себе ни одного, а поскольку Корина и не заикнулась об этом, то я подумал, что она принимала противозачаточные таблетки. Я понимаю, что с моей стороны это было ребячеством, я имею в виду безрассудством, свойственным зеленым юнцам. Конечно, я должен был быть более осторожным и предусмотрительным, более толковым, что ли, но в подобных делах я никогда не был предусмотрительным. Это правда, я слепо доверяюсь и предаюсь страстям, как бык, не думая о последствиях.
— Мне нравится быть козленком, — брякнул я, не подумав. Черт, ну и сказанул! И какого дьявола с языка сорвалось? — Каюсь, я не подумал о тебе и возможной беременности. Мне так жаль, что тебе пришлось туго. Такого больше не повторится.
Сказав последние слова, я понял, что тоже был несчастен, потому что мне хотелось, чтобы это повторилось снова, чтобы мы снова спали вместе, не подвергая Корину риску забеременеть, но я предпочел заткнуться. Ситуация уже сама по себе была довольно сложной. Я молчал, обдумывая следующий шаг. Я размышлял, как сказать Корине, что видел ее у подъезда дома в Косладе, знал, что она курила, знал, что она украла из магазина товары, когда она подошла ко мне с чашечкой дымящегося кофе. Корина собиралась протянуть ее мне, но сначала она меня поцеловала.
Впервые она поцеловала меня, и, ей-богу, ее поцелуй показался мне искренним и полным любви. Я обнял ее, как обнял бы вернувшегося с фронта бойца, рисковавшего на передовой своей жизнью, которого мы уже не чаяли увидеть снова. Она почувствовала мое состояние, слегка отстранилась от меня и улыбнулась.
— Ты очень хороший и добрый человек, Висенте, — промолвила она.
Не знаю, лучшие ли это слова на данный момент, что она может сказать мужчине, которому происходящее кажется непонятным, напряженным, “подозрительным”, но мне понравилось. Я пришел к выводу, что, на самом деле был хорошим, и потому понимал слабости сложной и путаной человеческой души. А поскольку я понял человеческую душу, возможно, не свою, но своей любимой, то сумел простить ее слабости и недостатки, темную сторону ее натуры. Я ничего не сказал ей ни о холщовой сумке, ни о сигаретах, ни о товарах, которым она за предыдущие недели приделала ноги. Впредь я буду начеку, стану более внимательным, чтобы не давать ей воровать. Впрочем, речь шла не о ворвстве, а о мелкой краже, которую ты не можешь назвать чем-то таким даже по закону, и все торговцы это знают. Возможно, мои любовь и понимание помешают повторным кражам. Я уверен, что Корина расскажет мне о том, что с ней происходило, если мы и дальше будем много разговаривать и целоваться. А ведь у Корины должно было случиться что-то очень серьезное, чтобы заставить ее совершить чудовищный поступок — красть у друга, который дал тебе работу, совершенно тебя не зная, лишь потому, что ему понравился твой почерк.
17. Микроклимат
В последующие недели я часто спал с Кориной у Хосе Карлоса. В самый первый день она не хотела подниматься, потому что думала, что я привел ее к себе домой, и наотрез отказывалась раздеваться под той же крышей, что приютила мою мать. Она сказала, что это было бы настоящим грехом. Как знать! Я сказал Корине правду, объяснив, что мы идем на шестой, а не на четвертый этаж, и в этой квартире мы будем одни, к тому же она даже не похожа на мою, потому что друг живет в квартире Б, а я в квартире А, и более того, он ее переделал.
— А ты не врешь? — подозрительно спросила Корина и тут же повторила вопрос. — Ты мне не врешь?
Корина и в лифте не могла успокоиться, продолжая донимать меня вопросами, а я спрашивал сам себя: что такого сделали этой женщине, если она стала такой подозрительной и недоверчивой? Некий, временами говорящий во мне внутренний голос, ехидно злорадствовал, невнятно бормоча: она же по сути своей воровка, но я не обращал внимания на ничтожный голосок, свято убежденный в порядочности Корины. В течение этих недель на другой стороне реки я предпочитал думать, что она, по-своему, запуталась и растерялась, только и всего. Было совершенно очевидным, что Корина упивалась нашими отношениями, теми крадеными минутами, что мы урывали у работы, церкви, у ее и моих обязанностей. Таких минут было мало, но они были настоящими, как кристально-чистый взгляд ее немигающих зеленых глаз, и этого было вполне достаточно для того, чтобы я чувствовал себя влюбленным.
Я знаю, что слово “влюбленный” иногда ничего не значит. Может иметься множество различных точек зрения на каждое конкретное чувство и даже на саму возможность того, что оно что-то значит, но вот что я имею в виду под словом “влюбленный”: есть человек, который нравится тебе больше остальных и, вдобавок ко всему, то, что он говорит тебе, оказывается очень важным для тебя; тебе очень нравится его тело, тебе хочется быть рядом с этим человеком, ощущать его присутствие, смотреть на него. Вот, в общих чертах, мои краткие выводы. Влюбленность — это физическое состояние, требующее материального подкрепления, которое базируется на определенных жертвах и дарах. К примеру, одним из таких маминых подарков, сделанных отцу, было то, что она назвала меня Висенте в честь моего деда со стороны отца. Помимо того, что это имя действительно ужасно, в семидесятые годы так никого не называли. В то время были популярны имена Давид, Даниэль, Алехандро, Борха, Гонсало… Мама сделала отцу подарок за счет меня, но я не хочу снова возвращаться к теме моего имени. Корина редко его произносила, и, вероятно, неспроста. А мои дары налицо — куча офисных товаров.
Думаю, Корина больше ничего не стащит из магазина. С одной стороны, я был предельно внимателен, и не предоставлял ей для этого возможностей, а с другой, мне хочется думать, что наши узы окрепли, и я уже не был тем незнакомцем, который тебе безразличен, и которого можно спокойно обчистить. Возможно также, что тот громила с машиной перестал требовать с нее долги, не знаю. Не знаю, но хотел бы узнать, поговорить с Кориной на эту тему. Я не увиливал от разговора, но мне не представлялось случая его начать. Как правило, я избегаю стычек и стараюсь не спорить. До недавнего времени я считал себя терпеливым и сговорчивым парнем, теперь я понимаю, что это не так. Куда там! Я избегаю споров просто потому, что мне страшна сама мысль о вышедшем из себя человеке, который стоит передо мной и орет на меня. Что тебе делать после того как он проорется и выскажет тебе ужасные вещи, давая ясно понять, что он думает иначе и хочет не того, что ты? Мне трудно это представить. Мне это неприятно. Это выматывает меня, вот я и ухожу от этого. Но в случае с Кориной и с пятью картонными коробками, я четко осознавал, что когда-нибудь мы поговорим об этом, когда я увижу, что она чувствует себя уверенной и в безопасности. В данную минуту у нее не было полной уверенности, я это видел. Хотя нашим телам было комфортно в обществе друг друга, она почти не говорила со мной о своем прошлом, о жизни. Она очень скупо рассказывала мне об обычаях Байя Маре, о своей дочери, которая хочет стать врачом-педиатром, когда вырастет, и о том, что она очень привязана к ней. Говорила о том, что происходило в доме старичков, за которыми она ухаживала по вечерам. Корина шутила по поводу Испании и испанцев, которые очень часто казались ей чудаками, но она никогда не говорила о том, что у нее в душе, о своем эмоциональном состоянии. В то же время мне не казалось, что она находится со мной по принуждению. Я считаю, что говорить обо всем необязательно. Есть незримые вещи, о которых нельзя сказать словами, и которые передаются столь же невидимыми путями.
— Почему бы нам не уехать на выходные? — предложил я Корине в четверг. — В эти выходные. Мне кажется это неплохой идеей.
— Уехать на эти выходные? — с сомнением переспросила она, как будто я предложил ей ограбить нью-йоркский банк в Бронксе.
— Ну да. У моего друга, Хосе Карлоса, есть квартира на берегу моря, в Аликáнте. Я могу попросить его, он все равно почти никогда не бывает в ней. А моя сестра может оказать мне любезность и подменить меня в субботу утром в магазине. Ну давай, скажи “да”.
На самом деле та квартира принадлежала родителям Хосе Карлоса, точнее, всей семье. Летом у его родителей, как у школьников, каникулы, только по старости. Когда они, изнемогая от жары и полчища нахлынувших людей, уезжают в августе дней на пятнадцать к родственникам в Виго, Хосе Карлос сообщает мне об этом, и мы вдвоем едем туда расчудеснейшим образом. С тех пор, как мы были зелеными юнцами, прибрежный городок очень сильно преобразился, но мне нравится каждый год сталкиваться со зданиями, чьи фасады оштукатурены; с новыми участками земли, на которых начали закладывать фундаменты зданий, которые в скором времени будут возведены; с ларьками, в которых продается вкуснейший оршад, обжаренные кальмары, тьма-тьмущая упитанных медуз и все такое… [прим: оршад — прохладительный напиток с миндалем]
— Хосе Карлос — хороший друг. У него такая миленькая квартирка и квартира на море…
— Он — настоящий друг. Когда-нибудь нам нужно пойти поужинать с ним и его девушкой.
— У него есть девушка?
— Да, Эстер.
— А почему он не женится?
Вопрос Корины поверг меня в шок. Если она их не знала, то какая ей разница? Своей реакцией на какие-то вещи Корина не переставала удивлять и потешать меня. Ее интересовала жизнь других людей. Я подумал и решил сказать ей правду.
— Он не женится, потому что Эстер уже замужем.
Корина ничего мне не сказала, жестом выразив свое недоумение. Я пояснил:
— Эстер уже замужем, у нее двое детей, и она не хочет бросать мужа, потому что… я не знаю точно, почему. Может, из-за детей, может из-за того, что не хочет огорчать мужа… Не знаю. Но она очень любит Хосе Карлоса, и они уже несколько лет вместе. Они работают на одном предприятии, используют для встреч командировки, и просто встречаются. Им хорошо, и они счастливы.
Корина молча и очень внимательно слушала, что подвигло меня на продолжение разговора.
— По правде говоря, я не вынес бы подобной ситуации. Я, например, люблю тебя, — сказал я и осознал, что произнес эти слова впервые в жизни, — и я не довольствовался бы короткими встречами с тобой. Если бы у нас все было хорошо, то рано или поздно мне захотелось бы, чтобы мы с тобой жили вместе.
Ну вот, все сказано. Неожиданно и предельно ясно. Корина продолжала молчать. Теперь я понимаю, что многие мои представления о ее мыслях были ошибочными, потому что мысли других людей почти невозможно предусмотреть. Не потому, что люди хранят секреты, которыми никогда не поделятся с нами, скрывают их от нас, а потому что, как я подозреваю, другие люди плохо думают обо мне. Эти грязные мысли обо мне, и обо всем, что со мной произошло, не имеет к ним никакого отношения. Меня до сих пор иногда одолевает желание позвонить Корине и спросить ее: “Что у тебя было ко мне? Что ты чувствовала ко мне на самом деле?” Мне хотелось спросить ее не для того, чтобы взять реванш, не для того, чтобы снова заниматься с ней любовью, а просто для того, чтобы знать правду. Из-за того, что во мне проснулся дух исследователя-авантюриста, который побуждает меня сейчас к познанию того, что уготовано мне в будущем, я изменил некоторые детали. Дело в том, что люди остерегаются подвоха, и я не знаю, готова ли Корина просто взять и рассказать мне прямо сейчас, что творилось тогда в ее голове на самом деле. Если она это знает. Сам я, как мог, уже объяснил себе все.
— Тебе кажется плохим то, что я сказал? — спросил я в тишине.
— Нет, — ответила она.
— Я считаю, что если человеку плохо с кем-то, он должен с ним расстаться, — пояснил я свою мысль. — Как моя сестра, которая рассталась уже с кучей мужчин. Обманывать мужа неправильно и несправедливо, даже если он не догадывается об измене и не страдает. По крайней мере, мне не хотелось бы такого, я предпочел бы обо всем узнать. Кто знает, может, муж Эстер недоволен своим браком и тоже хотел бы оставить жену, но не решается? Да у него, возможно, груз с плеч свалился бы, поговори она с ним.
— Не думаю, — тут же убежденно и решительно откликнулась Корина.
Я уже упоминал, что Корина, по своему обыкновению, говорит очень уверенно о том, чего не знает, и никогда не признаёт своих ошибок.
— Не думаешь что?
— Что муж избавится от груза. Брак — тяжелая вещь.
— Да, конечно, я представляю. Так мы поедем на выходные? Я попрошу квартиру? В городе небольшой бардак и сумасшествие, потому что его перестраивают, но место чудесное. Там есть несколько таких бухточек — закачаешься… Ты знаешь Средиземноморье?
Корина отрицательно качнула головой.
— Ну так познакомишься с ним. Захвати с собой купальник. Если повезет, можем сходить с тобой на пляж. Там такой микроклимат.
Корина согласилась. Мы заканчиваем инвентаризацию, которая составляла часть моей стратегии, чтобы не дать товару сбиться со следа и перекочевать в холщовую сумку. Каждую неделю мы пересчитываем весь товар и сверяем со счетами от поставщиков, занесенными в небольшую тетрадку. Рабочая неделя подходит к концу, заканчиваются и наши с Кориной отношения. Вам может показаться ложью, но это был последний день, когда я видел Корину.
В данный момент телефон был выключен или находился вне зоны действия сети. Не действовала даже голосовая почта. Посылать сообщения было бесполезно, поскольку она не могла даже знать, что они пришли, не говоря уже о том, чтобы ответить. Столь же напрасным будет и мое новое появление у ее подъезда, если раньше я не нашел способа протоптать к ней дорожку помягче. Тем не менее, я промаялся весь день. В воскресенье я взял Паркера, сказал матери, что уйду надолго, потому что поведу пса гулять в парк Ретиро, а потом выпью аперетива с друзьями, которые находились в парке всей компашкой по инициативе тех, у кого были дети, и они не знали, что с ними делать. С моей стороны это было бессовестное вранье. Я усадил Паркера в машину, и мы очутились в Косладе перед ее подъездом. Эти несколько часов были кошмарными, и это было самым большим безумством, совершенным мною в жизни. Думаю, я был вне себя, причем настолько, что мне хотелось купить сигареты и начать курить, как это делала Корина, когда была не со мной. Мне хотелось напиться, раздобыть что-нибудь, что обострило бы мои чувства и одновременно сразу одурманило бы меня, избавив от этой боли. Я выпил в баре напротив пару двойного пива, наблюдая за входом в ее подъезд через стеклянную дверь бара. Мне повезло — она вышла через два часа, а могла бы не выходить из дома весь день или не возвращаться домой до поздней ночи. Я не знаю, что я сделал бы в таком случае. Иногда я думаю, что у меня нет упорства и настойчивости даже для моей одержимости.
Корина вышла с ним, с этим вымогателем, но теперь у него была не наглая, мафиозная рожа, а вполне нормальное лицо обычного работяги, который наслаждается праздничным днем. Следом за ним шли двое детей: маленький мальчик лет восьми и девочка лет четырнадцати, которая, возможно, хотела быть педиатром, когда вырастет. Все четверо были нарядно одеты. Корина тащила в руках уже известную мне тяжелую холщовую сумку, забитую, как мне думается, едой. Из нее торчали два батона хлеба и несколько бутылок прохладительного. Корина была довольна, очень довольна. Она обнимала и целовала детей. Затем они подошли к той же самой машине, что и в тот день. Родители посадили детей в машину и пристегнули ремни, подогнав их по высоте, чтобы тем было безопасно и удобно. Они заботились о детях, как могут заботиться только родители о своих малышах. Прежде чем сесть в машину, он открыл багажник и очень галантно взял у Корины тяжелую холщовую сумку, что она несла в руках, и заботливо поставил ее рядом с их пальто, чтобы всем было удобнее ехать. Он поцеловал Корину, а она рассмеялась, потому что поцелуи для них были привычкой, а не новизной, как для нас. Прежде чем открыть дверцу машины и сесть на свое место, Корина вернула ему поцелуй. Пока он трогался с места, она повернулась и, улыбнувшись детям, спросила их о чем-то, а они в ответ согласно кивали головой. Когда они проезжали перед баром, мне кажется, что девочка, которая хотела стать врачом, посмотрела на меня, но в этом я не уверен.
Не знаю, как живут другие, я знаю только то, что происходило со мной.
18. Чакры
Прозвучал вызов мобильника, и я ответил, не глядя.
- “Посмотрим, как там Винсенсо”, — сказала я себе и, вот, позвонила. Как дела? Ты покупаешь мамин магазин или нет?
Меня удивило, что Бланка позвонила именно сегодня; она снова появилась на горизонте аккурат на следующий день после того, как я потерпел неудачу с другой женщиной. Я многое бы отдал, чтобы Бланка позвонила мне вот так несколько недель назад, а теперь ее звонок и злил меня, и вызывал к ней жалость. Почему она мне позвонила? Неужели почуяла по космическим волнам, что я сошел с ее орбиты? Я ненавижу женщин, желающих держать тебя рядом с собой, ничего не давая взамен. Бланка была не из таких, она незаурядная женщина, я всегда это говорю, но даже так…
— Приходи ко мне домой, — предложил я, — выпьем чего-нибудь, там и поговорим. Приходи.
Покуда ты с человеком, так легко думать “мы не можем быть вместе, все закончилось”. И так трудно, обычно невозможно, сказать или подумать то же самое, когда физически ты не с ним, потому что это непозволительная роскошь — думать о том, что ты не с ним, когда это на самом деле так, это очень мучительно. Временами такая мысль приходила мне в голову еще до нашего разрыва с Бланкой. “Мы не можем быть вместе”, — иногда думал я, находясь рядом с Бланкой в наши последние вечера. Я и не был с ней, потому что ни с одной, ни с другой стороны у нас не было ничего нашего, общего. Есть нечто, что кажется парам мучительным и скучным, это судьба, к которой они идут. Я даже не помышлял, что должен был прибиться к какой-то стороне, добраться до определенной физической конфигурации: дом, двое детей, собака, тот же самый город, а чтобы стало понятней, объясню в общих чертах — я даже не думал о том, что мы с Бланкой могли хотеть совершенно разных вещей. Это уже другой вопрос.
Случилось так, что между мной и Бланкой были камни, рытвины и ухабы. Мы шли вместе, но шли по плохой дороге. Я все еще не понимаю, почему на нашем пути были камни, и почему нам не удалось выровнять грунтовую дорожку, смягчив возникавшие у нас адские ощущения. Полагаю, мы оба понимали, что на нашем пути были канавы и промоины, которые мы не выбирали, но они заставляли нас спотыкаться. Богом клянусь, что я приложил все свое желание, чтобы убрать с дороги все препятствия и сгладить острые углы, по крайней мере, со своей стороны, но у меня не получилось.
— Я окончательно порвала с тобой и устала пережевывать одно и то же, — вздохнула в трубку Бланка. — Ты что, не понимаешь? Постоянные разговоры о наших отношениях не идут нам на пользу, а только вредят.
Это была правда, в которой я убедился. Мало-помалу нас вгоняли в тоску сначала наши встречи, потом телефонные звонки, а под занавес даже мысли о другом повергали нас в уныние.
— Висенте… посмотри на меня, Висенте.
Когда нам было плохо, я, обычно, смотрел на нее. Мне хотелось залезть к ней под бочок и только плакать.
— Послушай, любимый. — Бланка называла меня любимым, когда мы собирались распрощаться. В жизни конец отношений всегда страстный, думаю, это обычное явление. — Можно прикладывать множество усилий, но отношения базируются на постоянных усилиях и стараниях, а ты не такой. Ты становишься лицемерным притворщиком, а это утомляет. Отношения даны не для мучений, а для счастья. Понимаешь?
Конечно, я понимал Бланку, но не собирался отвечать. Что я чувствовал? Что я мог ответить? Что любое дело, за какое бы я ни взялся, лопалось, как мыльный пузырь? Что она далеко, а я один и опустошен? Что понемногу закончилась наша хмельная радость?
— Винсенсо, что с тобой? У тебя что-то случилось?
— Ничего.
— О чем ты думаешь?
— Да так, ни о чем. Не сходить ли нам в кино.
Со мной ничего не происходило, ровным счетом ничего. Я думал только о том, чтобы целовать ее и затащить в постель, потому что это было лучшим заменителем радости, пришедшем мне в голову. С одной стороны, я не хотел чувствовать то, что чувствовал, а с другой, не мог рассказать бывшей о том, что со мной происходило, потому что, находясь рядом с Бланкой, я переставал переживать. Все во мне словно замирало, и я становился будто замороженный. Должно быть, Бланка замечала это, потому что тоже леденела. А может, ей было скучно со мной. Это является другим объяснением, более простым и требующим меньше времени. В то время я винил себя за недостаток радости, за все камни, за скуку, но теперь я задаюсь вопросом, не было ли и в Бланке тоже чего-то такого, что резко затормаживало нас всякий раз, когда мы были вместе.
— Ты замечательный человек, и я очень тебя люблю, но… Все-таки лучше, что мы расстались, Висенте. Ну же, Винсенсо, не делай такое лицо.
Это сейчас я с легкостью все объясняю, но в свое время это было не так. Мне не хотелось, чтобы все заканчивалось. Я не мог расстаться с Бланкой и пребывал в напряжении, убирая камни с дороги и засыпая рытвины. Иногда вручную, иногда быстро принимая решения, позволявшие мне за один присест как лазерным лучом испепелить все наши проблемы. Ты, конечно, понимаешь, что все это вздор, и никаких таких лазерных способностей у меня отродясь не было. А рытвины — не шутливая метафора, которую я привожу сейчас здесь для примера, потому что мне приспичило рассказать все это. Нет, сеньора. Это способ озвучить неосознанные идеи, мысли, предубеждения, воспоминания, стоявшие между нами, которые мы не могли ни выразить, ни преодолеть, ни отогнать. Я понял это, когда Бланка позвонила мне сегодня утром, в понедельник. Никогда прежде я этого не понимал, ни когда мы встречались, ни после разрыва, потому что меня терзала только моя неспособность заинтресовать Бланку и вернуть ее. Теперь у меня уже не было прежних пылких чувств к ней, я не был связан с Бланкой и мог на расстоянии трезво и спокойно, но с симпатией, анализировать вещи. Сегодня вечером, после закрытия магазина, я встречался с Бланкой.
— Давай же, двигайся, у тебя тело тверже стального сейфа… Давай, открой эту чакру. Если ты не станешь шевелиться, Висенте, ты ее никогда не откроешь. [прим: чакра — в практике индуизма — центр силы и сознания, по которым протекает жизненная энергия]
Понятия не имею, какую чакру она бы предпочла. Четвертую. Пятую. Я в этом не разбираюсь. Мы танцевали в бразильском клубе, который она нашла, когда мы еще не встречались, и который очень ей нравился. Я старался следовать ритму, и чтобы не думать о нем пытался слиться с музыкой, пропустить ее через себя. Говорят, что так и нужно делать, но я думал только о ритме и, в итоге, терял его. Но как бы мы, испанцы, не любили музыку, она не учит нас активировать чакры. Тем самым, меня ничуть не интересовало, что говорила Бланка на эту тему, поскольку эту свою беду я разделял вместе со всеми. Тем не менее, за время наших отношений Бланка могла заставить меня почувствовать себя полным нулем в области танцев и ощутить полную раскоординированность движений. Она настаивала, чтобы мы практиковались во всем наборе, так называемых, национальных танцев, типа фламенко, который она просто обожает. А мне нравилось слушать музыку вместе с ней, и с этого момента я на какое-то время увлекся всем этим и даже отличал фанданго от сегидильи. [прим: фанданго — испанский народный танец, исполняемый под пение в сопровождении гитары и кастаньет; сегидилья — испанский народный танец, исполняемый под пение в сопровождении гитары и кастаньет]. Тогда меня не особенно интересовал ход времени, вернее, интересовал, когда она была со мной. Меня интересовала сама Бланка и все, что было интересно ей, потому что в танце она говорила мне что-то о себе так, словно фламенко принадлежал ей, словно Моренте или Кармен Линарес рассказывали о ней в песнях, раскрывая мне секретные формулы, как же снова обрести ее, как приблизиться к ее неприступной душе, в которую я, порой, заглядывал, и мне, как дьяволу, хотелось забрать ее. [прим: Энрике Моренте — испанский певец, исполнитель фламенко; Кармен Линарес (Кармен Пачете Родригес) — испанская певица, исполнительница широчайшего спектра фламенко и национальных песен] Но я не дьявол. Лукавый, похитив душу, удирает прочь. Он знает, что вынужден бежать с этим грузом, как можно быстрее, потому что душа захочет немедля вернуться в свое тело, или тело станет требовать свою душу. Так и Корина захотела вернуться к своей семейной жизни и не связываться со мной. Да, я не был дьяволом и не прятал как можно дальше украденные на бегу души. Думаю, это связано с излишним проявлением моих чувств, но я могу и ошибаться. Я плохо разбираюсь в каких-то вещах, и это один из моих недостатков, причем крупных. Сейчас я понимал, что мне не хватало хитрости и изворотливости. Вольно или невольно, желая того или нет, но я всегда держу карты открытыми.
Мы танцуем и пьем, в особенности я. В конце концов, я изрядно накачался, так что мне удалось не думать о ритме и не обращать на него внимание. По словам Бланки я приспособился к фонограмме. Когда эту развалюху (а это была не более чем древняя, маленькая дискотека с хорошей музыкой и славным кайпиринья [прим: кайпиринья — бразильский алкогольный коктейль, который готовится из кашасы, лайма, льда и тростникового сахара]) стали закрывать, мы с Бланкой пошли к ней домой и спали вместе. Я очень смутно помню и не скажу точно, занимались ли мы любовью, поскольку не придавал этому никакого значения. Я помню только, что мы целовались, и поцелуи Бланки, которые прежде так нравились мне, теперь меня разочаровали, потому что это были не Коринины поцелуи. Я искал, но ничего не находил в них. Они были равнодушно-бесчувственными, в них не было ни страсти, ни любви; эти поцелуи заставляли меня лишь еще больше тосковать о моей румынской возлюбленной. Я хотел быть человеком, который может отделить секс от любви, рассматривая его, скорее, как некое гимнастическое упражнение, но я никогда не был таким человеком. Мое тело не имеет иной жизни, отличной от моей, поэтому я не испытывал удовольствия от перспективы секса с Бланкой. Теперь для нас все было слишком поздно. Мы возвращались к тому времени в нашей общей стране, срок действия визы в которой уже истек. Тем не менее, было приятно проснуться в объятиях Бланки, и с жуткой головной болью с похмелья принять душ в ее ванной, стоя под напористыми струями воды, потому что все в ее квартирке было превосходным, таким милым, аккуратненьким, и к тому же, чудесно работало. Словом, все было под стать ей самой.
Я доставал себе таблетку “Эспидифена” из американской барной стойки на кухне, надо заметить, претендующей также на звание гостиной, столовой и мастерской. Квартирка была маленькой, но, как я уже говорил, в ней было все. Самой же Бланке по душе мастерить украшения, поэтому она обустроила себе на кухне уголок прикладного искусства. Так вот, не успел я принять таблетку, как Бланка выпалила истинную причину ее вчерашнего звонка:
— Я уезжаю, Винсенсо. Я уезжаю из Испании. Я закрываю свою квартиру и буду жить в другой стране.
Я окаменел. Это известие ошеломило меня сильнее, чем безразличие к ее телу, которое испытало мое тело сегодня ночью, как и следовало ожидать. Таковы наши тела и разум; они отличаются сами по себе.
— Куда? — выдохнул я.
— В Англию. В головную компанию моей фирмы. Там освободилось место, и… да что там, здесь меня ничто не держит, я ни к чему не привязана. Ты же знаешь, что мой брат болен, и уже пару лет как уехал туда вместе с мамой. У них все хорошо. Вот и я хочу попробовать что-то новое, прежде чем стану слишком старой и падкой на удобства домоседкой.
Англия. Надо же, именно Англия. Судьба… Место, о котором я постепенно забывал, где происходило действие песен, которые так много значили для меня. Англия. С ее чаем, fish and chips (рыбой с жареным картофелем), ее двухэтажными автобусами, ее фабриками, правосторонним движением, ее шахтерами в шаге от войны, ее пинтами пива. Я и думать забыл об Англии, этом легендарном острове, которым я восхищался когда-то, целые века тому назад, и вот теперь другие люди осмеливаются сделать шаг, чтобы завоевать его. Бланка была права. Время шло неумолимо, а она была старше меня. Сколько шансов на перемены есть у женщины за сорок? Я почувствовал себя осиротевшим; мне не хотелось, чтобы Бланка уезжала. Мне нравилось думать о ней. Хоть я уже и не был в нее влюблен, но мысленно я разговаривал с ней.
— Ну же, Винсенсо, не делай такое лицо, — Бланка понимала, что со мной творилось. Незаметно для меня самого мои глаза затуманились, такое иногда со мной бывает. — Англия — вот она, совсем рядом, и есть целая куча совсем недорогих авиарейсов.
“Такие вещи говорятся, но не делаются,” — подумал я. Сколько раз за эти годы я летал в Англию?
Ни разу. Несмотря на свое огромное желание — ни разу! Бланка прочла мои мысли, а может, она просто думала о том же, и продолжила свою сердобольную ложь:
— Вот увидишь, там мы будем встречаться чаще, чем здесь. По крайней мере, находясь друг от друга на расстоянии, мы будем переписываться и общаться по скайпу. Это же так весело.
“ Нет, — подумал я, — у тебя будут новые друзья, новая любовь, новые места, по которым ты будешь ходить: офис, супермаркет, химчистка, винный магазинчик, аптека, спортзал, бензоколонка, любимый индийский ресторанчик… Я не впишусь в эти декорации, и ты меня забудешь”. Но я не стал говорить свои мысли Бланке, вместо этого я подтвердил:
— Конечно, само собой.
— Уже четверть девятого, — нежно промурлыкала она, — я опаздываю на работу.
— Когда?..
— В эту пятницу, — ответила Бланка, надевая пальто.
Я встал со стула и обнял свою бывшую. Если бы я обнимал ее чуть дольше, то, кажется, расплакался бы, но, очевидно, Бланка предвидела такой вариант:
— Эй, Винсенсо, это не окончательное прощание, это всего лишь прощание до новой встречи. –
Бланка слегка отстранилась от меня, улыбнулась и поцеловала в губы. — У тебя впереди масса времени, сколько хочешь. Потянешь за дверь, и ты уже там. Учти, ты — первый, с кем я хочу там встретиться. Goodbye, my darling (Пока, до встречи, милый). — И вышла за дверь.
Я даже не успел рассказать ей ни о Корине, ни о том, что покупка маминого магазина накрылась могучей шляпой, ни о сестре с ее детьми, живущей теперь с нами, ни…
По дороге в магазин, стоя в метро в мятой и несвежей вчерашней рубашке, я подумал, что незадолго до смерти моего отца Сантьяго Аусерон ушел из группы “ Radio Futura” и стал называть себя Хуан Перро. Я достал несколько дисков кубинской музыки, которые имели большой успех, но не входили в число моих любимых. Я ведь уже упоминал о своей проблеме с ритмами тропиков и карибов. Я не могу станцевать даже болеро, не говоря уж о перрео или сальсе. Самое интересное заключалось в том, что уйдя из “Radio Futura”, Аусерон объединился с Кико Венено, и, благодаря этой дружбе, в свет вышел диск под названием “Échate un cantecito”, который я прослушал еще до того как его выпустили на кассетах. Сразу после смерти отца, я стал с еще бóльшим рвением слушать музыку. Она единственная смягчала и приглушала боль, но это не имеет к делу никакого отношения. А дело, собственно, в том, что в метро я подумал, что мне хочется, чтобы мой друг, как Сантьяго Аусерон (а лучше женщина, такая как Бланка), помогли мне выудить из самого себя все самое лучшее и идти своим путем, тем, которым я иду, но лучшим, чтобы стать таким, как большинство людей. Кико Венено сделал шаг от своих предыдущих, более резких, дисков к имевшему большой успех диску “Échate un cantecito”, этакий плавный, естественный переход, который он проделал со своим товарищем. Я хотел бы того же для себя — спокойной, размеренной, упорядоченной перемены, сложившейся в моей голове: покупка магазина, отношения с Кориной, мое постепенное преобразование. Вот только кто будет моим Хуаном Перро или Сантьяго Аусероном? Бланка? Она уезжает. Хосе Карлос? Он славный малый, но слишком занят своими делами. К тому же, на самом деле он был таким же обалдевшим как и я от повседневной рутины и помешанным на работе. Неделю за неделей он топтался на месте в своих любовных отношениях, не делая ни единого шага ни вперед, ни назад. Корина? Корина, прикинь. Нет, не Корина. Я был один. У меня не было друга, который придет мне на помощь, укажет дорогу и подтолкнет вперед.
Сегодня вечером я погулял с Паркером и рано лег в постель. Племянники еще чистили зубы в ванной, решительно отказываясь ложиться спать и препираясь с сестрой, чтобы она дала им посмотреть какую-нибудь вечернюю телепрограмму. Читать мне не хотелось, и я лежал в кровати, тупо глядя в потолок. Эту комнату родители обустроили для меня, когда я был еще ребенком. Та же самая комната, и тот же самый потолок. Конечно, сама комната имела теперь другой вид: письменный стол, вращающееся кресло, книги в этажерке; поменялся цвет стен, потому что те пестрые, цветастые обои я содрал сто лет назад; детские занавески заменили на шторы, а стеганое одеяло — на кретоновое покрывало. Словом, все было другим. До сегодняшнего утра я думал, что тоже менялся, что время делало свое дело, но сейчас, вечером, я уже не был так уверен в этом. Я поднялся, открыл ящик с виниловыми пластинками и достал из него одну. Затем я включил проигрыватель и с величайшей осторожностью опустил иглу проигрывателя на бороздку пластинки. Зазвучала чудесная мелодия со всеми ее переливами: “Еще одна ночь, когда я не сплю, еще одна ночь, когда я в растерянности… Весело звучит старый рояль за зеленой дверью…”
Лежа рядом с моей кроватью, Паркер внимательно смотрел на меня своими влажными черными глазами. Я почувствовал к нему необычайный прилив любви и нежности. Они буквально переполняли мою грудь. Я улыбнулся псу и, не сумев сдержаться, задал ему вопрос: “И что мы из себя здесь представляем?”
19. Возвратиться к семнадцати годам
Целую неделю я бессознательно бродил как неприкаянный с единственной мыслью в голове — как пережить нескончаемо долгий день, дождаться наступления ночи и забыться сном. Дети во многом мне помогали. Я понял, что, благодаря сестринским любовным неудачам, я получал удовольствие от близости трех своих племянников, чего нет у других людей. Дети спускают тебя с небес на землю, ты меньше паришь в облаках и крепче стоишь на тверди земной, а в такие дни, какие выдались у меня, лучше вообще не отрываться от земли. Наступили выходные, и все дети разъехались кто куда, каждый со своим отцом — вещь, добиться которой совсем непросто, поскольку, как правило, выходные в рабочих графиках всех троих папаш, совпадают крайне редко, особенно, если учесть, что один из парней — аргентинец, и приезжает сюда из родной страны только тогда, когда ему заблагорассудится, как говорят жители Буэнос-Айреса. В пятницу в доме стало тихо, и я ощутил ужас пустоты, нависшей надо мной. Покумекав, я разработал план под названием “сядь на велосипед”. В воскресенье, одевшись сообразно намеченному плану, в солнцезащитных очках и шлеме я спускался по лестнице с велосипедом в руках. В лифт велосипед не помещался. По пути я столкнулся с нашей соседкой Фатимой; она как раз запирала дверь своей квартиры на семь замков, чтобы направиться к мессе.
— Здравствуй, Висенте, раскрасавец.
— Доброе утро, Фатима.
— Послушай, если тебе с мамой что-нибудь нужно, ты только попроси. Я вижу, она поправляется.
— Я знаю, что она уже спустилась, я даже пальто на нее не надел. Я как раз был в ванной, а она, ну ты же знаешь, как она нетерпелива.
— На то и существуют соседи. Посмотрим, может сегодня вечером я поднимусь проведать ее и составлю ненадолго компанию.
Компанию ненадолго? Я улыбнулся своим мыслям, представив ужас на лице матери, когда прозвонит дверной звонок и появится Фатима. Иногда я даже боюсь, что однажды терпение у мамы лопнет, и она отвесит соседке смачного пинка, а то и побьет. Посмотреть на это было бы забавно, но неприятно.
— Поднимайся-поднимайся, когда захочешь. А сейчас я ухожу, Фатима, я спешу.
— Так ведь и я тороплюсь. Я иду к одиннадцати часам на мессу. До свидания, Висенте, до свидания, милок.
Тяжело думать, что ничему нет объяснения, трудно принять, что предметы действительно бездыханны, и что наша жизнь не имеет особенного чувства и глубокого значения; получается, что все не более чем слепой случай, и у нас нет души. Фатима, естественно, прежде чем согласится с подобной идеей, предпочтет думать, что сам Бог или Пресвятая Дева Кармен, или Благословенный Святой Петр сидят среди коробок, дергая нас за всевозможные ниточки. Однако я до такого не дорос, и слово “бог” мне ни о чем не говорит, а созданные религии тем паче. Это касается и части коммунистических заветов, на которых меня растили. Но хоть я и не верю в бога, но верю в души. Не в те, что отправляются на небеса или мучаются в аду, и о каких пекутся люди типа Фатимы, еженедельно отстаивающие мессу и время от времени заказывающие службу на помин души. Нет, я верю в иного рода души. Если бы я не верил в души, во что-то невидимое, я не злился бы на жизнь, на какие-то вещи, на эти незримые ниточки, которые согласно распорядку или намерению, выходящему за пределы материальности вещей, незаметно управляют вышеупомянутыми вещами, делая так, что бутерброд всегда падает маслом вниз, или же ты остаешься в магазине без кофе именно в тот день, когда он тебе больше всего необходим. Я верю в следы, которые люди оставляют на вещах, которых они касались, и в душах других людей, иногда положительные, иногда отрицательные. Верю в случайности, потому что в одних случаях мы знакомимся, в других нет, благодаря песне, книге или написанной красивым почерком рекламке в руке. Такой была душа при помощи которой отец расспрашивал меня обо всем во сне. Такой, и только такой.
На велосипеде я добрался до вершины горы. Небольшая поездка по Каса де Кампо сегодня меня не устраивала. [Каса де Кампо — самый большой парк Мадрида] Разве не имел я душу улитки? Тогда жми до последней цели — вершины Педриза на маршруте Зетас, говорящее название. [Зетас — велосипедный круговой маршрут по горному массиву Сьерра-де-Гвадаррама в районе Мадрида. Начальная и конечная точка маршрута гора Педриза (Каменная стена), длина 52 км с перепадом высот 1542 м] В словаре говорится, что глагол ошибаться означает не только допущенную ошибку, но и заблуждение, растерянность. Именно таким я себя и видел — едущим на велосипеде по Педризе, допустившим ошибку и потерянным, интуитивно чувствующим, что с Кориной я шел по прекрасной, цветущей, солнечной дороге, но в какой-то момент, непонятно как, свернул с нее и больше никогда не ступлю на нее снова. Я крутил педали и изводил себя, мысленно прокручивая все поступки и дела, просматривая каждое свое действие, стараясь вспомнить каждое сказанное мною слово, чтобы найти свою оплошность. В моей голове все перепуталось: и то, что я сказал, и что не говорил, в первую очередь, что не говорил, и что сказал плохого. Я считал, что моя ошибка была ужасной, просто чудовищной. Я был убежден — не оступись я, и с Кориной все могло быть по-другому, даже если она была замужем, имела двоих детей, лгала мне. Я преисполнился тревоги, видя во всем лишь роковую тень своей некомпетентности. По дороге мне попалась закусочная. В глубине ее за дальним столиком сидела группа экскурсантов, отмечая чей-то день рождения. Кто-то пел под гитарный перебор:
Вернуться в семнадцать лет, прожив сто лет, это все равно, что расшифровывать символы, не умея этого делать…
Я знал эту песню. Когда я был совсем маленьким, мама слушала ее в исполнении Розы Леон. Репертуар Виктора Хары и Виолеты Парра был необычайно популярен среди прогрессистов семидесятых, принимавших участие в антифранкистском движении, как мои родители и многие другие люди, причастные к книгоиздательству. [Роза Леон — испанская певица; Виолета Парра — чилийская певица, ездила по всей стране, собирая народные песни, покончила с собой, расставшись с возлюбленным; Виктор Хара — чилийский певец, политический активист, член компартии Чили, был убит путчистами во время военного переворота в 1973 г. Песни всех троих зачастую имели острую социальную направленность]
Неожиданно снова стать таким хрупким и недолговечным, как секунда, снова чувствовать глубину, как ребенок перед богом…
Я начал напевать стихи как молитву, не в силах сдержаться. Песня вела меня за собой, пробуждая эмоции.
Именно это я чувствую сейчас, в этот многообещающий миг…
Я столько лет не слышал эту песню, и теперь мелодия выплывала из далекого далека. Но откуда столько эмоций? Что общего было у меня с Виолетой Парра? Да ничего, за исключением семейных воспоминаний. Начнем с того, что она была женщиной, родилась в самом начале ХХ века, вела бурную жизнь, полную приключений, и покончила с собой в возрасте пятидесяти лет в 1967 году, задолго до моего рождения. Кем была для меня Виолета Парра? Посторонним человеком, и в то же самое время, она вселяла в меня что-то хищное. Почему я думал о ней сейчас? “Прожив сто лет”. Это я понимал, потому что чувствовал себя точно так же. “Расшифровывать символы, не умея этого делать”. Это я тоже понимал. В последнее время я видел столько знаков, что хотел бы, но, порой, не мог расшифровать их значение… В моей жизни что-то происходило, но что? Я ожидал указаний. “Хрупким и недолговечным как секунда… Как ребенок перед богом”. Я ехал в сопровождении Виолеты Парра. Может, оттого, что мне было очень грустно? Что по утрам я с трудом вставал с постели, безучастный ко всему, тоскуя о том, что ушло безвозвратно, что могло бы быть, но никогда не будет? Может, оттого, что связывало меня с Кориной? У нас с ней было наше, общее, а именно — ее руки на моих плечах, на боку, на затылке; ее такие мягкие, нежные губы и тот бунтарский поцелуй в машине. Но столь глубокое чувство было невозможным, ведь я был знаком с ней всего несколько недель! Как мне могло так сильно не хватать ее, если я был с ней так недолго, и так мало имел? В сущности, я почти ничего не имел. Крутя педали, я думал, что каждая новая потеря сменяла предыдущие, и, может, теперешняя утренняя грусть была грустью о многих прошлых утрах, таких неразличимо далеких, что я даже не мог назвать их по именам. У меня нет четкого направления, строгой отчетности, я смешиваю все в беспорядочную кучу. “Ты как те люди, что просто складывают накладные, счета, билеты, чеки в одну картонную коробку, — мысленно говорил я себе, — и идут по жизни без кошелька, с билетиками, кредитной карточкой, ключами и перепавшей им мелочью в почти пустых карманах”. Безотчетность означает хаос, лабиринт.
Я увидел себя человеческим существом в стадии инволюционной меланхолии. [прим: инволюционная меланхолия — болезнь, характеризующаяся подавленным настроением. тревогой, страхом, растерянностью] Я понял, что все мои знания были ни на что не годны, а новых знаний я уже давно не получал. Я был человеком, уверенно едущим по свету на велосипеде, но… Но я ничего не знал. Не знал, как вести себя с женщиной, как сказать ей о своей любви, как приблизиться к матери или отдалиться от нее, как принимать людей на работу, как быть честным. Я даже не знал, как быть другом, братом. Я вообще ничего не знал. Это было бы не так тяжело, если человек готов учиться. Я был готов, но не думал, что смогу научиться. Как научиться? Где? Кто тебя научит? Я не двигался вперед, просто еле-еле тащился по жизни как несчастная, бесправная улитка. Я слез с велосипеда. Тоска мешала мне ехать дальше. Я спрятался за одной из гранитных скал в цепи мадридских горных хребтов и достал свой скудный паек. Я, шеф-повар, не имел ни малейшего желания приготовить себе что-то стóящее. Я посмотрел на еду и увидел жалкий бутерброд с хлебом “бимбо”, который я всегда терпеть не мог и сухофрукты. У меня пропало желание есть; на глаза навернулись слезы.
— Учись у старших.
— Так.
— Дети учатся, подражая старшим.
— Понятно…
Я испугался. Кто это сказал? Я разговаривал сам с собой? Верно, так и было. Кто мог знать, о чем я думал? А может я был так расстроен, что думал вслух, сам того не замечая? Я огляделся по сторонам. Вокруг никого не было видно.
— Потому что дети чувствуют страх, когда не знают, как себя вести.
Я ни в чем не мог быть уверен, но, видимо, кто бы то ни был произносил эти слова, и именно эти слова были мне необходимы в эту минуту. Разве что они звучали в моей голове, накрепко засев в моих мыслях. Мне начинало казаться, что весь мир говорит об одном и том же — обо мне. Я убрал бутерброд обратно в рюкзачок и встал. Я не хотел, чтобы кто-то, идущий сюда, застал меня здесь сидящим на корточках и плачущим. К тому же мне хотелось дослушать разговор. Осторожно выглянув из-за скалы, я увидел с другой ее стороны группу ребятишек-скаутов, чинно взбиравшихся по склону горы в сопровождении двух девушек. Детишки показались мне очень маленькими.
— Страх? — переспросила та, что, похоже, была младшей по званию, руководитель или младший скаут-инструктор, как называют ее на скаутском сленге.
— Да, страх, — подтвердила начальница с голосом певицы. — Мартин, Лукас, Кандела!.. Не сбейтесь с пути, сейчас мы придем и съедим бутерброд…
Все ясно. Вот что я чувствовал в этот момент — страх, он сопровождал меня. Я настолько привык к нему, что уже не называл его так. Его суть стала моей сутью, он жил в моей коже и мышцах, которые приспособились к нему как к неопреновой одежде. Я навострил уши. Чтобы не показалось, что я подслушиваю, я стал проверять давление в шинах, достал насос и продолжал слушать ту девушку.
— У детей единственный способ избавиться от страха и тревоги, это двигаться, делать что-нибудь, поэтому они ищут пример для подражания, а за неимением ничего другого, они подражают старшим. Они учатся у взрослых и хорошему, и плохому. Если мы курим, то курят и они. Если мы кричим, они тоже кричат. Мы, взрослые, не все делаем хорошо, так ведь?
Разница между мной и детьми была равна нулю. Я ничем от них не отличался, я тоже подражал, как и они. Разница между необузданной и свободной Виолетой Парра и мной, наоборот, была неизмеримо огромной. Виолета пела о многообещающем миге, у меня не было никакого многообещающего мига. Я находился один на вершине гранитной скалы кастильского горного хребта, окруженный детьми, которые пока еще не совершили ни одной ошибки. Мне стало мучительно больно за них при мысли о жизни, которая расстилалась перед ними, такими чистыми, непритворными путниками, и о серьезных ошибках, которые они могли допустить на жизненной стезе. Нет, я, скорее, мог согласиться с другой строчкой: “Я делаю шаг назад, когда вы шагаете вперед.” Это мне больше подходило — я оставался позади. Подумать только! Как глупо: единственная перемена, пришедшая мне в голову, — вместо продавца стать владельцем магазинчика канцтоваров. Вернуть меня в семнадцать лет, избавить от этой тревоги, досады, недовольства. Кто-то должен был это сделать, и этим кем-то оказалась как раз Корина. Только она одна могла смягчить ту боль и беспокойство, причиной которых являлась. Но чем была вызвана эта тревога? Как всегда, моей неспособностью понимать языки: ни свой собственный, на котором говорю, ни ее. Для меня все было иностранным языком, к которому не было словаря, чтобы в нем разобраться, лабиринтом тридцатилетних. И я снова был в его начальной точке.
20. Жертва
Когда после поездки на велосипеде я снова сел в машину, то заметил, что не захватил с собой мобильник. Чтобы не строчить впустую СМС-ки, прислушавшись к доброму совету Хосе Карлоса, я снова оставил молчащий телефон в багажнике. Мне было очень больно ежеминутно убеждаться в том, что мобильник не звонил. Дело не в том, что я не слышал звонка, просто Корина вовсе не собиралась мне звонить. Ни для того, чтобы объясниться, ни для того, чтобы сказать единственное, что я желал услышать всей душой — что она скучала по мне и хотела бы вновь встретиться со мной. Я вышел и снова достал мобильник. В телефоне были пропущенные звонки, причем много, но не от Корины, а от сестрицы Нурии.
— Какого черта! Куда ты запропастился?
— Катался на велосипеде.
— И при этом оглох?
— Я забыл телефон в машине. А в чем дело?
— В чем дело? Ты сошел с ума, вот в чем дело. — Сестрица, как всегда, необычайно ласкова. — Приезжай в больницу Грегорио Мараньона, быстрее.
— Скажи, наконец, что происходит!
Человек может представить определенные вещи и оценить, как он себя поведет в том или ином случае, но старость родителей это нечто такое, к чему ты не готовишься. Она подстерегает тебя неожиданно. Ты можешь запаниковать, видя, как стареют твои родители, и впервые осознав, насколько они слабы. Их тела не выдержат все удары, лишь какие-то, но не все. Родители не будут здесь вечно, чтобы сдерживать твои удары, они больше не смогут опекать тебя, теперь уже ты должен опекать их, воздав им сторицей. Они должны быть окружены твоей заботой, чтобы потом исчезнуть навсегда. В моем случае это, вероятно, было более очевидным. Отец умер молодым, и я напрочь отвергал мысль о том, что мама тоже может умереть раньше времени. Один из родителей — может, но не двое. По статистике не может. Таков был мой расчет и мои счеты с судьбой. Тем более что мою дюжую маму злило, если ты простужался, потому что сама она никогда ни разу не кашлянула, о чем и говорила. Тем утром, прежде чем взять велосипед, я брился и услышал скрежет дверного замка. Я несказанно удивился, и поскольку был, в чем мать родила, то быстро обернул вокруг пояса полотенце (на большее времени не было) и выглянул в коридор, где увидел маму с собачьим поводком в руке.
— Мама, куда ты собираешься идти?
— За хлебом, — невозмутимо ответила она, словно это было для нее самым обычным на свете делом. Пес выбежал из ванной следом за мной. — Так Паркер здесь? А я-то его обыскалась! Давай, надень на него ошейник.
— Ну уж нет! Никуда ты не пойдешь. — Я встал между ней и собакой.
— Я спущусь за хлебом, а то имбирный, который так любит твоя сестра, заканчивается.
— Как ты собираешься нести хлеб? В какой руке? Моей сестрицы, что ли?
— Вот этой самой рукой. — Мама гордо продемонстрировала мне здоровую, незабинтованную руку. — А какой еще рукой ты хочешь, чтобы я тащила? Ну ладно, надевай на Паркера ошейник, вон, посмотри на него, какой он.
— У него все прекрасно.
— Ничего не прекрасно, живо лужу наделает.
— Сейчас я сам его выведу!
— У этой собаки маленький мочевой пузырь, Висенте, он не может терпеть. Ладно, я пошла. Паркер, идем.
У моей мамы, как я уже говорил, маловато терпения и она не тратит время на споры и пререкания. Она была уже в пальто, поэтому попросту развернулась и направилась к двери. Не знаю, право, как ей удалось, но пока я принимал душ, терзаясь и жалея себя, она умудрилась без моей помощи натянуть пальто. Я постарался образумить ее:
— Мама, Паркер рванет на улицу и поволочет тебя за собой, ты упадешь, и у нас снова будут неприятности.
— Ничего подобного, мой мальчик, песик меня слушается.
— Послушай, мама, сделай милость… — Мы уже были на лестничной клетке. Маме удалось справиться с собакой, поводком и сумкой. Дверь лифта уже была открыта. — Как ты надела пальто?
— Фатима, — коротко ответила она.
— Ты спускалась домой к Фатиме? Зачем? Чтобы она надела на тебя пальто? Ах да, конечно, ты же жаждешь с ней встреч.
На самом деле мама была в отчаянии, если позвонила в дверь нашей соседки. Она много раз говорила и говорит, что хоть и не верит в бога, но отлично представляет себе преисподнюю в виде нескончаемого вечера с Фатимой.
Тут какой-то сосед громко прокричал:
— Да что там такое с этим лифтом?..
— Мама, — взмолился я в последний раз.
Мама покосилась на Паркера:
— Сейчас малыш напрудит.
Мне пришлось уступить. К тому же я проспал чуть больше запланированного, и, в сущности, мне было на руку, что мама вывела Паркера. Так у меня была возможность как можно раньше сесть на велосипед и смотаться в горы.
— Но только хлеб, и больше никаких тяжестей. Ни йогуртов, ни пирожных, ни газет и журналов.
Мама, наконец-то, вошла в лифт и изрекла:
— Ступай в квартиру, детка, ты только посмотри, в каком ты виде.
И правда — половина лица в пене для бритья, чуть ли не нагишом, едва прикрытый полотенцем, обернутым вокруг пояса. Как говорится, я был не в лучшем виде, чтобы красоваться на лестнице. Вот и поговорили. Потом я спокойно шел себе с велосипедом по лестнице и столкнулся с Фатимой. Но об этом я уже рассказывал.
— Что-то с мамой?
Я находился в горах, на автостоянке, и разговаривал по телефону с сестрой, мысленно прокручивая в голове всевозможные ситуации. Если бы я мог выбирать, то предпочел бы ознакомиться со всеми обстоятельствами и, насколько возможно, задержать непосредственно тот миг, который все менял, чтобы все шло по-другому, потому что несчастье входит в нашу жизнь и смотрит на нас. Я выбрал знание, но в то же самое время в этот ни на что не похожий коротенький и необычайно длинный миг я горячо молился, не понимая толком кому, в надежде избежать самого худшего.
— Трещина в бедре, а так сама она более-менее нормально. Ну и дела, Висенте. Вот что значит, дать ей спуститься погулять с собакой…
Я приехал в больницу прямо в одежде велосипедиста, которая, честно говоря, является не бог весть каким нарядом и отнюдь не облагораживает человека. Как всегда я приехал последним. Мне показалось, что я вечно опаздывал к важным семейным делам. В машине, по дороге в больницу, я сам себе твердил: “Вот увидишь, ничего страшного, ну полежит несколько месяцев без движения и будет как огурчик, это все мелочи…” В неотложке, как всегда, пациентов было хоть отбавляй. Приемная была забита до отказа. Медсестры, врачи и остальной персонал были настолько замотаны, что никто из них не обратил на меня никакого внимания, когда я прошмыгнул мимо поста, чтобы направиться по коридору между родильной и кардиологической палатами, как указала мне по телефону сестра. В палате места для мамы не нашлось, и она временно лежала в коридоре вместе с другими пациентами.
— В этот раз не что иное, как трещина в бедре и еще в ребре, — таков был диагноз травматолога, который показался мне очень молодым и не слишком опытным и толковым в своем деле. — Ваш случай не редкость, — пояснил он, — травмы, полученные в результате несчастного случая под весом собственного тела — обычное явление. Второй сильный удар, и вторая травма. Большей частью это происходит с пожилыми людьми, которые передвигаются уже не так твердо и уверенно. Однако мы с сестрой, да и мама, пожалуй, тоже, знали, что походка здесь ни при чем. Как я и предсказывал, точнее, знал, что такое могло случиться, мама упала, потому что пес слишком сильно потянул ее за собой. Знать-то я знал, но ничего не сделал, чтобы предотвратить падение. Я просчитался.
— А кто с детьми? — первое, что я спросил, когда мы оказались только втроем, вернее, втроем среди множества больных.
— Дома осталась Фатима, она посидит с ними, когда отцы приведут детей.
— Впервые в жизни она оказалась полезной, — ехидно заметила мама таким слабеньким и тихим голоском, что он показался мне голосом совсем молоденькой девушки, которую я никогда не знал, девушки из других времен. — Висенте, сынок, собака…
— Где Паркер? — спросил я.
Какой же я дурак, я не подумал о Паркере. Где сестра его закрыла, черт побери? Она запросто могла оставить его в своей машине, даже не приоткрыв окошко и не оставив ему ни воды, ничего. Или, хуже того, привязать к фонарю, где любой мог его украсть.
— Мама, помолчи, тебе уже сказали, чтобы ты не утомляла себя разговорами, иначе разболятся ребра, — вмешалась сестра и подошла ко мне, даже не глядя на меня. — Он сбежал.
— Как это сбежал? — Я ничего не понимал.
— Мы гуляли в парке, у цветников, Висенте, там, где ему нравится, — вымученно начала объяснять мама, — и он увидел катившийся мяч. Ты же знаешь, как Паркер относится к мячам. Он рванул за мячом, я упала и не смогла пойти за ним. Я позвала его, а он не обратил внимания. Думаю, Паркер меня не услышал.
— Все, мама, хватит. Паркер — собака. А теперь давай отдыхай, — снова вмешалась сестра.
— Но как? Ничего не понимаю, — пробормотал я. — Он погнался за мячом и…
— И мама, которая намного важнее твоей псины, упала на землю и не могла пошевелиться. А мимо проходили люди, совершенно незнакомые, кстати, потому что ты шлялся черт знает где…
— Я тебе уже сказал, что занимался спортом. Ты что не видишь, в каком я виде? — прервал я сестру, но она проигнорировала мою самозащиту и продолжила свои обвинения, на этот раз глядя мне прямо в глаза со свойственной ей злостью:
— … мама была одна, и, слава богу, кто-то позвонил в скорую, и они приехали…
“Слава богу!” Что означало это выражение? И с каких это пор моя сестра выражается подобным образом? Нурия сказала так исключительно для того, чтобы придать побольше драматизма сложившемуся положению и заставить меня чувствовать себя еще хуже. Она вела себя как состарившаяся бездарная актриса, как манипулятор, каким она, собственно говоря, и являлась. Только мне не захотелось испытать худшие чувства.
— Так где Паркер? — Я назвал пса по имени, и мне стало дурно. Меня обуяло страшное волнение, даже ужас. Мой пес. Где мой пес? В этот миг мне захотелось увидеть его, держать в своих руках его уши и чувствовать их мягкость, коснуться звездочки на шерстке его загривка, посмотреть в его влажные глаза и разглядывать его лапы с белыми носочками.
— Не знаю, сынок, не знаю, — из глаз матери хлынули слезы, и не оттого, что у нее болело бедро, ребра или плечо.
— Ладно, мама, не волнуйся, — сказал я ей, пока сестра сверлила меня своим убийственным взглядом, как будто это я своими собственными руками причинил матери ужасную боль. — Он появится. Паркер умный пес, и отлично знает дорогу из парка домой. Он вернется.
Я сказал это, но не верил сказанному. Не знаю почему, но не верил. Я думал: мой пес погиб, чтобы спасти мою мать. И еще я подумал, что жизнь предъявляет мне счета, приходы и расходы, она торгуется со мной, и пес фигурирует в одном из счетов из-за моей небрежности и легкомыслия, потому что я думаю только о Корине и сексе с ней, а теперь я сполна оплатил свои долги.
— А если не вернется, все одно, — изрекла сестра со своей обычной мрачной вульгарностью. — Не понимаю, зачем вам собака. От нее одни проблемы. Вот что я тебе скажу: если его отвезли на живодерню, то каюк.
— Замолчи, — только и смог выдавить я, у меня дрожал голос. — Замолчи, Нурия.
Она умолкла. Меня охватил безудержный гнев. Я не хотел смотреть на сестру и видеть ее вечно недовольное лицо, когда она вместе с нами. Я посмотрел на маму, лежащую на высокой больничной кровати с боковыми ограждениями, и взял ее за руку. Со своими седыми растрепанными волосами, с каждым днем все более редеющими, мешками под глазами, пигментными пятнами на коже она постепенно превращалась в беззащитного кротенка, которого так хорошо описал мой племянник. Пока я сострадал самому себе в горах, маленький слепой кротенок снова ошибся дорожкой. К счастью, эта ошибка оказалась не слишком серьезной, но она означала, что кротенок стареет и убегает. В равной степени как и мой пес сегодня, эта старенькая женщина, которая доводилась мне матерью, когда-нибудь исчезнет, уйдет навсегда из моей жизни. Я подумал о Паркере: каково это будет — никогда больше не увидеть его. Мне нужно было выбраться из больницы, я хотел бежать разыскивать пса. Я почувствовал приступ дурноты, мне хотелось исторгнуть из себя эту ужасающе страшную мысль, но приходилось сдерживаться. Я отметил колющую пустоту в груди, тоску, которую не испытывал со дня смерти моего отца. Я чувствовал страх, вернее даже нечто большее — панику. Как тем детям, маленьким скаутам с горы Педриза, мне нужно действовать перед лицом страха, двигаться. Я не мог и дальше терпеть этот узкий, тесный коридор.
— Я должен идти, мама. Нужно найти Паркера.
— Конечно, сынок, конечно.
И я сделал это снова. Я наклонился к маме, в точности как те две сестры, и поцеловал ее. Мне нравилось целовать ее, снова чувствовать ее близость, и я знаю, что ей это тоже нравилось. На сестру я даже не взглянул. Я вышел из больницы. На этот раз не как душа испуганной, медлительной улитки, а как душа, влекомая самим дьяволом, как безгрешная, верная, беспечная, невозмутимо-неудержимая душа моей собаки.
21. Небеса могут подождать
— Это твоя пижама? — племяшка Амели разглядывала меня из коридора, пока я чистил зубы в ванной. Я посмотрел на себя. На мне были теплые длинные кальсоны, все в катышках, и старая, донельзя поношенная и застиранная, дедова рубаха. Во сне у меня мерзнут ноги, а телу жарко.
— Фу, какая она страшная, — бессовестно добавила девчушка, ничуть не смутившись.
Спать в старых пижамах еще одна из моих привычек. Я не фетишист и не митоман, ничего подобного, просто я не придаю этому особого значения. [прим: фетишист — человек, поклоняющийся неодушевленным предметам, приписывая им сверхъестественные свойства; митоман — патологический выдумщик] Я беру разные предметы, как говорится, с миру по нитке, здесь — одну из сестринских футболок, рекламирующих кондиционер-ополаскиватель, там — отцовские штаны или дедову рубаху, и вот тебе готовая пижама. Я плохо изъясняюсь, но я и в самом деле считаю сон особенным состоянием. Ты ложишься в кровать, выключаешь свет и, будучи беззащитным, безропотно принимаешь то, что несет тебе ночь, не зная, что произойдет в тебе самом за это время. Именно поэтому я считаю, что спать лучше в одежде других, потому что одежда, в которой спали другие, защищает тебя, являясь своего рода магическим плащом. Кроме того, во сне можно снова встретиться с этими самыми людьми, которые уже умерли или давно ушли из твоей жизни. Тогда предметы их одежды поддерживают тебя, говоря что-то вроде: “Я тот, кого ты знал. Посмотри, что я ношу. Я не забыл тебя, я помню о нас”. Но объяснять это маленькой девочке было долгим и трудным делом.
— Бабушка не придет ночевать?
— Нет, Амели, сегодня бабушка будет спать в больнице.
— И мама тоже не придет?
— Не придет, мама останется с ней.
— И Паркер?
Несколько часов я кружил на машине по всему нашему району и прилегающим кварталам.
Ужасней всего было на центральном кольце М-30. Я боялся, что мог на какой-нибудь обочине обнаружить безжизненное тело Паркера, но ни живого, ни мертвого тела я не нашел. Я не нашел даже его следа. Я заплакал. Я сидел в машине и рыдал, и мне не стыдно признаться в этом. Меня не покидало чувство вины: если бы я тем утром вывел Паркера на прогулку вместо матери, а не потягивался лениво в постели, если бы я как последний эгоист не торопился поскорее подняться в горы на велосипеде, если бы я не думал постоянно о Корине… Если бы я… Придя домой, я собрался с силами и взял себя в руки, потому что дети были уже здесь, и потому что здесь были мои старые разномастные пижамы, дарившие мне утешение. До Паркера у нас была другая собака, по кличке Монблан. Он умер от старости в возрасте шестнадцати лет. Точнее, у него был рак печени, но он был старым, и мне пришлось его усыпить. Это было очень тяжело и печально, но это совсем другая история. Паркер же был невинной жертвой моей беспорядочной жизни. Я говорил, что не выношу беспорядка, я довольно организованный человек, и тем не менее, моя жизнь при всем ее кажущемся спокойствии и упорядоченности была не более чем хаосом, жуткой неразберихой. Человек с душой улитки. Никогда прежде я не характеризовал себя так перед сном, но каждый день приносил все новые доказательства того, что я таковым и являлся. Человеком, похожим на улитку. Не только внешне, но и внутренне, душой, что гораздо хуже. Моя душа. Человек, владеющий магазином канцтоваров — внешне, а внутренне — бесформенная масса. Отец спросил меня во сне, где была моя душа, куда я ее дел. Или сам черт ее унес? Да никуда, никуда я ее не дел. Я все делал наполовину, жил не своей жизнью, а жизнью студенистого, желеобразного беспозвоночного существа, слизняка. Своей жизнью я пытался повторить жизни других людей, которым и в подметки не гожусь. Думать о том, что ты сам не стóишь и половины того, что значил твой отец, не самая лучшая мысль, чтобы идти с ней в кровать после того, как уложил спать детей. У меня не было ничего, чем я мог бы гордиться. Я спал мало и очень плохо. Вместо того чтобы спать, я вспоминал.
— Висенте…
— Да.
— Что ты делаешь?
— Смотрю телевизор.
— Мама уже ушла. Она сказала, что ты будешь ждать ее у двери универмага “Галерея Пресиадос” на улице Гойа. Ты его знаешь?
— Папа, ты что, не понимаешь, что я смотрю фильм?
— Не опоздай, сынок, ты же знаешь, что иначе мама потом будет не в духе.
— Небеса могут подождать. [прим: “Небеса могут подождать” — американский фильм 1978 г, Уоррен Битти — сценарист, режиссер и исполнитель главной роли, Джули Кристи — исполнительница главной роли]
— Отличный фильм. Уоррен Битти. Досмотришь фильм потом. Ты его записал?
— Нет, не было кассет.
— Нужно купить. Не забудь, и купи. А Джули Кристи красивая, правда?
— Очень красивая.
— Ладно, Висенте, иди. Целую тебя.
— Я тоже тебя целую.
— Да, слушай…
— Что?
— Мне не так важен сам подарок, так что не покупайте ничего дорогого. Лучше купи что-нибудь себе, что понравится. И приглядись, что нравится твоей маме, только ничего ей не говори, а завтра мы с тобой сходим в магазин. Ну давай.
— Пока, пап.
— До встречи.
Когда мы покончили с покупками, я проводил маму до автобуса, а сам остался со своей девушкой, с Лурдес, о которой я так мечтал, которая так хорошо понимала меня и любила, а потом заставила страдать. Может статься, мечта была пропорциональна страданию. В конце концов, согласно толковому словарю, мечта означает всего лишь мираж, галлюцинацию, бредовое желание, полностью противоположное реальности, и она может быть очень болезненной. Я пошел к Лурдес домой, и мы успели провести с ней наедине несколько минут, когда зазвонил телефон.
— Это тебя.
— Меня?
— Да, сестра.
Я удивился, но у сестры всегда был нелегкий характер, так что я приготовился выслушать рассказ об одном из ее непредвиденных случаев.
— Хорошо, что хоть тебя нашла, — сказала она. — А где мама?
— В автобусе, — ответил я, подумав, что сейчас сестра закатит гигантский скандал по поводу того, что я не направился вместе с мамой прямиком домой, а оставил ее одну, нагруженную пакетами с подарками. По сути, так и было, я попросту слинял, но когда тебе семнадцать, и ты влюблен, это нормально. Для меня не было ничего важнее на свете, чем находиться рядом со своей девушкой, чувствовать ее тело, слушать ее голос. В Лурдес мне нравилось все. Когда я признался ей в любви, а она ответила, что моя любовь взаимна, я почувствовал дрожь, которая поднималась от пяток к голове, и был вынужден присесть. Однако сестра ни словом не обмолвилась о пакетах, а только сказала:
— Тогда я подожду ее у подъезда, а ты поезжай в Центр здоровья, папе стало плохо.
— Как это стало плохо? — спросил я. — Я разговаривал с ним в четыре, он был в типографии, и все было чудесно.
— А потом ему стало плохо. Мне сказал Антонито. — У Антонито был киоск рядом с типографией.
Сейчас киоска уже нет, потому что периодические издания почти не продаются. — Папа сказал ему, что плохо себя чувствует и пойдет к врачу. Он попросил его присмотреть за типографией на случай, если приедут забирать заказ, поскольку никого из нас не было дома.
— А где ты была? — спросил я сестру, которая, предположительно, должна была учиться.
— А тебе это так важно? — заносчиво ответила она. Уже тогда моя сестра была такой. — Ладно, так ты едешь туда или как? Похоже на то, что отца, скорее всего, положат в больницу.
— Так что же все-таки случилось? — снова спросил я, так ничего и не поняв.
— Пока не знаю, но он в отделении скорой помощи, и его наверняка положат в больницу.
— Мне захватить его белье? — поинтересовался я.
— Бери, что хочешь, — отрезала сестра и повесила трубку.
Знаете, мне совершенно не пришло в голову, что у отца было что-то серьезное. Я подумал о том, как ужасно провести ночь без сна, лежа в больничном коридоре, и попросил Лурдес одолжить мне какую-нибудь книжку для моего отца, любителя почитать. “Бери, какую хочется,” — ответила Лурдес, и я выбрал трилогию, действие которой происходило в Республике. [прим: Республика Испания просуществовала с 1931 по 1939 гг, крайне нестабильный период между изгнанием короляАльфонсо XIII и установлением военной диктатуры Франсиско Франко] Мне показалось, что книга будет интересна отцу, который увлекался и политикой. Помнится, я потратил еще несколько минут, обдумывая, что выбрать почитать для нас двоих. Именно чтение на протяжении долгих тяжелых и томительных часов должно было скрашивать ожидание, пока врачи оформляли бумаги и посылали отца на обследование. Много раз я снова думал о тех минутах размышлений перед книжными полками в гостиной и о своей неосведомленности и спокойствии… Много раз.
Я не помню как добрался до Центра здоровья. Полагаю, я был абсолютно спокоен и думал о чем-то другом. Когда я подошел к Центру, у двери больницы стояла машина реанимационной скорой помощи. Это было необычно и слегка меня насторожило. Я вошел в амбулаторное отделение через дверь скорой помощи, поскольку был десятый час вечера и консультационные отделения, как таковые, были уже закрыты. Я встретил сестру, маму и некоторых соседей помимо киоскера Антонито. Видимо, не найдя нас у себя, они в недоумении перезванивались между собой.
— Что случилось? Где папа? — спросил я.
— Там, внутри, — ответил Антонито. — Им занимаются врачи.
Тут в разговор вступила сестра:
— Папа стоял тут вместе с нами, мы даже не волновались, вроде ничего такого, и вдруг — бац! — он пошатнулся и потерял сознание. Врачи сразу забрали его туда. Судя по всему, в типографии он почувствовал себя как-то странно и пришел сюда. Машины у него не было, поскольку в магазин он ходил пешком; нас он не нашел, потому и сюда пришел на своих двоих. Может, это все длинная дорога… Как ты считаешь?
Изнутри не доносилось никакого шума, не слышался сильный голос моего отца, отпускающего шутки и не придающего значения вещам, или дающего указания, как он делал это всегда. Не было слышно ни звука, даже врачей. Я оглядел соседей, маму и сестру и снова подумал о больнице и о ночи, которую мы проведем в вечно переполненном городском отделении скорой помощи… У наших друзей лица были хмурые и унылые в отличие от моего и маминого. Мамино лицо выражало скорее удивление, чем испуг. Она пришла чуть раньше меня и ничего не говорила. А я даже сейчас думал только о выбранной книге, был ли правильным мой выбор, или роман Артуро Бареа окажется ужасно скучным.
Чуть погодя, молодой доктор, которого мы знали, поскольку он был нашим лечащим врачом, сказал, чтобы мы зашли к нему. В кабинет мы вошли втроем — мама, сестра и я. Доктор заставил нас присесть, и тогда все произошло — он сообщил нам, что отец умер. Думаю, он сказал не так, а что-то типа “он страдал от острой сердечно-сосудистой недостаточности; мы пытались его спасти, но ничего нельзя было сделать — он скончался”. Обычно врачи используют именно это слово: “скончался”. Доктор и сам был потрясен. Он был лечащим врачом, который ограничивался приемом пациентов в Центре здоровья, к тому же он был молодым. Это было только начало его трудовой деятельности, и он еще не привык к тому, чтобы пациенты умирали у него на руках, тем более те, которые приходят к нему прямо из типографии на своих ногах. Но для меня не имело значения, молодой был врач или старый, и то, что он был в шоке. В эту минуту я мог только сказать матери, думается, даже прокричать:
— Ты только посмотри, мама, что говорит этот врач. Да он же врун, он говорит, что папа скончался!
Я очень хорошо помню, что врач показался мне обманщиком, а сама новость — немыслимо жутким кошмаром. Помню полусумрак коридора. Персонал расходился по домам, и, уходя, они гасили свет. Мы были единственными, кто оставался в уже закрывшемся амбулаторном отделении. Думаю, это мама мягко повторила мне: “Да, сынок, папа умер”, или же просто произнесла что-то, что заставило меня поверить, что папа на самом деле умер. Я не понимал происходящего и не видел выхода из этой странно-неправдоподобной, абсурдной, непонятной ситуации, и тогда я с безграничным отчаянием закричал: “ И что мы теперь будем делать? Что с нами будет?”, но никто не дал мне ответа на этот вопрос.
Я не знаю, плакал я или нет, знаю только, что очень быстро оказался снова в зале ожидания среди соседей, и что на долю сестры выпало заниматься оформлением бумаг в похоронном бюро, потому что сын владельца был ее школьным товарищем, и потому что в каких-то вопросах Нурия была самой взрослой из нас. Без отца и мужа мы с мамой не знали, что делать и как, но мы не плакали. Помню, что я позвонил Лурдес из больничного телефона-автомата (раньше в больницах всегда был телефон-автомат) и сказал: “Папа умер”, а может быть, “отец скончался”, точно не скажу.
Знаю, что в какой-то момент мы вышли оттуда и направились домой. Я был взволнован, потому что мне казалось непорядочным оставлять отца одного, хотя врач объяснил, что он находится в морге. Мне думалось, что я, как сын, не должен был допускать, чтобы отец лежал в холодильной камере морга. В старых фильмах я видел, что родственники проводят с умершим всю ночь, и теперь сомневался, правильно ли то, что нас не будет рядом с отцом. Мне казалось, что находиться одному в холодильной камере морга было плохим концом, но это был не конец, а временная мера.
Лурдес присоединилась ко мне, и вот мы спим вместе в доме моих родителей. До этого мы не только никогда не спали вместе, но даже не осмеливались об этом помышлять. А теперь мы спим рядышком на моей односпальной кровати, застеленной моими извечно полосатыми студенческими простынями, но я не могу уснуть. Я думаю об отце, неподвижно лежащем в холодильной камере, и о том, правильно ли я поступил, согласившись оставить его там. Не смыкая глаз, я лежал в кровати рядом с моей девушкой. Сколько ночей я страстно желал этого, и вот теперь ее прекрасное тело находилось так близко от меня, как никогда прежде, а мое тело оказывалось таким тяжелым, оно было далеко от меня. Чувство неловкости и тоски тисками сдавливало мне живот в темной комнате притихшего дома. Каждый был в своей постели: мама — в своей, и впервые одна, сестра — в своей, тетки — на диване. Всё до смехотворного обычно и так ничтожно, незначительно. Все как роботы сохраняли видимость обыденной жизни, ложась спать в эту непохожую на все остальные ночь. Все было гротескным, но мы делали то, что ожидалось. В конце концов, мы заснули, потому что сон это тоже побег. Полагаю, что поднявшись, мы выпили кофе, который кто-то сварил, возможно, Лурдес. А может, никто ничего не варил, потому что на рассвете мы уже не совершали смехотворных поступков. Мы оделись. Кто-то должен был сообщить о случившемся моему дяде, брату отца, и кто-то должен был сказать об этом его матери, моей бабушке. Утром сообщить печальное известие бабушке пошел я вместе с дядей, потому что она была близка со мной и доверяла мне, но я не помню досконально тех слов, что мы говорили. Все, что я машинально делал в те дни, стерлось из памяти. Смутно помню бабушку за маленьким столиком для рукоделия возле окна, где она обычно вязала, посматривая на улицу. Сейчас она ничего не делала, а молча сидела в ночной рубашке и халате, с перманетом, слегка примятым подушкой и растерянно смотрела в пол. Не было ни слез, ни боли, только недоверие. Она еще раз была обманута и разбита жизнью, нанесшей ей новый удар. Бабушка потеряла мужа, будучи молодой. Она овдовела, когда ей был всего-то сорок один год. Она чувствовала себя такой же обманутой, каким чувствовал себя я прошлой ночью.
Я не чувствовал холода, хотя был декабрь. В морге друзья отца, гурьбой пришедшие проститься с ним, сказали мне: “Ты заболеешь”, но мне не было холодно, а пальто мешало. У меня было слишком много дел. Я хотел, чтобы прощание с отцом или что там это было, прошло с должным уважением. И уделял пришедшим много внимания. Я ходил то туда, то сюда, встречая одних и провожая других. Я не помню, где была мама, не помню даже ее лица и лица сестры, помню только пришедших, людскую суету и себя по уши загруженного делами под холодным солнцем, когда никто не мог мне помочь.
В то необычное утро, кто знает с кофе или без, прежде чем пойти в морг, я вышел пораньше из родительского дома и побывал в типографии, последнем месте, откуда ушел мой отец. У отца был хороший вкус, и его типография была восхитительным местом с красиво оформленными шелкографическими постерами. Первое, что удивило меня, когда я вошел, было включенное радио и тепло. Обогреватель работал со вчерашнего вечера. По радио, как ни в чем не бывало, бесстрастные голоса передавали новости. Я заглянул в отцовский ежедневник и увидел, что сегодня утром у него должна была быть встреча с издателем по вопросу сметы. Я выключил обогреватель и радио и позвонил издателю, который, ко всему прочему, был еще и другом отца. Я сказал, чтобы он не приходил на встречу, потому что отец умер. Бедняга, он не мог в это поверить и был так растерян, что мне даже стало жаль его. Я почти что видел выражение его лица на другом конце телефонного провода. Хотя я и не видел его лица воочию тем утром, я все еще могу представить его так же отчетливо как и свое собственное. Точно так же как издателя мне было жалко потом, чуть позже, отцовых друзей, которые постепенно подтягивались к моргу. Я жалел их больше самого себя и уже умершего отца, оставившего включенный компьютер на столе, который работал всю ночь, и радио, по которому звучала музыка, ручку “монблан”, лежавшую на только что отпечатанных образцах, кондиционер, непрестанно гонявший воздух. Бездушные, безразличные ко всему предметы, чье существование висит на тонкой ниточке и зависит от возвращения хозяина, который уже никогда не вернется.
И вот теперь, двадцать лет спустя, мама в больнице, собака пропала, я не мог заснуть, и мне пришло в голову, что те самые отцовские вещи звали меня. Они напрасно ждали того, кто пользовался ими, придавая им смысл, до тех пор, пока не побудили меня принять роль, которую я играл и по сей день — посредник между умершим и его вещами. Хотя, вероятней всего, зерно этой роли уже было заложено во мне, ведь недаром говорят, что основа того, кем мы являемся и как себя ведем, формируется в раннем детстве.
Небеса могут подождать. Протрезвонил будильник, а я так и не заснул. Я вдруг осознал, что больше никогда не смотрел этот фильм.
22. Преступники
Атомная бомба, свалившаяся на меня по жизни, разрушила всё. Все мои прежние треволнения казались смешными, и я о них не вспоминал. Я не мог думать ни о чем, кроме своей собаки. Где проводит ночи Паркер, мой Паркер? В каких условиях? Я слышал много раз, что некоторые крадут больших собак, таких как моя, для нелегальных собачьих боев, а потом оставляют их умирать. Еще я слышал, что есть люди, которые их находят и приводят к себе домой, не сообщая об этом, чтобы оставить у себя. По сути, если выбирать из двух зол, второе было бы меньшим. При таком раскладе мой пес, по крайней мере, жил бы в любящей его семье, даже если я никогда больше не увидел бы его. Я думал об этом, одеваясь. После бессонной ночи я был выжат как лимон, а день еще только начинался.
— Ну еще чуть-чуть… ну пожа-а-лста…
— Дядя, у меня сегодня физкультура, не забудь положить спортивный костюм.
— Дядя, дядя, вчерашний бутерброд был обалденно вкусный. Ты можешь сделать сегодня такой же?
— Уй-юй-юй! Ты дергаешь меня за волосы. Ты нарочно так делаешь, я же вижу!
— Дядя, дядя, молоко почти убежало. Лучше я налью Амели холодного, иначе она не станет пить.
— А хлебцев у нас не осталось? Я хочу хлебцы. Это все ты съел мои хлебцы!
— Дядя, ты не видел мой циркуль? Он лежал рядом с учебником по математике.
— Я его не брал. Дядя, честное слово, я его не брал. Он всегда говорит на меня, а это не я.
Как только встают племянники, мне приходится выслушивать их пререкания (Амели ненавидит рано вставать), одевать, кормить завтраком, вмешиваться в их ссоры, готовить бутерброды и отводить в школу (разный возраст, разные школы), но в этой рутине я почерпнул поддерживающую меня силу. В моей голове еще звучали детские голоса, и от этой неудержимой, неуемной жизненной энергии троих ребят, крепко стоящих на земле, я почувствовал себя крутым и позвонил в полицию. Я часто звонил туда вчера, но не получил никакой информации: никто не сообщал о потерявшейся на улицах Мадрида собаке без ошейника. Я подумал, что за ночь на дежурство заступила другая смена, и по телефону мне ответит другой человек, который не сочтет меня надоедливым. Мнение других людей по-прежнему оставалось для меня очень важным; оно внушало мне почти такой же страх, как потеря собаки. Почти, но все же не такой. Эта новая энергия, новое состояние, жизненная сила детей, которая заключалась в том, чтобы жить ради жизни, ради того, чтобы дышать, чувствовать кровь в своем теле, твердила мне: “Ты имеешь право знать, поэтому можешь спрашивать, сколько тебе заблагорассудится; ты имеешь право на их помощь”. Я набрал номер телефона, и женщина-полицейский произнесла слова, которые напугали меня до глубины души:
— Минуточку, кажется, сегодня утром произошел какой-то инцидент с боксером. А мой Паркер как раз-таки боксер.
— Сейчас посмотрим отчеты.
Мое сердце бешено заколотилось, и мне пришлось прижать руку к груди.
— Добрый день.
— Здравствуйте. Вы хозяин боксера?
Паркер помчался вдогонку за чужим мячом, а потом беспорядочно метался по улицам и, в конце концов, спрятался в гараже неподалеку от дома, где и провел ночь. Когда на следующий день рано утром один из автовладельцев, первым пришедший в гараж, открыл дверь, Паркер выбежал на улицу и нос к носу столкнулся с другим псом, которого выгуливала какая-то женщина. Собаки зарычали и бросились друг на друга, завязалась нешуточная драка. Женщина пыталась разнять собак, и Паркер ее укусил. Теперь он находился в собачнике, скажем так, в заключении, но живой и здоровый.
Это происшествие было самым необычным, что когда-либо со мной случалось. В этот момент я осознал, что хотя все эти тридцать семь лет я считал себя оптимистом, на самом деле таковым не являлся. Я никогда по-настоящему не верил, что кто-то, кто меня оставил, может вернуться, и что потерянное снова может оказаться у меня в руках. Тем не менее, несмотря на мое злосчастное неверие и молчаливое, безнадежное отчаяние, мой пес был жив.
Вероятно, мне предстоит много хлопот, придется заполнять кучу бумаг, давать объяснения, решать проблему с идентификационным чипом (похоже, электронный чип не работал должным образом, поэтому меня не смогли найти), и ждать, напишет ли на меня заявление пострадавшая или нет. Если она решит подать в суд, тогда дело перейдет в руки судьи, и будет судебное разбирательство. Но все это было мне безразлично. Мой пес снова будет со мной, и это главное!
Утро в магазине выдалось для меня радостным и обнадеживающим, хотя и долгим, потому что я не мог вот так вот взять и улизнуть отсюда, как часто делал по утрам раньше. Я призадумался, и у меня мелькнула мысль, что, пережив смерть отца, мы втроем, мама, Нурия и я, в каком-то роде уподобились преступникам. Преступники бегут от закона и не могут остановиться, чтобы построить будущее, потому что не находят себе места в мире несправедливости, зачастую являясь преступниками поневоле. Как и преступники, мы мало что могли, разве что продолжать бежать, всегда вперед, карабкаясь каждый по своей дорожке на кручи Сьерра-Мадре. [прим: Сьерра-Мадре — цепь горных хребтов, здесь, скорее всего имеется в виду фильм американского режиссера Джона Хьюстона “Сокровища Сьерра-Мадре” (1948 г) о трех золотоискателях] По большому счету от нас было мало проку, мы могли только присматривать друг за другом, чтобы наш сотоварищ-попутчик не попал в лапы продажного окружного злодея-шерифа, каковым являлась депрессия, беспросветная скорбь и охватывающая тебя пустота. Если кто-то все же попадал в злодейские лапы, нужно было постараться вызволить его оттуда, хотя порой это могло оказаться невозможным, поскольку ты рисковал собственной неприкосновенностью. Иногда в печали наши пути-дороги пересекались, но никогда не сливались. И тем не менее, нам было хорошо известно, что другой тоже скорбит, находясь здесь, дома, в соседней комнате. Он просто был рядом и присматривал за тобой, чтобы ты не оказался в кутузке этого аморального и беспринципного “шерифа”, о котором я говорил. Я подразумеваю, что семья, переживающая какой-либо болезненный этап, живет по законам кораблекрушения: спасайся кто может. Каждый приспосабливается по-своему, придерживаясь своих принципов, чтобы убежать от присутствия смерти, чужой и своей собственной, потому что велико искушение махнуть на все рукой и сдаться. Теперь я взрослый человек и понимаю тогдашние решения матери: не покладая рук, трудиться в магазине, не сидеть без дела, не думать больше о насущном, чтобы не сломаться. Эта импровизированная стратегия, напоминавшая стратегию преступников, зачастую проваливалась и не соблюдалась.
Еще я подумал, что у сестры этот процесс проходил совершенно иначе. Смерть отца она осознала гораздо позже. Поначалу Нурия пустилась во все тяжкие — напропалую гуляла с парнями по ночам, сходилась то с одним, то с другим, один другого хлеще, слишком много пила и, полагаю, даже наркоманила. Лишь два года спустя в один из дней она сдалась в руки того самого пресловутого “шерифа”. Тогда она заперлась в своей жалкой комнатенке как в тюремной одиночке и не желала оттуда выходить, сама того не понимая, пока мама не вытащила ее из заточения.
Мы обедали в доме дяди, это был очень милый обед. Теперь мы уже не ходим по таким званым обедам, а тогда все родственники были очень внимательны к нам и приглашали нас по любому поводу. Мы с кузенами говорили о книгах, кто что читал. Тогда очень модной была повесть Альмудены Грандес, и многие ее читали. Весь обед сестра молчала, и это она-то, болтливая сорока, которая просто лопнет, если не выскажется. Она смотрела на нас с некоторым удивлением и недоумением, не говоря ни слова, пока остальные с жаром обсуждали достоинства и недостатки сюжета повести и героев книги. Мы довольно непринужденно говорили на эту тему, насколько вообще можно быть непринужденным, когда умер кто-то близкий. Странно, но подобное оживление просто необходимо. Оно появляется неожиданно, если человек к этому стремится. Жизнь продолжается, и мир не стоит на месте, а движется вперед. Писатели продолжают писать, издатели — издавать, продавцы — продавать, а люди — читать, чтобы ничего не чувствовать или, наоборот, чувствовать больше, чтобы понять, почему умер важный для тебя человек. Когда мы возвращались домой, мама спросила Нурию:
— Что с тобой происходит? Почему в доме дяди ты все время молчала?
Сестра молча пожала плечами, но мама не отступала:
— Ты злишься?
На этот раз Нурия ни защищалась, ни нападала, а просто ответила:
— Я не понимаю газет и журналов.
— То есть как это не понимаешь?
— Когда я стараюсь что-то прочесть, то не понимаю слов, мне в голову ничего не лезет. Эта повесть, которую вы обсуждали, я не понимаю, о чем вы говорили.
На следующее утро мама поговорила с психологом, который был нашим постоянным покупателем, и таким образом сестра начала ходить на сеансы терапии два раза в неделю. То ли психотерапевт, то ли время освободили Нурию из ее застенка, и теперь она такая, какая есть: она не читает газет и журналов, но не потому, что не понимает их, а потому, что политика, по ее словам, плывет мимо нее, а все политики — бесстыжие нахалы. Вот такая она у нас — копия большинства.
Не оставались ли мы по-прежнему преступниками, спустя столько времени после той предрождественской ночи, когда мы потеряли отца? Этот вопрос я задал себе сегодня утром в магазине. Если я больше не удирал, скрываясь как партизан, то почему все еще думал, что этот самый продажный “шериф” мог меня догнать? Почему я привык к этому и не мог поступать иначе? Почему я хотел остановить время, чтобы не предавать отсутствующего: если время не движется вперед, то и смерти не существует? И еще я подумал: не для того ли я каждый день почти двадцать лет работал в магазине, чтобы сберечь место для отца, а самому остаться семнадцатилетним, потому что, как во сне так и наяву, несмотря на свои тридцать семь, твердо верил, что когда-нибудь отец вернется? И тут я понял: что бы я ни выбрал — оставить ли материнский дом, купить ли магазин, отправиться ли в путешествие или обзавестись невестой — словом, любое решение, мало чем мне поможет, если я не избавлюсь от этого продажного “шерифа”, который есть ничто иное как страх. Мне нужно было выяснить, на самом ли деле мне хотелось провести остаток жизни именно так, или я, как Спящая Красавица, спал, ожидая, что кто-нибудь — например, мой отец во сне — меня разбудит.
23. Страх
Мне нравится быть за рулем. Таков был слоган из рекламы автомобилей, но это как раз мой случай. [прим: имеется в виду слоган из рекламы BMW — “- Тебе нравится быть за рулем? — А мне нравится”] Я люблю долгие поездки на машине. Эта поездка с мамой на моем Ford Focus должна была быть недолгой, но поскольку я застрял в чертовой пробке, то с тем же успехом мог съездить за ней из Толедо в Сеговию и вернуться обратно. Маму выписали, а сестра была на работе, поэтому я закрыл магазин и приехал в больницу. Уж если раньше, с загипсованной рукой на перевязи, ей было трудно передвигаться, то теперь с двумя трещинами в бедре и сломанными ребрами — и подавно. Я обзавелся креслом на колесиках, которое, само собой, одолжила мне Фатима. Это было кресло ее престарелых родителей, а теперь вот я вез в нем свою маму.
— Слава богу, с Паркером все хорошо, я вся изволновалась.
— Да, мам, по крайней мере, мы знаем, где он.
— Он сильно покусал ту женщину?
— Не знаю. Полиция ничего не говорит.
— Я так сожалею, сынок.
— Ничего не случилось, мама, главное — мы его нашли.
Мама ненадолго задумалась, а потом сказала:
— Теперь уж я не смогу вернуться в магазин.
— Ты поправишься, ма.
— Ты был прав — я стала старухой.
Мне было грустно и тревожно слышать это от матери. Если мама признала мою правоту, значит ей было хуже, чем я думал. Мама всегда была скрытной, воинственной женщиной, не желающей кого-либо беспокоить, а при условии того, что она была сдержанной, ей это удавалось. И вот теперь она сдалась. Мне захотелось утешить ее, и я соврал во благо спасения:
— Это была случайность, со мной могло произойти то же самое.
Но мама не приняла мою ложь, обман с ней не проходит.
— Знаешь, Висенте, в больнице не спится, и глаз не сомкнешь, зато много думается. Я вот что надумала — если хочешь оставить магазин себе, то оставляй. И ты не должен мне за него платить, сынок. Мое — это ваше, так что улаживай этот вопрос с сестрой.
— Тебе нужны деньги, мама.
— Зачем? С каждым днем, они нужны мне все меньше.
Я замолчал. Мне подумалось, что если я заговорю, то мой изменившийся голос выдаст мои чувства, и мама заметит мой испуг.
— Позвони нотариусу, в банк или куда хочешь, чтобы мы начали это дело. Словом, организуй все, а на сестру не обращай внимания. Ты же знаешь, что она любит перечить по любому поводу, а потом соглашается.
Вот оно и случилось — у меня был магазин. Не этого ли я хотел? Я вдруг понял — нет, только не таким образом, и несколько странных слов сорвались с моих губ:
— Я не могу остановить время.
— Что? — Мама меня не понимала.
Я тоже не знал, понимаю ли самого себя, но мой голос продолжал говорить за меня. Я смотрел вперед на дорогу, на движение машин, на гудящих таксистов, на мотоциклистов, виляющих между машинами, на патрульных, которые то ли помогали движению, то ли мешали. Все это служило мне защитой, давая возможность не смотреть маме в глаза и разделить с ней необычайную близость, которую я никогда не испытывал, живя с ней с самого рождения.
— Я стараюсь, мама, но не могу остановить время. Как бы я ни старался, но все меняется.
— Конечно, сынок, конечно. К счастью, все меняется.
Я хранил молчание. Мое горло горело, я задыхался, но если бы я говорил, то было бы еще хуже.
Мама всхлипнула. Она с ее креслом на колесиках, лежащем в багажнике, имела право плакать. Она, но не я.
— Тогда что же сделает тебя счастливым, сынок? — спросила она.
Я чувствовал, как она со своего места внимательно смотрит на меня, а я пребывал в неведении. Да и как не пребывать в неведении перед подобным вопросом, заданным матерью? Этот вопрос столь значителен, что кажется, ты оставил что-то снаружи, то, что уже никогда не вернешь. Я продолжал молчать.
— Ты не знаешь, что сделает тебя счастливым, но я знаю, что не сделает.
Я не ответил. Счастье — это ловкий способ заявить о хорошей, бурной, радостной жизни без треволнений, но с какими-то желаниями. Моя мама не наивная простушка, не легкомысленная ветреница и не манерная жеманница, и если она использует слово “счастье”, то для того, чтобы обозначить все вышеперечисленное.
— Я не вижу тебя предпринимателем, — сказала мама, — но не потому, что ты не можешь, сынок, а потому, что предпочитаешь останавливаться на достигнутом. Ты слишком боишься ошибиться, чтобы рисковать, предпочитаешь, чтобы другие принимали решения, даже если мы принуждаем тебя к чему-то, навязывая свою волю. Висенте, мир не шагнет вперед, если делать то, что уже сделали до тебя.
Мама была абсолютно права, но я не сказал ей об этом.
— Ты меня слушаешь, Висенте? Если тебе хочется иметь магазин, то он твой, но подумай об этом.
Я тут же ответил. Эти слова вырвались сами собой:
— Если я брошу магазин, то что с ним будет?
Думаю, я спросил про магазин, чтобы не спрашивать, что будет со мной.
— Не знаю. Продадим, наверное. Да какая разница, это не так важно.
— Это очень важно! — На мои глаза навернулись слезы. — Это было ваше предприятие, папино и
твое!
— Сыночек, папе не это было важно, он просто хотел, чтобы мы были рады и счастливы.
Я представил продажу магазинчика, представил себя самого, распродающего наши запасы, переезжающего на другую квартиру, выбрасывающего бóльшую часть мебели, которая была уже слишком старой и слишком ветхой, чтобы пользоваться ей и дальше. Я представил сдернутую вывеску, витрины, заваленные бумагами, табличку “продается”, логотип одного из агентств недвижимости, новых собственников, скорее всего, это будет булочная, филиал банка, магазин, торгующий мобильниками или точка по продаже лотерейных билетов.
— Мучения и жалость ни к чему, — уверенно сказала мама после недолгого молчания, во время которого мы еле плелись. Я не ответил, и она включила радио. — А что, теперь уже не крутят ту программу, что тебе так нравится? Ту, с оркестрами?
- “К духовым и деревянным”? Почему же? Она идет в первой половине дня, — ответил я. [прим: “К духовым и деревянным” (“Contra viento y madera.”) — передача на Радио Классика, посвященная большей частью муниципальным, симфоническим и военным духовым оркестрам]
— Надо же, какой ты оригинал. Даже не знаю, в кого ты пошел.
Я настроился на нужную волну, и зазвучала музыка. Нас окружили тромбоны и трубы, гобои и кларнеты, приглашая по-военному гордо маршировать.
Я поудобнее устроил забинтованную маму вместе с ее костылем за столом перед телевизором и приготовил ей кое-что поесть. Мне показалось, что ела она с аппетитом.
— Домашняя еда намного вкуснее больничной, сынок. Ты очень вкусно готовишь. Спасибо.
Я не был готов к такой сердечной благодарности и ничего не добавил к сказанному. Еще бы, это было такой редкостью, чтобы мама с этакой легкостью от души благодарила меня за что-то. Я скрыл свое замешательство, притворившись, что внимательно просматриваю вечернюю программу канала “Plus”.
— Сегодня показывают трилогию “Крестный отец”.
— Вот радость-то какая. Дай-ка мне плед. Я посмотрю этот фильм, пока дети не придут из школы.
— Так тебе будет хорошо?
— Прекрасно. Во всяком случае, если не поднимется Фатима, конечно.
Я улыбнулся, принес маме пульт от телевизора и плед, поцеловал ее, что уже вошло у нас в привычку, и ушел. Пора было возвращаться в магазин, и у меня уже не было времени зайти в комиссариат, чтобы передать свои и собачьи документы. Я смирился с отсрочкой нашего с Паркером воссоединения и открыл жалюзи, затем включил свет и радио. Помпезное пиццикато, а затем радостная скрипка — оригинальная заставка к передаче “Гран аудиторио”. [прим:“Gran auditorio” — программа классической музыки на испанском национальном радио]. Впереди у меня был длинный остаток дня и вечер, прежде чем я смогу пойти за Паркером, а это было единственным, что мне хотелось. На самом ли деле он здоров? Действительно ли он находился там? Я отыскал номер телефона и позвонил в собачник, поскольку часть меня еще не окончательно уверовала в то, что добрая весть сменила ужасную. А вдруг из-за неявки хозяина вовремя, собак умертвляли, как говорила сестра?
— Да, он здесь… Нет. Он не ранен, с ним ничего не случилось, но, думается, другой пес изрядно потрепан… Глаз, так что придется вашему пятнадцать дней пробыть в карантине… тридцать евро налоговый сбор и шесть евро за каждый день пребывания в приюте… Из-за того, что укусил человека, конечно, таковы нормативы системы здравоохранения. Да, пятнадцать дней.
Пятнадцать дней содержания Паркера взаперти в клетке собачника?!! Среди других воющих и таких же испуганных как он сам собак? Я позвонил ветеринару, точнее, довольно миленькой ветеринарше по имени Мариса, о которой я, признаться, иногда мечтал. Она из тех решительных и уверенных в себе женщин, которые мне нравятся. На секунду я усомнился, все ли было сделано, как нужно, и заботился ли я о своей собаке даже в прошлом. Мариса уверила меня, что, само собой, как всегда, собака была привита, и что все было в полном порядке, кроме треклятого опознавательного чипа, который мы, оказывается, недооформили, и он не значился в списках.
Я тяжко вздохнул — на часах было всего пять с четвертью, и мне оставалось ждать еще целых три часа. Раньше будний день никогда не тянулся для меня так долго. Но в последнее время… Я внимательно осмотрел свой магазинчик. Может, я был как Алиса, которая выпила зелья, и, как она, тоже стал слишком большим для окружающей меня обстановки, настолько большим, что руки и ноги вылезают из окон. Может, со мной происходило то же, что и с ней, впоследствии хлебнувшей другого зелья и уменьшившейся настолько, что того и гляди потонет в море собственных слез. [прим: речь идет о главной героине сказки Льюиса Кэррола “Алиса в стране чудес”] Выкарабкаться и уехать. Вот что мне нужно сделать. Вернуть себе свой нормальный размер. Я протянул руку за школьным энциклопедическим словарем, который продавался у нас весьма кстати и открыл его.