Моему другу Октаву Юзанну.
Молодая девушка рассеянно поднялась со светлых шелковых подушек, на которых полулежала в задумчивости, подошла к высокому раскрытому окну и стала смотреть на город, видневшийся из-за тенистых деревьев царского парка.
В огромной комнате, затянутой шелковыми тканями, группа прислужниц тихо перебирала струны лютней и арф, наполняя весь восьмиугольный двор смутным и нежным рокотом звуков. Но принцесса Оттилия не слышала их, потому что была глуха от рождения, глуха и нема, как всегда бывает в таких печальных случаях. Отрезанная от мира жестокой судьбой, обреченная на вечную тишину и молчание, она жила уже более двадцати пяти лет, сообщаясь с людьми лишь несколькими определенными жестами, к которым привыкли ее прислужницы, и так была печальна в длинных своих одеждах из голубой парчи, расшитой золотыми цветами, или из лилового шелка, затканного зелеными драконами, — она любила только эти два цвета — так была печальна, что никто никогда не видел ее улыбки. И большие глаза ее цвета мертвой воды, бездумные и безрадостные, блестели под нежными веками тусклым блеском поддельных камней.
Она была старшей дочерью короля Сицилии, жалким убогим существом, рожденным от вынужденного политического брака, и рождение ее повергло ее мать в немилость супруга-короля.
Король не любил эту принцессу с рассеянным взглядом, немыми устами и никогда не оживлявшейся, неподвижной и застывшей красотой. Она росла в отдаленной части дворца, доступ куда был запрещен дворцовой челяди и придворным. Густая тень королевского парка скрывала от всех взоров розовую мраморную башню, в которой кроткая Оттилия выросла и уже начинала медленно увядать среди толпы праздных прислужниц.
Турниры и веселые праздники, вечно новые картины моря и его горизонтов, оживленная гавань со скользящими галерами и шумной суетой народа на молах и набережных, может быть, развлекли бы унылую принцессу. Но король стыдился своей убогой дочери, она позорила его род, и, заключенная в своей мраморной башне и в мрачном саду, бледная Оттилия лишь очень редко покидала свою роскошную темницу, чтобы присутствовать на какой-нибудь торжественной придворной церемонии, и тогда народ проникался благоговением перед ее дивной красотой.
В такие дни король снисходил до того, что соглашался взглянуть на свою дочь. Сидя в торжественной позе, в зале, наполненной звуками священной музыки, шуршанием знамен и блеском металла и шелков военной свиты, она казалась настоящей королевой, и застывшее в неподвижности лицо ее еще усиливало это величие. Она казалась тогда рожденной для того, чтобы царить под балдахином, среди клубов фимиама и цветочных гирлянд, под высокими сводами соборов, и, когда она появлялась в пышной мантии из тяжелого горностая, залитая золотом и самоцветными камнями, гордый монарх удостаивал признать в ней свою дочь.
Но редки и быстролетны были эти часы. Сердце короля всецело принадлежало сыну, рожденному от второго брака, после изгнания матери Оттилии. Надменному красавцу-дофину было уже двадцать лет и, буйный и непокорный, он смущал весь город и все королевство своими причудами, забавляя народ и приводя в трепет скромных буржуа безумной роскошью своих любовниц и фаворитов.
Принцесса Оттилия видела брата еще реже, чем отца. Дофин не желал запираться на целые часы с этой немой, смотревшей мертвым взглядом и двигавшейся, как привидение, и откровенно заявлял, что предпочитает живые лица намалеванным фресскам. Неизменно серьезная сестра пугала его, и единственным развлечением бедной покинутой принцессы было перелистывать тяжелые страницы старых раскрашенных молитвенников, вышивать цветными шелками фигуры рыцарей и пастушек, да изредка к ней приходили ткачи и ювелиры, приносившие ей для выбора, одни — образчики рисунков и цветов новых тканей, другие — застежки, браслеты и ожерелья, и посещения этих людей вносили редкую отраду в ее одиночество.
В полутемном от цветных стекол гинекее умиравшие от скуки служанки играли под сурдинку на лютнях и арфах или щипались по углам, как влюбленные девочки, но царственная глухонемая не слышала ни их музыки, ни подавленных смешков.
Она все стояла у окна, опершись обеими руками на мраморный выступ, но мечтательный взгляд ее уже не старался различить вдали купола и колокольни за высокими верхушками пальм и кипарисов. Принцесса Оттилия смотрела с странными вниманием вниз, на подножие башни, возвышавшейся среди массивов зелени, усеянных звездочками лютиков и жасмина.
В сад вошли трое незнакомых молодых людей: один — знатный вельможа, двое — музыкантов. Один был флейтист, другой скрипач, с особенной скрипкой, издающей под смычком необычайно нежные и сладостные звуки и называемой viole d’amour. Молодой вельможа сел на круглую скамью и, развернув рукопись, которую держал в руке, сделал знак музыкантам. Принцесса, которая сверху видела их, как на дне колодца, и которой они казались странно бледными в голубой тени кипарисов, увидела, как флейтист поднес к губам свою флейту, а другой музыкант приложил к плечу скрипку.
Молодой вельможа отбивал такт, раскачиваясь корпусом и наклоняясь вперед, указывал повторения, следил за ритмом и, раскрыв рот, видимо пел, покачивая головой, песнь, которую она не слышала.
Они разучивали какую-нибудь серенаду, любовную песнь, посвященную красавице, возлюбленной молодого вельможи, державшего в руке рукопись. Они избрали это уединенное место, чтобы разучить ее без помехи, и, судя по восторженному лицу вельможи, по его влажным глазам и вдохновенному виду, слова и музыка, должно быть, были сочинены им самим.
И горестнее, чем когда-либо, принцесса сожалела, что не слышит звуков, не понимает нежного значения слов. Все в этом юном незнакомце, — страстная поза, жгучая бледность, гибкий, стройный стан и опьяненный любовью взор, — все привлекало ее; ей хотелось узнать придворную даму, к которой обращалась нежная песнь, потому что, конечно, она предназначалась не для нее; и влюбленный умышленно избрал для разучивания своего произведения уединенный сад глухонемой принцессы… Глухонемая! сердце ее сжалось от боли.
Одна из служанок приблизилась к окну и увидела, как трое мужчин вышли из сада, но успела узнать молодого вельможу.
Это был Беппино Фьезоли, любимец принца, который занимал все должности при дворе и даже пост возлюбленного красавицы-герцогини Катарины Эйдагской, тогдашней возлюбленной дофина.
В эту ночь принцесса Оттилия увидела во сне прекрасного незнакомца и обоих музыкантов, приходивших в сад. Но, о чудо! нежные звуки ласкали ее слух, чудесная музыка проникала все ее существо, повергая ее в радостное оцепенение и преисполняя восторгом; внезапно расцветшее тело ее то замирало, то снова оживало от жаркого трепета.
На следующий день, около четырех часов, неизведанное дотоле ощущение неги и ласки заставило ее вдруг подняться с кресла и почти бессознательно подойти к окну, выходившему в парк.
Трое вчерашних незнакомцев уже находились на прежнем месте, красавец Беппино Фьезоли сидел на скамье, а двое музыкантов стояли перед ним. Флейта и скрипка наигрывали меланхоличную шаконну, и под звуки страстной и вместе жеманной мелодии юный Беппо изливался в молящих призывах, упреках и хвалах, обращенных к даме его сердца. И царственная глухая понимала смысл его слов, и грусть охватывала ее душу, потому что стихи и музыка обращались не к ней, а к другой. Сердце ее, внезапно познавшее жизнь, угадывало, что то была мольба любви.
Стихи флорентийского вельможи воспевали шелковистые золотые кудри холодной красавицы с прозрачным, янтарным, как виноград, телом; они воспевали свежие и влажные розы уст дамы со стальными глазами, жестокими, как кинжал; и, не зная смысла слов, принцесса Оттилия знала, что ее волосы черны и блестящи, цвет лица бледен, а в зеркале ей улыбаются глаза цвета больной бирюзы.
Она машинально взяла со стола зеркало и посмотрелась в него. Опустив взор снова в сад, она увидела, что молодой человек поднял голову и смотрит на нее. Принцесса Оттилия почувствовала, что краска заливает ее лицо, и отступила от окна.
Но на следующий день она опять стояла, прислонившись у того же окна. Беппо и два музыканта уже расположились в тени кипарисов, и флейта и скрипка по-прежнему томно рыдали.
Но музыка была уже не та. Она молила еще настойчивее и страстнее, и глухая принцесса слышала ее. Стихи тоже изменились. Они воспевали уже не серые глаза золотоволосой красавицы с янтарным телом, но аквамариновые очи призрачной девы с черными, как ночной мрак, волосами.
Певец пел, устремив на нее взор, и опьяненная принцесса уже не смотрелась в зеркало.
Ночью сны ее были полны жгучих видений.
Через несколько времени после этого, однажды вечером, когда принц Александр, полулежа на бархатных генуэзских подушках и скутарийских коврах, лениво перебирал длинными пальцами шелковистые косы красавицы Катарины, она равнодушно спросила:
— А где же наш милый Беппо?
Наследник трона Сицилии ответил нехотя, опьяненный страстью:
— У нашего Беппо опять какая-нибудь безумная затея. Он совсем пренебрегает нами последнее время, — вы не находите?
— А зачем ему утруждать себя, оказывая нам внимание? Разве он и без того не пользуется любовью и милостями вашего высочества? Вы сделали его графом, губернатором Сардинии. Он полными горстями черпает золото из ваших сундуков и может простирать свои желания на все. Ведь мечтал же он сделать меня своей возлюбленной.
— Как! Он посмел?
— И целую неделю это зависело только от него. Ведь после вас, ваше высочество, он — самый обольстительный мужчина в королевстве. Но наш флорентинец метит выше: он заставляет глухих слышать и немых говорить.
— Что вы хотите сказать?
— Ничего, ваше высочество, кроме того, что известно всему двору, за исключением его величества и вас. Пойди-те завтра со своими людьми погулять в час сиесты в сад принцессы.
— В сад Оттилии, моей сестры? Прекрасная герцогиня Эйдагская, Катарина, душа моя, вы рискуете головой, если солгали.
На третью ночь после этого у принцессы Оттилии был отвратительный кошмар. Прекрасный граф Фьезоли с музыкантами пел свою обычную серенаду. Песнь неслась, страстная и пламенная, а она, склонившись у окна, впивалась в него взглядом и замирала от блаженства, слыша его мольбы и любовные призывы… Как вдруг прекрасный певец побледнел во внезапно сгустившейся тени кипарисов. Он шатался и бледнел все сильнее, и голос его замолк; замолкла и скрипка; а может быть, глухота снова вернулась к принцессе. Она проснулась, холодея от ужаса, и сердце ее больно сжалось от тревоги.
Утром паж в королевской ливрее передал ее служанкам венецианский ларец, украшенный эмалью и драгоценными камнями. Принцесса поспешно открыла его. На дне, на шелковой подушке, лежала еще не остывшая голова с закатившимися большими глазами, — голова флорентинца Беппо. Принцесса упала без чувств и к вечеру скончалась от жестокой горячки.
Так погибла принцесса Оттилия, за то что слушала любовное пение скрипки.
Реньеро Гримальди, князь монакский, завоевав королю Франции Лондон, возвращался в свои владения через герцогство Бургундское и королевство Прованса и остановился в Авиньоне. Там находился в это время веселый двор его святейшества папы, оживляемый сочинителями сонетов, певцами баллад, мимами, скоморохами и трубадурами, и в числе этих людей, общество которых считается грехом для служителей церкви, находился некий Галеас-Алести, родом флорентинец и, между прочим, поэт. Однажды вечером, за столом его святейшества, аккомпанируя себе на мандолине, он стал воспевать красоту одной несравненной красавицы-генуэзки, знаменитой во всем Провансе и на границах Италии чудеснейшими длинными, мягкими и белокурыми волосами, подобных которым не видали на берегах Средиземного моря со времени святой Марии Магдалины, покровительницы Прованса, почивающей в Сент-Бальмском гроте, в благовонной пустыне Опса, на склони Пилона.
Красавицу эту, увенчанную, как Ахиллес, шлемом золотых волос, звали Изабеллой Азинари, и флорентинец воспевал ее в своих стихах, а юный менестрель из Турена, неизвестно как попавший ко двору папы, прибавлял, что молочно-белые плечи ее окутаны мантией из августовского солнца. Словом, эта Изабелла Азинари сводила с ума всех музыкантов и поэтов авиньонского дворца. Ее имя было на устах у всех, и князь Монакский, бывший, как всякий добрый провансалец, ревностным поклонником святой Магдалины, услышав об Азинари, соперничающей в красоте волос с грешницей, возлюбленной самим Господом, проникся странным любопытством, а может быть, и зарождающейся любовью, когда узнал, что эта Изабелла Азинари — набожная и скромная девушка, честно живущая в Генуе, в доме своего отца, торговавшего железом в прибрежном квартале.
Он захотел познакомиться с этой золотоволосой девушкой и, как герой Гомера, простившись с его святейшеством, ночью покинул Авиньон, поспешно прибыл в марсельский порт, нанял галеру, и, не заходя даже в свое княжество, направился к Генуе, уже терзаемый, бедняга, любовной лихорадкой.
Гримальди нашел красавицу в доме ее отца, за прялкой. Дом генуэзца находился в гавани, и маленькая зала, в которой сидела девушка, освещалась окном, из которого виднелось море. Когда монакский князь вошел в эту залу, вся лазурь небес и моря вливалась в раскрытое по случаю жары окно. Большая красная лилия, стоявшая в вазе на краю окна, дрожала и трепетала, как огонь, от легкого ветерка, а дочь генуэзца, с ясным челом и узким лицом с опущенными нежными веками, неподвижно сидела, окутанная мантией золотых волос, похожая на фигурку из слоновой кости, и белизна ее лица казалась еще бледнее на фоне этой яркой лазури с пылавшим алым цветком. Гримальди убедился, что поэты не солгали.
Нет, и флорентинец, и поэт из Турена, и все другие говорили правду. Тонкая и бледная, с длинными опущенными ресницами и дивными золотыми волосами, Изабелла Азинари была прекрасна, как статуя святой на лазури оконнаго стекла, но ее рамкой была вся лазурь Средиземнаго моря. И в этом ореоле, улыбаясь, с закрытыми глазами, Изабелла казалась спящей, а Гримальди, с тревогой в сердце, смотрел на нее молча. Когда же красавица медленно, очень медленно подняла ресницы, Гримальди упал на колени и поклонился ей, как араб пробуждающейся заре, коснувшись лбом каменных плит пола и распростерши руки.
Для Гримальди занялась заря: заря любви. То была минута блаженства. Но Гримальди был не менее ревностным поклонником святых, чем пылким поклонником красавиц. Он попросил руки Изабеллы у ее отца, а так как он был могущественным вельможей знатного рода и чудовищно богат, то добился того, чтобы свадьба состоялась на следующий же день, и золотокудрая пряха, розовая от корней волос до шеи (но, вероятно, и дальше), позволила нетерпеливому Реньеро коснуться своих розовых пальчиков, которые он осыпал пламенными поцелуями.
То была роскошная свадьба, великолепие которой удивило всю Геную. Потом Гримальди увез молодую жену на свою монакскую скалу. Ослепленные, хотя и привыкшие к яркому солнцу жители Монако приветствовали вступление в свою страну самой белокурой в мире принцессы, и в честь юной новобрачной сейчас же создалось изречение: «Теперь генуэзская заря встает в Монако». Потом Гримальди вернулся к своей прежней жизни корсара и к служению французским лилиям, а белокурая Азинари с легкой грустью осталась у синего моря, в благоуханном уединении, среди цветущих кактусов на скале, увенчанной башнями ее замка.
В те времена влюбленные не забывали, что состоят на королевской службе, и лилии королевского герба имели преимущество перед любовью.
В одно из коротких перемирий, когда французы и англичане отдыхали от постоянных войн, князь монакский находился однажды вечером в Париже у ее величества королевы. Изнеженные и раздушенные придворные, молодые красавцы в камзолах из переливчатого шелка, хвастливо рассказывали о своих любовных похождениях и, болтливые и тщеславные, как дрозды, снисходительно описывали чудесные и скрытые прелести своих возлюбленных. Гримальди угрюмо слушал эти похвальбы, не разжимая губ. «А ты, Монако! — воскликнула королева, обращаясь к мрачному рыцарю, — разве у тебя нет красавицы, которой ты бы мог похвалиться? Ты — такой доблестный рыцарь, неужели же ты живешь без любви? И не потому ли у тебя такой рассеянный вид и замкнутые уста? Неужели ты не любишь красавиц, Монако? Это было бы непростительно для такого храбреца, как ты». Гримальди презрительно тряхнул головой и ответил: «Что же мне сказать вашему величеству? У женщин моей страны стан волнуется, как море, в улыбке их сияет все солнце, а в глазах вся изменчивая лазурь моря. Я родом из Прованса, ваше величество!» Дрозды и попугаи-придворные стали хихикать над монакским князем, влюбленным во всех женщин своего Прованса, и над тем, что ни одна не принадлежит ему. Тогда Гримальди сказал: «Господа, княгиня монакская так хороша, что, никогда не видав ее раньше, я нанял в марсельской гавани галеру и поехал в Геную просить ее руки у ее отца, торговавшаго железом. Слава о ее красоте гремела за морями. Жена моя известна своей красотой на берегах Прованса и Италии и, помимо прочих редких прелестей, обладает такими длинными и шелковистыми белокурыми волосами, каких не было ни у одной женщины со времен святой Марии Магдалины. Они даже вошли в поговорку на моей лазурной родине. Я ответил вам, господа!» Тогда королева, несколько задетая за живое, потому что тоже немало гордилась своими довольно длинными и шелковистыми золотыми волосами, сказала: «В самом деле, Монако? Мне хочется взглянуть на эти чудесные, знаменитые волосы. Не можешь ли ты доставить их нам ко двору?» Гримальди подошел к трону прекрасной королевы: «Желания вашего величества равно сильны приказаниям. Я еду за волосами, которые вы желаете видеть». И с низким поклоном покинул дворец, до самых дверей провожаемый внезапно наступившим безмолвием.
Он не возвращался целых два месяца, и оскорбленные им придворные снова стали хвастаться и злословить. «Монако, наверное, заказал свою княгиню какой-нибудь провансальской колдунье и ждет, пока ее приготовят. Посмотрим, кого-то он привезет, какую-нибудь черномазую провансальскую замарашку или мавританку, купленную у пиратов!» Ядовитые речи продолжались, и королева начала прислушиваться к ним, потому что она была женщина, хотя и королева, и отличалась веселым и насмешливым нравом! Как вдруг в прекрасный августовский вечер герольды возвестили о возвращении Реньеро Гримальди.
Белокурая королева привстала с трона. Монако был один: «Один! Монако, ты насмеялся над нами?» Нет, он был не один, потому что двое слуг, одетых в камзолы его цветов, следовали за Гримальди, неся за ручки тяжелый железный сундук, покрытый лиловым венецианским бархатом.
Они поставили сундук пред троном, и Гримальди, открыв его, вынул длинную и тяжелую волну золотистого шелка, блестящего, гладкого и струистого, как живое золото, целую пелену из благоуханного света и янтаря, точно сотканную из золотых лучей зари, и весь темный дворец озарился ее блеском.
Монако, стоя перед троном, концами смуглых пальцев приглаживал лучезарное сокровище.
Королева поняла: «Я просила тебя привезти княгиню, а не волосы, Монако. Как мог ты совершить такое святотатство! Это убийство, преступление против красоты. Как! Ты решился обрезать волосы своей жены!»
— Ваше величество приказали мне доставить вам волосы, а не княгиню, — ответил Гримальди. — Жена принадлежит мне одному, и я сохраняю ее для себя. Вы желали видеть ее волосы, разве я не исполнил желания моей милостивой королевы?
Но королева, сложив в восторге руки и широко раскрыв глаза, как ослепленная, не переставая, повторяла: «Обрезать такие волосы! Да ведь это святотатство, это убийство, преступление против красоты!»
— Успокойтесь, ваше величество! — прервал ее ужасный человек. — Я обрезал только одну прядку!
Бартоломео Джиованни Сальвиати, маркизу Сполеты и герцогу Вентимилии, из древнего рода Сальвиати, давшего многих дожей Венеции и губернаторов Флоренции, было уже пятьдесят лет, и уже пятнадцать лет, как он вдовел после смерти своей жены Марии-Лукреции Беллеверани, из неаполитанских Беллеверани, находящихся в родстве с герцогскими фамилиями Модены и Пармы и даже с домом Медичи. И вот, уже убеленный сединами и изборожденный морщинами, он женился вторым браком на Симонетте Фоскари, красивой двадцатилетней девушке, в расцвете сверкающей юности. Эта Симонетта Фоскари, флорентинка по рождению и природным склонностям, происходила из древнего рода Фоскари, бывших грозой своего родного города. Фоскари постоянно участвовали в заговорах и восстаниях, являлись героями трагических любовных историй и измен и дали длинный ряд преступников и сладострастников. Мужчины из этого рода, красивые, как куртизанки, были фаворитами в замке Святого Ангела, а женщины, прелестные, как херувимы, — папессами в Ватикане. Симонетта Фоскари подтверждала народную поговорку, сложившуюся в Италии о красоте членов ее знаменитого рода. «Фоскари так красивы, что соблазнили бы самого Бога», — гласит эта кощунственная поговорка, до сих пор повторяемая во всей Тоскании.
Портрет неизвестной женщины, написанный учеником Леонардо да Винчи и могущий быть портретом Симонетты Фоскари, о которой рассказывает наша история (потому что в каталоге галереи Уффици картина эта значится под названием «Портрет маркизы Сполеты»), сохранил для последующих поколений ее губительную красоту. Драгоценный портрет этот хранится в маленькой полутемной зале музея, и на него можно натолкнуться только случайно или после усердных поисков, но я сомневаюсь, чтобы человек, хоть раз видевший эту маленькую надменную головку, мог когда-либо забыть ее.
Властная упрямая головка с выпуклым лбом и крутым затылком выражает сильную волю и производила бы впечатление злой, если бы не томные глаза с чересчур тяжелыми веками — темные, миндалевидные глаза со странно углубленными под надбровной дугой зрачками, поблескивающими желтыми огоньками дымчатого топаза. Тонкий рот со смело изогнутыми губами, прямой короткий нос с раздувающимися ноздрями и четкий, определенный овал лица, точно высеченный из твердого камня, придают выражение властности и настойчивости этому лицу молодого искателя приключений и чувственной принцессы, страшному по силе сосредоточенной в нем страсти и юной пылкости. Прическа состоит из тяжелых торсад, перевитых жемчугом и зеленоватыми камнями и обычно увенчивающих все женские портреты тосканской школы, шея, очень женственная, почти змеиная по длине и гибкости, в которых чувствуется преднамеренность художника, точно стебель поднимается из низко вырезанного, плотно прилегающего к плечам корсажа из шафранного атласа, представляющего очень удачное сочетание с блеклым тоном глаз и волос. Матовый цвет тела, в освещенных местах впадающий в зеленоватый прозрачный колорит, вызывает представление о мягком воске и твердом металле, а между тем, картина по живописи почти плоха. Сходство чувствуется в одном только лице, но и оно испорчено условными деталями, рутинными приемами школы, как, например, слишком длинной шеей и рыжеватыми волосами, потому что эта женщина, при такой бледности, должна была быть брюнеткой, а эта маленькая головка с влажными глазами, несомненно, покоилась на полной и округлой шее… Но и в том виде, в каком оно завещано нам веками, лицо это тревожит, мучит, преследует вас больше всех других картин галереи анонимностью художника и модели. Ученик да Винчи? Кто этот ученик?.. Маркиза Сполеты? Кто была эта маркиза и какова ее судьба?.. Образ ее преследует вас с особенной настойчивостью, потому что вы чувствуете, что перед вами умышленно искаженная красота… Маркиза Сполеты… мне захотелось сделать ее героиней трагической истории, которую я расскажу сейчас.
Симонетта Фоскари, на которой маркиз Сполеты женился из-за ее царственной красоты и сверкающей юности, внесла в маленький суровый двор Вентимилии изысканные вкусы, вольные нравы и расточительность флорентийской принцессы.
В маленьком пограничном городке, дотоле привыкшем более к военному построю, появились вереницы жонглеров и музыкантов, художники, расписывавшие картинками молитвенники, лепщики из воска и даже сочинители сонетов и баллад, которых много было в те времена в Ломбардии и Тоскании, где они состояли на жалованьи у сильных и богатых сего мира. Все они прибыли следом за новой герцогиней, одни, привлекаемые ее красотой, большинство же ее щедростью. Старая крепость наполнилась шумом веселых голосов, шелестом шелка и звоном говорливых инструментов; а раньше в ней слышался лишь звон стаканов да звяканье сталкивающихся алебард, а в мирное время стук игральных костей.
Теперь, с зари до заката и особенно с заката до зари, раздавались звуки мандолин, рыдания гитар и стихи поэтов, то произносимые под музыку, то нашептываемые нужными голосами, замиравшими от любви. В старых низких залах, дотоле занятых ландскнехтами, рассказывались веселые истории; голые стены украсились фресками. Молодая герцогиня выписала художников из Фьезоли, скульпторов из Романьи, и изображение ее то в виде нимфы, то в виде канонической святой, украсило галереи и залы дворца.
Андреа Сальвиати, сын от первого брака герцога с Марией-Лукрецией Беллеверани, с досады покинул отцовский дом. Это был болезненный и хрупкий юноша, довольно некрасивый и молчаливого нрава; он унаследовал от матери горделивый и угрюмый характер. От нее же он унаследовал красивые темно-зеленые глаза, бывшие единственной прелестью его болезненного лица. Эти-то глаза встретили надменную и равнодушную Симонетту в самый день ее прибытия в Вентимилью. Взгляды флорентинки и сына неаполитанки скрестились, как две шпаги, но от удара не родилось искры. Политичная, как все женщины ее рода, молодая герцогиня старалась привлечь на свою сторону сына своего супруга; она была по-матерински нежна, шаловлива, не скупилась даже на ласки, но не могла сломить возрастающей враждебности Андреа. Тогда, утомленная бесполезной борьбой, она пренебрегла этой недающейся победой и вернулась к своим увеселениям. И, среди двора, наполненного музыкантами, художниками и поэтами, установилась самодержавная власть сладострастно-деспотичной и своенравной жрицы любви; влюбленный герцог потворствовал ее причудам. Не слушая никаких предостережений, ослепленный страстью, он отвечал на все язвительные замечания только одно: «Она из рода Фоскари», и действительно, все эти молодые красавцы, тоже флорентинцы, как и Симонетта, были для нее скорее ручными зверьками, игрушками и шутами, чем существами одной с нею расы; гордость предохраняла ее от вспышек жаркой крови, и увлечения ее сменялись беспрестанно: вчерашний фаворит на завтра впадал в немилость. Когда кто-нибудь из них переставал ей нравиться, она прогоняла его или женила на какой-нибудь из своих прислужниц. Вильгельм де Бор, провансальский трубадур, попавший случайно в Вентимилью и осыпаемый в течение двух месяцев милостями, должен был бежать ночью за пределы герцогства, спасаясь от брака со старой, служившей на кухне пьемонткой, которую герцогине вздумалось навязать ему: внезапность ее причуд опровергала все подозрения.
Рассерженный Андреа Сальвиати покинул Вентимилью и отправился в море, чтобы держать в страхе суда пиратов, опустошавших в те времена побережья Мессины; оскорбленный в сыновнем чувстве, он поступил с досады на службу к королю Сицилии, родственнику и врагу своего отца.
Старый герцог, все более подпадавший под власть своей молодой жены, жил в древней части замка, в обществе астрологов и алхимиков, душой и телом преданных герцогине, и среди народа распространился слух, что они совращали разум старого властелина пагубными опытами и исследованиями волшебных наук… Надо было занять внимание Бартоломео, ослепить старого влюбленного орла, скрыть от него проделки «Левретки», как звали в Вентимилии гибкую и лукавую Фоскарину, не знавшую удержу среди своих генуэзцев и тосканцев, низкопоклонных и угодливых, как стая псов.
Скандал уже стал общеизвестным, хуже того, он уже был известен за пределами герцогства и радовал Прованс и Италию: герцогиня открыто предавалась разврату. При дворе Сальвиати царила теперь куртизанка, и среди множества фаворитов, мелкой сошки, которую каждую неделю отправляли на тот свет веревка палача или яд алхимиков, трое итальянцев, связанных общим интересом своего положения и безопасности, делили между собою милости герцогини: один — Беппо Нарди, поэт, выросший при авиньонском дворе, сочинитель сонетов школы Петрарки, стройный и ловкий юноша с профилем камеи. Его гордое, бледное лицо всегда было обрамлено пунцовым бархатом, а муза, столь же гибкая, как и его спина, каждое утро воспевала дивную красоту Симонетты. Другой — Анджелино Барда, мандолинист-неаполитанец, сочинявший томные канцонетты, которые он пел свежим и чистым голосом, смуглый, как оливка, с большими глазами и пламенными сухими губами, темно-фиолетовыми, как ягода тутового дерева. Говорили, что этот неаполитанец Анджелино необыкновенно изобретателен в любви. И, наконец, Петруччио Арлани, художник и скульптор в духе Микельанджело, великолепное животное, мускулистый, как атлет, с черными курчавыми и жесткими волосами и маленькой головкой Антиноя. Петруччио Арлани был пастухом и пришел в Рим с Абруццских гор, где позировал в мастерских, и был кумиром знатных римских дам, пока наконец однажды, после веселого ужина в Ватикане, папе не вздумалось отправить его ко двору Вентимильи с двумя легатами и одним нунцием в качестве представителя римского искусства. Он был очень красив, и герцогиня оставила его при дворе.
Скульптурный талант его шел не дальше лепки восковых фигурок, Он уже слепил с Симонетты три бюста Афины-Победительницы, которые герцогиня каждый раз безжалостно уничтожала; но так как у красавца была могучая, как у быка, шея и широкие бедра, Симонетта держала его возле себя в надежде, что из-под его грубых пальцев выйдет в конце концов прекрасное художественное произведение.
И флорентинка продолжала приручать абруццского пастуха вместе с поэтом Нарди и неаполитанцем Барда… Звон гитары, сирвенты и сонеты, раскрашенные восковые бюсты — такова была атмосфера утонченного сладострастия и томного блаженства при дворе прекрасной герцогини на берегу лазурного моря, сверкающего и нежащегося среди прибрежных лавров и пальм перед величественной и туманной картиной Ройской долины.
А Бартоломео Сальвиати не вмешивался в жизнь своей жены. Кудесники и астрологи завладели герцогом, и от этого дивного ума, от быстрой и решительной воли, от твердого и смелого характера старого воина, некогда бывшего грозой родной Италии, остался лишь старец, подпавший под власть самой опасной среды и почти обратившийся в детство. Таково было желание молодой герцогини. В десять лет Симонетта поработила старого орла и превратила его в лабораторную сову. Он уже не покидал теперь горнов и реторт, среди которых его заперла красавица Фоскарина, и только изредка выходил из своих покоев, чтобы по просьбе жены присутствовать на каком-нибудь устроенном ею празднике, комедии или балете, оправдывая своим августейшим присутствием роскошь и вольность, установившиеся при его дворе.
И уверенные в своей безнаказанности фавориты осмелели, а смелость герцогини пошла еще дальше. Опьяненная лестью и похвалами, «Левретка» уже сама стала жаждать скандала, стремясь подтвердить, бросить всем в лицо свою измену и своих любовников, как женщина, влюбленная в свое тело и почти лишившаяся разума. Утратив всякую осторожность, под внушением неведомого злого гения, дерзкая Симонетта решила сама выступить на сцене перед всем двором, вместе со своими тремя фаворитами, в специально написанной комедии или балете, в которой каждый из них мог блеснуть своим талантом.
Это была бравада опьяненной властью женщины, вызов гордости и стон любви, но все же решение было принято, и проект разрабатывался долго. Герцогиня Вентимилии заказала пьесу Нарди, музыку должен был сочинить Барда, но сюжет придумала она сама. Петруччио Арлани, состоящий под ее началом художник и скульптор, взял на себя составление костюмов и декораций. Флорентинка не доверяла никому; она сама желала быть вдохновительницей, верная традициям монархинь своей страны, и самые гениальные артисты в ее руках превратились бы в простых сотрудников.
А Беппо Нарди был довольно слабым поэтом, Анджелино Наполитанский был прекрасным музыкантом, но весьма посредственным композитором, красавец же Петруччио не обладал ни вкусом, ни фантазией, так как слишком долго пас коз на склонах своих родных гор. Но у герцогини воображения и изобретательности хватало на всех троих. И когда Нарди и Барда принесли ей, наконец, заказанную пьесу «Смерть Иоанна Крестителя», Симонетта заявила, что это — дивное произведение, так как сквозь вычурные и рифмованные стихи она узнала свою первоначальную идею, а бледные мелодии неаполитанца не могли умалить ужаса драмы, задуманной этой трагической душой. Герцогиня надела на шею Анджелино золотую цепь, на палец Беппо Нарди — перстень с крупным рубином, и оба восторженно облобызали руку ее высочества. Поэт и музыкант выполнили ее план, фавориты повиновались ей.
Смерть святого Иоанна Крестителя, обезглавление Предтечи, сладострастная и кровавая легенда, как бы поработившая все итальянское Возрождение, Ирод и Саломея, грозные фигуры, соблазнявшие всех художников этой эпохи и населившие музеи призраком своих преступных деяний, — вот сюжет, избранный сладострастной и упрямой Фоскариной. Из всех библейских и легендарных фигур больше всех ее пленяла Саломея, и, рожденная флорентийской принцессой, по мужу маркиза и герцогиня, она мечтала воплотить и вызвать в представлении своего народа бесстыдную иудейскую царевну.
Ей хотелось изобразить эту девушку, что плясала нагая перед старым развратным царем и получила в награду за таинственный дар своего пола голову врага. Развращенность ее тешилась мыслью об осуществлении в жизни этой легенды, а может быть, ее пылкое воображение соблазняло сопоставление между преклонным возрастом легендарного Ирода и преждевременной дряхлостью ее собственного мужа!
На сцене должна была быть изображена старческая слабость Ирода, но женский мозг свел это изображение до мести маленькой раздосадованной девочки. Герцогиня придумала две картины: в первой — Саломея и Иоанн Предтеча встречаются в одном из дворцовых переходов, святого узника ведут двое сторожей, царевна, скорее, быть может, из любопытства, чем из сострадания, предлагает ему сначала напиться, потом протягивает аскету цветок. Святой презрительно отказывается, Саломея настаивает, тогда Иоанн приходит в пророческую ярость и призывает небесный огонь на голову искусительницы. Вторая картина изображала Ирода на троне, среди царедворцев и сановников; по его приказанию призывают Саломею, и он просит ее танцевать; происходит кровавый торг между тираном и царевной, потом, после убийственно-страстного танца, Ирод исполняет свое обещание, и палач приносит на блюде голову святого.
Фоскарина распределила роли: поэт Беппо Нарди должен был изображать Ирода; неаполитанец Анджелино с пламенным узким лицом — Предтечу; его худоба и блестящие глаза, казалось, предопределяли его для роли сурового аскета, питавшегося акридами. Что же касается до Петруччио Арлани, то его высокий рост и сильная мускулатура как нельзя лучше подходили для роли палача. Он должен был во все время танца стоять неподвижно с мечом в руке, позади коленопреклоненного святого. Схватив свято-го за плечи, он уводил его со сцены, и его сильная рука, высунувшись из-за колонны, должна была положить окровавленную голову Крестителя на блюдо… И с детской радостью, лихорадочным увлечением и вниманием к подробностям, которые женщины вносят в такие дела, герцогиня сейчас же занялась костюмами, постановкой и декорациями, поисками восточных тканей и драгоценного бархата… Писцы, по ее приказанию, посылали заказы в Венецию, из Генуи еврейские купцы привезли ей на выбор дамасские ковры и тирские шелка. За огромные деньги выписали бергамских танцовщиков, которые показали ей танец Саломеи, научили ее двигаться и колебаться на месте, вздрагивать с головы до ног, потом изгибать бедра и напрягать грудь, как египетские алмеи… Придворный оркестр увеличили на пятнадцать человек. Старинные вышивки фамилии Сальвиати, изображавшие жизнь Пресвятой Девы, были извлечены из сундуков камфарного дерева, в которых их сохраняли, так как они были чрезвычайно драгоценны, и их вынимали только в особо торжественных случаях, при бракосочетании герцогов и при крестинах младенцев мужского пола, да и то только первенцев. Герцогиня не остановилась и на этом: она пожелала превратить внутренний двор замка в зрительный зал, и приказала срыть часть вала цитадели и разрушить на двадцать метров стену, защищавшую ее со стороны моря. Кирки и ломы раздробили старые гранитные глыбы, положенные Гумбертом Сильным. В стене открылась громадная брешь высотой в двадцать метров, и яркая лазурь безбрежного залива озарила полутемный прежде двор. Здесь был устроен театр. Дивные гобелены рода Сальвиати задрапировали эстрады, поставленные во дворе у подножия башен и бойниц, и, наконец, наступил день спектакля.
Симонетта избрала для этого скандала годовщину своей свадьбы. Парчовый балдахин фамильных цветов герцога, предназначенный для старого Бартоломео и его ученой свиты, возвышался против сцены, посреди эстрад. Начало спектакля было назначено в три часа, и толпа, собравшаяся на ступенях, заливая их смуглыми головами и светлыми одеждами, нетерпеливо волновалась, а места, отведенные для герцога, все еще оставались пустыми. После почти часового ожидания, когда толпа в раздражении начала шуметь и стучать ногами, заиграл оркестр, состоящий из флейт и скрипок, и занавес, закрывавший сцену, раздвинулся. Герцог Бартоломео прислал сказать герцогине, чтобы его не ждали и начинали без него. Он почувствовал себя дурно в ту минуту, как собирался выйти из своих покоев, и просил у нее десять минут времени на то, чтобы несколько оправиться, обещая самое большее через четверть часа явиться, чтобы присутствовать при танце Саломеи. Он очень желал полюбоваться герцогиней в этом танце и выразить ей свое восхищение. Спектакль начался среди общего тревожнаго настроения, потому что никогда еще дерзость прекрасной Симонетты не заходила так далеко.
На сцене, на фоне старинного зеленого фландрского ковра, изображавшего фрески галереи, вырисовывался задрапированный в складки тяжелых азиатских тканей и в тюрбане из длинных голубоватых покрывал гибкий и тонкий силуэт герцогини в роли иудейской царевны. Она протягивала святому Иоанну, Барде, розу, потом кубок и нежным, сладострастным движением обвивала его прекрасными обнаженными руками… Затем занавес упал, а в импровизированном зале герцог все еще не появлялся. Женщины сообщали друг другу на ухо содержание следующей картины: в конце спектакля герцогиня должна была торжественно показать всем на блюде ужасную раскрашенную восковую голову, слепленную Арлани с самого Барды.
Занавес снова поднялся, и на лазури неба и залива, залившей своим сиянием весь двор замка, предстал Ирод-Нарди, в пурпуре и царской митре, сидящий на троне, а вокруг него, четко вырисовываясь на фоне неба и моря, толпились царедворцы, вельможи и рабы. Высокая фигура почти нагого скульптора подавляла их всех. Арлани, опоясанный только вокруг бедер белой тканью, поражал красотой великолепного торса и мускулов. И под пиччикато мандолин, при звуках странной, легкой музыки, звенящей, как колокольчики, и изредка прорезываемой томными призы-вами флейт и рокотом цимбалистов, на сцену выступила Саломея… Саломея, герцогиня Симонетта, точно закованная в узкое платье из зеленого шелка, блестевшее и переливавшееся, как змеиная кожа, и местами расшитое огромными цветами из черного стекляруса.
Узкая сетка из изумрудов и сапфиров стягивала ее грудь, и обнаженные плечи и руки выступали из этого голубоватого чехла, как цветы, открывая при каждом движении подмышки и верхнюю часть обнаженных ног, потому что узкое зеленое платье было разрезано на бедрах и только тяжелая золотая бахрома оттягивала книзу легкую ткань.
Мертвенно-бледное под румянами лицо с расширенными и оттененными сурьмой глазами производило жуткое впечатление маски; тяжелые подвески трепетали на ее лбу, казавшемся совсем узким под причесанными в виде тиары волосами; они возвышались как темный конус, усыпанный синей пудрой и, как небесный свод, мерцали золотыми звездами. Она шла, выпрямившись и точно застыв в своем наряде и драгоценностях, и на длинной нитке жемчугов, спускавшейся от опала, сиявшего между ее грудей, почти у самого низа живота покачивался большой эмалевый цветок.
Она стала танцевать, но вдруг в больших неподвижных глазах ее, в ее немой улыбке отразился ужас, и, следя за направлением ее взгляда, вся зала, впивавшаяся в нее глазами, обернулась. Герцог занял свое место. Старый Бартоломео сел под балдахином, а возле него, в почтительной позе, опираясь рукой на бедро, стоял Андреа, Андреа Сальвиати, изгнанник, отверженный, впавший в немилость сын, возвратившийся враг, и взор его был полон угрозы.
На него смотрела Симонетта. Ирод на троне, святой Иоанн, коленопреклоненный позади танцовщицы, палач, стоявший возле своей жертвы, все опустили головы. Устремив неподвижные глаза прямо перед собою, как загипнотизированная, Симонетта танцевала, но, когда, исполняя свою роль, по окончании танца, она обернулась к Ироду, чтобы потребовать у него головы оскорбителя, из всех грудей вырвался крик, а герцогиня, раскрывшая рот, не в силах была издать ни звука.
Герцог встал и, опираясь одной рукой на плечо сына, другой сделал знак… три отрубленные головы покатились к ногам Симонетты. Солдаты, поставленные среди актеров, в точности исполнили приказание: три удара секиры снесли голову святому Иоанну, палачу и Ироду, одна и та же кара постигла Нарди, Ардани и Барду.
— Они заплатили, — проговорил герцог, удаляясь.
Вечером того же дня несчастная женщина очнулась в смутном, колеблющемся мраке кельи, освещенной восковыми свечами. Дверь и окно кельи были замурованы, и узница была погребена здесь навеки. У ног ее, на блюде, лежали три окровавленных головы с закатившимися глазами и вздыбившимися от ужаса волосами, три молодых мужских головы, безжизненных и мертвенно бледных под румянами. И женщина, еще сверкающая камнями и шелками, отшатнувшись от них, выронила из платья пергамент с печатью герцогов Сальвиати. Симонетта Фоскари подняла упавшую бумагу и, развернув ее, прочитала прощальные слова старика:
«Вы любили их живыми, любите их и мертвыми, сударыня. Вам угодно было жить с ними и для них, вам будет сладко умереть с теми, кто умер из-за вас».
Перевернув страницу, герцогиня нашла следующие утешительные строки: «Я тоже любил вас, Симонетта; я помню это, и мне жаль вас. Их губы отравлены».